Глава 1. Мельница Гротти
До Джека доносилось эхо чужих мыслей, холодных и скользких, как весенние черви. Преодолев отвращение, он попытался заглянуть в живой клубок, но тот вдруг развалился и сам потянулся к Джеку, облепляя и вытягивая.
Мерзость!
Теплое копье согласилось, что да, мерзость.
— Драугру не страшно оружие, хоть бы и такое, — Бьорн, вернувший прежний, человеческий облик, расхаживал по дому. Кривые медвежьи когти скользили по меховым покровам, оставляя ровные аккуратные борозды. — Его не возьмет огонь. Его не успокоит слово. Только сила… сила против силы.
Он остановился. Волосатые кулаки уперлись в столб, как если бы Бьорн желал опрокинуть и столб, и крышу, которую тот подпирал.
— Ты силен, — сказала Ульдра.
Она единственная из всех была спокойна, сидела на лавке и терла камень о камень.
— Но не сильнее драугра.
Камни зеленоватые, гладкие, так и норовят выскользнуть из Ульдриных пальцев. Но она держит цепко, вертит, крутит, перетирает воздух.
— Бьорн косатку тянул! Косатку! Огромную, как… как твой дом!
— Детеныш.
— Бьорн кинул ей крюк с куском мяса, а сам стоял на скале! Косатка кружила, кружила. Долго. Плавник ее резал волны, как масло. Бьорн кинул в нее копье, но копье увязло в жиру. Бьорн кинул другое, и третье, и потом еще много. Все копья! Косатка сделалась похожей на ежа. Тогда она внырнула и выскочила из воды перед носом Бьорна. Бьорн заглянул в ее глаз и ударил мечом! А косатка упала в море.
— И проглотила наживку. Она решила, что ты для нее слишком жилистый. Но для драугра — в самый раз.
— Молчи, женщина! — Бьорн поднял стол и швырнул в стену. Стена вздрогнула, загудела до самого верха. И чужое, слушавшее Джека столь же внимательно, как Джек слушал его, забеспокоилось. Оно двигалось, но оставалось на месте. Драло гору, но вязла в ней, как копья Бьорна в шкуре косатки.
Злилось.
Кто оно? Живой мертвец, как рассказала Ульдра? Существо неуязвимое? Копье Гунгнир убило Вёлунда-кузнеца, но теперь молчало. Джек спрашивал, а оно делало вид, будто не слышит.
— А у тебя? — спросил Джек, ничуть не сомневаясь, что Алекс поймет вопрос правильно. И он, сидевший в углу, гладивший молот, точно кота, покачал головой:
— Ничего.
Камни замерли, чтобы тотчас восстановить нарушенный ритм скольжения.
— Она рванула, желая стащить Бьорна в море. Но Бьорн — не глуп! Бьорн себя привязал! Бьорн крепко взялся за веревку и поволок… волок долго! Косатка гуляла. Она тянула под воду, чтобы Бьорна съесть. А Бьорн тянул наверх, чтобы съесть косатку. Кости Бьорна трещали! И хребет тоже трещал. И мясо рвалось. Но Бьорн держался.
— Я… я вам верю, — сказала Юлька, забиваясь в угол.
Боится? Бьорн страшен. Его облик вновь поплыл, а черты лица потянулись, выплавляя медвежью морду. Оскаленные зубы стали длинней, острей.
— Бьорн держался целый день! И еще ночь! И уже потом потянул сильно, выволок косатку на гору. Она обессилела, но все равно была тяжелой. Бьорн взял свой меч и разрезал косатку от головы до хвоста. Бьорн съел ее сердце и печень. Он стал совсем сильным.
Медвежесть исчезла. Бьорн сел на корточки и повторил.
— Он победит.
Ульдра ничего не ответила, она лишь терла и терла. Воздух искрился, наполняясь волшебством, а Ульдрины руки будто бы стирались, становились тоньше, прозрачней.
— Не надо, — Бьорн коснулся ее колена. — Бьорн сильный и без жерновов Гротти. Намели лучше удачи для них. Пусть дойдут.
Камни упали на пол, не стукнули — зазвенели. И когда Джек поднял, то удивился тому, до чего легкими были они, как пустые консервные банки.
— Что это? — спросил Джек.
— Осколки от Гротти, волшебных жерновов… матушка Бьорну про них пела. Хорошо пела.
Камни отозвались на голос Ульдры, задрожали, потянулись друг к другу, спеша перемолоть сухой воздух. А столкнувшись — искрой сыпанули.
— Джек смелет то, что хочет. Только пусть думает сильно, — Бьорн постучал пальцем по лбу Джека. Звук вышел гулким, громким.
Злое наверху опять забеспокоилось, а осколки жерновов вертелись, крутились, приклеившись к пальцам. Думать сильно? О том, чего хочется? Но Джек не знал, чего ему хочется. Он сыт и в тепле. А та тварь снаружи внутрь никак не попадет. И вообще Бьорн сильный. Пусть же будет сильнее твари.
Пусть Алекс не злится.
И Юлька больше не плачет.
А та скотина, из-за которой у Джека рука чешется, пусть сдохнет в муках. Ну или тоже почешется хотя бы.
Камни тянули тепло, но Джеку не жалко. Пусть берут! Пусть намалывают судьбу, удачу, силу… пусть перемалывают начисто страх, который Джеку не нужен. Пусть и память с собою возьмут. Джек не желает вспоминать.
Раскалялась докрасна мельница Гротти, хрипела, подпевая голосу Ульдры, ярила драугра. А Джек все молол и молол…
Миру — мир. Морю — покой. Косатке — простор. И кораблям спокойного пути. Силы — Бьорну. Жизни — Ульдре. Троллям — крепких каменных голов.
Весело Джеку. Горячо Джеку. Сердце ухает от счастья, и Джек смеется, сжимает пальцы и крошит камень, как если бы не камнем он был — хлебом сухим. И лишь когда последняя крупица слетает с ладони, Джек будто просыпается. Он стоит в куче крошева, саднят разодранные в кровь руки, а копье жадно лижет рубиновые капли.
Джек покачнулся, но не упал: воткнул копье в пол и оперся на него. Копью не по вкусу подобное, но Джеку плевать. Он главный. Вот только в голове пусто, перемолото все. Ну и к лешему.
— Ты силен, Владетель. А дойдешь до Хельхейма — всесилен станешь, — Ульдра укладывала косы короной, скрепляя из рогатыми гребнями. — Если дойдешь. Осколки жерновов… в них волшебства-то капля.
— Бьорн остановит драугра.
— Задержит. Не знаю, как надолго. Я дам вам быка. Самого быстрого из моих быков. Он донесет вас до Пыльных холмов, но дальше — придется самим. Снот будет ждать вас.
Джек обошелся бы и без разговорчивой кошки, которая врет чаще, чем говорит правду.
— И… — Ульдра склонилась. Лиловые глаза ее были почти черны. — И я верю, что у тебя получится.
Ее истончившиеся, истертые мельницей пальцы, неслышно скользнули по щеке.
— У вас всех получится. Но переодевайтесь. Долгие слезы ранят сильней.
Джек не понял, кто тут плачет и почему, он так и вовсе не чувствовал печали.
А новая одежда была хороша: штаны из крепкой кожи, мягкая рубашка и длинная куртка на меху.
— Бьорн убил песцов. Песцы теплые. Волки — теплее. Вот, — он вытряхнул меховые плащи, сделанные из цельных волчьих шкур. — Этот был жадным. Бьорн звал его Фреки. Прожорливый. Фреки приходил пугать коров. Бьорн убил его. Кулаком.
Волчья шкура легла и прилипла к плечам. Вдруг да прорастет? Джек не отказался бы побыть волком. А лучше медведем — как Бьорн. Медведи большие. Их никто не тронет.
Алекс в новом наряде гляделся шире и выше прежнего. Светлые волосы его выделялись на черном волчьем меху, и Бьорн самолично помог закрепить плащ.
— Бьорн назвал его Гери. Жадный. Гери приходил после Фреки. Был совсем большим. Бьорн убил его.
— Кулаком, — закончил рассказ Алекс. — Спасибо. Клевый прикид.
— Алекс опять говорит не то, что думает. Локи тоже много говорил. Асы разозлились. Асы поймали Локи и связали кишками его сына. А великанша Скади повесила над ним змею, чтобы яд капал на лицо Локи.
— Учту.
— Локи говорил асам правду. Правду тяжело слушать. Правду тяжело говорить. Бьорн так думает. Бьорн желает удачи. Бьорн победит. И будет ждать. Когда Хвергельмир станет горячим, сюда придут косатки. Много больших касаток для Бьорна!
— Вот, — встав на колени, Ульдра накинула пуховой плащ на Юлькины плечи, а в край воткнула иглу, тонкую, яркую, как искра. — Не потеряй.
— Бьорн не скальд. Жаль. Он сказал бы вису героям.
Пустота внутри Джека наполнялась горечью. То, что ждало снаружи, нетерпеливое, жадное, было сильно. Бьорну не выстоять.
Но какое Джеку дело? Джек ведь сам по себе.
Копье согласилось.
Глава 2. Выбор Бьорна
Холм раскололся, выпуская белого быка. Был он могуч, широкогруд и ничем не уступал Вспоровшему Небеса, которым так гордился хвастун-Хюмир. Важно ступал бык, давил гальку трехпалыми копытами. Не рога нес — серп месяца новорожденного, яркий и острый.
— Сестрица, неужели ты думаешь, что это меня остановит? — Брунмиги глядел на быка снизу вверх, но страха, столь привычного прежде, не ощущал. Топчется чудище, трясет головой, ушами ветер ловит.
На спине его широкой, что стол, дети сидят. Трое… беда-беда, тех двоих жалко, да разве ж Брунмиги виновен? Он предлагал дельце миром решить.
— Эй, — тролль подвинулся к быку, спуская с руки петли поводка. — Ты. Слезай.
Мальчишка — когда только перемениться успел? — покачал головой и поднял руку с копьем. Неужто то самое? Целит, смотрит, готовое слететь с хозяйской ладони.
— Не поможет! — Брунмиги все ж попятился и пригнулся, пусть уж поперед копьеца драугр станет. Ему-то и Гадюка Боя не страшна.
А мальчишка хорош, хорош… в отца пошел. Но о том лучше не думать.
— Прочь, — сказал Джек и шлепнул быка по холке.
Тяжкой рысью пошел зверь на Брунмиги, на драугра. Раскрылись ноздри, запах мертвечий вдыхая, и заревел бык громко, едва ли не громче Хеймдаллева рога.
— Ату его! — только и выкрикнул Брунмиги, за валун откатываясь, а сам прижался к земле, что дрожала, готовясь исторгнуть целое стадо. — Хвати его!
Ударил драугр, вцепился когтями в бок бычиный, да соскользнул, отколов кусок. Мрамор раскрошился в синюшных пальцах, а бык, заревев громче прежнего, понесся прочь. Он летел быстрый, как Улль, и трещала твердь, а поверженный драугр вертелся на месте, нюхал воздух.
— Не уйдешь! — крикнул Брунмиги, и ему ответили:
— Джек уйдет. Бьорн так думает.
И Брунмиги вновь пришлось пятиться: на вершине стоял усебьорн холма, и медвежья, отцовская шкура уже врастала в плечи, давая силу.
— Бьорн зовет маленького братца в дом. Бьорн даст ему хлеба и рыбы. Бьорн возьмет его ловить косатку. И накормит сырой печенью. Маленький братец вырастет большим. Сильным. Маленькому братцу незачем водить драугра. Драугр вырастет и съест братца. Бьорна это печалит.
Он не спешил перекидываться, держался на самом краю, сохраняя человечий облик.
— Нет, — ответил Брунмиги. — Бьорн пусть не мешает. И Бьорн останется жить.
Драугр вертелся. Он то падал на след, то выворачивался змеей, пялился мертво в оборотня, точно решить не мог, которая из целей важнее.
— Бьорн не боится смерти, маленький братец. Бьорну плохо, что маленький братец не понимает.
— Чего?
— Страх — убивает.
Он сделал шаг и стал медведем.
— Как знаешь, — Брунмиги тихо сказал: — Убей его.
Драугр не сдвинулся с места, он вытянулся, прижав руки к телу, и поднялся на цыпочки. Задранная голова почти касалась затылком плеч, а платочек съехал с синюшной шеи, обнажив кривой шрам. Белые нитки выделялись на нем, как черви на гнилом мясе.
Бьорн приближался. Он двигался медленно, всем телом перетекая с лапы на лапу. И хоть был ниже, легче недавнего быка, но гляделся опасней. Из полуоткрытой пасти текла слюна, оседая на шерсти блестящими нитями. Отвисшая губа подрагивала, и виден был розовый, свернувшийся улиткой язык.
Заломит. Как есть заломит. Драугр молодой… не в полной силе. А усебьерн — матерый.
Но ослабелый. Конечно, столько-то зим внизу просидеть?
На всякий случай Брунмиги отполз в стороночку. Он держался валуна, жалея лишь, что не способен забраться на его вершину.
Широкая медвежья лапа почти коснулась пиджака. Драугр отпрянул и остановился в полушаге. Как и прежде, он был недвижим, лишь губы подрагивали, точно мертвец едва-едва сдерживал смех.
— М-м-ма… — сказал он. — М-м-маррр… Маркетинг. Вирусный маркетинг является одним из самых эффективных средств рекламы.
Голова дернулась и перекатилась на левое плечо. Правое же пошло вниз, повиснув на растянутых связках.
— Больно… больно… больно… — драугр повторял слова быстро, сухим, деловитым тоном. — Пожалей.
В реве усебьерна не было и тени жалости.
Драугр вздохнул и рухнул наземь. Сжавшись в комок, он подкатил к медведю и вцепился в шкуру. Замелькали руки, заклубилась шерсть.
— Так его, так… — Брунмиги прикусил губу, забиваясь в щель меж глыбинами.
Драугр скакал. Метался осой, жалил, драл, вырывая куски. Кровь лилась на камни, мешаясь с соленой водой.
Медведь ворочался, быстр, но не быстрей мертвеца. Силен, но бессилен. Злился. Клацал зубами, брызгал слюной, гнилью дышал. А драугр, хохоча мерзеньким детским голосочком, повторял, как заклинание:
— Больно… больно… больно…
Он остановился всего на мгновенье, которого хватило усебьорну-оборотню. Вскинвшись на дыбы, он обнял могучими лапами драугра и сдавил. Затрещали кости. Завизжал драугр, пытаясь вырваться из медвежих объятий.
Не выйдет.
Изорванная шкура роняла алые слезы. Но жернова мышц мололи сухую драуржью плоть.
И тот, отчаявшись вырваться, прильнул к мохнатой груди, обнял нежно. Впились пальцы в мех, пробили и толстый слой жира, и мышцы. Выдрали кости, как корни из земли, и снова в рану вошли.
Хрипел медведь. Спешил.
Не успевал.
Хрустнул хребет драугра, вытянулись ноги, но руки прочно засели в кряжистой туше.
— Больно… Больно… Больно? — повторил драугр и резко рванул руку, вытягивая черный ком мяса: — Больно…
Он выронил стучащее сердце и стал спокойный, терпеливый, дожидаясь, когда умрет упрямый медведь. А тот не спешил. Стоял, глазами мутнея, держал драугра.
Сам виноватый! Сам! Не лез бы в чужие дела, так и пожил бы.
Поплыла шкура туманом, сползла на камни, готовя ложе. И колыбелью приняло оно человека.
Драугр с переломанной спиною тоже упал, пополз, упираясь локтями, дополз до сердца и вцепился. Рычал, рвал жесткое мясо, глотал жадно и оглядывался — не отберет ли Брунмиги.
Не отберет.
— Молодец, — Брунмиги выбрался из щели и бочком подошел к телу. В лицо заглянул, сам не зная, зачем. Улыбался Бьорн, на небо глядя, точно видел крылатые тени, что спешили по душу его.
Но какая душа у оборотня?
Никакой.
И крылатых не осталось. Нету больше смысла в славной смерти. Так чего ради помирать?
— Уходи, — Ульдра стала над погибшим. — Уходи!
Слезы стояли в лиловых глазах, но ни одна не пролилась. Руки сжимали костяной нож, но не затем, чтобы ударить.
— Уходи, — повторила Ульдра и, шагнув к драугру, протянула руку. — Отдай.
Он же, ошалелый от крови, зарычал.
— Уйди, сестрица. Не мешай. Он голоден. Мясо нужно.
— Не его.
Пальцами драугр заталкивал остатки сердца в рот, чавкал и всхлипывал, глядя на ульдру снизу вверх.
— Вернись в холм, сестрица, — сказал Брунмиги, подвигаясь ближе. — Вернись, и тогда… тогда с тобой ничего не случиться! Я заберу тебя наверх. Там солнце. Много солнца! Там трава зелена, если ты еще помнишь зелень! Там в полдень сосны плачут живицей, а ночью рокочут жабы. Там люди, забывшие, кто они есть. Смешные. Беспомощные. Думающие, что они владеют миром…
— Уходи.
— Они будут биться за каплю твоего молока, а Варг…
— Норны сказали Варгу слово. И будет так. А ты уходи.
— Или что? — Брунмиги ухватил поводок. Драугр, увлеченно облизывавший камни, будто и не заметил, что попался. — Ты тоже желаешь биться? Смотри, он не пожалеет…
Валун, за которым Брунмиги прятался, стал быком. И другой тоже, и третий… их становилось все больше — быков, коров, звездноглазых, круторогих. Сползались они к ульдре, смыкали широкие спины, выставляли рога, словно колья. Глядели.
Заворчал драугр, чуя, что уходит законная добыча, кинулся под самые копыта, да уперся в камень.
— Что ты творишь, сестрица?!
Молчание было ответом. Гасли очи лиловые, умирали коровы, уходили быки.
Иссякали силы хозяйки холма.
Еще одно чудо ушло из мира. А все почему? Мальчишка виноват! Мальчишка! Умер бы, как другие, тогда, глядишь, и не случилось бы беды.
— Эй ты, иди сюда, — Брунмиги плеснул из фляги. — На от, выпей.
Драугр осушил плошку одним глотком, потом свернулся калачиком, зажав руками обездвижные ноги, и замер.
— Больно, — пожаловался он. И закрыл глаза.
Уходили на приливе. Драугр хромал и ронял целые пласты синеватой, отмершей шкуры.
А на отливе волны протянули к Соленому зубу лодку, узкую и легкую. Правила ею женщина в красном траурном убранстве. Золотые перстни сверкали на пальцах ее. Золотое ожерелье лежало на груди. Золотой тяжестью схвачены были косы тугие.
Бережно несли дочери Эгира жеребенка моря. Из рук в руки передавали, пели колыбельную.
Слушал Бьорн висы и чудилось — спит. Крепко прижимает во сне кубок резной и меч из драконова стекла. Кутается по привычке в отцовскую шкуру, и снежные осы садятся на кожу, не жалят.
Ульдра подняла со дна лодки рог и, скинув крышку, выплеснула дикое пламя, зеленое, как трава.
Глава 3. Долина забытых героев
Бык несся огромными скачками, вбивая в скалы клинья копыт. И скалы рушились, разваливались с треском и грохотом, выпуская клубы белесых снежинок. Они норовили прилипнуть к бычьей шкуре, но соскальзывали, оставаясь позади, как остался дом Ульвы и море.
Алекс держался. На широкой бычьей спине оказалось несложно усидеть. И места хватило всем.
— Девочку не потеряйте, — сказала Ульдра, перед тем, как вывести быка наверх. И еще на Алекса посмотрела так, с упреком, как Аллочка иногда смотрела на отца.
Алекс хотел ответить, что не собирается никого терять, но не успел.
Там, наверху, он только и увидел, что карлика в смешном наряде и синее существо, не то человека, не то обезьяну. Вид его был мерзок невыносимо, и Алекс схватился за молот. Мьёлльнир же сперва загудел, требуя изничтожить тварь. А потом вдруг стих, точно испугался.
Сокрушитель не знает страха, так ведь?
Как бы там ни было, но драугр и тот карлик остались позади, а бык понес их вглубь страны, которой не существовало. Он бежал и бежал, а скалы наливались синевой, как если бы на них опрокинули чернила. Все чаще попадались деревья, белые, гладкие, с ветвями-щупальцами. И ветви эти поворачивались к Алексу, тянулись, заставляя сами стволы изгибаться и кланяться в притворной почтительности.
— К нам, к нам… — шелестели они, раскрывая жадные пасти цветов. Дрожали волосяные лепестки, слетали, устремлялись по ветру, спеша догнать.
Не догоняли.
Под деревьями лежали кости. Некоторые выпирали кучами, обглоданными остовами ребер, ожерельями позвонков, руками, сжимавшими ржавые мечи.
Здесь некогда проходило войско?
Попадались и черепа, уже в ветвях, костяным вороньем сидели, укрывались старыми шлемами, звенели остатками кольчуг, приглашали отдохнуть.
Рассказать обещали.
— Я — Торгсиль Рудая секира. Я — кормилец ворон… Орм Одноглазый…хозяин волков… Брюгги Силач… крылья зрел… шел, шел, шел… ложь… ложь… ждали… здесь, здесь… Сирглами из Гардарики… крепкий берег, каменные зубы… Ивар Широкие объятья. Сидел на Сконе, Скьёльдунгов славный сын. Держал табун коней морских. И воинов, которым равных нет. Множил земли… кольца прибавлял.
Эхо катало голоса, дробя их на тысячи, и каждый желал рассказать о себе.
Алекса не хватит на всех! Пусть отстанут!
— На острове Фюн возвел я город, краше которого нет… нет…нет…есть… Прекрасней всех городов и земель Ауда Ивардоттер. Я Хрёрек Метатель колец, братоубийцей прозванный, так говорю. Бурю мечей я поднял. Волки сыты стали! Слушай, слушай…
Алекс не желал их слушать. Но бык, утомленный бегом, теперь ступал медленно, огромными рогами раздвигая ветви. И те не смели перечить, убирались.
Сталкивались черепа, падали на землю. Говорили.
— Я Ангантюр, держатель го?тов, которых вел…
— Колец бессчетно роздал…
— Звалась Кримхильд Волоокой… — женский плач — коготь по стеклу, железо по камню. — Любить желала и любимой быть…
— Брунхильд Сильная искала лишь того, кто был ее достоин! Слабым места нет в покоях дочери валькирий!
Бык остановился.
— Хельги, сын Хьёрварда, лязг щитов не раз я слышал, рубахи битв не раз я мерил и ран огонь в руках держал…
— Пошел, — Алекс хлопнул быка по боку, но тот не шелохнулся. Он стоял посреди леса и лишь головой поводил. — Пошел!
— Тише, — Юлька обернулась. Лицо ее было злым, а глаза опасно блестели. — Ты мешаешь!
Кому? Вот этим мертвецам? Нельзя мертвецов слушать!
— Сваву Легкокрылую в жены взять я жаждал… Альв, сын Хродмара, отнял иву злата.
Алекс спрыгнул на землю, которая оказалась мягкой, как мармелад. Она вроде бы и держала, но стоило замереть, как ноги начинали тонуть. Не земля — синее болото пыли.
Черепа улыбались. Сколько их? Бессчетно!
Не пыль это — толстый слой праха. Он и кормит дерева, он стекает с костей, оставляя их, как оставляет нетронутыми сами камни, лежащие на дне.
— Спускайся, — Алекс подал руку, и когда Юлька покачала головой, просто стянул ее.
Она вовсе нетяжелая.
— Отпусти!
— Идти надо. Джек?
Двоих не выволочь. Крышкина дергается, стучит по спине, но хоть не визжит.
Алекс скинул ее на перину истлевшей плоти — синяя пыль взметнулась, заплясала, облепляя шлем черным вороном — и велел:
— Стой смирно.
Качались деревья, расправляли крылья истлевших знамен. Осокой прорастали из праха стрелы, голые остовы копий подпирали небо. Щербатые щиты смыкались плотно, сдерживая туман, и шептали черепа:
— Идите, идите…
— Идем, — Джек тронул плечо. — Надо уматывать.
— А бык?
Бык каменел. Задние ноги его обрели гранитную серость, прилип к боку хвост и трещины поползли по рогам. В лиловых глазах еще теплилась жизнь, но надолго ли хватит ее?
— Почему? — Алекс провел по широкой голове, тронул мягкие ноздри, из которых торчало кольцо. Горячее дыхание зверя грело руку.
— По кочану, — огрызнулся Джек, перекидывая через плечо сумку.
Он просто не хочет говорить вслух. Если бык умирает, значит, и Ульдра мертва. И Бьорн тоже. Он не пустил бы мертвеца в ее дом. И если так, то…
— Надо идти, — повторил Джек.
— Можно крови дать.
Крови в человеке много. Литра четыре. Или больше даже. Хватит пары капель, чтобы бык ожил, поднял их на спину и понес сквозь лес. Или вернулся к холму, к хозяйке, дал бы ей немного жизни.
Алексу не жалко крови.
— Хильд Хитроумная руду жил лила щедро. Открыла путь бурану Хьядингов…
— Давай. Режь, если свербит, — Джек переложил копье в левую руку. — Им тоже охота. Выжрут досуха.
— …Хёгни и Хедин не знают покоя…
Юльку пришлось взять за руку. Она ступала, дико озираясь по сторонам, иногда останавливалась, вырывала руку и говорила. А что говорила — не понять.
Земля же, чем дальше, тем сильней хватала за ноги, норовя удержать от следующего шага. И каждый давался с боем. Молот выл. Копье кричало, и Алекс слышал его крик. Но шел и шел, тянул за собой Крышкину, а когда устал тянуть — снова на плечо закинул.
Джек шагал впереди, выбирая дорогу меж одинаковых белых стволов. От ветвей он отмахивался, через кости переступал, а порой шел и по костям, и тогда голоса затихали. Становилось слышно, как всхлипывает Крышкина.
— Вот и вы, — Снот сидела в огромном черепе, сохранившем остатки волос. Они свисали до самой земли ярко-рыжими воздушными корнями. — Я уж испугалась, что не дойдете.
— Дошли, — Джек оперся на копье. — Ты нас бросила.
— Отлучилась. По делу… по очень важному делу…
— …Мьёлльнир… мой Мьёлльнир… здесь мой Мьёлльнир…
Кошачий хвост смахнул пыль с черепа, и голос умолк.
— Вас тут не заговорили? Они умеют.
— Что это за место? — спросил Алекс.
— Просто место. Одно из многих. В Ниффльхейме великое множество всяких мест, которые раньше имели имя, но потом потеряли. Имена — они как вещи, тоже имеют обыкновение теряться.
— Нет! Нет… нет… нет… — все голоса слились в один, и Алексу пришлось зажать уши руками, чтобы не слышать этот отчаянный крик.
И Крышкина закричала вместе с ними.
— Что это за место?! — он и сам теперь орал, выплескивая на кошку злость.
Она ушла, зато появился драугр, и Бьорн погиб, и Ульдра с ним. А кошка жива, сидит, улыбается. Издевается.
— Ну… прежде звалось это поле — Нидавеллир. Долина мрака. Ныне, пожалуй, имя негодно. Мрака хватает везде. Чуть больше, чуть меньше… разница невелика.
Кошка улыбалась. А клыки у нее длинные. Острые. И когти — чем не ножи?
— Сменим его? Назовем это место… долиной забытых героев. Кто знает теперь о Хёгни, убившем Сигурда? Или о мстительной дочери Гьюки? Или о Сванхильд, которую Атли под копыта коней бросил? О самом Атли, поедателе сыновей? О Хельги, убийце Хундинга? Хёдбродде, победившем Инсунга? И славном младшем брате его. Оглянись, человечий детеныш. Здесь некогда эйнхерии Вальгаллы бились с инеистыми великанами и йотунами. А дети Хель добивали слабых. Асы сошлись с асами, и рухнули чертоги Имира. Здесь море пахали два корабля, равновеликих славой и силой. Скидбландир стремился пробить грудь Нагльфара. А тот пламенем волны палил. Змей же Ёрмунганд, восстав со дна, грозился изничтожить всех. Здесь великан Сурт увидел, что нет в бою ни правых, ни виновных. И собрав весь жар мира, выплеснул его на берег. Берег теперь далеко, правда? Здесь некогда закончился мир. Но кто теперь помнит об этом? На твоих ногах прах героев. Но на что он годен? Деревья и те не растут.
И кошка звонко рассмеялась. Только из глаз ее текли слезы. Прах глотал их, выпуская белесые, похожие на червей, ростки.
— Помни… помни нас… — умоляли голоса. Алексу же хотелось убраться подальше.
Прах героев прочно прилип к сапогам из черной кожи. Впитался в волчий плащ и в волосы.
Хуже, чем сигаретный дым.
Горше на вкус.
— Идем, — кошка соскочила на землю, и прах выдержал ее. — Здесь и вправду не стоит задерживаться. Когда-нибудь это место исчезнет, и всем станет спокойней. К слову о забытых… Алекс, твой отец весьма о тебе беспокоится. Я посоветовала ему завести другого детеныша, но он как-то не захотел. Пока во всяком случае. Он еще не знает, что норны дали виру за тебя. Хотя если и узнает… Вы, люди, бываете упрямы.
— Ты видела отца?
— Конечно, видела. Не скажу, что успела соскучиться. Он мало изменился. Такой же трус, как прежде.
Алекс остолбенел. Врет! Отец — не трус. И никогда не был трусом. Это Алекс всего боится и ревет, как девчонка. А отец… отец сильный. Сильнее всех!
— Ему было начертано владеть Ниффльхеймом, — сказала Советница. — И тогда Бьорн остался бы жив.
Глава 4. Вересковый мед и святая горечь
Драугр дотянул до края леса и упал, распластавшись в пыли. Он лежал, дрожа и прижимаясь к земле. Из-под сомкнутых век сочилась гниль, похожая на слезы. Но Брунмиги не верил, что драугры способны плакать.
— Больно? — спросил он, склоняясь над мертвецом. Преодолев брезгливость, Брунмиги развязал шейный платок. — Лежи, лежи уже.
Нити прорвали кожу, и на шее черным пятном расползалась рана. Брунмиги попытался стянуть края ее, но старая шкура сошла.
— Линяешь?
Драугр не шелохнулся.
— Линяешь, — повторил Брунмиги для себя уже. Звук его голоса тревожил покой ушедших, они перешептывались, звали, манили. Пускай себе.
— Отдохнем? Им ведь от нас не уйти, верно? А раз так, то надо отлежаться. Ты вот вылиняешь, вырастешь. Сильным станешь. Ты и так сильный.
Дернулись веки, приоткрывая черные щели-глаза.
— Погладить? — тролль провел по жестким волосам, колючим и ломким. — Когда-то… давным-давно у меня был сом. Огромный, что это дерево… каждый ус с мою руку толщиной. Он жил в моем омуте. Мог бы уйти, но жил. Сом катал меня по реке, до самых порогов и назад. Я ему лягушек ловил. И шкуру чистил. Вечно она за зиму зарастала зеленью…
Кожа с драугра слазила легко, стоило поддеть когтем, как отпадала, обнажая свежую, мягкую. И мертвец перевернулся на спину, подставляя брюхо и грудину. Четко проступали переломанные ребра, а одно, проткнув плоть, торчало наружу.
— Потерпи, сейчас мы его, — Брунмиги брался аккуратно, трясясь от ужаса. Вдруг да кинется безмозглая тварь? Но драугр лежал смирнехонько, глядел только, и не понять было, о чем он думает.
Если думает.
— А потом пришли люди. Перегородили сетями реку, стали кричать, воду баламутить… не помогло. И тогда дохлого петуха в омут бросили. И сом проглотил. Я говорил ему, что нельзя людям верить…
Осколок вошел с хрустом, повернулся и сам приклеился к другому. Брунмиги вытащил палец из дыры и та затянулась.
— Отравили моего сома. Страшно это было. Он мучился, метался в ямине, а ослабнув — поднялся наверх. Там его и ждали. Били копьями, дубинами. Крюками протыкали шкуру, волочили… а ихний главный, с крестом который, все твердил, что отродье демона они одолели. Только какой же из сома демон? Рыбина он, хоть и большая.
— Большая, — повторил драугр.
— Без него река опустела… и лягух развелось. Есть хочешь?
— Хочешь!
— Тоже безголовый. На вот, пей.
Драугр хлебал из плошки, а Брунмиги тряс флягу, пытаясь на слух определить, много ли в ней осталось. Должно было много, столько, чтоб до самого края мира дойти. А когда понадобится — то и за край. Но дальше что?
Не знал. Боялся думать и потому позволял себе дух перевести, глядел на деревья и вспоминал иной лес.
Деревья росли на камнях и тянулись до самых небес. Кроны их красили зеленью облака, ловили солнечный свет и спускали к корням. Свет обнимал шершавые стволы, плавил живицу и наполнял воздух свежим хвойным духом. Свет рассыпался по земле, прорастая белыми цветами багульника, миртом болотным и сухим вереском. Пчелы плясали, гудели, обещая скорое медовое богатство. И бортник, старый, седобородый Бруни, и вправду крепкий, как броня, каждый день проверял свои угодья.
На осень он приходил с горшком и корзиной трав. Жег, дымил, изгоняя злые пчелиные семьи. Тянул крепкие соты, резал ножом.
Злились пчелы, кидались на вора.
Никогда не обирал их Бруни до последнего. Берег. И старый порядок зная, всегда оставлял у подножья сосны крупный кусок сот.
Вкусен был мед вересковый. Сладок. А еще, случалось, пел Бруни-старик чужие висы хриплым голосом, о героях и чудовищах, о землях дальних и море, которое было близко и далеко, о подвигах ратных, бурях оружных, девах прекрасных… слушали его сосны и вереск.
Запоминали, чтобы зиму напролет пересказывать друг дружке истории. Слушал и Брунмиги. А когда прихворала правнучка Бруни, девка хилая, слабая, такую только гриму и отдать, самолично отправился тролль к ближайшему кургану, кланялся ульдре, просил молока.
Вспоминание резануло обидой.
Сама виновата, сестрица рогатая! Разве ж не предупреждал ее Брунмиги? И тогда, и теперь? Но упрямство у них воистину бычье…
Выздоровела правнучка, выросла. Замуж вышла. Деда схоронила и, деток родив, назвала старшего Бруни, крепкая броня, значит.
— И знаешь, что дальше было? — спросил тролль, хотя как мог знать это мертвец-драугр, рожденный в мире, где не принято было о прошлом помнить. — А было так, что погнали меня из реки…
Сначала церковь выросла. Появилась она на могильном древнем кургане. Его насыпали люди с желтыми волосами, пряча под жесткой земляной периной такого же, как они человека. В ногах его лег конь. В руки ему дали меч. Две женщины, тонкие, что ивовые прутья, сами ушли в безвестную страну. И золото грузное прикрыло раны на груди их.
Черепом Имира ладья легла, укрывая мертвых. И слышал Брунмиги, как стучат комья по дереву. И слышал потом, как хрипит землица, сковываясь морозами. Помнил, как уходит она под скальную подошву, и серым башмаком вырастает на ней Медвежий холм. Отчего Медвежий — Брунмиги не знал. Отродясь не было в Северном фьорде медведей. Но речь не о том.
Порастал холм травой. Носили птицы семена и поднимались из семян деревья. Карабкались ввысь, цепляясь колючими ветвями за небо. Гордые стояли, лишь ветру кланяясь и то не до земли. А ударили топоры, брызнула кровь желтая, яркая, и пали сосны. Скатились, сцепились сучьями, стали срубом неошкуренным. Поднялся над крышей его крест, тенью накрыл землю, будто клеймом.
— Земля-то держала… земле-то что? Ей хоть крест рисуй, хоть круг. А нам вот… сперва Грима прогнали. Не этого… тогда их еще порядком водилось. В каждом ручье, почитай. И в нашей речушке тоже. Аккурат на его ночь люди пришли.
Поднимались сердцецветы со дна крохотными жемчужинами, разворачивались на ладонях листьев, расправляя лепестки. И наполнялись живые чаши терпким лунным вином. Катилось оно с лепестков, поило реку, и река хмелела, играла всеми красками, будто бы и не река, но сам Биврёст лег меж берегов радужной дорогой.
Грим наигрывал. Плыла его песня по-над водой, дразнила камыши. И соловьи умолкали, чтя чужое мастерство. А луна поднималась все выше и выше.
Скоро придут девы… скоро войдут в воду, протянут руки к цветам чудесным. Сорвут. А наутро поднесут тому, кто ранил сердце трепетное, кубок с брагой, молоком или хоть бы водой. Лишь бы выпил, лишь бы глянул, лунным вином ослепленный, а прозрев, увидел ту единственную, без которой иной свет немил станет.
И нету такой силы, которая бы эти чары разбила.
Но слетались с берегов не тени легкие, девичьи. Пламя сползалась на сотнях факелов, опаляло воздух. А громкие голоса, лай собачий да лязг заглушали гримову скрипку.
Первым к реке спустился человек в длинном платье. Он торжественно проткнул берег крестом и, воздев руки над водой, принялся читать. Брунмиги слышал заунывный голос, вгонявший в сон, и отползал, потому как слова человека, непонятные, но страшные, ранили. Они пробивались под толстую троллью шкуру и застревали, чтобы колоть и зудеть, как старые терновые колючки.
Люди тем временем спустили лодки, раскатали сети и бросили, накрыв сразу все сердцецветы. Лунное вино выплеснулось в воду, река закипела, забурлила гневной пеной. Тронула крест и отпрянула, ожегшись. А люди закричали, потянули сети к берегу, выдирая тонкие корешки из песчаного дна. Ломались сочные стебли, рвались о веревки листья, а цветы расползались в грязную белую кашицу.
Плакал грим, выронив скрипку.
Тянул сеть на себя, но где ему одолеть всех?
И железные ножи пронзили волны, скользнули по нитям золотых волос. Перебили, как перебивают водяную жилу.
Больно было.
Бурлили омуты, поднимали со дна гневное, гнилое, спешили выкинуть в лодки, но те уже укрылись на безопасном берегу. А священник читал и читал, усмиряя реку. Голос его несся к небесам, дразня асов. Но не валькирии — лишь чайки метались над оскорбленной рекой.
— Не было асам дела до дел земных, — Брунмиги повернулся к лесу, белые деревья которого стояли, поникнув ветвями. — Не было! Сами виноваты!
— Виноваты, — равнодушно повторил драугр, подбираясь ближе. Он лег у ног, свернулся, обняв колени, и так лежал. Только пальцы его шевелились, раздирая грязную ткань костюма.
— Виноваты…
Брунмиги спрятал флягу к сердцу. Жалость мимолетная отступила.
Наутро к реке подкатили бочонки с гнилою водой, которая помнила вкус церковного камня. И памятью этой отравила всю другую воду. Река кричала. А может голосом ее кричал грим, остриженный и обожженный. Одуревший от боли, он в полдень забрался на мост и начал играть. Солнце иссушало гримову кожу. Короткие волосы занялись. По коже поползли пятна черной гнили. Но грим играл.
Пальцы резал о струны. Звал. Проклинал. Умолял.
— Десять мелодий есть у грима. Для радости. Для печали. Для солнца и ночи. Для рассвета и заката. Для гнева и покоя. Для милосердия и мести. Но есть одиннадцатая. Последняя. У каждого — своя.
И не устояли сосны. Выдрали корни из земли, пустились в пляс. Поднялись волны, выше и выше, пока не обнажилось само речное дно. И ветер кинул воду на деревню. Вода же воду потянула.
Наполнилось сухое русло морской влагой. Не удержало ее, лопнуло, как лопает худой бочонок под гнетом молодого пива. Небо же добавило слез, смешав их с яростью молний.
Сгинула деревня.
Церковь лишь устояла, потому как поставлена была на высоком холме, и человек, лежавший в нем, жаждал лишь покоя.
— Люди назвали это чудом… и разрушили мост. Потом все удивлялись, что рыба ушла, а берега рогозом поросли. Но кто без грима за ними глядеть будет? Только разве назовут себя виноватыми? Искали-искали и нашли. Сома моего нашли… дескать, он большой и всю рыбу поел. Демон потому что. Убили… а как не помогло, то назвали Бруни-бортника колдуном, хотя каждый знает, что только женщина колдовать может. Ну или варг, которому судьбой написано. Ему-то судьбой. А эти сами все порешили. Значит, сами судьбу свою и накликали… не люблю я людей. И жалеть не стану.
— Жалеть, — отозвался варг, повернувшись к лесу. Ноздри его раздулись, а на горле вспучился розоватый слюнный пузырь.
Глава 5. Инеистые волки
Лес закончился, но Юленька продолжала слышать его в своей голове. Голоса спорили, кричали, совсем как мама на папу, а другие — оправдывались. Мама говорила, что только слабые оправдываются, сильные — действуют. Но Юленька совершенно не знала, как ей действовать.
Она шла. То есть сначала ее Алекс нес на плече, и так было неудобно, потому что Алексово плечо оказалось жестким и давило на живот. Но потом, когда Алексу надоело нести — или он устал, он же тоже не железный — он скинул Юленьку в кучу мягкой пыли.
От пыли пахло лавандой.
Мама прятала мешочки с лавандой меж простынями, а еще в карманы шубы засовывала. И в ботинки тоже. В конце концов, весь шкаф, от антресолей до распоследней коробки пропах лавандой, и Юленьке стало казаться, что запах этот преследует ее.
А теперь он напомнил о доме.
Дома хорошо.
Там всегда понятно, что надо делать.
Потом лес закончился. Белые деревья убрали руки, и кости, к которым Юленька почти уже привыкла — во всяком случае, перестала шарахаться — исчезли. Вместо них пробилась серая жесткая трава. Она хрустела под ногами и рассыпалась на осколки. Небо, лишенное солнца, роняло белые капли. И Юленька подняла капюшон.
Теперь она видела лишь эту самую траву, осколки ее и ноги Алекса в высоких сапогах из черной кожи. Бьорн сказал, что это — шкура косатки, прочнее которой нет. И сапоги не сотрутся, не промокнут, хоть ты их целую вечность носи.
Бьорна было жаль, но маму и себя — жальче. Юленька даже поплакала, вытирая слезы пальцами, но утешать ее не спешили. Зачем тогда плакать?
Ветер кружил. Приседал, трогая края плаща. Ласкал мех, рисовал дорожки и целые картины. Гладил лицо, словно утешая. И вихрем, танцем, заметал следы.
Он не пытался останавливать, как не пробовал и помочь. Если уж толкал в спину, то лишь затем, чтобы поддразнить Юленьку.
— Крышкина, не отставай! — голос Алекса доносился издали, хотя Юленька точно знала — он рядышком. Идет, мнет траву, мешая ее со снегом, взбивая ноздреватое мертвое тесто.
А мамино всегда живым было. Оно ходило в тазике, вспухало сытным горбом и лопалось, выдыхая особый дрожжевой запах. То тесто мама вываливала на стол и присыпала мукой. Раскрытыми ладонями она надавливала на центр, пальцами подгибала края, чтобы свернуть в тугой ком и вновь раскатывала по столу. Осыпалась мука на пол. Мама смахивала со лба пот, украшая себя белыми разводами. Ее лицо было спокойно, словно в этот миг мама забывала обо всех проблемах и заботах…
Из нынешнего теста пирогов не слепишь.
Хотя снег сладкий…
— Крышкина, да что с тобой творится? — Алекс вынырнул из сахарной круговерти. Лицо его — белая маска. И черный волчий плащ с головой-капюшоном тоже стал белым. И руки. И все вокруг.
— Куда мы идем? — Юленька остановилась и откинула капюшон.
Леса не было. Ничего не было, кроме низкого — рукой дотянешься — неба. Снежные пузыри его лопались беззвучными хлопушками. Сыпалось стерильное конфетти. Росли сугробы и тропа исчезала.
— Какая разница? Идем, пока не отстали…
— Куда мы идем?
— Да не знаю я!
— Но все равно идешь? — Юленьке стало важно получить ответ.
— А хочешь остаться? Здесь? Оглянись!
Оглянулась: та же снеговерть.
— Я домой хочу.
Алекс попытался схватить за руку, но Юленька улизнула. В снеговерти легко играть в прятки. Шаг в сторону и тебя нет… тебя стерли ледяным ластиком. Надо просто слушать снежинки. Они умеют петь? Они умеют петь!
— Крышкина!
Это и не снег даже. Снег — всего-навсего вода замороженная. Там, наверху. А здесь нужно слушать. Юленька умеет. У нее слух идеальный, так сказали маме. Только пальцы малоподвижны.
Она бы сыграла для снежинок. Что? Не знает. Но что-то замечательное.
Расправляйте крылья, садитесь на ладонь.
Колется? Пусть. Боль проходит быстро, и рука немеет. Обе руки немеют, но лишь потому, что пальцы малоподвижны. Разрабатывать надо, но Юленька ленится. Она вернется домой и перестанет лениться, сядет за фортепиано… а лучше попросит скрипку.
Красивую черную скрипку, которая умеет разговаривать с морем… или со снегом.
— Да-да-да!
— Крышкина, ты где? Крышкина, чтоб тебя!
Алекс слабый. Он притворялся сильным. Врал. Все врут. Кроме музыки. В музыке ложь не скроешь.
— Да, — вздыхают снежные феи — именно они пляшут на Юленькиных ладонях — и немота добирается до запястий. Феи тяжелые. Их много.
— Уйдите, — просит Юленька. — Пожалуйста. У меня руки замерзли.
— Юлька, прекращай! Отзовись!
— Не отзывайся. Постой. Отдохни. Всего мгновенье…
— Пожалуйста, Юлька!
— Шумный, да? Все шумные. Сначала. Потом становятся тихими… тихими-тихими. Слушают. Мы поем. Мы умеем красиво петь.
— Отпустите, — просит Юленька, пытаясь убрать руку. Но снег превращается в пасть. И ледяные клыки разрезают запястье. Кровь катится алой брусникой прямо в глотку, и слепленный из снега язык становится розовым. Это правильно, когда язык розовый.
— Ты кто? — Юленька боится шелохнуться. Вдруг да существо сомкнет пасть и откусит Юленьке руку.
— Вар-р-р… — рычит оно.
Голова возникает постепенно. Снег слетается, облепляет воздух, вырисовывает покатый лоб и мощную шею. Сплетаются кости, покрываются плотными комковатыми мышцами, порастают белой иглистой шерстью.
Зверь похож на волка. Если бы волки вырастали такими огромными.
— Юлька, вот ты… — Алекс проломил-таки круговерть и остановился. Он увидел зверя, а зверь увидел Алекса. Капкан-челюсть разжалась, но лишь затем, чтобы привлечь к кровавому разрезу новые снежинки, из которых стремительно вырастал второй волк.
А там и третий будет.
Снег выпьет Юленьку, чтобы сделать снежную стаю. А та погонится за остальными, за кошкой, Джеком и Алексом. Правда Алекс тут, стоит, сжимает молот, притворяется грозным.
Волки его разорвут. И стая станет еще больше.
Но думалось об этом лениво, замороженно.
— Руку перевяжи, — сквозь зубы процедил Алекс.
Да. Конечно. Перевяжет. Еще минуточку и перевяжет. Ей холодно и страшно. Но она справится.
— Бедная моя, — прошелестело рядом. — Бедная, бедная моя девочка… кыш-ш-ш… не бойся… тебя не тронут. Не тронут тебя. Только не тебя.
Кто-то вздыхал и смеялся. Рядом. Но где?
— Крышкина, отомри! Не высовывайся!
Она и не пытается. Она стоит, смотрит, видит снег в причудливых узорах. Сладкий-сладкий сахарный снег, в котором спрятались волки и еще кто-то. Волки кружат. Шаги их беззвучны. И сами они — белые тени на меловой стене.
Раз-два-три-четыре-пять. Я иду тебя искать.
— Зачем? Я здесь. С тобой. Мы вместе.
Голос с мятными оттенками маминых духов.
Это ложь. Просто голос хочет, чтобы Юленька ему верила. А она не станет. Юленька знает: мама осталась в другом мире.
— Тоскуешь? Конечно, тоскуешь. Маленькая моя девочка. Я выпью твою тоску до донышка. Ни капли не оставлю. И горе выпью. И печаль. Хочешь?
— Джек! — Алекс перекидывал молот из руки в руку, точно не способен был решить, в которой ему удобнее. Ни в которой. Алекс не умеет драться, так, чтобы по-настоящему. А волки голодны. Им мало Юленьки.
— Но хватит мальчишки, — прошептал голос. — Зачем он тебе?
— Не знаю.
— Джек! Снот!
— Вар-р-р-х! — клацнули клыки, пахнуло северным ветром в лицо.
— Прочь! — Алекс ударил, нелепо вывернув руку. Промахнулся, и сам упал на колено. Вскочил тут же, попятился, почти наступив на сапоги. — Эй!
— Беспомощный какой, — снег слепился в руку с длинными тонкими пальцами. Они застыли над Алексовой головой, не смея коснуться. — Беспомощный… маленький… теплый…
— Отпусти его, — просит Юленька, уже зная — не отпустят. Слишком долго ждали волки, чтобы уйти теперь. Им бы бежать, нестись по полотнищам сугробов, обгоняя собственные тени. Им бы петь для луны, заставляя трусов-ниддингов жаться к огню. Им бы поднимать метели и бураны, вести их к поселкам, чтобы обрушить ледяные волны на крутые бока домов.
Кто для них один человек?
Никто.
— Нет! — сказала Юленька.
— Да, — возразили ей.
— Это я виновата. Меня возьми! Отпусти его!
— Тебя? Ты примешь меня?
— Да.
— Здесь? — снежный палец уперся в лоб. — И здесь?
Он же проткнул сердце, сделав его холодным, как эскимо на палочке.
— И останешься со мной? Сделаешь все, чего я хочу? Чего мы хотим?
— Да, — ответила Юленька и вдохнула туман, а потом выдохнула, но не весь. Туман остался внутри, и Юленька перестала быть собой. Она помнила собственное имя и все, что было с нею прежде, но удивлялась, потому как бывшее — было нелепо и глупо.
— Варх! — волк сел и оскалился, насмехаясь над людьми. Он был огромным, больше Юленьки, больше Алекса. И с каждой секундой становился все больше.
— Юлька, не шевелись.
Она и не собиралась. Она стояла и думала, что если Алекса толкнуть в спину, он упадет. Конечно, упадет — скользко ведь.
И правильно… Юленьке обещали. Обещание исполнено. Волки не тронут Алекса, если Юленьке так хочется. Но хочется ли ей?
Спина рядом. Широкая спина в плаще из черной шкуры. Близко… очень близко.
— Не шевелись… — он медленно отвел руку назад, как если бы держал не молот, но клюшку для гольфа. И ударил смешно, нелепо. Но Мьёлльнир закричал, разбивая смороженный воздух, как стекло… и волк разлетелся стеклянной фигуркой.
Взвыл второй.
— Чего же ты ждешь, милая? Помоги нам.
И Юленька, решившись, со всей силы толкнула Алекса в спину.
Глава 6. Обещание
Снег поставил подножку и тут же превратился в гладкую, накатанную дорогу. Алекс летел по ней, кувыркаясь, путаясь в плаще, пытаясь не выпустить из рук молот, хватая ртом молочную взвесь и проклиная Крышкину.
Идиотка!
Что она творит? Мало он с ней возился? Бросить надо было! Бросить и…
Падение закончилось в расселине. Алекса припечатало к скале. Выступ ее тупым мечом ударил в спину, обездвижив на миг. Но и мига хватило.
Волк навалился молча, погребая под собственной тяжестью. Руку придавил. Правую. А левая, пустая, бесполезна. Но Алекс бил по шкуре зверя, и шкура звенела. Алекс драл ее пальцами, но лишь резался об острые края инеистой шести. Алекс кричал и тянул из-под себя выбитую, вывернутую правую руку, боясь лишь одного — не успеет.
Конечно… пальцы ослабели. И плечо чужое. Мягкое. Волк мог бы убить… ждет? Кого.
Крышкина-Покрышкина. Идет по дорожке, глядит на Алекса.
В руках ее — длинная льдинина с талым краем.
— Юлька! — Алекс почти вытянул руку. — Юлька, очнись!
Она не в себе. Просто она — не в себе. Она подойдет и очнется. Поймет, что не надо Алекса убивать. Не надо… он же не враг!
— Юлька, это ведь не ты?
Волк отвернулся, но не ушел. Если бы волк приподнялся, хотя бы немного. Самую-самую малость, тогда…
Крышкина присела рядом и, отложив льдину, сунула пальцы под горло Алексу.
— Не шевелись, пожалуйста, — попросила она. — Мне неудобно.
Алекс прижал подбородок к шее.
— Ты мне мешаешь. Всегда мешаешь. И сейчас мешаешь. Нельзя мешать!
Он не мешает, он выжить пытается. Как?
— Я… я помогу. Я сделаю, как ты хочешь.
— Да?
— Обещаю! Только пусть он немного сдвинется? Неудобно же.
— Врешь? — она склонила голову к плечу, сделавшись похожей на огромную птицу. — Врешь!
— Клянусь! Чем хочешь, поклянусь! Выполню… все, что скажешь.
Волку хватит одного удара. А Крышкина? Что с ней делать? Убегать? Убить? Она же своя. Она не виновата, что такой стала.
Юлька смотрела на волка долго, словно примеряясь, а потом вдруг ударила наотмашь. Льдина распорола бок. Черная жижа хлынула из раны, оплавляя края, растекаясь и ширясь. Волк становился водой.
Умирал молча.
Алекс поднялся — правая рука затекла и висела плетью, лишь пальцы мертво, упрямо, продолжали цепляться за рукоять Мьёлльнира.
— Так лучше? — серьезно спросила Крышкина.
— Намного.
Он почти поверил, что Юлька стала прежней, нормальной, как она улыбнулась и сказала:
— Теперь ты должен исполнить клятву.
— И… и чего ты хочешь?
Крышкина протянула льдину.
— Убей себя.
Не собирался Алекс убивать себя. Не собирался и все тут! Но левая, живая рука вцепилась в осколок.
— Ты же этого не хочешь! Юлька, ты что…
— Хочу, — она перекатила голову на другое плечо.
Кукла на веревочках. Рисованные глаза и рот тоже рисованный. Улыбается. Ждет. А веревочки уже видны, тонкие, прозрачные, как леска в воде. Они выходят из головы и рук, тянутся вверх, прячутся в рукаве кукловода.
— Мы хотим, — сказала Крышкина.
— Мы хотим! — повторила та, которая стояла за ней. Не человек — дерево. Ива снежногривая. Волосы-ветви до самой земли стекают, блестят льдяными камнями, но ярче льда сверкают синие глаза. — Мы хотим!
Снежная дева хохочет. И голос ее — вой волчьей стаи — летит сквозь сладкую метель.
— Бей же, Алекс! Не трусь! Или ты, как твой отец?
— Да… нет! Я не трус! Он не трус!
Острие льдины уперлось в грудь, увязнув в черном волчьем меху. Спасибо Бьорну за подарок.
— Не поможет! — говорят Крышкина и ее хозяйка. — Бей. Ты клялся. Клятву надо держать.
— Я… — Алекс хочет разжать пальцы, но те приросли к рукояти. — Я не тебе обещал! А ей! Ты — не она!
— Я — мара. Мы — мара.
— Отпусти ее. Слышишь?
— Слышу, — дева коснулась Юлькиной головы, и светлые волосы обындевели. — Но зачем? Что ждет ее здесь? Или там? Жизнь, мимолетная, как прикосновение солнца? Я так давно не видела солнца… я забыла, как оно выглядит. Но она еще помнит. У нее замечательные воспоминания. Мне хватит их надолго.
— Отпусти!
Лед не плавился, но продавливал шерсть, рвался к теплой коже.
— Мы будем смотреть ее сны… мы будем долго-долго смотреть ее сны. Наверное, вечность. Вечность — это почти навсегда.
— Ты… ты все равно ее убьешь.
— Только когда закончится вечность.
Кожу обожгло.
— Но мне хватит тебя, — мара наклонилась и выдохнула Алексу в лицо колючий снежный рой. — Не спорь со мной. Не спорь с собой… сдержи слово. Ты боишься?
Ее палец лег на льдину. Надавил, проталкивая в тело.
— Разве тебе больно?
— Нет. Я не хочу умирать!
Кровь плавила лед, заостряя лезвие.
Ударить надо. Второй рукой. Свободна ведь. Мьёлльнир не подведет.
— Не стоит, — она улыбается. — Лучше поцелуй меня. Не об этом ли ты мечтал?
Ее губы — алые рубины. Ее щеки — жемчуга рассвета. Ее волосы седы, но она молода. Она диктует ему, как ее видеть. На самом деле она — чудовище. Просто еще одно чудовище. Нельзя пускать ее в голову!
— Скажи, ты уже был с женщиной?
Лизка из 11-го «Б». Бабки вперед. Туалет и теплые, потные сиськи под колючей кофтой. Грязный подвал. Кровать на пружинах. Матрац. Пиво. Сигареты. Шум в голове, не то от выпитого, не то от страха и смелости сразу.
Лизка лежит на спине и курит. Она всегда курит, а пепел стряхивает прямо на матрац.
— Бабки вперед.
Купюры она сама выхватывает из рук и только хмыкает. Ее равнодушие унижает Алекса.
— Ты это, недолго, лады?
Лизка роняет сигарету и потягивается. Ее жесты, ее лицо с крупным подбородком и узким лбом, к которому прилипли прядки волос, ее запахи всплывают в памяти, как если бы их оттуда вытаскивали.
Алекс не помнит, чтобы это было так!
— Нет, — Алекс уже не требует — просит. Но мара не собирается отпускать его. Она толкает в прошлое, смакуя каждую секунду того подвального часа.
— Да.
Она пила его память вместе с рыбье-скользким Лизкиным телом, скрипом матраца, дымом, тошнотой и судорогой, скрутившей тело.
— Пожалуйста…
И стыд пила, и страх, который случился позже. Он обслюнявленным окурком прилип к подошвам, въелся в кожу дешевой помадой. Лишил сна. Лизка — всем дает. А что, если она — заразная?
Точно заразная. Проявляется ведь не сразу. Каждый день — ожидание. Мучительное. Грязное. Сам себя ненавидишь, жалеешь, держишься, гадая, придется каяться аль пронесет.
И что скажет отец, если не пронесет?
Пронесло.
Мара смеется, отпуская. Она хочет есть и увидеть солнце. Это же такая мелочь.
— Ш-ш-ш… — шепчет она, склоняясь к ране, подхватывая кровь горстями, вдыхая ее, как воздух. — Ты сдержишь сло…
Гунгнир беззвучно распорола воздух и вошла в спину. Острие копья диковинным украшением выглянуло меж ключиц.
— Эй! — крик Джека прорвал тишину, наполнив ее пересвистами метели и треском, стоном, собственным Алекса судорожным дыханием. Хрустом ослабевшего льда в ладони. И клекочущим смехом умирающей девы.
— Он поклялся… клялся…
Расползлась мара снежной кучей под весенним солнцем. Дольше всего рука держалась — цветок ладони на стебле запястья, хрупкие пальцев лепестки и темный ком кровяного снега.
Завизжала Крышкина, Алекс же, закрыв разрез пальцем, опустился на снег.
— Эй, ты. Живой?
На вопрос Джека, Алекс ответил кивком. Слов у него не осталось.
— Ты клялся? — а вот и кошка, которая имеет обыкновение вовремя исчезать. Белая, как сугробы. А может и вправду сугроб говорит? У него два глаза — синий и желтый. Лед и солнце. Она давно не видела солнца.
— Алекс, немедленно ответь. Ты клялся? Ты ей что-то обещал? Обещал и не сдержал слово?!
— Не ей.
— Тогда хорошо.
Хорошо? Что именно хорошего? Снег? Волки? Крышкина, которая совершенно сбрендила? Или Джек, баюкающий копье. Победитель… жизнь спас. И теперь получается, что Алекс ему должен? Благор-р-родно. Появился и спас. Только где он шлялся до этой самой минуты?
— Мара нас завьюжила. Мары мастерицы морочить, — Снот забралась на руки. Тяжелая. Теплая. Врет постоянно. Думает, что Алекс — ребенок. А он взрослый давно и понимает, когда другие лгут. — Девочка, будь добра, прекрати рыдать и подойди сюда.
Крышкина рыдать не прекратила. Куда в ней только слезы помещаются? Подходила она боком, и с каждым шагом сгибалась все больше.
— Иголочку свою возьми, — промурлыкала Снот. — И зашей эту дыру, пока другие не пришли.
— З-зашить? — Юлька облизала губы.
— Зашить.
— Я… я не умею!
— Учись, — Снот скатилась на снег. — Или мне прикажешь? У меня лапы, милая моя. Ими иголку держать неудобно. А ты сиди смирно, воитель. Больно не будет.
Алекс не боли боится. Он не хочет, чтобы Крышкина к нему прикасалась. Пусть сейчас в руках ее не нож, а всего-навсего игла.
— Я сам.
— Сиди! — рявкнула кошка. — С-самостоятельный. Не для твоих рук игла.
Пришлось сидеть. Юлька шепотом сказала:
— Извини, я не хотела… не хотела тебя… я видела… я говорила, чтобы она перестала… говорила ей.
На глазах опять набухли слезы, и Юлька едва не выронила треклятую иголку.
— Я… я не знаю, почему со мной… почему это со мной!
— Деточка, если ты не зашьешь рану, твой дружок истечет кровью. А это — печально.
Кошка лгала. Кровотечение останавливалось, схватываясь жесткой коркой. Но Крышкина, всхлипнув, воткнула иглу под кожу.
Будто огня плеснули. Желтого, настоящего, как солнце.
— Извини… извини пожалуйста!
— Шей!
Алекс готов был ударить. Из-за этой дуры все случилось. А она все мямлит, ковыряется огнем в его ране, колет, тянет, скрепляет края кривыми стежками.
Терпеть. Нельзя бить девчонок. Нечестно. Юлька слабенькая, Алекс — сильный. Он должен был за ней присмотреть. Она не виновата. Точнее, виновата не она.
— Не виновата, — сказала Снот, растягиваясь на снегу. — Грим ее настроил. Как скрипочку свою. Играй — не хочу. Если умеючи, то любую мелодию вывести можно.
— То есть? — Джек присел рядом с кошкой. Копье свое положил на колено и для верности рукой прикрыл.
— Любую — это любую.
Нить оборвалась сама и сама же завязалась узлом, скрепляя шов. Иглу Крышкина воткнула в плащ и села рядышком, тихая, виноватая. Почти как Аллочка после внеочередного скандала.
И Аллочкиным же тоном произнесла:
— Я… я больше не буду.
— Будешь, — возразила Советница. — Если найдется скрипач подходящий.
Повисшее молчание весьма не понравилось Алексу. Джек перетирал пальцами снег, который в прикосновении не таял, не слипался, но просыпался пылью на сапоги. Снот жмурилась. Крышкина сидела, не дыша.
— Если так… — Джек поднял взгляд на Алекса. — Если все так, то от нее надо избавляться. Ненадежная.
Его правда: ненадежная. В спину толкнула. Зарезать хотела… Зарезала бы, когда б не Джек. Джеку Алекс дважды жизнь должен. А Крышкина — обуза.
— И пойдем быстрее, — сказал Владетель Ниффльхейма, подхватывая копье.
Глава 7. Решение
Решение созрело почти мгновенно, и Джек удивился, что прежде не замечал его. Просто. Логично. Выгодно. Девчонка — что? Помеха. Тащится еле-еле, ноет постоянно. И с головой не дружит.
Психов надо в стороночке держать. Сегодня Алекса чуть не пришибла. Завтра, глядишь, и Джеку достанется. И чего теперь? Жить, поджидая ножа в спину? Нет, такое решеньице Джеку не по вкусу.
Гунгнир согласилось, желая крови настоящей, а не ледяной.
— Только попробуй, — сказал Алекс, поднимаясь. Он встал, заслоняя девчонку, и молот переложил в левую руку. — Только попробуй и я…
Сглотнул. Ему-то убивать не приходилось.
И видеть, как убивают, тоже. Мертвяки, если и встречались, то приличные, в гробах лежащие, с нарисованными лицами и надушенными одеждами.
Тот же, которого Джек прошлой весной нашел, был старым и вонючим. Верно, он пролежал от самой зимы, постепенно обрастая мусором и льдом. А с наступлением тепла, когда лед поплыл, полня пруд смрадной жижей, мертвец завонялся. Запах этот привлек котов и лисицу, которые, позабыв про временные распри, пировали пару дней. И воро?ны следили за пиром, оглашая окрестности завистливыми воплями.
А уж потом тело отыскал Джек.
Испугался? Ничуть. Противно было глядеть на растопыренные пальцы-ветки, на которых остались клочья кожи и синеватые огрызки ногтей. На лицо поеденное с выплавленными глазами. На клочья волос, которые поползли, марая хороший вполне ковер.
Пожалуй, что Джека огорчило больше всего, так это попорченное пальто из плотной, мягкой ткани. Джеку в таком было бы тепло. Но пальто провонялось, а бумажник, вытащенный из кармана, был пуст.
И у девчонки карманы пусты… но разве в них теперь интерес?
— Отойди, — попросил Алекс.
— Мало отгреб?
— Не твое собачье дело.
Девчонка сидела, не дыша. Хорошая цель. Одного удара хватит. И Алекс ее не спасет: копье молота быстрее. И кидать не надо: разрешения хватит.
Просто пальцы разожми, Джек.
Просто разожми пальцы.
— Если ты… если ты попробуешь, — Алекс вдыхал снег и выдыхал воду, капли которой оседали на подбородке. — То я тебя убью.
Угроза? В ней смысла нет. Джеку плевать на угрозы.
Только вот не спешит он отпускать Гунгнир. Держит. Или держится за гладкое древко?
— Придурок. Она — опасная, — Джек поднял копье острием к небу. — И обуза.
А матушка Вала называла обузой самого Джека. И напившись в очередной раз, принималась плакать о загубленной судьбе. Когда-то Джек, точнее Воробей, жалел ее, но потом пообвыкся. Пьяная матушка Вала была ничем не хуже и не лучше трезвой.
Ее тоже можно было бы убить, но почему-то Джек об этом не думал.
Наверное, зря.
— Ну сам теперь за собой гляди. Я помогать не стану.
Джек разозлился. Он редко злился, чтобы так, до шума в ушах и закушенных губ. И тем странней была его нынешняя злость, что поводов для нее не имелось. Ссора? И не ссора это, так… разговор с чужаком. Они все, если разобраться, чужаки тут. И Алекс, и девка его шизанутая. И Снот, которая молчит, умывается, но при том следит за Джеком.
Кошка, которая врет.
Девка, которая бьет в спину.
Алекс, который… который Джеку жизнью обязан, но кобенится. Рыцаря из себя строит.
А Джеку насрать на рыцарство! Ему жизнь дороже! Если же этот придурок не сечет, чем его благородство аукнется, то его собственные проблемы.
— Ты сердишься, — сказала Кошка, нарушив молчание. — А значит, ты не прав.
— Я не прав? А ты… — Джек глянул в разноцветные глаза, и злость ушла, как если бы ее взяли и выпили одним глотком или, точнее сказать, одним взглядом. — Чего?
— Ничего. Просто нам всем надо слегка успокоиться. И отдохнуть.
— Я не устал.
— Ты — возможно.
А девка выдохлась, и Алекс тоже. Но он — гордая скотина, сдохнет, а не признается.
Кошачий голос вплетался в косы бури черными траурными лентами, и Джек едва не выронил копье, до того больно ему стало. Как будто не слова — ножи в него летели.
Тяжесть небосвода падала на плечи, грозила раздавить, размазать, смешать со снегом, как сам Джек смешал мару. И трупная гниль наполняла легкие. Но Джек устоял.
— Помни, сын ниддинга, кто ты есть, — поднявшись на задние лапы, Снот толкнула.
Не опрокинула.
— Кто. Я. Есть? — каждое слово — удар. Подламывались колени. Гунгнир рвалось из мерзлых пальцев, желая сбежать, но Джек стоял.
— Ты? Ты — новое древо предела. Ясень копья. Руда Хвералунда, что Ниффльхейм согреет. Жизни питатель. Мира пояс. Привязь для Жадного. Цепь для Свирепого. Хозяин дома ветров и долины китов. Ты все. Ты ничто. Ты — Владетель Ниффльхейма.
Сидели без огня, сдвинувшись плотно. Справа Джека подпирал камень безымянный, слева грело плечо Алекса. Девчонка лежала на снегу, куталась в плащ и смотрела на небо. Джек тоже глянул. Белые пузыри набухали и лопались, снова набухали и снова лопались. Сыпалась труха, насыпала сугробы, заметала следы.
Не скроет. Надо идти. Спешить. Убегать. Прятаться в белом кружеве, которое и не снег вовсе. Снег не бывает теплым — или просто привыкли уже? — как не бывает и сладким. Он не лежит на ладони горкой, и не сочится сквозь пальцы песком… снег выедает тепло и обостряет голод. Он враг, который куда опасней врагов живых. И всякая зима — срок выживания.
Или ты выдержишь. Или сдохнешь лисам на радость.
— Мир сгубили не войны, но нарушенные клятвы. Каждая — яд, отравлявший корни Иггдрасиля, — кошка вновь заговорила первой. Она лежала, распластавшись на ложном снегу. Белое пятно на белой стене. Только на лапах черная пыль, будто тенью измазала. И не заметил бы, когда б не смотрел.
— Все так, Владетель, — кошачий хвост метнулся влево, вычерчивая дугу на сугробе. — Жизней осталось не так и много. Скоро и мой срок выйдет.
— И что тогда?
— Ничего. Мне ли смерти бояться? — она перевернулась на спину и принялась ловить снежинки, как если бы была обыкновенной дворовой кошкой. — Я столько раз умирала, что… привыкла, наверное. Не думай обо мне, Владетель.
— Почему Владетель? — Алекс спрашивал кошку, но смотрел на Джека. Извиняется? Слов от него не дождешься, но взгляд — лучше, чем угрюмое молчание. — Почему ты называешь его Владетелем? Не Владыкой или там Властителем, а…
— Потому что Владыка — властвует. Владетель — владеет.
— А это не одно и то же?
— Конечно, не одно. Можно владеть вещью, но не властвовать над ней. А бывает и так, что вещь, которой человек владеет, начинает властвовать уже над ним.
— Неужели? — этот баран упертый в жизни не признает, что какая-то кошка — пусть даже говорящая — умнее его. А выходит, что и Джека умнее. Хотя Джека данное обстоятельство ничуть не парит.
Ему другое любопытно. Хотя и это любопытство сугубо по случаю.
— Ужели, — ответила Снот, щурясь. — Это и в вашем мире случается. А в Ниффльхейме так и вовсе, куда ни глянь, кто-то кем-то владеет, а кто-то над кем-то властвует. Редко, чтобы и то, и другое сразу.
— Значит, я родился здесь? — спросил Джек, решившись.
— Все живое родилось здесь.
— Нет. Другое. Ты говоришь… ну не ты, другие тоже, что я сяду на трон. А если так, то я право имею? Ну на трон то есть. И на место это тоже.
И еще на небо, полное сухой снежной трухи. И на серое море. И на побережье, сложенное из каменных плит. На сокровища Вёлунда-кузнеца. На деревья и кости, память Оленьих палат, и вообще на все, что только существует или же существовало в Ниффльхейме.
— Если это мое наследство, значит, мои родители… короли?
— Только если тебе хочется так думать, — ответила Кошка, и Джек сразу понял, что она не шутит и не лжет. — Я не знаю, кто твоя мать, детеныш. Но отец твой — ниддинг из ниддингов, метящий в асы. И счастье будет миру, когда найдется герой, который его остановит. Когда-нибудь, может, и найдется. А Ниффльхейм — не наследство, скорее уж судьба. Не думай о ней, человеческий детеныш, если не желаешь для себя мучений. Прими, как есть.
— И что тогда?
— Ну… возможно, у тебя выйдет остаться живым. В какой-то мере.
Глава 8. Облики мары
— Тролль… тролль… тролль… — голоса перекатывали слово, будто мяч. И белые деревья качались в удивлении, тянули гибкие ветви, но тотчас убирали, почуяв того, кто шел за Брунмиги. И вновь неслось по мертвому лесу:
— Драугр… драугр…
Он же, перелинявший, вытянувшийся, ступал медленно. Синие ступни давили прах и проваливались, драугр увязал по щиколотку, но не спешил высвобождаться. На лице его блуждала безумная улыбка.
— Тварь! — возмутился лес, а драугр упал на живот и пополз, зарываясь лицом в пепел. Он хватал его губами, жевал, давился, но не выплевывал.
Перекатившись на спину, драугр застыл и лежал так долго, как если бы сдох. Поднялся он рывком, но лишь затем, чтобы вновь упасть, подняв тучу лилового праха.
Подвывая, драугр принялся валяться в тлене, как собака в падали. Он черпал прах горстями, втирая его в кожу, и кожа темнела. Булатные узоры расползались по ней. Он дышал и ел, ловил губами, веками, растирал языком, окрашивая желтые зубы лиловым.
Брунмиги боролся с тошнотой.
— Смотри, смотри, — шептали деревья, единодушные, как никогда прежде. — Кого ты ведешь?
Неправы были: не Брунмиги вел драугра, но драугр тащил Брунмиги по следу. И след этот вывел к быку. Каменным изваянием стоял тот на тропе. Ноги ушли в болото по самые колени, и от них выше поползла по граниту лиловая плесень. Кружевом оплела она шкуру, проросла на загривке мягким пухом, распустила тонкие стебли мертвянника меж гигантских рогов.
Цветы повернулись к Брунмиги, расправляя невзрачные, как крылья ночных мотыльков, лепестки. Сладкий запах поплыл по лесу, и драугр замер.
Зажмурился.
Вытянулся в струну и медленно, нерешительно, точно опасаясь спугнуть цветы и оседланного ими зверя, двинулся к быку. Ноздри драугра раздувались, с губ, с кожи, с волос потоками слетал прах.
Ладони накрыли бычьи глаза. Желтые когти оставили глубокие борозды на морде, и пальцы — синие черви — поползли, выше и выше, по носу, ко лбу, к цветам. И встретились с другими пальцами, льдисто-прозрачными.
— Нравится? — спросила мара, протягивая цветок на раскрытой ладони. — Возьми. А ты, маленький тролль, отпустил бы звереныша. Мешает ему твой поводок.
Драугр заскулил и уткнулся в ладонь носом.
Все-таки он тупой. Ну кто к маре близко подходит? Тем паче к такой?
Она сидела верхом на быке, белая — белее самого снега. Старая — старше нынешнего леса. Прекрасная, как ночной кошмар.
Тонок стан девичий, что лоза дикая. Ноги изящны. Крохотны ступни. Пальчики гладят лиловый мох, и чудится, что от прикосновения этого оживает мертвый бык. Вот-вот вспыхнут глаза одолженной жизнью, затрещит гранитная холка, преломятся в коленях ноги, и рухнет зверь, не вынеся тяжести.
— Не нравлюсь я тебе? — она улыбалась чужой, краденой улыбкой, поистаскавшейся за многие годы ожидания. — Неужели ничуть не нравлюсь?
— Не подходи.
— А ему вот нравлюсь, — мара будто не услышала, она гладила драугра, и тот урчал, льнул к ладони. — У него в голове пусто-пусто. Плохо. Скажи, маленький тролль, уж не по тому ли следу идешь ты, который чужаки протоптали?
— Тебе какое дело?
— И не родич ли мой любезный поставил тебя на этот след?
Она выдернула руку из лап драугра и легла на бычью спину, словно на лавку, ноги же на рога забросила.
— Неужели помочь хочешь?
Тело мары плыло и плавилось, становясь водой ручьевой, прозрачной и холодной до ломоты в зубах. И вновь застывало уже иными, знакомыми чертами.
— Прекрати, — велел Брунмиги.
— И сейчас нехороша? — мара сменила позу. — Хотя ты прав. Ваши женщины — не ивы, форели жирные, сомицы старые. Что пробудят они, кроме ужаса? Мне ужаса мало. А помочь — хочу.
— С чего вдруг?
Мара не спешила облик менять. Она приглаживала руками волосы, длинные, вязкие, как прошлогодние водоросли. Водила ладонями по пухлому животу и круглым бедрам, покрытым мелкой чешуей, трогала грудь, подобную бутонам кубышек.
Будила дурное, забытое.
— Они сестрицу мою убили. Бесчестно! — сказала мара, каплей воды стекая по бычьему боку. Коснулись ноги ее праха, но не потревожили.
Легче воздуха мара-сноходица. Мысли быстрее. Идет, следов не оставляя. Порог переступает, сквозь дверь просачивается дымом, туманом. Бродит по дому, ищет спящего. А как найдет, то на грудь забирается, приникает к самому сердцу, губы к губам прикладывает и пьет жизнь.
Жадна мара. Высосет досуха, заберет и первый крик младенческий, и первый шаг, и первую боль, а с нею — первую же радость. Отравит светлое, разбавит темное, смешает все до серости сытой. И ее же вытянет.
Проснется человек и сам не поймет, что же с ним приключилось такого, откуда эта пустота нутряная. Будет метаться из гнева в радость, из радости в страх, заполняя опустевший души бочонок, чтобы было чем маре полакомиться.
Она же станет возвращаться снова и снова, пока в конец не заездит несчастного. Лишь лапландская ведьма способна мару отвадить. Явится она в санях, белыми оленями запряженных, пройдет к очагу, сядет у огня и будет сидеть, нема и бездвижна. Зато бубен ее толстошкурый говорить станет. Загудит он, взывая к Маддар-акко, жизнь породившей, и попятится мара к порогу.
Сама не заметит, как переступит через зерно и омелу, через ясеневую ветвь и темную землю, из йамби-аимо, мира запредельного, принесенную.
За порогом окажется, разозлится, взвоет, но не слышен будет вой ее за голосом бубна. Замечется мара, пытаясь вернуться в дом, но не найдет прежнего пути.
Ведьма же, бубен отпустив, измажет больного теплым нерпячьим жиром, положит в изголовье череп кошачий, а в ногах — вороньи перья, поставит на живот свежую собачью голову, сама же на пол сядет, бормоча заговоры.
Но и она, знающая, видевшая миры разные, творившая равно белую волшбу и черный сейд, не сумеет изничтожить мару. Разве что расскажет, как выткать на кроснах веревки из волос луны, а из веревок сети сделать. Сама и поляну отыщет, такую, чтобы лысиной гляделось, и только грибы поганые на ней росли. Возьмет кочета белого и кочета черного, пустит кровь куриную на камень, и велит поляну сетями окружить. Слетятся на кровь мары, будут плясать, примерять пух да перо, попадутся в сети. А там уж охотники чистым железом да огнем нечисть выбьют…
Только так, чтобы не было маре надежды улететь, ускользнуть туманом, рассыпаться снегом легким, безвредным. И оттого удивительно сказанное ею.
— Неужто убили? — Брунмиги все ж отошел, не доверяя себе самому.
— Представь себе. И кто? Мальчишка, который себя не помнит. А я бы помогла ему вспомнить… я умею вспоминать.
Она облизала темные, черниковые губы.
— Не приближайся?
— Боишься, маленький братец? При такой-то охране и боишься…
Драугр вертел головой, кидая взгляды то на Брунмиги, то на мару, которая вновь поплыла, обличье меняя. Ужалась, усохлась, сделавшись детенышем человечьим. Крошка-крошечка в два альна росточком, белое платьице и белые ленты в темных волосах. Нос курносенький, бровки в разлет, губки поджаты капризно, только глаза остались прежними.
— Теперь хороша? — тоненьким голосочком спросила мара и протянула руки к драугру. Он же покачнулся и упал, за голову схватившись. Заскулил, заерзал коленями по праху.
— Папочка, я по тебе скучаю. Неужели, ты меня не помнишь? Совсем-совсем не помнишь? — пальчики коснулись лба, пробежались по волосам, просыпая на них иней. — Как же так, папочка?
— Отстань от него. Чего хочешь? — Брунмиги потянулся к фляге. — Крови?
— Помочь тебе. За сестрицу отомстить.
— Врешь. Сестрица твоя тебя, небось, прогнала. Не пожелала добычей делиться. А что померла, так и поделом ей. Ты же боишься лезть одна. Где сильнейшую одолели, там слабейшей делать нечего. Так?
— Так, — согласилась мара, засовывая руку в голову драугра. Тот уже не скулил, стоял смирнехонько, как и положено приличному мертвецу. — Сестрица думала, что неодолима. Но гадюка боя ужалила. И где теперь сестрица? А ну как и тебя ужалит? Драугру не страшны ни молот, ни копье. Ты же слаб, маленький братец. Посмотри на себя. Твои колени дрожат. Каждый шаг — мучение. А руки? Еле-еле щит держат.
— Морочишь?
— Правду говорю, — она вытащила пальцы и облизала. — Он пустой. А ты, Брунмиги-тролль, служишь тому, кому и я служить желаю. Возьми меня с собой, а? Я так устала ждать… я не хочу больше быть тут.
Она вдруг оказалась рядом, положила руки на плечи и обняла. Ее руки — крылья метели, ее губы — чрево льда, в котором змеею вьется синий язык. Ее глаза — бездна Гинунгагап.
Разве можно было отказать бездне?
Глава 9. О падениях и полетах
Теперь Алекс держал Юленьку за руку. Крепко держал. Захочешь — не вырвешься. Юленька не хотела. Она шла, стараясь попасть шаг в шаг, но все равно отставала, путалась в плаще, спотыкалась в сугробах и изо всех сил гнала мысли о том, что видела.
И видела ли?
Юленька ведь не была собой, если уж разобраться. Ее растащили на кусочки, как огромный паззл, а потом кусочки перемешали с другими, чужими, и собрали наново, только картинка порченой вышла.
В ней был Алекс и Лизка из 11-го, про которую мама сказала, что она — шалава и пробы негде ставить. Конечно, говорила мама не Юленьке, а папе, но говорила громко. Папа же отвечал тихо, успокаивал, наверное. Он всегда маму успокаивает и теперь тоже…
Получится ли их увидеть?
Юленька не знала. Зато знала про подвал, о котором столько слухов ходило, и про Лизкины сигареты. И про то, что лифчика она не носит, а трусы у нее розовые, с кружевом. И что целуется она, засовывая язык в рот. Язык кислый никотиновый, как протухшая рыбина, но Алексу нравилось!
Как ему могло нравиться такое?!
И все остальное, отчего Юленьку прямо передергивало. И чем дальше, тем мерзостней ей было. Юленька брела, поглядывала исподтишка и раздумывала: стоит ли говорить, что она тоже об этом знает? Или лучше не надо? Ведь получится, что она подглядывала, хотя и не по своей воле?
Врать плохо, но Юленька не врет. Юленька молчит.
— Юлька, ты как? — спросил Алекс, и она ответила, пытаясь отвлечься от тех, других мыслей:
— Я домой хочу. Я… я маму видела. Во сне. Она собиралась сделать что-то плохое. Я ее звала, звала, а она не слышала. И еще в голове у нее жуки жили. Большие.
— Мне тоже кошмар снился. Снились. Ну раньше. Давно уже, — он крепче руку сжал и спохватился: — Не больно?
Ничуть. Юленька пальцев не чувствует, это бывает от холода и когда в воде долго-долго сидишь. Юленька воду любит. Мама еще смеялась, что когда-нибудь у Юленьки отрастут плавники и хвост, она превратиться в русалку… гриму русалка бы подошла.
— Ты не бойся. Мы выберемся. Ты и я — мы обязательно выберемся. Нужно только дойти, — Алекс склонился, точно опасаясь, что его подслушают. Но кому тут слушать? Кошка впереди по снегу скачет. От нее остаются смешные следы — темные ямки на белом. Как будто в листе пластика просверлили много-много дырок. И Юленька теперь по дыркам идет, вязнет. Хорошо, что сверху сыпать перестало. И небо выровнялось, расползлось блестящей сизой пленкой от горизонта до горизонта. И куда ни глянь — все одинаковое.
Юленька остановилась, оглянулась — протоптанная ею дорожка протянулась в пустоту. В стороне от нее, не глядя ни на кого, шел Джек. У него получалось легко: широкими шагами, почти что не проваливаясь в сыпучий снег. Копье лежало на плече, поглядывая на Юленьку недобро.
Оно точно знало, что Юленька знает.
А молот? Тот, который Алекс сунул за пояс, хотя и придерживал при ходьбе рукой. Молот тоже волшебный. И если так, то…
— Про него не думай. У него своя дорога. Я знаю.
В Алексовых глазах все перевернуто. Поле — серое, небо — белое, и дорога, протоптанная Юленькой, уходит наискосок, перечеркивая черный круг зрачка. А он — как колодец.
Когда-то Юленьку мама на дачу возила, когда еще могли себе дачу позволить. И даже не дачей это место было — просто дом за забором из неровных досок. Дощатый туалет с дверью, что закрывалась на огромный ржавый крюк. Огород за окном. И колодец, обложенный речным камнем. К колодцу Юленьке строго-настрого запретили подходить, и мама постоянно жаловалась еще, что у колодца этого крышки нету. А отец обещал, обещал сделать, но не делал.
Впрочем, Юленька была послушной. И в колодец только единожды заглянула, сама цепенея от ужаса. Чего больше боялась? Того, что внутри? Или маминого гнева?
Тем обидней было, что в каменном скользком окладе жила самая обыкновенная чернота.
— Он останется. Мы вернемся. Только не говори. Никому не говори. Это наш секрет!
— Хорошо, — ответила Юленька и подумала, что теперь у них с Алексом два секрета. Но о первом Алекс не знает. Вернее, не знает, что Юленька о нем знает.
Смешно!
Юленька хихикнула, а потом вдруг в голос рассмеялась. И смех полетел над белым полем, взмыл чайкою и, ударившись о небосвод, рухнул в сытые туманы Ниффльхейма.
— Ты чего?
— Ничего, просто…
Солнца лишенное, небо качалось темным колоколом. Гремело оно нерожденными бурями, давило нежные молнии, оставляя лишь сухую костяную пыль. И ею посыпало кудри моря, выстуживая и без того студеное до самого-самого донышка.
Оно-то и открылось, когда оборвался берег. И равнина сменилась равниной. Но та, другая, была бесснежна и сера, изрыта глубокими шрамами, утыкана каменными столпами, словно копьями.
Кошка сидела на краю обрыва, глядела вниз задумчиво, печально.
— И что дальше? — спросил Алекс, так и не выпустив Юленькину руку. Он подошел к самому краю, туда, где обманчивыми горбами лежал теплый снег и брали начало огромные желоба.
— Дальше? — кошка улыбнулась в усы. — Девочка, ты когда-нибудь летала?
Стена уходила вниз почти отвесно, и параллельные канавы на ней — следы когтей гигантского зверя — свивались в одну тонкую, почти неразличимую, нить.
— Только во сне.
— Наяву лишь немногим сложнее, — Советница почесала за ухом. — Если, конечно, не испугаешься.
— Я не хочу!
— Когда падать вздумаешь — просто крылья раскрой.
— Мы вместе поедем, — сказал Алекс, но кошка покачала головой:
— У каждого — своя дорога.
Не у Юленьки! Она и близко не подойдет к обрыву. Это опасно. Руку сломать можно. Ногу. Шею. Насмерть разбиться…
— Ты уже разбилась. Тебя нет. Хочешь быть — слушай меня, — в синем глазу живет упрек, в желтом — смех. Снот знает, что Юленька слаба, так зачем же не отступиться? Чего проще — отойти и дать жить, как получается?
Или убить. Джек ведь хотел. Юленька была согласна. Умирать не страшно, а вот падать…
— Крылья раскрой, — повторила кошка, а Юленька все так же ответила:
— Я не хочу!
— Ты сядь и закрой глаза. Представь, что это — просто горка. Обыкновенная горка. Только большая. Ладно? И с горки ведь катиться — ерунда!
Для Алекса — возможно.
— Я не сумею.
— Тогда ты умрешь, — сказала Кошка и добавила: — В обоих мирах.
— Я…
Алекс подтолкнул к краю.
— Садись.
Юленька села, вцепившись изо всех сил в плащ. Зажмурившись, она досчитала до десяти, а потом — от десяти до единицы. Ничего не происходило. И лишь когда она выдохнула, уже понадеявшись, что пронесет, Алекс сказал:
— Поехали!
И Юленька поехала. Вернее полетела по гладкой, скользкой ленте.
Юленька завизжала, но ветер украл ее крик. И Юленька открыла глаза.
Она катилась. Высокие края желоба поднимались и тянулись друг к другу, почти смыкаясь. Лишь узкая полоска неба осталась между ними, то ли трещиной, то ли неряшливым швом.
Кидало. Влево, вправо, почти как на американских горках, только страшнее. Там ремни были и все надежно, проверено, а тут… Юленька глотала воздух, давилась, кашляла и потом вдруг, когда шов разошелся, а желоб вытолкнул ее к самому небо, рассмеялась.
Ведь хорошо же!
Чудесно!
И пропасти черная пасть не страшна. Всего-то надо: руки расправить, как если бы не руки они — крылья. Подняться с земли, взлететь над равниной. И пальцы ломали твердый воздух, превращаясь в жесткие перья. Выгибалась шея, из горла вырывался победный клекот.
Тень орла кинулась навстречу и слилась с Юленькой. Она сама была орлом. Белой орлицей, что некогда — давно-давно, когда еще хватало воли на всех — носилась над полями битвы. Она спускалась, встречая крылами железные ливни. Унимая в объятьях бури мечей, поднимая тех, кто там, внизу, не способен был подняться.
Давно это было?
Недавно!
Выше! Выше! Шире взмах! Свободней! Чтобы рвать нити земные. Чтобы нырнуть в перины неба и вынырнуть, устремившись вниз, где по седой равнине косаток гуляют ладьи. Где храбрые кольцедробители пасут туманы и стремятся друг другу навстречу. Не в объятьях братских обнимут — но сойдутся в сече неравной, брагу жизни плеснут на костры Всеотца.
Смехом боя накормят клинки.
Солнцами расписными украшенные, столкнуться кони моря…
Застынут навеки в кровавых волосах Эгира дочерей.
Как тогда.
Как сейчас.
Листом ивовым опускалась орлица на землю. И складывала крылья, превращая их в руки. И на руки свои же глядела, удивляясь тому, сколь тонки и слабы. Не удержать им ни гадюки боя, ни ведьмы щита, ни посоха железного. Бела кожа, не испачканная напитком ворона. Пусты ладони, не сияют драгоценными камнями утраченных жизней, такими, которые место достойное в поясе Всеотца займут…
Нету больше Всеотца, как нету и защитника Асгарда. И нет нужды Асгард защищать — истлела твердыня, и сгинул бед кузнец.
Осыпались крылья, истаяла рубаха битвы. Хрип, а не клич грозный, горло исторгало. И в хрипе тонуло имя.
— Свава, — сказала Юленька, глядя на свое отражение в гладком драконьем камне. — Меня звали Свава?
— Это тебе знать, как тебя теперь называть, — ответила ей кошка, тень которой была зелена, а в глазах обитали две искры: огненная и ледяная. Снова вместе в шкатулке кошачьего черепа.
— Я… я… и вправду летала?
Чужая память уходила вместе с крыльями. Вода на песке, рисунок ветра на дюнах… ничто.
— Я и вправду летала? Я летала?!
Перья исчезали, сливаясь с шерстью плаща.
— Это невозможно!
— Почему? — спросила Снот, щурясь.
— Потому что люди не летают!
— Валькирии — уже не люди. Извини, деточка, но это для тебя — единственный шанс выжить.