Не помогло! Нисколько не помогло! Опустился молот на голову Франца, и понял он, что конец, ему. А почему и за что — так до сих пор и не понял…

ФРАНЦ НИЧЕГО НЕ ЗАМЕЧАЕТ, И ВСЕ ИДЕТ СВОИМ ЧЕРЕДОМ

Второго сентября Франц, как обычно, побродил по городу, потом съездил с элегантным купчиком на пляж в Ваннзее. Третьего числа, в понедельник, он с удивлением обнаружил, что Мицци все еще нет. Куда это она уехала, не предупредив его? Хозяйке тоже ничего не сказала и даже по телефону не позвонила.

Уехала куда-нибудь за город со своим почтенным покровителем. Тот, конечно, вскоре доставит ее домой. Подождем до вечера.

Франц сидит дома после обеда — вдруг звонок: письмо для Мицци от ее старика. Что такое, в чем дело, разве Мицци не у него? А ну-ка, что там в письме? Вскрыл конверт — читает: "…Очень удивлен, Соня, что ты даже не позвонила мне. Вчера и третьего дня я, как было условлено, ждал тебя на службе…" Это еще что? Куда же она девалась?

Вскочил Франц, схватил шляпу, выбежал на улицу. Черт знает что! Надо ехать к нему! Эй, такси!

— Как, она у вас не была? Когда же она была здесь в последний раз? В пятницу? Так, так. — Тут они обменялись взглядами. — У вас ведь племянник есть, может быть она с ним?

Покровитель пришел в ярость.

— Что-о-о? Подать сюда этого разбойника. А вы посидите пока у меня. Выпьем.

Сидят — тянут красное вино, явился племянник.

— Это Сонин жених; тебе известно, где она?

— Мне? Что случилось?

— Когда ты ее в последний раз видел?

— Опять наговорили на меня! Я ее уже недели две не видел.

— Верно. Так и она мне рассказывала. А с тех пор больше не встречался с ней?

— Нет.

— И ничего о ней не слыхал?

— Абсолютно. Но в чем дело? Что случилось?

— Вот этот господин сам тебе расскажет.

— Ее нет с субботы, ушла, ни слова никому не сказала, вещи все оставила и никому — ни слова.

— Может быть, она новое знакомство завела? — предположил покровитель.

— Не думаю.

Они снова принимаются за красное вино, теперь уже втроем. Притих Франц, сидит удрученный. Только и сказал:

— Пожалуй, придется еще немного подождать.

Мертва она, убили ее — лицо ее, зубы ее, глаза ее, губы ее, язык ее, шея, тело ее, ее ноги, лоно ее — все неживое.

И на следующий день ее нет. Нет и нет. Дома все так, как она оставила. А ее нет и нет. Может быть, Ева что-нибудь знает?

— Ты с ней не поругался, Франц?

— Нет. Правда, две недели тому назад было дело, но мы помирились.

— Какое-нибудь новое знакомство?

— Тоже нет, она мне рассказывала про племянника своего старика, но это не то, я с ним говорил.

— А что, если последить за ним, может быть она все-таки у него?

— Ты думаешь?

— Надо бы проверить. С Мицци все может статься. Она с норовом.

А ее все нет и нет. Франц два дня ничего не предпринимал. Не буду, думает, за ней бегать. Но о ней — ни слуху ни духу. Тогда он все же выследил племянника, целый день за ним ходил, и на следующее утро, как только племянникова хозяйка ушла из дому, Франц с элегантным купчиком прошмыгнули в его квартиру, дверь в два счета отмычкой отперли. В квартире — ни души, в комнате племянника — одни книги, никаких следов пребывания женщины; на стенах красивые картины, повсюду книги. Нет, ее здесь и не было, я же ее пудру по запаху знаю!

Пошли, пошли, не надо ничего трогать, оставь! Хозяйка — бедная женщина, сдает комнаты, тем только и живет.

В чем же дело? Сидит Франц у себя дома. День-деньской сидит. Где Мицци? Ушла и весточки не подает. Ну, что ты скажешь? Все в комнате вверх дном перевернул, даже постель разбросал, да потом снова застлал. Бросила меня? Быть этого не может! Не может быть! Бросила! Что я ей сделал, обидел я ее чем? Нет, не обижал! А то, что было тогда из-за племянника, она мне простила.

* * *

Стучат. Кто там? Ева.

— Что ты в темноте сидишь, Франц, хоть бы свет зажег.

— Мицци меня бросила! Как же это так?

— Оставь, пожалуйста. Вернется твоя Мицци. Она ведь тебя любит, не сбежит от тебя, я ее хорошо знаю.

— Верно, верно! Я и не горюю. Конечно, вернется!

— Ну вот, видишь. Просто взбрела девчонке блажь в голову — встретила кого-нибудь из прежних знакомых и решила с ним прокатиться… Я-то ее давно знаю — она и раньше, до тебя, еще номера в этом роде выкидывала. С причудами девка.

— А все же странно как-то! Не знаю, что и думать!

— Да ведь она же тебя любит, чудак человек. Посмотри лучше сюда, потрогай-ка мой живот.

— А что такое?

— Это от тебя. Помнишь? От тебя ребеночек. Это она, Мицци, так хотела.

— Что?

— Ну да.

Франц прижался головой к животу Евы.

— Мицци, говоришь, хотела? Быть не может! Ох, дай сяду!

— Вот увидишь, Франц, как она будет рада, когда вернется.

Тут Ева и сама разревелась.

— Ну, Ева, ты, я вижу, еще больше моего волнуешься!

— Ах, не говори, все это мне так на нервы действует! Никак я ее не пойму, эту девчонку!

— Кто же кого утешать будет?

— Ничего, это нервы, может быть все оттого, что я в положении.

— Смотри, как бы Мицци тебе за это самое не закатила сцену, когда вернется!

А Ева плачет, в три ручья разливается.

— Что же нам теперь делать, Франц, это так на нее не похоже!

— Здравствуйте! Сперва ты говоришь, что это с ней и раньше бывало, что, мол, она просто укатила с кем-нибудь, а теперь на тебе: "Совсем на нее не похоже!"

— Ах, я и сама не знаю, Франц.

Ева обхватила голову Франца, смотрит на него, вспоминает, как в клинике он лежал в Магдебурге, как руку ему отняли. Иду он убил, господи, что за человек непутевый! Прямо горе с ним. А Мицци-то, наверно, уж больше нет в живых. Злая судьба у Франца. С Мицци что-то стряслось. Это ясно. Опустилась Ева на стул, в отчаянье заломила руки. Франца жуть взяла. Ева плачет навзрыд. Такая уж злая судьба у Франца. С Мицци случилась беда!

Он пристает к ней с расспросами, а она молчит. Потом наконец взяла себя в руки.

— Аборта я ни за что не сделаю. Пусть Герберт хоть на голове ходит!

— А разве он знает?

Мысли Франца мгновенно перескакивают за тридевять земель.

— Нет. Он думает, что это от него. Но как бы то ни было, а ребенка я сохраню.

— Хорошо, Ева, я крестным буду.

— Ну вот ты и развеселился, Франц!

— А что же мне горевать! Меня голыми руками не возьмешь! И ты успокойся, Ева! Мне ли уж Мицци не знать? Ничего с ней не случится, под автобус не попадет. Все образуется!

— В добрый час будь сказано! Ну, до свиданья, Францекен.

— А кто меня поцелует?

— Как я рада, что ты повеселел, Франц!

* * *

Эх, Франц, шумел, пыжился. Мы да мы! У нас есть ноги, у нас есть руки, у нас есть зубы. Мы глядим в оба. Попробуй сунься к нам. А ну, кто на Франца? Франц спуску никому не даст! На ногах он стоит крепко, мускулы у него дай боже. Любого в лепешку расшибет. Знай наших! Франц мужчина, а не мокрая курица! Что было, то прошло, а что будет, поживем — увидим. Попробуй-ка сунься к нам. Пропустим рюмку, другую, пятую, десятую — нам море по колено!

А что вышло? Эх! Где руки, где ноги, где зубы? Всякий может сунуться, кому не лень! Всякий может укусить Франца. Да разве это мужчина? Это же мокрая курица, он и постоять за себя не умеет, только и делает, что пьет.

— Надо что-то предпринять, Герберт, не могу я больше на это смотреть.

— Что же ты хочешь предпринять, Ева?

— Не могу я больше на это смотреть: сидит себе человек, ничего не замечает и все твердит, что она вернется, а я каждый день просматриваю газеты, нет ли в них чего о ней. Ты-то ничего не слыхал?

— Нет.

— А ты не мог бы поразузнать, не слыхал ли кто чего, или…

— Чушь это! Тебе мерещатся какие-то страхи, а для меня все тут ясно. Что, в сущности, случилось? Девчонка его бросила. Подумаешь! Не на стенку же из-за этого лезть. Найдет другую.

— Если бы что-нибудь со мной случилось, ты бы тоже так говорил?

— Типун тебе на язык! Но раз она такая…

— Никакая она не такая. Ведь я же сама ее для него выбрала. Знаешь, я уж и в морге была, искала ее там. Вот увидишь, Герберт, с ней что-нибудь стряслось. Горе с этим Францем. Злой рок над ним какой-то. Значит, ты ничего не слыхал?

— Да ты о чем?

— Ну, ведь иной раз бывает, из своих ребят кто чего расскажет. Может быть, видел ее кто? Не провалилась же она сквозь землю. Знаешь, если она вскорости не отыщется, я в полицию заявлю!..

— Вот, вот! Давно бы так!

— Не смейся, так и сделаю. Я должна ее разыскать, Герберт, тут что-то неладно. Так просто она бы не пропала! Меня бы она так не бросила, да и Франца тоже. А тот сидит себе и в ус не дует.

— Брось чепуху молоть, уши вянут, пойдем-ка лучше в кино.

* * *

Пошли в кино. Сели, смотрят картину.

В третьей части бандит чуть не убил благородного героя, Ева тяжко вздохнула, и не успел Герберт оглянуться, как она соскользнула со стула и лишилась чувств. Этого еще не хватало! Потом долго бродили по улицам. Герберт вел ее под руку и все удивлялся:

— Скажи пожалуйста! То-то обрадуется твой старик, если ты и правда в положении.

— А тот ведь его застрелил, ты видел, Герберт?

— Это же только так, обман зрения, а ты и вправду подумала. Смотри, ты вся дрожишь.

— Ты должен что-нибудь сделать Герберт, так больше продолжаться не может.

— Тебе надо уехать отсюда, скажи своему старику, что ты больна.

— Я не про то. Ты должен что-нибудь предпринять. Сделай же что-нибудь, Герберт, ведь ты помог Францу, когда у него была эта история с рукой, сделай же что-нибудь и теперь. Я тебя очень прошу.

— Да что я сделаю, Ева?

Она расплакалась. Домой пришлось ехать на такси.

Францу побираться не приходится — то Ева подкинет ему деньжат, то Пумс, а на конец сентября намечено новое дельце. В конце сентября снова вынырнул жестянщик Маттер. Говорит, был за границей, где-то работал на монтаже. А Францу при встрече он сказал, что ездил за границу подлечиться, легкие у него не в порядке. Выглядит он скверно и как будто совсем не поправился. Франц сказал ему, что Мицци, которую он, кажется, тоже знал, ушла от него. Только никому не надо об этом рассказывать, а то иной, как услышит, что от человека баба сбежала, так животики надорвет от смеха.

— Так что Рейнхольду ни слова об этом, с ним у меня в прежнее время были кой-какие неприятности из-за женщин, и он лопнет со смеху, если узнает такую вещь. А другой я еще не завел, да и не тянет что-то, — с улыбкой закончил Франц.

На лбу и у рта залегли у него скорбные складки. Но он держится гордо, откинул назад голову, плотно сжал губы.

В городе — оживление. Тэнни остался чемпионом мира, но американцы, откровенно говоря, не в восторге: не нравится им этот парень. На седьмом раунде он побывал в нокдауне — лежал до девяти. Но после этого его противник Демпси выдохся. Это был последний знаменитый удар Демпси, его последняя ставка. Матч окончился в 4 часа 58 минут 23 сентября 1928 года. Об этом матче говорят повсюду. Много разговоров и о рекордном перелете Кельн — Лейпциг. По слухам, предстоит бойкот итальянских товаров — "апельсиновая война". Впрочем, ко всему этому прислушиваются без особого интереса, насмешливо прищурив глаза.

Каким образом растения защищаются от холода? Многие растения не выдерживают даже легкого мороза. Другие вырабатывают в своих клетках средства защиты — определенные химические соединения. Наиболее действенной защитой является сахар, который образуется из крахмала, содержащегося в клетках растительного организма. Правда, такое образование сахара снижает пищевую ценность некоторых огородных культур, лучшим доказательством этого служит мороженый картофель. Но зато некоторые дикорастущие плоды становятся годными в пищу только в результате роста содержания сахара, вызванного действием холода. Если оставить такие плоды на кустах или деревьях до первых заморозков, то образовавшийся в их клетках сахар изменит и в значительной мере улучшит их вкус. Сказанное относится и к плодам шиповника.

Пишут, что в Дунае утонули два берлинских гребца и что летчик Нунгессер упал и разбился со своей "Белой птицей" у берегов Ирландии. Что тут особенного? А газетчики надрываются. Купишь такую газетку за десять пфеннигов, а потом бросишь ее или оставишь где-нибудь. Или вот, например, сообщение: толпа пыталась линчевать венгерского премьер-министра за то, что его автомобиль задавил мальчишку в какой-то деревне. А что, если б его в самом деле линчевали? Тогда заголовок в газете гласил бы: "Линчевание венгерского премьер-министра близ города Капошвара". И шуму было бы еще больше. Шибко образованные люди немедленно прочли бы вместо "Lynch" "Lunch" и стали бы изощряться в остротах. Дескать, ничего себе, позавтракал! Ну, а остальные 80%читателей сказали бы: жаль, что только одного; или: а нам-то что до этого; впрочем, такую штуку и у нас не мешало бы устроить. В Берлине любят посмеяться. В кафе Добрина, на углу Кайзер-Вильгельмштрассе, сидят за столиком трое. Толстый, как клецка, весельчак со своей содержаночкой — этакая славная пышечка, только уж очень визгливо она смеется. С ними еще один человек — приятель толстяка, мелкая сошка. Толстяк за него платит, а его дело — слушать да смеяться. Как говорят — чистая публика. Пухленькая содержаночка каждые пять минут чмокает своего толстопузого прямо в губы и кричит: "Ну и затейник!" Тот в ответ присасывается к ее шее. Это длится каждый раз добрых две минуты. На третьего они при этом не обращают ни малейшего внимания, пусть себе думает, что хочет. Толстяк рассказывает неприличный анекдот. Его спутник ухмыляется.

— Ну и мастак ты, брат, по этой части.

— Я-то мастак, а вот доходит до тебя туго! — отзывается польщенный толстяк. Потом они прихлебывают из чашек бульон, и толстяк начинает рассказывать новый анекдот.

Все трое ржут от удовольствия. Содержаночка, захлебываясь, говорит:

— Ну и выдумщик ты у меня!

Они веселятся от души. Дамочка шестой раз бежит в туалет.

— Тут курице надоело, она и говорит петуху: принимайся за дело… Обер, получите с нас: три рюмки коньяка, два бутерброда с ветчиной, три бульона и три резиновые подметки.

— Резиновые подметки? А, это вы про гренки?

По-вашему гренки, по-моему — подметки. Мелочи у вас не найдется? Дело в том, что у нас дома лежит младенец в колыбельке, соску не берет, только монетку сосет. Так! Ну, мышонок, идем. Делу время — потехе час. В Кассель, за кассу!

Среди прохожих на Александерплац немало замужних и незамужних женщин, которые вынашивают зародыш под сердцем. Этот зародыш пользуется защитой закона. День жаркий. Означенные дамы и девицы обливаются потом, а зародышу хоть бы что, — у него в квартирке поддерживается равномерная температура; он гуляет по Александерплац в свое удовольствие. Но многим зародышам придется туго впоследствии. Так что пусть не радуются раньше времени.

А кроме этих, слоняется там еще множество народа; что плохо лежит — упрут непременно; у одних брюхо набито, а другие еще только раздумывают, как бы его набить. Универмаг Гана уже снесли до основания. Но магазинов и без него хватает. В каждом доме — лавки. Но только это одна видимость — ничего путного в них не купишь. Сплошь реклама: зазывает, поет на разные голоса, чирикает, щебечет, одним словом — птичий базар.

И я обратился вспять и увидел всю неправду, творившуюся на земле. И увидел слезы тех, кто терпел неправду; и не было у "их заступника, ибо непомерно сильны были их обидчики. И восхвалил я тогда мертвых, умершим хвалу воздал…

Мертвых я восхвалил. Всему свое время: зашить и разорвать, сохранить и бросить. И восхвалил я мертвых, которые лежат в земле под деревьями и спят непробудным сном.

* * *

Ева снова у Франца.

— Франц, что же ты сидишь сложа руки? Ведь уж три недели прошло. А если бы ты со мной жил, ты и обо мне не подумал бы?

— Я и сказать про это никому не могу, Ева, вот ты знаешь да Герберт, а потом еще жестянщик, больше никто. Никому не скажешь, ведь на смех поднимут! И в полицию не пойдешь — не заявишь. А насчет денег — не беспокойся, Ева, мне не надо. Я поищу себе работу.

— Бесчувственный ты, и не жаль тебе ее. Слезинки не прольешь! Ну как тебя расшевелить? Пойми ты, что я ничего не могу сделать.

— И я не могу!

ДЕЛО ИДЕТ К РАЗВЯЗКЕ. ПРЕСТУПНИКИ ПЕРЕГРЫЗЛИСЬ МЕЖДУ СОБОЙ

В начале октября происходит в шайке тот крупный разговор, которого так опасался Пумс. Речь идет о деньгах. Пумс, как всегда, считает для шайки главным делом сбыть товар. Рейнхольд и другие, в том числе Франц, напротив, полагают, что гораздо труднее товар добыть. Они требуют, чтоб дележ выручки был поставлен в зависимость от добычи, а не от сбыта. Пумса обвиняют в том, что он все время берет себе львиную долю и вообще злоупотребляет своей монополией в сношениях с укрывателями и скупщиками. Вот и получается, что надежные скупщики не желают иметь дело ни с кем другим, кроме Пумса. Пумс идет на значительные уступки, соглашается на контроль в любой форме. Но ребята стоят на своем: тут надо что-то сделать. Они хотят работать на артельных началах. Пумс говорит: так и работаем! Но этому никто не верит.

Вскоре подвертывается дело со взломом на Штралауерштрассе. Хотя Пумс давно уже в "нестроевых", на этот раз он принимает личное участие в деле. Место действия — фабрика перевязочных материалов в одном из дворов на Штралауерштрассе. Наводчик разнюхал, что в кабинете директора, в сейфе, хранятся крупные суммы. Все дело задумано, как выпад против Пумса: деньги не товар, тут уж при дележе никак не смошенничаешь! Вот Пумс и увязался с ребятами. Они по двое взобрались по пожарной лестнице и преспокойно вывинтили замок входной двери в контору. Жестянщик принялся за работу. Тем временем остальные взломали конторские шкафы: там оказались лишь мелкие деньги и почтовые марки; в коридоре нашли еще две канистры с бензином — пригодится! Потом уселись и ждут, пока Карл-жестянщик закончит свою работу. И тут надо же было случиться, что он обжег себе руку автогеном. Попробовал дальше работать — не может. Рейнхольд попытался было его заменить, да не получается — навыка нет. Тогда за горелку взялся сам Пумс, и тоже ничего не выводит. Как бы не влипнуть! Надо смываться, пока сторож не явился!

С досады взяли они канистры с бензином, облили всю мебель, в том числе и проклятый сейф. Торжествуешь, Пумс? Ну погоди! Бросили спичку в бензин, чуть-чуть раньше, чем нужно, — и слегка подпалили Пумса. Долго ли умеючи? Чего он тут под ногами путается, только мешает! Прожгли Пумсу пальто, а сами вон из комнаты, бегут сломя голову по лестнице: "Сторож, мол, идет!" Пумс еле-еле успел плюхнуться в машину. Недурно проучили молодчика, а? Так-то так! Но где же денег раздобыть?!

Пумс посмеивается в кулак. Выходит, товар все же надежней, чем деньги. Дело свое надо знать, ничего не попишешь! Пумса честят на чем свет стоит — уж он и кровосос, и буржуй, и мошенник! Но как бы не перегнуть палку, а то он, пожалуй, использует свои связи и сколотит новую шайку. А на очередном собрании, в клубе, заявит: я, мол, делаю все, что в моих силах, и могу, если угодно, представить оправдательные документы; под него, стало быть, не подкопаешься, а если отказаться с ним работать, то в клубе скажут: мы тут ни при чем, раз вы сами не хотите, человек делает все, что может, а если ему и достается чуть больше других, то нечего вам из-за этого в бутылку лезть, у вас как-никак есть девчонки, которые тоже подрабатывают, а у него — старуха и больше ни шиша.

Так что придется и дальше с ним, треклятым, маяться, с эксплуататором этим.

Вся ярость обрушивается на жестянщика, который так оскандалился на Штралауерштрассе и подложил им всем свинью. Такого портача, говорят, нам и даром не нужно! А тому обидно — он здорово обжег руку, ходит на перевязки — всегда хорошо работал, старался, а вместо благодарности — одна ругань.

Озлился Карл: "Помыкают мной как хотят! Была мастерская — из-за них закрыть пришлось. Подвели под монастырь. Эх, жизнь собачья! Стоит мне выпить, как жена в крик. А сама-то? Кто под Новый год на всю ночь закатился? Вернулся я домой, а ее и в помине нет. Сволочь! Явилась только в семь утра, стало быть спала с другим, изменила мне. Вот и нет у меня ни мастерской, ни жены! А Мицци бедняжка? Вспомнить страшно! Этакий сукин сын, этот Рейнхольд! Она со мной гуляла, а на него и смотреть не хотела. Со мной на вечер поехала, как целовалась в аллее! А он отбил ее у меня — такая уж моя судьба. И такой ведь мерзавец, убил ее, душегуб, за то, что она не хотела с ним крутить, а теперь разыгрывает важного барина; угораздило же меня повредить себе руку, а я еще помогал ему труп зарывать… Это ж бандит, мокрушник. Я чуть не влип из-за него, подлеца! Ну и дурак же я!"

ГЛЯДИТЕ В ОБА ЗА КАРЛОМ-ЖЕСТЯНЩИКОМ, С НИМ ЧТО-ТО НЕЛАДНОЕ ТВОРИТСЯ

А Карл-жестянщик все ищет человека, с которым мог бы поговорить по душам. Забрел он как-то в пивную на Алексе, что против Тица, познакомился там с двумя питомцами сиротского приюта и еще с каким-то субъектом, кто его знает, что за человек, — говорит, что промышляет понемногу чем придется, а по специальности он — тележник. Сидят вчетвером за столиком, едят сардельки. Тележник недурно рисует, достал записную книжку и набрасывает карандашом похабные картинки, голых баб и мужчин, и все в таком роде. Приютские в восторге. Да и Карл-жестянщик заглядывает через стол в книжку и думает: здорово рисует парень, черт его подери. Все трое так и покатываются со смеху, приютские особенно веселы: они, оказывается, только что были в пивной на Рюккерштрассе, а туда нагрянула облава, и им с трудом удалось удрать по черному ходу. Встал тут жестянщик и пошел к стойке.

В этот момент в пивную вошли двое; идут медленно, озираются по сторонам. Потом заговорили с одним из посетителей, тот полез за документами, эти двое просмотрели их, что-то сказали друг другу и пошли дальше. И вот они уже у столика, где сидят юнцы. У тех душа в пятки ушла, но виду не подают. Сидят — беседуют как ни в чем не бывало. Ясное дело — это агенты, те, что были в пивной на Рюккерштрассе и заприметили их. А тележник продолжает рисовать, нисколько не смущаясь, похабные картинки. Тут один из агентов шепнул ему на ухо: "Агент уголовного розыска", — и распахнул пиджак — на жилетке у него жетон. Его спутник, проделав ту же процедуру, обратился к приютским. У тех, конечно, нет никаких документов, а у тележника в кармане — только больничный листок да письмо от какой-то девицы; пришлось всем троим прогуляться в участок на Кайзер-Вильгельмштрассе. Парнишки сразу выложили все начистоту и долго не могли очухаться, когда им сказали, что на Рюккерштрассе их никто не приметил и в этой пивной их замели совершенно случайно. Какого ж черта нам было рассказывать, что мы из приюта удрали? Все рассмеялись. Агент похлопал ребят по плечу.

— То-то заведующий обрадуется, когда вы вернетесь!

— Да он сейчас в отпуску!

А тележник и в участке не растерялся, удостоверил свою личность, все чин чином, адрес указал правильный; вот только один из агентов никак не возьмет в толк: почему у него, у тележника, такие холеные руки. Придрался и все его руки рассматривает. А тележник говорит, что он уже целый год ходит без работы.

— А знаете, что я вам скажу, милейший, — говорит агент, — вы ведь гомосексуалист.

— А с чем их едят, господин начальник?

Час спустя тележник — снова в пивной. Карл-жестянщик все еще сидит там, на прежнем месте. Тележник сразу к нему подкатился.

Время уже около двенадцати, Карл и стал тут выспрашивать тележника — чем, мол, живешь?

— Чем придется. А ты что делаешь?

— Тоже, что подвернется, то и делаю.

— Видно, не доверяешь, сказать боишься?

— Положим, брат, и ты не тележник.

— Такой же тележник, как ты — жестянщик.

— Ну, этого ты не скажи. Во, гляди, как руку обжег паяльником, да я и по слесарной части могу.

— На этом деле ты, наверно, и обжегся, а?

— Ничего из этого дела не выгорело.

— А с кем же ты работаешь?

— Ишь, плутишка, так тебе все и выложи. А ты в союзе состоишь?

— А то как же, в Шенгаузенском районе.

— Вот как, в "Кегельклуб" ходишь?

— Ты, значит, там бывал?

— Как не бывать? Спроси-ка у них, знают ли, мол, Карла-жестянщика, кстати, там у вас есть еще каменщик Пауль.

— Ты его знаешь? Так это ж мой друг-приятель!

— А мы с ним отбывали срок в Бранденбургской…

— Верно. Был он там. Так, так. Послушай, в таком разе одолжил бы ты мне пять марок, у меня, понимаешь, ни гроша, хозяйка грозится выставить вон, ну, а в ночлежку идти мне не с руки, там всегда можно на лягавых нарваться.

— Пять марок? Можно! Только и всего?

— Вот спасибо! А не поговорить ли нам о деле?

Тележник оказался из молодых да ранний, путается то с бабами, то с мужчинами. А как сядет на мель — стреляет в долг или ворует. И вот они — тележник, Карл и еще один из шенгаузенских ребят, стали действовать самостоятельно, и — рота, в ружье! Поначалу быстро обтяпали пару делишек. Наводчики из союза подсказали им через тележника, где можно поживиться. Первым долгом они увели два мотоцикла и, таким образом, обеспечили себе свободу маневра. Теперь и в пригородах можно поработать, да и вообще на Берлине свет клином не сошелся — бывает, и в другом месте что-нибудь подвернется.

Забавное у них получилось дело на Эльзассерштрассе. Комедия! Есть там большой магазин готового платья. Среди шенгаузенских ребят было несколько портных, которым такой товар пристроить — раз плюнуть. Подошли они к этому магазину часа в три ночи, стоят у дверей, а тут случись ночной сторож с обходом. Тележник его и спрашивает: что, мол, за магазин в этом доме? Остальные поддержали разговор, покалякали о том о сем; между прочим, упомянули о кражах и о налетах. Сейчас, говорит один из них, народ пошел отчаянный, на дело ходят с оружием, если кто их застукает, — пришьют в два счета. Нет, говорят остальные, что до них, то они на такую штуку ни за что бы не пошли; да стоит ли вообще огород городить из-за лавчонки готового платья? Есть ли там вообще товар?

— А то как же? Полным-полно: мужские костюмы, пальто — все, что угодно.

— В таком случае надо бы зайти и одеться во все новенькое.

— Да вы очумели, что ли? — подначивает один из компании. — Не станете же вы ни за что ни про что человеку неприятности делать?

— Неприятности? Какие тут неприятности? Сосед, ты ведь тоже человек, и денег у тебя, наверно, не очень густо; скажи, сколько тебе платят за то, что ты тут сторожишь?

— Ах, такие гроши, что не стоит и говорить. Когда человеку шестьдесят стукнет, как мне, и приходится жить на одну пенсию, то он на любую плату пойдет.

— Про это ж мы и говорим. Заставляют старого человека стоять тут всю ночь, только ревматизм наживешь. И на фронте вы, верно, были?

— Ландштурмистом в Польше, да не где-нибудь там на земляных работах, — на передовой.

— Известное дело! Сами знаем! У них ведь как? Человек уж еле ноги волочит, а его — в окопы! А вместо благодарности — поставили тебя здесь, ты и сторожишь, чтоб никто ничего не спер у этих важных господ. А что, папаша, не провернем ли мы с тобой одно хорошее дельце? Где ты сидишь-то?

— Нет, нет, знаете, слишком уж это рискованно, как раз рядом хозяйская квартира, а ну как услышит хозяин, у него сон легкий.

— Да мы по-тихому, не сомневайся! Пойдем-ка выпьем с тобой кофейку, спиртовка у тебя найдется? Посидим — поболтаем. И охота тебе стараться ради него, борова жирного?

И вот они уже сидят вчетвером у сторожа в конторе и пьют кофе. Пока тележник — самый ловкий из всех, заговаривал сторожу зубы, двое других потихоньку смылись, и пошла работа. Сторож то и дело порывается встать и обойти магазин — ни о каком дельце он и слушать не хочет. Но тут тележник и говорит ему:

— Да оставь ты их в покое: раз ты ничего не заметил, то с тебя и спросу нет!

— Как, то есть, ничего не заметил?

— Знаешь, что мы сделаем? Я тебя свяжу, будто на тебя напали — ведь ты же старик, где ж тебе с тремя справиться? А если я, к примеру, сейчас и на самом деле на голову тебе скатерть наброшу? Ты и ахнуть не успеешь, как у тебя будет кляп во рту и ноги связаны.

— Шутишь?

— Шучу, шучу! А ты все же не ломайся, с какой стати тебе головой рисковать ради богатея этого, ради этого борова откормленного? Давай выпьем-ка еще кофейку, а послезавтра мы рассчитаемся. Напиши вот тут, где ты живешь, поделимся с тобой по-братски! Ну, по рукам?

— Сколько ж это получится?

— Смотря что возьмем. Сто марок тебе уж, во всяком случае, отвалим.

— Двести!

— Идет!

Закурили они тут, допили кофе. Ребята тем временем увязали товар. Теперь бы только машину подходящую… Жестянщик позвонил по телефону куда надо, им повезло, полчаса спустя "левая" машина подкатила к магазину.

И пошла тут потеха. Старик сторож уселся в кресло, тележник взял кусок медной проволоки и связал ему ноги; не очень туго — у старика ведь расширение вен. Руки стянули телефонным шнуром, и вот все втроем стали издеваться над стариком. Спрашивают: тебе, папаша, двести не мало будет, может быть тебе триста отвалить, а то и триста пятьдесят? Потом принесли две пары детских штанов и летнее пальто попроще. Штанами привязали сторожа к креслу. Тот говорит, довольно, мол. Но ребята все не унимаются — дразнят старика. Он вздумал было огрызнуться, но огреб пару плюх. Не успел он опомниться, как ему на голову накинули пальто да еще предосторожности ради обвязали полотенцем. Товар преспокойно погрузили в машину. Тележник еще написал на картоне два объявления: "Осторожно! Не кантовать!" — и прицепил их сторожу на грудь и на спину. Ну привет, папаша! Давно уж нам деньги так легко не доставались!

Ушли. Сторожу стало страшно, да и зло его взяло. Забился в своих путах. Как бы выбраться отсюда? И двери не закрыли, ведь могут другие войти и тоже поживиться. Рук ему так и не удалось высвободить, но проволока на ногах распуталась. Куда идти? Он же не видит ничего. Старик согнулся в три погибели и засеменил маленькими шажками, с креслом на спине, как улитка со своим домиком. Бредет наугад через всю контору, крепко ему руки связали, не распутаешь шнур, да и толстого пальто с головы не сбросить. То и дело натыкаясь на мебель, он добрался наконец до дверей, но протиснуться в них не смог. Остервенел он тут, отступил на шаг и трах креслом в дверь. Потом еще и еще раз, и давай дубасить — то спиной идет вперед, то боком. Кресло держится, не сползает, а дверь трещит вовсю. По всему дому гул пошел! Ничего не видит сторож и знай бухает в дверь; должен ведь кто-нибудь наконец услышать! Погодите, сволочи, попомните вы меня, только бы освободиться от пальто!

Стал он тут на помощь звать, но сам себя не слышит, мешает пальто. Впрочем, через несколько минут проснулся хозяин, и со второго этажа прибежали люди. А старик в этот момент лишился чувств, рухнул в кресло и свесился набок. Шум поднялся, гвалт! Караул! Ограбили! Сторожа связали! Вольно же вам в сторожа такого старика нанимать; экономят на спичках!

А у новой шайки — праздник!

На кой черт нам Пумс и Рейнхольд? И без них дело пойдет!

Дело-то пошло, только не так, как они думали.

ПОШЛО ДЕЛО — ЖЕСТЯНЩИК ЗАСЫПАЛСЯ И ВЫЛОЖИЛ ВСЕ

Встретил Рейнхольд жестянщика в пивной на Пренцлауерштрассе, подошел и говорит, чтоб вернулся к ним, они, дескать, искали другого слесаря, да не нашли. Прошли они в комнату за стойкой; Рейнхольд спрашивает:

— Почему ты не хочешь идти к нам? Что ты вообще делаешь? Мы уже кое-что слышали.

— Потому что не желаю, чтобы мной помыкали.

— Значит, у тебя есть сейчас другая работа?

— Это вас не касается, какая у меня работа.

— Я вижу, у тебя деньги завелись, но, знаешь, так не пойдет: работал с нами, деньги зашибал, а теперь — больше не желаю, до свидания. Так, брат, не полагается!

— Хорошенькое дело — не полагается. Орете, что я ничего не, умею, а потом вдруг — нате вам: идем с нами, Карл.

— И пойдешь, потому что у нас замены нет. А не хочешь идти — гони назад деньги, которые получил за прежнюю работу. Гастролеров нам не нужно.

— Эти деньги придется тебе взыскивать с меня cудом, Рейнхольд. Были они у меня да сплыли.

— В таком случае ты обязан пойти на дело вместе с нами.

— Сказано тебе — не хочу!

— Карл, ты же знаешь, мы тебе все ребра переломаем, и придется тебе потом с голоду подыхать.

— Не смеши людей! Ты, верно, хватил лишнего, а? Думаешь, я — как та маленькая сучка, с которой ты сделал, что хотел?

— Ах, вот ты как? Ну, ладно, катись пока цел! Сучка ты или нет — мне наплевать. Но хорошенько обмозгуй, что я тебе сказал. Мы еще поговорим об этом.

— С нашим удовольствием.

Есть жнец, Смертью зовется он…

Рейнхольд обсудил со своими положение. Без слесаря им не обойтись, а сезон в разгаре, и Рейнхольд уже договорился с двумя скупщиками, которых он благополучно отбил у Пумса. Карла-жестянщика надо взять в оборот. А в случае чего этот прохвост в два счета из союза вылетит!

Почуял Карл, что против него что-то затевается. Отправился он к Францу — тот целыми днями сидел дома. Думал Карл разузнать у него, в чем дело, а то и на свою сторону перетянуть. Но Франц заявил:

— Сперва ты подвел нас в этом деле на Штралауерштрассе, а теперь и совсем не желаешь нас знать, о чем же тут говорить?

— Потому что я не хочу работать с Рейнхольдом. Он мерзавец, ты его не знаешь.

— Нет, он парень хороший.

— Дурак ты, дурак, ты же понятия не имеешь, что творится на свете. Возьми глаза в руки!

— Не морочь мне голову, Карл, с меня и так довольно. Нам работать надо, а ты нас подводишь. Берегись, плохо тебе придется.

— Кого мне беречься? Рейнхольда? Ой, умру со смеху. Животики надорвешь! С ним-то я управлюсь. Он, верно, принимает меня за маленькую сучку, которую… Ну, ладно, я ничего не сказал. Пусть-ка он меня тронет.

— Проваливай, брат, проваливай, но я тебе говорю — берегись!

И вот надо ж было случиться, что два дня спустя жестянщик пошел с двумя товарищами провернуть дело на Фриденштрассе и засыпался. Тележника тоже замели, и только третьему, который стоял на стреме, удалось смыться. А в сыскном живо докопались, что Карл принимал участие в ограблении магазина на Эльзассерштрассе. Отпечатки его пальцев на кофейной чашке сторожа остались? Остались! Вот и достаточно.

* * *

"Почему же я, однако, засыпался? — думает Карл. — Как это лягавые могли пронюхать? Не иначе, как этот мерзавец Рейнхольд донес! По злобе! За то, что я не пошел с ними. Он, собака, хочет меня завалить, этакая сволочь, заманил нас в ловушку! Подлец, негодяй, каких еще свет не видывал!" Тележнику Карл дал знать, что во всем виноват Рейнхольд, это он нас "засветил", надо пришить его к делу. Тележник при встрече в коридоре кивнул головой в знак согласия. Тогда Карл попросился к следователю и сразу же заявил:

— Третьим с нами был Рейнхольд, но он успел скрыться.

Рейнхольда задержали в тот же день. Он все отрицает и доказывает свое алиби. У следователя ему устроили очную ставку, и эти сволочи показали, что он тоже принимал участие в ограблении магазина готового платья на Эльзассерштрассе. Рейнхольд побледнел от ярости. Следователь слушает, поглядывает на их искаженные ненавистью лица и думает: тут дело нечисто — уж больно они злы друг на друга. И верно, два дня спустя выясняется, что алиби у Рейнхольда действительно есть. Он хоть и сутенер, но в этом деле не замешан.

Наступил октябрь.

Рейнхольда выпустили на свободу. Впрочем, в полиции-то знают, что рыльце у него в пушку — теперь его возьмут под строгое наблюдение. Но на тележника и на Карла следователь накричал, чтобы они не смели зря оговаривать людей, потому что Рейнхольд доказал свое алиби. Тем, понятно, и крыть нечем.

Сидит Карл в камере — так и пышет злобой. Вскоре пришел к нему на свидание его шурин, брат его разведенной жены, с которым он остался в хороших отношениях. С его помощью Карл нанял адвоката — попросил подобрать опытного специалиста по уголовным делам. Нашелся адвокат. Карл попытал его малость, насколько тот понимает толк во всяких тонкостях, и спросил, что полагается за содействие при погребении трупа убитого.

— То есть как это содействие при погребении?

— Ну, если найдешь человека, который уже мертв, и закопаешь его?

— Может быть, такого, которого вы хотели скрыть, который был застрелен полицией или что-нибудь в этом роде?

— М-да, во всяком случае, такого, которого не сам убил, но все же не хочешь, чтоб его нашли… Что полагается за это по закону?

— Что ж, вы этого убитого знали, вы рассчитывали что-нибудь получить за то, что вы его закопали?

— Нет, просто так, по дружбе — помочь хотел. Убили человека — труп лежит, и не желательно, чтобы его обнаружили.

— Чтобы кто обнаружил? Полиция? Что ж, в принципе это всего лишь сокрытие находки. Но при каких обстоятельствах этот человек погиб?

— Не знаю. Меня при этом не было. Я же только для примера спрашиваю, по чужому делу. Я и не помогал вовсе. Даже и не знал ничего, ровно ничего. Лежит человек, мертвый. И вот мне говорят: давай закопаем его.

— Кто же вам это говорит?

— Чтоб закопать? Да какая разница? Я только хочу знать, что мне за это может быть? Совершил ли я какое преступление, если помог закапывать?

— Постойте, постойте. Так, как вы мне рассказываете, это, собственно, даже не преступление или, во всяком случае, не тяжкое. Конечно, если вы сами совершенно непричастны к убийству и не были заинтересованы в нем. А почему же вы тогда помогали?

— Я же говорю, что я только закапывать помогал, по дружбе, ну да все равно почему; короче говоря, в убийстве я не принимал никакого участия, да и прятать этот труп мне не было никакого интереса.

— Этот человек был убит по приговору какого-нибудь вашего судилища, так, что ли?

— Предположим, что так.

— Послушайте, держитесь вы подальше от таких дел. Я, собственно, все еще не понимаю, куда вы гнете?

— Ну, большое вам спасибо, господин адвокат, я уже узнал то, что хотел.

— Может быть, вы мне расскажете об этом подробнее?

— Подумаю, утро вечера мудреней.

Всю ночь после этого Карл-жестянщик ворочался на койке и никак не мог заснуть, ругал себя последними словами. "Дурак я, дурак! Такого дурака еще свет не видывал, хотел пришить Рейнхольда к делу, а теперь он, наверно, почуял неладное и дал тягу, ищи ветра в поле. Дурак я, дурак. А он, подлец такой, засветил меня! Ну погоди же, я до тебя еще доберусь".

Карлу казалось, что ночь тянется бесконечно, когда же наконец подъем? Эх, была не была! За простую помощь при закапывании ничего не припаяют, а если и дадут пару месяцев, то тому вкатят пожизненную, а то и вовсе в расход спишут. Интересно, когда следователь приходит на работу? Который теперь час? Рейнхольд, наверно, уже в поезде, к границе подъезжает… Такого негодяя еще свет не видывал! А Биберкопф с ним дружит, чем же он теперь жить будет с одной-то рукой? Настоящим инвалидам войны и то не очень помогают.

Но вот в тюрьме, в том доме, где все жильцы как на ладони, пробуждается жизнь. Карл, не теряя времени, просигналил, как положено, и в одиннадцать часов он уже стоял перед следователем. Тот, понятно, глаза выпучил.

— Однако и злы же вы на этого Рейнхольда. Второй раз его оговариваете. Смотрите, как бы вам самому не попасть впросак, милейший!

Но Карл дал такие точные показания, что сразу после обеда вызвали машину, туда уселись: следователь, два дюжих полицейских и между ними Карл в наручниках. Ну, поехали в Фрейенвальде.

* * *

Едут знакомой дорогой. Хорошо ехать. А еще лучше бы выпрыгнуть из машины. Да где там! Сволочи, руки связали, ничего не поделаешь. И шпалеры у них при себе. Так что ничего не поделаешь, как ни крути. Едут, шоссе летит навстречу. Мицци, ты мне всех милей, дарю тебе сто двадцать дней… Сядь ко мне на колени. Какая славная была девушка, а этот негодяй, этот Рейнхольд, по трупам шагает. Ну погоди же! Вспомнишь Мицци… Вот откушу тебе язык… Как она целоваться-то умела! Шофер тогда еще спрашивал, куда ехать: направо или налево? Я и говорю — все равно куда! Милая ты моя, милая девушка…

Вышли из машины, спустились с холма и — в лес.

Хорошо в Фрейенвальде, это — курорт, маленький курорт. Дорожки в саду кургауза, как всегда, аккуратно посыпаны желтым гравием, вон там, в стороне, ресторан с террасой, где мы тогда втроем сидели. На эстраде еще эту песенку пели, как ее? "Хорошо в Швейцарии, горы — справа, слева. Выше всех одна гора под названьем Дева…" Потом он пошел с нею в лес, а меня отшил, за пару сотен продал я бедную девчонку этому мерзавцу и вот теперь из-за него же и влип.

Вот и лес, стоит он в осеннем уборе, ярко светит солнце, не шелохнутся верхушки деревьев.

— Надо идти в этом направлении, у него был карманный фонарь, найти будет нелегко, но если я это место увижу, то сразу узнаю, это была прогалина, на ней одна ель, совсем покосилась, и тут же ложбинка.

— Ложбинок здесь много.

— Погодите-ка, господин комиссар. Кажется, мы зашли слишком далеко. Это было минутах в двадцати ходьбы от гостиницы. Так далеко, во всяком случае, мы не забирались.

— Но вы же говорили, что вы бежали тогда?

— Да, но только в лесу, по дороге бежать было опасно, мы обратили бы на себя внимание.

А вот и прогалина с покосившейся елью, все осталось так, как было в тот день… Я — вся твоя. Убита она, сердце ее убито, глаза, уста — все неживое… Пройдемся еще немного! Ой, не жми так — задушишь!..

— Видите вон черную ель? Тут оно и есть!

Ехал отряд всадников на низкорослых гнедых лошадках, ехал издалека. Всадники все время расспрашивали про дорогу, пока не добрались до большого озера. Там они спешились, привязали коней к развесистому дубу и пали ниц на берегу озера и стали творить молитву. Потом раздобыли лодку и переправились на другую сторону. Они воспевали озеро, они обращались к нему. Но не клад искали они в этом озере, они хотели только поклониться ему, великому озеру, ибо вождь их покоился на дне его. Вот почему пришли сюда эти люди.

Полицейские захватили с собой лопаты. Карл-жестянщик походил, походил и наконец указал место. Всадили они в землю лопаты и сразу же заметили, что почва рыхлая, стали рыть глубже, глубже, землю выбрасывают наверх из ямы. Ясно, тут уже рыли, в земле попадались еловые шишки. Карл стоит и смотрит, Смотрит и ждет. Ведь это ж было тут, вот на этом самом месте, тут они девчонку и закопали.

— На какой глубине вы ее закопали?

— С четверть метра будет, не больше.

— Тогда бы мы уже нашли ее.

— Да я точно знаю, что это тут. Ройте глубже.

— Ройте. Что ж рыть, если тут ничего нет? Долго рыли. Все вокруг переискали. Из глубины выкопали зеленую еще траву. Значит, тут кто-то не дольше, как сегодня или вчера, копал. Ну, теперь-то она должна показаться. Карл все время зажимает себе нос рукой… Ведь она, должно быть, уже совсем разложилась, сколько времени с тех пор прошло, да и погода стоит сырая. Один из полицейских в яме вдруг спрашивает:

— А что на ней было надето?

— Темная юбка и розовая блузка.

— Шелковая?

— Может, и шелковая. Во всяком случае, светло-розовая.

— Такая?

В руках полицейского кусочек кружевной оборки, она вся в земле выпачкана, но видно, что розовая. Полицейский показал свою находку следователю.

— Может быть, это от рукава? Стали дальше копать. Ясно: тут что-то было зарыто.

Вчера, а может быть даже сегодня, тут кто-то работал. Карл стоит как громом пораженный: так и есть, Рейнхольд почуял опасность, вырыл труп и, вернее всего, бросил его куда-нибудь в воду. Ловок, ничего не скажешь! Следователь посовещался в сторонке с комиссаром, долго говорили, комиссар что-то записывал в книжечку. Затем они втроем возвращаются к машине; один полицейский остался у ямы.

По дороге следователь спрашивает Карла:

— Стало быть, когда вы явились, девушка была уже мертва?

— Да.

— Как вы это докажете?

— А что?

— Как что? А если ваш Рейнхольд скажет, что это вы ее убили или помогали ему при убийстве?

— Тащить труп я ему действительно помогал. А с чего же я бы стал убивать девчонку?

— Да с того же, с чего он ее убил или якобы убил.

— Да я же вовсе и не был с ней в тот вечер.

— Зато вы были с ней днем.

— Да потом-то я с ней ведь не был. Когда я ушел, она еще живая была.

— Трудно вам будет доказать свое алиби.

В машине следователь снова обратился к Карлу:

— А где вы были вечером или ночью после этого дела с Рейнхольдом?

Ах ты, чтоб тебя, ну, ладно, будем играть в открытую.

— Я уехал за границу, он дал мне свой паспорт, я и уехал, чтобы доказать свое алиби на случай, если дело откроется.

— Странно, очень странно. Ну, а зачем вы вообще это сделали? Ведь это черт знает что! Вы с ним друзьями были?

— Да, вроде. К тому же я человек небогатый, а он мне денег дал.

— Что ж, теперь он уже больше вам не друг? Или, может быть, у него денег больше нет?

— Нет, господин следователь, он мне не друг. Вы же знаете, за что я сижу — за дело со сторожем и так далее. Это он меня продал.

Следователь и комиссар переглянулись. Машина мчится стрелой, ныряет в ухабах, подскакивает, шоссе несется навстречу. Здесь я проезжал с нею, дарю тебе сто двадцать дней…

— Стало быть, не поладили вы с ним, и дружбе вашей конец?

— Да уж так это в жизни бывает… (эге, это он меня на пушку берет, нет, брат, по дешевке не купишь, не на такого напал… Ага, постой, знаю, что сказать!) Дело в том, господин следователь, что этот Рейнхольд человек отчаянный, он и меня хотел вывести в расход.

— Вот как, разве он предпринимал что-нибудь против вас?

— Нет, но он намекал на это.

— И больше ничего?

— Нет.

— Ладно, посмотрим.

* * *

Труп Мицци нашли два дня спустя в лесу, примерно в километре от той ложбинки. Случилось это так: как только это дело попало в газеты, два огородника заявили в полицию, что недавно видели в тех местах проходившего по лесу человека. Он тащил чемодан, как видно очень тяжелый. Они еще тогда в толк не могли взять, что такое он тащит. Потом этот человек присел отдохнуть в ложбинке. Когда они возвращались полчаса спустя той же дорогой, он все еще сидел там, без пиджака. Чемодана они тогда уж больше не заметили, вероятно он стоял внизу. Они довольно подробно описали наружность этого человека: ростом он примерно 1,75 метра, очень широк в плечах, в черном котелке, в летнем костюме цвета "перец с солью", волочит ноги, будто не совсем здоров, а лоб у него очень высокий и весь в поперечных морщинах.

В том месте, которое указали огородники, ложбинок великое множество, собаки-ищейки сбились со следа. Тогда перекопали все ближайшие ямы подряд. В одной из них уже после первых ударов заступом натолкнулись небольшую коричневую картонку, перевязанную шпагатом. Когда комиссары открыли ее, в ней оказались принадлежности женского туалета: рваная сорочка, длинные светлые чулки, старое коричневое шерстяное платье, грязные носовые платки и две зубные щетки. Картонка, правда, мокрая, но не насквозь. Похоже, будто она лежит тут недолго. Странно. На убитой была ведь розовая блузка.

А вскоре после этого в другой ложбинке нашли и чемодан, труп лежал в нем согнутый вдвое и крепко стянутый шнурками от штор. В тот же вечер приметы предполагаемого убийцы были переданы по телеграфу во все полицейские участки, городские и иногородние.

* * *

Рейнхольд еще в тот раз, когда его допрашивали в полицейпрезидиуме, сразу догадался, чем это пахнет. И вот он спешит впутать в это дело Франца. Тот вполне мог быть убийцей!

Что может доказать жестянщик Карл? Навряд ли меня видели в Фрейенвальде. А если кто и видел в гостинице или на шоссе, то не беда, попробую-ка я с Францем поговорить. Если тот на время скроется, все непременно подумают, что он замешан в этом деле.

Выйдя из полиции, Рейнхольд в тот же день пошел к Францу. "Выдал нас жестянщик, говорит, надо тебе смываться". Франц собрался в четверть часа, Рейнхольд ему помогал; вместе они на чем свет стоит ругали Карла. Ева поместила Франца у своей старой подруги Тони в Вильмерсдорфе. Рейнхольд поехал с ним на машине, там они вместе и купили чемодан. Рейнхольд намеревается укатить за границу, ему нужен вместительный чемодан, сперва он было хотел взять сундук, но потом все-таки остановился на фибровом чемодане. Выбрали самый большой, какой он мог сам унести. На носильщиков нельзя положиться, все они шпики — еще выследят. Ну, пока, Франц, свой адрес я тебе сообщу. Кланяйся Еве!

* * *

Страшная катастрофа в Праге, извлечено двадцать два трупа, полтораста человек погребены под развалинами. Лишь несколько минут тому назад эта груда строительного мусора была семиэтажной новостройкой, теперь под нею лежат убитые и тяжело раненные. Железобетонная громада, весом в восемьсот тонн, рухнула, завалив оба подвальных этажа. Стоявший на улице постовой полицейский, услышав подозрительный треск, задержал прохожих. Не растерявшись, он вскочил в приближавшийся к месту катастрофы вагон трамвая и собственноручно затормозил его.

В Атлантике бушует сильнейший шторм, из Северной Америки движутся в восточном направлении один за другим мощные циклоны, в то время как оба антициклона, центры которых находятся в Центральной Америке и в районе между Гренландией и Ирландией, удерживаются в местах возникновения. Газеты уже сейчас посвящают целые полосы предстоящему перелету дирижабля "Граф Цеппелин". Каждая деталь конструкции дирижабля, биография его командира и перспективы этого перелета подвергаются самому тщательному обсуждению. Восторженные передовицы превозносят германский гений, равно как и технические преимущества дирижаблей. Вопреки пропаганде в пользу самолетов не исключено, что будущее в области воздухоплавания принадлежит дирижаблям. Но перелет откладывается, Эккенер не хочет подвергать корабль излишнему риску.

* * *

И вот чемодан, в котором лежала Мицци, раскрыт. Она была дочерью трамвайного кондуктора в Бернау. Их было трое детей в семье. Ее мать бросила мужа и уехала, почему — неизвестно. Мицци осталась одна за хозяйку. По вечерам она иногда ездила в Берлин и ходила на танцульки к Лестману, несколько раз было и так, что кавалеры брали ее в гостиницу, потом уже было поздно возвращаться домой, и она ночевала в Берлине. Потом она познакомилась с Евой, так оно и пошло. Они были зарегистрированы в участке у Штеттинского вокзала. Для Мицци, которая сперва именовала себя Соней, началась легкая жизнь, у нее было много знакомых и немало дружков, а потом она вступила в постоянную связь с одним из них. Это был сильный человек, хоть и однорукий. Мицци полюбила его с первого взгляда и любила до самого своего конца. А конец ей был уготован печальный, плохо она кончила. А почему? Что она сделала? Она приехала из Бернау и попала в водоворот Берлина, не была невинна, разумеется, но была полна искренней, неугасимой любви к тому, кто стал ей мужем и кого она пестовала как дитя малое. И ее уничтожили потому, что она случайно оказалась рядом с этим человеком. Такова жизнь! Кто ее поймет? Мицци поехала в Фрейенвальде, чтоб защитить своего друга, и там ее задушили, прикончили. Был человек — и нет его. Такова жизнь!

С ее шеи и лица сделали слепок, и вот Мицци является уже только вещественным доказательством в уголовном деле, так сказать технической деталью, связующим звеном вроде телефонного кабеля. Вот к чему свелась ее жизнь. Сделали слепок с ее лица и шеи, раскрасили его в натуральные цвета, получился бюст из какого-то прозрачного материала, как будто целлулоида. Полное сходство с оригиналом. И вот эта вторая Мицци, вернее ее лицо и шея, стоит в шкафу, где хранятся вещественные доказательства…Ах, пойдем скорей домой! Кто же меня утешит, если не ты? Я — твоя… Это было на Алексе у Ашингера. А теперь она стоит под стеклом — она мертва; лицо ее, сердце ее, улыбка ее — все неживое; кто же меня утешит? Где же ты?

И ОБРАТИЛСЯ Я ВСПЯТЬ И УЗРЕЛ ВСЮ НЕПРАВДУ, ТВОРИМУЮ НА ЗЕМЛЕ

Франц, что ты вздыхаешь? Ева все наведывается к тебе и спрашивает, о чем ты думаешь, ты не отвечаешь, так и уходит она ни с чем. Почему? Что тебя гнетет? Весь ты как-то съежился… Прячься, прячься за углом, мы искать тебя пойдем… и продвигаешься вперед еле-еле маленькими шажками, будто наткнуться на что-то боишься. Ты же знаешь жизнь, ты ведь не с луны свалился, нюх у тебя хороший, и ты кое о чем догадываешься. Ты ничего не видел и не слышал, но что-то учуял. Ты все еще не решаешься посмотреть в ту сторону, отводишь глаза, но ты и не побежишь, человек ты решительный. И вот стоишь ты, стиснув зубы, и не знаешь, что тебе делать и хватит ли у тебя сил взвалить на плечи такое бремя.

А сколь много страдал Иов, муж из земли Уц, пока не испытал всего, и не осталось горя, которое могло бы еще на чего обрушиться. Напали на его стада савеяне и взяли их, а отроков поразили острием меча, огонь божий пал с неба и опалил его овец и отроков, и пожрал их, халдеи взяли его верблюдов, а отроков поразили острием меча, сыновья его и дочери его ели и вино пили в доме первородного брата своего, и вот большой ветер пришел от пустыни и охватил четыре угла дома, и дом упал на отроков, и все они умерли.

Так тяжкие несчастья обрушились на него, но и на этом не кончились они. Иов разодрал верхнюю одежду свою, искусал руки свои, остриг голову свою, посыпал ее прахом. Но еще не испил он до конца чашу страданий своих. Проказою лютою поражен был Иов, от подошв и по самое темя был покрыт он струпьями, и сидел в пепле и навозе и весь гноился, и взял он черепицу и скоблил себя ею.

И явились друзья его. Елифаз-феманитянин, Вилдад-савхеянин и Софар-наамитянин, и увидели его таким; они пришли издалека, чтоб утешить его, и возвысили голос свой, и зарыдали, и не узнали Иова, ибо так жестоко поражен был Иов, у которого было семь сыновей и три дочери, семь тысяч овец, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов, пятьсот ослиц и много челяди.

А ты, Франц Биберкопф, меньшего лишился, чем Иов из земли Уц, да и несчастья обрушиваются на тебя исподволь. И вот теперь шажок за шажком подвиваешься ты к тому, что произошло, уговариваешь себя на тысячу ладов, обольщаешься; ты хоть и решил взглянуть правде в глаза и приготовился к худшему, но, увы, к самому худшему ты не готов, к тому, хуже чего и быть не может. Все что угодно, только не это! И вот ты сам себя уговариваешь, сам себя щадишь, ничего, мол, страшного не случилось, а чему быть — того не миновать! Но в глубине души не веришь ты в это и не хочешь поверить. Стонешь, вздыхаешь: откуда мне ждать защиты, беда нависла надо мной, что будет мне опорой? А беда все ближе, ближе, и ты тоже идешь ей навстречу, хоть и медленно, как улитка, но ведь ты не трус, у тебя не только сильные мускулы, ты — все еще Франц Биберкопф, наш удав. Ты извиваешься, подползаешь все ближе, ближе, пядь за пядью к чудовищу, которое громоздится перед тобой и готово вот-вот схватить тебя.

Нет, ты не деньги потеряешь, Франц, — сгорит и черным пеплом покроется твоя душа! Смотри, уже ликует блудница! Блудница Вавилон! И пришел один из семи ангелов, держащих семь чаш, и сказал: "Подойди, я покажу тебе блудницу великую, сидящую на водах многих. Вот она — сидит жена на звере багряном и держит золотую чашу в руке, а на челе написано имя: тайна. И упоена жена кровию праведников".

Ты чуешь беду, она уже рядом. И хватит ли у тебя сил, не погибнешь ли?

* * *

На Вильмерсдорферштрассе в садовом флигеле, в опрятной и светлой комнате, сидит Франц Биберкопф и ждет.

Свернулся удав кольцом, греется на солнышке. Скучно, некуда силу девать. Надоело Францу бездельничать, пора за работу. Жаль, не договорился с ребятами о встрече. Толстуха Тони купила ему темные очки в роговой оправе; надо бы и костюмчик другой купить да, пожалуй, шрам на щеке намалевать как у буршей.

Вот кто-то пробежал по двору. Видно, торопится! А мне спешить некуда — не опоздаю. Если б люди не спешили так, они жили бы вдвое дольше и удачи им было бы больше. Вот как на шестисуточных велогонках, к примеру. Там гонщики тоже не торопятся, а жмут на педали полегоньку, народ терпеливый, спешить им некуда, молоко у них не сбежит, а публика пускай себе свистит; что она в этом деле понимает?

Стучат! В чем дело, позвонить не могут, что ли? Не уйти ли мне подобру-поздорову? Черт подери, тут же только один выход. Ну-ка, послушаем, что там говорят?

…Ты идешь вперед маленькими шагами, уговариваешь себя на тысячу ладов, обольщаешься. Да, ты готов к худшему, но к самому худшему ты не готов, к тому, хуже чего и быть не может…

Ну-ка, послушаем. Что это? Голос вроде знакомый. Вскрик, плач. Надо посмотреть. Ты вздрогнул от страха? О чем ты подумал сейчас, Франц? Мало ли что в голову взбредет? Эге, да ведь это Ева. Ее-то мы знаем.

Распахнул дверь настежь. Видит — на пороге стоит Ева, плачет, заливается, толстуха Тони обвила ее руками, успокаивает. Что с ней такое? Случилось что? Ах, мало ли что может случиться. А в ушах — другой крик: Мицци кричит, а тут еще Рейнхольд лежит в кровати.

— Здравствуй, Ева, ну что с тобой, успокойся. Случилось что? Может быть, все это не так уж страшно…

— Оставь меня.

Ишь как она огрызается. Побили ее, что ли, взбучку дали? Постой-ка, она, верно, что-нибудь брякнула Герберту, тот и догадался, чей ребенок…

— Уж не Герберт ли тебя побил, а?

— Отстань, не прикасайся ко мне.

Ишь ты, как глазами сверкнула! Скажи на милость, видеть меня не хочет, ведь она же сама… Какая ее муха укусила? Ревет, того и гляди народ сбежится, надо плотнее закрыть дверь. А Тони суетится, хлопочет вокруг Евы, уговаривает ее:

— Ну, Ева, ну, милая, ну, успокойся, скажи мне, что с тобой? Да заходи же в комнату! А где Герберт?

— Не войду я сюда, ни за что не войду!

— Ну, ну, пойдем, Ева, пойдем посидим, выпьем кофейку. А ты, Франц, проваливай.

— Чего это мне проваливать? Я же ничего худого не сделал.

Тут Ева широко раскрыла глаза — смотреть на нее страшно, словно убить его хочет. А потом как взвизгнет, схватила Франца за жилетку, тянет за собой.

— Нет, — кричит, — пусть идет с нами, я хочу, чтоб он тоже послушал, иди-ка, иди-ка сюда.

Рехнулась она, что ли? Или ей что-нибудь наговорили? Плюхнулась Ева на диван — сидит рядом с толстухой Тони, трясется вся. Гляди, как у нее лицо опухло, и знобит ее, видно потому, что она в положении, но ведь это от меня, что же она меня боится?

А Ева обеими руками обняла Тони за шею и что-то прошептала ей на ухо, сперва никак выговорить не могла. Тони, потрясенная, всплеснула руками, а Ева дрожит, стучит зубами, потом достала из кармана измятую газету.

Спятили обе, не иначе, комедию здесь ломают, а может быть, в этой газете есть что-нибудь про дело на Штралауерштрассе, вот дуры бабы!

Франц встал да как заорет:

— Обезьяны вы, бесхвостые! Вы мне балаган здесь не устраивайте!

Толстуха все бормочет: "Ох, боже мой, ох, господи", — а Ева молчит, дрожит только и плачет. Перегнулся Франц через стол и выхватил из рук у Тони газету.

Смотрит — два снимка рядом. Что это? Франц похолодел весь. Это же — я. Но почему же я здесь, из-за дела на Штралауерштрассе? Ужас какой, это же я, а рядом — Рейнхольд, а сверху — заголовок: "Убийство в Фрейенвальде. Убитая — проститутка Эмилия Парзунке из Бернау". Мицци! А это кто же? Я?.. Тише, мыши, кот на крыше… Да что ж это?

Франц судорожно скомкал газету и медленно опустился на стул. Сидит, притих, съежился весь. Что же это они пишут такое? Тише, мыши…

Обе женщины смотрят на него и плачут. Ну, чего уставились? Убили… Да как же это так? Мицци убили, я схожу с ума! Как же так, что все это значит? Его рука снова тянется к столу, как это они там пишут? Да, вот я, а рядом — Рейнхольд. Убийство в Фрейенвальде — убийство Эмилии Парзунке из Бернау… Как она попала в Фрейенвальде? Что это вообще за газета? Ага, "Моргенпост".

Поднял руку с газетой — снова опустил… А Ева? Что она там? Смотрит как-то по-другому, наклонилась к нему, перестала плакать.

— Ну, Франц?

…Евин голос, это она мне говорит, надо что-то ответить. Ева и Тони — обе здесь, сидят напротив… Убийство, убийство в Фрейенвальде, пишут, что я убил ее в Фрейенвальде! Я там никогда в жизни не был, где это вообще?

— Да промолви хоть слово, Франц, что ж ты молчишь?

Франц поглядел на нее большими глазами, поднял газету на раскрытой ладони; голова его трясется, прочел он через силу ржавым каким-то голосом: "Убийство близ Фрейенвальде, Эмилия Парзунке родилась в Бернау 12 июня 1908 года".

Ну да, это Мицци. Поскреб себе щеку, снова посмотрел на Еву пустыми, невидящими, мутными глазами. Невозможно выдержать такой взгляд.

— Ну да, это Мицци. Да. Что ты на это скажешь, Ева? Убили ее. Вот почему мы ее не нашли.

— Ведь и про тебя тут пишут, Франц.

— Про меня?

Он снова поднял газету, поглядел в нее. Так и есть, это он тут изображен.

Сидит Франц, медленно раскачивается всем телом. Бормочет: боже мой, боже мой! Жутко ей стало, она придвинула свой стул к нему. А он все раскачивается, раскачивается. Боже мой, Ева, боже мой… А потом вдруг засопел, запыхтел, щеки надул, будто насмешил его кто-то.

— Боже мой, Ева, что же теперь делать, что делать?

— Почему ж тебя тут поместили?

— Где?

— Да в газете.

— Понятия не имею. Ради бога, что же это такое? Почему я здесь — сам не пойму, смешно.

Говорит, а сам смотрит на нее, беспомощно так, жалобно, она обрадовалась, слава богу, хоть смотрит по-человечески. Слезы опять навернулись у нее на глаза, толстуха Тони снова принялась скулить. Франц положил руку Еве на плечо, прижался лицом к ее груди, всхлипнул:

— Что же это такое, Ева, что стряслось с нашей Мицекен, как же это так? Она умерла, с ней беда случилась, — теперь все ясно, она вовсе не бросила меня, убили ее, нашу Мицекен, кто-то убил! Мицекен, Мицекен милая, что с тобой сделали, неужели это правда? Скажи мне, что это неправда!

Думает он о своей Мицци, а в душе поднимается, нарастает безотчетный страх. Вот он идет, жнец, Смертью зовется он, идет, топором машет, на флейте играет. Вот разинул он страшную пасть и взял трубу. Сейчас он затрубит в трубу и ударит в литавры, и вынырнет из мглы черный таран, и пойдет крушить, вумм, вумм. Тише, тише!

Слышит Ева — заскрежетал Франц зубами. Челюсти его двигаются равномерно, будто перемалывают что-то. Она обняла Франца. Голова его затряслась, хотел он что-то сказать, но голос сразу же сорвался, перешел в хрип. Слова застряли в горле.

Вот так же было, когда под машину меня бросили. Тогда, словно под жернов попал, словно каменная глыба на меня обрушилась и придавила к земле. Как ни держись, что ни делай — ничего не поможет. Будь я хоть из железа, все равно раздавят меня, сломают.

Франц скрипит зубами и бормочет:

— Что-то будет?

Словно под жернова попал. Что же это за мельница, ветряная или водяная? А перед глазами колеса вертятся, вертятся…

— Что будет, Франц? Смотри, будь осторожен, ведь тебя же разыскивают.

Значит, думают, что это я ее убил, я? Его снова охватила дрожь, на лице снова появилась усмешка; я, правда, как-то раз поколотил ее, а они думают, верно, что я ее, как Иду…

— Сиди ты дома, Франц, не выходи на улицу; куда тебя несет? Тебя же ищут, сразу узнают по пустому рукаву.

— Не бойся, Ева, если сам не захочу, никто меня не найдет, будь уверена. Я спущусь вниз, прочту объявления на тумбе. Я должен все узнать, как было. И в пивную пойду, все газеты прочитаю.

Остановился ом перед Евой, посмотрел на нее в упор — и не в силах слова вымолвить, того и гляди расхохочется.

— Ну-ка, Ева, взгляни на меня. Заметно по мне что-нибудь или нет?

Вцепилась Ева в него, не отпускает от себя.

— Нет, — кричит, — нет!

— Да ты хорошенько взгляни. Наверное, что-нибудь да заметно.

— Нет, нет! — снова закричала Ева и захлебнулась слезами.

А он взял с комода шляпу, улыбнулся и пошел к двери.

И БЫЛИ ЭТО СЛЕЗЫ ТЕХ, КТО ТЕРПЕЛ НЕПРАВДУ, И НЕ БЫЛО У НИХ ЗАСТУПНИКА

У Франца давно уже был протез, только носил он его редко. Но теперь, перед тем как идти, пристегнул его, засунул искусственную руку в карман пальто, — в левой руке у него дымящаяся сигара. Выбрался из квартиры с великим трудом. Ева в голос кричала, потом упала перед ним на пороге и не давала ему пройти, пока он не пообещал ей не скрываться никуда и быть начеку.

— К кофе я вернусь, — сказал он уже на лестнице. Так и не забрали Франца, пока он сам не дался.

И шли два ангела-хранителя одесную и ошую его, и отводили от него взоры…

В четыре он вернулся домой к кофе, как и обещал. Пришел Герберт. И тут Франц заговорил. Никогда они еще такой длинной речи от него не слышали. Он был в пивной, все прочел в газете и о приятеле своем, жестянщике Карле, и о том, что тот их оговорил. Не возьмет Франц в толк, зачем он это сделал. Оказывается, Карл тоже был в Фрейенвальде, куда затащили Мицци. Рейнхольд ее силком туда увез. Наверно, он раздобыл машину где-то, проехал с Мицци немного, а потом к ним подсел Карл, и они вдвоем скрутили ее и увезли в Фрейенвальде, может быть это и ночью было. А может, они ее убили еще по дороге.

— Да зачем же Рейнхольд это сделал?

— Ведь это ж он выбросил меня тогда из машины, теперь мне нечего скрывать. Он это и сделал, но ничего, я на него зла не держу, — таких, как я, учить надо, а то весь век дураком проживешь и понимать не будешь, что творится на белом свете. Вот я зла на него и не имею, нисколько. А теперь он хотел меня в бараний рог согнуть, думал, что я у него в кармане, да потом понял, что ошибся. Потому и отнял он у меня Мицци и сделал над ней такое… Только она-то чем виновата?

Как это было тогда… Ах, зачем, ах, затем… Гром барабанов. Батальон — смирно! Шагом марш! Когда по улицам идут солдаты, из окон вслед глядят девчата, ах, зачем, ах, затем, чингда, чингда, чингдарада, бумдарада, бум. Так я пошел к нему тогда, и так он мне теперь ответил. Будь оно проклято! Зачем я к нему пошел? Не надо было к нему ходить! Не надо!

Ну, да теперь все равно!

Герберт глаза выпучил. И Ева не может произнести ни слова.

— Почему ж ты ничего не сказал об этом Мицци? — спросил Герберт.

— В этом нет моей вины, с этим уже ничего не поделаешь, с таким же успехом он мог застрелить меня, когда я пришел к нему на квартиру. Говорю вам, с этим уже ничего не поделаешь.

И было у зверя семь голов с десятью рогами, а в руке жены чаша, наполненная мерзостями и нечистотою… Теперь они совсем доконают меня, и ничего уже не поделаешь.

— Сказал бы ты, чудак, хоть слово, и я тебе ручаюсь, что Мицци была бы и сейчас жива, а кто-то другой не сносил бы головы.

— Не моя вина! Нельзя знать наперед, что такой человек сделает. И что он делает сейчас, вот в эту минуту, — тоже не узнать.

— Узнаем!

Ева чуть не плачет.

— Не связывайся ты с этим человеком, Герберт, я и за тебя боюсь.

— Мы осторожно. Только бы узнать, где он, и через полчаса за ним лягавые явятся.

Франц раздумчиво покачал головой.

— Не трогай его, Герберт, рассчитаться с ним — мое дело! Даешь слово не мешать мне в этом?

А Ева:

— Не спорь, Герберт. А ты что будешь делать, Франц?

— Я конченый человек. Меня на свалку можно выбросить.

Он быстро отошел в угол и повернулся к ним спиною.

И услышали они, как зарыдал Франц. Стонет, глотает слезы, плачет по Мицци и по себе. Услышала это Ева, уронила голову на стол и сама зарыдала. А на столе все еще лежит газета с заголовком на первой полосе "Убийство в Фрейенвальде". Мицци убили, и они ничего не могли сделать. Это ее судьба.

И ВОСХВАЛИЛ Я МЕРТВЫХ, УМЕРШИМ ВОЗДАЛ ХВАЛУ

Под вечер Франц снова пустился в путь. Дошел он до Байришерплац, и тут закружили над его головой пять воробьев. Это души пяти гнусных негодяев, которые уже частенько встречали нашего Франца Биберкопфа. Теперь они обсуждают, что им делать с ним, как за него взяться, как запугать его, сбить с толку, как бы подставить ему ножку.

Первый галдит:

— Вон он идет! Глядите-ка, протез пристегнул, значит, надеется еще на что-то, думает, не опознают его.

А второй:

— Чего-чего этот молодчик не натворил! Это опасный преступник, по нем давно каторга плачет. Пожизненную он уже заслужил, убил женщину, потом воровал, налетчиком был, а теперь убил вторую женщину, не иначе, как его рук дело. На что же он рассчитывает?

Третий:

— И еще нос задирает! Скажите пожалуйста, — святая невинность. Разыгрывает из себя порядочного человека. Нет, вы полюбуйтесь на этого прохвоста. Как только появится агент вблизи, мы мигом собьем спесь с молодчика.

А первый опять:

— И как только его еще земля носит? Я вон на девятом году тюрьмы загнулся. Моложе его был, а подох. Сними шляпу, обезьяна, сними свои дурацкие очки, тоже еще интеллигент выискался, болван этакий, сколько дважды два не знает, а роговые очки на нос нацепил, словно профессор какой! Вот погоди, скоро заберут тебя.

А четвертый:

— Да не галдите вы так. Что вы с ним поделаете? Вы только взгляните на него, у него есть голова, и ноги у него целы. А мы, что мы теперь? — воробьи, мелкая пташка, только и можем, что на шляпу ему нагадить!

А пятый:

— Ну-ка, напустимся на него все разом. Он и так уж заговаривается, у него давно уже винтика в голове не хватает. Гуляет тут с двумя ангелами по бокам, а подружка-то его теперь только слепок в полицейпрезидиуме, хо-хо! Неужели же мы с ним не справимся? А ну давай, а ну громче!

И носятся они над ним, и шумят, и галдят. Посмотрел Франц наверх. В голове — обрывки мыслей, а воробьи знай честят его на все корки…

Погода стоит осенняя, в кинотеатре Тауенцинпалас идет картина "Последние дни Сан-Франциско", в егерском казино выступают пятьдесят красавиц танцовщиц; "тебя я за букет сирени поцелую". И решил тут Франц, что жизнь его кончена, что ему каюк, словом — что с него довольно.

Грохочут трамваи, все куда-то едут; а куда бы мне поехать? Вот № 51; он идет по маршруту: Норден, Шиллерштрассе, Панков, Брейтештрассе, вокзал Шенгаузераллее, Штеттинский вокзал, Потсдамский вокзал, Ноллендорфплац, Байришерплац, Уландштрассе, вокзал Шмаргендорф, Грюневальд, ну-ка сядем да поедем. Здравствуйте, вот мы и сели, — везите нас куда хотите. Сидит Франц растерянный, смотрит на город словно собака, потерявшая след. Ну и город, ни конца ему, ни края. И какую жизнь он, Франц, в нем уже прожил! Да не одну жизнь, а несколько. Сошел он у Штеттинского вокзала, прошел по Инвалиденштрассе. Вот и Розентальские ворота. Магазин Фабиша, вот тут я когда-то стоял и торговал держателями для галстуков, в прошлом году под рождество. Сел на № 41, поехал в Тегель. И когда показались снова красные стены, а слева тяжелые чугунные ворота, Франц притих. Думает: эти места из моей жизни не выкинешь, хочется еще раз на них взглянуть.

Все осталось как было: тянется красная стена, вдоль нее — длинная аллея, № 41 пересекает ее и идет дальше по Генерал-Папештрассе, в Вест-Рейникендорф, Тегель. Грохочут заводы Борзига. Постоял Франц перед красной стеной и перешел на другую сторону улицы, туда, где пивная. А красные кирпичные здания за стеной вдруг задрожали, заколыхались, разбухли, словно щеки надули. У окон стоят заключенные: уперлись лбами в прутья решетки, все острижены наголо, вид у них изможденный, отощали, лица серые и небритые; стоят и скулят, закатив глаза. Словно ожившие статьи уголовного кодекса, стоят здесь обман, изнасилование, кража со взломом, убийство. Вон они, серолицые, серая шпана. Все ноют и ноют. Это они удавили Мицци.

Франц бродит вокруг громадной тюрьмы, а та все колышется, дрожит, зовет его к себе… Потом побрел он дальше, долго блуждал по окрестным огородам и рощам, пока не вышел наконец опять на улицу, обсаженную деревьями.

И вот он снова на этой улице.

Ведь не я же убил Мицци. Не я! Мне тут нечего делать, что было, то прошло; в Тегеле мне нечего делать, я и не знаю, как все это случилось!

Под вечер, часов в шесть, Франц решил пойти на кладбище. "Пойду к Мицци, туда, где ее зарыли".

А пятеро негодяев, воробьев, снова тут как тут, — сидят на телеграфных проводах и кричат оттуда:

— Ну и ступай к ней, бродяга, ступай! И как у тебя смелости хватает? Где у тебя совесть? Когда она в ложбинке лежала и звала тебя, ты не пришел? Иди же теперь, полюбуйся на ее могилку!

Мир праху наших умерших сограждан!

В 1927 году в Берлине умерло, не считая мертворожденных, 48 742 человека: от туберкулеза 4570, от рака 6443, от сердечных заболеваний 5656, от заболеваний сосудистой системы 4818, от кровоизлияния в мозг 5140, от воспаления легких 2419; детей умерло от коклюша 961, от дифтерита 562, от скарлатины 123, от кори 93. Грудных младенцев умерло 3640. За это же время родилось 42 696 человек.

Покойники лежат на кладбище в своих могилах, сторож ходит по дорожкам с остроконечной палкой, накалывает валяющиеся бумажки.

Сейчас половина седьмого, еще светло, на могиле, под сенью бука, сидит молоденькая женщина в меховой шубке, без шляпы, опустила голову, молчит. Рука в черной лайковой перчатке сжимает записку, маленький такой конвертик. Франц прочел: "Не могу больше жить. Передайте последний привет моим родителям и моему малютке. Жизнь для меня — сплошная мука. Биригер виноват в моей смерти. Пусть теперь радуется. На меня он смотрел, как на игрушку, — поиграл, сломал и бросил. Гнусный негодяй и подлец. Только из-за него я приехала в Берлин, и он один довел меня до этого, он погубил меня…"

Франц вернул ей конверт. — Горе мне, горе. Где же здесь Мицци?

Не убивайся так, не надо! Но он все плачет, твердит:

— О горе мне, горе! Мицци, где ты, моя маленькая? А вот еще одна могила-памятник — словно большой мягкий диван. Ученый, профессор, лежит на нем и сверху улыбается Францу:

— Чем вы так расстроены, сын мой?

— Да вот Мицци ищу, невесту свою. Вы не беспокойтесь, я пройду здесь сторонкой.

— Видите ли, я сам уже умер и знаю теперь по опыту: не надо так близко принимать к сердцу жизнь, да и смерть тоже. Человек может облегчить и жизнь свою и смерть. Когда я заболел, то решил, что с меня довольно. В самом деле, не ждать же мне, пока у меня пролежни образуются! Чего ради? Я попросил пузырек с морфием, а затем сказал, чтоб играли на рояле фокстроты, что-нибудь модное; и еще попросил прочесть мне вслух "Пир" Платона — прекрасный диалог! Пока мне читали, я впрыснул себе под одеялом шприц за шприцем, я считал, трижды смертельную дозу. Из-за стены доносилась веселая музыка, а мой чтец говорил о старике Сократе… Да, разные есть люди на свете — кто поумнее, кто поглупее.

— Читать вслух? Морфий? Что это вы говорите? А Мицци? Где же она?

Боже мой, какой ужас: на суку висит человек, а рядом под деревом стоит его жена; увидела она Франца — плачет, кричит:

— Идите, идите скорей, обрежьте веревку. Он не хочет оставаться в могиле, а все лезет на деревья вешаться, повиснет, как сейчас вот, криво, и висит.

— Господи, чего же он так?

— Ах, мой Эрнст так долго болел, и никто не мог ему помочь, а послать его куда-нибудь на лечение врачи тоже не хотели, говорили, будто он симулирует. Тогда он пошел в подвал и захватил с собой гвоздь и молоток. Слышу я, он стучит там, забивает гвозди, я еще подумала: что это он там такое делает, может быть, думаю, сколачивает загон для кроликов? Даже обрадовалась, что он нашел себе занятие, а то все скучал без дела. Потом гляжу — его все нет и нет. А дело уже к вечеру. Страшно мне стало. Куда это он запропастился? Посмотрела — на месте ли ключ от подвала, а ключа-то и нет. Тогда уже соседи пошли вниз посмотреть, а потом и полицию позвали. Оказывается, он вбил в потолок здоровенный гвоздь, а сам он был такой щупленький; видно, решил — вешаться так уж вешаться. А вы что тут ищете, молодой человек? Чего вы плачете? Тоже хотите покончить с собой?

— Нет, у меня убили невесту, да вот я не знаю, здесь ли она лежит.

— А вы поищите вон там, у ограды, новенькие-то все там.

Упал Франц возле свежевырытой могилы, плакать сил нет, грызет землю. Мицци, что же это такое, за что тебя так, ты ведь ни в чем не виновата, Мицекен! Что я без тебя буду делать? Когда же и меня зароют наконец? Долго мне еще на свете мучиться?

Наконец встал, шатается, еле идет, потом взял себя в руки и пошел прочь по дорожкам среди могил.

У ворот кладбища Франц Биберкопф, господин с искусственной рукой, взял такси и поехал назад на Байришерплац.

Тяжело теперь Еве с ним приходится. Хлопот не оберешься! Днем и ночью за ним присматривай. Ходит человек — ни живой ни мертвый. А Герберт в эти дни почти не показывался.

Прошло еще несколько дней. Франц и Герберт стали искать Рейнхольда. Это все Герберт затеял. Вооружился он до зубов, всюду шныряет — во что бы то ни стало хочет добраться до Рейнхольда. Франц сперва было не хотел, но потом поддался на уговоры. Да и то сказать — это было для него в жизни последним утешением.

КРЕПОСТЬ ОКРУЖЕНА. ОСАЖДЕННЫЕ ПРЕДПРИНИМАЮТ ПОСЛЕДНИЕ ВЫЛАЗКИ, НО СРАЖАЮТСЯ ОНИ ЛИШЬ ДЛЯ ОЧИСТКИ СОВЕСТИ

Начало ноября. Лето давно миновало. Дожди зарядили на всю осень. Далеко позади остались те блаженные дни, когда солнце заливало улицы, воздух был раскален и мужчины одевались легко, а женщины и того легче — чуть ли не в одних рубашках ходили. В те дни и Мицци носила белое платьице и маленькую, плотно облегающую голову и прикрывающую уши и лоб шапочку, а потом эта самая Мицци поехала как-то в Фрейенвальде и больше не вернулась.

В суде слушается сейчас дело Бергмана. Он паразит на живом теле страны. Люди, подобные ему, представляют социальную опасность, ибо не брезгуют никакими средствами. Дирижабль "Граф Цеппелин" появился над столицей в пасмурную погоду, при плохой видимости, а в Фридрихсхафене, где он в 2 часа 17 минут поднялся в воздух, небо было совершенно чистое. Поскольку, по данным синоптиков, над Центральной Германией удерживалась плохая погода, дирижабль изменил первоначальный маршрут и взял курс на Штуттгарт. Оттуда он летел в Берлин через Дармштадт, Франкфурт-на-Майне, Тиссен, Кассель, Ратенов. В 8.35 он пролетел над Науеном, в 8.45 — над Штакеном. Около 9 часов цеппелин появился в небе над Берлином. Несмотря на проливной дождь, крыши были усеяны зрителями, восторженно приветствовавшими воздушный корабль, который сделал над городом несколько кругов. В 9.45 в Штакене был сброшен причальный трос.

Франц и Герберт рыщут по всему Берлину; их почти не бывает дома. Франц обошел все ночлежки Армии Спасения и приюты, побывал в ночлежке на Аугустштрассе — ищет, выслеживает. Зашел и в дом Армии Спасения на Дрезденерштрассе, где был когда-то с Рейнхольдом; посидел там. Ночлежники пели хорал № 66: "Зачем еще медлить, о брат мой? Воспрянь и последуй за мной! Спаситель тебя призывает. Дарит тебе мир и покой. Хор: Почему, почему не идешь ты за мной? Почему не влекут тебя мир и покой? О брат мой, ты носишь ли в сердце о "вечном блаженстве мечту? Грехи искупить ты не хочешь? Спеши же скорее к Христу! Зачем же ты медлишь, о брат мой? Смерть близится, суд тебя ждет! Приди же, дорога открыта. Тебя кровь Христова спасет!"

Не раз наведывался Франц и в ночлежный дом на Фребельштраесе: нет ли там Рейнхольда? Брал там койку — "проволочную перину", каждый раз другую. Стрижка 10 пфеннигов, бритье 5. Вечер. Ночлежники сидят на койках, приводят в порядок свои бумаги, сбывают друг другу белье, ботинки. Э, да ты, брат, видно, здесь в первый раз. Раздеваться тут нельзя — мигом все упрут. А ботинки как же? В каждый ботинок вставь ножки кровати — вот так. Здесь смотри в оба, а то тебя как липку обдерут, все унесут, даже вставную челюсть. Хочешь татуировку сделаю? Тихо! Спать! Тихо. Полный мрак; храп, свист, скрип, как на лесопилке. Так я его и не видел. Тихо! Динь-динь-динь, что такое, в тюрьме я, что ли, почудилось, что я в Тегеле! Побудка. Рядом двое подрались. Вышел Франц на улицу, у ворот ночлежки толпятся женщины, поджидают своих дружков, потом разойдутся с ними по кабакам — проигрывать в карты деньги, собранные попрошайничеством.

Нет здесь Рейнхольда и не будет. Найдешь его, как же! Наверно, опять охотится где-нибудь за бабами, за какой-нибудь Эльфридой, Эмилией или Каролиной, брюнеткой или блондинкой. А вечером Ева смотрит в окаменевшее лицо Франца. Ласки от него теперь не дождешься и доброго слова не услышишь. Он почти не говорит, ест мало, только льет в себя водку и кофе. А потом ляжет на диван и ревмя ревет. Не найти нам его!

— Не думай о нем, Франц.

— Не найдем мы его. Что нам делать, Ева?

— Брось это дело, ты же с ума сойдешь — и так уж извелся совсем.

— Значит, не знаешь ты, что нам делать? Ты этого не можешь понять, Ева, такое пережить надо! Вот Герберт — тот хоть кое-что понимает. Что же нам делать, что делать? Эх, только бы его найти. В церкви на коленях бы выстаивал, каждый день молился бы, только бы найти его!

Неправда все это! Все, все ложь, вся эта погоня за Рейнхольдом — ложь, это — агония и лютый страх смерти. Сейчас решается его судьба, уже брошен жребий. И знает Франц, что выпало на долю его. И все, что было с ним, обретет новый смысл, нежданный и страшный.

Недолго тебе, голубчик, в прятки играть!

* * *

Франц следит за квартирой Рейнхольда, уставился на дом, где тот жил, ничего другого не видит и не чувствует ничего. Много людей проходит мимо этого дома, а некоторые заходят туда. Да он и сам заходил сюда как-то. Ах, зачем, ах, затем, чингда, чингда, чингдарада, бумдарада, бум.

Дом смотрел, смотрел на стоящего перед ним Франца да как расхохочется. Так, кажется, и сорвался бы с места, созвал бы соседние дома и все свои пристройки да флигеля, пусть полюбуются на человека в парике, с искусственной рукой. Стоит он тут как вкопанный, проспиртован весь, того и гляди загорится. Стоит — и что-то бормочет себе под нос.

— Здравствуй, Франц, забубённая головушка. Сегодня у нас двадцать второе ноября. А дождь-то льет и льет. Ты что это, простудиться захотел? Шел бы ты лучше в свой разлюбезный кабак да хлопнул бы коньячку.

— Подавай сюда Рейнхольда!

— Откуда я его возьму?

— Подавай его сюда.

— Совсем ты, брат, рехнулся. Пора тебе в желтый дом!

— Подавай его сюда.

Как-то вечером Франц пробрался в этот дом, припрятал там бидон с керосином и пустую бутыль.

— Выходи, подлая тварь, кобель проклятый. Боишься выйти?

А дом свое:

— Ну что ты его зовешь? Нет здесь Рейнхольда! Зайди сам, посмотри.

— В каждую щель не заглянешь!

— Да нет его здесь, тебе говорят. Что он — дурак? Будет он тебе здесь сидеть.

— Подавай мне его сюда. Иначе плохо тебе будет!

— Плохо будет? Да что ты говоришь? Поди-ка, брат, лучше проспись, а то ты совсем очумел — это потому, что не ешь ничего.

Но на следующее утро Франц явился туда сразу вслед за почтальоном. Увидели фонари, как он по улице бежит, и покачали головами, ай, ай, быть пожару!

И вот на чердаке — дым, языки огня вырываются из слуховых окон; когда в семь часов примчались пожарные, Франц уже сидел у Герберта, сжимая кулаки.

— Ничего мы не узнали, ни ты, ни я. Не найдем мы его там — это ясно, а так по крайней мере теперь ему некуда деваться, пусть-ка сунется в свою нору. Поджег я ее, и все тут!

— Чудак человек, да ведь он же там больше не живет. Вернется он туда, как же, дожидайся!

— Там его нора была, как узнает, что она сгорела, поймет — кто это сделал. Словом, мы его выкурили, вот увидишь, как он теперь прискачет.

— Гм, не думаю, Франц.

И действительно, Рейнхольд так и не появился. Берлин стучит и гремит, лязгает и грохочет как ни в чем не бывало, а его нет, да и не сцапали его, а то в газетах бы написали. Нет, он благополучно удрал за границу, теперь его не поймаешь!

Стоит Франц перед Евой, ревет, совсем его скрутило.

— Ничего не могу я с ним поделать, терпеть приходится, меня он искалечил, девочку мою убил, а я стою тут, как мокрая курица. За что же так? Где же справедливость на свете?

— Так, Франц, всегда и бывает.

— И я ничего не могу поделать, я конченый человек.

— Да почему же, Францекен?

— Я сделал все, что мог. Где же справедливость на свете?

* * *

И вот идут рядом с ним два ангела, имена же их — Саруг и Терах; идут они и говорят между собою. Постоит Франц в толпе, дальше пойдет, молчит, ни слова не скажет, но ангелы слышат его отчаянный вопль. Мимо проходят полицейские по делам службы, но не узнают Франца. По обе стороны его идут ангелы.

Что это еще за чушь? С каких это пор рядом с человеком ходят ангелы, да еще на Александерплац в Берлине, в 1928 году, рядом с бывшим убийцей, а ныне — сутенером и взломщиком Францем Биберкопфом? Что вы хотите, повесть о Франце Биберкопфе, эта правдивая и поучительная повесть о его тяжкой жизни, подходит к концу. Чем больше ярится Франц, чем сильней упирается, тем ясней видна развязка. Скоро все станет на свои места.

Ангелы идут рядом с ним, разговаривают между собой, имена же им Саруг и Терах. Стоит Франц возле универмага Тица, разглядывает витрины, а у ангелов происходит такой разговор:

— Как ты думаешь, Саруг, что случится, если мы предоставим этого человека самому себе, ну, например, покинем его сейчас, и его тут же арестуют?

— В сущности, я не вижу возможности помочь ему: так или иначе его арестуют, этого ему не миновать. Недаром он так долго смотрел на красное здание в Тегеле, чувствует, что не пройдет и двух-трех недель, как он будет там.

— Значит, ты считаешь, что нам здесь и делать нечего?

— Да, как будто бы так, коль скоро нам не позволено унести его отсюда.

— Ты еще ребенок, Саруг, лишь несколько тысяч лет смотришь ты на мир сей. Ну, а если мы человека перенесем в другое место, в другие условия, разве он выполнит то, что ему предназначено? Знай же, на тысячу людей семистам, да что я говорю, — девятистам не дано исполнить своего предназначения.

— Но с какой же стати, Терах, оберегать именно его, человек он самый заурядный, обыкновенный! Никак не возьму в толк, чего ради мы за ним ходим.

— "Заурядный", "незаурядный" — пустые слова! Что ж, по-твоему, нищий — человек "заурядный", а богач — "незаурядный"? Ведь в любой момент богач может стать нищим, а нищий — богачом. Этот человек близок к прозрению. Впрочем, многие были близки к этому. Но пойми, он недалек и от осознанного действия. Видишь ли, Саруг, кто многое пережил, многое испытал, тот склонен ограничиться познанием, а затем — уклониться от действий — умереть. Такой человек не хочет бороться. Испив чашу жизни, он устает телом и душой. Понимаешь ты это?

— Да.

— Но если много переживший и многое познавший человек еще не сломлен, еще держится за жизнь, не хочет умирать, а тянется за чем-то, к чему-то стремится, если он не уклонится от борьбы, а укрепит дух свой и пройдет свой путь до конца, то это уже немало. Ты ведь и сам не знаешь, Саруг, как ты стал тем, что ты есть, не ведаешь, чем ты был раньше, и как случилось, что ныне ты идешь со мною и охраняешь живых.

— Это верно, Терах, я этого не знаю, я лишен памяти.

— Ничего, память твоя постепенно вернется к тебе. Сам по себе никогда не станешь сильным, как бы ты этого ни хотел. Нужна опора. Силу надо обрести, ты же не знаешь, как ты обрел ее, и вот теперь то, что пагубно для других, тебя не страшит.

— Но ведь он нас вовсе не звал, этот Биберкопф, ты и сам говоришь, что он хочет от нас избавиться.

— Он хочет смерти, Саруг. Прежде чем решиться познать до конца страшную правду, человек непременно захочет уйти из жизни. И ты прав, на этом большинство и срывается.

— Значит, на этого человека ты надеешься?

— Да, он силен духом и не сломлен; и уже дважды выдержал испытание! Поэтому останемся рядом с ним, Саруг, я тебя очень прошу.

— Хорошо.

* * *

К Францу пришел доктор. Еще молодой, но толстый, как бочка, вальяжный.

— Здравствуйте, господин Клеменс, здравствуйте! Вам необходимо куда-нибудь уехать; после смерти близкого человека такое состояние — не редкость. Вы должны переменить обстановку. Берлин будет вас только угнетать, вам нужен другой климат. Вам надо немного развлечься. А вы, сударыня, его свояченица? Ему нужен сопровождающий.

— Я и один могу поехать, если надо.

— Необходимо! Поверьте, господин Клеменс: единственное, что вам нужно, это — покой, отдых, немного развлечься. Я подчеркиваю "немного", то есть не слишком. Обычно настроения, подобные вашему, легко переходят в свою полную противоположность. Поэтому все в меру! Сейчас повсюду сезон еще в разгаре. Куда бы вам, например, хотелось поехать?

— Может быть, укрепляющие средства ему помогут — "Лецитин" или какое-нибудь снотворное? — спросила Ева.

— Конечно, конечно! Пропишем ему "Адалин".

— "Адалин" я ему уже давала.

— Не надо мне этой отравы.

— Тогда принимайте "Фанодорм", каждый вечер по таблетке с мятным чаем; мятный чай сам по себе вещь полезная, и лекарство будет лучше усваиваться. Ну-с, затем можете сходить с ним в Зоологический сад.

— Не люблю я зверей.

— Тогда в Ботанический. Надо немножко рассеяться. Но только не слишком!

— Доктор, пропишите ему еще какое-нибудь средство для укрепления нервов.

— Не дать ли ему немного опия для успокоения?

— Господин доктор, я и так пью для успокоения.

— Позвольте, опий — это особая статья, а впрочем, я пропишу вам "Лецитин", новый препарат, способ употребления указан на упаковке. Наконец ванны прекрасно действуют на нервную систему. Ведь у вас в квартире есть ванна, сударыня?

— Разумеется.

— Вот видите, это преимущество квартир в новых домах. Вы говорите, "разумеется". А вот у меня это было вовсе не так просто. Мне все пришлось устраивать самому, выкинул кучу денег, но зато теперь у меня ванная комната — прямо загляденье. На стенах — роспись, вы пришли бы в восторг, если б увидели, такой роскоши и у вас тут нет. Итак, "Лецитин" и ванны, через день, по утрам. Да, вот еще что — пригласите-ка массажиста, пусть он ему как следует разомнет все мускулы, так, чтобы кровь заиграла!

— Да, это будет хорошо, — соглашается Ева.

— Хороший массаж, господин Клеменс, и вам сразу станет легче! Поверьте — вы скоро поправитесь. А затем — поезжайте куда-нибудь.

— Попробуйте-ка уговорить его, господин доктор.

— Ничего, все будет хорошо. Ну так как же, господин Клеменс?

— А что?

— Не вешать нос! Регулярно принимайте "Лецитин", средство от бессонницы, и не забудьте — массаж!

— Непременно, господин доктор, до свиданья, благодарю вас. Ну, теперь твоя душа спокойна, Ева?

— Да. Я схожу принесу тебе лекарство и экстракт для ванн.

— Хорошо, сходи.

— Смотри, без меня не уходить!

— Хорошо, хорошо, Ева.

Ева надела пальто и вышла. А четверть часа спустя ушел из дому и Франц.

БОЙ НАЧАЛСЯ. ПОМИРАТЬ — ТАК С МУЗЫКОЙ!

Поле брани зовет!

К черту в пекло! Помирать — так с музыкой! С этим миром все счеты покончены! Пропади он пропадом, вместе со всем, что есть в нем, под ним и над ним, со всеми живущими на земле людьми, мужчинами и женщинами, со всем этим сбродом проклятым. Все равно ни на кого нельзя положиться! Был бы я птицей небесной, подхватил бы я… дерьма кусок, поднялся бы с ним повыше, оттолкнул бы его от себя лапками и прочь бы полетел. Кем бы я ни был, лошадью, собакой или кошкой, все равно ничего лучшего не придумаешь, как нагадить на землю да поскорей убраться прочь.

Скучно жить на свете, напиться и то больше нет охоты. Напиться не штука, а как очухаешься, вся эта пакость начнется сызнова. Хоть бы попы мне растолковали, зачем сотворил господь бог мир сей? Впрочем, одно он правильно сделал, да попу этого не понять, господь не мешает нам по крайней мере на весь мир на… Дал он нам две руки и веревку, стоит только захотеть — и к черту всю эту мерзость. Наше вам с кисточкой, счастливо оставаться, а мы летим к черту в пекло без пересадки.

* * *

Попадись мне Рейнхольд в руки, — свернул бы я ему шею, прикончил бы его, и злость бы прошла и легче бы на душе стало. Успокоился бы я тогда, и все стало бы на место. Этот мерзавец причинил мне столько зла, — снова меня преступником сделал, из-за него я руки лишился. А теперь сидит он где-нибудь в Швейцарии и посмеивается. Я бегаю, как побитый пес, а он делает со мной что угодно, и нет на него управы. Полиция и та мне не поможет. Куда там! Полиция меня же и разыскивает и арестовать собирается, будто я Мицци убил. Это же он, мерзавец, так подстроил, чтоб и меня в это дело впутать. Но — повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Довольно я терпел — сил больше нет! Никто не скажет, что я не боролся. Держался я как мог.

Но всему есть предел. Хорошего понемножку. И так как я не могу убить Рейнхольда, то я покончу с собой. Полечу к черту в пекло без пересадки.

* * *

Кто ж это стоит на Александерштрассе и медленно переступает с ноги на ногу? Зовут этого человека Франц Биберкопф, а чем он занимается — это вы уже знаете. Сутенер он, преступник, рецидивист, горемыка, конченый человек, вот он кто — пробил его час. Будь они прокляты, те кулаки, которые били его. Но кулак, что его сейчас держит, еще сильней и страшней. Те кулаки его били, но не держали, побитого на волю отпускали; рана поноет и заживет, и Франц по жизни дальше идет. А тут, как сжался кулак большой, завладел и телом его и душой; бредет еще Франц, но уже ему ясно, что жизнь его больше ему неподвластна. Он не знает, что делать, и видит вдруг, что ему, Францу, — теперь каюк.

* * *

На дворе — ноябрь, время вечернее, часов около девяти, шпана выползла на Мюнцштрассе, гремят трамваи, гудят автобусы, кричат газетчики, шум стоит страшный. Из ворот полицейской казармы выходит отряд шупо с резиновыми дубинками.

А по Ландсбергерштрассе проходит демонстрация с красными знаменами. "Вставай, проклятьем заклейменный…"

Кафе "Мокка-фикс", Александерштрассе, к услугам наших гостей сигары лучших марок, выдержанное мюнхенское пиво; играть в карты строго воспрещается, почтеннейших посетителей просят самих следить за гардеробом, за сохранность вещей не несу никакой ответственности. Владелец. Завтраки с 6 часов утра до 1 часу дня — кофе, два яйца всмятку и бутерброд — 75 пфеннигов.

В забегаловке на Пренцлауерштрассе Франца встретили громкими возгласами: "А, господин барон пришел!" Он сел за столик, с него стащили парик; Франц отстегнул искусственную руку, заказал кружку пива, пальто он положил себе на колени.

За соседним столиком — трое, лица помятые, серые, сразу видно арестантские шкуры, бежали должно быть. Сидят, звонят…

— Ну вот, захотелось мне выпить, я и думаю, зачем далеко ходить, тут как раз подвал, живут в нем поляки какие-то, я показал им колбасу и сигареты, а они и спрашивать не стали, откуда у меня товар, тут же купили и еще водкой меня угостили, я отдал им товар, а наутро дождался, пока они ушли, и — в подвал, фомка у меня с собой, а там все на месте, и колбаса, и сигареты, ну, я все забрал и — привет. Чисто сделано, а?

— Собаки-ищейки, что в них проку? Вот у нас, например, бежали пять человек — под стеной. Как, спрашиваешь? А вот я тебе сейчас в точности объясню. Стена-то обита с обеих сторон листовым железом, миллиметров в восемь толщиной. Так они сделали подкоп под ограду! А пол в камере цементный, так они его пробили, вечерами работали, добрались до фундамента, а оттуда — под стену! Потом уж охрана спохватилась: "Как же мы не слышали? Спали, стало быть. Да мы, мол, все слышать и не обязаны".

Смех, веселье… Грянем застольную песню, друзья, пустим мы чашу по кругу…

— А последним появляется, ну кто бы вы думали? Конечно, наш старшой, обер-вахмистр Шваб, любит фасон давить! Явился и говорит, что он-де слышал об этом еще третьего дня, но был в командировке. Уж известно: как что случится, начальство оказывается в командировке. Мне еще пива, и мне кружку, и три сигареты.

Рядом за столиком какая-то девушка расчесывает волосы долговязому блондину. Тот все напевает: "О Зонненбург, о Зонненбург…" Выждал, пока стихло кругом, и запел в полный голос. Душа песни просит!

"О Зонненбург, о Зонненбург, зеленые листочки! Где сидел я прошлым летом? Не в Берлине, не в Штеттине, не сидел я в Магдебурге. Ну, так где же я сидел? Нет, дружок, не угадаешь: в Зонненбурге, в Зонненбурге.

О Зонненбург, зеленые листочки! Вот образцовая тюрьма, гуманность в ней царит сама. Там нас не бьют, не обижают, не пугают, не оскорбляют. Там не житье, а благодать — есть, что выпить, что пожрать.

Там чудесные перины, сигареты, пиво, вина. Да, приятель, там жить можно, надзиратели надежны, преданы нам телом и душой. В мастерских мы там сидим и служивым говорим: сапоги берите вы, но достаньте нам жратвы! Гимнастерки и штаны, рухлядь старую с войны переделать мы должны. А мы не станем их перешивать, можете их сразу "налево" продавать! Только, братцы, не скупитесь и деньгами поделитесь. Ведь деньги пригодятся нам, бедным арестантам.

Завелись у нас фискалы, выдать нас хотят. Мы им кости поломаем, ребра им пересчитаем. Им ребята говорят: веселитесь вместе с нами, не то расплатитесь боками. Подумайте в последний раз! Мы вас мигом успокоим, мы вам темную устроим — шутить не принято у нас.

Коли вы шутить хотите, то к директору идите, — он немного "не того" и не видит ничего. Раз поднялся шум и гам — ревизор явился к нам. Кое с кем поговорил и начальству заявил: "Не дам спуску никому, буду я ревизовать Зонненбургскую тюрьму".

Только, ребята, остался он с носом. Что дальше было, сейчас расскажу. Сидели мы в тюремном буфете — два надзирателя и мы, и вот сидим мы так, выпиваем, и входит к нам, ну кто бы вы думали?

К нам пришел, бум, бум, бум, к нам пришел, бум, бум, бум, господин ревизор! Что вы скажете на это? Грянул тут наш дружный хор: пусть живет наш ревизор, пусть залезет на забор, пусть прилипнет к потолку, тяпнет рюмку коньяку, пусть присядет в уголку!

Что сказал нам ревизор? Стыд и срам, — кричит, позор! Это я, ваш ревизор, бум, бум, это я! Говорит наш ревизор: "Кто надзиратель здесь, кто вор, не возьму я в толк никак. Здесь тюрьма или кабак? Прекратите глупый смех, упеку вас в карцер всех! Это я ревизор, бум, бум, бум, это я, бум, бум!

О Зонненбург, о Зонненбург, зеленые листочки. Но не вышел его номер, он с досады чуть не помер и, от злости сам не свой, покатил к жене домой. Бум, бум, господин ревизор! Остался с носом в этот раз, только не сердись на нас".

* * *

А ну налетай — кому штаны и бушлат! Один из молодчиков достает сверток. В нем — коричневый арестантский бушлат. Продается с торгов, кто больше даст? Цены бросовые! Распродажа уцененных товаров. Отдаю бушлат по дешевке! Всего за рюмку коньяку. А ну налетай! Шум. Смех! "О светлый миг, блаженный миг. Поднимем вновь бокалы…"

Вторым номером пойдет пара парусиновых туфель, хорошо приспособленных к местным условиям жизни в каторжных тюрьмах, подошвы соломенные, рекомендуются для побегов! Третьим номером — одеяло.

— Послушай, ты бы хоть одеяло-то старшому сдал. Неслышно вошла хозяйка и, осторожно прикрыв за собою дверь, сказала:

— Тише, тише, там полно народу.

Один с тревогой поглядел на окно. Его сосед рассмеялся.

— Брось. Окно нам ни к чему! Если что — вот, гляди. Он нагнулся и поднял крышку люка под столом.

— В погреб, а оттуда на соседний двор, карабкаться придется, дорога ровная. Только не снимать шапки, а то сразу в глаза бросится!

— Хорошую ты, брат, песню спел, — пробурчал какой-то старик. — Но есть и другие не хуже! Эту вот знаешь?

Он достает из кармана мятый лист бумаги, исписанный кривыми каракулями.

— Называется "Смерть кандальника".

— А она не очень жалостливая?

— Что значит "жалостливая"? Правильная песня, твоей не уступит!

— Ну, валяй, старина, смотри только сам не заплачь, а то еще клецкой подавишься.

* * *

"Смерть кандальника. Хоть и бедный, но веселый, шел он честною стезею, свято чтил он благородство, чуждо было ему злое. Но, увы, несчастья духи на его дороге встали, обвинен он был в злодействе. Сыщики его забрали.

(Загнали, затравили меня, чуть совсем не убили! Травят и травят — не дают жить, не знаешь, куда деваться, не убежишь от них. Как ни беги — все равно тебя догонят. Вот теперь загнали, затравили Франца, ладно, хватит с меня, довольно, не побегу дальше, нате — жрите!)

Как ни плакал он, ни клялся, суд не верил его слову, все улики были против, в кандалы он был закован. Судьи мудрые ошиблись (загнали, затравили они меня), их неправым приговором (затравили меня псы проклятые) заклеймен он был навеки несмываемым позором. "Люди, люди, — восклицал он, слезы горя подавляя, — отчего мне нету веры, никому не сделал зла я". (Травили, жить не давали. Никуда от них не скроешься. Как ни беги, все равно догонят! Нет больше сил! Я сделал все, что мог.)

А когда он из темницы вышел чуждым пилигримом, то весь мир переменился, да и сам уж стал другим он. Он бродил по краю бездны, путь потерян безвозвратно, и его, больного сердцем, гнала бездна в ночь обратно. И бедняк, людьми презренный (как они меня травили, псы проклятые), потерял тогда терпенье, он пошел и стал убийцей, совершил он преступленье. В этот раз он был виновен.

(Виновен, виновен, виновен. Вот и мне надо было преступленье совершить, виновным стать! Мало я сделал — в тысячу раз больше надо было провиниться.) Строже рецидив карают, и опять в тюрьму беднягу суд жестокий отправляет. (Аллилуйя, Франц, аллилуйя, понял наконец! В тысячу раз больше провиниться надо было, в тысячу раз!) Вот еще раз он на воле, грабит, режет, жжет и душит, чтобы мстить проклятым людям за поруганную душу. И в тюрьму вернулся снова, отягченный преступленьем, и на сей раз присужден был он без срока к заключенью. (Вот и его они так травили, псы проклятые, тот, про которого поют, правильно он сделал, так им и надо.)

Но теперь уж он не плачет, над собой дает глумиться, и в ярме он научился лицемерить и молиться. Исполняет он работу, день за днем все то же дело, дух его угас давно уж, раньше, чем угасло тело. (Как они меня травили, псы проклятые, жить не давали. Я сделал что мог, и теперь меня загнали в тупик, не моя в этом вина, что же мне было делать? Но я все еще прежний Франц Биберкопф, берегитесь, попомните вы меня.)

Он недавно жизнь окончил, и в весеннее веселье он лежал уже в могиле, арестанта лучшей келье.

И ему привет прощальный колокол тюремный слал, — он потерян был для мира, смерть свою в тюрьме принял.

(Берегитесь, господа хорошие, вы еще не знаете Франца Биберкопфа, этот себя дешево не продаст! Если уж ему суждено лечь в могилу, он на каждом пальце по одной душе с собой унесет и пошлет их к отцу небесному с докладом: сперва, дескать, мы, а за нами уж и Франц. То-то господь удивится, что раб божий Биберкопф пожаловал в карете с форейторами! А чего же тут удивляться?

Всю жизнь его, Франца, травили, мелкой сошкой ходил он по земле — так пусть хоть на небеса в карете въедет, покажет, каков он есть!)

За соседним столом все поют, болтают. Франц до сих пор сидел в каком-то отупении, но теперь вдруг почувствовал себя бодрым и свежим. Он надел парик, пристегнул искусственную руку; так руку, говоришь, мы на войне потеряли? Всюду война — и нет ей конца, так всю жизнь и воюешь; главное дело — твердо на ногах стоять.

Поднялся Франц по железной лестнице закусочной, и вот он уже на улице. Слякоть, сыро, дождь накрапывает. Уже стемнело. На Пренцлауерштрассе обычная толкотня и сутолока. На углу Александерштрассе собралась толпа. Много полиции. Франц повернулся и медленно направился в ту сторону.

НА АЛЕКСАНДЕРПЛАЦ ПОМЕЩАЕТСЯ ПОЛИЦЕЙПРЕЗИДИУМ…

Двадцать минут десятого. В крытом дворе полицейпрезидиума под стеклянной крышей стоят несколько человек и разговаривают. Рассказывают друг другу анекдоты, поразмяться вышли. К ним подходит молодой комиссар, здоровается.

— Ведь уже десятый час, господин Пильц, вы не забыли напомнить, что машину должны подать ровно в девять?

— Сейчас звонят по телефону в Александровские казармы; машину мы еще вчера заказали.

Подходит еще один.

— Оттуда отвечают, что машина была послана без пяти девять, да перепутали адрес, говорят, сейчас же пошлют другую.

— Хорошее дело — "перепутали", а мы тут стой, дожидайся.

— Я спрашиваю, где же машина, а он творит, а кто это у телефона, я говорю — секретарь Пильц, тогда и он назвался: лейтенант такой-то. Тогда я ему и говорю: лейтенант, я звоню по поручению господина комиссара, мне приказано насчет машины справиться… Мы вчера подали заявку в транспортный отдел на машину для облавы в девять часов, заявка была дана в письменной форме; господин комиссар просил подтвердить получение. Послушали бы вы, как он стал рассыпаться в любезностях, лейтенант этот самый. Ну, конечно, говорит, конечно, все будет в порядке, машина уже послана, тут недоразумение вышло, и так далее и тому подобное.

Наконец подкатили грузовики. В первую машину сели агенты уголовного розыска, полицейские комиссары и несколько женщин-агентов. На этой же машине некоторое время спустя сюда привезут несколько десятков арестованных, а среди них и Франца Биберкопфа; ангелы уже покинули его, и взглянет он на людей иными глазами, чем глядел совсем недавно, выходя из закусочной, но ангелы возрадуются, запляшут, да, да, уважаемые читатели, верующие ли вы или не верующие, но так оно и будет!

Грузовик с агентами в штатском уже в пути. Это хоть и не боевая колесница, но как-никак колесница Фемиды. Агенты сидят в кузове на скамьях, и грузовик катится через Александерплац среди мирных такси и автомобилей торговых фирм. Впрочем, и пассажиры этой машины выглядят довольно миролюбиво, ведь это война тайная, ее не объявляют. Просто едут люди по долгу службы: мужчины покуривают — кто трубку, кто — сигару; дамы переговариваются, спрашивают: кто вон тот господин на передней скамье, вероятно репортер, значит, завтра все будет в газетах. Так и катят они вверх по Ландсбергерштрассе, приходится ехать окольным путем, иначе во всех ближних пивных поймут, что предстоит облава. А прохожие поглядят вслед грузовику, да тут же и отвернутся. С этими шутки плохи: проехала полицейская машина — готовится облава где-то по соседству. Подумать только — до сих пор еще бывают такие вещи, ну да ладно, пойдем, а то в кино опоздаем.

На Рюккерштрассе грузовик останавливается, все высаживаются и идут дальше пешком. Маленькая улица безлюдна, отряд идет по тротуару. Вот и "Рюккер-бар".

Заняли выход, поставили караульных у дверей и напротив, на той стороне улицы, остальные ввалились в бар.

— Добрый вечер!

Кельнер ухмыляется. Знаем, мол, не первый раз.

— Что прикажете подать?

— В другой раз, времени нет, получите со всех деньги, облава; повезем всех в полицейпрезидиум.

Смех, протесты! Это что еще такое, подумаешь начальники! Ругань, смех.

— Спокойней, господа, не волнуйтесь!

— Но у меня же документы в порядке.

— Вот и радуйтесь — через полчаса отпустим вас на все четыре стороны!

— Мне некогда, у меня — дела!

— Брось, Отто, стоит ли волноваться?

— Осмотр полицейпрезидиума при вечернем освещении. Вход бесплатный!

Живей пошевеливайтесь! Грузовик набит до отказа, кто-то мурлычет модный фокс: "Ах, кто ж это сыр на вокзал покатил и пошлину не уплатил? Нахальство, ну кто ж это так подшутил? Полиция сердится, свет ей не мил: ах, кто ж это сыр на вокзал покатил?.."

Машина отъезжает, все подхватывают: "Ах, кто ж это сыр на вокзал покатил?.."

Что ж, дело идет как по маслу. Дальше пойдем пешком. Какой-то элегантный господин пересекает улицу, кланяется, это начальник отделения.

— Здравствуйте, господин комиссар!

Они входят вдвоем в подъезд ближайшего дома, остальные разбиваются на группы, сбор — на углу Пренцлауер и Мюнцштрассе.

Заведение на Александерштрассе битком набито; пятница — день получки, как тут не выпить? Гремит радио, играет оркестр. Агенты проталкиваются к стойке, молодой комиссар перекинулся несколькими словами с каким-то господином, оркестр перестал играть. Облава! Уголовная полиция, все присутствующие будут доставлены в полицейпрезидиум. Посетители сидят за столиками как ни в чем не бывало, смеются, болтают, кельнер обслуживает гостей. В коридоре шум, плач, забрали трех девиц, одна из них кричит: "Я же там выписалась, а здесь еще не успела билет получить", — "Ничего, переночуешь разок у нас, велика беда?" — "Не пойду, не пойду! Пустите! Не смейте!" — "Ну, ты тут истерику не устраивай! Не советую".

"Выпустите меня, пожалуйста!" — "Не могу, не имею права, придем на место, тогда поговорим". — "Сколько же еще ждать?" — "Машина только что ушла, вернется, вы и поедете!" — "А почему вам дают так мало машин?" — "Ну, вы нас тут не учите. Без вас разберемся!" — "Кельнер, бутылку шампанского — ноги помыть!" — "Слушайте, мне же надо на работу, я работаю здесь рядом, у Лау, кто же мне за прогул заплатит?" — "Ничего не поделаешь, отпустить вас никак не могу". — "Да я ж вам говорю, мне на стройку надо, это же насилие". — "Все пойдут с нами, все, кто здесь есть". — "Да ты, брат, не шуми, на то и полиция, чтобы облавы устраивать, за что же им жалованье платят?"

Задержанных партиями увозят в полицейпрезидиум, машины уезжают, снова возвращаются, агенты разгуливают по пивной; в дамской уборной крик и шум, одна из девиц бьется на полу, возле нее стоит ее кавалер.

— Что вы тут делаете в дамской уборной?

— Сами видите, с женщиной истерика. — Лягавые многозначительно улыбаются.

— А удостоверение личности у вас при себе? Нет? Так и следовало ожидать! Тогда потрудитесь остаться здесь, вместе с дамой.

Та все кричит и бьется в судорогах. Старая история, знаете ли, когда все кончится, она встанет и еще танго пойдет танцевать.

— Попробуй тронь! Так стукну, костей не соберешь. Беги гроб заказывай!

Бар уже почти опустел. У двери двое шупо крепко держат за руки какого-то человека. Тот орет:

— Я был в Манчестере, в Лондоне, в Нью-Йорке, и ни в одном городе нет таких безобразий, ни в Манчестере, ни в Лондоне…

Его выталкивают на улицу. Катись колбаской, не задерживайся. Да не забудь поклонись своей покойной собачке.

В четверть одиннадцатого вся эта процедура уже приближалась к концу, только впереди на возвышении, и сбоку, в углу, оставалось еще несколько занятых столиков. В этот момент в зал вдруг вошел какой-то мужчина, хотя, собственно говоря, пивная давно уже была закрыта для публики. Шупо неумолимы и никого не впускают. Девицы то и дело заглядывают в окна с улицы. "Ах, господин начальник, у меня же свидание назначено!" — "Ничем не могу помочь, фрейлейн, придется вам зайти еще раз, часов в двенадцать. Да вы не беспокойтесь, до тех пор ваш ненаглядный посидит у нас в полицейпрезидиуме".

Но вошедший седой господин стоял у двери и видел, как только что отправляли партию задержанных; напоследок шупо пустили в ход резиновые дубинки, потому что на грузовике не было больше места, а люди рвались из пивной. Машина отъехала, у входа стало свободнее, и этот человек спокойно прошел в дверь мимо обоих агентов. Те как раз глядели в другую сторону, потому что там уж опять кто-то ломился в бар и ругался с не пускавшими его полицейскими. В тот же момент из казармы подошел, под улюлюканье толпы на противоположной стороне улицы, новый отряд шупо; полицейские на ходу затягивали туже пояса. Тем временем седой мужчина вошел в бар, взял у стойки бокал пива и поднялся с ним по ступенькам во второй зал. Из дамской уборной все доносился женский крик, и несколько человек за столиками смеялись и болтали, делая вид, будто происходящее их совершенно не касается.

Пришедший сел за свободный столик, отхлебнул пива, огляделся по сторонам. И вдруг его нога наталкивается на какой-то предмет на полу, около самой стены. Он нагнулся, пошарил рукой; э, да под столом револьвер, верно кто-нибудь бросил! Что ж, это недурно, теперь, значит, у меня целых два. На каждый палец по одной душе, а если господь бог спросит, для чего, то я скажу — так, мол, и так, если уж на земле не довелось в каретах поездить, то хоть на небо можно барином пожаловать. Вот устроили тут облаву, правильно делают. Кто-нибудь из начальства в полиции хорошо позавтракал, ну и решил: пора опять устроить большую облаву, чтоб было о чем в газетах писать. И наверху увидят, что мы не сидим без дела! Или, может быть, кому-нибудь хочется получить повышение по службе, или прибавку к жалованию, или его жене нужно меховое манто, вот и мучают людей, да еще непременно в пятницу — в день получки.

Седой мужчина не снял шляпу, правая рука у него в кармане, да и левую он вынимает из кармана только когда берется за бокал. Один из агентов, в зеленой охотничьей шляпе с кисточкой, прошел по залу, поторапливая оставшихся гостей. Столики стоят пустые, на полу пачки от сигарет, обрывки газет, обертки от шоколада. Заканчивайте! Сейчас повезут последнюю партию.

Вот агент подошел к седому господину:

— Вы уже расплатились?

Тот буркнул, глядя прямо перед собой:

— Не видели разве, — я только что вошел!

— Зря! Но раз уж зашли, вам придется прогуляться с нами.

— Это уж мое дело.

Агент, плотный, широкоплечий мужчина, оглядел его с головы до ног: что он, с луны свалился? Нашел время скандалить! Агент молча отошел от столика и спустился вниз по ступенькам, но, случайно обернувшись, поймал на себе горящий взгляд седого. Скажи как смотрит, тут что-то не так. Агент подошел к двери, где стояли другие, пошептался с ними, и они все гурьбой вышли из бара. Несколько минут спустя двери распахнулись, агенты снова ввалились в бар, кричат:

— Все, кто остался, к выходу!

— В следующий раз и меня с собой заберите, — смеется кельнер. — Уж больно любопытно посмотреть, что у вас там за комедия происходит.

— Не беспокойтесь, через час у вас опять будет работы хоть отбавляй, там, у входа, уже стоит кое-кто из первой партии, так и рвутся сюда. Ну, вы, господин, тоже пожалуйте.

Это он мне!.. Если невестой ты обладаешь и безгранично ей доверяешь, лишних вопросов не задавай, знай свое дело — целуй да ласкай.

Господин ни с места.

— Что, вы, оглохли? Пойдемте, вам говорят!

Тебя мне прислала весна… Но еще до знакомства с тобою чашу страсти я выпил до дна. Нет, пусть их наберется побольше, одного мало, ехать так ехать, у меня карета цугом.

И вот по лесенке поднимаются гуськом три шупо, первый уже наверху, за ними спешат агенты, впереди долговязый комиссар, торопятся видно. Довольно вы меня травили! Я сделал все, что мог! Человек я или не человек?

Вынул он левую руку из кармана и, не вставая выстрелил в первого полицейского, который хотел было наскочить на него. Ббах! Так покончили мы все расчеты с жизнью и летим к черту в пекло, без пересадки.

Полицейский шатнулся в сторону, Франц вскочил, рванулся к стене, но остальные толпой бросились к нему. Ну и прекрасно, чем больше, тем лучше. Он снова поднял руку, в этот миг кто-то попытался обхватить его сзади. Франц отшвырнул его в сторону плечом, но тут на него обрушился град ударов по руке, по лицу, по голове, по предплечью… Ох, руку как огнем жжет, ведь у меня только одна рука и осталась, сломают мне еще и эту, что я тогда буду делать, убьют они меня, сперва Мицци убили, теперь меня. Все это ни к чему, напрасно все это, все напрасно! Все зря!

И рухнул он на пол около самых перил.

Не успев еще раз выстрелить, упал наш Франц Биберкопф. Игра проиграна — он сдался, проклял жизнь, сложил оружие. Упал и лежит.

Агенты и шупо отодвинули в сторону столы и стулья. Двое опустились возле него на колени, перевернули его на спину.

Э, да у него искусственная рука, два револьвера, а ну-ка посмотрим его документы, постойте, да на нем парик! Стали дергать его за волосы, — Франц открыл глаза. Тогда его встряхнули, подняли за плечи, поставили на ноги! Ничего, стоять может — сам дойдет! Нахлобучили ему на голову шляпу. Остальных тем временем уже загнали на грузовик. Франца вывели на улицу, на левую руку ему надели "браслет", завернули ее за спину. На Мюнцштрассе толпа народа, шум, гам! Ну да, стреляли там! Вот он, вот тот, что стрелял! Раненого полицейского увезли уже на машине.

* * *

У дверей бара стоит грузовик, на котором в половине десятого утра выехали из полицейпрезидиума комиссары, полицейские и агенты уголовного розыска. Теперь грузовик идет обратно в полицейпрезидиум, в кузове сидит наш Франц Биберкопф; как я уже упоминал, ангелы оставили его. На дворе полицейпрезидиума партии задержанных выгружаются из машины. Они поднимаются наверх по узкой лестнице, потом их ведут по широкому, длинному коридору. Женщин помещают отдельно. Тех, у кого документы оказались в порядке, тут же отпускают. Однако им приходится пройти еще через контроль, агенты обыскивают их с головы до ног, ощупывают штаны, осматривают ботинки, мужчины смеются, в коридоре ругань, давка. Молодой комиссар и чиновники расхаживают взад и вперед, просят ожидающих не волноваться и потерпеть еще немного. Все выходы заняты шупо, задержанных не пускают без провожатого даже в уборную.

В канцелярии сидят за столами чиновники в штатском, допрашивают арестованных, просматривают документы, если таковые имеются, и заполняют большие бланки протоколов: в чем обвиняется, территориальная подсудность, где задержан, и т. д.

Итак, как ваша фамилия? Приводы есть? Когда были в последний раз арестованы?

— Допросите сперва меня, мне надо на работу. На бланках штамп — "Полицейпрезидиум, 4-е отделение".

В отдельных графах: время привода (утром, вечером, днем — ненужное зачеркнуть), имя и фамилия, сословие или профессия, число, месяц и год рождения, адрес (постоянный, нигде не проживает, точного адреса не указал, указанный адрес по выяснении на месте оказался вымышленным).

Вам придется подождать, пока ваш участок ответит на запрос, так скоро это не делается, ведь у них тоже только две руки, а кроме того, бывали случаи, что люди указывают адрес правильный, и по этому адресу действительно проживает лицо, которое зовут так же, как, скажем, вас, а на поверку выходит, что это совсем другой человек, и у арестованного его документы, которые он украл или одолжил, или еще как-нибудь раздобыл. Есть в анкете и другие графы: соответствие с приметами и данными учетной карточки (если учетной карточки не имеется, указать особо); опись приобщаемых к делу вещественных доказательств и предметов, имеющих отношение к настоящему или какому-либо иному преступному деянию, и, наконец, тех личных вещей задержанного, которыми он мог бы причинить повреждение себе или другим, как-то: трости, зонты, ножи, револьверы, кастеты и т. п.

Приводят Франца Биберкопфа. Спета его песенка. Попался Франц. На единственной руке — стальной браслет. Голова опущена на грудь. Его хотели допросить внизу, на первом этаже, у дежурного комиссара. Но Франц не отвечает, он словно в столбняке, правый глаз у него затек от удара резиновой дубинкой; он часто проводит рукой по лицу, но тут же опускает руку — болит рука, по ней тоже пришлось несколько ударов.

Внизу, через мрачный двор, проходят на улицу те, которых уже отпустили, идут под руку со своими девицами. Если невестою ты обладаешь и безгранично ей доверяешь… Правильность протокола подтверждаю, подпись заверил, следует фамилия и служебный номер чиновника, "снимавшего дознание". Дело направляется в суд Центрального района города Берлина, комната 151, следователю первого участка.

Последним допрашивают Франца Биберкопфа. Его, понятно, не отпускают. Этот человек стрелял во время облавы в пивной на Александерштрассе, но за ним есть еще и другие нарушения уголовного кодекса. Всего полчаса спустя, после того как он рухнул на пол в пивной, выяснилось, что, наряду с восемью рецидивистами, розыск которых был давно объявлен, и неизменными беглецами из колонии для малолетних правонарушителей, в руки властей попал, что называется, крупный зверь. Ибо у человека, который стрелял в полицейского и потом свалился без чувств, оказалась искусственная правая рука, а на голове был седой парик. На основании этого, а также благодаря нашедшейся в сыскном фотографии, было немедленно установлено, что задержанный не кто иной, как Франц Биберкопф, подозреваемый в соучастии в убийстве проститутки Эмилии Парзунке в Фрейенвальде и уже имеющий судимость за непреднамеренное убийство и сводничество.

Этот субъект уже давно уклонялся от регистрации по месту жительства. Что ж, одного мы уже поймали, и другой от нас не уйдет.