С уходом Янгара меня охватило странное беспокойство.

Я мерила комнатушку шагами, пытаясь уговорить себя, что нет причин для волнений. Сны — это ведь всего-навсего сны. Слепые пряхи собирают их по крохам из остатков надежд, оброненных слов и ненужных воспоминаний, замешивают в серебряном лунном тазу, сдабривая девичьими мечтами. А после тянут тончайшую нить, из которой вывязывают полог.

И полог этот летит на землю, накрывает незримой сетью души.

Мою и вовсе опутал.

В моих снах звучал голос сердца Янгара. Я видела его, скрытое под смуглой кожей, спрятанное в шкатулке грудной клетки.

Такое живое.

Горячее.

Сладкое.

И во сне я, зачарованная стуком, прижималась к Янгару. Руки мои обнимали его. И ногти росли, превращаясь в изогнутые ножи медвежьих когтей. Они легко открывали шкатулку, и я любовалась драгоценным камнем сердца, изнывая от желания попробовать его на вкус.

Ведь сон — только сон.

Можно.

Нельзя.

Я смотрела на собственные руки, измазанные его кровью, подносила их к носу, вдыхая аромат, тянулась губами, желая снять хотя бы каплю.

И заставляла себя проснуться.

В поту.

В бреду.

В холоде, который все-таки пробрался внутрь. И я понимала, что лишь живая кровь согреет меня, но заставляла себя выходить из Горелой башни. Зима больше не заметала мои следы — человеческие, все еще человеческие. И я радовалась, видя их.

Я не попробую кровь на вкус.

И останусь человеком.

Как долго?

Сердце стучало так громко. И я сама не знала ответа на свой же вопрос.

Так долго, как смогу.

Я собирала хворост и разводила огонь в старом камине. Узкое жерло трубы заросло мусором, и дым наполнял комнату. Я дышала им, кашляя и давясь, но чувствуя его терпкий вкус.

И каждый вечер оставляла в окне лучину.

Но чем дальше, тем четче я осознавала: Янгар не должен возвращаться. Я убью его. Не во сне, но наяву. Однажды просто не сумею устоять перед нежным голосом его сердца. И будет именно так, как я видела: черные когти, раздирающие грудь.

И живое сердце на моей ладони.

Предупредить?

Но послушает ли он… и сумею ли я признаться?

Стыдно. И страшно. И лучше будет, если я просто уйду. Куда? Хотя бы в ту берлогу, которая осталась от Тойву. И я, осознавая правильность своего решения, все же медлила.

Горелая башня стала моим домом.

Не хочу его бросать.

И снова борюсь с собой… ночь за ночью. Сон за сном.

Битва, лишенная шанса на победу — нежить не станет вновь человеком. Единственным союзником — черный змей, наблюдающий за мной с потолка. И в его рисованных глазах мне видится сочувствие.

Я смогу?

Я попробую… А там — как получится.

Но наступило время диких вьюг, и все изменилось вновь.

Три дня ветер выл, срывая голос. И круглая слепая луна повисла на небосводе, будто намертво приколоченная. Даже днем она не исчезала, бледнела лишь. А солнце не смело вытеснить ее.

Мешался свет. Не желтым был, не белым, но красноватым, тревожным. Красил он сугробы, вычерчивая по ним путь для хозяев. И сны стали тревожны.

Я слышала запах крови.

Я давилась слюной и тянулась к своим рукам.

Я кричала, просыпаясь, и снежная буря, разыгравшаяся на четвертый день, разносила мой крик. На него отзывались волки. Знаю, что приходили они к развалинам, кружили, выискивая добычу, но не смели и близко подойти к Горелой башне. Хорошо, пожалуй, утомленная кошмарами, я позволила бы себя убить.

Но наступила ночь, когда буря вдруг улеглась, и стая отступила.

Я сидела у камина, в котором догорали хрупкие веточки, и пила горький дым, когда в дверь постучали. Негромко, но я услышала. И вздрогнув, обернулось.

Холодно стало.

Но это был иной холод, тот, который мучил меня во снах.

Стук повторился.

— Кто там, — я подошла к незапертой двери.

— Пусти, девица, ночь переночевать, — раздался скрипучий голос.

И я, протянув ставшую вдруг непослушной руку, открыла дверь.

— Здравствуй, матушка, — сказала и поклонилась той, что редко являлась людям. А явившись, не приносила в дом удачу.

За дверью стояла старуха в белой волчьей шубе, наброшенной поверх старого платья. Подол его был в прорехах, а вышивка, некогда украшавшая ворот и рукава наряда, поистрепалась, поблекла. Торчали нити, побледнели и потрескались стеклянные бусы. Съехал на плечи черный платок с белыми вьюжными узорами, выпуская из-под покрова седые волосы женщины. Обрезаны они были коротко, как у вдовы.

— Спасибо, девонька.

Она переступила порог.

И я увидела, что ноги старухи босы. Ступни ее побелели от холода, а ногти, напротив, черны сделались, массивны.

За подолом шубы вползла зима.

— Садись, матушка, у огня, — я подвинула единственный стул к камину. И старуха, глянув хитро, сказала:

— Села бы, да ослабла я по снегам ходить. Помоги, девонька.

И протянула ко мне тонкую руку с длинными, птичьими пальцами.

— Конечно.

Холод лютый исходил от ее кожи. И пальцы сдавили запястье. Покачнулась старуха, всем весом наваливаясь на меня. Тяжела она была, но я устояла. Только мельком глянула в лицо, удивляясь, что вовсе не старое оно — гладкое, белое. И губы бледны до синевы, и брови будто изморозью нарисованы. Только глаза сияют знакомой чернотой.

— Отдохни, матушка, — я подвела гостью к табурету. — Раздели еду, какая есть. Не побрезгуй.

Мороженая рябина.

И зачерствевший хлеб — давно ушел Янгар, а я все берегла эту горбушку.

— И водички налей, — велела гостья. — Сама садись. Говорить будем.

Отказать ей было невозможно. И я, наполнив кубок снегом, подала его.

Акку, богиня ненаписанных судеб, смотрела на меня. Сейчас она утратила всякое сходство с человеком. И не шуба лежала на плечах ее, но буря усмиренная. Рваное платье — небо зимнее, в прорехах туч. Вышивка — разорванные дороги…

— Признала, — старушка пригубила талый снег, который от прикосновения ее губ стал красным. — Но не испугалась.

— Испугалась.

— Но одолела страх. Возьми, — Акку протянула кубок. — Не бойся, это не кровь.

Сладкое терпкое вино с полузабытым запахом лета. И хмель смывает тени страха.

— Так-то лучше, — усмехнулась Акку, сбрасывая платок. Подхватила его, отерла лицо, отнимая у себя годы. Да и что они для той, кто живет вне времени. — Говорить будем.

Она повела рукой, и пламя в камине загудело, вот только цвет его изменился: зеленым стало.

Но жарким.

— Для тебя, — Акку протянула над пламенем руки. — И для меня. А человека оно выморозит… отчего противишься судьбе, девочка?

Она смотрела мне в глаза. И соврать было невозможно, но и ответить я не посмела.

— Ты позвала меня и я откликнулась.

— Прости, матушка.

— Ты взяла это проклятье, — она указала на шкуру, которая вдруг сползла с моих плеч. — И ты пытаешься нести его так, как подобает человеку. Но ты уже не человек.

Что было ответить?

Что я желаю отказаться от своего слова?

Слишком тяжела стала эта ноша?

— Я… не хочу никого убивать, — голос мой был тих, и шепот пламени заглушил слова. — Я лучше умру от голода…

…от жажды, голос которой слышу уже наяву, пока тихий, слабый, но с каждым днем он будет крепнуть.

— …или замерзну насмерть… но я не стану убийцей.

— Станешь, девочка, — с печалью произнесла Акку. — Подойди ближе. Сядь.

Она указала на место у своих ног. И когда я села — как можно было отказать богине — Акку коснулась пальцами моей щеки.

— Не плачь, дитя.

— Я пытаюсь…

— Вижу, — она вытирала слезы и, подняв подбородок, смотрела в глаза. — Ты пытаешься. И мучишь себя. Ты желаешь остаться человеком, хотя понимаешь, что не выйдет… но не проклинаешь, не просишь о пощаде, не ищешь виновных. Почему?

Наверное, потому, что их нет.

— А твой отец? — спросила Акку.

Ерхо Ину… он никогда-то не любил меня. Дал жизнь. Вырастил. А потом предал.

— Я могу наведаться в его дом. Хочешь?

В черных глазах Акку я видела, как это будет. Вот буря на мягких лапах крадется к Лисьему логу. Кружит, кошкой трется о шершавые стволы древних сосен. Семью хвостами заметает следы. И подобравшись близко, так близко, чтобы ощутить вкус дыма — а зимой в Лисьем логе топят камины светлыми березовыми поленьями — она заглядывает в окна. И пробует их на прочность, вначале нежно, едва касаясь когтистой ветряной лапой. Скулит. Просится впустить.

Жестоки люди.

И ставни крепки.

Ярится буря, хлещет бока ветряными хвостами и, встав на дыбы, бьет по дому. Она слизывает черепицу и вгрызается в ставни, срывает их, одну за другой. Тепло покидает дом сквозь рваные раны, число которых ширится… и люди жмутся к каминам, понимая, что не удастся спастись.

— Нет, — я нашла в себе силы отвернуться.

— Разве он не заслужил сметь? — голос Акку был вкрадчивым, как полуночная поземка, что вьется под ногами предвестником скорой вьюги, младшей сестрой ее.

И в черном зеркале глаз я видела морозную седину на черной бороде Тридуба. И трубку в неподвижной руке его. И ледяную корку на смуглых щеках.

— Нет!

— Хорошо, — согласилась Акку, развязывая мешок. — А твоя сестра? Могу подарить тебе ее жизнь.

— Зачем?

— Разве тебе порой не хотелось, чтобы она умерла?

Солгать?

Хотелось. Когда я была ребенком, который не понимал, почему отец любит ее, а не меня. И позже, еще не взрослой, но уже осознавшей собственное место в доме. Порой я представляла, что Пиркко нет.

Не родилась.

Или вдруг умерла. Ведь умирают же люди?

И тогда я останусь единственной дочерью… Ерхо Ину будет горевать, а я, Аану, сумею утешить его, найду ключ к каменному сердцу…

— Из-за нее ты здесь, — Акку поглаживала мою ладонь, и на кончиках пальцев расцветало зеленое мертвое пламя. — Из-за нее становишься тем, кем быть не хочешь. Разве не справедливо будет, если она уйдет?

Не буря, но легкий сквозняк, который пробирается сквозь плотно сомкнутые ставни. По мехам, по шелкам, по коврам скользит, не потревожив и пушинки. На грудь садится призрачной гадюкой и в рот проскальзывает, чтобы в легких свить гнездо.

Будет выходить сквозняк кровавым кашлем.

И жаром.

Лихорадкой, в которой сгорит красота моей сестры.

— Нет!

— Упрямая девочка, — Акку улыбалась, не размыкая губ. — Ты позволишь им всем жить, когда тебя не станет? Той тебя, которая есть сейчас?

Я опустила голову.

Позволю.

Месть? Мне не будет легче, если умрет отец или братья, или Пиркко… пусть живут.

— И мужа, как понимаю, ты тоже простила?

Тонкие пальцы богини дотянулись до моего лица, скользнули по белой нити шрама.

— Да, — ответила я.

— Это ведь не исчезнет, — Акку гладила шрам, и от ее прикосновений старая рана загоралась огнем. Я стиснула зубы, чтобы не застонать. — Ты готова простить его и за эту боль?

Наклонившись, она подобрала губами слезинку с моей щеки…

…и тогда, в пещере, Янгар сделал то же.

Он обещал, что позаботиться обо мне…

— Врал, — мягко сказала богиня. — А ты поверила… и веришь вновь и вновь. Почему, девочка? Разве тебе не больно?

Больно.

— И даже сейчас ты сомневаешься, что он и вправду вернется, но продолжаешь ждать… и бороться с собой. Не честней ли будет уступить?

И позволить когтям открыть заветную шкатулку.

— Ты ведь пробовала уже его кровь, — Акку шептала на ухо, и холодное дыхание ее шевелило волосы. — Она сладкая?

— Очень.

— Еще нет. Но уже скоро… уступи, девочка, и кровь станет слаще вина. И ароматней меда. Она насытит тебя лучше, чем насыщает свежий хлеб. И прогонит холод…

Да, но как надолго?

Я знаю, что убив однажды, я буду убивать вновь и вновь, с каждым разом все больше превращаясь в то безумное создание, которым была Тойву.

— Страх уйдет… — пообещала Акку. — И сомнения исчезнут. Надо лишь попробовать…

— Нет.

В черных глазах нет гнева.

И Акку отнимает ладонь от моего лица.

— Хорошо, — она отбрасывает седые неровные пряди за спину. И черные глаза вдруг светлеют, словно темную воду изнутри затягивает ледяная корка.

Акку потягивается, становясь выше.

И хлопают за плечами ее крылья бури.

Падают на пол клочья тумана и мелкая снежная крупа, которая звенит, будто бы и вправду из серебра сделанная. Взмывают к потолку руки Акку, и зеленое пламя стекает по тонким запястьям ее.

Распускаются цветы в полуоткрытых ладонях.

И пальцы-когти прочно сжимают их.

— Хорошо, — повторяет она, и голос ее — голос бури. — Будь по-твоему, Аану.

В нем шелест снегов, что ложатся покров за покровом. И низкое гулкое небо, провисшее под тяжестью луны. Тоскливый вой волков. И треск вековых сосен, кора которых лопается под морозами. Скрип наста под ногой. И нежная песня ветра, что уговаривает погодить.

Прилечь.

Закрыть глаза.

Отдать тепло той, которая собирает жатву на снежных полях.

— Год жизни, — из затянутых изморозью глаз на меня смотрит сама зима. — Год твоей жизни я возьму.

Снежинки падают на мои волосы и, прикоснувшись, тают.

— И если выдержишь…

Вода блестит в медвежьей шерсти.

— …останешься человеком. Таково мое слово.

Успокаивается буря. И Акку вновь превращается в старуху. Ладони ее ложатся на плечи мои, и звучит просьба:

— Проводи, девонька, до двери. Загостилась я… а ночь уже на исходе.

Тяжела моя гостья.

И я не смею отказать ей.

— Не убей, Аану, — говорит она, касаясь на прощанье шрама. — Помни, убьешь — будешь моей…

— Спасибо, — я целую ледяную ладонь.

— Люди… — тень печали, словно чайка над водой, мелькает в черных глазах богини. — Только люди умеют прощать… не потеряй свой дар, Аану.

Беззвучно закрывается дверь.

И рассыпается гостья белым мелким снегом. Она уходит, а я еще долго стою у окна, вглядываясь в снежную круговерть. А буря мурлычет, ластится.

Эта ночь проходит без снов.