Глава 1. Встречи
Кошка выбралась из норы меж корнями старого ясеня и, оглядевшись, сказала:
— Мяу.
На зов ее откликнулись не сразу.
Задрожали колючие плети шиповника, побелели алые лепестки, а иглы и вовсе подернулись инеем. Земля же треснула. Нити корней пытались удержать края раны, но та расползалась, пропуская существо крайне уродливого вида.
Его голова ромбивидными очертаниями напоминала змеиную. Шея была коротка, а тело массивно. Неуклюжие лапы с трудом удерживали его на весу, и казалось удивительным то, что существо вообще способно передвигаться.
— Я здесь, Курганник, — сказала Снот и на всякий случай отодвинулась подальше. — Надо поговорить.
Существо медленно повернуло голову. Приподнялись кожистые заслонки третьего века, приоткрылась пасть.
— Я устала.
— Все устали, дорогая сестрица, — темный язык Курганника скользнул по чешуе, стряхивая комки земли и обрывки корней. — Ты здесь только затем, чтобы мне это сказать?
— Я сама не знаю, почему я здесь! — не выдержала кошка, и усы ее гневно растопырились. — Весь этот выводок… я с ними не справлюсь. Сил не осталось. А они кровь льют.
— Хочется?
— Хочется. И… и главное, что смысла во всей этой затее… нет смысла! Варг ведь прав!
— Он сдался.
— И нашел способ жить.
— Что есть такая жизнь, Советница Снот? Я спрашивал это у Одноглазого. Одноглазый смеялся. Где теперь Одноглазый? И где тот, который думал, что это он владеет Мьёлльниром? И злоязыкий? И все другие? Нету. И тебя не будет. И меня не будет. Когда-нибудь.
Вязкая слюна Курганника текла из пасти и, коснувшись земли, прорастала повиликой. Нежные стебли ее обнимали и колючую крапиву, и чахлые ромашки, и молодую ясеневую поросль.
— Я не смогу…
— Сможешь, сестрица.
— А если опять не выйдет?
— Попробуем снова.
— С каждым разом все хуже… и эти… они пусты. В них нет ничего! Ни силы. Ни веры. Ни… ни даже злости. Но мне их жаль!
— Жалость не имеет смысла, — он подвигался к Советнице боком, неловко припадая на кривые, суставчатые лапы. И бесконечно длинное тело с шелестом выходило из трещины: — А страх и вовсе убивает.
— Вот только не надо твоих…
Когтистая пятерня вцепилась в хвост и дернула. Снот попыталась удержаться на лапах, но не сумела, покатилась по траве, а трава вдруг стала мягкой-мягкой. Земля раскрылась, приняв кошку, и сомкнулась. Рана заросла. И шрам исчез в зелени газона.
Курганник спускался, тянул Советницу сквозь рыхлую, легкую землю, в которой, словно изюм в пироге, лежали мышиные черепа.
Сквозь слюдяные кости иных существ.
Окаменелую плоть.
Подземные жилы, в которых застыла ледяная кровь.
К усталому сердцу мира, где не осталось ни капли огня… и тени межмирья взлетели навстречу, моля о пощаде.
— Я не смогу… — говорила им Снот, но земля не позволяла словам жить. В ней самой уже не осталось жизни. И тени тонули в камне. Их черная кровь собиралась ручьями и реками, пробивалась наверх, полнила каверны и разливалась озерами. Стальные звери приходили пить ее.
А потом вдруг все закончилась, и Снот выпала на траву, на то самое место, на котором и начиналась беседа. Она узнала его по бледным нитям повилики и мертвой траве.
— Ты… ты… я не хочу этого видеть! Да я попробую! Но это бесполезно! Бесполезно, слышишь?! И это не я боюсь! Это ты боишься поглядеть правде в глаза! Мы обречены! Мы все здесь обречены!
Тишина была ответом.
— Чтоб тебя… — проворчала кошка. — Чтоб тебе там заблудиться!
На повилике появились ягоды, крупные, красные, словно кровью налитые.
Это здание выделялось среди прочих особым, живым запахом. И пусть чувствовались в нем и кислота старческой немощи, и горечь болезни, но они всяко лучше нефтяного мертвенного смрада окрестных домов. В оплетенной диким виноградом стене кошка нашла окно в подвал. Здесь правильный запах был особенно силен. Им пропитались стены, трубы в древних шубах теплоизоляции и сами шубы, низкий потолок и даже металлические нервы проводки.
Он коснулся и черной шкуры, но тут же отпрянул, затих.
— Выходи, Ниссе, — сказала кошка шепотом. — Не бойся. Я не за тобой. Я к тебе.
— Я и не боюсь.
Куча хлама в дальнем углу зашевелилась, и появился крохотный человечек в белом халате.
— Они здесь?
— Здесь, — ответил человечек. — Все. Р-рядышком. Сейчас… сейчас… помогу.
Он прижал широкую лопасть уха к стене и поскреб кирпич ногтем.
— Да… да… там… Доктор Вершинин, пройдите в третью палату. Доктор Вершинин, пройдите в третью палату, — загудел старый дом. А Ниссе, вытерев руки о халат, начертил на стене воротца.
— Идем, двуликая, — сказал он, вынимая из кармана дебелого светляка. — Поспешать бы. Вершинин — хозяин справный. Надолго не загуляит.
Нора вывела в светлую комнату со стеклянными стенами.
В комнате стояли аппараты, очень много аппаратов. Некоторые скрежетали, как рассерженные сверчки. Другие шипели. Третьи молча рисовали на экранах кривые линии.
А главное, что все они были мертвы, но странным образом не позволяли умереть той, которая, собственно говоря, интересовала Снот.
— Поспеши, — велел Ниссе и, сунув светляка на место, потянулся.
Он тянулся и тянулся к потолку, пока не стал размером с обыкновенного человека. Человек этот был лыс, носат и обряжен в белый халат с завязками на спине. Из-под халата выглядывали черные брюки, а из-под брюк — короткие широкие ступни с корявыми пальцами. Меж пальцев торчали клочья рыжего меха, а может быть, что и мха.
С домовыми никогда не угадаешь.
Кошка фыркнула и прыжком взлетела на кровать.
— Ну здравствуй, — сказала она.
Девчонка не ответила. Она лежала смирно, опутанная разноцветными проводами. На тонких вкусных змей похожи, пахнут иначе. Прокусить бы пластиковую шкурку, добраться до нежной мякоти…
Убить мертвое.
Но Снот велела себе не отвлекаться. Она прошла по самому краю кровати, тронула носом белую руку, холодную и сухую. Добравшись до низкой подушки, Снот легла над головой девочки. Вытянулись черные лапы, усы щекотнули кожу.
— Пр-р-роснись… пр-р-роснись.
Мурлыканье заглушило все машины сразу, оно наплывало и обволакивало. Веки девочки дрогнули. Глазные яблоки пришли в движение.
Влево. Вправо.
Вверх.
Вниз.
Вправо. Влево. Быстро. И быстрее, до розовых слез и треснувших сосудов.
Музыка Ниффльхейма звучала внутри, бежала по жилам, смешавшись с кровью и горьким содержимым проводов. И кошка, выпустив когти, впилась в лицо, покрытое сетью тонких шрамов. Она уже не мурлыкала — рычала. Ниссе предпочел отступить.
А гримова скрипка страха не знала.
— Пр-р-рочь… пр-р-рочь…
Сердце остановилось. Дыхание иссякло. Кошка выпила его до дна, а после вернула, надеясь, что еще не слишком поздно. И что привнесенная ею частица чужого мира, не слишком повредит безнадежному делу.
— Что здесь твориться? — дверь распахнулась, и в комнату вошел высокий человек в зеленом халате. — Кто вы такой? Ах ты…
Он кинулся было к кошке, но вставший на пути его Ниссе схватил человека за руки.
— Стой, — сказал он.
— Брысь пошла! Брысь пошла! Да кто вы такой? Отпустите немедленно! Я полицию вызову!
Доктор пробовал вырваться, но Ниссе был силен.
— Стой, — повторял он. — Стой.
А потом откашлялся и произнес механическим голосом:
— Доктор Вершинин, срочно пройдите в третью палату.
— Руки ему не поломай, — Снот неловко соскочила с кровати. Змеи-провода потянулись было за ней, они тоже хотели съесть кошку, но были привязаны к ящикам-приборам. — Пригодятся еще.
— Кошки не разговаривают, — сказал доктор Вершинин. И Советница с ним согласилась:
— Конечно, не разговаривают. Тебе кажется. Ты устал. Ты много работал.
— Да.
— Тебе надо домой.
— Да.
— И забери уже того котенка, которого ты неделю подкармливаешь. Пригодится.
Ниссе фыркнул и разжал руки.
— А бельишко-то подворовывают, — произнес он, поскребшись ступней о плитку. — И на кухне, на кухне у тебя непорядок. Нехорошо! Хозяйство блюсти надо, Вершинин.
Доктор кивнул. Он смотрел, как человек, донельзя похожий на первого главврача больницы, уменьшается. Тает, тает… истаивает. А кошка вот сразу исчезла.
И правильно. Какие кошки в реанимационном отделении? Нонсенс!
Это от усталости все. Мерещится.
Доктор Вершинин подошел к кровати. Он знал, что присутствие его здесь и сейчас не имеет смысла, что в свое время он сделал все возможное для этой девочки, равно как и для тех мальчишек, которые лежали в соседнем боксе, и что теперь ему, как и прочим, остается одно — ждать.
Надеятся.
Верить. Но во что? В везение. Разве что в него. Немного в чудо и в силы высшие, но уж никак не в говорящих кошек. Впрочем, котенка Вершинин забрал. Тощего, рыжего, синеглазого, совсем как тот, что когда-то у бабушки жил.
— Аспирином будешь, — сказал Вершинин котенку.
И тот мяукнул в ответ, стало быть согласился.
Глава 2. Кое-что о родительской любви
Мама Юленьки, Изабелла Петровна, в бога не верила. В храм она заглядывала на Рождество и Пасху, держала в кошельке иконку, а вторую — в машине, прилепив к приборной панели скотчем, но вот чтобы действительно верить, душой — нет.
И сейчас она молилась не тому существу, которое пряталось в синих глазах апостолов, но кому-то, кто не имел имени, лица, и вовсе, быть может, не существовал. Молитва нужна была самой Изабелле Петровне.
Она помогала держаться. Все знакомые так и говорили:
— Ты хорошо держишься, Белла.
А ей оставалось лишь кивать, вымученно улыбаться да отвечать что-то вежливое. Она и не помнила, что именно… да и какое значение имеют слова?
…иже еси на небеси…
Сама прошлая жизнь, еще недавно переполненная важными и срочными делами, проблемами, обещаниями, вдруг оказалась лишенной смысла.
…да святится имя твое. Да пребудет воля твоя… или царствие? На небе и на земле.
А безвольных оставь в го?ре. Иссуши слезы. Утоли моя печали. Верни потерянное.
Или хотя бы скажи, как вернуть. Белла готова на все. Но пока она может лишь стоять, прислонившись руками и лбом к стеклянной перегородке, на которой расползается влажное пятно дыхания.
Слез вот нет. Совсем.
— Белочка, ты бы поплакала, — все повторяет Васька, сует мятый платок в руки, и сам всхлипывает, тонко, мерзко.
Нет зрелища отвратней рыдающего мужика.
Неужели не видит он, до чего жалок?
Среднего роста, горбится по привычке. И сутулится. Руки прижимает к груди, то и дело дергая себя за бородку. Сколько раз Белла просила сбрить ее! Не сбривал.
— Белочка, все будет хорошо, все будет хорошо, — сказал он. — Иди домой. Отдохни. А я подежурю.
Ничего не будет хорошо. Никогда. И ему ли не знать. Так почему врет?
Это он виноват!
Нельзя так думать. Неправильно. Надо искать позитив. Где? Не важно. Вселенная ответит. Или бог. Главное, что положительные мысли очищают ауру. А с чистой аурой ничто не страшно.
Щуплая ладошка супруга легла на плечо, и Вася чуть более настойчиво повторил:
— Отдохни…
— Отстань, — сказала Белла Петровна и, поведя плечом, стряхнула руку мужа. — Я должна быть здесь.
Должна. Обязана. Вчера вот она ушла, и Юленьке стало хуже. А если бы Юленька умерла? И если умрет? Стоит только отвернуться, поддаться собственной слабости и… Белла Петровна обернулась на звук шагов. Жесткие, громкие, они порождали эхо в узком больничном коридоре. И в их грохоте терялся цокот каблучков.
— Явился, — фыркнула Белла Петровна, а супруг ее ничего не сказал, лишь вздохнул: ему совершенно не хотелось встречаться ни с Семеном Семеновичем Бариновым, ни с его женой.
— Здравствуйте, — сказала Аллочка и всхлипнула. — К-как они?
— Без изменений.
Беллу Петровну тошнило от глянцевого вида этой блондинки, которой было столько же лет, сколько и ей, но при том Аллочка умудрялась выглядеть моложе.
Тоньше.
Изящней.
И курточка из серебристой шиншиллы ей к лицу. И само лицо, если не с обложки, то со страниц журнала точно. Брови идеальной формы, кожа идеальной гладкости и цвета. Линия губ. Синева глаз.
Слезы на серых ресницах, слишком длинных, чтобы быть настоящими.
Ненависть рвала сердце. А родилась она в тот самый день, когда сообщили о происшествии.
Тогда Белла Петровна, бросив все, прилетела в эту затрапезную больничку, первую по пути от места аварии. Прилетела и у стойки регистрации столкнулась с Бариновым. Он снял очки, которые на массивной его голове смотрелись попросту смешно, сунул их в карман рубашки и сказал:
— Это все из-за вашей девки.
До Беллы Петровны и смысл сказанного не сразу дошел. А когда дошел, она от возмущения и гнева потеряла речь: во-первых, с нею так не разговаривали. Во-вторых, это Юленька сейчас находилась в операционной. Ее нежная, маленькая девочка!
А Баринов продолжил:
— Шурка из-за нее поперся.
Шурка? Кто такой Шурка? Ах да… конечно.
— Ну и держали бы своего Шурку дома под колпаком.
— И буду.
Тогда они не сцепились лишь потому, что у стойки появился врач. Уже потом, обдумывая произошедшее, Белла Петровна пришла к выводу, что врач тот был странноватым. Но тогда его сияющая лысина, длинный нос и цепкие руки, торчащие из рукавов старинного халата, всецело завладели ее вниманием. Эти руки постоянно пребывали в движении. Они то теребили манжеты, то ныряли в рукава, то тянулись к хрящеватому неровному носу, мяли и терли его.
— Ведите себя хорошо, — сказал им врач, как будто они с Бариновым были детьми. — Здесь больница. Больница здесь! Надо вести себя хорошо! Положено!
— Что с моей Юленькой? Юля Крышкина?
— Баринов. Александр.
Сказали хором. Глянули друг на друга. Замолчали.
— Жить будут, — пообещал врач.
А спустя несколько часов ожидания, уже другой доктор, длинный и в зеленом, а не белом, халате, устало перечислял травмы. И каждое слово его было как удар. Белла Петровна сама не заметила, как заплакала, врач же на слезы разозлился.
— Они живы, — сказал он, глядя почему-то на Баринова. — Им повезло. Не то, что…
Он, наверное, имел в виду других, мертвых или умирающих, но мысли об этом нисколько не утешали. Какое Белле Петровне дело до других? Ей Юленька важна! И врач тоже все понял:
— Верьте в лучшее, — посоветовал он, устало потирая глаза.
— Распорядитесь, чтобы моего сына приготовили к перевозке. Я…
— Вы его убьете, — прервал Баринова врач. — Он не переживет транспортировку.
— Я куплю…
— Купите себе терпения. Пригодится.
И он ушел, а Белла Петровна осталась наедине с Бариновым. С того дня между ними установилось некое подобие перемирия.
Она дежурила.
Он платил. Не Белле Петровне — санитаркам, медсестрам, приглашенным специалистам, от которых, впрочем, толку было не больше, чем от местных… он как будто откупался от необходимости быть в больнице, смотреть, чувствовать и выть про себя от бессилия.
Там, снаружи, и легче, и тяжелей. Парадокс бытия.
И ауре явно не хватает позитива.
Сегодня Баринов подошел ближе обычного.
— Вы бы отдохнули, — сказал он безразличным тоном. И поскреб щеку, на которой виднелись белые ниточки шрамов. Белла Петровна удивилась, что только теперь заметила эти ниточки, и подалась ближе, желая разглядеть.
— А знаете, — сказала она задумчиво. — У Юленьки такой же шрам. Только на руке. И… и у вашего тоже. Кажется.
Она так и не научилась называть этого мальчишку по имени.
— А это у Сёмы с детства такой. Он когда-то в аварию попал и вот, — пояснила Аллочка, комкая куртейку.
Лето скоро. Кто носит шиншиллу летом?
Тот, у кого хватает на шиншиллу денег.
— Я ему говорила, что убрать надо. Шрамы сейчас не в моде.
— Заткнись! — рявкнул Баринов, резко разворачиваясь.
Он исчез в смежном коридоре, бросив сонную Аллочку, которая и не подумала затыкаться. Она щебетала, нервно улыбалась, дергала мех и кидала пуховые волоски на пол.
— Я потом тоже передумала. Мне гадалка сказала, что это не просто шрамы. Это руны. Та, которая палочка — иса. А в центре другая, которая перевернута и тоже что-то значит, но я уже забыла. И наверное, ерунда это все. Алекс ведь поправится? Так не может быть, чтобы не поправился. Сёма заплатит.
Ее васильковые глаза смотрели с такой надеждой, что Белле Петровне стало неуютно. Она хотела сказать что-нибудь утешающее, но не успела: появился Баринов. И не один.
Он тащил врача за собой, хотя тот и не думал вырываться.
— Сёма иногда такой странный, — поделилась наблюдением Аллочка.
— То на всех троих? — Баринов говорил громко. Наверное, у него уже не осталось сил крик сдерживать. — Не только Алекс, но остальные тоже.
— Ну да. Совпадение. Странное. Но беспокоиться надо не об этом, порезы — лишь порезы и…
Белла Петровна хотела узнать, о чем же надо беспокоиться, но Аллочка вдруг расплакалась. Она рыдала громко, упоенно и некрасиво, прижав истерзанную куртейку к лицу. Подкрашенные тушью слезы падали на воротник, добавляя шиншилле черноты.
И тогда Баринов отпустил врача, схватил жену за локоть и поволок из больницы. Рыдать она не прекратила.
— Дикие люди, — Василий выразил Беллину мысль.
Совершенно точно, дикие.
Но не в них дело, а в том, что надо ждать и верить. Тогда Юленька очнется. Обязательно.
Чудеса случаются.
Надо молиться. Кому-нибудь. Вдруг да отзовется.
Глава 3. Люди и тени
Дом Семен Семенович Баринов возвел в пригороде, в месте престижном и дорогом. Здесь, среди канадских кедров, японских лиственниц и белых елей, имевших окрас вовсе не белый, а скорее грязновато-желтый, стояло едва ли полтора десятка домов. Хозяева их весьма ценили уединение и покой, который, впрочем, был нарушен ревом автомобильного движка. Серый «Мейбах», слетев с дороги, пропахал газон, раздавил с полдюжины розовых кустов и превратил в месиво сортовые фиалки.
Но в данный момент Семена Семеновича Баринова меньше всего волновали фиалки.
Растеряв остатки спокойствия, он бросился в кабинет и бежал так быстро, что дубовые половицы хрустели под его ногами. Сонный лакей с подносом, некстати оказавшийся на пути Баринова, был просто отброшен в сторону. Посеребренные тарелки покатились по ступеням, нарушая печальную тишину дома веселым звоном.
— Сема расстроен, — объяснила Аллочка лакею и помогла собрать тарелки.
А где-то наверху хлопнула дверь.
— Сема очень расстроен.
На деле же Семен Семенович Баринов пребывал не в расстройстве, но в состоянии, близком к бешенству. С ним случалось, особенно по молодости, терять над собою контроль и падать в молочно-белую пелену, в которой становилось возможным все. В такие редкие минуты он начинал действовать безрассудно и рискованно, а многие, кому случалось быть свидетелями этих вспышек, и вовсе говорили, что будто бы Баринов утрачивал разум и что ему лечиться бы надо. Но Семен Семенович знал — лечение не поможет. Ведь даже если вырезать шрам вместе с кожей, он останется, отпечатанный в костях, а то и в самом сознании.
Иса. Кано перевернутая. Иса.
Отметка чужого мира, напоминание о решении, которое когда-то казалось правильным.
В последние годы шрам утих, напоминая о себе крайне редко, да и то льдистым покалыванием, а не выплесками туманов с той стороны. Но сейчас он наливался кровью, распухал и нервно пульсировал, отдавая острой болью в зубы.
Семен Семенович снял пиджак и туфли, оставшись в синих носках и синей же рубашке. Кое-как выковыряв запонки, он рванул рубашку. Посыпались пуговицы, а цветные лоскуты полетели на кожаный диванчик. К ним присоединился и ремень с широкой посеребренной пряжкой.
Баринов же достал из нижнего ящика стола шкатулку, перехваченную крест-накрест цепью. Поддев цепь мизинцем, Семен Семенович с легкостью разорвал ее.
В шкатулке лежали нож, больше похожий на медвежий коготь, и кисть. На каминной полке нашлась миска из белесого янтаря, которую Баринов поставил у камина.
Не выдержав, он все же прикоснулся к шраму, и тот дернулся под пальцами, уходя вглубь мышцы.
— Я приглашаю тебя, — громко сказал Семен Семенович в жерловину декоративного камина. — Слышишь? Я приглашаю тебя в свой дом.
Ухватив нож-коготь за короткую рукоять, Баринов вогнал лезвие в руку и дернул, распарывая кожу по синей ленте вены. Струйки крови закапали в миску. Они наполняли ее медленно, сначала до половины, а там и почти до краев.
— Я знаю, что ты здесь, — Баринов отложил нож и, взяв в руки кисть, прямо на паркете вычертил руну «Иса». — Я слышу тебя, кем бы ты ни стал сейчас. Выходи. Есть разговор. Будь…
Он запнулся, но заставил себя договорить:
— …гостем в моем доме.
Тень выползла не сразу. Она долго ворочалась в камине, высовывая то короткую уродливую лапу, то суставчатый хвост, украшенный двойным рядом острых шипов, то птичью голову на тонкой шее. Но запах крови манил, и тень не устояла.
— Сссдраствуй, — прошипела она, перетекая на пол. — Сссдрасствуй, Сссема.
— Где Шурка?
— Шшшурка? — тень обернулась вокруг миски. Длинный язык ее коснулся крови, и тень благостно заурчала. — Ты сссам ссснаешшшь.
— Он там?
— Там, — легко согласилась она.
— Верни его. Слышишь? Верни!
— Бессспокоишься? Бессспокойссся… Сссбежал… сссбежал… трон пуссстует. Всссем плохо.
Она забралась в миску с лапами. Тень поглощала кровь и росла, становясь больше, черней.
— Ты ушшшел… ты ушшшел… бросссил. Мы рассстроены. Сссильно.
— И поэтому вы забрали моего сына?
— Нет. Он сссам. И всссе сссам. Он не отссступит.
— Не отступит, — повторил Семен Семенович. — Я учил не отступать.
— Всссегда первым. Верно? Во всссем… и он сссправиться. Ссстанет владетелем Ниффльхейма.
Тень улыбнулась беззубым ртом.
— Это будет сссправедливо… сссправедливо… но есссли ты хочешь, я могу предупредить. Расссказать правду. Всссю до капельки. До поссследней капельки крови.
Она попятилась, показывая, что в миске пусто, и Семен Семенович, вытянув руку, надавил на разрез. Тень ловила кровь на лету и жадно глотала. Каждый глоток порождал волну судороги, а тело раздувалось, пока не раздулось до предела. Оно лопнуло, выпустив тысячу крохотных перышек, которые шевелились и шелестели, повторяя каждое, произнесенное Тенью слово.
— Верни Шурку и у тебя будет столько крови, сколько захочешь.
— Хорошо бы. Но расссве я могу?
— А кто может?
— Ты ссснаешь. Сссоветниса поговорила бы с тобой. Ей есть, что ссскасать тебе. Есссть… а я — лишь тень… просссто обыкновенная тень.
Перья раскрылись маленькими жадными ртами. И каждый тянулся к руке, норовил поймать свою собственную красную каплю, которых слишком мало было для всех.
— Но есссли ты хочешь… сссделка… сссделка… я сссделаю твоего сссына ссснающим.
— Что взамен?
— Другой. Время. Дай ему дойти. Не дай… не посссволь его убить сссдесь. Сссащити. Там — мы сссами. Сссдесь — помощь. Сссогласись. И я сссделаю так, как ты просссишь.
— Как его имя?
— У него нет имени.
— Тогда как я узнаю его? — спросил Семен Семенович, уже приняв решение.
Он не был плохим человеком. Он просто любил сына.
— Уссснаешь… уссснаешь… Ты уше ссснаешь. Он там же, где и твой Шшшурка. Ты просссто не видел. Он третий. Но пришшшел другим путем, — набрякшая тень отползала к камину, оставляя на полу широкую полосу слизи. — Ты не сссамечал. А теперь сссаметишь. И сссдержишь ссслово. Сссдержишь?
— Я защищаю мальчишку столько, сколько понадобится? Он доходит. И он становится владетелем Ниффльхейма?
— Ссстановится. Ниффльхейма. И всссе будет хорошо. У всссех.
— И Шурка вернется? Если так, то я согласен.
— Вернетссся… Есссли сссахочет. Ты ше ссснаешь, как это… ссслошно выбрать.
— Эй! Ты обещала!
— Я обещала рассскасать. Я расскажу. Но дальше — он сссам.
И Тень распалась на клочки, которые уже были самыми обыкновенными тенями, безмолвными и безвредными.
Семен Семенович поднялся не сразу. Он сидел, уставившись в камин, потирал свежий порез и думал о том, что делать. Конечно, ему было жаль того, другого безымянного мальчишку, но слово было сказано. И слово было услышано.
А Шурка, он же не дурак, чтобы на рожон лезть. Будет время — сделает правильный выбор. Конечно… Семен Семенович ведь сделал когда-то.
В тот же день у палаты номер три появилась круглосуточная охрана.
Глава 4. Идущий по следу
Карлика доктор Вершинин заприметил издали, точнее не самого карлика, а зеленый зонт, показавшийся несуразно огромным. Желтыми квадратами на нем выделялись латки. Зонт крутился, латки скользили, выписывая круги, и доктор Вершинин сам не заметил, как залюбовался этими самыми кругами. Он очнулся, лишь когда человечек исчез, и удивился тому, что стоит, упершись лбом и ладонями в окно.
Еще немного и шагнул бы к чудесному зонту.
— Что за… — Вершинин отлип от стекла и рукавом стер влажный отпечаток. — Мерещится.
Он вспомнил про вчерашний случай с говорящей кошкой и повел плечами: определенно, следовало бы взять отпуск. Но когда?
Сначала с кухней следовало разобраться, и с постельным бельем, которое — права оказалась галлюцинация — подворовывали. Кроме этих мелких по сути бытовых забот на Вершинина давили иные, куда более серьезного плана.
Больница погибала. Медленно. Мучительно. Расползалась по швам старых коммуникаций. Трещала древними полами, стонала стенами, вечно холодными, мокрыми. Ремонт бы… хотя бы окна заменить, чтоб сквозить перестало. И потолки подправить. А там, если останется, перестелить полы, подчистить стены. И нормальных кроватей закупить вместо старых, скрипучих.
Новый аппарат ЭМРТ… и томограф… и детское крыло… наверное, можно было попросить Баринова, но Вершинин не умел просить. Он вообще был непробивного характера и потому до сих пор барахтался в старой больничке, из последних сил удерживая вытекающую из нее жизнь.
— А если все-таки прикроют? — спросил он сам себя и сам же себе ответил. — Авось и не прикроют. Поборемся.
Со старой фотографии, которая висела в кабинете всегда, даже когда полагалось иметь строго определенный набор портретов, Вершинину подмигнул человек в старинном наряде.
Этот же человек этажом ниже встал на пути гостя с зонтом.
— Здравствуй, Ниссе! — воскликнул карлик, шутливо кланяясь. — Как же я рад видеть тебя!
Сейчас на Брунмиги был удивительного вида зеленый сюртук с длинными фалдами и крупными серебряными пуговицами. Пуговицы блестели столь ярко, что все люди, которым случалось идти мимо, только их и замечали.
А заметив, сразу забывали.
— Зачем пришел? — Ниссе поправил солидные вязаные нарукавники, которые вытащил из тайника специально ради незванного гостя. Его он почуял еще на подходе, и совсем не обрадовался.
— Поговорить… просто поговорить со старым, добрым другом… шел мимо, шел. И вдруг вспомнил! Тут же Ниссе обретается! Я же так давно не видел Ниссе!
Брунмиги оттянул карман и сунул в него зонт. Зонт исчез до половины, а вторую половину с кривой рукоятью в виде волчьей головы, карлик запихивал медленно, проталкивая в бездну кармана сантиметр за сантиметром.
— Или ты все еще злишься за ту шутку? Брось!
— Шутка?! Ты… ты сюда Варга привел! Из-за тебя в моем доме кровь пролилась! В моем доме кровь! — Ниссе от злости стал выше, кулаки его налились, сделавшись похожими на два окаменелых яблока.
— Всего-навсего человеческая. А люди только и делают, что умирают. И сейчас тоже.
Брунмиги прислушался, чтобы в следующий миг притворно вздохнуть:
— И вот снова…
Ниссе и сам слышал, как со слабым звоном оторвалась душа от тела. Легкой дымкой окружила она растерянного вёрда, духа-хранителя. И огонь его, уже собравшийся было погаснуть, вспыхнул вновь. Он опалил стены старой больницы, причиняя и дому, и Ниссе боль, но оба терпели. Бессмертная искра прошла сквозь кирпич и устремилась к солнцу.
Не долетит.
Сорвется в землю. Уйдет к старому сердцу мира, чтобы влиться в стаю одичавших душ. И когда-нибудь вместе с ними переплавится в черную маслянистую кровь.
И чтобы этого не случилось, Ниссе должен делать то, что он делает.
— Так чего тебе надо, Брунмиги? Говори или поди прочь.
— Надо… надо… это тебе надо. Скоро и ты помрешь. Не как они, а навсегда. Сколько простоит твой домишко? Пять лет? Десять? Двадцать? А потом все равно развалится. Он уже разваливается! Слышишь?
Слышал Ниссе, давно слышал, еще когда приехал в эту страну, прячась в багаже старого шведа, охраняя накрахмаленные сорочки, кофр с блестящим хирургическим инструментом и круглый угловой камень. На камне этом прежний дом держался. И новый стал. И другой еще, сросшийся с фундаментом нового-старого дома встанет. Снесут больницу? Ну так свято место долго не пустует. Отлежится Ниссе, отоспится, срастит косточки, переломанные техникой, залижет раны, и пойдет обживать новое-новое зданьице.
— Нет уж-шш, — зашипел Брунмиги. — Я позабочусь… я лично позабочусь, чтоб от этой конуры ни камушка, ни пылинки не осталось. Сгинешь! Без меня сгинешь!
— Без тебя? Или без хозяина твоего? Кем ты стал, Брунмиги? Погляди на себя. Честным троллем был. Жил как жилось. А теперь? Под переродком беззаконным ходишь.
На голос хозяйский дом отозвался скрежетом, стуком дверей, что разом захлопнулись, гневливым ветром, пробежавшимся по коридорам. Ветер подхватил ветер бумаги со стойки, перекрутил, расшвырял в лица людям. И исчез, как будто не было его.
— Не пугай. Не боюсь я тебя, — Брунмиги подался вперед. — Верно говоришь. Жил я. По-честному жил. Как заведено троллю. Да где теперь мой омут? Засыпали. Закидали гнилью. Сетями разгородили. А на берегу церкву выстроили. Тьфу, мерзь… я терпел. Приноравливался. И знаешь, чем все кончилось? Тем, что я едва-едва не подох. А Хозяин меня отыскал. Отпоил.
— Кровью?
— Уж не ульдриным молоком. Но теперь-то я правду вижу. Кровушка любого молока вкусней.
Брунмиги медленно надвигался, заставляя Ниссе пятиться.
— Сладенькая. Горяченькая. Пил бы и пил бы… пока не лопнул. А там сросся и снова пил бы…
— Ты отвратителен!
— На себя поглянь! Поселился с людями. Прирос. Притерпелся. Мнишь себя хозяином? Да они о тебе и знать не знают. Выйди к своему Вершинину разлюбимому. Что он с тобой сделает? В клетку посадит? Аль сразу в банку с формалиной? Нет, Ниссе. За Хозяином правда. Он один знает, что только сила силу и возьмет. А вы все… вы все — бессильные теперь! И такими же останетесь. Но Хозяин добрый. Он готов принять вас под свою руку. Освободить, как освободил меня.
Он оскалился. Зубы Брунмиги, некогда желтые, туповатые, похожие на речную гальку, стали длинными и острыми. Не зубы — иглы костяные.
— Отдай мальчишку. Все равно ведь дотянемся…
— Нет.
Ниссе коснулся стены, вбирая силу дома. Босые ноги уперлись в пол, кривые пальцы вцепились в зеленый бархат сюртука, раздавливая и его, и сухие ручонки тролля.
— Уходи, — сказал Ниссе, делая шаг.
Он поднял Брунмиги с легкостью, как некогда поднимал мешки с зерном, лошадей или даже целые груженые повозки с упряжными волами вместе.
— Уходи! — крикнул Ниссе, и дом повторил приказ.
— Уходи!!!
Ниссе швырнул тролля в стену, и тот с поросячьим визгом прошел сквозь кирпичную кладку, которая стала вязкой, как желе, кувыркнулся в воздухе и шлепнулся на клумбу с колючими розами. Цветы зашевелились, поспешно растопыривая стебли.
— Прочь… прочь…прочь… — шелестели они, раздирая зеленый сюртук на мелкие клочки. Аромат их стал нестерпимо сладким, и осы, гнездо которых находилось под самой крышей, тотчас устремились на зов. Ос Брунмиги не боялся — толстую троллью шкуру и не всякий меч пробьет, но все же поспешил удалиться.
Лишь оказавшись за оградой, Брунмиги погрозил больнице кулаком.
— Смотри! А я же мирно хотел. Ничего… мы-то свое получим. Не через тебя, так через Вершинина. Глядишь, он и посговорчивей будет. А нет… Хозяин вас просто-напросто сотрет. В порошок сотрет!
Вершинин видел карлика в зеленом грязном наряде. Карлик прыгал, корчил рожи и грозил кому-то кулачками. Он был до того потешен, что Вершинин улыбнулся.
— Наверное, цирк лилипутов приехал, — сказал он медсестре, но та лишь плечами пожала: никаких карликов она не видела.
Примерещилось доктору.
Глава 5. Каменный дом
Дом стоял за высоким забором, одна сторона которого выходила на свалку, другая — на мрачный больной ельник, к третей жалась гнилая речушка, а четвертая была обращена воротами на дорогу. Дорога эта отличалась просто поразительным качеством покрытия, а еще полным отсутствием разметки, что нисколько не мешало Брунмиги. Он ехал прямо по центру и, торопясь, подхлестывал седобородого козла. Тот упрямился и не прибавлял шагу, но лишь поддавал задом, норовя скинуть седока. В грязной козлиной шерсти раздраженно звякали бубенцы, а узкую морду с отвислыми губами украшали желтые охряные полосы.
Поравнявшись с воротами, козел вскинулся на дыбы и протяжно заблеял.
Ворота открылись.
По ту их сторону не было ни поста охраны, ни собак, ни стриженых лужаек, цветочных кустов или ярких клумб. Сразу у забора начиналось обсидиановое поле. Гладкое, навощенное, оно жадно впитывало солнечный свет, но оставалось вечно голодным. А ниже камня, в коконе гримовых волос, билось сердце йотуна. Оно исправно гнало темные воды по жилам-проточинам, и неторопливые удары заставляли камень вздрагивать, а порой и выгибаться. Брунмиги опасался, что однажды обсидиановое зеркало треснет и выстрелит в небо острыми осколками. Но сердце замирало, и камень возвращался к прежним формам.
— Уже вернулся, Брунмиги? — Хозяин ждал во дворе, просто стоял, любуясь солнцем. И эта его привычка — выходить и замирать, вперив взгляд в лохматый шар светила — пугала Брунмиги также, как пугал голос, взгляд, да и все иное в этом человеке. — Надеюсь, порадуешь меня?
О Хозяине говорили много всякого, особенно раньше. Иные утверждали, что он — чудище в десять альнов ростом. И что зубы у него железные, а глаза — стеклянные. Что левой рукой он драккар поднимет, а правой — и кнорр, доверха нагруженный. Что не убить его ни мечом, ни копьем, ни стрелой…
Про корабли Брунмиги ничего не знал и врать не стал бы, ну во всяком случае без особой на то необходимости, а вот внешность у Хозяина была самая что ни на есть человечья. Росту — альна три и то неполных. Зубы белые ровные, навряд ли железные. И глаза, хоть льдяно-прозрачные, но уж точно не из стекла. Седые волосы Хозяин по давешней привычке в косицы заплетал, а в каждую косицу по косточке прятал.
Нойда, что с него взять. Стоит на холоде и не мерзнет, выйдет на солнце — не согреется, сколько бы ни кутался в плащ из живых соболиных шкурок сшитый. Смотрят соболя на Брунмиги да скалятся, с ответом поторапливая.
Брунмиги сполз с козла и едва удержался, чтоб не бухнуться на колени:
— Не вышло, Хозяин!
— И что же тебе помешало? — голос был холоден, как ветра Йоля, и дрожь сотрясла Брунмиги от макушки до пяток.
— Ниссе, Хозяин! Он мальчишку бережет! Я уж уговаривал, уговаривал… и ласково, и пугал тоже… но разве ж Ниссе запугаешь? Упрямый их род! Пока дом стоит, то и на волосинку не подвинутся.
— Ясно. Пошли.
Брунмиги поплелся за хозяином в дом, который больше походил на могильный курган. В основании его лежали камни белые, круглые, будто черепа. А на них стояли камни красные, плоские, что клинки, бурей мечей срощенные. И ребрами поднималась крыша, сочилась тысячей дымов, один другого гуще. Шли дымы в небо, рождали туманы. Вдыхала их свалка, травилось воронье. Болел от них ельник, желтел иглой, осыпался до времени. Гнила заживо река, и Брунмиги, всякий раз оказываясь рядом, морщился болезненно да уговаривал воду потерпеть. А дорога оставалась прежней — гладкой, черной, мертвой. Она провожала туманы к городу и, подсеяв в седые дымы, скармливала людям.
Людей Брунмиги было не жаль.
— Ниссе ведь не сам тебе перечит? — спросил Хозяин, и соболиные головы, повернувшись к Брунмиги, зашипели.
— Он… он ничего не говорил.
— Не сам, — уже утвердительно произнес Хозяин. — Курганник снова игру затеял. Мало ему. Ну что ж, сыграем.
Он снова вывернул шею, в проломе крыши силясь разглядеть солнце. И замер, не дыша. Пришлось замереть и Брунмиги. Лишь соболя пересвистывались, обсуждая новость.
— Иди, — произнес Хозяин. — Оседлай зверя. Разговаривать будем.
Брунмиги опрометью кинулся из дома. Не любил он бывать внутри — чадно там, ледяно. И чучела в обындевевших шкурах хранят покой тысячи одного котла, под которыми горят тысяча и один костер. И все — зеленого, мертвого огня. Мечется неистово варево в котлах, брызжет ядовитой слюною, корчится в муках и, доходя до края, дымом становится. А когда выгорает в котле все до капельки, Хозяин новую порцию варева кидает, которое тогда и не варево еще, но то, о чем Брунмиги и думать мерзостно.
Нет, нет, людей ему ни капельки не жаль, но… реки-то травятся. И лес. И все иное, чего к людям отношенья не имеет.
От Хозяина эти свои мысли Брунмиги берег.
В миг, когда круглая луна выползла на небо, ворота вновь открылись. Вылетел из них белый медведь в красном чепраке, в золоченой сбруе. Тяжелым галопом пошел он по-над землей, и поземка полетела из-под лап, следы затирая.
Вылетел медведь на холм и остановился. Долго топтался он у плоского камня, взрыкивая и встряхивая треугольной головой, но потом все же улегся.
Всадник сошел на землю и, увязнув, поднял руки, показывая пустые ладони.
— Не спеши воевать, Курганник. Разговаривать будем.
— Так вроде не о чем нам с тобой говорить, Варг Безымянный, — но Курганник все же выполз из норы на треть. Устроившись в центре камня, перед самой медвежьей мордой, он достал из складок тела куриное яйцо и уколом когтя пробил рыжую скорлупу. — Ты же сам от нас отрекся. Или передумал?
— Нет.
— Тогда к чему все? Мальчишку ты не получишь.
— Он уже мой. Всегда был моим. И ты это знаешь. Ты вор, Хаугкаль.
— А ты — убийца. И что теперь?
— Я не хотел его убивать.
— Да ну?
Варг вытащил бубен из складок плаща. Сухие пальцы коснулись кожи, порождая звук глухой, тягучий, не то стон, не то крик.
— Я много думал с последней нашей… неудачи, — Варговы слова мешались с песней бубна. И рисованные красным фигурки плясали, грозя спрыгнуть с оленьей шкуры. — У нас… у вас ничего не выйдет. И стоит ли пытаться? Мучить их. Себя. Чего ради? Ты назвал меня убийцей. Но вы — хуже. Смерть — это милосердие.
— Мне вот что интересно, ты его жалеешь или себя? — поинтересовался Курганник.
Бубен уже не гудел — плакал в руках Варга, вертелся, желая вырваться, выскользнуть, полететь с горы прочь от хозяина.
— А ты сам? Ты же не о людях беспокоишься. Тебе на людей плевать. И на мальчишку тоже. Так в чем же дело? Дай, угадаю? Вы решили попробовать снова? — Варг двигался по кругу, не отдаляясь и не приближаясь к Курганнику. Земля хватала за ноги, но пока мягко, играючи. — Мало вам неудач? Мало…
Дрожали рисованные звезды, а с ними и древо миров, и сами миры со всеми существами, чья пляска теперь отдавала безумием. И падал с белой шкуры снег, а новорожденнй ветер подхватывал его, разнося окрест.
— Мертв Ниффльхейм. Льды покрыли русло Хвергельмира. Двенадцать потоков еще поят снега, но скоро иссякнут и они. Тебе ли не знать, Предвечный?
— Мне знать, — тонкий и острый, как шило, язык Курганника мелькал с непостижимой скоростью, вытягивая из яйца белок. — И потому говорю — смирись. У каждого своя дорога. Так иди же. Или хотя бы утихни, и тогда я забуду, что видел тебя здесь, марин приемыш.
Разломив яйцо пополам, Хаугкаль выкатил желтый шар прямо в глотку и смачно зачавкал.
— А может, это тебе отступить следует, Предвечный? — Варг легко пересек незримую черту, и камень под его ногой подернулся инеем. — Подумать хорошенько…
— Над чем?
— Над тем, не поиздержался ли ты силенками.
— На тебя хватит.
— Ой ли… слаба земля стала. Больна. Отравлена, а то и вовсе мертвая. А ну как позовешь ее, а она не услышит? Что делать будешь? Может, не воевать тебе надобно, а прятаться? Сидеть смирно в кургане своем да хранить то последнее, что еще жизнь дает? Тогда, глядишь, и не заметят, и не отберут…
Он вырвал скорлупу из лапы Курганника и раздавил. Сквозь пальцы посыпалась та же ледянистая труха. И бубен закричал, вынуждая сосны кланятся, выкручивая ветви, ломая стволы. Земля покрывалась грязевыми нарывами. Трескалась. Молила о пощаде.
— Тебя мне бояться, младшенький?
— А хоть бы и меня.
Зашипели, закивали собольи головы:
— Ты старый… старый…
— Такой старый, что и не упомнить уже, — согласился Варг с соболями, слизывая труху с пальцев.
— Врешь, Безымянный. Врешь, Беззаконный. Ой и врешь. Помнишь. А то и я напомню.
Когтистые пальцы сомкнулись на запястье Варга, дернули в жирную землю. И выпал бубен из онемевших пальцев, а рот, готовый изречь не то заклятье, не то крик, залепило грязью. Потекла она по трахее, разлилась по бронхам, забила сырой глиной легкие и оттуда уже отравила жизнью каждую клетку.
Горел Варг. Кричал. Но крепкие сосновые корни оплели руки и ноги, сковали грудь и проросли внутрь, в землю. С соком древесным память входила в немертвое тело.
И была она горька.
Видел Варг, как плясала простоволосая женщина на прибрежных камнях, море кляла и ветры звала. Ласкали ее ледяные руки, и она отзывалась на ласку хрипом. Беспамятной, замерзшей до синевы нашли ее. Женщина плакала, клялась, что видела бога.
Не верили: не было в тех землях богов, одни лишь волки.
— Волчья невеста, — шептали ей в спину. И мальчишки кидались сухим козьим навозом.
А она улыбалась лишь: верила памяти.
Видел Варг и то, как появился он на свет в грозовую ночь. Как взяла его повитуха на руки и поднесла к огню, как упал и отполз огонь, страшась младенца.
— Беда будет, — сказала ведьма лесная. — Волчье дитя.
Была беда. Пришла с весною лютой, мокрой. Гнили снега под слабым солнцем, поили скудно реки, не отпускали землю, а то и, вдруг опомнившись, сковывали снежными панцирями.
Голод шел. Пританцовывал. Тряс дырявыми шкурами, костями звенел, дань собирая.
Выли волки, кружась у деревни.
Выли люди, людей теряя. И страх позабыв, рубили мертвецов и трэлей-рабов, кидали в котлы, наесться силясь. Не наедались, только безумели.
Тогда-то и вынесли его к старому молнией меченому валуну, уже помнящего, уже понимающего, но еще беспомощного. Бросили. Сбежали. Молились богам, но разве было тем дело до людей?
Да и какие боги на Волчьем камне?
Вот и на его крик откликнулась мара-сноходица. Пришла она, обняла туманом, приникла губами ледяными, высосала до донышка и страх, и боль, и все, чего было в нем. Убить бы могла, но не стала.
— Хорошенький какой, — сказала она, поднимая младенца. — Сладенький… тепленький… мой?
И когда клекочущей вороньей стаей другие пришли, Мара зарычала.
— Мой!
Стара она была, сильна, и отступила стая. А он, прильнув к груди, спал сладко. Мара растила его, туманом пробираясь в дома, вымучивая женщин и коров, принося сначала прогорклое злое молоко, а после и свежую кровь. И то, и другое казалось Варгу сладким…
Как снег.
Варг очнулся на вершине того самого холма. Он лежал на плаще из мертвых соболей и был бессилен, как никогда прежде. Но жив! Знание это наполнило его холодной злой радостью.
Силы вернутся.
— Ничего-то ты не понял, Варг-нойда, — сказал Курганник, который сидел тут же, на камне, словно бы ничего и не произошло.
Он вертел бубен, поворачивая то одной, то другой стороной, пробуя на прочность.
— Ну так объясни! Объясни мне! Ты же можешь… ты знаешь точно!
Но объяснять не пожелали. Кинули бубен к ногам, не то подарок, не то подачка. И дали совет:
— Отступись от мальчишки.
— Нет! — силы возвращались, прежнее спокойствие тоже.
Не отступит. Не даст над собою власти.
— Значит, воевать станешь? — Курганник зевнул. — И чего ради?
— Ради себя. Для начала.
Варг запрыгнул на медведя и свистнул так, что сосны покачнулись.
— Ну повоюй. Авось, полегчает, — тихо сказал Курганник.
Второе яйцо он проглотил целиком и заурчал, довольный, сытый. Прислушавшись к ночи — подходящая стояла — Курганник повернулся вокруг себя и трижды хлопнул в ладоши.
На самой окраине города земля треснула, раскрылась, будто старая рана, и выплеснула не гной, но рыжую грязь, перемешанную с детскими костями.
Глава 6. Взрослый разговор
Спал доктор Вершинин беспокойно. Ему давно не случалось видеть снов, а теперь не просто видел — жил во сне, только не собой, а тем самым главврачом в старомодном халате с завязками на спине. Он шел по коридору больницы, дышал камфорой, формалином и венгерской сиренью, лиловые кисти которой заглядывали в раскрытые окна палат.
Было жарко. Беспокойно.
— Доктор… — на пути вдруг возникла дама. В наряде с широкой юбкой, она походила на куклу, которую бабушка Вершинина усаживала на заварочный чайник. И лицо у дамы было кукольное, фарфоровое, с неестественно розовыми щеками.
А вот круглые очочки на этом лице смотрелись нелепо.
— Он ведь поправится? Он поправится?
Дама терзала белый платочек и все спрашивала и спрашивала. Вершинин понятия не имел, о чем она спрашивает, но ответил:
— Все в руках Божьих.
Как только сказал, так сразу очутился в крохотной комнатушке с белыми стенами и круглым окном. Свет, в него проникающий, падал аккурат на крест, прибитый над кроватью. Он гляделся несуразно огромным и даже пугающим. Но Вершинина занимало не распятье, а больной.
Мальчишка. Лет четырнадцать. Голова перебинтовано. Черепно-мозговая травма? Иных повреждений нет — Вершинин знает это совершенно точно. Разве что шрам под левой ключицей, такой занятный шрам… такой знакомый шрам… Вершинин наклонился, чтобы приглядеться к этому шраму, но выпал из сна.
В другой сон.
Здесь снова была больница, рыжая восточная стена, которая, правда, выходила не на автостоянку, а на кладбище. Шел дождь, но небо оставалось ясным. Вершинин стоял, запрокинув голову, и глотал капли, соленые, как слезы. Плакали монашки, громко, навзрыдно.
Крестились.
Крестов на кладбище целый лес, вырастают из земляных холмиков, блестят нарядно.
Пусть их.
— Господи спаси… господи спаси…
Карлик в черной кожанке прячется под дамским зонтом. Зонт ярко-зеленый, как кладбищенская трава.
— Я тебя видел, — говорит Вершинин карлику. — Ты клоун. Из цирка.
Карлик скалится и стреляет из огромного нелепого нагана.
Вершинин просыпается. Он сидит в кровати и дышит, сипло, продавливая воздух сквозь сцепленные зубы. Руки дрожат, а волосы мокрые, как будто он и вправду из дождя вынырнул.
— Приснилось, — Вершинин засмеялся, до того радостно ему было, что все виденное — лишь сон. — Бывают же такие сны!
Рыжий Аспирин, устроившийся на соседней подушке, заурчал: если ему и снились сны, то явно не кошмары.
А у подъезда доктора Вершинина встречали. На газоне дремал белоснежный «Хаммер», а все тот же карлик, на сей раз выряженный в белую ливрею и цилиндр с желтыми пуговицами, старательно полировал серебряного медведя на капоте.
— Здравствуйте, доктор, — сказал он, пряча тряпочку в рукав. — Позвольте вас прокатить?
— Спасибо, не надо.
— Да постойте, доктор! Куда вы так спешите! — Карлик перегородил дорогу, вынуждая остановиться.
— Кто вы и что вам надо?
— Друг! Поверьте, Брунмиги — ваш самый искренний друг! Такой, который желает добра и только добра!
Улыбка у него была омерзительная.
— Извините, но я не имею желания…
— Садитесь в машину, доктор. Не злите Хозяина, — карлик засмеялся дребезжащим бубенцовым смехом. — Вы же теперь знаете, чего бывает, когда Хозяин злится?
Брунмиги вытащил из белого кармана ливреи неестественно огромный наган, который в карман же спрятал.
— Садись.
Он с обезъяньей ловкостью открыл дверцу машины и впихнул Вершинина внутрь.
В салоне стоял зверский холод.
— Потерпите, доктор, — сказал человек в белой соболиной шубе, украшенной головами зверьков. — Это у вас с непривычки.
И Вершинину показалось, что соболя закивали.
— Могу я поинтересоваться, кто вы такой?
— Доброжелатель, — ответил человек. Он был не стар и не молод. Да и само лицо его отличалось какой-то совершеннейшей невыразительностью. Вершинин пытался разглядеть, запомнить, но у него не выходило, как будто бы лицо это, слепленное из тумана, постоянно менялось.
— Если вам необходимо имя, то называйте меня Варгом. А вот что мне от вас надо… Скажите, доктор, вы верите?
— В бога?
— В бога. В богов. Во вселенский разум. В высшие силы. В деньги. В удачу. В свободу слова или демократию. В бессмысленность жизни. Во что-нибудь, но только искренне.
— Я… не знаю.
— Жаль. Но у вас еще будет время поразмыслить.
— Да какое вам, собственно говоря, дело?
— Никакого. Хотя… глобальный интерес к вопросам веры. И частный — к вам. Я хочу побеседовать с вами о перспективах, — Варг и говорил-то тихо, почти шепотом, но несмотря на рокот мотора, Вершинин слышал каждое слово. — О ваших перспективах, доктор Вершинин. Вы ведь сами думали о них, верно? Вы хороший врач. Очень хороший.
— Благодарю за комплемент.
Холод пробирал до костей. Шершавый язык его вылизывал кожу, стесывая до мышц, а там и до костей добираясь.
— И вот вы, хороший врач, по недосмотру судьбы застряли в никчемной больничке, которая если и держится на плаву, то сугубо благодаря вашим стараниям.
— Неужели?
— Именно. Вы выбиваете финансирование. Вы ищете спонсоров. Вы бьетесь, чтобы все это заведение работало, как следует, — легкие как снежинки слова слипались в сугробы обстоятельств. — Вы не виноваты, что усилия ваши не приносят результата. Больница обречена. Она устарела. Она… дань истории, не более. И вы сами рискуете стать таким вот анахронизмом, существующим лишь по чужой милости. Не думали об этом, а Борис Никодимыч?
— Не думал.
— А зря. Но у меня есть вариант. Вот, — в льдисто-прозрачных пальцах появился прямоугольник. — Частный медицинский центр «Здравушка». Пост заведующего отделением хирургии. Для начала. Полгода и ваш организаторский талант оценят по достоинству. Пост директора и пакет акций позволят вам наладить жизнь не только свою, но и вашей бедной сестры. Ей мало тех денег, которые вы отправляете, а совесть не позволяет вам брать больше. Другой бы взял. Но вы — честны. И это тоже станут ценить…
Прямоугольник жег руки холодом.
— Решайтесь, Борис Никодимыч, решайтесь, — Варг улыбался, демонстрируя зубы — белые треугольники, приклеившиеся к бесцветным деснам. Разве у людей бывают подобные зубы?
— А взамен что?
— Сущая мелочь. Безымянный мальчишка из третьей палаты… тот, которого с улицы привезли. И которого у вас получилось вытянуть. Почти получилось. Вы ведь и вправду хороший врач.
— Хотите, чтобы я убил его? — Вершинин попытался вернуть визитку, но та примерзла к пальцам.
— Чтобы вы его отпустили.
Недолгая пауза, ровно на то, чтобы вдохнуть и выдохнуть.
— Вам ли не знать, Борис Никодимыч, чем чреваты подобные травмы. Вы ждете, что мальчик очнется? Возможно. А дальше? Вы научите его дышать без аппарата ИВЛ? Двигать пальцами рук. При некоторой толике везения — и самими руками. Говорить. Слышать через аппарат. Видеть. Если, конечно, повреждения мозга позволят ему понимать, что он видит и слышит. Вы держите это несчастное дитя на привязи вашего безумного гуманизма. Но есть ли в нем какой-нибудь смысл? Скажите, вы готовы нести за него ответственность до самого конца вашей жизни? Что молчите, Борис Никодимыч?
Потому что нечего сказать. И Варг продолжает:
— Это не будет убийством. Нужно лишь смириться с очевидным. Вам не спасти всех.
— Но я постараюсь, — решение созрело моментально и было алогично.
Кому нужен этот мальчишка? Никому. Тогда чего ради? И собственный вопрос Вершинина тут же озвучивают:
— Упрямитесь? Чего ради?
— Ради себя.
— Что ж, достойно. И как ни странно — понимаю. Но Борис Никодимыч, все, что будет происходить дальше — с вами ли, с больницей — последствия вашего решения. Надеюсь, вы не станете в нем раскаиваться.
— Угрожаете?
Вершинин не боится угроз, во всяком случае, ему кажется, что страха в нем нет. Только холод.
У него нет собольей шубы. И не будет, как не будет поста заведующего отделением хирургии — уж не пластической ли? — в тихой заводи «Здравушки». И зарплаты. И перспектив. И наверное, ничего, кроме собственного упрямства и смутного ощущения, что упрямство это — единственно верный выбор.
— Отнюдь. Лишь обрисовываю перспективу.
Рокот мотора стих, и машина остановилась.
— До свидания, — сказал Варг, кланяясь. — Было приятно побеседовать. Удачного вам дня.
Вершинина высадили на автобусной остановке, и он долго стоял, пытаясь согреться. Солнце плавило асфальт, но холод все равно не отпускал Вершинина. А когда отпустил, Борис Никодимыч почувствовал себя совершенно обессиленным. Полсотни метров от остановки до больницы он едва-едва прошел. Но стоило переступить порог кабинета, как усталость чудесным образом исчезла.
Аж дышать легче стало.
Вершинин и дышал, растапливая лед в груди.
И вправду, чего он испугался? Человека, лица которого не помнил? Неясных угроз? Да угрожали ему всякие и по-всякому. Ничего, и Вершинин живой, и больница работает. И будет работать — уж он позаботиться.
— Борис Никодимыч! Борис Никодимыч! — в кабинет заглянула старшая медсестра, которую больные величали Анной Федоровной, а коллеги — Анюткой — Вы слышали? Слышали? К нам едет ревизор!
Глава 7. Пиво для Короля
На том месте, где стоял завод «Северная марка», некогда были болота. Просуществовали они до пятидесятых. И скованные цепями мелиоративных каналов, болота умирали долго. Исчезли крохотные озерца и дикие омуты. Железные клычья плугов подняли моховые залежи, обнажив жирную торфяную плоть. И голодное солнце, памятуя о прежних своих неудачах, жгло яро, пуская пожар за пожаром, расчищая дорогу городу.
Он же шел, вытягивая неторопливые жилы дорог, прорастая бетонными домами и глухими трубами, в которые ныне уходили питающие осенние дожди.
Завод возник сразу, еще до дорог и домов, просто словно бы вырос однажды, окруженный белым забором, по которому вилась надпись: «Мир! Труд! Май!»
После надпись сменялась, хотя забор оставался прежним, не старея, но и не молодея.
К заводу привыкли, и дома нового района проглотили его точно также, как некогда само болото глотало людей. Впрочем, о болоте теперь если и вспоминали, то лишь по осени и весне, когда вода подтапливала подвалы.
Белый «Хаммер» остановился перед шлагбаумом, тенью которого на земле лежала широкая бурая полоса. Варг выбрался из машины и, пригладив вялых еще соболей, крикнул громко:
— Тетушка Мосса! Принимай гостей!
Шлагбаум тотчас поднялся, а линия истончилась.
Тетушка Моссакеринген правила заводом крепкою хозяйскою рукой, хоть и росточком была в два с половиной альна, а весу и вовсе смехотворного. Платье ее, перехваченное девичьим пояском, заламывалось грубыми складками. Из складок торчали широкие веслообразные ладони и длинные тонкие ноги в деревянных башмаках. Мутными стекляшками сидели в волосах ягоды клюквы. Время от времени ягоды падали, катились по полу, чтобы исчезнуть в щелях на радость многочисленным мышам.
— Здорова ли ты, тетушка Мосса? Хорошо ли ходит пиво в твоих бочках? — спросил Варг, кланяясь уважительно, низко. — Зелен ли мох в твоем болоте? Горек ли дурман? Крепка ли белена?
Моссакеринген, ничего не ответив, поманила Варга за собой.
Путь их лежал под крытые цеха, в которых ходила живая хлебная брага и сновали люди обыкновенные, разве что примороченные слегка. Старая лестница с проржавелыми перилами, нырнула под плиты фундамента и еще ниже, туда, где начинались истинные пивоварни Моховой старухи.
Стены их, убранные нарядными разноцветными мхами, слабо светились. На узких полках теснились склянки, с потолка свисали пучки сухих трав и птичьих перьев. В дальнем углу, окруженный черепами, сидел человек в строгом черном костюме. В руках его был турий рог в серебряной оковке, а на голове — старый треснувший шлем. У самых ног его проложили тропу жуки-мертвяники. Бесконечной чередой волокли они с ближайшего кладбища кости, а криворукие финские ведьмы кидали их в костер, вместо заклятья начитывая старинный рецепт особого пива:
Пламя лизало бока огромных котлов, в которых бурлило темное варево. Белый пар поднимался над ним, просачивался сквозь стены и туманами гулял по бывшему болоту.
Тетушка Моссакеринген шмыгнула носом и хрипло сказала:
— Вон пошли.
Сгинули жуки, исчезли ведьмы, втянувшись в зыбкие стены пивоварни. Лишь припоенный человек не шелохнулся, но он уже и не человек, так, оболочка одна.
— Ко мне Курганник сегодня заявился. Упреждал. Говорил, что, дескать, плохо мне будет, если тебе помогать стану.
Зеленые сполохи мертвого огня стирали морщины со старушачьего лица, делая его еще более жутким.
— Обсмелел без меры, — сказала старуха и плюнула в варево, которое тотчас почернело, загустело, в крепости прибавляя. — Позабыл, что мое пиво некогда к столу Лесного короля возили! И сама Рейса-Рова не брезговала всадников к моим пивоварням вести!
— Славное было время.
Варг сел на скамеечку из цельной старой коряги, которая, цепляясь сухими корнями за камень, поползла к огню:
— Славное. Было.
В руках тетушка Моссакеринген появилась плоская ложка на длинном костяном черенке. Ложка нырнула в брашно, выбивая целые клубы белого дыма и терпкий хлебный аромат. Варг дышал им, втягивая и ртом, и носом, оживая с каждым вдохом. Соболя и те зашевелились, задергали пустыми лапами, завиляли по-собачьи хвостами.
— И теперь не хуже, — сказал Варг. — Разве плохо тебе живется, тетушка Мосса? По-прежнему варишь ты свое пиво. Люди-то знающие ценят его. И ценят тебя.
— Так-то оно так, да только… — тетушка Моссакеринген подцепила и выволокла волосяной колтун, в котором запутались зеленые шишечки хмеля и вываренные ягоды белены. — Только с каждым годом оно тяжелей. Ты спрашивал, как пиво мое ходит? Плохо, марин сын. Плохо! Нет в нем горечи, нет в нем сладости. Не отрава, не спасение. Не тепло, но и не холод. Так, жижа в бочке. А я все шепчу ему, нашептываю, как шептала многие годы, да слова мои теперь бессильны. Что на это скажешь?
Она сердито шлепнула по раскаленному боку котла.
— Но ведь держит? — Варг указал на сидящего в углу человека, что неотрывно пялился в рог.
— А… эт как его… рейдер! Поглотить меня думал. Волчья сыть, гнилой человечек. Разве много такому надо?
— Гнилой, значит?
Варг поднялся.
— И пиво не ходит… плохо это, когда у моссакеринген пиво не ходит. Всем плохо. Короли недовольны будут, пусть и не лесные.
Он поднял человека за горло и тряхнул так, что кости зазвенели.
— И моя задумка не получится.
Полупрозрачные пальцы сжали ягодину кадыка и рванули. Красная струя хлынула в котлы и на пламя, которое присело, рассерженно шипя. Но вскорости шипение сменилось гневливым треском.
— Ешь! Пей! Бери!
Пальцы Варга вычерчивали кровавые руны, запечатывая воздух.
— Этого человека отдаю тебе.
И огонь, коснувшись лица, выпил дыхание жертвы.
Тетушка Моссакеринген закрыла глаза и прижалась к стене.
Жадные зеленые рты глотали капли. Наливались белизной бока котлов, задыхалось темное королевское пиво.
Он отшвырнул опустевшее тело и трясущейся рукой вытер пот со лба.
— Теперь все будет хорошо, тетушка Мосса. Сварится твое пиво. Крепко станет. Духмяно. Налей, что ли кружечку?
Моховая старуха подчинилась, подала тяжелый рог. Горечью обожгло свежесваренное пиво, загудело в висках, вывернуло наизнанку, а после улеглось, упокоилось, точь-в-точь как огонь.
— Что ж молчишь, тетушка Мосса? Или жалеешь, что привечала меня? Ты скажи, я уйду.
— О содеянном пусть люди жалеют. Пустое это, — той же ложкой, которой мешала пиво, она откатила мертвяка в угол и забросала охапками сухого белого мха. — Сварил ты мне пиво… сварил… только чем такой вар отольется не думал-то? Кровь на кровь бежит.
— А и пусть бежит. Или тебе их жалко?
— Миропорядок…
— Нет миропорядка! Того, к которому ты привыкла, тетушка Мосса. Ты говоришь, кровь будет литься? А она и прежде лилась, поила асов досыта. Но где теперь асы? Ушли. И этот, с крестом который. А кровь-то осталась. Вот она, рядом ходит, живая, дурная, бери сколько надо! Пей от горла! А вы по привычке над каждой каплей трясетесь. На золотой жиле сидите и медную крошку считаете. Не жалей чужой крови, тетушка Мосса. Вари свое пиво. Пои сильных. Бери слабых. Живи, как живется! И главное, верь, что правильно живешь.
Заверещали тонкими голосочками соболя, и стекляшки глаз окрасились яркой зеленью.
— И я жить стану, если не помешают.
— Мальчишка-то тебе зачем? — Моссакеринген хлопнуло по стене, и та раскрылась жадными глотками бочек. Дубовые доски в ободьях гримовых волос почернели от старости, но держали жирное черное, как сам торф, болотное пиво. — Или из бахвальства пустого?
— Я… думал все переменить. Устал биться головой о стену. Вот где мне все сидит, — Варг коснулся ребром ладони горла. — Они играют, а мне — убирать. Хватит.
— Курганник знает?
— Я ему говорил. А он не слышит. Молчи, тетушка Мосса. Я знаю ответ. И потому, раз уж выпало нам ним сыграть на чужих костях, то буду играть. И не гляди на меня с укором. Лучше дай бочонок королевского пива, коль не жалко. А коль жалко, то хотя бы мертвяка отдай.
— Забирай, — сказала моховая старуха, выкатив самую большую бочку. — Кого хоть угощать станешь?
— Дикую охоту.
Но мертвяка Варг тоже забрал: в хозяйстве сгодится.
Глава 8. Дети Асгардсрейи
Семен Семенович Баринов объявился в клинике одновременно с ревизором. Они и в дверях столкнулись, смерив друг друга раздраженными взглядами.
— Извините, — буркнул Баринов, поведя плечом, и протиснулся в дверь. А за ним протиснулись и широкоплечие молодцы в форме охранного агентства «Вотан».
Ревизор ничего не ответил, но поправил кругленькие очечки в кривой оправе. Был он тщедушен и костляв, обряжен в черный костюм, широкие штанины которого прикрывали блестящие штиблеты. На груди пиджак оттопыривался, обрисовывая плоскую флягу, которую ревизор то и дело поглаживал.
— А я про вас многое слышал, — сказал он Вершинину и осторожненько сдавил руку пальцами.
Борис Никодимыч заметил, что ладонь у ревизора изнутри красная, обожженная.
— Билли Эйгр.
— Простите? — Вершинину показалось, что он ослышался.
— Билли Эйгр. Это мое имя. Одно из оставшихся, — ревизор растянул губы в улыбке. — Что ж, показывайте свое хозяйство.
Его длинный нос с вывернутыми ноздрями, из которых торчали венчики волос, дернулся, а рука непроизвольно тронула флягу.
— И с чего желаете начать? — спросил Вершинин.
— Пожалуй, с крыши. Если начинать, то сверху. Привычка, знаете ли сверху начинать. У вас ведь выход на чердак имеется?
К несчастью, выход имелся. Выбравшись на чердак, Билли Эйгр измерил его широкими шагами, с неприкрытым наслаждением прислушиваясь к скрипу досок. Щели в крыше, пусть и редкие, от взгляда его расползались, а сама крыша гремела и позвякивала. И ветер, как назло, поднялся. Злыми пальцами перебирал он листы шифера, сыпал ржавчиной, радуя ревизора.
— Непорядок… непорядок… непорядок… — повторял раз за разом Билли Эйгр. — Что ж у вас за непорядок-то? Дом в аварийном состоянии.
Сверху грохнуло, заскрежетало и зацокало, словно там, снаружи, конь выплясывал.
— Я подавал заявку на ремонт, — позволил себе заметить доктор Вершинин, подвигаясь к лестнице.
А ревизор, который только что стоял возле древней печной трубы, что осталось еще от прошлой больницы, преградил дорогу, оскалился, и глаза за очками полыхнули красным.
— Сносить надо! Согласитесь?
— Ремонтировать.
Ветер завизжал разъяренным жеребцом.
Вершинин не понял, как и когда очутился в больничном коридоре. И куда пропали медсестры? А пациенты? Почему пусты палаты?
Снаружи ярилась буря. Пыльные шали ее заслонили окна, выдавливая стекла из фрамуг, просачиваясь в мельчайшие трещины, грозя разнести всё и вся. Метались в пыльном круговороте тени, забирая и без того скудный солнечный свет. Нервно вздрагивало освещение.
А если линию повредит?
Генератор есть. Генератор старый. Но выдержит. Должен. А проводка? Она постарше генератора будет.
— Непорядок, непорядок! — лепетал ревизор, вслушиваясь в голоса бури.
— Непорядок, Борис Никодимыч, — подтвердила светловолосая дама в черном же костюме. К лацкану пиджака присосался значок «Почетный донор». Вершинин видел паучьи лапки, вцепившиеся в ткань, и алое металлическое брюшко-картинку.
— В педиатрическом отделении совершеннейший непорядок! Антисанитария.
— И нормы противопожарной безопасности не соблюдаются, — сказала вторая дама, почти точная копия первой. Различали их прически — у номера один конский хвост. У номера два — аккуратный узел.
И значок другой. «Ученый хранитель государственного эталона».
— С отчетностью и вовсе беда, — проскрежетал древний дед, из подмышек которого вырастали подпорки кривых костылей. — Я только-только накладные проглядывать начал, а вас уже сажать можно. Что ж вы так неаккуратно, Борис Никодимович?
Доктор Вершинин смотрел на деда, на круглую его голову с белой волосяной паклей, на массивный нос и веки, вывернутые, словно бы пришитые к надбровным дугам. Из-под них сочились слезы, текли по старушечьим щекам и падали на белый воротник.
— Что ж вы так неаккуратно, Борис Никодимыч, — сказали обе дамы хором, — папу волнуете? У него, между прочим, сердце слабое! А у вас накладные не в порядке!
— И-извините!
— Ревизия… недостача… превышение полномочий… жалобы… жалобы имеются! Непорядок!
Он вдруг понял, что беспомощен перед ними, бессчетными, заполонившими больницу неудержимой стаей. Они рвали древний дом, вколачивая в стены гвозди инструкций и положений, заполняя трубы жижей полупереваренных статей, пунктов, подпунктов… и дом травился, слабел.
Надо что-то предпринять!
Стая кружится. Тычет вопросами. Сменяет лицо лицом. И вот уже не люди — всадники, намертво вросшие в седла. Их кони черны, и бархатные пасти, разодранные железными поводьями, заливают больничные коридоры кровью. В руках всадников — докрасна раскаленные хлысты. В глазах — пламя. И лишь седой старик по-прежнему слеп. А веки его и вправду пришиты, точнее приколоты к бровям костяными крюками.
— Сядешь ты, Вершинин, — говорит он с высоты седла, и звенят-перезваниваются стремена. — Ой, сядешь!
— Если не ляжешь, — хохочет стая, скалясь белоснежными зубами.
— Не перечь Варгу, Вершинин. Не перечь!
— Прочь! — старика вдруг заслоняет черноволосая женщина. Чешуйчатый хвост ее заканчивается змеиной пастью. Две иглы ядовитых зубов сочатся желтым ядом, который падает в чашу-череп. Радиоактивным бледным светом сияет на чаше министерская печать. — Все прочь!
— Матушка Рова! — взвыла стая. И тучей багряных нетопырей поднялись удостоверения, они хлопали псевдокожаными крыльями, стряхивая позолоту и чернила.
Женщина молчала.
Стая сдалась. Отползла на шаг.
— Кто ты? — только теперь к Вершинину вернулся голос.
— Рейса-Рова. Гурорисса. Та, которая водит Дикую охоту.
— Чего тебе надо?
— Твоего согласия. Твоей жизни. Твоей души. Выбирай.
— Уходи.
Она тронула бока коня, и черный жеребец подался вперед. Он придавил Вершинина к стене, оскалился и дыхнул жаркой вонью.
— Уходи, — повторил Вершинин, глядя на всадницу.
— Что? Не боишься меня?
Теперь Вершинин видел и трещины на конской шкуре, сквозь которые проглядывали розоватые мышцы и седые кости; слышал, как хрустит древняя подпруга, сдирая кожу, и как падают желтые капли яда, разбиваясь о костяную твердь.
— Уходи.
— Выпей, — сказала Рейса-Рова, протягивая череп. — Выпей, Вершинин.
Он принял чашу, удивляясь тому, что тяжела она без меры, будто отлита из серебра.
— Пей же! Не страшны дети Асгардсрейи тому, в ком нету страха!
Призрачный ветер заскулил, и прочие всадники подались прочь, шепча недовольно.
— Что делаешь ты? — спросил слепой старик. — Позабыла, зачем мы здесь?
— Нет, Хельблинди, Смертельнослепой, сам позабывший, кто он есть. Я помню! И тени асов не будут под варгом ходить. Пей! — она дернула поводья, поднимая жеребца на дыбы, и Вершинин сделал глоток.
Яд был горек, как слезы.
— Пей! Пей до дна! До дна!
Ее смех звенел, и свет, мигнув, погас. Темнота заполнилась хрипящими горячими телами, стуком копыт, воем собачьей охотничьей своры.
Вершинин пил, вливая горечь глоток за глотком.
Сейчас, наверное, он умрет.
— До дна! До дна! Пей же! Пей!
Точно умрет.
Пустая чаша покатилась по полу. А доктор Вершинин прилип к стене. Ему чудилось — сам дом держит его, но такого быть не могло, как не могло быть и лошадей в узком коридоре. Вновь вспыхнувший свет ослепил и заставил схватиться за сердце.
— С вами все хорошо? — заботливо осведомился ревизор, поддерживая Вершинина под локоть. — Вы бледно выглядите, Борис Никодимыч. Уж не приболели часом?
— Я?
— Вы, — ревизор поправил очки. — Полежите. Отдохните. Подумайте. Дело, конечно, ваше. Но Варг — существо упрямое. Не след с ним ссориться. Матушка-то не вернется, так он другого кого найдет… зачем воевать?
Билли Эйгр шел, оставляя на белой плитке характерные полукруглые следы, похожие на отпечатки конских копыт. Но Вершинин моргнул и следы исчезли.
— Что ж, до встречи… надеюсь, не скорой.
Сейчас обожженная ладонь была горяча. А ревизор, выйдя из здания, принюхался к ветру.
— Погода сегодня хорошая…
Небо трещало, грозя бурей.
Тем же вечером доктор Вершинин обнаружит на плече новую родинку, в форме конской головы. Но это событие будет сущей мелочью по сравнению со всеми предыдущими.
Глава 9. Драугр
Варг слышал, как близится буря. Он вышел навстречу и встал в воротах дома: больше он не побежит ни от людей, ни от Дикой охоты.
Неслись собаки по-над землею, роняли пену кони, грызли железные удила. Визжали всадники, подхлестывая скакунов раскаленными хлыстами. И острые копыта выворачивали землю, рассекали камни.
Хрипели рога.
Варг перехватил ясеневую ветку с заледеневшими острыми листьями и замахнулся.
— Стой! — крикнул он, рассекая воздух.
И Асгардсрейя остановилась. Взметнулись юбки Рейса-Ровы, посыпалась парша с конской гривы, и вздрогнула земля, принимая тяжесть Охоты.
— Что скажешь мне, Рейса-Рова? — спросил Варг, усмехаясь. — Неужто и ты не порадуешь?
— Не порадую, — ответила Рейса-Рова.
— Что ж так? Твои псы утратили хватку? Кони повыдохлись? Или может, сама ты устала? Если так, то зайди в мой дом. Отдохни. Гостем будешь и ты, и дети твои. Ешьте досыта. Пейте допьяна. А потом идите и принесите мне его голову!
Всадники зароптали. Варг видел цепи ярости, протянутые сквозь их тела, связавшие души, объединившие в одно целое, имя которому — Асгардсрейя. Цепи эти тянулись к Извечному слепцу и волоокой Рейса-Рове, переплавляясь черной кровью в яд, которым полнилась, но не наполнялась чаша. Поговаривали, что вместит она целое море. А может и вмещала, горечи людские бессчетны. Тоской веяло от нее, и новорожденные туманы норовили подползти ближе, протянуть жадные лапы, зачерпнуть чудодейного зелья.
— Что молчишь, Рейса-Рова? — Варг упер ветку в землю, но земля оттолкнула то, что сама и родила. — Или не по вкусу тебе мое угощенье?
— Твое угощенье хорошо, Варг Безымянный, — Рейса-Рова подалась вперед, почти легла на конскую шею. — Вот только в словах твоих не было правды. Ты дал нам след. Но дичь — не та.
— И чем не та? Или вы, дети Дикой охоты, томте-ниссе испугались?
— Зачем ты дразнишь их? Ведь знаешь, что мы сами есть страх. А твой Вершинин — чист.
— Да какая теперь разница?!
Он позволил себе закричать, и цепи Асгардсрейи зашевелились, распались на звенья, поползли к нему, но замерли у черты.
— Какая разница теперь? — уже тише повторил Варг. — Прежние времена миновали. Учитесь жить наново. Не брезгуйте дичью.
Ропот всадников утих, стоило Рейса-Рове поднять руку.
— Мы есть прежние времена. И так было. И так будет.
— Гордость говорит?
— Правда говорит. Ты не слышишь.
Еще как слышит. Но разве поверит она, если рассказать?
— Ты — варг. Тот, кто вне закона.
Добыча по праву. Это она сказать желает? И это говорит, роняя слова, как змеиный хвост роняет капли яда. Горе тому, кто пригубит чашу Асгардсрейи. Не остаться ему прежним. Смешается яд с кровью, выжжет душу, вымучит… но это — если душа имеется. А коль нету ее, то заполнит пустоту безумной яростью, выкует цепь да привяжет к цепям иным, обрекши во веки веков скакать по небу.
— Не бойся, Варг. Мы страшны лишь живым и мертвым. А ты не жив. Ты и не мертв, — Рейса-Рова переложила чашу в левую руку. — Тебя собственный страх надвое рассек.
— Зато теперь у меня не осталось страхов.
— Это ты так думаешь, — она вдруг улыбнулась ласково и, протянув руку, коснулась ветки. Позеленели листья, выстрелили белые корни, впиваясь в землю. И вот уже не ветка — молодой ясень качается на ветру.
— И пиво свое, Безымянный, или выпей, или вылей… а лучше вернись в Ниффльхейм. Сестрица примет тебя. Не вернешься? Что ж, тогда не взыщи, если кто из младшей стаи по следу твоему пойдет.
— И ты не взыщи, тетушка Рова, если кто из младшей стаи следом моим подавится.
Ветер взвыл, и Дикая охота исчезла. Только ясень остался, тонкий, с зеленой дикой кроной. Варг хотел было вывернуть треклятое дерево, да передумал: чего попусту силы тратить.
Скоро зима. Само умрет.
— …все больше беспокойства у жителей Северо-Западного округа столицы вызывает история с останками, обнаруженными…
Впаянная в пористый песчаник панель держала картинку, лишь изредка искры пробегали по лицу дикторши, делая черты гротескными, уродливыми.
— …тридцать два тела были извлечены…
— Хозяин, все готово, — сказал Брунмиги от порога.
— …в настоящее время ведутся работы с целью установить личность…
По велению Варга панель увеличила лицо и выплеснула его на окружающий камень. Этому человеку шла гранитная серость и плотность. Черты тяжелые, особенно челюсти. Нижняя выдается, и губы человека заламываются в характерный бульдожий прикус.
Он не говорит, оставляя слова другим, но смотрит в камеру. Вызов?
— …подростки в возрасте десяти-четырнадцати лет…
— Цепкий, — оценил челюсти Брунмиги. — Но можно его… ну того.
— Нет. Пусть себе бежит.
Не догонит. Пусть и ослаб Варг, но и в слабости он сильнее человека, хоть и меченного Дикой охотой. Нет уж, не стать Гончаку на след, не выйти к забору, не спуститься в подвал, на самое дно его, не видеть сердце йотуна, на слышать, как трещат стены и проседает свод на каждом ударе. Но держат, держат кости. Белые ребра — арками. Грудина — потолком. Бедренные кости — колонны. Суставы-капители плотно облеплены плесенью, светятся, разгоняя тьму. А из земли фаланги выпирают, каждая — с Варга высотой. На вершинах их — пузыри с болотными огоньками.
Но не на них Варг глядел, и не на кувшины с кровью, вдоль стен выстроившиеся, но на стол, на котором лежал давешний мертвец. Горло его было аккуратно зашито и замотано для надежности и красоты желтым шарфиком.
Расстегнутая рубашка обнажала изрисованный рунами торс. Цепи прочно держали мертвеца, хотя он пока не шевелился, лишь пялился в потолок пустыми глазами.
Варг возложил левую руку на лоб, а правую — на ребра. Нажал. Раздался сухой треск, и мертвец слабо дернулся.
Выхватив из-за пояса нож, Варг воткнул его между четвертым и пятым ребрами, завершая рисунок.
Он повернул клинок и надавил. Сухо треснула рукоять. Железо осталось внутри тела.
Мертвец заерзал, пытаясь вывернуться. Из раскрытого рта донесся сип. Кости его начали расти, раздирая ткань костюма, мышцы вытянулись жгутами, а кожа переменила цвет, сделавшись блекло-синей, как трупные пятна.
Варг вытянул руку и Брунмиги подал бумажный сверток, из которого на свет появилась окровавленная тряпка. Она накрыло лицо драугра, и жесткие руки колдуна принялись втирать ткань в кожу.
— Ищи… ищи… ищи…
Ткань расползалась под пальцами, драугр выл и рвался на цепях, и те трещали. Когда же цепи лопнули, то ледяные пальцы колдуна удержали поднятного. Толкнули на ложе, и распластавшийся драугр смирился перед силой.
— Накорми его, — велел он Брунмиги. — И завтра пойдете. Доберись до мальчишки прежде, чем он доберется до Хельхейм.
И задрав голову, Варг крикнул, хотя Рейса-Рова не могла его слышать:
— Эй, тетушка Рова! Поиграем? Посмотрим, чья гончая крепче след держит?!
Зазвенели золотые жилы гримовых волос, удерживая сердце великана, но не лопнули.