Панна Акулина фон Хоффель маялась бессонницей. Напасть сия, случавшаяся с нею год от года все чаще, ежели верить медикусу, была явлением преобыкновенным в том возрасте, в котором панна Акулина изволила пребывать. Медикус являлся по первому зову баронессы, с немалым почтением выслушивал многочисленные жалобы, потчевал клиентку травяными отварами и самолично делал массаж пяток по цианьской методе…

Но желаемого облегчения сии процедуры не приносили.

И панна Акулина маялась.

Бессонницей.

И еще немалой к себе жалостью. Лежа в постели, она разглядывала балдахин, лениво раздумывая над тем, устроить ли хозяину пансиона скандал, ибо балдахин сей был пылен и стар, либо же просто выказать жалобу, как и подобает даме благородной.

Тут же вспомнилось, что воистину благородной дамой панна Акулина стала тогда, когда престарелый барон фон Хоффель, прельстившись очарованием юной певички, предложил ей морщинистую руку, ослабевшее сердце и свое немалое состояние… правда, после смерти родня баронова изволила судиться, но…

Нет, подобные мысли приводили панну Акулину в волнение, а волнение не способствовало доброму сну. И она перевернулась на другой бок… в конце‑то концов, сколько уж лет минуло? И пускай состоянием пришлось делиться, но титул, титул остался Акулине.

Баронесса фон Хоффель.

Вдовствующая баронесса фон Хоффель… звучит много лучше, нежели панночка Акулина Задвиженска… да, и на афишах титул смотрелся прельстительно… жаль, что состояние оказалось не столь велико, но… были поклонники.

Были.

И подарки дарили… и сыпали к ногам очаровательной баронессы, что обещания, что цветы, что драгоценные каменья, которые она, в отличие от обещаний и цветов, подбирала да, предварительно оценив, определяла на хранение.

В отличие от многих, Акулина и в молодые годы проявляла редкостное трезвомыслие. Лишь однажды она поддалась зову сердца, о чем впоследствии неоднократно сожалела… особенно, когда пришлось расстаться не только с большей частью драгоценностей, но и с городским домом…

В груди заныло.

Ах, Зозо, Зозо… последняя страсть, если не сказать — единственная… как пылали твои глаза… как горячи были руки… какие слова ты говорил, как клялся, что никогда‑то не оставишь… а ревновал‑то, ревновал люто, исступленно, и виделось в том лучшее доказательство любви…

И что с того, что был ты моложе на двадцать три года? Себя старухой Акулина не ощущала… и сейчас не ощущает, а уж тогда…

Она решительно перевернулась на другой бок, хотя и знала: не придет сон. А вдруг и вправду возрастное это? С чего‑то она, баронесса… несмотря ни на что все еще баронесса, трясется над этими воспоминаниями? Последняя любовь… и первая, ежели разобраться. До Зозо, славного мальчика, Акулина не позволяла себе с ума сходить, а тут… треснуло запертое сердце, и разум сгорел в пламени чувств.

Красиво звучит.

Некогда она весьма ценила красивые слова, и красивых людей… а Зозо был красив. И как же хотелось ему верить… и верила ведь, сама себя ослепляла, и счастлива была в этакой слепоте. Он беден?

Ничего, состояния Акулины хватит на двоих…

Он берет деньги без особого стеснения? Пускай, ей в радость делать мальчику подарки… Играет? А кто не играет ныне… проигрывается? Бедолаге не везет в картах, зато в любви…

Неромантично заурчало в животе, и это урчание заставило панну Акулину отрешиться от воспоминаний. А ведь казалось ей, что молоко подали несвежее. Нет, еще не прокисшее, но уже и не то, которое можно пить безбоязненно. Того и гляди расслабит…

…тогда вновь будет повод медикуса пригласить. Один он слушает… да еще и пан Бершовец, но тот вечно занятой и женушка его… панна Бершовец баронессе не нравилась категорически, поскольку была молода и хороша собой. Акулина не знала, что раздражало ее больше.

И потому перевернулась на спину, руки на животе сложила.

Уснет.

Еще немного полежит, послушает, как гудят в стене трубы… пансионат старый, в ремонте нуждается. А хозяин все денег жалеет… скупой ничтожный человечишко, который посмел намекнуть, что баронесса оплату задерживает.

Лет десять тому был бы рад, что она поселилась в этом захолустье… лет десять тому ей казалось, что все еще можно исправить. Ныло раненое сердце. И злость душила, бессильная, беззубая.

Исчез Зозо.

Прихватил и деньги ее, и векселей выписал, по которым Акулине придется платить, и шкатулку выгреб до дна… да что шкатулку, серебряные ложечки и те вынес.

Но простила бы… когда б один сбежал, а не с этой девкой из кордебалета… и ведь знали, шептались, посмеивались. В глаза, конечно, не решались, но за спиной… а она держала спину. И лицо держала. И день за днем платила, платила по счетам, которых не становилось меньше…

Надеялась, исправится.

Был же контракт. И голос ее звучал по — прежнему чудесно… и поклонники, которых Зозо распугал своей ревностью дикой, вернутся, а с ними — и драгоценности…

Кто знал, что в театре Королевском новый директор объявится? А у того собственная протеже… молодая. Красивая.

Безголосая напрочь.

Но разве это кому мешало?

Ах, сколько всего осталось в прошлом… и обиды, и ссоры… и война, закончившаяся поражением… зато война помогла забыть о предательстве.

Долги.

И опустевший дом… прислуга, что разбежалась, поскольку не было у баронессы денег платить прислуге… и вовсе как‑то вышло так, что истаяли капиталы, обратились в ничто ценные бумаги, на которые она так рассчитывала. А ушлый поверенный только и шептал, что, де, дом надобно продавать, что лишь тянет он из баронессы последнее.

Поддалась.

Продала. И теперь вот вынуждена доживать век в месте столь непрезентабельном. И пусть комнаты, которые она занимает, именуются апартаментами — люкс, но баронессе ли не знать, что сие наименование — лишь насмешка. Всего‑то четыре комнатушки, одна другой меньше.

Мебель старая.

Убираются редко… и норовят намекнуть, что за капризы Акулине доплачивать надобно…

Она вздохнула, чувствуя, как тело становится легким, невесомым, как некогда. И унимаются ноющие суставы… а в голове звучит музыка… ария брошенной княжны… и баронесса готова исполнить ее… Голос по — прежнему полон силы…

Она, или уже не она, но княжна, предавшая родных, бросившая свой дом за — ради любви к чужаку, стоит над пропастью.

Клубится в рисованных глубинах ея театральный туман.

И проступает сквозь него смуглое лицо Зозо…

…по что ты предал…

Первые аккорды тяжелы, что падающие камни… а туман густеет. И вот уж из пропасти тянет сквозняком…

…едва слышно скрипит окошко.

Какое окошко?

И пропасть исчезает. А с нею и неверный возлюбленный, которого Акулина вновь успела и проклясть, и простить. Но остается постылый нумер — люкс пансиона.

Окно открытое, сквозь которое тянет прохладцей.

И человек на подоконнике…

Голый человек на подоконнике…

Нет, конечно, в бурной жизни баронессы случалось всякое… иные поклонники вели себя безумно, но те безумства, как ей виделось до сегодняшнего дня, остались в прошлом.

— Вы… — дрогнувшим от волнения голосом произнесла Акулина, — ко мне?

Гавриил шел по следу.

Благо, след волкодлак оставлял широкий, из мятой травы и поломанных веток… и характерного сладковатого духа «Страстной ночи», которая и вела Гавриила по парку. Следовало сказать, что коварная тварь не давала себе труда выбирать дорогу, но перла, что называется, напролом, сквозь кусты. И если волкодлаку эти кусты вовсе не были преградой, то Гавриилу приходилось тяжко.

Он падал.

И вставал.

Выдирал треклятый плащ из цепких веток. Матерился, продираясь сквозь колючую стену шиповника, и выл от бессилия, обнаружив, что стоит возле парковой ограды. Обходить?

Тварь навряд ли даст себе труд подождать… а потому пришлось лезть. Плащ, который лишь мешался, пришлось бросить, не то, чтобы нем осталось что‑либо ценное, но… книги вот жаль.

Книгу Гавриил не дочитал, а там наверняка много полезных советов.

Ничего. Вернется.

Или новую купит.

Он сунул рукоять ножа в зубы и перемахнул изгородь, едва не свалившись на голову полицейскому.

— Жвините, — сказал Гавриил.

Полицейский моргнул и потянулся за тревожным свистком.

— Спшу. Птом, — говорить с ножом во рту было затруднительно, да и не оставалось у Гавриила времени на то, чтобы объясняться с полицией. Он распрекрасно отдавал себе отчет, что нынешний эксцентричный облик его, быть может, и подходит для сюрприза, но большинству горожан покажется чересчур уж вызывающим.

Да и волкодлак опять же…

Гавриил принюхался, радуясь тому, что выбранные им духи оказались столь ядреными. Сладкий аромат их разлился по мостовой, перебивая и запах навоза, и вонь стынущего металла.

В спину донеслось:

— Стой! Стой, кому говорят…

Гавриил ускорил шаг. Полицейского он слышал: тот бежал, однако, будучи человеком в теле, бежал неспешно, тяжко переваливаясь с боку на бок, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дыхание.

Гавриил слышал и тонкий судорожный свист, неслышный обычным людям.

Ничего.

Он успеет… главное, на след выйти, а после уже и с полицией можно будет объясниться.

След оборвался в тупике, у низенького кирпичного строения, будто бы придавленного чересчур тяжелой для него крышей. Эта крыша нависала, скрывая в своей тени и ряд узких чердачных окон, в которые не то, что волкодлак, не всякая кошка пролезет. По краю ее свинцовой лентой тянулся водосток, а к нему чьи‑то заботливые руки прикрепили деревянные короба с петуниями. Верно, петуниям сие понравилось, поелику разрослись они густо и цвели буйным цветом.

Водосток же спускался, у самой земли задираясь крючком.

Гавриил вздохнул и огляделся, в тайной надежде, что треклятый волкодлак просто отыскал лазейку… но нет. Слева высилась серая громадина банка. И редкие окна были забраны крепкими решетками. Справа — здание почтового ведомства, которое, как поговаривали, было богаче иного банка… здания смыкались углами, будто норовя раздавить сие кирпичное недоразумение…

И Гавриил решился.

Водосточную трубу он не стал тревожить, благо, кладка и узорчатый фриз, некогда весьма богатый, оставлял довольно места для маневру.

По стене он вскарабкался с легкостью, только нож в зубах все ж немного мешал.

Зато меж старыми рамами тонкий клинок вошел легко…

В комнате пахло духами.

Не «Страстной ночью», иными, куда более резкими. И запах их был столь силен, что Гавриил едва не расчихался.

Темно.

Шторы завешены плотно, однако он сумел разглядеть, что комната, в которую угораздило попасть, довольно велика.

Светлые стены.

Светлый потолок. Темный круг зеркала, закрепленного в узорчатой раме. И массивная кровать под балдахином.

— Вы… ко мне? — раздался низкий грудной голос.

— Не знаю, — честно ответил Гавриил. — А вы кричать не станете?

— Не знаю…

Женщина села в кровати.

Она была чудовищно толста, и рубашка из тончайшего батиста не скрывала ни складок на боках, ни выпирающего рыхлого живота, ни груди, которая на оном животе возлежала холмами из розовой плоти.

— Вы… вы собираетесь покуситься на мою честь? — гулким шепотом поинтересовалась дама и на всякий случай подалась вперед, изогнулась, отчего рубашка ее соскользнула с полного округлого плеча.

— Нет, что вы…

Гавриил сглотнул.

Разом подумалось, что, возможно, прав был пан Зусек, когда говорил, будто бы в страстях надобно проявлять настойчивость по отношению к объекту сих страстей.

— Вы лжете, — с надрывом произнесла баронесса фон Хоффель, прижимая ладони к груди, в которой вяло трепыхалось сердце. — Зачем еще вы могли проникнуть сюда, негодник?

Не Зозо…

…Зозо любил делать сюрпризы, и однажды украл ее из гримерки, на руках вынес, пусть бы и тогда панна Акулина весила чуть больше, нежели положено весить красивой женщине. Но Зозо нравилась ее полнота… он говорил, что настоящая женщина и должна быть такой: мягкой да округлой.

Ночной гость не спешил набрасываться на трепещущее тело Акулины.

Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, и лишь алые трусы его призывно пламенели, указывая на скрытую страсть…

— За волкодлаком, — выдавил он, отступая зачем‑то к окну.

Забавный…

Зозо тоже выдумщиком был… говорил, что на родине его в лесах волкодлаки во множестве водятся, и люди благородные первейшею забавой полагают вовсе не охоту на лис, а нечисти истребление.

Лжец.

Акулина поднялась.

Гавриил следил за тем, как медленно встает она, как колышется плоть, и трещит батист, и вот уже крохотная ступня, почти кукольная, касается пола.

— Ты следил за мной, негодяй…

— Н — нет!

Женщина ступала почти беззвучно.

Грудь ее колыхалась, и живот колыхался, и вся она, розовая, пахнущая теми самыми резкими духами, колыхалась.

— Выслеживал, как дикий тигр трепетную лань…

Гавриил отчаянно замотал головой и попятился.

— И теперь явился, чтобы воплотить в жизнь свои непристойные фантазии… — она не глядя взяла с туалетного столика флакон с мятным настоем и осушила его одним глотком. — И я беззащитна пред тобой…

Она схватила Гавриила за руку. Толстые пальчики пробежались по предплечью, ущипнули плечо.

Гавриил уперся в грудь дамы в тщетной попытке ее оттолкнуть, но панна Акулина лишь испустила томный вздох.

— Ах, я чувствую, как в тебе кипят дикие страсти…

— У… уйдите…

Гавриил пожалел, что не дочитал книгу. Наверняка мудрейший пан Зусек знал, как надлежит вести себя мужчине в подобной ситуации…

Женщина наступала, тесня от окна, норовя загнать к кровати, которая ныне казалась Гавриилу предметом в высшей степени зловещим.

— Вы… вы неверно все поняли! Я на волкодлака охочусь!

— Я невинная жертва твоей похоти…

Она покачнулась, оседая на Гавриила всем своим немалым весом.

— И молю не чинить вреда… я сделаю все… — пообещала она, дыхнув в лицо мятой.

…крик о помощи, донесшийся из покоев панны Акулины, встревожил всех обитателей пансиона «Милый друг».

Залаяли шпицы панны Гуровой, отозвался на их голос ленивая дворняга, прикормленная кухаркой из жалости. Захлопали двери, и в коридор выглянул пан Зусек, вооруженный преогромной устрашающего вида секирой.

— Откройте, полиция! — раздалось следом.

И пан Зусек секиру опустил, бросив:

— Не волнуйся, дорогая. Полиция уже здесь.

Его супруга, обычно молчаливая, на редкость не любопытная, в коридор не выглянула. Сам же пан не спешил возвращаться. Он был босоног и нелеп в длинной ночной рубахе, с секирой в одной руке и ночным колпаком в другой.

И панна Гурова, обладавшая воистину удивительной способностью знать все и обо всех, заметила:

— А где это вы сегодня гуляли?

— Нигде! — нервозно ответил пан Зусек.

— Я слышала, как ваша дверь отворялась, — панна Гурова запахнула цианьский халатик с золотыми драконами на спине.

— А мне представлялось, что вы давече на слух жаловались.

— Не настолько. Ваша дверь отвратительно скрипит!

Появление полицейских заставило панну Гурову замолчать. Пятерка померанских шпицев, как на взгляд пана Зусека обладавших на редкость скверным норовом, под стать хозяйскому, прижались к ее ногам. Глаза — бусины следили за каждым движением пана Зусека, и тому вдруг подумалось, что секира — вовсе не то оружие, которое поможет, если…

— Откройте, полиция! — городовой бухнул кулаком в дверь.

— Господа, господа… прошу вас… произошло недоразумение… — пан Вильчевский, хозяин пансиона, появился со свечами и метлой, которую отчего‑то держал под мышкой, и когда кланялся — а кланялся он часто, суетливо — прутяной хвост метлы подымался. — Верно, панне Акулине пригрезилось…

— О да, ей часто грезится в последнее время, — бросила панна Гурова и скрылась в своих покоях. Пан Зусек последовал ее примеру.

Дверь он прикрыл, оставив узенькую щелочку. Не то, чтобы пан Зусек любил подсматривать, нет, он лишь предпочитал быть в курсе происходящего. Особенно, ежели все происходило в непосредственной близости от его особы.

Он и разглядел, что полицейских, от которых в коридоре стало тесно, что тощего мужичка в красных трусах. Его вели, скрутивши руки за спину, а он порывался что‑то объяснить… но тычки под ребра заставляли его замолчать.

— Что там, дорогой? — спросила Каролина, позевывая.

— Видать, вор пробрался… — пан Зусек повесил секиру на крючки, которые самолично вбил в стену и тем немало гордился: в отличие от многих, он — человек хозяйственный.

— Вор… какой ужас…

— Не бойся, дорогая. Я тебя защитю! — пообещал пан Зусек, погладивши секиру. Затем надел сползший было колпак, поправил сеточку для волос — при его профессии выглядеть надлежало должным образом, и пятку поскреб.

— Я знаю, любимый, — Каролина села в постели. — Но быть может, пусть полиция разберется?

Полиция ушла.

Лишь из соседнего нумера, если прислушаться — очень — очень хорошо прислушаться — доносились сдавленные рыдания панны Акулины.

— Я сразу поняла, что он не просто так здесь появился, — панна Акулина рыдала профессионально, самозабвенно и почти искренне. — Он был так… огромен… силен… что могла я, слабая женщина, противопоставить его силе?

— Может… того… медикуса? — полицейский, широкую грудь которого баронесса фон Хоффман соизволила орошать слезами, пребывал в растерянности. С одное стороны было велено запротоколировать показания, а с другой… женщину было жаль.

Вон как изволновалась вся.

— Нет… медикус не поможет… — панна Акулина всхлипнула и, оторвавшись от груди, заглянула в серые полицейские очи. — Я чувствую себя потерянной…

— Так это… может, того… выпить?

— Кларету?

— Кларету нет… самогон имеется.

Панна Акулина, упав в кресло, махнула рукой. Она не имела ничего против самогона, и фляжку приняла с благодарностью.

— Вы представить себе не можете, что я испытала… — она занюхала самогон рукавом халатика. — Оказаться наедине с этим… с этим…

— Не волнуйтеся… посадим.

— За что?!

— За все, — жестко отрезал полицейский. — Заявление подадите…

Отчего‑то вспомнились печальные, преисполненные мольбы глаза незнакомца…

— Нет, — покачала головой панна Акулина. — Мальчик поддался страсти… все мы были молоды… все мы…

И фляжку протянула. Полицейский принял, глотнул…

— Это да, — сказал он. — От я сам, помню… когда за женкой своею ходил… ох она и норовистая была…

— А вы женаты?

— Вдовый, — признался полицейский и фляжку протянул. — В позатом годе не стало… хорошая была баба… большая… прям как вы…

Панна Акулина зарделась и вновь всхлипнула, для порядку.

— Бедный парень… совсем обезумел от любви…

— Во — во… ненормальных ныне развелося… на той неделе один, не поверитя, залез на окно и кукарекать стал… а другой и вовсе вены резал из‑за любови.

— Как романтично…

— Оно, может, и романтично, — возразил полицейский усы оглаживая, а усы у него были знатные, толстенные, соломенного колеру, — а как по мне, так, вы незабижайтесь, панна Акулина, на простого‑то человека… я так вам скажу. Дурь это все от безделия исходящая. Вот кабы…

…проговорили они до утра.

И когда за окном задребезжал рассвет, квелый, блекло — розовый, что застиранные панталоны, панна Акулина вынуждена была признать, что зевает.

То ли самогон стал причиной тому, то ли беседа с сим милым человеком, что слушал о ее жизни внимательно, да еще и по ручке гладил, успокаивая, но заснула она быстро, и в кои‑то веки сны ее были спокойны. В них панна Акулина вновь блистала на сцене. И благодарная публика рыдала от восторга… а под ноги сыпались цветы и драгоценные камни, все как один, преогромные…

Хороший был сон.

И пан Куберт, обещавшийся заглянуть намедни, был рядом, покручивал свой ус да приговаривал:

— Так‑то оно так, панна…

А темные глаза его лукаво поблескивали, обещая, что сие знакомство будет долгим…