Весенний снег

Дягилев Владимир Яковлевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Глава первая

Из-за дальнего лесочка показалась грузовая машина, идущая на большой скорости. На мгновение густое облако пыли прикрыло ее, но тотчас ветер-степняк отвел облако в сторону и как бы освободил путь машине.

Первым заметил ее Васюков Ивашка, выглянувший из-за амбара, за которым мальчишки играли в бабки.

— Э-э! — воскликнул он, вскидывая руку с битком над головой. — Ктой-то гонит.

— Колхозный «газ», — авторитетно заявил Минька Зуев.

— Это дядя Саша па своем дизеле, — не согласился Матвейка Дерибас, подошедший к ребятам.

— А то вовсе палавос, — произнес самый младший, четырехлетний Гринька, брат Матвейки.

Ребятишки дружно захохотали.

— Ой, сказанул! — подвизгивал Ивашка. — По дороге! Без рельсов!

— И дым идет, — настаивал на своем Гринька и, вдруг обидевшись, кинул в Ивашку бабкой.

Он был хотя и меньше всех, но не любил, когда над ним смеются.

— Ты что? — подскочил Ивашка, сжимая биток в кулаке.

— Ну, буде, — заступился за брата старший.

— Скажешь, не больно?

— И то, — поддержал Минька.

Они, наверное, подрались бы, но машина продолжала мчаться, и это обстоятельство отвлекло ребятишек от ссоры. Не так часто приезжали сюда грузовые машины.

Обычно наведывался председательский «газик» или Никита Прозоров тарахтел на своем новом мотоцикле с коляской — гордости всех Выселок.

Появилась васюковская бабка Анисья, подперла заплот морщинистыми руками:

— Чо там, робята? Кого видно?

— Машина только.

— Чо машина-то?

— Ну едет.

— Чо едет-то?

Неожиданно хлопнул крыльями и пронзительно закукарекал общипанный дерибасовский петушишка.

— О, язви те! — напугалась бабка Анисья.

Напугалась и прозоровская Пальма — рыжая сука, любимица выселковских детишек, — залаяла часто и отрывисто. На ее лай на крыльцо вышла бабушка Марья, огляделась и, сделав руку козырьком, уставилась на дорогу.

Вскоре все не работающее в этот августовский день население Выселок, от малого до старого, высыпало на улицу.

По тому, как гнали машину, как беспощадно выжимали скорость, всем было ясно: что-то стряслось. Но с кем? Что? У кого?

Машина скрылась за ближним лесочком, вынырнула у самого озера, повернув к домам боком, и, круто вырулив, оказалась у первого от дороги, зуевского дома. Она еще не остановилась, еще взвивала пыльный хвост, еще не сбавила скорости, а по дворам уже неслось:

— Никита Прозоров.

— К Прозоровым.

— У Прозоровых.

Машина скрипнула тормозами так, что закудахтали куры на подворьях, и действительно остановилась напротив Прозоровского пятистенка. Из кабины вылетел Никита Прозоров и в несколько прыжков очутился на крыльце подле бабушки Марьи.

Он что-то сказал ей, и та охнула, припала к его груди и задрожала плечами.

Десятки глаз наблюдали эту немую сцену, пытаясь понять, что же она означает: радость или горе?

Сцена длилась секунды, а потом бабушка Марья оторвалась от груди внука, истово перекрестилась и суетливо кинулась в дом. Рыжая Пальма подскочила к хозяину, завиляла хвостом. Никита подхватил ее на руки и тоже шагнул за порог.

И тогда все поняли: радость. И заспешили к Прозоровскому дому, потому как в маленьких Выселках так было испокон веков заведено: и радость и горе — общие.

Выселки стоят на пригорке и хорошо просматриваются со всех сторон. Пойдешь с запада, от дальних лесов, — они выступают над горизонтом; с юга, от села Медвежье, — они как горошина на ладони; с севера, от большой деревни Матасы, — снова они открываются взгляду; с юго-востока, от станции Малютка, — опять же на них глазом наткнешься.

«Там, на востоке, значит, Сибирь, там, на западе, Урал, а наши Выселки между ними. Мы как раз посредине России», — отвечают взрослые на первый вопрос детей: «Где мы живем?»

Село Медвежье, до которого, как здесь говорят по старинке, пять верст, — главное для Выселок. Там и правление колхоза «За власть Советов», там и школа, там и Дом культуры. Медвежье для них все. Выселки при нем как ребенок при матери.

Существуют Выселки более ста годов. Старики рассказывают, будто бы давным-давно, еще при их дедах и бабках, выслали сюда, в медвежью сторону, какого-то поднадзорного политического и будто бы для надежности поместила его местная власть вот сюда, на пригорок, где стояла одинокая сторожка: «Студено, поди, зато совсюду видать. Не околеет паря, а околеет — туды и дорога. Перед господом богом мы чисты, а перед царем-батюшкой он сам ответ держал».

Не околел поднадзорный. Каким-то чудом зиму пережил, а к весне у местных властей милости попросил: избенку поправить человека в помощь дать. Власти уважили прошение, отметив живучесть и спокойствие поднадзорного, и выделили в помощники Прозорова Прова, пребеднящего мужичонку.

Сделал Пров свою работу, помог поднадзорному да в свою очередь обратился с прошением: дозволить остаться при избушке. Власти поначалу призадумались, а потом решили: все одно толку от Прова мало, мужичонка никчемушный, в работниках ходит, а для дела польза. «Смотри, — наказали власти, — за этим каторжным в оба. Смотри, язви те… В случае чего — сам на каторгу пойдешь».

Пров будто бы дал слово, а по весне к миру обратился: выделить лошадь — леса привезти, сараюшку поставить. Мужик он был тихий, услужливый, непьющий — уважили.

А еще через год к избушке на пригорке от Медвежьего тропинка появилась. Пров будто бы грамоте обучился — прошения, письма, бумаги писать. Власти вначале затревожились было, запрет на посещения наложили, а потом обратный ход дали: Пров-то свой, он-то не ссыльный, а люди-то к нему идут.

Платы Пров не брал, одно просил: пособить. То колодец вырыть, то пригон поставить, то соху на один денек вместе с лошадкою одолжить. Вот с того времени пособлять друг другу и вошло в Выселках в плоть и в кровь.

А дальше будто бы поднадзорный-то умер. А Пров женился. Жену в домишко привел. Потом лошаденку, коровенку завел, хозяйство, одним словом. И были у них сын Никита и дочь Варвара. Никита этот на русско-японской войне был. Вернулся с нее хромой, да не один, а с товарищем. «Костыля притащил», смеялись в Медвежьем. Фамилия «костыля» была Дерибас. Женился он на Варваре, сестре Никиты, и поселился там же, на пригорке, в Выселках. Мастеровой мужик был этот Дерибас, по кузнечному делу. Работал в Медвежьем, у Силантия-богатея, а ночевать ходил в Выселки. Вскоре с помощью общества и он там избушку поставил. А позже появились Зуев, Васюков, Нетбайло, Волобуев. И вот тогда-то именно официально и возникла деревенька эта.

Но ее так Выселками и звали. Первая коммуния. Во времена кулацкого восстания коммунию спалить хотели, да старик Никита-хромой — а он говорун был — объяснил:

«Дак нам по-другому никак нельзя. Войдите в положение. Мы ж все малоимущие. Сопча получается, а поодиночке — перемрем. А насчет названия — сменить согласны. Пущай артель будет. Войдите в положение».

Как ни странно, вошли в положение, не сожгли деревню, только наблюдателей своих оставили.

А Никиту-хромого на колодезном журавле повесили за вредную агитацию. В лютый мороз висел он трое суток, покачиваясь, как маятник, и позванивая, как колокол. Когда восстание подавили, похоронили Никиту-хромого всем миром. Из Медвежьего пришел народ.

Флаг принесли. А свои-то все были. Тут уж завсегда и горе и радость общие. Как в войну потом, бывало, «похоронка» придет — всей деревней плачут.

В войну здесь за главную была бабушка Марья, Марья Денисовна, бригадир-полевод. Она орден за колхозную работу получила. Этим орденом Выселки до сей поры гордятся. Еще есть награды в зуевском, в дерибасовском домах, но то ордена мужские, боевые, а этот — трудовой, бабий, равный боевому. И еще будто бы сказала в те военные времена Марья Денисовна такие слова: «Россия-то с нас начинается…»-«Это мы с России, бабушка», возразили будто бы те, кто помоложе. «Не в том направлении, — разъяснила Марья Денисовна. — А в том, каково нам, таково и России. У нас хлеб будет — Россия не пропадет с голоду и Гитлерюгу проклятого одолеет». Сама Марья Денисовна этих слов не подтверждает, а старшие повторяют их детям и внукам своим:

«Россия с нас начинается. Какими вы будете — такова и она. Значит, растите умными, да — работящими, да совестливыми».

Сейчас Выселки были возбуждены внезапным приездом Никиты Прозорова. Все взрослое население толклось в Прозоровском доме, а ребятишки подле машины. Впрочем, и здесь уже знали, в чем дело.

— Вера Михайловна родила, — сообщил Ивашка, сумевший просунуться в общество взрослых. — И вес уже имеется. Боле трех кило.

— Да кто родился-то? — серьезно спросил Минька.

— Мальчишка.

— Вот с этого и начинай.

Дальше они занялись осмотром машины, и события в доме отошли для них на второй план. Шофер с темным от ныли круглым лицом снисходительно дозволял им залезать в кабину. Ребята по двое, согласно очереди, устраивались рядышком с ним и важно сидели несколько секунд, стараясь углядеть все устройство и обстановку и одновременно реакцию товарищей на свое пребывание в кабине. Если кто-нибудь задерживался, его бесцеремонно стягивали за ноги.

— Давай по-честному! — орала ватага.

А в избе тоже стояли гвалт и суета. Все наперебой поздравляли бабушку Марью, будто она и была виновницей радости. Никита носился по дому, расталкивая земляков, открывая то сундук, то шифоньер с зеркалом, то деревянный шкаф домашней работы, что-то искал, перебирал тряпки, убегал на кухню и вновь возвращался в горницу.

— Ну, слава те, пресвятая богородица, — повторяла бабка Анисья, поглядывая по углам, и, не найдя иконы, крестилась на портрет маршала Жукова в самодельной рамке.

— Стало быть, свершилось, Денисовна, свершилось, — твердил старик Волобуев и покачивал головой, словно подтверждая свои слова. — Стало быть, есть правда, есть.

— Вот и моему Володеньке дружок объявился, — говорила невестка Волобуевых, крепко придерживая младенца, смотревшего на всех неморгающими глазами. — А то все думала, с кем же ему играть, когда подрастет? Ровни-то не было.

— Бабаня! — крикнул Никита. — Машина ждет. Помогите же. Что везти-то? Где оно?

Бабушка Марья всплеснула руками.

— И верно, люди. От радости-то мозги набекрень… Да все готово, все как в кармане.

— Гостинцев-то, господи! — воскликнула бабка Анисья и, в последний раз перекрестившись на портрет маршала Жукова, выскочила из горницы.

За нею поспешили остальные. Через минуту-другую к машине уже несли узелки, туески, крынки — кто что.

Из дому выбежал Никита. За ним трусцой бабушка Марья.

У него в руках рюкзак, у бабушки — узел.

— Будет, будет, бабаня, — на ходу отказывался Никита. — И так ей за неделю не поесть.

У машины толпа. При появлении Никиты люди наперебой загалдели:

— А вот грибочков, Никитушка, в дальних лесах собирали.

— А вот рыбки, рыбки, это, стало быть, пользительно.

— И ничего, и ничего, — соглашалась бабушка Марья, заталкивая в кабину свой узел. — Сама не съест — другие пусть.

Никита махнул рукой.

— Эх и гульнет сегодня роддом!.. А ну, ребятишки, сидай в кузов. До леска довезем.

Ребятишки с визгом посыпались в кузов. Машина заурчала, тронулась, развернулась за последним домом и проскочила по единственной улице, провожаемая улыбками и возгласами.

Сегодня в Выселках общая радость, праздник, которого все ждали много лет. Тут всё на виду, всё на людях. У соседей на глазах проходила любовь и жизнь Веры Зацепиной и Никиты Прозорова.

К Прозоровым вообще отношение в деревне особое.

«Это — главный корень», — говорят о них старики.

А «главный корень» чуть не погиб было. Яков Никитич Прозоров, отец Никиты, не вернулся с войны. Марья Денисовна осталась с двумя внучатами на руках, Никитой и Соней. Духом не пала — не до того было, да и кругом свои, из десяти дворов пять — родственники, а и чужие как родные. И в Медвежьем родня, две сестры — Ольга и Полина. А брат Семен тоже погиб на фронте под городом Старая Русса.

Детей тогда поднимали всей деревней. Не на сладостях росли, не в довольстве, а в работе, на природе, матушке-кормилице.

Ничего. Поднялись военные дети. И поскольку мужиков мало осталось, на мальчишек по-особому глядели, в них видели будущее. Марья Денисовна так и говорила:

«Не погиб еще Прозоровский корень, Никитушка — отросточек, веточка зеленая растет».

Однако эту зеленую веточку Марья Денисовна не укрывала от холодных дождей и житейских бурь. Внучка по дому хлопотала, а Никита всюду с нею, с Марьей Денисовной, был — в поле, при пашне, при хлебе. Всю крестьянскую работу с детских лет изучил. Собственно, он и не понимал ее как работу. Это была жизнь, то главное, для чего человек на свет рожден, чем занимались его отец, дед, прадед. В военные годы Никита за сеялкой ходил, бороновал, за скотиной приглядывал — больше делать ничего не мог, поскольку мал еще был. Война кончилась — ему десять лет стукнуло. Учился, конечно, в школе, в Медвежье бегал. Зимой бабка Анисья ему свои пимишки одалживала.

«Мне-то ничо, при доме-то ничо, а ты тряпки насувай и с богом», Никиту любили, потому что безотказный был, шустрый, старательный. На вид мосластый, кости торчат, а выносливый. «Он у тебя двужильный, Денисовна», — говорили соседи.

За делами, за заботами как-то незаметно вытягивался Никита. «Ну как есть дягиль тянется, прет кверху да и все», — замечали соседи. «А ничо, ничо, — отвечала за внука бабушка Марья. — Были б кости, а мясо нарастет».

Еще в школе Никита изучил трактор, а в шестнадцать лет трактористом работал. Все чего-то кумекал, приспособления разные придумывал, не по одной, а по две сеялки к трактору цеплял.

В передовые вышел. В семнадцать лет его фотография на Доске почета при правлении висела.

Русый чуб у Никиты появился, брови над карими глазами загустели. Все бы хорошо: и статен, и ладен, да больно скуластый. «Денисовна, какой татарин, а может, монгол не нагнал кого из сродственников?» — спрашивали по пьяному делу полушутливо у своего бригадира товарки. «А может, и нагнал, — отвечала она. — А вот обид на внука не имею. Род наш не срамит».

В армию Никита пошел молодец молодцом.

«По старым-то бы временам в лейб-гвардию, — заключил старик Волобуев. Оно и в артиллерию почетно».

Отслужил Никита сколько положено и вернулся в Выселки. Так уж заведено было: что б там ни произошло дальше, а из армии домой возвращайся. Таков наказ стариков был. А в Выселках еще слушались стариковских наказов.

Вернулся Никита, устроился механизатором и в вечерней школе доучиваться стал. Работал и учился в Медвежьем, а жил в Выселках. Через год объявил: «Бабаня, жениться думаю. Какое будет ваше мнение насчет этого шага?» Когда узнали, на ком Никита жениться собирается, — единодушно одобрили: «Прозоров он и есть Прозоров. Тут уж что говорить. Маху не даст».

А взять в жены он задумал учительницу Веру Михайловну.

«Врач из выселковских в Медвежьем есть. Зоотехник тоже наш. А теперь вот учительница нашенская будет», — говорили в Выселках.

Миниатюрная Вера Михайловна казалась девочкой против рослого и широкого в плечах Никиты. С виду такая задиристая, носик вздернут, на щеках веснушки, сама с рыжинкой: надень брюки — за подростка сойдет.

Ее и любили, особенно мальчишки. Учила она хорошо, понятно. Историю и географию вела. Про путешествия рассказывала. А после уроков спортом занималась, бегала, на лыжах каталась, всегда вместе с учениками была. Ученики души в ней не чаяли. Когда узнали, что она с Никитой познакомилась, боялись, что обидит, ходили следом чуть ли не всем классом.

«Знаете что, — сказала им однажды Вера Михайловна. — Не бойтесь за меня. Я за себя постоять сумею».

Тогда Ванька Беляев догадался: «У них любовь, ребята!» И они перестали бояться за свою учительницу.

Только самая любопытная Маша Брыкина не удержалась, пошла посмотреть на любовь. Все давно знали, где по вечерам бывает их учительница с Никитой Прозоровым. Под Выселками, у озера. Там лесок и берег пологий. Так вот у крайней березы они всегда и сидят.

«Ой, девчата, что я видела! — делилась с подругами Маша Брыкина. — Сидят они у березы. Вокруг красота.

Все поле в багрянце. А они смотрят и вдыхают эту красоту… А еще я заметила, что они молчат. Об этом я читала. Настоящая любовь не требует слов, те, кто любит, сердцем говорят».

Действительно, Никита и Вера говорили немного, будто наслаждались тишиной. Одну только фразу Вера повторяла часто: «И пошто я тебя полюбила?» Она повторяла ее пе столько для Никиты, сколько для себя, словно старалась разгадать секрет этого чуда. Вообще-то она никогда не говорила «пошто». А тут само так получилось, вырвалась эта фраза, как крик, и понравилась ей.

«Я ведь никогда не думала, что мужем моим станет деревенский парень из Выселок. — Она прикрывала Никите рот ладошкой, чтобы он не возражал и не обижался. — Ты самый лучший. Я ни о чем не жалею. Но… пошто я тебя полюбила?»

Никита молчал, ошеломленный ее близостью. Только начало их знакомства представлялось ему обычным, все остальное — как в сказке. Познакомились они в Доме культуры на молодежном вечере. После самодеятельности завели танцы. Тогда еще под баян танцевали (теперь под радиолу). А в перерыве между фокстротом и полькой устроили пляску. Плясали в те времена с еще большей охотой, чем танцевали. Никита только что вернулся из армии, еще в форме был. Стоял в сторонке, наблюдал штатское веселье, от которого он успел отвыкнуть. Старые дружки пристроены были, он один в холостяках ходил. Уже, помнится, уходить собрался. И тут заиграли «барыню». В круг влетела задорная девчушка и так лихо застучала каблуками, с таким вызовом обвела всех блестящими глазами, что Никита приставил ногу.

А девчонка, пройдя круг-другой, задержалась как раз напротив него и так азартно тряхнула головой, так на него вызывающе глянула, что пришлось Никите войти в круг. Ну, плясать он и сам умел. Когда-то здесь же, в Медвежьем, призы брал. Да и в армии на полковой сцене выступал. Здешние-то об этом знали, а девчонка, верно, нет.

И началось. Девчонка коленце выкинет, а он два.

Девчонка юлой, а он ползунком полный круг. Девчонка с каблучка на каблучок, а он — свой коронный номер — обратное сальто.

Народ кричал от восторга. Хлопали им, как настоящим артистам.

А потом Никита столкнулся с нею в вечерней школе.

Она оказалась учительницей истории и географии. Урок был, между прочим, последний, и Никита отправился провожать Веру Михайловну.

Они начали встречаться. Он к ней заходил, брал книги для чтения, все о путешествиях-«Пять лет в стране пигмеев», «С палаткой по Африке»… Делился впечатлениями.

А потом… Потом он почувствовал крылья за спиной и как будто не ходил, а летал по свету. Все не верил в свое счастье, все боялся, что она шутит, все ожидал, что она однажды скажет: «Ну, хватит. Поиграли, и достаточно». Но она сказала другие слова: «И пошто я тебя полюбила?»

Свадьбу гуляли неделю. Стоял декабрь. Время позволяло гулять. Сперва у Прозоровых три дня, потом в Медвежьем трое суток. И еще день «доедывали», как фиксировал это событие посаженый отец старик Волобуев.

Начали в воскресенье, кончили в субботу.

В Выселках праздновали по старинке, со всеми известными обычаями. И хмелем дорожку посыпали, и выкупа требовали, и посуду били. Между прочим, пример Марья Денисовна подала, трахнула тарелку об пол:

— Пушшай столько деточек у вас будет, сколько осколочков на полу.

Другие поддержали.

— Не сглазьте, — смеялась Вера.

— Так они всю посуду перебьют, бабаня, — бурчал Никита.

— Ништо. Посуду купим. Дал бы бог правнуков.

— Тут я, стало быть, Денисовна, не согласный, — возразил старик Волобуев. — Ет дело от них, хе-хе, а, значит, не от бога зависимо.

Вера смущалась, краснела от этих разговоров, а молодежь, чтобы выручить ее, кричала: «Горько! Горько-оо!»

Молодые, как водится, целовались. Гости, как водится, пили, горланили песни, но, едва наступала пауза, вновь кто-нибудь начинал все о том же, о детках.

И когда молодым стало уже невмоготу, когда невеста собралась бежать из-за стола, заиграл баян. Вера обрадованно воскликнула:

— Попляшем, а?!

— Оно протрястись-то, стало быть, надо, надо, — поддержал старик Волобуев.

А Никита похлопал баяниста по плечу, шепнул на ухо:

— Спасибо, Леха. В случае чего ты баянь.

Молодые не могли понять одного: надоедливо говоря о деточках, старики хотели, чтоб не засох Прозоровский корень. На нем все дерево держится.

У Веры родственников не было. Из блокадного Ленинграда с тяжелой дистрофией она попала в больницу зауральского городка, а затем в детский дом. Окончила школу. Окончила педучилище, и направили ее в далекое село Медвежье. Школа стала ей родным домом, а коллектив учителей заменил родственников. Директор Иван Кузьмич, поглаживая лысую голову, заявил сватам (он был посаженым отцом Веры): «Отдаем с условием: половину свадьбы у нас гулять».

Отвоевали Дом культуры. Расставили столы. Полон зал народу. Подарки от учителей. Подарки от колхоза.

И пляска. Тут уж плясали до головокружения, аж подвески на люстре позванивали. Сам директор тон задал:

— А ну! По-фронтовому! — погладил лысину и вприсядку, носками вперед.

— Выручай, — подтолкнул Никита Веру, — А то рухнет.

Но директор вовремя остановился и запел, притоптывая:

Ты не ахни, кума, Ты не охни, кума. Я не с кухни, кума, Я из техникума.

А Вера в ответ:

Милый мой голубок, Ты понять того не мог: Если б сердцу не был мил, В сердце б гнездышка не свил.

К концу третьих суток, прерывая пляску, слово опять взял директор:

— Внимание, товарищи! Внимание! Сенсационное сообщение. В районе села Медвежьего зафиксировано необычное землетрясение силою до трех баллов. Ввиду отсутствия в радиусе восьмисот километров горного массива, ученые не могут объяснить это странное явление.

К месту события срочно снаряжается экспедиция…

Под веселый смех и шум молодых усадили в сани и отправили в Выселки. Но и там еще продолжалось гулянье. Все это проходило как в тумане. У молодоженов от усталости слипались глаза. Гудели ноги.

А в ушах стоял переливчатый звон поддужных колокольчиков.

Первый год совместной жизни пролетел как во сне.

Вера оказалась легким человеком. Быстро сошлась с бабушкой, с Соней, с ее мужем Иваном, с соседями. Стариков она брала внимательностью, молодых — пониманием и веселостью. А ребятишки — это уж само собой. Они к ней лезли, как мухи на сахар. Вера стала своим человеком в Выселках, как будто тут родилась и прожила всю жизнь, хотя в Выселках она бывала мало: работала с утра до вечера. Возвращалась поздно, вместе с Никитой, который нес ее увесистый, набитый тетрадями и книгами портфель. И выходные дни почти что все она проводила в Медвежьем со своими учениками. И все-таки Вера находила минутку к соседям забежать. То книгу оставит, то заказанную покупку передаст, то посоветует, то соседкиного муженька, перебравшего накануне, пристыдит.

И для Никиты времени у нее оставалось немного: дорога от села до поселка да ночи — длинные, темные зимой в избе и летние, звездные на сеновале. И, быть может, оттого, что виделись они урывками, что времени им всегда не хватало, они и не наскучили друг другу, и тянулись один к другому, и рады были, когда оставались вдвоем.

— В отпуск бы нам вместе, — как-то сказал Никита. — Так опять же не сходится. У тебя он летом, а у меня лето — самая страда.

— А ты не страдай, — шутила Вера, — успеем еще надоесть друг другу. Жизнь длинная. Мы с тобой сколько лет проживем?

— Тысячу.

— Ну, это слишком, а вот до ста современная наука обеспечит. Давай поначалу на пятьдесят лет задумаем, до золотой свадьбы, а потом повышенные обязательства возьмем.

Никита стискивал ее так, что она ойкала, и оба хохотали до слез.

— Вот уж как складно живут, вот уж как душа в душу, — говорили в деревне, глядя на счастливые лица молодоженов.

— Повезло тебе, — Денисовна, за все слезы, стало быть, за все боли. Оно и верно, оно и правильно, — повторял при каждой встрече старик Волобуев.

Марья Денисовна не разделяла восторга соседей, точнее, невесткой была довольна, а вот кое-чем — нет. И чем ближе время подходило к осени, тем больше она приглядывалась к Вере, тем больше хмурилась. Как-то не утерпела, сказала Никите:

— Что-то признаков никаких. Ребеночка-то не намечается?

— Она ж не корова, чтоб каждый год телиться, — буркнул Никита.

— А они все ноне такие, — успокаивала Марью Денисовну бабка Анисья. Насчет этого не шибко. Сперва, значит, поживут в свое удовольствие, а опосля…

Однако Марья Денисовна не утешалась. Мысли о продлении Прозоровского рода не давали ей покоя.

— Никитушка, порадовали бы вы меня. Ведь помру без уверенности.

— Живи, бабаня, живи. Не торопи с этим делом…

Мы вот учиться собираемся, на заочном…

— Так вы родите, а уж после учитесь. Родите, а уж мы вынянчим.

— Ладно, ладно. Заявка принята. Обсудим.

На третий год совместной жизни Никита и сам начал призадумываться. Молчал. Но Вера догадывалась, отчего он мрачнеет.

— Я не знаю… Я посоветуюсь… Съезжу в город, к доктору.

— А в Медвежьем-то больница.

— Там мужчины… Хотя есть акушерка, Дарья Гавриловна.

Акушерка сказала Вере, что вроде бы все нормально, а для полного уточнения надо в город ехать.

— Не стыдись, Вера Михайловна. Там Сидор Петрович, старичок такой. Он все знает. Он и утешит, он и подскажет.

Поехала Вера в город. Вернулась, говорит Никите:

— Велел и тебе приехать. Такие дела, оказывается, вдвоем решают.

Через неделю отправились оба.

Старичок доктор морщил нос, как бы приглашая улыбнуться, объяснял Никите жиденьким голоском:

— Видите ли… Вы кем работаете? Ага, ага. Так местный? А супруга ваша родилась в Ленинграде. Ага, ага. У нее, видите ли, дистрофия была. Это может, видите ли, отразиться. Ага, ага. И еще она купель ледяную принимала. Не знали? Было, видите ли, при эвакуации через Ладожское озеро. Полагаю, это и отражается.

Так сказать, последствия войны через столько лет. Ага, ага.

Старичок порекомендовал съездить в Крым, на курорт Саки.

Никита не возражал. Летом, в отпуск, Вера поехала на Юг.

Никита грустил. Марья Денисовна вздыхала.

— Война проклятая, — объясняла она свое горе соседкам. — Ведь голодовку она перенесла, сердешная. Вот и аукнулось.

Соседки тоже вздыхали, сочувствовали.

Три лета ездила Вера на курорт. И все не было результатов. Вера по ночам плакала. Никита гладил ее шершавой ладонью, утешал:

— Ну, чо ты! Я ж ничо. — Когда он волновался, начинал «чокать».

А у самого ком в горле. И злость на судьбу. «Что же это? За что? Все будто бы ладно, а вот детей нет».

Как-то они спали на сеновале. Никита проснулся от тихих всхлипов. Скосил глаза, увидел лицо Веры, и сердце сжалось от жалости.

Первый луч солнца проникал через щелку в крыше и освещал Веру так, что была видна каждая морщинка.

Он впервые заметил, что у нее появились морщины.

Вера почувствовала, что он проснулся, заговорила чуть слышно:

— У нас только два выхода. Или взять ребенка из детдома, или… или развестись. Ты меня не жалей. Ты будь решительным. Я тебя не попрекну… Никогда укорять не буду.

— Полно молоть-то, — оборвал Никита.

Но на следующую ночь Вера повторила свои слова:

— Зачем же двоим быть несчастными? Ты-то при чем? Род-то, ваш при чем? Корень, как бабушка говорит.

— А вот мы у нее и спросим, — вырвалось у Никиты.

Сказал это и сам испугался. Но отступать уже нельзя. Утром — как раз воскресный день был, — подождав, пока все разойдутся, они обратились к Марье Денисовне. Вера повторила ей все те слова, что говорила Никите. Марья Денисовна выслушала ее, обтерла концами платка сухие губы, произнесла:

— Сволоты в нашем роду не было. Женилися навсегда, а не по-петушиному.

Заметив одобрительную улыбку на лице Никиты, бабушка подобрела, но заключила твердо:

— Сраму не потерплю. Прокляну.

— Да это не он, это я, — заступилась Вера.

— А и ты тоже. Разве не понимаем? Не нарочно ведь. Твое-то горе горше нашего… А насчет ребеночка… сиротки… Так вот это уж ваше дело. Препятствий чинить не буду.

Тут пришло письмо. Вера на курорте познакомилась со многими женщинами, и одна из них советовала обратиться к профессору, который ей помог.

Слетала Вера к этому профессору в дальний город.

Стала лечиться новыми лекарствами. И еще год безрезультатно. А потом…

Два месяца таилась. В город проверяться ездила.

И наконец сообщила:

— Никита, а у нас кто-то будет…

На радостях Никита купил мотоцикл с коляской.

— Так мне же без него лучше, — возражала Вера, в то же время и одобряя покупку.

— Ничего, — успокаивал Никита. — Я тебя так возить буду, как по маслу.

— Да мне ходить полезнее, как ты не понимаешь этого.

Бабушка Марья объявила соседям:

— Наш-то анчутка ошалел от радости. Носится теперь по округе на своей «вертихвостке».

Марья Денисовна и сама ошалела от неожиданной новости, столько улыбалась за эти дни, сколько за последние годы не улыбалась.

И все вокруг были довольны: наконец-то появится новый житель. Долгожданный.

— Послал бог, послал, — крестилась бабка Анисья. — Снизошел, значит, до хороших людей.

— Есть правда, стало быть, есть, Денисовна, — поддержал старик Волобуев.

Каждый приезд Никиты на мотоцикле сопровождался визгом ребятишек. А когда он начал по двое сажать их в коляску и довозить до ближайшего леска — тут уж восторгам не было предела.

Частенько теперь в Прозоровском доме бывали люди.

Веру разглядывали с особым вниманием. Она как будто молодела. Морщинки на лице с каждым днем разглаживались и исчезали. Глаза блестели счастьем. И вся она наполнялась невидимым доселе внутренним, тихим довольством.

Вера оставила самодеятельность. Приходила домой пораньше. Много гуляла. Даже в самые морозы закутывалась в шаль до самых глаз, спускалась к озеру, заходила в лесок и там останавливалась чуть ли не у каждого дерева.

— Поди хватит? — заботливо спрашивал Никита, Вера мотала головой и смеялась счастливым смехом.

— А ишшо гимнастику выделывает, — сообщала старушкам Марья Денисовна. По полчаса, не мене, изгибается.

Старушки качали головами, шамкали, вспоминали, как они носили, как рожали.

По вечерам Вера готовила пеленки-распашонки. Она подшивала края иглой и всякий раз укалывала пальцы.

— Так машинку надо, — пожалел Никита.

— Да ладно, ладно, — отказывалась Вера, довольная, что он жалеет ее.

Однако Никита не отступил, не таковского был характера. Как-то пришел с работы и сообщил Вере:

— На совещание выдвинули. На два дня в область еду. Там и куплю машинку.

— Ну что ты! У нас же с деньгами…

— А ничего. В кассе возьму или в кредит.

Над его возвращением из города долго веселились все Выселки.

Шел он по дороге от Медвежьего и перед собой детскую коляску, как тачку, толкал, а в ней вместо ребенка швейная машина лежала.

— Ну ты скажи, Денисовна, Никита-то наш разродился! — в который раз добродушно смеялся старик Волобуев. — Стало быть, механизатор, так он машину-то и принес, значит, согласно уклону.

— Еще полсрока до родов, а у тебя уже все на мази, — сказала Вере золовка Соня.

— Так я ж не прошу, — оправдывалась Вера, привыкшая жить со всеми в ладу и не терпевшая зависти подруг, а тем более родственников.

— Аи проси, — одобрила Соня. — Что ты?! Столько натерпелась. Я бы вся извелась. Ни за что бы не смогла… Теперь твое право… Проси.

До определенного срока Вера была спокойна, а потом начала волноваться.

— Ты чего хмурая? — спросил Никита.

— Ничо, ничо, — шутливо произнесла Вера, но вечером призналась: Что-то боюсь… По сроку должен бы стучаться.

— Ждет указаний, — усмехнулся Никита.

— Тебе смешно.

— Да нет… Это я так… Но вроде все нормально. Ты и у доктора недавно была, и так… э-э… по виду.

Волнение Веры передалось бабушке. Соне, соседям.

— А ты, девка, попарься, вот чо, — советовала бабка Анисья.

Вера не выдержала, пошла на очередной прием к акушерке. Та успокоила:

— Нормально. Сердцебиение прослушивается.

Ночью Вера все равно шепнула Никите:

— А чего он не стучится? Ведь должен.

А под утро растрясла мужа, сообщила:

— Постучался, Никита… постучался… — и заплакала, ткнувшись носом в его плечо.

Никита за завтраком не удержался, передал радостную весть домочадцам.

— Первый звонок, значит, — заключил старик Волобуев, услышав новость от бабушки Марьи. — Стало быть, мужик растет. А потому как не торопится, дисциплину соблюдает.

— А я вот по такому случаю… — сказала за ужином Марья Денисовна и выложила на стол носочки, шапочку и рукавички своей вязки.

— Спасибо, Марья Денисовна, — поблагодарила Вера. — Но ведь еще неизвестно кто.

— А любому сгодится. Любому.

— Девчонка будет, — вставила Соня, любящая девочек.

До последнего дня в семье шел спор: одни доказывали, что родится мальчик, другие — девочка. Каждый приводил свои доводы и свои наблюдения. Вера только тихо улыбалась, слушая спорящих. Меж собой они решили: кто бы ни появился — счастье. Если родится мальчик, назовут его Сережей, если девочка — Машенькой, в честь бабушки.

Когда Вера пошла в декрет, в школе наступили каникулы. У Никиты самая работа. А ей — ожидание. Она носила ЕГО спокойно, теперь уверенная, что ОН существует.

— Ну как будто со свечой ходишь! — дивилась на нее Марья Денисовна. Вся-то ты светишься, девонька.

Она не давала Вере суетиться по хозяйству, отсылала на волю:

— У тебя, девонька, свое… А тут горшки да ухваты — мое дело.

Вера брала книгу и неторопливо шла к озеру. Ветерок от воды обдавал ее приятной прохладой. Иногда ему навстречу прилетал степной ветер, принося запахи трав и полыни, запахи окружающего мира.

Вера чувствовала эти ветры, вслушивалась в шелест листвы и вспоминала о тех вечерах, когда они с Никитой сидели здесь и мечтали о будущем. Сейчас оно — будущее — у нее наконец-то появилось. Сейчас у нее все есть: прошлое, настоящее и будущее. Вот оно, при ней, ее будущее, шевелится, стучится, напоминает о себе. Вера прислушивалась к этому шевелению, боясь двинуться, помешать ЕМУ, и тихо улыбалась своему счастью.

В лесочке звенели голоса ребятишек. В первые разы она как-то не придавала им значения, а потом ей стало казаться странным то, что ребятишки всегда оказываются за ее спиной, стоит ей прийти сюда и присесть у березы.

Однажды она не удержалась, поманила дерибасовского Матвейку:

— Вы чего тут крутитесь, а?

Матвейка дернул себя за выцветший хохолок, помолчал, признался:

— А нам дядя Никита наказывает… Он нас за это на мотоцикле катает.

— Ну ладно. Играйте.

Матвейка переступал с ноги на ногу и не уходил.

— Играй. Я не скажу. Он вас будет катать по-прежнему.

В больницу она попала внезапно. Поехала с Никитой на очередной осмотр, а ее оставили. «На всякий случай, ввиду необычности случая».

Поселок взволновался. Обычно женщин увозили тогда, когда пора подходила. А тут… Необычный случай…

И как он обернется? И чего ждать?

Теперь все свершилось. Родила. Сына. Вес три килограмма сто пятьдесят граммов.

Новость дошла и до Медвежьего. На телеге, запряженной серым жеребцом, прискакали Соня и бабушка Поля, сестра Марьи Денисовны.

Соня влетела в избу, глаза по полтиннику:

— Чо? Чо стряслось?

Марья Денисовна рассказала.

— Вот дьявол чубатый! А мне говорят, ваш Никита сам не свой, машину вытребовал и в Выселки. У меня аж сердце екнуло.

В дом вбежал семилетний Васятка, сын Сони, выпалил:

— Председательша!

За охами и ахами не услышали, как подошла машина. С председательшей на крыльце столкнулись. Высокая, начинающая грузнеть, с загорелым, припудренным пылью крупным лицом, в сапогах, она походила сейчас на командира, вышедшего из боя (страда началась, для нее — бой).

— Прослышала, Марья Денисовна.

Они обнялись, как старые подруги после долгой разлуки.

— Да вроде бы дождались, — сказала Марья Денисовна.

— Ну, ежели чего… хоть время и трудное… поможем.

— Спасибушки, Настасья Захаровна.

К вечеру со стороны Медвежьего послышалось тарахтенье. Первым его уловили мальчишки.

— Дядя Никита едет! Дядя Никита!

Никита остановил мотоцикл подле своего дома, взвалил на плечи что-то завернутое в серую бумагу, крикнул от калитки:

— Бабаня, я дорожку приобрел!

— Ополоумел паря, — произнесла Марья Денисовна, вышедшая на крыльцо. Но по выражению ее лица было видно, что она довольна и внуком, и его странной покупкой, и всем сегодняшним днем.

 

Глава вторая

— Видать! Видать! — закричали мальчишки и стали подпрыгивать, стараясь разглядеть получше то, что увидели. Они стайкой гудели на околице в ожидании прибытия нового жителя поселка.

Машин еще не было видно, лишь за дальним лесочком появилось редкое облако пыли, похожее на утренний туман. Но у мальчишек были опытные и зоркие глаза. Они различили это облачко и догадались, что оно означает.

Вскоре из-за лесочка действительно появилась машина, или телега, или мотоцикл — из-за пыли нельзя было разобрать детали. Лишь когда дорога повернула и пыль отнесло, оказалось, что к Выселкам движется и то, и другое, и третье, то есть лошадь с телегой, и машина, и мотоцикл.

Часть мальчишек тотчас побежала по поселку, выкрикивая на ходу:

— Едут! Едут!

— В председательском «газике»!

— На мотоцикле!

— На телеге!

— Чо орете-то! В чем едут-то? — закричала появившаяся у заплота бабка Анисья.

Но ребятишки неслись вперед, продолжая галдеть наперебой.

Странный кортеж между тем приближался к поселку. Предупрежденные жители высыпали на единственную улочку.

Когда телега подъехала к первой избе, из-за нее, пугая кур, вылетел Никита на своем мотоцикле и помчался вперед. Никто, однако, не обратил внимания на его маневр. Все были заняты мамашей с новорожденным.

Вера Михайловна сидела в телеге, застланной душистым сеном, как птица в гнезде, и крепко, обеими руками держала бело-голубой конвертик. Рядом была Сопя с узелком на коленях. Она не могла сдержать широкой улыбки и по этой причине молчала и не отвечала на поздравительные возгласы, направленные хотя и не ей лично, но все одно родне, Веруше, дорогому человеку.

Соседи окружили телегу, стараясь заглянуть внутрь конвертика, но ничего не могли углядеть, потому что' Вера Михайловна прижимала его к груди, всеми силами стараясь оградить ребенка от посторонних звуков и взглядов.

— Ш-ш-ш-ш, — зашипели вокруг. — Спит ребенок.

— Да он, поди, ишшо и звуков-то не чует.

— Все одно потише.

Приглушенно говорящая толпа поравнялась с Прозоровским домом и изумленно ахнула. Калитка была распахнута, а от нее до самого крыльца тянулась новая ковровая дорожка. Никита с букетом степных колокольчиков шагнул от ворот, передал цветы жене, а сам принял в руки драгоценный конвертик. Он пропустил Веру Михайловну вперед на ковровую дорожку и пошел за лею, чуть приотставая, держа на полувытянутых руках своего долгожданного первенца. Никита был огромный, а конвертик маленький, но тем не менее Никита двигался по дорожке, как по бревну через реку, боясь оступиться, выронить свою драгоценность. А Вера Михайловна будто плыла перед ним, не поворачивая головы, не скашивая глаз, стараясь не расплескать свою гордость и счастье.

— Будто королева, — слышалось со всех сторон.

— Ай да Никита! Вот это встренул.

— Чо боишься-то? Не мину, чай, несешь.

На крыльце стояли три старушки — бабушки Марья, Полина и Ольга. Они глядели на приближающихся к ним Веру и Никиту с конвертиком на руках как на чудо.

Как только Вера с Никитой очутились на крыльце.

Марья Денисовна поклонилась всем в пояс, произнесла певуче:

— Вечерком милости просим в гости.

Столы вынесли под навес, накрыли старыми, слежавшимися в сундуке бабушкиными скатертями. «Горючее» привез на своем мотоцикле Никита. А закуску принесли соседи, кто что мог. Так тут заведено было.

Закатное солнце заливало землю. Люди казались меднокожими, а все вокруг — багряным, необычным, соответствующим празднику, который отмечали Выселки.

На «газике», не замеченном в суете, приехали директор школы и с ним две учительницы, подруги Веры Михайловны.

Ивану Кузьмичу дали первое слово. Он встал, погладил лысину, мгновение раздумывал, брать ли рюмку, и все-таки взял ее и заговорил просто, спокойно, внушительно, как будто разговаривал с товарищами по работе:

— Я вот что хочу сказать, дорогие товарищи. Если посмотреть на карту, то там не увидишь ни станции Малютка, ни нашего Медвежьего, ни ваших Выселок. Мы, как это говорится, капля в море.

— Стало быть… — не то хотел поддержать, не то возразить старик Волобуев, но на него цыкнулн соседи, и он примолк.

— И событие, так сказать, — продолжал директор, — вроде бы обычное, появился на свет новый человек. Их каждый день по стране нашей огромной, может, не одна сотня рождается. Для Выселок это событие, а для страны вроде бы неприметное дело. Но…

Старик Волобуев опять зашевелился было, на этот раз явно желая возразить директору.

— Но, — повторил директор, — на самом-то деле это не так. На самом-то деле этот новый человек означает многое. Это наше будущее. Это семья, общество, народ — вот какая цепочка получается. Сегодня нашего советского народу прибыло. И уже по всем пунктам идут официальные сообщения: плюс один человек, плюс мальчик, по фамилии Прозоров, по имени… — он покосился на Веру и Никиту, ожидая ответа.

— Сережа, — чуть слышно произнесла Вера Михайловна.

— По имени Сергей, — громко повторил директор. — Он, этот Сергей Прозоров, уже значится во всех сводках, он уже та копеечка, без которой, как говорится, рубля не бывает.

— Это, значит, точно, — не выдержал старик Волобуев.

— Так вот, я хочу, чтобы мы поняли, что от нашей копеечки зависит богатство страны, и берегли ее, как собственный глаз. А вас, — он опять покосился на Веру и Никиту, — я поздравляю и желаю большого семейного счастья.

Люди оживились, зазвенели рюмками и вилками.

Только старик Волобуев все не унимался, все норовил вставить словцо:

— Оно точно. Вроде бы и на карте не обозначено, а между прочим — копеечка… Нет, нет, ты слушай, — тянул он, обращаясь персонально к бабке Анисье: — Копеечка-то, стало быть, золотая…

Вера несколько раз порывалась вскочить, наконец убежала в дом поглядеть, как там новорожденный. Подле младенца дежурил семилетний Васятка, но она ему не очень-то доверяла, тем более что сам дежурный давал повод для недоверия: высовывался из-за дверей, поглядывал, как гуляют взрослые.

Неожиданно шум застолья прервала песня. Марья Денисовна, подперев кулаками голову, затянула:

Раз полоску Маша жала, Золоты снопы вязала. Мо-олода-я-я-я.

Ее любили слушать. Все смолкли как по команде.

Мо-олода-я-я.

Тотчас два подголоска, две ее сестрицы, две бабушки, подхватили песню:

Эх, молодая-я, молодая-я.

Голоса звучали чисто, и, если бы не видеть лиц, морщинистых щек, натруженных рук, опущенных на стол, можно было подумать — поют молодые.

Истомилась, изомлела, Это что уж — бабье дело, Доля злая-я.

Нет, они не только пели, они будто рассказывали, поверяли душу, выплескивая из нее близкие и понятные всем чувства, как будто уводили людей в воспоминания, в годы молодости.

Парень тут как тут случился, Повернулся, поклонился, Стал ласкаться-я.

Каждый вспоминал свою юность, свою удаль, свою любовь. Было тихо, где-то под стрехой гудела оса да за заплотом шептались прилипшие к доскам ребятишки.

Эх, стал ласкаться-я. Эх, стал ласкаться-я-я.

— Тетя Вера, — послышался робкий голос Васятки. — Он фыркаит.

Вера Михайловна бросилась в дом, задев краешек стола так, что тарелка полетела на землю. Никита на лету подхватил тарелку и с нею в руках сам побежал следом за женою.

Гости одобрительно заулыбались и даже не попрекнули ушедших за сорванную песню.

Никита Прозоров работал на комбайне в паре с Лехой Обогреловым, по прозвищу Увесистый. Хотя Леха отслужил армию, женился, эта юношеская кличка за ним осталась: он все так же, как в парнях, был неуклюжим, рыхловатым. Играл на баяне и любил смеяться, От любого слова, показавшегося ему смешным, заливался, как жеребчик по весне.

Вот и сейчас он посмеивался, обращаясь к Никите с вопросом:

— Кого ты проведать-то бегаешь? Кого?

Никита делал вид, что не слышит напарника.

Леха не унимался, повышал голос, стараясь перекрыть гул мотора:

— К кому ты самоволку-то совершаешь? К кому?

Никите надоело, и, чтобы отвязаться от навязчивых приставаний друга, он показал ему кулак через плечо, Леха залился, а через минуту повторил свое:

— Значит, как его называют? Как?

Работали они круглые сутки. Спали по переменке.

На ходу заправлялись, на ходу ели и пили. Лишь иногда, когда задерживались машины, они останавливали комбайн и отдыхали прямо на полосе.

— Ну, что молчишь-то? Кто у тебя народился?

После памятного гулянья по поводу появления сына в доме Никита два дня и две ночи работал без перерыва. На третье утро не выдержал, попросил Леху:

— Мне бы домой наведаться… Как-то там… — Он представил своего Сережку, крохотного, малюсенького, ладонью головку прикроешь, и сказал: Как. там мой детишка, поглядеть надо.

Леха заржал на всю степь, но отпустил старшого.

А теперь вот потешался над этим «детишкой», уж очень ему смешным казалось, что Никита назвал новорожденного так необычно.

Взятые обязательства они выполняли. Норму дорабатывали. Свой участок на основном поле закончили.

Теперь убирали дальнее Прово-поле. По легенде, будто бы здесь именно выделило общество прапрадеду Никиты пустующую землю. Она оказалась плодородной, и урожай ныне на ней был отменный. Пшеница чуть ли не до плеча. Сверху, от штурвала, видно, как она ходит золотыми волнами. И уж на что надоело сравнение, но они и в самом деле, как на корабле, плывут по этим волнам.

Время шло к ночи. Солнце за леса заходило. Небо как бы раздвоилось. С одной стороны оно еще голубело, с другой — горело шафрановым цветом. И пшеничное Прово-поле отражало эти краски, переливаясь то голубыми, то розовыми тонами.

Неожиданно Никита заглушил мотор.

— Чего?.. — не понял Лоха.

— Горючее на исходе.

— Разъязви их! — выругался Леха.

— Уморились, — проговорил Никита прощающим топом и стал спускаться на землю. — Мы ж на отшибе.

Мы подождем. У нас с нормой порядок.

Он растянулся на стерне, сорвал соломинку и, захватив ее крепкими зубами, уставился в синеющую над ними вышину. Леха, крякнув, с маху сел рядом, хотел что-то сказать, но, видя, что старшой не расположен к разговору, тоже повалился на мягкое, прогретое за день поле. Очутившись на земле, оба почувствовали усталость и несколько минут лежали молча, отдыхали.

Пахло свежей соломой, свежим зерном и полевыми мышами. Видно, где-то поблизости были норы.

— Твоему-то сколько? — после паузы спросил Никита.

— Моему-то три года, — ответил Леха.

— Паря.

— Ишшо какой. Боксом дерется, — захохотал Леха. — Это он в телевизор углядел.

Никита не поддержал шутливого тона.

Мне вот что чудно, — проговорил он таинственным голосом. — Ведь он — как загадка. Никто, ничто, а в то же время — у-у!.. — Он не нашел подходящего слова и повторил: — У-у! Кто его знает, что из него получится.

Ведь может, и пузырь мыльный, а может… — ему показалось нескромным произносить громкое слово о только что родившемся сыне, и он оборвал фразу.

Леха покосился на друга, удивляясь мысли, которая тому пришла, а ему никогда не приходила, оттопырил толстые губы, ожидая продолжения разговора.

— Вон она, высунулась, объявилась, — не к месту произнес Никита, указывая рукою на звездочку, первой появившуюся на темнеющей части неба.

Леха поджал губы, недовольный тем, что про загадку все кончилось. Однако Никита соединил, как будто ухватился за эту звездочку:

— Тоже поди знай. Сколько их таких же, а выскочила одна. Это ж чудно. Чу-де-са, — протянул он, будто хотел вникнуть в суть этого слова. — И ведь неизвестно, какое гнездо что родит. Я в армии книг сорок прочитал про жизнь замечательных людей и, вообще, мемуары и воспоминания. По-всякому было… Гении-то не от царей произошли. Ну, Ленин из ученой семьи, а Максим Горький, Ломоносов…

— Верно, — подтвердил Леха.

— Ты не подумай, — спохватился Никита. — Тут разговор общий. Загадка, мол.

— Загадка, — прогудел Леха.

— Я лично хотел бы… — Никита запнулся. Думка о будущем только что родившегося наследника еще не приходила ему в голову. Только сейчас он подумал об этом. — Ты-то как?

Леха хмыкнул в ответ:

— Кто его знает. Пущай растет. Вырастет — учить буду. Выучу, там его дело.

— На самотек, значит? — прервал Никита.

Леха не знал, как отозваться, — принять за шутку?

Речь вроде бы о серьезном. Поддержать серьезность?

Он не был готов к ней.

— Нет, — выдохнул Никита. — Я и про это читал.

Сейчас как раз об этом в газетах появилось. Вот у тебя до армии кровь брали? Определяли группу?

— Положено, — откликнулся Леха.

— Так вот и это, — продолжал Никита. — Каждому свое уготовлено. Усечь надо.

— Тоже кровь брать? — усмехнулся Леха.

— А может, и кровь, — после паузы произнес Никита. — Конечно, я не одобряю, когда деревню бросают. Все бросим — землица захиреет. Она — чуешь? — дышит, живая.

— Ну, — поддержал Леха.

— У тебя было — хотел в городе остаться?

— Было, — вздохнул Леха.

— И у меня. Но представил, как все уйдут из наших Выселок, как дома позаколачивают… И что тогда? Знаешь, как бабушка говорила: «Отсюда Россия начинается».

Леха молчал, но в этом молчании, чувствовалось согласие со словами старшого.

— И мой, ежели не откроются в нем особые таланты, пусть тут робит, вот па этом прадедовом поле, — решительно произнес Никита. — А ежели другой талант какой, держать не стану. Пусть летит высоко.

Леха покачивал головой. По его щекастому лицу блуждала по-детски доброжелательная улыбка.

Ветер донес гудение машины. Через секунду оно отчетливо прослушивалось, оно приближалось.

— Едут, — сказал Никита, вытягиваясь во весь рост.

— Едут, разъязви их, — подтвердил Леха, неохотно поднимаясь с земли.

Сутки для Веры Михайловны как бы прекратили свое существование. Не было ни дня, ни ночи. Время разделилось на то, когда можно поспать, и то, когда нельзя спать. Всем командовал он, розоватый комочек в пеленках. Он вел себя странно и беспокойно. Часто похныкивал, пофыркивал. Встанешь — спит. Возьмешь кормить — пососет немного и уткнется носом в грудь. Вера Михайловна извелась с ним. Поначалу она решила, что будет одна ухаживать за ребенком. Это ж и есть счастье. Она ждала этих дней. Что может быть выше и светлее, чем возиться со своим первенцем, улавливать каждый его вздох, каждое желание? Марье Денисовне Вера сказала:

— Бабушка, не беспокойтесь. Я сама. Сама.

Марья Денисовна глянула на нее с хитринкой, но промолчала.

Через неделю у Веры появились первые признаки переутомления.

— Ну бабушка, ну чего он хнычет? Может, у нас клопы?

— Да ты что, девонька, господь с тобой.

— Почему он не ест-то?

— Так ведь капелюшечка ишшо… Ты вот что, девонька, ты отдохни-ка. Отдохни, а я понянчусь. А ничо, ничо, я ж обещала. Вспомни-ка. Говорила, говорила, вы, мол, родите, а мы вынянчим.

Уступила Вера. Стало полегче. Только беспокойство не проходило: младенец продолжал похныкивать, ел мало, приходилось будить его и чуть ли не силком кормить.

А тут еще Никита, как мальчишка, приревновал к сыну:

— Иду к тебе полночи, а ты ноль внимания.

— Так устаю же, Никита. Он знаешь сколько сил отнимает…

— Да бабаня-то помогает.

— А все равно, все чего-то беспокойство берет.

— Да ну тебя… — Никита устало отворачивался к стене и засыпал.

А потом Веру будила бабушка: кормить пора. А Вера Никиту: в поле надо.

Так они и жили первый месяц.

Соседи в избу не лезли. Разговорами не одолевали.

Подойдет к заплоту бабка Анисья, обопрется на руки, спросит:

— Чо дитё-то?

— Да спит, — отвечала Вера.

— Чо спит-то?

— Да маленький еще.

— Аль не помнишь? — вмешивалась Марья Денисовна. — Поначалу-то они завсегда спят. Такая у них жизнь поначалу. Все перезабыла, а ведь пятерых подняла.

— Позабыла, Марьюшка, — признавалась бабка Анисья. — Память-то отбивать стало. Должно, к возрасту.

Старик Волобуев оперся о суковатую палку, ухмыльнулся в бороду, оглядев развешанные на крыльце пеленки:

— Стало быть, рисует. Оно и ладно. С энтого все начинают.

Жизнь Веры Михайловны будто бы вошла в свою колею. Отличная от прошлой, новая жизнь. Диктатором ее был все тот же розовый комочек, завернутый в синее одеяльце. Он диктовал распорядок этой жизни.

Теперь Вере Михайловне было легче физически, но беспокойство не проходило. Все ей казалось, что счастье ее недолговечно, что оно обманчиво, что обязательно произойдет что-то плохое. Среди ночи она вдруг просыпалась, подбегала к колыбельке, склонялась к ребенку и, чувствуя его посапывание, облегченно вздыхала.

Вскоре беспокойство прошло. И наступило полное счастье. Опять па лице Веры Михайловны появилась тихая улыбка. Опять она ходила, будто свечу перед собой несла. И хотя наступила осень, на улице шел обложной дождь-«бусенец», ей все казалось, что вокруг светит солнце и небо над головой голубое.

Страда прошла. Никита приходил домой каждый вечер. Вера Михайловна и его освещала переполнявшим ее счастьем. Впрочем, он и сам был всем доволен, все шло ладно, все шло гладко. Теперь у него семья, как у всех. Парнишка гулить начал. Он по-прежнему много спал, и они, родители, по вечерам сидели у его колыбельки и смотрели на долгожданного первенца как на чудо.

Все им казалось волшебным — и эта безбровая мордашка, и тонкие губешки, которыми он перебирал во сне, и нос-кнопочка, который он смешно морщил перед очередным кормлением.

Укладываясь на ночь, они еще долго не засыпали, слушая, как бабушка за занавеской поет Сереженьке колыбельную песню. Песня эта была неказистая, какая-то нескладная, почти без смысла, но им она казалась красивой и самой нежной. Бабушка пела:

Баю-баюшки-баю, Колотушек надаю. Колотушек двадцать пять, Чтоб Сереже крепче спать. Баю-бай, баю-бай, Приходил старик-бабай. Коням сена надавай. А-а-а, а-а-а…

Младенец и так спал, без ее колыбельной, но бабушке очень хотелось попеть над ним. Она тоже была счастлива…

Был воскресный день. Никита дожидался его как праздника. Он еще ни разу не участвовал в купанье своего Сережки: то приходил поздно, то бабушка и Вера нарочно отсылали его во двор, находя подходящий предлог, словно боялись, что он своими ручищами раздавит младенца. В прошлый выходной он с мотоциклом провозился. Они обещали позвать, да так и не позвали. Нынче он решил не выходить из дому. Вера, зная его желание, нарочно разыгрывала мужа и смеялась звонко:

— Ой, Никита! Ребятишки твой мотоцикл на улицу выкатили. Ой-ой!

Он выскочил из дому, а через минуту вернулся, ни слова не говоря, подхватил жену на руки, как ребенка, и поднял к потолку.

— Ну пусти же, пусти, — смеялась она. — Пеленки вон перепарятся.

А сама была довольна, что он у нее такой сильный, что у них все хорошо и прекрасно.

Наконец наступил вечер — пора купания. Купали на кухне. Там теплее. Ванночку поставили на лавку и долго разбавляли воду. Делал это Никита, а Вера проверяла температуру. Бабушка наблюдала издали, от порога всю эту процедуру.

— Да горячо же, — говорила Вера и смеялась, потому что Никита подливал холодную воду из ковшика чуть ли не по капельке. — Да лей ты больше. В случае чего добавим горячей. Ну вот, теперь холодная.

Никита старательно вытягивал губы, как первоклассник, сидящий над тетрадкой, и лез с ковшом в чугун с горячей водой.

— Ладно. Вот так, — остановила Вера, давясь нашедшим на нее смехом. Держи вот простынку.

Ребенка раздели и осторожно опустили в ванночку.

Он зафыркал, словно котенок, хлебнувший молока больше, чем надо.

— Зато чистеньким будешь, — приговаривала Вера. — Буль-буль водичка. Буль-буль.

Никита стоял, не зная, что делать.

— Полей-ка, Никита. Не слышишь, что ли? Да вон тепленькая, в кастрюле.

Он лил, а она обмывала пофыркивающего младенца, приговаривала:

— Вот какой чистенький Сереженька. Вот какой гладенький.

Марья Денисовна ушла в горницу готовить кроватку.

— Подержи, — Вера передала младенца в огромные ручищи мужа.

Никита с великой осторожностью принял ребенка.

С рождением ребенка Вера не отдалилась ни от своих деревенских, ни от родной школы. В первый месяц, конечно, ей было ни до чего, ни до кого. А потом все образовалось. Она вошла в ритм. У нее выкраивалось время для разговоров с людьми. Веру навещали и учителя и ученики, а о соседях и говорить нечего. К ней приходили, с нею делились, ей по-прежнему поверяли свои тайны и у нее просили помощи и поддержки.

— Да буде вам. Чо вы в самом-то деле, — иногда ополчалась на пришедших Марья Денисовна.

Но все понимали, что это не всерьез, что сама Марья Денисовна никогда не откажет в помощи и совете. Аза невестку так вдвойне довольна, сама говаривала: «Вера — девонька авторитетна».

На этот раз пришла Волобуева Зинка. Лицо заревано. Под глазом фонарь.

Марья Денисовна насупилась было, но глянула помягчала.

— Обожди, покормит покуда.

Минут через пятнадцать вышла Вера Михайловна, Зинка в слезы, ни слова вымолвить не может. Вера Михайловна подсела на лавку, положила руку на Зинкино плечо, сама заговорила:

— Уходить не надо. Маленький у вас. Счастье у вас.

Как от счастья уходить? Выпил — плохо. Стукнул — безобразие. А все равно это ерунда по сравнению с тем, что вы все вместе — семья. Разве уголек сравнишь с солнышком? А и он жгет.

Зинка растерла слезы по щекам, прерывисто вздохгула.

— То и верно. И если бы он… Трезвый — душа, а наберется — ревнует.

— Так любит.

— Значит, бить можно?

— Нельзя. Но он просто не умеет выразить свое состояние. Ты пришли-ка его.

— Не пойдет.

— Пойдет. Ты так и скажи: просила, мол, Вера Михайловна. А мне не оторваться.

— Попытаю, — выдохнула Зинка.

— А уходить не советую. Когда в войну оставались детишки на руках матери — это одно дело. А сейчас…

Зачем сейчас, как в войну? — Вера Михайловна говорила будто для себя, тихо и просто, — Вот подрастет^твои Володенька, его за обе ручки водить надо, с одной мамина, с другой папина.

Зинка кивала и улыбалась, глядя на Веру Михаиловну. Почти все люди улыбались теперь при разговоре с ней.

Ученики долго не решались зайти к Вере Михаиловне. Не один раз подходили к ее дому, стояли, приглядывались, но ничего интересного не замечали. Самое интересное для них был ребенок, все, что связано с ним.

А они даже пеленок не видели: стояла глубокая осень, белье сушили на кухне, у печки. Однажды они не выдержали, крикнули хором:

— Ве-ра Ми-хай-ло-вна-а!

На крыльцо вышла Марья Денисовна, пожурила молодежь:

— Чо орете-то? Младенца разбудите. А привет передам, передам. Идите.

Давно уже кончила школу любопытная Маша Брыкина. Подросло новое поколение, появилась и новая восторженная натура Леночка Демидова. Она и соблазнила класс:

— Давайте все-таки! В воскресенье нагрянем и все.

В воскресенье выпал первый снег. Всю дорогу от Медвежьего до Выселок они играли в снежки. Быть может, потому обычная робость исчезла, и Леночка от имени класса направилась к дому. Она не появлялась минут тридцать. За это время ребята успели нарисовать на снегу подобие ее фигуры и подписали: «Леночка-девочка…» А напротив этих слов каждый вывел свой эпитет:

«Веселая. Хорошая, Легкая. Умная. С фантазией. Восторг». Пожалуй, последнее слово особенно подходило к ней, когда она вернулась от своей учительницы.

— Ой, девчонки! — выдохнула Леночка, сияя голубыми глазами.

— А пас не касается? — спросил Сеня Рытов.

Леночка понизила голос:

— Она знаете что? Она кормила. Видели бы вы ее лицо… Ой, девочки!

Однажды Веру Михайловну навестил директор школы, Иван Кузьмич.

— Как тут будущий ученик?

— Ест плохо, — пожаловалась Вера Михайловна.

— Экономный, значит.

Директор погладил ладонью лысину, сказал на прощанье:

— Вы, Вера Михайловна, живой агитпункт. Вас молодым показывать надо. Да, да, да. Наши старшеклассники от вас в восторге.

Вера Михайловна и раньше относилась к директору с большой теплотой, а теперь ей показалось, что он не посаженый, а настоящий ее отец. И она попросила его:

— Вы приезжайте почаще.

— Чего тебе, Ивашка? — спросила Вера Михайловна.

— Пример не сходится.

— Тогда проходи. Не студи избу.

— Пимы-то отряхни, — крикнула из горницы Марья Денисовна. — В сенцах голичок. Им и отряхни.

Ивашка стряхнул снег с валенок, скинул шапчонку и шубейку у порога, присел к столу.

— Давай твой пример, — сказала Вера Михайловна и ободряюще улыбнулась парнишке.

Всю эту зиму она занималась с выселковскими ребятами Как-то само собой, можно сказать случайно, так получилось. Однажды вышла она погулять с ребенком. Навстречу попался дерибасовский Матвейка, плачет мальчишка.

— Ты чего это? — остановила его Вера Михайловна и наклонилась участливо.

— Мамка по шеям надавала. Двойку по письму — от.

— Ты вот чего… Через часок заходи. Я уложу Сереженьку, и посмотрим, что там у тебя не получается.

Как будто шлагбаум открыла. Пошли к ней выселковские ребятишки кто с чем. У кого письмо. У кого арифметика. У кого с историей нелады. А Минька Зуев ради любопытства заходил.

Вскоре это вошло в привычку. Чуть что — ребята к Вере Михайловне. А если они не шли, она их сама приглашала. Скучала без работы.

— Говорят, у вас частная школа открылась. — пошутил директор в очередной свой приезд.

— Да что вы! — смутилась Вера Михаиловна. — Так, иной раз помогаю ребятам.

— Между прочим, — сообщил директор, — выселковские значительно лучше учиться стали.

Вера Михайловна пошла в учителя по велению души.

Она и раньше любила детишек, а теперь, после рождения сына, все остальные дети как бы приблизились к ней стали еще дороже. Ей очень хотелось, чтобы сын быстрее подрастал и становился на собственные ноги.

Нет он совсем не надоел ей, он приносил радость и был дорог каждой своей клеточкой, каждым звуком, каждым движением. Но, истосковавшаяся ожиданием ребенка, она невольно хотела как бы возместить это тягостное время ожидания, быстрее увидеть сына взрослым. Хотела, чтобы он наконец вознаградил ее ожидания. На этой почве частенько у них с Никитой происходили небольшие размолвки.

— Ну чего он головку не держит? Ведь пора. Чего мало гукает?

— Хочешь, я за него гукну? — спрашивал Никита и гудел на весь дом: Гу-у…

Она зажимала ему рот ладошкой, шептала:

— Разбудишь… Тебе шуточки. А я все думаю — витаминов мало? Может, света недостаточно?

Когда выглядывало солнце, Вера Михайловна спешила открыть занавески, раздвинуть шторы и украдкой дышала на ледок, намерзший на стеклах, чтобы он не мешал проникновению солнечных лучей в комнату, к ее Сереженьке.

— А ты, девка, не цокота, не цокоти, — услышав ее вздохи, успокаивала бабка Анисья. — Он у тебя осенний, вестимо, поздний. Это уж примета така.

Старик Волобуев рассуждал по-своему:

— Стало быть, не торопится. Значит, жить долго загадывает.

Каждое новое открытие в ребенке было для Веры Михайловны торжеством, праздником, радостью на многие дни. Вот Сереженька отличил ее от бабушки. Вот сынок узнал отца. Вот он произнес первое слово: «Бубу».

А когда он поднялся в кроватке на свои слабые, дрожащие ножки, Вера Михайловна расплакалась от счастья. Она показывала всем приходящим это достижение сына и каждый раз восхищалась, когда ее крохотный сынишка вновь и вновь с натугой, с упорством вставал на слабые ножонки. Люди улыбались, глядя на нее, веселую, счастливую. Они с неподдельной искренностью, свойственной простым людям, радовались вместе с нею.

Пришла весна. Началась посевная. Никита снова по суткам отсутствовал дома. А когда приходил, первым делом бросался к кроватке и смотрел на спящего сына до тех пор, пока у самого не слипались глаза.

— Поужинай и спать, — спохватывалась Вера Михайловна.

Никита мотал головой и валился не раздеваясь на неразобранную кровать. Вера Михайловна раздевала его, укладывала и несколько раз подходила то к детской, то ко взрослой кровати, рассматривала то сына, то мужа, как будто искала сходство между ними.

Летом Сереженька сделал первый самостоятельный шаг от кроватки к кровати. Ступил. Покачнулся. И рухнул. И зафырчал.

— Ничо, ничо, — проговорила Марья Денисовна и остановила Веру Михайловну, готовую броситься на помощь сынишке. — Сам встанет. Пушшай.

Но Сереженька не встал, а пополз по ковровой дорожке за солнечным зайчиком.

Вере Михайловне пе терпелось показать соседям первые шаги своего сына. Она надела на Сережу комбинезончик, шапочку и яркие матерчатые купленные в городе башмачки и вышла с ним на крылечко.

— Ну-ка, вставай на ножки. Так, так.

Она поддерживала его под мышки, и он стоял.

— А теперь топ. Ну, топ, топ.

Но Сереженька не двигался с места. Стоило ей опустить свои руки, как он начинал пофыркивать и оседать на доски.

— Сереженька, ну будь же мужчиной.

Мужчина сделал лужу, и ей пришлось поспешно унести его в дом.

А потом пошел. Увидел кошку и сам кинулся за ней.

Он смешно делал первый шаг, приподнимал ногу и мгновение раздумывал, словно не знал еще, что ему делать дальше.

— Стало быть, строевым, — комментировал старик Волобуев, наблюдая через плетень за первыми шагами Сережи Прозорова.

Вера Михайловна в душе торжествовала. У нее было такое впечатление, будто за спиной вырастают крылья и стоит взмахнуть ими, как она оторвется от земли и станет парить над нею, как свободная птица. И она бы взмахнула, оторвалась, если бы не он, не ее сыночек, делающий первые самостоятельные шаги здесь, на земле.

 

Глава третья

В конце лета Вера Михайловна вышла на работу. Перед выходом они отпраздновали день рождения сына. Снова под навесом во дворе собрались гости. Снова поднимали тосты и директор произносил речь. Снова три бабушки-сестры пели старые песни. А сам именинник молча восседал на маминых руках.

— Сурьезный шибко, — поглядев на него, заключила бабка Анисья.

— Стало быть, начальством быть, — утвердил старик Волобуев.

— А глазоньки-то у него твои, девка, твои. А губы — Никитины.

За столом начался обычный в таких случаях спор: в кого ребенок. Во время спора Никита вдруг вскочил и побежал к мотоциклу.

— Ты куда ж это? — крикнула Марья Денисовна.

Никита только махнул рукой, завел мотоцикл и был таков.

— Да уж молчун, молчун, — заговорила Марья Денисовна, стараясь сгладить перед гостями неловкость, вызванную внезапным исчезновением Никиты. Пофырчит, похныкает, а чтоб реветь — этого у него нет.

Марья Денисовна поглядела на правнука с любовью и протянула через стол соленый огурчик. Сережа взял его и засунул в рот, как соску.

В разгар веселья вернулся Никита. Вынул из-за пазухи бутылку шампанского.

— Вот это да! — закричали гости. — Это по-царски!

На минуту все притихли. Вера Михайловна зажала уши сыну.

Хлопнула пробка. Старухи взвизгнули.

— О, язви те! — выругалась бабка Анисья.

— Стало быть, салют, — одернул ее старик Волобуев.

Никита разлил шампанское, поднял бокал, переступил с ноги на ногу.

— Верно, дедушка. Салют в честь моего Сережки.

Выпили, значит.

Красивой бутылкой из-под шампанского долго потом играл Сережа.

А выселковские ребятишки попрекали родителей:

— Да-а, вона Прозоровскому Сережке салют устраивают, а он ишшо и говорить не может. А я хорошие отметки принесу, а мне фигу, даже на кино не даете.

Вера Михайловна долго помнила сцену с шампанским. Ей представлялось лицо Никиты, по-детски открытое, счастливое, точно это ему исполнялся годик, а не его сыну.

В школе Веру Михайловну особенно не загружали, Вела она обычные уроки, без дополнительных занятий, без общественных поручений. Классное руководство с нее тоже сняли. Даже от педсоветов освобождали…

— Бегите, бегите, — отпускал ее директор. — У вас свое, особое задание.

Она летела в Выселки, сгорая от нетерпения увидеть сына. В се отсутствие Сережу нянчила бабушка.

Вера Михайловна была спокойна, и не волнение подгоняло ее к родному дому, а совершенно невероятная тоска по ребенку. За те несколько часов, что она не видела его, Вера Михайловна успевала так соскучиться, что места себе не находила от тоски, считала часы и минуты до встречи с ним.

— Солнышко ты мое! — говорила она еще от порога. — Как ты тут? Не соскучился по маме?

— Некогда было скучать, — за него отвечала Марья Денисовна. — Мы вот поели, поспали, а сейчас в окошко глядим.

Вера Михайловна подхватывала сына на руки, а он как будто бы не рад был. Восторгов не выказывал, не визжал, не смеялся. Иногда произносил: «Ма-ма». И тогда она прижимала его к себе, радуясь его близости и вдыхая запах его тельца. Потом доставала из портфеля коржик, взятый из школьного буфета, и протягивала сыну. Он, опять же спокойно и молча, принимал гостинец и сосал его, как соску.

Опять началась страда. Никита по суткам отсутствовал дома. Если приходил, то затемно, если уходил, то на рассвете. Сегодня он пришел необычно рано, еще засветло.

— Спит уже? Ну что такое! — Он огорченно махнул рукой. — С сыном повидаться вторую неделю не могу.

Он долго стоял у кроватки, наблюдая за спящим Сережкой. Подошла Вера, прижалась щекой к его плечу, не выдержала, пожаловалась:

— Какой-то он очень тихий.

— Да брось ты накручивать!

— Верно. Не поплачет. Не повизжит.

— Ну, думает мужик. Мыслею занят.

— О чем он думает?

— А что, у него мозгов нет?

Вера терлась щекой о задубелое, пропахшее потом и землей плечо мужа, улыбалась.

— Ну и что, что на других не похожий? Значит, особенный, — оживился Никита. — Может, из него… может, знаешь кто выйдет…

Слова Никиты понравились Вере Михайловне. Они хотя и не объясняли поведения сына, но как бы снимали с ее души тяжелый груз опасений. Сереженька — особенный, вот он и не похож на других.

По роду своей профессии Вера Михайловна видела многих детей разного возраста. Все они были не похожи друг на друга. Но ее сын — особенный: уж очень взрослый, уж очень серьезный. До двух лет она не слышала, как он смеется. Иногда он улыбался слабой улыбкой, но никогда не смеялся так звонко, беспечно, как остальные дети. Вера Михайловна тосковала по его смеху, потому что понятие «особенный» все-таки не исключало веселья и радости в ребенке. И вот однажды она услышала нечто среднее между повизгиванием и всхлипыванием. Она влетела в комнату и увидела Никиту и Сереженьку с открытым ртом.

— Мы пупик ищем, — объяснил Никита. — А ну-ка, где он?

Парнишка увертывался и издавал странные звуки, не похожие на смех.

— Ему же щекотно! — крикнула она и выхватила сына из сильных рук Никиты.

Она видела, что Никита счастлив и рад даже этому подобию смеха.

Теперь Сережу выпускали во двор и он играл с Володей Волобуевым, своим одногодком и соседом. Мальчики резко отличались один от другого, как будто природа специально устроила так, чтобы подчеркнуть особенность Сережи. Володька был нормальным, обычным парнем, щекастым, крупным, горластым, он постоянно кричал и смеялся. А Сережа выглядел младше его. Он не кричал и не смеялся, и казалось, что играет только один Володька. Издали бывало странно слышать: чего это он кричит и заливается один? Те игрушки, которые выносил Сережа, всегда доставались Володьке. Сережа стоял в сторонке, закинув руки за спину, а чаще приседал, наблюдая за действиями товарища, или же делал то, что предлагал Володька.

— Сергунька, — спрашивала бабушка, время от времени появлявшаяся па крылечке, — чо не играешь-то?

Чо приседаешь, как курица на яйце?

— Он пихается, — не жаловался, а просто объяснял Сережа.

— Уж такой взрослый, уж такой разумный, — говорила Марья Денисовна соседям. — Не знаю, чо и думать, чо и выйдет из его.

— Стало быть, ученый, — заключил старик Волобуев. — Вон Михаиле Ломоносов. Слыхала, поди?

— Не, знаю. не знаю. Только сурьезный, будто и не ребенок вовсе. Ну как есть взрослый.

Мальчик рано научился говорить, схватывая все на лету, правильно произносил слова, не коверкая и не путая их.

Играть он любил один. Начал с того, что пытался поймать солнечного зайчика. А позже строил из кубиков понятные лишь ему строения или чертил разноцветными карандашами по газете. Притаится в уголке, как мышка, и его не слышно.

— Чо ты все вприсядку, чо вприсядку? Вот курица-то, — говорила бабушка, в душе удивляясь тихости и послушности ребенка.

Несколько раз мать замечала на мордашке его странное выражение, будто бы он прислушивается к чему-то.

Однажды она спросила:

— Сереженька, что ты там слушаешь?

— Себя.

Вечером она рассказала Никите про странный ответ сына.

— Ну и что? Разве плохо? Он же у нас особенный.

Иногда Никита говорил сыну:

— Ежели обижают, сдачи дай.

Мальчик смотрел на него недоуменно и молчал.

— Он же слабее Володьки, — сказала Вера Михайловна. — Он же понимает это.

— Ничего, даст раз-другой, тот бояться будет.

А Володька все чаще убегал к старшим ребятишкам, объясняя свой уход такими словами:

— Да ну, с ним неинтересно, он квелый.

Вскоре поселок привык к обособленности Прозоровского Сережки.

— И впрямь умный, — сделали вывод в деревне, — Не ревет, не смеется, только сидит и чо-то ладит.

Мать все чаще замечала то поразившее ее в первый раз выражение на лице сына. Он и в самом деле будто прислушивался к себе.

— Ну и что же ты услышал, Сереженька?

— Стук, — ответил мальчик. — Во мне стучит кто-то.

— Ох ты, солнышко мое! На-ка вот тебе карандаши новые. А еще я пластилину достала. Лепи зверьков, людей…

— Нет, я космонавтов буду.

Иногда своими неожиданными ответами сын приводил мать в восторг.

— Сереженька, кого же это ты нарисовал?

— Деда Волобуя.

— А чего ж у него голова красная? Он же лысый.

— А у меня же нет лысого карандаша.

— Сереженька, почему ты говоришь «чо»? Я же тебя учила, надо говорить «что».

— Ну я же не тебе говорю, а бабуле.

Ответы четырехлетнего Сережи Прозорова дошли и до Медвежьего. Приезжали учителя посмотреть на необыкновенного мальчика.

— А что, как сбудется? — сказал Никита. — Я об этом еще когда загадывал. Вон Леха свидетель.

Вера Михайловна обнимала мужа и думала: «Теперь у меня два ребенка, — младший, пожалуй, где-то и понаходчивее».

Среди тех, кто заглядывал в Прозоровский дом, была и Софья Романовна Донская, учительница химии В педагогическом коллективе школы Софья Романовна и Вера Михайловна были как бы антиподами, разными полюсами. Если Веру Михайловну все любили, считали РОДНЫМ человеком, то Софью Романовну не любили сторонились, считали не то что чужой, но посторонней как бы инородным телом в коллективе.

Впрочем, об этом постаралась сама Софья Романовна. Едва появившись в школе, она сказала: «Я не люблю учительствовать. Можете меня презирать. Я человек откровенный. Да, не люблю. Но не у всех и всё с любовью. Разве в армию все идут с охотой? Так вот и я.

Раз уж так случилось, буду нести службу».

И действительно, придраться к Софье Романовне было нельзя, все свои обязанности она выполняла точно. Но не больше. Как будто и в самом деле несла службу.

«Закон самосохранения, — говорила она. — Хоть расшибись, здоровья мне не прибавят, зарплаты тоже». Ее бы, наверное, многие осуждали, не будь она такой откровенной, не признавайся сама в своих недостатках. А таким образом она выбивала козыри из рук тех, кто хотел обрушиться на нее. Ну как осуждать человека, если он сам заявляет о своих пороках? Даже преступнику снижают меру наказания за чистосердечное признание. К Софье Романовне относились так, как относятся к человеку с физическим недостатком, — без возмущения, без резкого осуждения. Просто уже заранее знали, что Софью Романовну напрасно просить о том, что не входит в ее обязанности, — что сверх ее положенных по программе часов. Правда, работала Софья Романовна четко. Ученики ее предмет знали. Побаивались ее иронии. Но. если к Вере Михайловне обращались с просьбой помочь, зная, что она не откажет, то к Софье Романовне и не обращались, и не тратили времени на лишние уговоры. Даже директор и тот обрывал сам себя на педсовете: «Ах, да… у вас же „закон самосохранения“… Тогда поручим экскурсию в воскресный день Вере Михайловне». Теперь Вера Михайловна опять работала столько, сколько нужно. Сын не требовал постоянной опеки, и она могла отдать долг товарищам за то добро, какое, делали они ей, подменяя ее в течение первых лет, пока подрастал сынишка.

Между прочим, и по поводу детей между Софьей Романовной и Верой Михайловной возник спор и продолжался в течение всех этих лет. Еще тогда, когда Вера Михайловна только хотела иметь ребенка и делала все для того, чтобы он появился, Софья Романовна категорически заявила:

— Бабья глупость. Добровольная рабыня на весь век. Лучшие соки ему. А он… Знаю я этих детей. Вов у моей сестрицы трое.

— Но ведь так бы и вас не было, — возражала Вера Михайловна.

— Но я есть, — невозмутимо заявляла Софья Романовна, — потому что я существую.

Учителя, конечно же, приняли сторону Веры Михайловны. Но это не смутило Софью Романовну. Она твердо держалась своего.

— Не собьете. Нет, нет, — повышала она голос. — Я дважды из-за этого семью разрушала. Первый муж очень хотел иметь ребенка. Ему, видите ли, это нравилось… Они свяжут вас по рукам и ногам, асами свободны. Им легко… Да что вы возмущаетесь?! Я говорю, а другие делают. Вы просто отстали. Сейчас все цивилизованное человечество стремится иметь как можно меньше детей. Вся Европа и Америка…

— А посредине Донская, — не выдержала Вера Михайловна.

— Я на вас не обижаюсь, — произнесла Софья Романовна после паузы. — В вас тоже говорит закон самосохранения… Но это другой закон. Пройдет время, и вы увидите, во что вы превратитесь. Куда денутся ваше обаяние, задор, свежесть…

Но произошло как будто обратное, совсем не то, что предрекала Софья Романовна. Вера Михайловна после рождения ребенка не завяла, не захирела, а расцвела, расправилась, помолодела. Увидев ее, озаренную материнским счастьем, Софья Романовна удивилась, задумалась, а затем произнесла как можно спокойнее: «Ну что же. Это доказывает только одно: из каждого правила есть исключение». Она проговорила это так, как будто спор между ними продолжался. Вере Михайловне показались ее слова жалкими и вся она — под своей напускной свободой и безмятежностью — несчастной. Вера Михайловна и всегда-то хотела людям счастья, а сейчас это желание усилилось, и она от души посоветовала Софье Романовне:

— Будет вам. Заведите себе ребенка… Честное слово, вы ведь и красивая, и здоровая.

Софья Романовна поджала губы и отрезала:

— Родить — обычное бабье дело. А вот попробуйте устоять.

С того дня они не разговаривали о детях и вообще мало говорили. И вот вдруг Софья Романовна появилась в доме Прозоровых, даже принесла Сереже подарок — книжку для раскраски. Вере Михайловне дома она ничего не сказала, а на следующий день в учительской произнесла роковые слова:

— Что ж, Вера Михайловна, к сожалению, я оказываюсь права. Вам предстоят тяжкие испытания. Ваш мальчик, по-моему, не совсем здоров.

— Ну знаете ли! — вмешалась всегда выдержанная завуч.

— Мне так показалось, — невозмутимо повторила Софья Романовна, подхватила свой журнал и ушла из учительской.

— Вот стерва! — выкрикнула молоденькая учительница младших классов.

— Ну-у, — не одобрила завуч, — она ж травмированный человек. У нее личная жизнь не сложилась… Хотя, конечно, конечно…

Вечером, укладывая Сереженьку спать. Вера Михайловна невольно вспомнила слова Софьи Романовны и особенно внимательно пригляделась к сыну. Он лежал спокойно и, как всегда, чуть затаенно, будто прислушивался к чему-то. Он был еще очень маленький и очень худенький, и только глаза были большими и взрослыми.

— Спи, Сереженька.

— Только сон загадаю.

— Ну, загадай, загадай.

Она ощутила, как у нее сжалось сердце и недобрые предчувствия на мгновение сковали ее. Мужу она ничего не сказала, наперед зная, что он превратит ее опасения в шутку, а на замечание Софьи Романовны ответит ругательством. Потом она закрутилась, занялась домашними и школьными делами, и отлегло от сердца, забылось. Однако перед сном она опять вспомнила о словах Софьи Романовны и мысленно ответила ей: «Это вы со злости. Это от одиночества, а может, и от зависти».

Летели дни. Жизнь шла своим чередом, и вроде бы окончательно забылись недобрые карканья Софьи Романовны. Но однажды Вера Михайловна пораньше ушла из школы и застала во дворе Сережу с Володькой. Сын по обыкновению присел, как курочка, а Володька что-то изображал, топая ногами. Она особенно отчетливо заметила, насколько Володька крупнее Сережи: тело, руки, ноги, голова — все у ее сына было маленьким, как будто недоразвитым, бессильным и бледным, как у дистрофика. Вера Михайловна представляла примерно, какими должны быть дети в таком возрасте. Ее сын явно и резко отставал от них в физическом развитии. И только глаза были старше его возраста. Намного старше. И разумом, умственным развитием он был тоже старше своих сверстников.

— Сереженька, ты что, ягоды ел? — спросила Вера Михайловна. — Паслён, наверное.

Она достала платок и принялась оттирать ему губы.

Но губы оставались синими. И тогда вновь ей вспомнились слова Софьи Романовны, к опять сжалось ее сердце. Вера Михайловна будто прозрела. «Никакой он не особенный. Он — больной», — подумала она и ужаснулась своему открытию. Теперь все показалось ей в другом свете: и его вялость, и задумчивость, и то, что он не бегает и не играет, а приседает, как курица, и все к чему-то прислушивается, — все, все приняло другой оттенок, другой смысл.

«Больной. Больной. Боже мой!..»

Вера Михайловна долго не засыпала в этот вечер, наконец сообщила мужу:

— У Сережи губы синие.

— А руки грязные, — по обыкновению шутливо отозвался Никита. — Отмоешь все будет нормально.

— Он болен, — всхлипнула Вера Михайловна.

— Ну что ты придумала? Что придумала?!

— Даже Софья Романовна заметила.

— Дура ваша Софья Романовна. Кукушка бездетная. Вот я ей накаркаю!

Вера Михайловна задрожала плечами, и он замолк.

В таких случаях ему всегда было жаль жену, хотелось взять ее на руки, как ребенка, прикрыть своей широкой грудью от беды, унести подальше от того, что ее волнует. Но куда унесешь? От чего прикроешь?

— Так он же вроде не жалуется, — осторожно начал Никита. — И болел только свинкой.

— Контактов не было, — отозвалась Вера Михайловна. — Он же у нас почти все время один.

— Ну-у, контактов, — протянул Никита. Его всегда сбивали научные доводы своей бывшей учительницы.

Она уловила растерянность в голосе мужа и успокоила:

— Ладно. Еще ничего не ясно.

Утром к ней обратилась Марья Денисовпа, которой рассказал о ее тревогах Никита:

— Ты чо, девонька? Откуль это взяла? Да мало ли чо кто сбрехает. На каждый роток не накинешь платок.

— Худенький он, — сказала Вера Михайловна. Иначе она не могла еще объяснить свои опасения.

— А-а, — отмахнулась Марья Денисовна. — Худенький! Да вон у нас петушишка худенький, да шустрый.

А насчет болестей так Никите говорю, это ишшо ппчо не означат. Ныне все болести уколами гонят.

— Ладно, бабушка, — повторила свои слова Вера Михайловна. — Еще ничего не ясно.

В школе заметили ее бледность, беспокойство и грустный блеск в глазах. Даже директор спросил:

— Что с вами? Дома все в порядке? Ничего не скрываете?

Что она могла ответить? Сослаться на слова Софьи Романовны? Сказать об ужасном открытии? Все это выглядело бы несерьезно и бездоказательно. А других фактов у нее пока что не было.

Несколько дней и ночей Вера Михайловна проверяла себя: внимательно следила за, сыном, подолгу стояла у его кроватки, поднималась ночью и подходила к нему, прислушиваясь и приглядываясь. Один раз ей показалось, что она слышит его сердце, так оно сильно колотится. Но в тот же Миг она почувствовала усиленное биение своего сердца и подумала, что может ошибиться, что это тоже не показатель.

Но опасения ее на этот раз не проходили. Предчувствия были сильнее разума. Взрослость, отрешенность, прислушивание к себе, серьезные вопросы сына, которыми они так восхищались, — все теперь говорило Вере Михайловне о нездоровье ребенка, а не о его необычности.

Дождавшись солнечного, безветренного утра, она попросила Никиту:

— Давай-ка свозим Сереженьку в больницу. Там новый доктор прибыл. А может, на дом к Дарье Гавриловне.

— Ну давай, — согласился Никита, готовый для ее спокойствия сделать все, что она пожелает.

Мотоцикл шел мягко, плавно покачиваясь на неровностях дороги. Пыли не было. Обильная ночная роса смочила землю, и она темнела, влажно парясь на утреннем солнце. С полей несло свежей соломой и свежими парами. Лесок уже пожелтел и поредел, но все равно оживлял однообразный пейзаж. А озеро зеркально блестело и отражало единственное облачко на небе.

— Смотри, тучка на Африку похожа, — сказала Вера Михайловна сыну. Помнишь, я тебе карту показывала?

Сережа задрал голову, долго смотрел на тучку, потом возразил:

— И нет. На сердце. То, что рисуют со стрелкой.

Вера Михайловна поразилась памятливости сына, но ничего не сказала, только обняла его покрепче. Она старалась не выказывать то, что происходило в ней последнее время, а именно, что она заподозрила болезнь сына и была почти уверена в ней. Она еще не знала, какая это болезнь, но в том, что болезнь существует, не сомневалась. Конечно, ей было тяжело пережить это страшное открытие одной, но в то же время и легче, потому что страдания мужа, бабушки и родных не уменьшили бы ее терзаний, а, напротив, увеличили бы их.

«Буду терпеть до последней возможности, — внушала она себе. — А они пусть пока ничего не ведают, пусть живут спокойно».

Это решение отнимало у нее много душевных сил, но она была довольна, что ни муж, ни бабушка, ни кто другой еще ни о чем не догадываются и вроде успокоились после первой тревоги, поднятой ею.

Сейчас она косилась на загорелую шею мужа, на его крепкую спину, крутой затылок, на его спокойную посадку, такую слитную с машиной, такую надежную, и была снова почти по-девичьи влюблена в этого простого, здорового, терпеливого и добродушного человека.

«Все-таки он у меня хороший. Все-таки он у меня славный».

Она ощутила под рукой биение другого дорогого сердечка — оно показалось ей усиленным. Она тотчас объяснила себе это необычной поездкой и почувствовала радость оттого, что они — сынишка и муж — существуют, что они рядом. Но тут же она мысленно сравнила могучую, богатырскую фигуру мужа и хилое, костлявое тельце сынишки, и снова боль и ужас недавнего открытия сжали ее сердце.

— А кто так поля подстриг? — спросил Сережа.

— А вот папка твой. Он у нас парикмахер.

— И вовсе нет. Он тракторист, и комбайнер, и…

— Механизатор, — подсказал Никита.

— Вот, — обрадовался Сережа.

— Правильно. Я пошутила, — успокаивала Вера Михайловна, а сама подумала: «И нс смеется-то он. И шуток-то не принимает».

Тревога ожидания нарастала. Чем ближе они подъезжали к Медвежьему, тем беспокойнее было на душе у Веры Михайловны: «Что скажет врач? Что за болезнь у Сереженьки? А быть может, повезет, волнения окажутся ложными?»

Но в это она почти не верила. Думала так, чтобы утешить себя, отдалить тяжелый миг приговора.

Едва они въехали на окраину села, Вера Михайловна предложила:

— Давай сначала к Дарье Гавриловне заедем.

Никита послушно повернул на тихую узкую улочку, где в доме с голубыми наличниками жила известная всей округе старая акушерка.

Старушку они заметили на огороде. Была она вся крупная и добрая. Крупные руки, округлая фигура, крупный нос и добрые глаза, добрый голос, выработанный годами работы со страждущими людьми.

— О-о! Кто к нам приехал?! — воскликнула она, завидев во дворе Веру Михайловну с ребенком. — Какие мы большие, какие взрослые!

В доме в нескольких клетках щебетали птицы-синицы и канарейки.

— Ты послушай-ка птичек, — предложила Дарья Гавриловна Сереже. Послушай. Они тебе песенки споют, а мы с мамой поговорим на кухне.

Выслушав опасения Веры Михайловны, Дарья Гавриловна не опровергла их, только по профессиональной привычке успокоила:

— Чего уж так-то? Может, и ничего. Сейчас мы к Владимиру Васильевичу. Он и посмотрит. Он, хотя и молодой, а диссертацию пишет. Диссертацию, повторила она с уважением.

Снова они сели на мотоцикл и направились в больницу, куда вскоре подошла Дарья Гавриловна.

Непривычные запахи, тишина, белизна, медицинские плакаты на стенках больше всего подействовали на Никиту. Он сидел такой робкий, положив большие руки на колени, и виновато поглядывал по сторонам.

— Эй, — шепнула Вера Михайловна, — не вешай носа, — и показала глазами на сына.

Сережа с любопытством наблюдал за проходившими врачами и сестрами и заглядывал в приоткрывавшиеся двери кабинетов.

— Что ты, Сереженька? — спросила Вера Михайловна.

— А там как зимой. Беленько.

Их принял молодой врач, остроносенький, худой, и, если бы не массивные очки в роговой оправе, его можно было бы принять за подростка, зачем-то надевшего белый халат.

— Какие жалобы? — спросил он у Веры Михайловны.

Она стала рассказывать о своих опасениях.

— Это не жалобы, — прервал Владимир Васильевич.

Вера Михайловна па мгновение смутилась, почувствовала себя ученицей перед строгим учителем, но тотчас поборола смущение.

— Слабенький. Вялый. Малоподвижный. Отстает в развитии от сверстников… Ну что еще? Почти не смеется. Приседает… К себе прислушивается, говорит: «Стукает.»

— Хорошо, — одобрил Владимир Васильевич, и было непонятно, к чему относится это «хорошо» — к тому, что ребенок прислушивается, или к тому, как рассказала Вера Михайловна.

Врач еще задал несколько вопросов, а потом велел раздеть ребенка. И, пока Вера Михайловна раздевала Сережу, врач тщательно потирал свои руки, согревая их, хотя в кабинете вроде бы было совсем не прохладно.

— Не бойся, — сказал врач и, прежде чем осматривать, погладил Сережу по голове.

Он долго его выстукивал и еще дольше выслушивал, засунув блестящие концы фонендоскопа в уши. Он морщил нос, поправлял очки и снова слушал. Вера Михайловна смотрела на него, придерживая дыхание, и сердце у нее то замирало, то подступало к горлу. Наконец врач закончил осмотр.

— Оденьте ребенка. Выведите его, а сами зайдите.

Никита, увидев чужое, будто закаменевшее лицо жены, встрепенулся:

— Ну, что?

Вера Михайловна отрицательно покачала головой и скрылась в кабинете.

— Садитесь, пожалуйста, — предложил Владимир Васильевич, снял очки и для чего-то протер их. — У вашего сына, очевидно, порок сердца. Точно сказать не могу. Нужно обследоваться. Поедете в город. Я напишу направление. Мы узнаем о дне приема и сообщим вам заранее.

— А это опасно? — спросила Вера Михайловна, собравшись с силами.

— Точно сказать не могу, — повторил Владимир Васильевич. — Вот обследуем, тогда скажем.

За всю обратную дорогу Вера Михайловна произнесла одну фразу:

— Надо в город ехать, на обследование.

Сейчас у нее было напряженное, но уже знакомое, а не то, не чужое лицо, и Никита ничего не стал расспрашивать. Марье Денисовне были сказаны те же слова: «Надо в город ехать. На обследование».

Весь этот вечер Вера Михайловна слышала, как приходили соседи и как Марья Денисовна повторяла им:

«В город ехать, на обследование».

В этом сообщении звучала настороженность, но еще не было опасности. И люди принимали новость сдержанно:

— Стало быть, надо.

— Ну чо? Ничо. Ишшо неизвестно. Может, и обойдется.

Никита был поражен чужим лицом своей жены. Но и Вера Михайловна была поражена незнакомым видом своего мужа. Всю обратную дорогу до дома, глядя на его крутой затылок и широкую спину, она видела его другим — растерянно сидящим в коридорчике больницы, с руками, неуклюже лежащими на коленях, видела его глаза, наивно-удивленные, почти испуганные, когда она привела к нему сына. И уже не огромным, большим и сильным представлялся он ей сейчас, а почти таким же, как сын, требующим внимания и пощады. И не только о судьбе Сережи думала она всю дорогу, но и о том, как охранить мужа от предстоящих испытаний.

В конце концов решила твердо: «Все возьму на себя. Буду скрывать от него правду. Я-то ее уже знаю… Почти знаю… А он… Пусть он поживет спокойно. Пусть пока это будет моей тайной. Может, не так опасно».

Последние слова она произнесла для себя, чтобы иметь хоть какую-то отдушину, хоть какую-то слабую надежду на благополучное будущее своего сына.

Слушая слова бабушки и приходивших в дом людей, Вера Михайловна еще больше укреплялась в правильности своего решения: «Да, да. Так и буду делать».

И в школе она сказала: «Еще ничего не ясно. Нужно в город ехать. Обследоваться». Все восприняли се сообщение с удовлетворением и доверием. Лишь два человека не поверили Вере Михайловне — Софья Ромапоана и директор. Софья Романовна, как бы случайно встретив ее в коридоре, произнесла, не то извиняясь, нс то сочувствуя:

— Я очень хочу, чтобы все обошлось. Вы, Вера Михайловна, вызываете у меня симпатию. Это честно. Будем надеяться на лучшее.

— Так ведь еще ничего не известно, — прервала Вера Михайловна, потому что ей вовсе не хотелось откровенного разговора с Софьей Романовной.

Директор пригласил Веру Михайловну в кабинет.

— Я задержу ненадолго. Докладывайте.

— Еще нечего. Поедем обследоваться.

Директор погладил свою лысую голову ладошкой, поморщился:

— Вижу. Все вижу. Я же две войны прошел. Что вы мне… Докладывайте.

Он так на нее посмотрел, с таким чистосердечным отцовским участием, что Вера Михайловна все рассказала, что предполагала, что предчувствовала, и даже всплакнула, отвернувшись к окошку.

Директор не перебил, не успокоил, не произнес дежурных слов. Дал ей выговориться и выплакаться, а потом сказал:

— Слезами горю не поможешь. Пока нет ясности, изводиться нечего. И, вообще, держитесь…

— Я и стараюсь.

— Ну и молодец. Когда надо ехать?

— Обещали сообщить заранее.

— Скажете. Я адресов на всякий случай дам. Там у меня дружок фронтовой живет.

Потянулись дни ожидания. Вера Михайловна присматривалась к сыну и не находила ничего нового. Все так же он больше играл сам с собой, чем с Володькой;, все так же приседал, как курочка, во время игры, все так же смеялся лишь тогда, когда отец щекотал его, играя с ним, все так же временами замирал отрешенно, прислушиваясь к себе. Вера Михайловна вроде бы успокоилась и старалась держаться так, чтобы передать свое спокойствие родным. Получалось, что она играла, а они подыгрывали ей. Еще в день возвращения от врача Никита успел шепнуть бабушке: «Вера шибко переживает, так что…» Он и сам был взволнован не меньше жены, но потом вспомнил: «Это же было (то есть он увидел ее чужое, поразившее его лицо)… было именно до того, как она окончательно поговорила с доктором… А после совсем другое. После она и сама сказала:

„Еще ничего не ясно. Нужно обследоваться“. Точно. Так это и было». Эта простая мысль вернула Никите всегдашнее самообладание. Ему хотелось, чтобы и Вера не расстраивалась раньше времени, потому что он по глазам ее видел, что на душе у нее неспокойно. Однажды Никита перед сном обнял жену и сказал полушутливо-полусерьезно:

— А что, ежели постараться, может, и второй появится?

Она ничего не ответила, но посмотрела на него отчужденно-строго. И Никита замолк. И уже никогда не заговаривал об этом.

Позже он догадался, чем была вызвана ее реакция.

«Можно подумать, что я на Сереге уже крест поставил.

Действительно, предложил не вовремя».

В очередной понедельник в школу позвонили из больницы. Ехать надо в среду. Прием от двенадцати до шести.

Сборы были спокойными. Взрослые старались не напугать ребенка и приободрить Веру.

— Ничо, девонька, съезди, съезди, — повторяла Марья Денисовна. — И для верности, и для отвлечения.

— О чем вы говорите, бабуля?

— А и не зря, и не зря.

Она прошла на кухню, достала с божнички старый сверток, повязанный крест-накрест цветастым платком.

— Вота они, сбережения. Купи чо хошь и себе, и Сергуньке.

— Ну, бабуля, разве мне до покупок? Ведь времени не будет, — отказывалась Вера Михайловна.

— А вдруг появится? Вдруг…

Пришлось принять сбережения, спрятать их в надежное место.

Поезд шел рано. Поднялись на рассвете. Ехать нужно было до станции Малютка, а это еще тридцать километров в сторону от Медвежьего.

Сережа проснулся безропотно, послушно оделся и сел за стол, ожидая бабушкиных оладушек. Вера^ Михайловна вновь обратила внимание на его взрослый взгляд и взрослое поведение, как будто все он заранее знал и делал осознанно. С вечера она сказала:

— Ложись пораньше. Завтра спозаранку в город поедем.

Он согласился, улегся, но когда подошла бабушка и нараспев стала объяснять: «Сереженька город повидает, все увидит, все узнает», — он возразил:

— Я в больницу еду. К доктору. Не знаешь, что ли?

Сейчас он наблюдал, как бабушка хлопочет у плиты, и вдруг сделал ей замечание:

— Хоть бы причесалась, что ли.

Бабушка охнула от неожиданности и принялась заправлять волосы под вылинявшую косынку.

Пришли соседи. Как же, событие! Самый младший житель впервые едет в город. А на самом деле всех волновал вопрос: «Да неужто? Да как же так? Да что же с ребенком-то?» Все они хотели еще раз взглянуть своими глазами на мальчика и для себя определить серьезность его положения.

— Стало быть, в дорожку, Серега, — произнес старик Волобуев, подсаживаясь на лавку у печи. — Приглядывай там, потом, значит, расскажешь, Сережа кивнул утвердительно, продолжая жевать оладьи.

— Ешь-то чо? Скусно, поди? — подала свой голос бабка Анисья.

— Попробуй, — Сережа протянул ей оладушек.

— Ой ты, чадушко ненаглядно! Да спасибо те, спасибо.

Вбежала невестка Волобуевых с сыном Володькой.

— Не уехали ишшо? — перевела дыхание. — А то мой с вечера завел: проводить дружка хочет.

С улицы донеслось гудение мотора. Никита разогревал мотоцикл. Это был сигнал к отправлению.

— Ну, Сереженька, — всполошилась Вера Михайловна. — Давай одеваться.

Вес заговорили, засуетились бестолково. Самым спокойным был Сережа, делал то, что велела делать мама, и молчал.

— Ну, с богом, — проговорила Марья Денисовна и перекрестила мальчика.

Сережа ответил недовольно:

— Не крести меня. Я, когда вырасту, пионером буду.

— Так будешь, будешь, — поспешно согласилась Марья Денисовна. — Это я так, по старости.

Утро выдалось легкое, свежее, светлое. Земля, покрытая росой, блестела слюдяным блеском. Над нею полосами поднимался туман. А за дальними лесами вставало солнце. Лесов па востоке не было видно. Только старики знали, что там лес. Небо покрылось багрянцем, и этот багрянец с каждой секундой набирал силу.

Сережа, закутанный в бабушкину пуховую шаль, прижался к матери и смотрел во все глаза на набрякшее восходом небо. За всю дорогу он, пожалуй, и не произнес ни слова.

Поспели как раз к поезду. Едва Никита купил билеты, показался дымок паровоза. Сережа смотрел на него с любопытством, все сильнее прижимаясь к матери.

Когда послышалось пыхтение, он не выдержал:

— Мам, а нас не задавит?

— Нет, Сереженька. Он по рельсам идет, — успокоила Вера Михайловна и прижала сына к коленям.

С Никитой поговорить не пришлось. Они лишь взглянули друг на друга, и Вера Михайловна заметила в глазах мужа то же не свойственное ему новое выражение растерянности и детской беспомощности, что уже заметила там, в больнице.

Поезд стоял всего минуту. Они побежали к своему вагону — Вера Михайловна с сумкой, Никита с сыном на руках.

— Не волнуйтесь! Я не отправлю, покуда не посажу! — крикнула им старая проводница и выкинула красный флажок, как милиционер на перекрестке вскидывает свою палочку.

Но они не задержали отправления. Сперва Никита протянул проводнице сына, а потом помог подняться Вере. Как только они очутились в тамбуре, вагон качнуло и поезд тронулся.

Вера Михайловна не услышала звука колокола, но увидела дежурного в красной фуражке и даже успел, углядеть, что у него на тужурке загнулся ворот с одной стороны.

До конца платформы за поездом бежал Никита.

А затем он остановился, бессильно опустил свои большие руки. Вера Михайловна поднесла палец к лицу и вздернула нос, что означало: держись, выше голову. Заметил ли он ее жест, она не знала. Но сама была довольна собой: держится.

Замелькали березы станционной рощицы. Сережа спросил:

— А почему деревья побежали?

— Это мы поехали, Сереженька, — сказала Вера Михайловна и, взяв сына за руку, повела в вагон.

 

Глава четвертая

Всю дорогу Сережа смотрел в окно. Только раза два он попросил попить. Вера Михайловна поглядывала искоса на него и думала: «Боже мой! Какие же мы были дураки! Особенный! Да никакой он не особенный, он больной. Как это могла заметить с первого взгляда Софья Романовна и не увидели мы?» Она снова поглядела на сына и обратила внимание на его глаза, устремленные в окошко, полные удивления и радостного открытия. «Нет, все-таки он особенный. Как смотрит… Как взрослый. И какой серьезный».

Из поезда она вышла в нерешительности. У нее даже мелькнула мысль: «Быть может, не ходить к врачам?.

Так еще ничего не ясно, есть хоть какая-то надежда».

Она покачала головой, осудив себя за малодушие, и ускорила шаг. «Что-то меня ожидает… Что-то, что-то, что-то? Скорее бы. Неясность еще хуже. Это мучительно… А вдруг что-нибудь страшное?»

Она вновь придержала шаг.

— Ну мама же, — сказал Сережа. — Что ты то бежишь, то останавливаешься?

— Прости, сынок.

А мысленно сказала другие слова: «Ты еще не знаешь, куда идешь, что тебя ожидает». Он не дал ей задуматься, начал задавать вопросы:

— А эти люди зачем приехали? А — почему на дороге камень? А здесь много председателей? А потому что на машинах ездят.

В городской поликлинике Вера Михайловна показала направление. Им предложили раздеться и подождать доктора. В коридорчике было много ожидающих, тоже, как видно, приезжих. Они сидели робко и терпеливо, не сводя глаз с дверей врачебного кабинета. Городские были посмелее, совались прямо к врачу, заводили громкие разговоры, останавливали вопросами сестер. Напротив Веры Михайловны сидела бабушка, перетянутая платками, как матрос эпохи гражданской войны пулеметными лентами. Она, казалось, состояла вся из морщинок — руки в морщинах, лицо в морщинах, даже на кончике носа морщины. Она взглянула на Сережу, тотчас переместила морщинки, и они превратились в добрые лучики.

— И ты к дохтуру?

— Угу, — доверительно ответил Сережа. — У меня сердце стукает.

— Стукаит? А вот у меня не стукаит. Дай мне маненько твово стуку.

Сережа кивнул согласно и тут же покосился на мать.

Не видя возражений, он произнес:

— Возьмите. А как?

— А дохтур укажет. Он, ета, знает как.

Сережа наклонился к маминому уху, зашептал:

— Пусть доктор отдаст бабушке мой стук. Ладно?

Вера Михайловна погладила сына по мягким волосам, прижала к себе плотнее.

Приоткрылась дверь. Появилась сестра в белой косынке на такой высокой прическе, что было непонятно, как косынка держится на этакой башне.

— Прозорова с ребенком, проходите.

У Веры Михайловны екнуло сердце. Она тотчас забыла и о сестре, и о ее прическе, повернулась к бабушке, словно желая согласиться на предложенный ею обмен.

Но ничего не сказала, взяла Сережу за руку и пошла.

«Господи», — произнесла она про себя. Никогда она не верила в бога и никогда не произносила этого слова, но тут подумала: «Господи, ну сделай так, чтобы все хорошо было, чтобы ничего страшного».

Их приняла крупная щекастая женщина. Она добродушно кивнула Вере Михайловне, улыбнулась глазами Сереже.

— Присаживайтесь. Слушаю.

Вера Михайловна уже имела некоторый опыт и рассказала ей так, как рассказывала Владимиру Васильевичу. Врачиха смотрела в упор, словно желала убедиться в точности ее слов, и ни разу не перебила. Когда Вера Михайловна кончила, она распорядилась:

— Разденьте мальчика. Здесь не холодно?

— Вроде нет.

— Ну-ка, иди сюда, — позвала врачиха, — сосредоточив все внимание на Сереже.

Она долго слушала мальчика и пожимала плечами, точно удивлялась тому, что слышит.

— Подождите, — наконец произнесла она. — Накиньте что-нибудь, — и вышла из кабинета.

Она вернулась через несколько минут с маленьким мужчиной в больших очках. Вера Михайловна не запомнила его лица, лишь заметила залысины на высоком лбу. Она смотрела на то, что они проделывают с Сережей, вернее на выражение их лиц, стараясь по ним угадать, насколько серьезна болезнь сына. Врачи не обращали на нее внимания. Они занимались мальчиком, выстукивали его и выслушивали, крутили из стороны в сторону, просили дышать или не дышать, иногда перебрасывались короткими малопонятными фразами:

— Комбинированный.

— Врожденный.

— Баталлов.

— Систолический.

— А в пятой точке?

Затем они переглянулись между собой, и врачиха снова предложила:

— Накиньте что-нибудь.

А очкастый ушел.

Через некоторое время он появился с седой маленькой женщиной. Халат на ней был накрахмаленный, и шапочка накрахмалена. Она напомнила Вере Михайловне школьницу-выпускницу перед первым экзаменом, особенно со спины, когда не видно было седых прядок, выглядывающих из-под шапочки.

Врачи втроем начали выслушивать мальчика. Только теперь, как почувствовала Вера Михайловна, они не обращали внимания не только на нее, но и на Сережу. Их увлек случай, болезнь, а сам мальчик был лишь иллюстрацией, экспонатом, заслуживающим внимания.

«Да нет, что я», — устыдила себя Вера Михайловна и снова стала следить за лицами врачей. Но на них была лишь профессиональная замкнутость да разве что все та же заинтересованность случаем. Опять повторялись слова «врожденный», «комбинированный» и новое странное слово — «фалло».

— Хотя бы рентген, кровь, ЭКГ, — распорядилась маленькая женщина.

Крупная врачиха послушно кивнула и записала что-то на бумажке. Мужчина и маленькая женщина, ушли, а щекастая опять — взялась за ручку, проговорив между прочим:

— Оденьте.

Пальцы у Веры Михайловны дрожали, и она старалась, чтобы Сережа не заметил этой дрожи.

— Ну вот, — произнесла врачиха, закончив писанину. — Пройдете на анализы, а завтра и решим. У вас есть где переночевать?

— Есть адрес.

— Я машину попробую организовать. Вас подбросят по адресу.

«Спасибо», — мысленно поблагодарила Вера Михайловна и, подумав, почему же она не сказала громко, повторила про себя: «Спасибо».

Фронтового друга директора школы звали Орест Георгиевич. Жил он на Базарной улице, в потемневшем домике с двумя тополями по бокам. Когда машина с красным крестом на кузове остановилась напротив старых ворот, с крыльца сбежала грузная женщина, а в соседнем доме раскрылось окошко.

— Не пугайтесь, — успокоила Вера Михайловна женщину, — это нас просто подвезли к вам.

Женщина прерывисто вздохнула, покачала головой и улыбнулась приветливо.

— Орест Георгиевич! — позвала она все еще дрожащим от волнения голосом и пригласила:-Проходите, что же вы?

На крыльце уже стоял Орест Георгиевич. Даже издали по прямой осанке можно было признать в нем человека, долго служившего в армии. Бросалась в глаза круглая голова, покрытая коротенькими седыми волосами. Она почему-то напомнила Вере Михайловне поле после жатвы с аккуратно срезанной стерней. Она удивилась этому пришедшему вдруг сравнению и тому, что оно пришло именно сейчас ей в голову, и неуверенно шагнула навстречу хозяину дома.

— Шире шаг, — резким голосом произнес Орест Георгиевич. — Ну-ка, молодой человек, как солдаты ходят?

Сережа неожиданно вытянул ножку и широко шагнул, будто лужу переступил.

Взрослые засмеялись. Смех разрядил обстановку.

— Шершиев, — представился Орест Георгиевич и подал Вере Михайловне жесткую руку.

Она легко пожала ее и стала извиняться:

— Напугала вас. А нас прямо из больницы подбросили. Машину дали.

Орест Георгиевич сделал рукою жест, означающий «добро пожаловать», и одновременно приказал грузной женщине:

— Позаботься насчет довольствия.

— Что вы, — начала было отказываться Вера Михайловна. — У нас вот…

— Разговорчики, — шутливо прервал Орест Георгиевич.

Как-то незаметно Вера Михайловна почувствовала себя свободно, будто встретилась со старыми знакомыми. Она быстро привыкла к внешней резкости хозяина и доброй улыбке хозяйки. И Сережа нисколько не смущался. Это было для нее открытием. И в поезде, и в больнице, и здесь Сережа держался легко, только, как всегда, не смеялся, и все говорили ей: «Какой у вас серьезный ребенок». И сейчас хозяйка сказала:

— Уж больно ты, Сереженька, серьезный.

— Мы ведь после дороги. Устали, — сказала Вера Михайловна еще и для того, чтобы не заводить сейчас тяжелого для нее разговора о болезни сына.

Их быстренько определили в комнате на диване, закрыли двери и затихли, ушли во двор.

Сережа, утомленный долгой дорогой и долгим осмотром, почти тотчас уснул. А Вера Михайловна лежала с открытыми глазами, стараясь не шевельнуться, косясь на угол комнаты, где маленький паучок ловко вил свою паутинку. Она ощутила на губах солоноватый вкус и лишь тогда поняла, что плачет.

«Что же это? — думала она. — За что мне такое?»

Теперь уже у нее никаких сомнений не было: Сережа болен. И болен тяжело. Не напрасно врачи так старательно слушали и крутили его. Не напрасно они собрались втроем.

Она стала вспоминать консилиум, врачей, их отрешенные лица. Да, да, это не совсем обычное заболевание, иначе они не возились бы с Сережей столько времени.

Она припоминала слова, что они произносили, — «врожденный», «комбинированный», «фалло». Два первых она еще как-то понимала, но что такое «фалло»?

Неизвестное слово вызывало у нее настороженность и страх. Быть может, то, что заключено в этом непонятном слове, и таило особую опасность.

Вера Михайловна почувствовала, что внутри у нее все дрожит и она еле сдерживает эту дрожь, боясь разбудить сына.

«И как я не спросила? Конечно, это что-то необычное, иначе они не приглашали бы седую докторшу».

Тут она вспомнила о Сидоре Петровиче, стареньком докторе, к которому когда-то, когда еще не было ребенка, обращалась за советом. Она осторожно встала, оделась и вышла из дому.

Хозяев Вера Михайловна застала в садике, спросила о Сидоре Петровиче и очень обрадовалась, когда узнала, что он еще жив, хотя уже давно на пенсии.

— Это на Баррикадной. Недалеко. Ориентиры… — начал было объяснять Орест Георгиевич.

— Найду, — прервала Вера Михайловна. — Я знаю город. Я здесь училась.

Дождавшись, когда проснется Сережа, она произнесла так, чтобы не напугать ребенка:

— Давай-ка вставай. Мы сходим к одному дедушке.

Я тебе помогу одеться.

Она почувствовала под рукой его вялую кожу и стук сердечка. Ей показалось, что оно стучится прямо ей в ладошку, как у пойманного воробушка.

К счастью, они застали Сидора Петровича дома. Он безотказно их принял.

— Ага, ага! — воскликнул он, едва Вера Михаиловна напомнила ему о своем давнишнем посещении.

Голос у него был еще более жиденький, чем тогда, а пос он морщил по-прежнему, словно приглашал и Веру Михайловну и Сережу улыбнуться вместе с ним.

Он долго слушал Сережу прямо ухом. Оно было покрыто седыми волосками, которые, видимо, щекотали кожу мальчика, потому что Сережа временами вздрагивал и отстранялся от доктора.

Сидор Петрович в последний раз наморщил нос и кивнул Вере Михайловне, чтобы она одевала ребенка потом вздохнул и произнес сокрушенно:

— Война… Ее последствия.

— А что такое «фалло»? — спросила Вера Михайловна упавшим голосом.

— Фалло? Это тетрада такая. Ага, ага. Несколько пороков вместе.

Он покачал головой и посмотрел на нее с сочувствием. Вера Михайловна подумала: «А раньше он умел сдерживать свои чувства». Перед глазами снова промелькнули отрешенные лица сегодняшних врачей. «Это у них профессиональное и вырабатывается годами. А он уже, отвык или расслабился». Она удивилась своим мыслям: «О чем это я?! Да разве об этом надо? Ведь у Сережи, у моего сына, оказывается, несколько пороков».

Она хотела спросить, насколько это опасно, да не смогла. Сама испугалась своего вопроса.

Вера Михайловна не спала всю ночь. Просто лежала с закрытыми глазами, стараясь не разбудить спящего рядом сына. Тело у нее занемело, и внутри все тоже занемело.

Где-то у соседей выла собака, и этот ноющий звук как нельзя лучше подходил к ее состоянию.

«Что же теперь? Что же теперь?» — повторяла она без конца и не находила ответа.

Сейчас она знала, что сыну ее, вот этому прижавшемуся к ней комочку, грозит опасность, что он самой природой обречен на боли и страдания, а возможно… Тут она обрывала себя: «Нет, нет. Я должна… Что я должна?» Этого она не знала. Беспомощность больше всего сковывала ее. Она-то и приводила к тому состоянию, которое Вера Михайловна сама определила как занемение.

Откуда грозит опасность? Насколько она страшна?

И что делать?

«Точно так, наверное, — думала она, — чувствует себя человек перед казнью. Спасения нет. Он уже ничего не может изменить. Ну а тут… Тут еще хуже. Если бы меня, а то его…»

Она снова прислушалась к завыванию собаки и удивилась: «Как это хозяева спят? Привыкли, что ли?.. Ко всему можно привыкнуть, но к мысли, что его, тихо посапывающего, единственного… Нет, нет. Этого не может; не должно быть».

Она опять представляла лица врачей и про себя повторяла слова: «врожденный», «комбинированный», «фалло». Теперь она знала, что они означают. Каждое из них несет угрозу ее сыну, каждое из них как пуля, как приговор судьбы.

Даже Сидор Петрович не утешил. Даже он посочувствовал.

«Война… — вспомнила она его слова. — Неужели через столько лет? Неужели не только мы — дети войны, но и наши дети?»

Перед глазами у нее поплыли отдельные кадры.

В этом кино она, Вера Зацепина, главная героиня.

Вот она в разгаре зимы, в чужих подшитых пимах идет к станции. Ее нагоняет запыхавшаяся баба Катя интернатская сторожиха.

— Ет куды ж ты пошастала?

— К маме. Блокаду прорвали. Я по радио услышала.

Вот она уже восьмиклассницей прочитала в газете о том, как мать нашла сына, и принялась писать письма во все газеты. А затем ждала с замирающим сердцем ответа. Все они были на один лад: «Неизвестно», «Не числится», «Помочь не можем». Но они еще оставляли надежду. Но вот, уже в пятьдесят втором, пришло письмо, перечеркнувшее все надежды: «Зацепина Маргарита Васильевна погибла в блокаду и похоронена в братской могиле на Пискаревском кладбище Ленинграда».

«Неужели и сейчас безнадежно?» — прошептала Вера Михайловна и замерла, испугавшись своего шепота.

Утром она с трудом поднялась. Несколько минут не могла сдвинуться с места. Потом стала энергично массировать мышцы и с удовлетворением ощутила, как они наполняются силой. «Я должна быть сильной, я должна», — внушала она себе.

За утренним чаем хозяйка спросила:

— Что Сидор Петрович?..

Орест Георгиевич бросил на нее строгий взгляд, и она замолкла, виновато улыбнулась.

Вера Михайловна сделала вид, что не заметила этого взгляда, произнесла как можно спокойнее:

— Еще неясно. Вот за анализами пойдем.

В душе она была благодарна этим по существу чужим, но таким чутким людям, которые, видимо, понимали ее состояние и сочувствовали ей.

— Может, вам из деревни что нужно? — спросила Вера Михайловна.

— Все есть, — отмахнулся Орест Георгиевич. — Вот директору вашему поклон передайте.

Несмотря на протесты Веры Михайловны, он. пошел провожать их до больницы, нес ее сумку и подбадривал Сережу:

— Шире шаг-! Не отставай, солдатик!

Вера Михайловна шла с неохотой. Ведь результаты анализов — это минус надежда. Она и без них уже все знала.

Орест Георгиевич оказался кстати. Вера Михайловна, пользуясь его присутствием, не стала сдавать пальто на вешалку, сняла и уложила его на сумку. Орест Георгиевич и Сережа, остались внизу, а она одна поднялась наверх, туда, где находились кабинеты врачей.

Она рассчитывала возвратиться скоро. Однако ее задержали, попросили пройти к главному врачу.

Главный врач, та самая маленькая седая женщина, со спины напоминающая школьницу-выпускницу, приняла ее радушно, усадила рядом с собой в кресло и все медлила с разговором, как бы прикидывая, с чего начать.

— Как у вас самой со здоровьем? — спросила она.

— Нормально, — ответила Вера Михайловна.

— Тогда наберитесь мужества. Приготовьтесь к самому худшему. Быть может, его и не будет или случится оно не так скоро, но вы приготовьтесь.

— Что у него? — спросила Вера Михайловна и не узнала своего голоса.

— Комбинированный порок — сердца. Врожденный. То есть несколько пороков.

— Это я понимаю, — вставила Вера Михайловна, желая услышать не то, что ей уже известно, а то, чего она еще не знает.

— На сто процентов мы решить не можем, — продолжала главный врач тем ровным, сдержанным тоном, какой вырабатывается у врачей за долгие годы службы. — Его нужно в клинику, в область. Там решат окончательно. А в наших условиях это невозможно.

— Что такое «фалло»? — произнес кто-то другой голосом Веры Михайловны.

Главный врач снова помедлила, будто прикинула, стоит ли отвечать на этот вопрос.

— Это тетрада, то есть четыре порока.

— Сразу?

— Да, сразу. Случай редкий. Его обязательно возьмут в клинику.

— Случай? — спросила Вера Михайловна, потому что в душе не могла смириться с тем, что о ее сыне говорят не как о человеке, а как о каком-то, пусть редком, случае.

— Ну, это наше профессиональное, — сказала главный врач. — Если это действительно Фалло, то прогноз плохой. Обычно они погибают рано.

— Когда?

— В подростковом возрасте… Но это, повторяю, еще неопределенно. Вот в клинике вам скажут точно.

Вера Михайловна опять почувствовала, как все в ней занемело и вся она будто оцепенела в этом черном потертом кресле.

— Адрес ваш есть. Мы сами договоримся с клиникой и известим вас о сроке.

Вера Михайловна с трудом встала, вышла из кабинета. Ноги у нее подкашивались, и она, спускаясь по лестнице, крепко держалась за перила. Но как только увидела сына, его взрослые глаза, тотчас вся внутренне напряглась, выпрямилась и подошла к нему уверенным шагом.

Орест Георгиевич посмотрел на нее вопросительно, и она произнесла:

— Еще неясно. Нужно в область, в клинику ехать.

Хотя теперь эти слова были сплошным обманом, она сказала себе: «Так и надо. Так и надо».

Орест Георгиевич проводил их до вокзала, посадил на поезд и, уже когда вагон дрогнул, произнес своим резким военным голосом:

— Верьте в хорошее. Верьте.

Позже, в дороге, вспоминая его слова, Вера Михайловна поняла, что он обо всем догадался, по не расспрашивал, не терзал ее душу. Спасибо!

Мотоцикл с коляской был виден издали. Он стоял у березы за коричневым станционным домом. А Никиты не было. Веру Михайловну это никак не тронуло, просто она отметила для себя, что мужа нет.

Поезд сбавлял ход. Медленно проплывали знакомые привокзальные постройки. Все тот же дежурный в красной фуражке стоял на платформе. И ворот у него был все так же подогнут с одной стороны.

«Только мы. Только мы», — подумала Вера Михайловна и никак не продолжила своей мысли, потому что находилась в состоянии отрешенности, как будто то, что произошло в городе, те слова, что она услышала от главного врача, контузили ее и лишили внутреннего слуха, ощущения реальности всего, что происходило вокруг нее. Все знакомо и в то же время незнакомо. Она чувствовала себя бесконечно одинокой. Она и Сережа. Все, что касалось сына, она выполняла: поила, кормила его дорогой, сказки рассказывала. И сейчас вывела в тамбур, как только проводница сообщила ей: «Ваша станция».

Поезд остановился. Вера Михайловна шагнула на ступеньку, и тотчас ее подхватили сильные руки Никиты. Тут же он принял из рук проводницы Сережу и несколько шагов сделал с ними на руках. Потом поцеловал и не выдержал, спросил:

— Ну, как?

— Еще ничего не ясно, — повторила Вера Михайловна свою заученную фразу и, чтобы успокоить его, добавила:-Дома расскажу.

Всю дорогу они молчали. Никита уловил ее настроение и больше не задавал вопросов. А она снова вошла в то состояние отрешенности, в котором находилась с момента выхода от главного врача, вернее сказать, после ее слов. Она ехала как по чужой земле, все видела, все узнавала и ничего не замечала, словно не видела ничего.

К их удивлению, всю дорогу говорил Сережа. Он был настолько переполнен впечатлениями, что не мог молчать:

— А там дома во-о какие. До неба. А на станции народу во-о сколько. А вагонов знаешь сколько? На всех хватит.

Лишь один раз он отвлекся от городских впечатлений, задрал головенку и спросил.

— А луна почему? Ведь день уже.

Из-за лесочка выглянул знакомый пригорок — родные Выселки.

«Там наш дом, — подумала Вера Михайловна. — Там мы будем, жить и ожидать, когда же это произойдет».

Ей вдруг захотелось остановить машину, попросить Никиту не ехать туда, свернуть в сторону, умчать их в другое место, где не будет терзаний и страшных дней ожидания конца, развязки, гибели Сереженьки. Она уже потянулась к мужу, но вовремя остановилась, понимая, что от неизбежного не уйдешь. Никуда не уйдешь и не спрячешься.

И Марье Денисовне юна сказала:

— Еще не все ясно. Надо в область ехать. В клинику.

— Да чо же это тако?

— Надо, бабуля. Для него же.

— Это-то да. Это-то да.

Бабушка занялась Сережей, а Вера Михайловна прошла в свою комнату и, как была, не раздеваясь, села у окна. За окном покачивались голые ветки акаций.

И почему-то эти потемневшие ветви навеяли на нее такую грусть, что на глаза выступили слезы.

Никита еще при первом взгляде на жену там, на станции, понял, какое у нее настроение, и не заводил разговора. И сейчас он ничего не сказал, только положил свою тяжелую руку на ее плечо. Так они и сидели молча, слушая, как Сережа разговаривал с бабушкой:

— Она думала, я не вижу, а я подглядывал.

— Ай, да чо же это ты так?

— А потому что маму маленькая докторша обидела, Она после нее плакала.

Вера Михайловна снова представила сосредоточенные лица врачей и будто услышала их слова. Ей сделалось душно в комнате.

— Идем погуляем.

— Так устала же?

— Идем.

Они подошли к озеру, к тем березам, у которых много раз сидели в молодости, в годы своей влюбленности.

Короткий осенний день кончался. На воде играли угасающие краски. Мелкие кудрявые облака проплывали по небу и отражались в озере, напоминая улетающих белых лебедей.

— Около нашего детского дома было точно такое же озеро, — заговорила Вера Михайловна.

— Ты рассказывала, — отозвался Никита.

— Когда я тосковала по маме, то уходила туда, подходила к воде и тихонько звала: «Мамочка, где ты? Мамочка, отзовись».

Она вдруг всхлипнула протяжно, будто вскрикнула, уронила голову на грудь Никиты и зарыдала.

— Плохо, Никитушка! — произносила она сквозь слезы. — Плохо. Недолго жить нашему сыночку. У него врожденный порок сердца. Не один, а много.

Он гладил ее осторожно, и пальцы у него дрожали.

Когда Вера Михайловна затихла, они медленно пошли домой. За всю дорогу больше не проронили ни слова. У самого дома Вера Михайловна попросила:

— Только бабуле не говори, ладно? Пока не надо.

И никому не говори. Пока это наша тайна. Наша тайна, — повторила она шепотом.

Марья Денисовна и сама догадывалась: что-то не так. Изменилась невестка после поездки в город. Очень изменилась. И на вид постарела. И потише стала. Говорит, будто кого-то разбудить боится. И на сына глядит так, словно у нее собираются отнять его. Все приметила Марья Денисовна, но ни о чем не сказала ни внуку, ни внучке, ни соседям. А на все их вопросы отвечала словами Веры Михайловны: «Еще, мол, не все выяснено.

В большой город ехать надо. Вызов. будет».

Но и родные, и соседи тоже не первый день жили на свете. Они сразу приметили перемены в настроении и Веры Михайловны, и Марьи Денисовны. И тоже ответили на них по-своему: не лезли с расспросами, не высказывали предположений, не совались лишний раз в дом, а войдя, старались говорить вполголоса, точно за стенкой лежал больной человек.

Лишь бабка Анисья рубила по-старому, все цеплялась к Марье Денисовне с вопросами:

— Съездили-то чо? Не ясно-то чо? Ехать-то чо?

Марья Денисовна всякий раз выходила с ней на крыльцо, а там говорила:

— Из ума вышло. Молоко Сергуньке кипит.

Или что-нибудь в этом роде.

Сама Вера Михайловна понимала, что ждать нечего.

Все определилось, и предстоящая поездка — лишь еще одно подтверждение тяжкой болезни сына. Но иногда она думала: «А вдруг не подтвердится? А вдруг не так тяжело? Ведь сказала же главврач: „Не на сто процентов“. Эта слабенькая надежда была соломинкой, за которую она еще держалась, которая помогала ей держаться.

Вера Михайловна ходила на работу, выполняла то, что обязана была выполнять, старалась не показать ни товарищам, ни ученикам, что творится у нее на душе.

И они вроде бы не замечали этого. И в то же время все видели, что она резко изменилась, подурнела, постарела, но молчали об этом. И учителя и ученики молчали.

На уроках Веры Михайловны теперь было необычно тихо. Гришке Дугину, попробовавшему шуметь, устроили „темную“.

Лишь Софья Романовна не посчитала нужным сдерживаться и в первый же день после возвращения Веры Михайловны из города, встретив ее в коридоре, воскликнула:

— Ой-ой-ой! Что это с вами? Вы же вернулись старухой!

— Просто очень устала, — отговорилась Вера Михайловна и ушла от разговора.

Ее приглашал к себе директор, участливо выспрашивал, и был момент, когда она еле сдержалась, чтобы не расплакаться и не выдать себя. Но у него были такие глаза, добрые и грустные, что она взяла себя в руки, даже улыбнулась ему:

— Еще в клинику надо. Жду вызова… А от Ореста Георгиевича вам огромный привет… Славный' он человек… И от меня большое спасибо.

— Ну это, это… — директор замотал головой и по привычке погладил ее ладошкой.

Из школы Вера Михайловна уходила пораньше, но не спешила, как прежде, увидеть сына. Нет, она не разлюбила его. Ей он стал еще дороже и ближе, но видеть его большие взрослые глаза ей было теперь особенно тяжело. Вере Михайловне казалось, что сын догадывается о своей коварной болезни и будто понимает, что она, мать, скрывает от него эту опасность. Теперь она старалась не смотреть в его глаза, отводила взгляд в сторону.

Как-то в учительской, при всех педагогах, Софья Романовна подошла к ней и протянула конверт:

— Вот, поезжайте-ка в клинику. Там мой хороший знакомый работает. Доктор Устинов.

— Спасибо, но я жду вызова.

Софья Романовна ничего больше не сказала, оставила конверт на столе и вышла из учительской, а позже пришла в класс Веры Михайловны, прямо на урок, и, отведя ее к окну, прошептала:

— Не будьте на поводу у судьбы. Что вы, в самом деле! Езжайте. Он поможет.

Вера Михайловна еще раз поблагодарила, но все-таки дождалась вызова. Он пришел в официальном конверте, на бумаге со штампом и печатью, и наделал шума в поселке. Никогда еще никто не получал такого вызова.

— Стало быть, власти заинтересованы Серегой, — суммировал общее мнение старик Волобуев.

Снова они тряслись на мотоцикле. Снова едва поспели к поезду. Только на этот раз он шел в другую сторону и отрывал их на шестьсот с лишним километров от родного дома. Но не это пугало Веру Михайловну. Она боялась, что этот поезд оторвет ее от тонюсенькой соломинки, от единственной надежды на щадящий прогноз.

Пусть порок, пусть комбинированный, но лишь бы не эта проклятая тетрада Фалло, не этот смертный приговор ее ребенку. С пороками сердца живут. Она знала девушку у них в техникуме, которая, страдая пороком сердца, еще и спортом занималась.

„Лишь бы, лишь бы!.. — молила она судьбу всю дорогу. — Ну почему у других все хорошо, а у меня все плохо? У других и родители, и дети, и они их не всегда и не всех любят. А у меня один-разъединственный…“

В областной город они приехали в сумерках. Горели уличные фонари. Горели неярко, как в тумане. Но тумана не было. Было смешение нарастающей тьмы и уходящего света.

Их захлестнуло шумом, суетой, звоном трамваев. Сережа прижался к маминой ноге, и она вынуждена была остановиться, чтобы дать ему возможность привыкнуть к звукам и многолюдью большого города.

Они направились к стоянке такси. (Никита наказывал: „Обязательно такси бери“.) Стояла длинная очередь с чемоданами и узлами. Каждую подходящую машину облепляли со всех сторон, спрашивали: „Куда?

А не подвезете?“ Водители не отвечали, за них отвечали пассажиры. Водители вели себя так, будто делали снисхождение пассажирам, держались независимо и важно.

Неожиданно один из них, еще не старый мужчина, приоткрыл дверцу и крикнул:

— С ребенком! Женщина с ребенком!

Вера Михайловна и не подумала, что обращение относится к ней, продолжала стоять в очереди. Тогда шофер вылез, молча подхватил ее чемоданчик и понес к машине. Немного отъехав, он спросил адрес, и Вера Михайловна снова растерялась. В сумочке у нее лежал конверт, надписанный рукой Софьи Романовны, она вспомнила ее слова: „Не церемоньтесь. Это мой бывший муж“ доктор Устинов. Они примут вас и помогут. Честное слово, я вам искренне хочу помочь». Но Вера Михайловна еще не решила, стоит ли воспользоваться этим адресом. Шофер, однако, ждал, и ей пришлось открыть сумочку и достать конверт. В растерянности она подала его шоферу. И только после этого спохватилась. Но было уже поздно, обратно требовать конверт неудобно.

Вера Михайловна отметила для себя, что она сегодня необычно рассеянная и непривычно робкая. Никогда она не отличалась особой развязностью, но и не очень робела. Детдом, интернат, техникум научили ее не теряться и не трусить при любых обстоятельствах.

Они ехали по освещенным улицам в потоке машин.

Сережа замер у нее на коленях, дивясь на огни. А Вера Михайловна усиленно думала, что она скажет тем, к кому они сейчас едут.

— В гости или по делам? — спросил водитель.

— В больницу… Вот… мальчика.

Он заскрипел тормозами, прибавил скорости, точно от нее теперь зависела жизнь ребенка. Быть может, он сделал это машинально, но Вера Михайловна поблагодарила его в душе: «Хороший человек». И оттого, что она едет рядом с хорошим человеком, ей сделалось спокойнее, решение пришло самой собой: «Попрошу его подождать. Не примут — в гостиницу поедем».

И просить не пришлось. Водитель отыскал улицу, дом и остановился подле нужного подъезда.

— Вы посидите, — сказал он и хлопнул дверцей.

— Мам, а мы куда приехали? — прошептал Сережа, все еще находящийся под впечатлением вида ночного города.

— К хорошим людям.

— А разве не в больничку?

— В больничку завтра.

Водитель долго не возвращался. Вера Михайловна забеспокоилась, даже вышла из машины вместе с Сережей. Наконец он появился в сопровождении высокой женщины. Вера Михайловна заметила, что женщина стройная и держится подчеркнуто прямо.

— Вы от Сонечки?! — воскликнула женщина и, не дав Вере Михайловне ответить, предложила учтивым тоном: — Проходите, пожалуйста.

Они поднялись на третий этаж и оказались в прихожей, заставленной книгами, отчего прихожая казалась узкой и тесной. Вера Михайловна обратила внимание на то, что квартира новая, а вещи все старые, тяжелые — и шкафы, и стол, и стулья. Разглядывать не было времени. Нужно было побыстрее накормить Сережу и уложить его спать. Было заметно, что он устал за дорогу, но не жаловался и не хныкал.

— Прелестный ребенок, — не удержалась хозяйка, назвавшая себя Антониной Ивановной.

Теперь, при свете, было видно, что она уже не молодая, но еще следит за собой: и пудрится, и губы слегка подкрашивает, а седые, стального отлива волосы расчесывает на прямой пробор и туго закрепляет сзади красной старинной гребенкой.

Она как-то сразу мягкими движениями, мягкой улыбкой, своими ненавязчивыми, но полезными действиями расположила к себе Веру Михайловну и помогла ей сделать все быстро и точно, а главное, позволила почувствовать себя свободно и легко, как в знакомом доме.

Когда все было сделано и Сережа уснул, они вышли в столовую и Антонина Ивановна предложила Вере Михайловне ужин.

После того как Вера Михайловна съела домашний бифштекс и попила чаю, Антонина Ивановна еще раз повторила, теперь уже в виде вопроса:

— Так вы от Сонечки? Ну, как она там?

Вера. Михайловна почувствовала некоторую неловкость, потому что мало знала о Софье Романовне и не могла рассказать подробностей, которых от нее, по всей видимости, ожидали. О своих спорах с нею рассказывать было неуместно, о сдержанном отношении окружающих к Софье Романовне — тоже.

— Да, в общем-то, все нормально. Работает, как все.

Знаете, что такое учитель.

Она поймала себя на том, что впервые за последнее время говорит и думает о чем-то другом, кроме здоровья сына, и внутренне удивилась этому.

Неожиданно глаза Антонины Ивановны увлажнились, и она произнесла с дрожью в голосе:

— Прелестная женщина.

— Кто? — спросила Вера Михайловна, потому что не могла поверить, чтобы эти слова относились к Софье Романовне, которую у них никто не любит.

— Сонечка, — сказала Антонина Ивановна, — это чудный человек. Добрейшая душа.

Тут Вера Михайловна вспомнила, что здесь, в этом доме, она находится благодаря Софье Романовне, и не возразила.

— Да-а, — продолжала растроганно Антонина Ивановна. — Они могли бы жить прекрасно. Виноват, конечно, Эдик. Он ушел в науку. А она прелесть. Только ребенка не хотела. Но это объяснимо. Это оттого, что он ей мало внимания уделял. Женщине нужно, просто необходимо внимание.

Вера Михайловна слушала с удивлением. Неизвестные доселе качества Софьи Романовны открылись ей.

Впервые она слышала, чтобы ее хвалили, говорили о ней как о душевном человеке, жалели о ее неудавшейся судьбе. И кто? Мать бывшего мужа.

Все эти мысли и ощущения пронеслись очень быстро.

Их тотчас оттеснила другая, главная мысль, не дающая Вере Михайловне покоя.

— А ваш сын… Эдуард Александрович… Он скоро придет? — спросила она, выдержав паузу, необходимую для того, чтобы прилично закончить один разговор и начать второй.

— Да, да, часиков в десять. Сегодня ученый совет, а он там секретарствует.

Они продолжали разговаривать, ожидая прихода Эдуарда Александровича. За весь вечер Антонина Ивановна ни разу не задала вопроса, касающегося Сережи, его здоровья. Вера Михайловна про себя отметила ее тактичность и была благодарна ей.

Эдуард Александрович пришел поздно. Мать встретила его в прихожей и, как видно, все объяснила. Познакомившись с Верой Михайловной, он сразу же пообещал:

— Я организую. Завтра вместе поедем.

Был он весь ухоженный, гладко причесанный. Редеющие волосы на косой пробор. Такой же высокий и стройный, как его мать.

Утром они поехали в клинику. За всю дорогу Эдуард Александрович не произнес ни слова. Вера Михайловна поняла, что он опасается разговора о Софье Романовне.

Но она и не собиралась говорить о ней. Не до того было.

Снова единственная мысль завладела ею: «Есть хоть какая-то надежда или нет? Найдут это проклятое Фалло или нет?» Снова она молила судьбу о снисхождении, снова произносила про себя все те слова, какие произносила в поезде. Кажется, самым спокойным был Сережа. Он смотрел на все вокруг расширенными глазами, дивился. Все представлялось ему чудом, сказкой наяву — и троллейбус, на котором они ехали, и проходящие со звоном трамваи, и светофоры на перекрестках.

Он не отрывался от окошка до самой клиники. И когда мама сказала: «Нам пора, Сереженька», он поморщился и неохотно соскользнул с сиденья.

Они прошли прямо к кабинету профессора. Их нигде не задержали.

У самого кабинета Эдуард Александрович сказал:

— Подождите минуту.

Вера Михайловна не запомнила ни обстановки, ни людей. Она сидела, прижимая Сережу к себе, и смотрела на белую дверь с металлической табличкой: «Профессор Б. С. Барышников».

Профессор принял их без улыбки. Молча указал на стул и потер руки. Руки у него были крупные, а глаза серые, проницательные.

— Ну, с чем пожаловали?

Вера Михайловна не раз рассказывала и знала, что говорить, но сейчас почувствовала себя как на экзамене, заволновалась и произнесла не то, чего от нее ждал профессор:

— Вот… Есть ли Фалло или нет?

Профессор переглянулся с Эдуардом Александровичем, но не усмехнулся, не остановил Веру Михайловну.

Она поняла, что сболтнула не то, и покраснела, но тотчас взяла себя в руки и, уже по учительской привычке — четко выговаривая слова, принялась говорить о том, о чем нужно было говорить с самого начали.

Потом Сережу слушали по очереди профессор, Эдуард Александрович и еще раз профессор. В заключение профессор произнес лишь одно слово: «Пожалуй», а Эдуард Александрович только кивнул головой.

— Что ж, — сказал профессор, обращаясь к Вере Михайловне. — Возьмем мальчика… Мне сказали, вы издалека? Ну, недельку все равно пролежит, не меньше. — Он неожиданно обратился к Сереже:-Ты меня не боишься?

— Не-е, — спокойно ответил Сережа.

— А я тебя боюсь.

— А чо?

— Да ты строгий очень, сердитый.

— Не-с, это спервоначалу.

— Ну, тогда другое дело, — и он накрыл голову мальчика своей мясистой рукой.

К удивлению и лаже к некоторому огорчению Веры Михайловны, Сережа остался в клинике без слез и без страха.

Потянулись одинаковые дни ожидания, ничем не отличающиеся друг от друга. Эдуард Александрович устроил Вере Михайловне постоянный пропуск, и после обеда она ехала в клинику навещать сына. Он лежал в палате на четверых — двое взрослых и еще один мальчик, чем-то похожий на него. Сережа ожидал ее появления не только потому, что соскучился по ней, но и потому, что хотел передать свои впечатления, накопленные за день. Он тотчас, как только они уединялись в конце коридора, начинал рассказывать ей о том, кого возили на рентген, а к кому прямо с аппаратом в палату приезжали, кого вызвали к профессору, а кому идти завтра.

Казалось, он играл в новую игру и эта совсем не детская игра ему нравилась.

Сережу, как заметила учительским глазом Вера Михайловна, полюбили и однопалатники, и нянечки, и сестры. Все в один голос говорили Вере Михайловне: «Какой спокойный мальчик. Какой умный». Эти добрые слова, сказанные, конечно же, от чистого сердца, бередили ей душу, и всю обратную дорогу она вспоминала их:

«Спокойный. Умненький. А вот нездоровый. А вот как подтвердят Фалло… Если бы плохой был, если бы дурачок…» Она обрывала сама себя, как бы мысленно перечеркивала свои жестокие мысли.

Вечера Вера Михайловна проводила в разговорах с Антониной Ивановной, и разговоры эти, мягкий, ровный, задушевный голос хозяйки отвлекали ее от дурных дум, успокаивали и держали в должном тонусе. Она была благодарна Антонине Ивановне за то, что та по-прежнему никогда не заговаривала о Сереже, о его болезни. Она, несомненно, была в курсе дел, но из чувства такта умалчивала об этом. Говорила о своей жизни, вспоминала молодость, а больше всего говорила о Сонечке. Теперь, после рассказов Антонины Ивановны, совсем иным человеком предстала в глазах Веры Михайловны ее постоянная оппонентка. Она поняла причины ее надлома, кажется, разгадала секрет ее поведения, все эти ее теории «самосохранения», все эти так называемые принципиальные споры.

«Обязательно расскажу об этом в школе, — давала себе слово Вера Михайловна. — Обязательно…» Спокойная домашняя обстановка, добрые отношения, сердечные беседы — все это помогло Вере Михайловне стойко перенести эту неделю, неделю тягчайшего ожидания.

И вот в воскресенье, в хмурый, тягучий день, она воняла, что все рухнуло, даже последней соломинки у нее теперь нет. Еще никто ничего не сказал, еще не услышала она заключений специалистов, не поговорила ни с одним врачом, не побывала у профессора, а уже узнала, уловила горькую правду: «Все. Конец. Прогноз самый страшный…»

И дала почувствовать это все та же милая и славная Антонина Ивановна.

Она, как обычно, после возвращения Веры Михайловны из клиники завела с ней неторопливую беседу, все так же ударилась в воспоминания, все так же не упомянула ни о Сереже, ни о его болезни, но по ее изменившемуся тону, по ее чуть напряженному, вздрагивающему голосу, по ее более, нем всегда, сочувствующему взгляду Вера Михайловна поняла: дела плохи.

Все эти еле уловимые изменения — недобрые признаки, это эхо вечернего разговора Антонины Ивановны с Эдуардом Александровичем. Она видела, как дружно, без секретов друг от друга живут мать и сын в этом доме, знала, что Эдуард Александрович рассказывает матери все служебные новости, и по настроению, по незаметным деталям могла почувствовать хорошее и плохое.

Антонина Ивановна была Для нее как бы передатчиком чувств и настроений Эдуарда Александровича, его дел и его работы. Если волновался сын, волновалась и мать, и она, как ни старалась, не могла скрыть этого от внимательных глаз, от настороженно-чуткого сердца Веры Михайловны. Вера Михайловна не выдавала своего понимания, не показывала, что она видит: Антонина Ивановна чем-то взволнована, пытается успокоить ее, Веру Михайловну, в то время как сама неспокойна. Этот голос, этот взгляд, эта робкая полуулыбка, появившаяся впервые на губах Антонины Ивановны, — все говорило о большом, едва сдерживаемом волнении. И волнение это касалось ее. Веры Михайловны, вернее, Сереженьки, его здоровья.

И когда вечером в тот же воскресный день Эдуард Александрович как бы между прочим сообщил Вере Михайловне: «Да, завтра Борис Сергеевич просил вас подъехать. к нему», — она не удивилась этому сообщению.

Она была внутренне подготовлена к нему. Она опять вся занемела.

В этом состоянии душевного занемения она и предстала на следующий день перед профессором.

Его заключение не было менее жестким, оно было менее неожиданным. Вера Михайловна знала, откуда ждать удара, и выдержала его.

Профессор, усадив ее напротив себя, некоторое время смотрел на нее внимательно. Глаза его старались ободрить ее, но в глубине их Вера Михайловна разглядела то же сочувствие, что уловила вчера в глазах Антонины Ивановны.

— Так что же? — спросила она не оттого, что не выдержала паузы, а оттого, что, уже предполагая результат, хотела помочь профессору.

— К сожалению, ваши слова о тетраде Фалло подтвердились. Не знаю, от кого вы их слышали ранее, но вот сейчас их говорю я. — Он наклонился над столом, заваленным книгами, точно желая приблизиться к ней для большей доверительности. — Таких мальчиков и девочек мы называем «синими». «Синенькими», — поправился он, вероятно желая смягчить удар.

— Почему? — машинально спросила Вера Михайловна, хотя для нее теперь не имело никакого значения, как называют безнадежных мальчиков, таких, как ее Сережа.

— Да потому, — охотно принялся объяснять профессор, — потому, что они синеют, с годами наступает синюшность от недостаточности кровообращения. Синеют губы, пальцы, а потом и все тело. Живут они до четырнадцати-пятнадцати лет и меньше, причем последние два-три года уже не могут вставать… — Он осекся, заметив, как она побледнела, проворно встал, налил воды в стакан.

— Чем я могу помочь? — нашла в себе силы произнести Вера Михайловна.

— Ничем.

— Нет, вы скажите, чем я могу помочь ему? — повторила она.

Профессор сел рядом, положил свою мясистую руку ей на плечо.

— Ничем. Ни вы, ни я. — Он нахмурился. Видимо, беспомощность была противна его натуре. — Ничем, — повысил он голос, — Убивать людей человечество научилось, а спасать таких вот «синеньких» — нет.

Он посмотрел на нее виновато, как будто извиняясь за вырвавшуюся фразу, встал, прошел к/столу.

— Завтра мы его выпишем. Документы и анализы получите в канцелярии.

Вера Михайловна хотела спросить, для чего ей теперь документы, но не спросил^ Поклонилась профессору и вышла из кабинета.

 

Глава пятая

Вера Михайловна благополучно добралась до станции Малютка. Никита довез ее и сына до Выселок. На своих ногах она вошла в дом. Молча прошла в комнату.

Молча разобрала постель. Молча улеглась на спину и будто закаменела. Ни с кем не говорила. Ничего не ела.

Только пила теплое молоко из бабушкиных рук. Она все понимала, все чувствовала, но не желала отзываться, вступать в разговоры, рассказывать о поездке и о ее результатах. Ей было ни до кого и ни до чего. Странная, незнакомая апатия и слабость завладели ею.

Она слышала, как приходили соседи и учителя. Слышала их шепот, слова Марьи Денисовны:

— Остолбенение нашло. Доктора, видать, напугали. Чо с нонешних-то спросишь.

Вера Михайловна хотела возразить, заступиться за докторов, но тут же раздумала, потому что заступиться за докторов означало рассказывать о результатах поездки, о Сереже, о его неизлечимой болезни, о его страшной судьбе. Об этом она старалась не вспоминать, не думать… Хотя ей сейчас было все безразлично, все равно она старалась не вспоминать.

Из Медвежьего приезжал доктор Владимир Васильевич, тот носатенький в очках, приезжала Дарья Гавриловна. Но и они ничего не добились, Вера Михайловна продолжала молчать и лежать, отвернувшись к стене.

Появлялся директор. Учителя. Председательша.

А однажды Вера Михайловна открыла глаза и увидела перед собой Софью Романовну.

— Вам привет, — сказала она и не узнала своего голоса.

— Спасибо. Ну как они там? Как Антонина Ивановна? — заговорила Софья Романовна.

Но Вера Михайловна не ответила, снова прикрыла глаза.

Неизвестно, сколько бы она еще находилась в таком отрешенном состоянии, если бы не Сережа. Как-то она лежала в полузабытьи и вдруг почувствовала его ручонки на своей щеке.

— Мам, — произнес он, заметив, что у нее задрожали ресницы. — А что говорят, будто ты из-за меня захворала? Ведь я ж хорошо себя вел.

— Хорошо, сынок.

Вера Михайловна ощутила вдруг теплоту внутри.

Она появилась где-то в глубине и стала расплываться по всему телу, как чернила по промокашке.

— Хорошо, Сереженька, — повторила Вера Михайловна, чувствуя, как отогревается, словно после мороза у раскрытой печи.

— Мам, — прошептал Сережа. — Вставай, а то я тоже заболею.

Она увидела его большие взрослые глаза, полные боли и неподдельного сочувствия, подумала: «Он еще наболеется. Зачем же еще теперь…» И встала. И принялась ходить по дому. А назавтра, по ее настоянию, Никита отвез ее в школу. И она провела урок. Потянулась привычная жизнь. Работа. Дом. Хозяйство. В доме теперь было особенно тихо. Ни смеха, ни громких разговоров. И темнее. Вера Михайловна задергивала занавески, а в комнате повесила тяжелые шторы. Теперь она совершенно не могла выносить Сережиного взгляда. Все ей казалось, что он смотрит на нее с укором и ждет помощи, будто все разумеет и спрашивает: «Что же вы, ждете, когда я умру? Почему же вы не действуете?»

И еще она не. могла смотреть, как он замирает, вслушиваясь в свою болезнь.

Не то чтобы у Веры Михайловны не хватало сил для борьбы за сына, не то чтобы она была по натуре хлипкой и малодушной, — дело было в другом. Она поняла, что соломинки больше не существует, ухватиться не за что, надежды нет. Особенно ее поразили слова профессора: «Убивать людей человечество научилось, а спасать таких вот „синеньких“ — нет». Они вырвались, как крик души. Они оглушили Веру Михайловну, пронзили ее сердце насквозь. Они завели ее в тупик. Можно было бы, конечно, поехать в другой город, в другую клинику, но зачем? Чтобы снова услышать… Нет, быть может, этих слов там не скажут, но помочь не помогут. А ребенка измотаешь. Ему и так жить осталось…

Она смотрела на сына и не могла поверить, что жить ему осталось каких-нибудь восемь-десять лет. Она видела, что губенки у него синеватые, что пальчики холодные. Видела и никому не говорила об этом. Как только она вышла из состояния занемения, она сказала себе:

«Пусть я, а не они. Не надо им об этом. Не надо».

Сегодня она проснулась от белизны в комнате. Думая, что кто-нибудь приоткрыл шторы, она подскочила к окну и увидела снег. Он лежал на всей земле, белый и чистый. Он как бы подчеркивал разницу между ее настроением и самой жизнью, как бы говорил: еще не все потеряно, жизнь продолжается. Она вдруг вспомнила слова Никиты, обидевшие ее когда-то: «Может, и второй появится?» И встряхнула головой, отгоняя эти нелепые сейчас мысли.

Из школы Вера Михайловна возвратилась поздно, после педсовета, и увидела встревоженное лицо Марьи Денисовны.

— Сергунька занемог. Горит весь. Должно, снегу поел.

Вера Михайловна бросилась к кроватке:

— Сереженька, что же ты, сынок?

— А я попробовал только. Володька ел, и мне охота стало.

Всю ночь Вера Михайловна носила его на руках, прижимая горячее тельце к груди. Под утро ей стало казаться, что он уже не дышит, что он уже неживой, что он уже холодеть начал. Она гнала эти мысли от себя, но мысли снова и снова возвращались и мучали ее.

— Никита, — прошептала она в изнеможении, подавая сынишку мужу.

Он взял Сережу на руки и ушел на кухню, а Вера Михайловна бросилась на кровать, закусила подушку и зарыдала.

Сережа поправился, но с той ночи Вера Михайловна стала плакать, закусывая подушку.

— Ничо, ничо, — услышала она как-то успокоительный шепот Марьи Денисовны, долетающий с кухни. Она успокаивала Никиту. — Слезы к лучшему, к лучшему.

Не дай бог, опять остолбенеет.

Никита молча терпел ее слезы, не спал, когда не спала она, гладил ее по спине своей шершавой ладонью, утешал. Но однажды не выдержал:

— Нет, к едрене фене! Не может быть такого положения. В космос, понимаешь, летаем… На Луну замахиваемся.

Утром он рано исчез и два дня не показывался дома.

— Никуда не денется, — успокаивала Марья Денисовна. — По делу, сказывал.

Заявился Никита на третьи сутки, объяснил:

— В городе был. Адреса достал. Больниц разных.

Писать буду.

Еще раньше Никиты та же мысль — «не может быть такого положения» пришла и другим людям. Сговорившись между собой, старик Волобуев и Марья Денисовна пошли в Медвежье, к председательше. Соню дома оставили, дождались, пока Вера Михайловна на работу отправилась, и потопали. По первому снежку, по первому морозцу идти было легко. А дорога известная с малых лет, с той поры, как себя помнят.

Старик Волобуев поскрипывал суковатой палкой и высоко вскидывал ноги в подшитых кожей пимах, словно шел по целине, а не по наезженной дороге. А Марья Денисовна чуть приотставала, глядела на его сутулую, все еще широкую спину, на морщинистую шею, покрытую седыми волосками, на крутой затылок, прикрытый старенькой солдатской ушанкой, и вспоминала давние молодые годы. Лихой парень был этот Ванька Волобуев, на коне через костер прыгал. За ней ухлестывал. Даже сватов подсылал. Да отец отказал: у него на примете Никита Прозоров был. Вышла она не любимши, а потом слюбились.

— Стало быть, памятую, — будто прочитав ее мысли, произнес старик Волобуев. — Ты-то помнишь ли?

— Про чо? Про купальню?

— Значит, помнишь, — старик Волобуев покачал головой и замолчал надолго.

Марья Денисовна помнила. Вот в этом озере, мимо которого они сейчас проходят, они, девки, по дороге с поля по вечерам купались. Место одно было, купальней звалось. Вот поблизости от него они однажды этого Ваньку Волобуева и обнаружили. Сам себя выдал: на него чих нашел. Ну, конечно, крапивой, а потом в воду.

Поди, годов пятьдесят с гаком прошло.

— Стало быть, вот оно как, — наконец произнес старик Волобуев. — Какой знаменатель получается.

— Так ведь корень гибнет, — не сразу ответила Марья Денисовна.

Старик Волобуев покрякал, но ничего не сказал, лишь у самого Медвежьего, у первого дома, заметил:

— Должны помочь. Стало быть, где-то оно должно…

Не могет быть, чтоб не было.

— Чо Настасья Захаровна скажет.

Председательша шумела-гремела в своем кабинете, но, как только молоденькая счетоводка доложила о приходе стариков, голос председательши оборвался. Она сама появилась в дверях, обняла Марью Денисовну, как старую подругу, поздоровалась за руку со стариком Волобуевым.

Марья Денисовна неожиданно для себя расплакалась.

— Уж не взыщи, — застеснялась она своих слез и отвернулась к окошку. — С камнем на сердце ходила.

Вот, прорвало.

— Ничего, ничего, — успокоила Председательша. — Проходите. Садитесь. С чем пожаловали?

— Да ведь беда у нас, Настасья Захаровна. Корень рушится… — начала было Марья Денисовна, но снова почувствовала комок в горле и замолкла.

Тогда выступил представитель сильного пола:

— Стало быть, такое явление. Оно, значит, касается Сергуньки, правнука Марьи…

Общими усилиями они растолковали, в чем дело, что их заставило притопать в Медвежье.

Председательша выслушала, сочувственно покачала головой.

— Я тут порасспрошаю, — пообещала она. — И денька через два заеду.

— Не, не, Настасья Захаровна, — перебила Марья Денисовна. — Мы лучше сами.

Через два дня они снова пришли в Медвежье. Старик Волобуев покрякал с морозу, смахнул с бороды иней, Марья Денисовна развязала шали, отдышалась.

Тем временем счетоводка доложила, и Председательша опять встретила их в дверях, пропустила через порог, приветливо поздоровалась. Потом она усадила их, помолчала, вздохнула совестливо, будто в чем-то провинилась перед ними.

— Покуда без движения, — объявила она, но тут же пообещала:-Еще буду говорить в районе, в городе.

Старик Волобуев понятливо покивал головой:

— Стало быть, наверх надо.

— Так оно и есть, — подтвердила Председательша. — Говорят, такая болезнь.

— Так чо же это? — растерянно произнесла Марья Денисовна. — Выходит, роду нашему конец?

— Да ну, Денисовна, — отмахнулась Председательша. — Еще решение не окончательное. Это ж болезнь.

Вон как земля у тебя не рожала на Сухом поле, помнишь?

— Да, помню, — вздохнула Марья Денисовна.

— Так то, стало быть, земля, — встрял в разговор старик Волобуев. — А тут это… человек. Второго, значит, не купишь.

— Да, вот так пока что, — произнесла Председательша. По натуре она была прямой и решительной, не привыкла недоговаривать, оставлять вопросы открытыми, недоделывать важные дела. И теперь чувствовала себя не по себе и не знала, как выйти из этого положения.

Марья Денисовна уловила ее настроение.

— Так мы пойдем. А ежели чо…

— Да уж конечно, Марья Денисовна. Сама приеду.

— Не, не-е…

— Забыла, забыла. Конспирация.

Старик Волобуев захихикал, но тотчас оборвал смешок, смекнув, что обстановка совсем не веселая.

Они попрощались с председательшей и пошли в обратный путь.

Был воскресный день, но Никита поднялся рано.

— Ты куда? — сквозь сон спросила Вера Михайловна.

— На почту.

Она открыла глаза. Он улыбнулся ей виноватой улыбкой, наклонился, поцеловал. Она заметила в волосах его седину и не удивилась, а пожалела, тоже поцеловала его в жесткую щеку.

— Я договорился, — объяснил он. — А то когда там до нас дойдет… Поди, через день-два.

Никита ушел, а Вера Михайловна уже не могла уснуть.

В своей кроватке посапывал Сережа. На кухне постукивала ухватами Марья Денисовна. Она с кем-то негромко переговаривалась, должно быть с Соней. Жизнь в доме шла обычно, вроде бы мирно, вроде бы спокойно, И если бы не одно обстоятельство, если бы не одна беда, о которой теперь знали все, а больше всех она, Вера Михайловна, то все было бы совсем хорошо. А так…

Медицина бессильна помочь — ее ребенку. Вот он спит — рукой подать дышит и живет, но это только видимость, это временно, это ненадолго. В этом-то и ужас положения, что ей, матери, уже известен его трагический конец и она ничем, абсолютно ничем не может, не в силах помочь ему. Он жив, а между тем не жилец. Об этом определенно и точно знает она одна, и никому нельзя говорить об этом. А одной нести этот груз — не день, не два, а годы — трудно. Ой как трудно!

«Но надо. Так надо», — внушала себе Вера Михайловна.

Ее размышления прервал разговор на кухне. Заявилась бабка Анисья. Она сразу узнала ее голос.

— А чо делать? Чо делать? — говорила ей Марья Денисовна. — Порча с рождения. От войны, говорят…

Я уж и молилась, и в церкву ходила…

Веру Михайловну не удивил случайно услышанный разговор. Она знала, что не только Никита, все остальные родственники, особенно Марья Денисовна, хотят помочь горю. Да не знают, как это сделать.

Она понимает, что все попытки бесцельны, ни к чему не приведут, а они, все остальные, еще верят во что-то. И она не вмешивалась, молчала, не желая обидеть. Кроме того, вмешаться — значит рассказать правду, всю до конца.

«Нет, нет и нет, — твердила она. — Пусть я одна.

Пусть я, раз мне такая доля выпала».

Родные и соседи рассуждали по-своему. Они не знали подробностей, не знали всего до конца, но видели: происходит неладное. Беда в доме у Прозоровых. Для этого не нужно было быть семи пядей во лбу, а достаточно было посмотреть на Веру Михайловну. После всех этих поездок в город она так изменилась, так постарела и подурнела, что любому было понятно, что творится у нее на душе. Нехорошее творится. И все это связано с сыном, с его здоровьем.

Все были поражены беспомощностью медицины. До этого случая они верили в могущество науки, особенно врачебной, верили так сильно и так свято, как дети верят в силу и всемогущество взрослых. Пришедшие с фронта, прошедшие через госпитали Василий. Зуев и Матвей Дерибас рассказывали о чудесах хирургов. По радио все слышали о том, как спасают людей, кровь дают, кожу дают, из мертвых воскрешают. А тут — на тебе. Говорят, ничего нельзя сделать. Так он же еще малютка, в нем вся жизнь заложена! Другое дело старуха какая или старик замшелый, а то — дитё…

По вечерам сидели люди по избам, рассуждали об этом и удивлялись тому, как это ученые-медики не понимают всей важности того, чтобы Сергунька Прозоров жил на белом свете и был здоровым.

Вспоминали слова, приписываемые Марье Денисовне: «Россия — с нас начинается».

«Что же выходит? Что же получается?»

С этим вопросом старик Волобуев и пришел в дом Прозоровых, к Марье Денисовне.

— Да не говорила я энтих слов, не помню, — отпиралась Марья Денисовна.

— Стало быть, в народе запало, значит, говорила, — прервал старик Волобуев. — Дело не в том… В центр надо, в яблочко, стало быть, в Москву ехать.

— Да ты чо? К кому же я поеду?

Вера Михайловна слышала этот разговор, хотела выйти и сказать: «Да не накручивайте вы. Я понимаю вашу заботу. Благодарю за душевность. Но ничего не надо, потому что ничто не поможет». Но не вышла и не сказала, потому что апатия и усталость от всего пережитого одолели ее. И чем больше гоношились вокруг люди из самых лучших, из самых добрых побуждений, тем тяжелее было ей и, как ни странно, тем безразличнее вся эта суета и все эти разговоры.

«Ничто, ничто не поможет. Такая моя доля. Такая судьба. Но я вынесу это. Главное, надо сделать так, чтобы другие меньше страдали».

Другие не знали подробностей и страдали, конечно, меньше ее, матери, но все равно волновались и хотели помочь. Пока что у них не получалось, но они не опускали рук. Искали пути и каналы, по которым можно было бы влить живительные соки в засыхающую веточку Прозоровского корня.

Но один человек знал все, даже больше, чем Вера Михайловна. Этим человеком был Никита. Еще когда Вера уехала в область, на него нашло такое беспокойство, что он места себе не находил, в пору было отправляться туда за нею и быть подле них, жены и сына. Но он не мог поехать, а сделал другое. Вспомнил про кореша, Генку Сдобина, с которым в армии служил. В первые годы после демобилизации они переписывались, а потом переписка оборвалась. Все эти семейные волнения, связанные с лечением Веры, с ожиданием ребенка, с рождением сына, его как-то отвлекли. Не до писем было, не до товарищей. А тут он вспомнил про Генку.

Тот как раз на автобазе в области работал. Разыскал его адрес Никита, написал на всякий случай, повинился за свое молчание и рассказал о своей беде. Ему повезло.

Оказалось, Геннадий перешел на санитарный транспорт, более того, работает именно в том институте, где и находится клиника профессора Б. С. Барышникова. И даже с ним лично знаком. И даже возил его не один раз, И даже личную машину его ремонтировал. Он-то, Геннадий Сдобин, и сообщил Никите подробности и мудреный диагноз, пугающий уже одним своим непонятным названием, и результаты анализов, и выдержки из бесед с докторами и самим профессором. Но больше всего резанули сердце слова Геннадия, заключающие это длинное письмо: «Вот так оно, едри его, получается. Ни хрена они не могут и ничего не обещают. Так что крепись, дружище. А ежели чего узнаю, то сразу же сообщу».

Но последние слова были приписаны так, для ободрения. Никита понял это и не придал им значения. Его поразило одно: «не могут и не обещают». И когда он воскликнул при Вере: «Не может быть такого положения!» — это он не ей, а тем незнакомым докторам возразил. Это он судьбе своей возразил. Никак не мог согласиться Никита с таким поворотом судьбы. Сам он был огромным, здоровым, полным силы, и ему никак не верилось, чтобы у него, у Никиты Прозорова, был такой чахлый, больной, безнадежный сын. Тут было какое-то досадное несоответствие. Умом он понимал, что такое может быть, но сердцем не мог смириться.

«Какая-то ерунда получается. Ерунда, ядрено-зелено».

Когда, бывало, не принимали его рационализаторские предложения, он тоже не соглашался с этим, тоже произносил свое «ядрено-зелено» и не сдавался, доказывал свою правоту.

Конечно, он видел, что тут другое, но все равно не мог примириться с приговором'врачей. Впрочем, все это было позже. А тогда, получив на почте письмо от Геннадия и прочитав его, он пошел куда глаза глядят. Ноги сами привели его к озеру и той березе, у которой он впервые поцеловал Веру. Он вцепился в эту березу руками, прижался лбом к стволу и глухТ) завыл от горя.

— Ты что это? — услышал он знакомый голос Лехи.

Всегда смешливый и веселый, его напарник стоял перед ним растерянный и потрясенный его рыданиями.

— Я еще в Медвежьем встренул тебя. Гляжу: сам не свой, — оправдывался Леха.

— Горе у меня, Леха. Беда, — сказал Никита. — Только об этом никому, понял? Только вот береза да ты, раз уж так вышло.

Так они и жили, оберегая друг друга. Вера — Никиту и всех остальных. Никита — Веру и всю родню. Он потому и письма велел писать на почту, до востребования.

Пока что письма приходили безрадостные. На его просьбы и запросы отвечали по большей части официально: «на ваше письмо», а то и «на ваше исходящее». И все — «не знаем», «не можем», «таких не лечим», «таких не берем».

Он стал внимательно читать газеты, и каждое сообщение о невероятном случае, о необычной операции прибавляло ему энергии и веры. Он снова садился за бумагу и опять писал по новому адресу. Чего-чего, а адресов ему надавали и Владимир Васильевич, и городские врачи, и Геннадий.

Через газету «Медицинский работник» он узнал адрес Министерства здравоохранения и написал туда. Но и оттуда пришла безрадостная бумага: «Обратитесь по месту жительства». Там, видно, кто-то не разобрался в существе его письма.

Однажды он вычитал о том, что в Москве прошла редкая операция и хирурги спасли мальчика с пороком сердца. Почти одновременно пришла добрая весть от Геннадия: «В Москве и Ленинграде врачи научились замораживать людей и делать операции на сердце». В тот же вечер Вера сообщила:

— Софья Романовна получила письмо от своего бывшего мужа. Пишет, будто бы делают операции таким, как Сереженька.

— Ну, а я что говорил…

Он обнял ее осторожно.

В тот вечер они долго сидели в темноте, у подернутого ледком окошка, вслушивались в завывание ветра на улице, в тихое посапывание сына за спиной. И верили В хорошее, в то, что все может еще обойтись и сын их может поправиться.

«А что, если и в самом деле? А что, если…» — внушала себе Вера Михайловна и, хотя не очень надеялась на чудо, вновь утешала себя слабой, вдруг появившейся надеждой.

Она так устала от переживаний, от скрытности, от несвойственной ей замкнутости, от слез, что этот маленький самообман был во спасение.

Прошла зима, полная напряженного ожидания. Она принесла единственное утешение: где-то там, в больших столичных городах, есть люди, которые пытаются оперировать «синих мальчиков». Действие это окружено таинством, о результатах его мало известно, а к тем, кто совершает чудеса, пробиться трудно. Никита по секрету От Веры снова написал в Минздрав.

Тем временем виновник всех беспокойств и терзаний Пока жил по-прежнему тихо и спокойно и за всю зиму больше не болел ни разу. Он все так же лепил из пластилина космонавтов, раз в день с бабушкой выходил из дому, почти не виделся со своим сверстником Володькой. Тому скучно было с Сережей; он ни на санках, ни на лыжах не может. В снежки и то быстро устает.

А снежную бабу давно слепили, еще в самом начале зимы. И снежную крепость тогда же сделали.

В эту зиму Сережа подружился с Пальмой. Обычно рыжая сука жила в пригоне или в сенях, и только в сильные морозы ее пускали под порог на кухню. А в эту зиму сделали исключение.

— Пушшай уж, — согласилась Марья Денисовна, бросая старую дерюжку под порог. — Стареет животина.

На самом-то деле она видела, как скучно парнишке, как он временами тоскует один, без живой души. Все взрослые на работе. Васятка в школе. Она по хозяйству крутится. А он хоть и смирный, хоть и тихий, и без капризов, а все без никого. Пусть хоть собака будет.

Сережа и в самом деле обрадовался Пальме, стал подходить к ней, разговаривать, гладить ее, сначала — когда никого не было дома, а потом при бабушке, при маме и папе, при чужих. И так как говорил он тихо, играл негромко, то никто и не обращал особого внимания на его игру с собакой. Все привыкли к этому. Только бабушка иной раз шутила:

— Ишь вон ты, как курочка. Курочка, значит, и собачка.

— Не-е, — возражал Сережа. — Я мальчик.

Иногда бабушка вслушивалась в разговоры правнука с собакой и поражалась их серьезности.

— А ты не бойся, ты со мной полетишь. Раньше собачка одна в космосе была, а ты со мной полетишь.

В теплые дни, когда выглядывало короткое зимнее солнце, Сережа просился:

— Бабуля, мы выйдем? Пальме очень хочется.

Собака, завидев, что он начинает одеваться, начинала повизгивать от нетерпения и постукивать хвостом по полу. Она быстро привыкла к своему новому другу и, если кто-нибудь из посторонних шутливо хотел схватить Сережу, угрожающе рычала, заступаясь за своего дружка.

— Тс-с, Пальма, — приказывал Сережа и с гордостью смотрел на взрослых.

Как-то отец сделал из старого ремня ошейник, а из веревки изладил упряжку и сказал Сереже:

— Теперь Пальма будет твоей лошадью.

— Не-е, она мой дружок.

— А лошадь разве не друг?

Сережа согласился. Впрягли Пальму, усадили Сережу на санки. Никита подтолкнул собаку и побежал по дороге впереди. Пальма легко взяла с места и припустила за хозяином. Глаза у Сережи заблестели восторженным светом. Никита впервые заметил этот свет. «Это жизнь в нем. Жизнь!»

— Пальма! Пальма! — закричал он и помахал перед ее носом рукой, будто в ней кость была или кусок мяса.

Пальма летела что есть силы. Вдруг от крайнего зуевского дома отделилась серая кошка и, завидев собаку, нырнула за избу. Пальма кинулась за ней. Сережа кувырком в снег.

— Ничего. Ничего, — Никита подхватил сына на руки.

— А и не страшно, — сказал Сережа, хотя сердечко у него стучало так, что через шубенку было слышно его биение.

— Что случилось? — всполошилась Марья Денисовна.

— Да Пальма подвела, — объяснил Никита.

— Не-е, — возразил Сережа. — Это тренировка. Мы в космонавты подготавливаемся. Я по радио слышал: надо подготавливаться.

— О господи! — вздохнула Марья Денисовна и загремела ухватами.

Вера Михайловна знала, что сын играет с собакой, но как-то никогда не присутствовала при этом. Но вот однажды она увидела эту картину. Сережа, как обычно, словно курочка, присел у порога, а собака доверчиво смотрела на него, будто понимала его слова.

— Вот я будто командир, — говорил Сережа. — Я буду править кораблем. А ты поглядывай, чтоб нас звезды не задели. Ну, поглядывай. Туда, туда.

Вера Михайловна вбежала в комнату, уткнулась в подушку и зарыдала.

— Ну что? Ну что? — успокаивал ее Никита, поглаживая по голове. — Ну ничего такого. Все ребятишки играют с животными.

— А он толь-ко с соба-кой, — объяснила она прерывисто.

— Ну что ты и себя и меня изводишь!

Вера Михайловна перекатывала голову по подушке и продолжала плакать:

— И пошто мне такое? И пошто?

Тот блеск надежды, короткий, как закатный луч, который появился после того, как она узнала, что кто-то пытается лечить «синих мальчиков», давно исчез. Мгновенная вера в чудо прошла. Ощущение обретенного счастья, ощущение того вечера, когда они с Никитой сидели в темной комнате у подернутого ледком окошка, развеялось, как дымок от спички. Верой Михайловной вновь завладело тяжелое, прочное, беспросветное ожидание неминуемой гибели своего ребенка. И беспомощность.

Пожалуй, это больше всего угнетало ее. Собственно, два чувства были взаимосвязаны: сознание безнадежности и беспомощность перед приговором судьбы. Она ненавидела себя за беспомощность, потому что была энергичной, сильной, всю жизнь верила в хорошее, в благополучный выход из любого тупика. Но сейчас, в самом важном для себя случае, она ничего не могла поделать, ничем не могла помочь, потому что знала: выхода нет.

Сереженька обречен. Она задыхалась. Ей нечем было жить, а жить было надо. Прежде всего для него, для обреченного судьбою сына. И не только жить, не просто жить, но и притворяться бодрой, спокойной, чтобы он, Сереженька, Никита, бабушка, родные, соседи, товарищи по работе, чтобы ее ученики не знали, как ей плохо, как ей горько, какое душевное голодание испытывает она.

И не день, не два, а месяцы и даже годы. Порою ей казалось, что она не выдержит, свалится где-нибудь по дороге к дому, уткнется лицом в снег и застынет в чистом поле. Но тут она вспоминала глаза сына, большие, взрослые, глядящие на нее с доверием и надеждой, и брала себя в руки, и снова притворялась — жила и работала, как будто так и надо, как будто ничего не произошло.

Со временем она вроде бы привыкла к своему состоянию, и окружающие привыкли к изменениям, которые произошли в ней, к тому, что она стала замкнутой, неразговорчивой, хмурой, к тому, что она будто бы спешила домой и вместе с тем не очень спешила — шла медленно, заходила по дороге в лесок, стояла, прижавшись к березе, и смотрела куда-то вдаль, на запад, словно ожидала оттуда доброй вести, радостного света.

Но добрые вести все не шли, все приходили однозначные ответы: «не можем», «не берем», «не лечим».

И из той столичной клиники, на которую они возлагали надежды, тоже пришел отрицательный ответ: «На лето закрываемся, А с осени переходим на другую тематику».

Каждое такое безнадежное письмо оставляло след на лице Веры Михайловны, прибавляло новые морщинки. Она уже будто бы и смирилась со своей судьбой, хотя все ее существо протестовало против черного приговора. Но что она могла поделать? Если бы ей сказали: войди в огонь, дай себя изрубить на кусочки, отдай всю свою кровь по капле — она бы пошла на это, согласилась без раздумья, ни на секунду не поколебалась бы, не дрогнула, а посчитала бы за великое счастье это самопожертвование. Но никто не говорил этих слов, не делал таких предложений. А она устала надеяться, вернее, играть в надежду.

Один Никита не отступал, продолжал писать письма и получать ответы на Медвежье тайно от Веры. Но и ему это не проходило даром. За одну зиму у него побелели виски, как будто сильные морозы оставили свой след в его волосах. Но все равно он продолжал твердить: «Не может того быть. Пишут же. Есть, говорят, такие врачи. Делают операции, спасают. Все одно ухвачусь за ниточку» Иногда он пытался шутить: «А я как паучок. Меня скинут, а я — цоп за паутинку».

Светлая весточка пришла неожиданно. Принесла ее Софья Романовна. На последнем уроке она вызвала Веру Михайловну прямо из класса, показала письмо.

— Мой бывший сообщает. Его оппонент, живет в Ленинграде. Клиника профессора Горбачевского оперирует «синих мальчиков». Вот адрес.

Лишь осенью пришел ответ из клиники профессора Горбачевского: «Заочно не лечим и ничего сказать не можем. Нужно посмотреть ребенка. О сроке осмотра сообщим особо». Почти одновременно Никита узнал через Геннадия, что там же, в Ленинграде, есть другой профессор, другая клиника, где тоже оперируют «синих мальчиков». В октябре ему вручили на почте большой служебный конверт со многими марками. В нем оказалась большая бумага со штампом, с адресом клиники.

И всего одна строчка, написанная от руки: «Консультации по средам. Профессор Крылов».

Они воспрянули духом. Решили везти Сережу в Ленинград сразу в две клиники. Начались сборы.

Дорога неблизкая. В Ленинград из Выселок не только ребенок, из взрослых-то никто не ездил. Лишь старик Волобуев вспоминал!

— Стало быть, видывал. Из Царского Села. Там мы, значит, неделю стояли. А Петроград, стало быть, ночью проезжали. Теплушки-то закрыты. Голоса слышны.

А Петроград издаля, — повторял он без конца.

— Куды едут-то? Чо едут-то? — выспрашивала бабка Анисья.

Опять прозоровская изба с утра до вечера была полным-полна. Все интересовались ходом сборов. Дорога предстояла далекая. Случай для Выселок особый, небывалый.

Марья Денисовна терпеливо разъясняла всем!

— Да в самый что ни на есть Ленинград едут. Там доктора отыскались, которые Сереженьку полечат. А Никита насчет билетов гоняет. Всю свою тарахтелку грязью заляпал.

— Чо билетов-то? — не унималась бабка Анисья.

— Так ведь дорога-то на самый край. Вот и надо, чтобы все как надо. Ведь с ребенком, не шутки.

— Город-то этот в войну шибко страдал.

— Так уж сколь после войны-то.

— Поди, ишшо не пришел в себя… Я вот к чему: на дорогу снабдить надо.

В первый же день сборов соседи понесли в Прозоровский дом кто что — кто шанежки, кто грибочки, кто рыбку, Марья Денисовна не обижала людей, принимала с благодарным поклоном, уносила в подпол, где зимой и летом хранились продукты.

Наконец все утряслось и все прояснилось. Никита о помощью председательши выговорил место в проходящий поезд дальнего следования. Звонили в город, запрашивали купейное. Сам начальник станции Малютка ездил по этому вопросу. До Медвежьего колхоз отрядил лошадь. От Медвежьего Настасья Захаровна свой «газик» предоставила. Все честь по чести, все как надо.

Накануне устроили проводы. В Прозоровском доме собралась родня, соседи, директор школы. Приехала Софья Романовна. Сама Вера Михайловна пригласила ее.

Софья Романовна достала-таки письмо от своего «бывшего» к его оппоненту. Может, и сгодится. Может, и приветят. Хоть есть к кому обратиться в большом незнакомом городе.

— На родину еду, — с грустью говорила Вера Михайловна, — а родных никого. Может, и остался кто — не знаю.

Первый «посошок» поднял директор:

— Вот как получается, товарищи. Приветствовал я, помнится, появление на свет Сережи Прозорова. Всякие добрые слова говорил. А сегодня… — он глянул в сторону Веры Михайловны, встретил ее испуганный, почти умоляющий взгляд и тотчас сделал поправку: — А сегодня вот собрались, чтобы пожелать удачной поездки.

Путь дальний. Цель большая. Я лично верю в нашу науку, во врачей. Насчет их труда по себе, по войне знаю.

Чудеса творили.

Старик Волобуев, как обычно, попытался прервать директора, но его одернуло сразу несколько человек.

— Думаю и верю, — продолжал директор, — что и на сей раз все обойдется хорошо. Вам съездить и вернуться со здоровьицем! — Он сначала по привычке погладил лысину ладошкой, крякнул, а уж потом выпил.

Слово понравилось. Первым повторил его все тот же старик Волобуев:

— Стало быть, чтоб со здоровьицем.

И пошло: «Со здоровьицем. Со здоровьицем».

Неожиданно бабка Анисья затянула пискляво:

Ай, куда ты, паренек, ай, куда ты?..

Песня была некстати, но ее поддержали, чтобы не обидеть бабку Анисью.

А потом запели бабушки, точнее, запела Марья Денисовна, а бабушки Оля и Полина стали ей умело вторить:

Ехал на ярмарку ухарь-купец, Ухарь-купец, удалой молодец.

Они пели задорно, весело, так, что даже Сережа смотрел на них, приоткрыв ротишко, и улыбался.

Собрал он девок-красавиц в кружок, Выхватил с звонкой казной кошелек.

Сережа еще никогда не слышал, как пели бабушки, и потому сидел не шелохнувшись. А когда мама попробовала тихонько предложить ему грибочков, отмахнулся.

Ухарь-купец подпевает, свистит, Оземь ногой молодецки стучит.

Никита показал бабушке на часы, и та, лихо прихлопнув, закончила на высокой ноте.

— Пойдем, Сереженька, — сказала Вера Михайловна. — Нам завтра вставать раненько.

— А петь не будут больше?

— Вот когда возвратишься, мы тебе до утра петь будем, — пообещала Марья Денисовна.

И бабушки, ее сестры, в подтверждение закивали головами.

Встали затемно. Оделись при свете лампы. У Марьи Денисовны уже и оладушки были готовы. На кухне народ толпился, словно и не уходил с вечера.

Как только Вера Михайловна вышла, ей начали совать гостинцы.

— Да куда же? — отказывалась она. — У меня и так чемодан, ребенок…

— А ничо, ничо, — поддерживала соседей Марья Денисовна.

— Да как же… Мне же не унести.

— А ты к людям, — посоветовала бабка Анисья, делая ударение на последнем слоге. — Они помогут. К людям, к людям завсегда.

Над лесом показалась первая полоска зари. Слегка подморозило. Землица похрустывала под ногами. От лошади, жующей сено, шел парок.

Веру Михайловну и Сережу усадили в сено. Никита вспрыгнул на передок, и они неспешно тронулись в сопровождении всей деревни.

Сережа все оглядывался на свой теперь отчетливо видный дом, наконец не выдержал и разревелся. Это было для всех неожиданно. Никто никогда не видел его плачущим.

— Что такое? — всполошилась Вера Михайловна.

— Н-не попрощался… с Пальмой н-не попрощался.

Наступила неловкая пауза. Взрослые не знали, что делать. Не возвращаться же из-за того, что он с собакой не попрощался.

— А надо бы, — вмешалась Марья Денисовна. — С дружком надо попрощаться.

Тогда Никита подхватил сына на руки и побежал с ним к своему дому. Вскоре до провожающих донеслось радостное собачье повизгивание, потом лай.

Через несколько минут отец и сын вернулись. Тогда с Сережей и Верой Михайловной начали прощаться соседи. Они без конца повторяли полюбившееся слово «со здоровьицем», без конца наказывали Вере Михайловне:

«к людям, к людям».

Наконец телега тронулась. Она погромыхивала на неровной дороге, а вслед ей, медленно затихая, доносился собачий лай.

Вскоре и он погас.

На утреннем небе появилась неяркая звездочка. Но свет зари быстро притушил ее, накрыл своим румянцем.

Под этим светом были отчетливо и долго видны Выселки. Темные коробочки домов и чуть заметные фигурки людей, все еще стоявших на пригорке,