Глава 1. Корабль мертвых
Крысиные норы ходов вывели в долину, которая была гладкой, как фарфоровая тарелка. И закостеневшими тефтелинами на ней лежали головы. Некоторые были расколоты, другие вросли в фарфор по рот, нос или самые брови. Третьи лежали на боку и от долгого лежания щеки растекались тонкими кремниевыми лужицами.
Но самым странным, пожалуй, было то, что головы жили. Под огромными веками перекатывались белые шары глаз, носы шевелились, а губы — двигались. Изредка та или иная голова раскрывала рот и вываливала рулон языка. Тот катился, катился и раскатывался бесконечной ковровой дорожкой.
Если язык находил трещину, он впивался в нее и натягивался. Тогда раздавался треск, голова теряла корни и сползала с насиженного места. Выглядело это мерзковато. Говоря по правде, у Джека крепко чесались руки, и Гунгнир просилась на волю, желая прекратить мучения уродов.
— И с чего ты решил, что они мучаются? — поинтересовалась кошка.
— Перестань подглядывать в мои мысли!
— А у тебя есть чего скрывать?
Ухо, проросшее на четырехгранном нефритовом стебле, покачнулось и задрожало. Розовые края его потянулись друг к другу, спеша спрятать нежные завитки раковины от чересчур громких звуков.
— К любимчику вернись.
Алекс все еще держался в стороне, нарочно не глядел на Джека. Типа Джек был виноват, что его подружка крышей поехала. Он предложил, как думал. И думал он правильно.
— Уверен?
— Брысь!
— Когда тролль долго носит голову, в ней заводятся мозговые черви. Они любят пустое пространство. Обживают. Начинают плодиться. Ну и думать, конечно. От мыслей черви шевелятся и щекочут головы. И когда щекотка становится совсем уж невыносимой, тролли приходят сюда и сбрасывают голову. Новую отрастить им проще простого.
— И что?
Верхняя челюсть переползала дорогу. Двигалась она медленно, степенно, упираясь в поверхность копытцами зубов.
— Ничего. Для вас такой замечательный способ не годится, — кошка запрыгнула челюсти на спину. — Так что учись уживаться с той головой, которую имеешь.
— Так я, вроде, и уживаюсь.
Джек остановился и почесал острием копья ухо. Копью, конечно, подобная вольность пришлась не по душе, но разве Джек обязан слушаться оружия? Наоборот ведь все. Захочет Джек и отпустит Гунгнир разить каменные черепа… хотя молотом, конечно, сподручней.
Или все же копьем?
— А ты проверь, — подсказала Кошка, перепрыгивая на самую высокую голову.
Та была вытянутой, что дыня-торпеда, с крючковатым носом и отвислыми ушами, из которых торчали серые веточки волос.
— Алекс! Есть мысль. Если, конечно, не ссышь.
Джек подкинул копье на ладони и, указав на ряд голов, предложил:
— Кто больше?
Алекс с полуслова понял и только уточнил:
— На что спорим?
— А на интерес!
— Вы же не собираетесь их… — Юлька договорить не успела.
Гунгнир с воем ударило в выпуклый череп. Град осколков взметнулся до самых небес. И тут же раздался треск слева — Мьёлльнир спешил открыть свой счет.
Не опередит!
Вперед. Бегом. Хватая пальцами скользкое древко лишь затем, чтобы вновь отпустить в полет. Бескрылый стриж метался по-над полем. Точны были удары.
Хрустело. Трещало. Гремело. Чавкало, вываливая из трещин розовые комья червей. Их Джек давил ногами, спеша избавить мир от мерзости.
Быстрей! Выше! Сильней!
Чтобы сам щит земной задрожал от удара.
— Пятнадцать!
— Семнадцать! Догоняй!
Не догонит. Азарт подхлестывал. И крыльями за спиной хлопал плащ.
— Прекратите! — этот голосок Джека не остановит. Что прекращать, когда веселье лишь началось? Девчонки вечно ноют… раньше тоже ныли.
Когда раньше?
Когда копье пробивает кость, и череп раскрывается перезревшим бутоном, вываливая серо-розовую мякоть мозга. И та падает на руку… на лапу… в пасть.
Чью пасть?
Медвежью. Огромную медвежью пасть, из которой белыми рифами торчат клыки.
— Прекратите!
…вы должны это прекратить… вы понимаете, что это — беззаконно…
Схватить. Сжать древко до хруста в пальцах, до стона в самом копье, отяжелевшем кровью. Поднять. Рука тяжелая, гранитная, но Джек преодолевает сопротивление. Он заносит копье. И отпускает.
В цель.
…мне не понятны ваши цели, и я не представляю, что способно их оправдать!
Переносица проламывается, и копье прошивает голову насквозь, выбираясь из затылка. Черви сыплются. Влажные шлепки по камню.
Дождь.
Кроссовки скользят по грязи. Ноги разъезжаются. Вставать. Идти. Вперед. Не оглядываться, иначе смерть. Она несется сзади огромными скачками, но не догоняет. Это странно. Ей давно бы догнать, а она… медлит. Гонит. Ведет.
Хватит.
— Хватит, — говорит Джек, роняя копье на белую землю.
Тогда черная, полужидкая. От каждого шага — брызги. Он шагал, когда устал бежать. А смерть все не догоняла. Гнала, гнала и не догоняла.
Она и не собиралась.
Пугала просто. Тогда Джек не знал, что страх убивает.
Он не упал лишь потому, что Алекс оказался рядом, подхватил, встряхнул и усадил на сколотый нос.
— Ты чего? — он не отпускал Джека, держал за шиворот, как будто боялся, что если отпустить, то Джек не усидит. Наверное, был прав.
— Наигрались?
Кошка выползла из груды осколков и уселась у самых ног.
— Ему плохо, — пожаловался Алекс и зря. Сам бы Джек ни в жизни жаловаться не стал бы, потому как знал — всем глубоко плевать.
— А кому хорошо? — Кошка тряхнула лапой, пытаясь избавиться от розовой капли. — Устроили тут… оглянитесь, гер-р-рои.
Джек оглянулся.
На белом поле больше не лежало голов — лишь осколки, в которых копошилось, дергалось нечто розовое, живое. Тошнота подкатила к горлу, но Джек закусил губу.
Это не его воспоминания!
— Вы… вы — уроды! — Юлька держала кулаки прижатыми к щекам. — Оба уроды! Что они вам сделали?!
— Ничего. Просто…
Алекс замолчал. Ну да, говорить тут нечего. А девчонка вдруг расплакалась, и Джеку стало неприятно оттого, что она плачет.
— У них новые отрастают, — сказал он, не зная, что еще сказать, чтобы Юлька перестала реветь. И чтобы исчезло это премерзкое ощущение внутри, как будто бы он тухлой селедкой отравился. — А эти уже ненужные.
— Но живые!
Ну да. Живые. Были живыми. Лежали тут сотни лет. А Джек убил. Это хорошо? Это плохо?
— Милая, тут уже ничего не изменить. И раз уж такое дело, то хотелось бы узнать, кто все-таки выиграл? — Снот вытерла слизь с лапы о Джековы штаны.
— У нас двадцать три, — Алекс держал Мьёлльнир на плече и рукой лишь придерживал рукоять.
— Тогда ты. У меня… у нас только девятнадцать.
— Какие же вы все-таки уроды, — но плакать Юлька прекратила, и Алекс, наверное, решил, что она немного успокоилась, поэтому и поинтересовался:
— Победителя не поцелуешь?
Зря это он, конечно. Юлька потемнела изнутри, сделавшись похожей на гнилое яблоко, которое вот-вот треснет.
— С… с Лизкой своей целуйся. Только деньги вперед. Ну да ты же помнишь.
И гордо вздернув подбородок, Юлька отвернулась.
Ну и дура. Джеку было обидно за Алекса, который сначала покраснел, потом побелел, а потом и вовсе сделался свежего зеленоватого оттенка.
— Ты… она… что она тебе показала? — и заикаться начал. А Юлька только плечиком дернула — ну не сука ли? — и ответила так, небрежненько:
— Все.
Джек хотел вмешаться, взять эту идиотку и встряхнуть хорошенечко. Он не знал, чего она там видела и кто такая Лизка, пусть и понимал правильность того, что берет эта Лизка деньги вперед, но дело-то не в ней. Дело в Юльке! И в Алексе, который ее защищал, а теперь вот стоит столбом…
Джек уже рот открыл, чтобы сказать, что он про Юльку думает, и что зря ее там, на прошлой равнине не бросили, и что вообще прибить надо было. Открыл и закрыл, наткнувшись на внимательный, жадный взгляд Снот.
И кошка, сидевшая тихо-тихо, вдруг рявкнула:
— Хватит разговоров!
Она рысцой затрусила к краю долины. Юлька, конечно, за ней потянулась, торопливо, едва на хвост не наступая и не оглядываясь.
— Ну, пошли? — поднявшись, Джек хлопнул Алекса по плечу. — Да ладно тебе столба рисовать. Дура она.
— Мой отец говорит, что все бабы — дуры.
— А мой… не помню. Не знаю, в смысле. Проехали.
— Но вообще ты мне должен, — Алекс все-таки сдвинулся с места, шел он неторопливо, гуляючи, как сказала бы Матушка Вала. Джек очень надеялся, что она сдохла. Бабы не только дуры, но и предатели. Какой в них смысл? — Ну, раз я выиграл, то ты должен.
— Заметано.
Дальше шли молча. Раздельно, как будто не знали друг друга. И молчали все, отчего Джеку вновь становилось дурно, все ворочалось внутри то, осклизлое, случайно выловленное воспоминание.
Треснувшая голова… расколотая башня волос… хрип и клокотание… дождь… грязь… бег.
И смерть, которая подгоняла Джека, но отстала на самом краю свалки, будто бы мерзко было ей от этого места, и от запахов.
Снот, то и дело оглядывавшаяся, знала про свалку и смерть. Джеку спросить бы у нее, но он никак не может сочинить вопрос. А когда все-таки смог — равнина закончилась и все увидели корабль.
Он оседлал окаменевшую волну. Серые борта его, издали глядевшиеся гладкими, поднимались высоко, а лапы-весла почти касались гранитной глади. И драконья голова на носу — уже не резная, но самая что ни на есть настоящая — широко разевала пасть. Глаза змея были закрыты и казался он мертвым, но Джек издали слышал дыхание и вонь, исходящую от дракона на выдохе.
Юлька ойкнула, и белый плащ ее развернулся орлиными крыльями, рождая ветер. Волна докатилась до драконьих ноздрей, но зверь остался недвижим.
Приближались медленно, осторожно.
Джек не столько держал, сколько удерживал копье, которое дрожало от ненависти к этому существу. Слышал он и глухую темную ярость, кругами расходившуюся от молота. Мьёлльнир требовал свободы, но Алекс пока справлялся.
Чем ближе подходили, тем страшней выглядел корабль. Узкий киль его прирос к камню, корму распирали дугообразные ребра, натягивая шкуру, покрытую мелкой чешуей.
— Это ногти, — сказала Снот, останавливаясь у подножия волны. — Ногти мертвецов, собранные великаншей Хель. Безглазые рабыни связали из них рубаху боя. И привязали ее на кости предателей жилами трусов. Крепко села. По мерке.
Мачта-труба уходило в самое небо, и белый щит сиял на ней ярко, ослепительно.
— Иди к нему, — Снот легла, спрятав лапы под меховое тело. — Иди к нему и помни: драконы не любят трусов.
— Если не хочешь, то я могу, — предложил Алекс. — Я не боюсь.
И Джек не боялся. Он перешагнул черту, ступив на камень. Темно зеленый, в промоинах и потеках желтоватой гнойной лавы, тот похрустывал под ногами, но не настолько, чтобы разбудить дракона. Клыки его были буры, а ноздри покрывала пленка инея, тонкая, серебряная, она расползалась по чешуе, точно плесень по куску хлеба.
— Ближе… — прошипела Снот, прижимаясь к земле.
Джек оглянулся. Юлька присела, спрятавшись под шатром из крыльев. Алекс стоял столбом, вглядывался в дракона, точно выбирая место, куда ударить.
И ударит, если выпадет нужда.
Наверное, иногда вдвоем лучше, чем одному.
А волна закончилась, и Джек очутился перед драконом. Зверь же вдохнул, и Джека ветром поволокло к самой пасти. Он видел, как разошлись щиты на борту, как поднялись весла и опустились, с грохотом ударившись о камень.
Зверь застонал и открыл глаза, черные, как настоящая ночь.
— Стой. Кто идет?
— З…здрасьте, — сказал Джек, хотя во рту его пересохло так, что каждое слово выцарапывалось из тела. — З-з-здравствуйте.
— Кто ты, посмертным завладевший часом? — спросил дракон.
— Джек.
— Ну что, мой друг? Ты бледен! Ты дрожишь! Так подойди же ближе! — голос раздавался внутри головы, и Джек послушно шагнул навстречу. Он коснулся чешуи, которая наощупь была как старое влажное дерево, и сказал:
— Нет. Я тебя не боюсь.
— Разве? — поинтересовался дракон. — Иль ложь тебя объяла, как чума? Что скажешь, Джек?
— Я правду говорю!
— Ты правду говоришь? И стало быть ты честен? — Острие драконьего языка разрезало щеку, но вязкая слюна затянула разрез. — Ты честен… как стая летних мух на бойне, кладущих яйца в мясо.
Пасть распахнулась, обдав гнилью.
— Беги, Джек… беги…
Нет! Он не станет бегать.
Шар зеленого мертвячьего огня выкатился Джеку в лицо и, облизав кожу, осел на волосах и одежде слоем теплого жира. Дракон же сказал:
— Я, Нагльфар, Морской конь из Хель, приветствую тебя, юный кормилец воронов.
Глава 2. Оттенки страха
Мара удобно устроилась на спине драугра, и тот не пытался сбросить ношу. Он несся скачками, выкидывая прямые руки, и кулаки, крепкие, как копыта, стучали по камню. Задние лапы драугр подбирал по-лягушачьи, выгибаясь перед каждым скачком. Спина его вздувалась, прорисовывались мышцы и хребет. Переломанный усебьорном, тот сросся криво, но это обстоятельство ничуть не беспокоило мертвеца.
Он скакал. Каждый прыжок — на три-четыре альна. Как поспеть… Брунмиги старался. Он бежал, проклиная и себя, и мару, которой вздумалось играться.
— Стой! Стой же!
И драугр остановился. Он замер в полупрыжке, выпятив зад и широко расставив колени. Кулаки упирались в край обрыва, а плечи скрывались под туловищем, отчего гляделась тварь безрукой, страшной.
Поднявшись на цыпочки, мара нюхала воздух. Ее лицо и волосы поплыли, мешаясь с остатками тумана, но крохотные ножки твердо стояли на спине драугра.
Брунмиги плюхнулся на задницу. Он задыхался. Он не привык столько бегать! И чтобы его гоняли, как какого-нибудь там… нет, с хозяина-то оно станется погонять, но то ж хозяин!
— А мы с ним одной крови, — сказала мара, превращаясь. — Поделишься?
— Обойдешься.
Сделав из фляги хороший такой глоток — теплота едва нутро не прожгла! — он налил драугру.
— Грубый ты, — Мара не стала мешать. Она перетекла на край желоба. — Гру-у-убый… и глупый. Не боишься, что твой звереныш тебе же голову и отгрызет? Еще пара линек и точно отгрызет.
Драугр вывернулся каким-то хитрым образом, просунувши голову под животом. До плошки он дотянулся языком и теперь лакал кровь быстро, аккуратно, не теряя ни капельки.
На подошвах шкура уже начала отслаиваться, обвисла грязными лохмотьями.
А если права мара?
Слушать мару — безумие.
— Ну почему? — она стекла на камень и села рядышком с Брунмиги. Руки мары вновь легли на плечи, а перевернутые зеркала глаз оказались близко-близко.
Серебряная амальгама радужки расплывалась, воруя отражения.
— Чего ты боишься, маленький тролль?
— Ничего.
— Врешь.
— Нет!
Мизинец мары уперся в переносицу, и та затрещала.
— Ты боишься умереть!
— Отпусти! — Брунмиги рванулся. Попробовал рвануться, но оказалось, что он недвижим. А еще, что он лежит на спине, и мара сидит сверху, хорошо сидит, просочившись туманом под куртку, присосавшись к коже.
— Прости, но я так проголодалась…
Губы приникли к губам. Мара глотала его дыхание, и ладонями, призрачными, но крепкими, холодными, давила на грудь, выдавливая все, до последней капли.
Она разворачивала память, похожую на новорожденный лист папоротника, добиралась до старых камней, которые принесло рекой в половодье да прибило к самому берегу. До переломных осенних деньков, когда дыхание зимы уже серебрило землю по утрам, но полуденное солнце топило иней и талой водой отпаивало валуны. До морозов, которые Брунмиги помнил, оказывается, пречудесно.
Мара вытягивала его жизнь и самый первый страх — не доползти до омута.
Брызнул осколками старый валун, и полсотни мальков погибло сразу, сожранных исхудалыми цаплями. А вторая половина зашевелилась, поползла по вязкой грязи, спеша укрыться в прибрежных зарослях. Там уже ждали рыбы, круглые беззубые пасти, слюдяные глаза и полудужья жабр.
Посчасливилось забраться в них, затаиться каменной крошкой, присосаться к холодной рыбьей крови.
Точно также, как мара присосалась к Брунмиги.
И как рыба слабел он, отдавая жизнь. Рыбина сдохла осенью, опустилась на дно и лежала, раздуваясь брюхом. Потом брюхо лопнуло, и из печени выкатилась троллья колючка…
— Ш-ш-ш… — шипела мара, лаская шею.
Дева змеерукая, тварь проклятая!
Велеть бы драугру, чтоб сожрал, только как, когда Брунмиги и пальчиком пошевелить не способный.
— Разве плохо тебе? Разве больно?
Нет.
— Да, — ответила мара и надавила сильнее.
Река пылала. Пожар зародился на вершине кургана и хлынул к воде. Плясали огненные кони, трясли гривами, сыпали искры с хвостов, и закипала река от жара.
Дохла рыба, кружила, выплывала к поверхности.
Корчились зеленые травы и камни трещали от страха. Брунмиги сидел на дне омута и звал богов. Он обещал им жирных лягушек, юрких речных плавунцов с нарядными панцирями да серебряных форелей. Но разве слышали боги тролля?
А табун мчался вверх по течению, подгоняемый ветром.
Люди кричали. Выбегали. Неслись к реке и падали в кипящую воду, захлебывались и всплывали, не то рыбины, не то коряги. Иные ходили по самой кромочке, и Брунмиги слышал, как скворчит мясо, прикипая к броне изнутри. Третьи просто ложились на землю и лежали, покорно поджидая своего часа.
Но были и четвертые. Драконоголовый корабль нырнул в пламя, воздев на мачту красный щит. Гордо рубился обезумевший конунг, рассекая мечом языки огня. И плясала секира у бересеркера Орма…
Река выкипела до самого дна. И Брунмиги сам уже распрощался с жизнью, когда небо полыхнула зарницами. Дождь лил долго. Угольные реки, черноводные, каких не бывает, сползались в русло. Они жгли не хуже пламени, и Брунмиги метался, спеша вытолкнуть чуждую воду в морскую колыбель. Ей что? Ей этой водицы — капля, не заметит даже.
Он выволакивал раздувшиеся трупы на берег, рвал и закапывал, присыпая сверху мокрым песком и спекшимся илом. А грим собирал уцелевшую рыбью икру, окружал ее золотыми сеточками из волос да переносил на чистые места. Потом и на скрипочке играл, успокаивал, приманивал живое.
Проросли берега зеленью, и та потянулась выше, спеша зарастит пропалины…
Мара не дала доглядеть, отбросила хорошее за ненадобностью, выволокла в драугрову зиму, наново заставляя смотреть на обглоданные головы да разломанные крыши.
Рвался Брунмиги.
Да только разве вырвешься?
— Тише, тиш-ш-ше, — успокаивала она.
Присутствие мары становилось все более ощутимым. Блекли краски, уходили звуки, как тогда, когда Брунмиги решил, что умер.
Он лежал на незнакомой поляне, глядел в небо и ждал, когда же солнце добьет его. А оно не спешило, зябко, по-весеннему, куталась в шубы из тумана, и полы их роняли на листья воду, продлевая мучения Брунмиги. И снова появлялась надежда, заставляла перевернуться на живот и ползти, вцепляясь в травяные космы. Вода шелестела рядышком, звенела радостно, манила.
И сбегала, ныряя в землю, змейками прозрачными пробираясь меж корней. А там, где выходила, люди ставили колодцы да метили их крестами.
Брунмиги чуял метку издали и вновь желал умереть.
Не выходило.
Тогда он пополз к селению, к рубленой церкви, которая сторожила море. Думал — добьют. Вышло иначе. Сторожить церковь сторожила, а вот уберечь не смогла.
Вылетели из тумана драконьи корабли. Загремела буря мечей, а когда утихла, то понял Брунмиги, что сидят над ним. Человек держал два меча и обоими упирался в землю. Был этот человек беловолос и светлоглаз, а еще страшен особой нутряной пустотой, которая изредка случается в людях.
— Жить хочешь? — спросил он, а Брунмиги ответил:
— Хочу.
Тогда человек оголил запястье и разрезал его. Кровь полилась в Брунмиги, горькая, как полынь. Сладкая, что мед вересковый… успевай глотать.
Мара глотала этот мед за него. Ее рот широко распахнулся и губы вытянулись, застыли роговым птичьим клювом. Уже не пальцы — крылья лежали на груди Брунмиги. И видел он тонкое птичье горло в убранстве редких перьев. Мелко дергалось горло, проталкивая выпитую некогда кровь, и урчала мара от удовольствия, что кошка.
— Убей, — приказал Брунмиги одними губами. И драугр, тихий, сидевший в стороночке драугр, прыгнул. Он пролетел сквозь туманное тело и то расплескалось слизью.
— Убей ее!
Брунмиги мог дышать! И пальцы вновь шевелились, а что усталость страшная, древняя, свалившаяся всеми прожитыми годами — так это ничего, пройдет.
Мара выплюнула из земли стрелу первоцвета. Раскрылись лепестки-чешуйки да опали, просочившись меж когтями драугра.
И вновь проросли.
Она играла с мертвецом, то появляясь, выманивая, то исчезая. И тогда драугр замирал, настороженно нюхая воздух.
— Я здесь… здесь… здесь…
Мара сыпала перья тумана, кружила несуществующей метелью и, в конце концов, упала на спину. Бесплотные колени ее нырнули в подмышки драугра и сдавили тело с боков. Руки же проникли под кожу и вцепились в кости.
Драугр запрыгал. Он отталкивался всеми четырьмя лапами, падал, катался, но бессилен был избавиться от мары.
— Хватит, — сказал Брунмиги, которого почти уже отпустило. — Стой!
Застыл драугр, присел на корточки, а кулаками в коленки уперся. Мара же переползла выше, растеклась белесым меховым воротником. Ворсинки его уходили в поры синей шкуры, и вокруг них кожа трескалась, расползалась.
Только бесполезно ей копаться. Нету у драугра памяти, а если и осталось что, то пустое, лишенное и боли, и страха, и прочей мерзи, которая так вкусна для нее.
Так и вышло.
Устав искать того, чего в драугре больше не было, мара сползла на камень и приняла прежнее обличье.
— Ты же не сердишься? — спросила она, облизывая пальцы. — Я ведь только плохое взяла. К чему тебе плохое?
— Не лезь больше.
— Раньше ты вон сколько боялся, а больше не станешь. Спасибо скажи.
— Обойдешься. Идем, — это Брунмиги сказал драугру, и тот послушно поднялся, подошел к краю и выбрал желоб. Садиться — не сел, на спину повалился, обхватив колени руками, а там и дернулся, самого себя сталкивая.
— Шустрый он у тебя, — уважительно сказала Мара, поглядывая вниз. И исчезла.
Ей-то что? Она туман, который хоть по желобу, хоть по прутику ивовому, хоть по волосу, над водой протянутому, прокатится. А Брунмиги самому идти придется. Он положил щит, проверил, крепок ли, и потом уже забравшись, подумал, что честные тролли такими глупостями не пробавляются.
И еще подумал, что зря тогда жить согласился. Помереть — оно честнее вышло бы…
Но тут земля содрогнулась от рева, и зеленое мертвое солнце вспыхнуло на небосводе, чтобы тотчас погаснуть. Нагльфар был разбужен.
Нагльфар звал море.
И щит Брунмиги с позорным скрежетом пополз по желобу.
Глава 3. Бездвижье
Алекс в последний миг удержал рукоять, самыми кончиками пальцев, силой воли, приказом, которому молот подчинился. Или просто Мьёлльнир отпрянул, испугавшись купели мертвого пламени. Оно пролетело сквозь Джека, и покатилось по волне, разрастаясь в огромный пышущий жаром шар.
И шар этот накрыл Алекса, сжег и отпустил, взмывши в небо. Истомленное отсутствием солнца, оно приняло огонь, втащило под самый купол и берегло, но лишь мгновенье, потому как в следующее пламя погасло.
И Алекс выдохнул, понимая, что жив.
Джек тоже жив. И кошка, распластавшаяся на камнях, и Юлька. В ее сторону Алекс глянул искоса, успел заметить, как исчезают крылья, осыпаясь не перьями — снежинками.
Стыдно стало. Там, в долине, когда она сказала, что видела, Алекс понял — действительно видела. Она вместе с марой пила те, спрятанные, воспоминания, окуналась в них, забирая себе с запахами, звуками, страхами и стыдливой гордостью, от которой Алекса теперь тошнило.
И Крышкину тошнило тоже.
Он по глазам видел, а однажды заглянувши — не желал смотреть снова. И спеша убраться подальше, почти бегом бросился к кораблю. Пламя оплавило камень, сделало вязким, скользким, и сапоги разъезжались в нем, как в грязи. А стоило задержаться на минуточку, как камень схватывался тонкой пленкой. И тогда ногу приходилось выдирать с хрустом.
Но сапоги держались.
Сапоги Бьорн подарил. И плащ тоже. Фляга на боку — от Ульдры. И рубашка ею сшита. Аллочка никогда не шила рубашек, а отец если что и дарил, то деньги. Как будто деньги что-то решали.
Отец сбежал из Ниффльхейма и теперь Бьорн умер.
Алексу-то что делать?
Идти, карабкаться на холм, на который Джек поднялся просто. Ползти, цепляться за уступы, за осколки весел, что прорастали из гранита. Держаться прямо под черным взглядом драконьих глаз.
И смотреть в них столько, сколько хватит духу.
— Каков смельчак, — усмехнулся дракон. — Вы только посмотрите! И верно муж достойный…
— Не понял.
Огромное весло со скрежетом повернулось в уключине.
— Все будут здесь желанными гостями. А смысл? Да вольно, стоит ли искать. Нет смысла в жизни. В смерти, впрочем, тоже.
Полупрозрачные, точно ледяные, кости, связаны были тонкими косицами. Весло выглядело хрупким, и Алекс подумал, что вряд ли оно его выдержит.
— Поднимайся! — крикнул Джек, выглядывая из-за борта. — Тут дыра.
— Пробоина, — уточнил Нагльфар. — Я помню, как в зарнице боя, соперник мой, заклятый враг, кружил, подобен ворону, свирепейшей собаке… он жаждал схватки и летел на встречу. Он мнил себя сильнейшим… где он ныне? И разве смертен тот, кто смертью создан? И ею же забыт…
Дракон изогнул шею, и острые иглы на морде его вздыбились. Ярость полыхнула в черных глазах и тут же погасла.
— Взойди, прошу, — произнес он. — Как гость… как повелитель… как славный вор моей тоски.
— Я просто не хочу ничего поломать.
— Я крепче, чем кажусь.
Весло оказалось недурным мостиком, если равновесие держать. Оно не прогибалось и не трещало, только было узким, на полступни. Алекс поднимался выше и выше, пока не оказался у самого борта, прикрытого щитами. Теперь стало видно, что многие из них изломаны, другие — вдавлены в шкуру, а третьи, кажущиеся целыми, истлели.
Стоило прикоснуться, и они осыпались разноцветной пылью.
Алекс изо всех сил старался не касаться. Он и спрыгивать-то не спешил, стоял, разглядывал палубу, сделанную, как и все прочее здесь, из костей. Ребра лежали плотно, примыкая одно к одному, сливаясь в единую гладкую и прочную материю. Торчали над нею шляпки позвонков, расползались причудливые дорожки волосяных швов.
Самым удивительным было, пожалуй, то, что корабль дышал. Медленно, мерно вздымались борта, приподнималась корма, а внутри раздавалось гудение, как если бы ветер попал в каменный мешок. И после, уже на выдохе, гудение меняло тональность, становясь жалобным, с присвистом.
Свистело из пробоины. Она брала начало у истлевших щитов и переползала на палубу, где тянулось до самой мачты. Обрывками нитей торчали волосы, а пленочка кожи, затянувшая рану поверху, то и дело рвалась, натыкаясь на осколки костей.
Со скрежетом, хрустом дракон повернулся.
— В тот миг, когда пылающая чаша на мир излилась и сожгла дотла… когда вскипело море, исторгнув мертвецов за раз, а с ними — скользких рыб. В тот час мой славный враг, которого я именую смелым, почтенье выражая, сразил меня. Мы с ним сцепились, как два усталые пловца…
— Если тебя это утешит, — Джек встал на колени на краю трещины и пальцами ощупывал торчащие кости, — то Скидбландира больше нет.
— Печальнейшая весть.
— Почему?
С драконьих клыков свисали нити слюны. На поводья похожи, вот только вряд ли найдется кто-то, кто осмелится оседлать этот корабль.
— Мы горели вместе. Мы слышали, как умирают те, кто клялся вечности в любви же вечной. Как падают бессильные мечи и топоры становятся рудою, руда ж иная животворных жил благие устья покидает. Стремительны потоки, как ручьи, что каждую весну спешат омыть сто тысяч скал, сто тысяч лиц… ни одного не помню я. Лишь имя, боль и как трещали кости. Лишь то, как умирал, бессильный умереть. И как воронья стая тех, кто выжил, глодала павших.
— Веселое было времечко, нечего сказать, — сказала кошка. Она стояла на весле, готовая в любой миг отступить. Спина ее выгибалась, шерсть торчала дыбом, а уши были прижаты к голове.
— Уймись, о лживое отродье, — Нагльфар ощерился. Улыбка? Оскал?
Снот попятилась.
— И успокой свой страх. Тебя не трону ныне.
— Премного благодарю, — впрочем, она не торопилась приближаться, присела над щитом и принялась умываться. Розовый язык мелькал, вычищая белоснежную шерсть до блеска, коготки поблескивали, и в мирной позе кошке Алексу чудилась угроза.
— Я долго спал. Я видел сны. Какие сны приснятся в смертном сне? Ты этого не спросишь, но отвечу, что многие я прозревал дела.
— И заразился бредом многословья, — фыркнула кошка. — Лучше скажи, ты еще хочешь плавать?
— Пойдем, — шепотом произнес Джек. — Поговорить надо. Дело такое…
— Желаю ли я плыть? Ласкать волну, и напевать ей ветром, что прекрасна? Дышать свободой…
Корабль был огромен. В центральной части он расширялся, но после борта сближались. Чешуя становилась крупнее, жестче. Местами она отходила и обнажались тонкие корни ногтей, которые сплетались с другими корнями. Огромный драконий хвост поднимался высоко, почти соприкасаясь с вершиной мачты. И перекладина ее от каждого движения покачивалась, грозя расправить мятый парус.
Но какой смысл от корабля там, где нету моря?
— Она врет, — сказал Джек, присаживаясь на лавку, руки он положил на натертое до блеска весло. — Ты не думал, что она врет?
— Кто?
— Кошка. Она уходит. Потом приходит. Пялится постоянно. Я аж не могу! — Джека передернуло. — От хочется взять ее за шкирку и… зачем ей помогать нам? Тебе? Мне?
— Не знаю.
Затем, что Ниффльхейму нужен Владетель. А на трон Хель сядет лишь достойный. И если никто не сядет, то Алекс не вернется домой.
Но чего ради возвращаться? И куда? Да был ли у него дом?
— Тогда, ну… когда шли. Мы не заблудились. Она сказала, что лучше подождать. Ну, что вы отстали немного и если так, то догоните. А потом уже сказала, что надо помочь. Услышала. Сечешь?
— Что услышала?
— Не знаю. Что-то услышала. А вообще хрень это все, — Джек налег на весло, и то провернулось со скрипом. — Полная…
Дальше молчали. Рассказать ему? Надо, только вот как? Получится, что все это время Алекс врал? Или не врал, но молчал? Все равно подло. И не зная, как продолжить оборванный разговор, Алекс перешел к другому борту. Сев на скамью, он сделал вид, будто изучает борт, весло, обшивку и палубу, половицы которой свободно ходили под ногами.
…если отец был в стране туманов, то Нагльфар должен его помнить!
И Нагльфар точно скажет, струсил ли отец.
А разве важно знать?
— Алекс… можно тебя? — Крышкина остановилась шагах в трех. Руки на груди скрестила, локти выставила и подбородок остренький. — Ты… ты извини, пожалуйста, что я… что я тогда сказала.
— Забудь.
— Нет! — она вспыхнула. — Я… я хотела. Я же не сама! Она заставила меня. И теперь это все тут.
Крышкина ткнула пальцем в висок.
— Я пытаюсь забыть. Пробую. А оно никак. Я… я понять не могу. Почему она?
Потому что просто. Деньги вперед.
Все так делают.
Только ей же об этом не скажешь, она тогда точно возненавидит. Или уже ненавидит.
— Это… это мерзко, — сказала Юлька, не дождавшись объяснения. — Отвратительно! Гадко! Ты должен извиниться!
— Перед кем?
— Перед Лизой.
— Перед кем?!
— Перед Лизой. Ты не имел права так с ней поступать! Это — неправильно.
Что неправильно? Да Лизка сама все предложила. Сама! И вообще какое Крышкиной дело? Никакого. Правильная нашлась.
— Да твою Лизку половина школы трахнула… — на Алекса накатывало. Изнутри поднималось темное, гнилое, грозя затопить. И затапливало, сметая слабое сопротивление разума. — И трахает. И будет трахать. Она сама всем дает. Были бы бабосы. Сечешь? И если так, то в чем я виноват?
— Ни в чем, наверное, — Крышкина вдруг погасла. — Только я думала, что ты — другой.
— Ну и дура.
Сказал и сразу раскаялся: лицо у Крышкиной стало точь-в-точь, как у Аллочки, когда на нее отец орал — виноватое и вместе с тем упрямое. Аллочка, правда, не сбегала вот так, она удалялась гордо, прямой спиной выражая презрение, а то и вовсе не удалялась, застывала статуей и сидела, глядела на стенку. Улыбалась.
Почему она никогда не отвечала отцу?
Теперь тоже, наверное, молчит. Или шубку новую выбирает. У нее шубок — бессчетно, в гардеробную уже не влезают, а она после каждой ссоры за новой едет. Зачем ей столько?
И почему отец, который готов был орать по любому, малейшему, поводу, никогда и словом про эти шубки не обмолвился. Наверное, потому что ему плевать.
Им вообще плевать друг на друга. И живут вместе только потому, что Алекс есть. Играют в семью. А не станет его, и что тогда?
Аллочке не придется терпеть отцовский крик. А он вообще не заметит перемен… никогда ведь никого не замечает.
— Мой юный друг печален? И с чего же? — Драконья голова поднималась над бортом. — Не той ли девы лик прекрасной виновен в мрачности твоей?
— Все хорошо.
— Все плохо. Ты не искусен лгать, но искушен, и искушенье это гложет душу.
Голова легла на борт, и тот согнулся, пошел крупными складками. Вздыбились доски, и весла заскрежетали, выдираясь из гранита.
— Оно как алчный зверь, что вырвался из клетки, — доверительно сказал Нагльфар. — И хитрый, шепчет, что волненья сердца, тысячи страданий, исчезнут в смертном сне. В единый миг сгорит высокомерье гордецов, тоска отвергнутой любви, бесстыдство судей и презренье тли, которая лишь кажется ничтожной, но льва любого сможет погубить.
— Чего тебе от меня надо?
— Мне? Ничего. Но что желаешь ты?
— Я не знаю, — Алекс сунул руки в подмышки. Он сел, прижавшись к борту спиной, заслонившись коленями и выставив локти. — Я уже ничего не знаю. Скажи… мой отец был здесь. Ты помнишь его?
— В дороге тени тысячи путей, — дыхание Нагльфара согревало затылок. — Не все они ведут к Нагльфару, а волен проводник избрать любой.
— Ясно. Извини.
— Там дева слезы льет… — дракон замолчал, вперившись в Алекса темными, выпуклыми глазами. Его зрачки — два узких полумесяца, застывших в черном хрустале. — Души ее нежнейшая фиалка глотнула яда ярости твоей.
— Извиняться не стану! Да и какого вообще… я что, должен?
— Не должен. Нет. Ничуть.
— Тогда отстань.
Нагльфар не шелохнулся, он и дышать перестал, зато теперь отчетливо был слышен ритм чудовищного сердца. Дракон не укорял, не торопил, но от взгляда его, от перевернутого отражения в серебряных лунах зрачков, становилось невыносимо тошно.
— Да… да в конце концов, что ты понимаешь?! Ты же мертвый!
— Я мертв. И мертвым был всегда. Но те, кто я — когда-то были живы. Когда на суд безмолвных, тайных дум я вызываю голоса былого, — утраты их приходят мне на ум, чужою болью я болею снова.
— И тратишь попусту слова, — кошка вышагивала по узкому краю борта. Хвост ее нервно дергался, словно желал получить свободу от кошачьего тела. — Алекс, он тебя совсем заболтал? Совсем… не будешь ли ты столь любезен проверить петли на руле? По-моему, их следует затянуть.
Удобный повод отступить, и Снот улыбается: она рада оказать услугу. Только вот улыбка ее фальшива, больше похожа на оскал.
— Ты чего творишь, змееголовый? — зашипела она, стоило Алексу отойти. — Или забыл о договоре?
Дракон ощерился, но сдержал рык, лишь мертвое пламя полыхнуло в пасти.
— Я помню все прекрасно, — Нагльфар потянулся, расправляя крылья весел. — И честь моя велит исполнить договор. Я исполняю.
— Тогда зачем эти задушевные разговорчики?
— Какой в них вред? Скажи, чего страшишься, о отродье света? Уж не того ль, что жить захочет он?
Глава 4. Водяной табун
Рев Нагльфара встряхнул море. Оно отпрянуло от берега, оставив след из крупных раковин, а затем, отойдя от испуга, хлынуло на сушу.
Волна бежала за волной. Волна сменяла волну, поднимая белую пену, словно щит. И скалы спешили убраться с пути. Море ворочало камни, сдирая с них инеистую шкуру, и швыряла на пороги длинные тела рыб. Оно карабкалось по скользким угриным спинам, гремело гнилым корабельным железом и чертило путь перезревшими жемчужинами.
Грим не мешал.
Он сидел на острие рифа и перебирал струны скрипки. Звуки терялись в громе морского табуна, и лишь чуткое ухо Грима способно было вести мелодию.
Когда же пространство треснуло, пропуская всадника, Грим не удивился, равно как и не испугался.
— З-с-сдравствуй, Варг, — сказал он, пряча скрипку в волосах. — Вижу, ты с-стал конокрадом?
Черный жеребец дрожал, из разодранного рта его лилась пена и алая крашеная водица, в которой если и осталось тепло, то самую малость.
Всадник сидел прямо, ровно. Колени его крепко сжимали крутые конские бока, а руки лежали на седле. Поводья оставались свободны, но свободы коню не давали.
— И тебя приветствую, Грим, — Варг поклонился. — Не доводилось ли тебе часом видеть то, что принадлежит мне?
— А ес-сли и доводилос-сь?
— Тогда ты, верно, не откажешь мне в любезности указать нужную дорогу.
— Откажу.
Грим отвернулся.
Отступавшее море тащило шлейф из сундуков, разломанных бочонков, деревянных статуй и костей в прочных известняковых панцирях. То тут, то там на проплешинах дна проступали силуэты кораблей или же старые камни в убранстве из ракушек.
— Ты не ответишь?
— Твой тролль обманул меня.
Раковины закрывались, спеша спрятать сливочную мякоть тел от северного ветра. И трепетали, высыхая, жаберные дуги, сочились соленой слезой.
Море желало взять все, до капли.
Заберет ли оно и Грима? Было бы славно.
— И дело лишь в этом? — Варг не желал отступать.
Копыта коня звенели о воду, но не проваливались. Прозрачные капли питали трещины, щедро просаливая неживую плоть. Конь всхрапывал, вскидывал передние ноги, но не смел ослушаться седока.
— В этом лишь дело? — повторил вопрос Варг. — В том, что ты обманут? Тебе была обещана кровь? Бери!
Он сорвал флягу с пояса и бросил Гриму. Фляга пробила поверхность, удерживавшую коня, и задержалась на золотых нитях волос. А затем скользнула меж прядями, погружаясь глубже и глубже в рыхлую тину.
— У т-себя конь Ровы, — Грим сжал гриф скрипки. — Когда-то я играл для нее пес-стню ветра. Давно… т-сеперь ее нет?
— Мне нужно было попасть сюда.
Варг не станет оправдываться и юлить, не в его характере.
— Я не испытал удовольствия от ее смерти.
Злой ветер с разбега ударил Варга, норовя столкнуть с седла да в воду, поднялись со дна плети жгучей травы, готовые схватить за ноги, за руки, спеленать и утащить на дно.
Хлопнула крыльями белая рубашка, а Варг усидел.
— Но так было предопределено, последний скальд.
— Кем?
Грим вскинул скрипку на плечо. И теплое ложе ее приросло к руке. Заныли струны, истосковавшиеся по настоящей песне. Хрустнули смычковые пальцы.
Жеребец плясал по воде, и та прогибалась, но держала, как держала некогда Дикую Охоту.
— Ты не станешь говорить со мной?
Грим коснулся струн. Звук рождался внутри черного тела скрипки, рождался мучительно, вызывая боль в запястье, в костях, в грудине, о которую он ударялся, как стрела ударяется о щит. И не сумев пробить, этот звук возвращался назад, чтобы выплеснуться в море.
— Не станешь. Что ж, мне жаль…
Жалость лишена смысла. Она — слеза на девичьей реснице. И мимолетный взгляд луны, чья красота заставляет ночные лилии бледнеть от зависти. И бледные жадные пасти хватают полноликую за косы, тащат в омут, наполняя ночь дрожащей белой зыбью.
— Я помню то время, когда ты играл для Рейсо-Ровы. И для меня. И я хотел бы, чтобы это время вернулось.
Варг направил коня мимо гримовой скалы, не спеша, скорее сдерживая. И жеребец ступал по воде осторожно, недоверчиво.
А Грим играл. О лилиях и девах. О рассветах и жемчугах, о закатах и огненном рубине, что пылал в навершии утонувшего меча. О самом мече, вспоровшем тину. Он долго держался за жизнь, покрываясь ржавчиной и водорослями. О том, как сеть рыбачья вытащила меч, но не сумела спасти — хрупкое лезвие рассыпалось в человеческих пальцах. И лишь камень, ненужный камень, вставленный для красоты, уцелел…
Грим пел о паводках и засухах, когда река мелела, а устье трескалось, как трескается обожженная кожа. О ветре в камышах. О елях, соснах и ладьях. О кораблях драконоголовых и толстых кнаррах. О форели в стремлении ее преодолеть пороги, продолжая жизнь…
Влажно стучали копыта по воде. Скрывался всадник, и белая рубаха его сливалась с белизной просторов. А волны шли на зов Нагльфара, и силы их, утраченные было, возвращались.
И морской табун, умерив бег, распался. Мелькали гладкие спины, разбивались брызгами гривы и пена поднималась выше и выше.
Спрятав скрипку, Грим схватил водяного коня за хвост и быстро, пока не лопнула становая жила, вскочила на спину.
— Хэй! — крикнул он, ударяя тяжелой косой, словно плетью. — Хэй! Хэй!
Полетел Бекахест, водяной жеребец, вынес Грима в голову табуна, на самое острие воды.
Быстрей, быстрей… опережая время. Прыжком через разлом. Вихрем — по лесу, питая влагой прах, выворачивая недоразвитые дерева и кроша кости. Ветром по желобам, наполняя их гудением, злым, упреждающим.
Нагльфар лежал на боку, подставив второй, разломанный, небу. Бекахест заплясал, чуя близость старшего брата. Но стоило сделать шаг, как конь разлетелся на осколки-брызги.
— Не спеши, музыкант, — сказала мара в кружевном туманном наряде. — Не спеши туда… поговори со мной.
— Не о чем.
— Почему же? Иль нехороша. А если так? Узнаешь ли меня, скальд?
Рыжий волос, что пламя живое, лицо солнцем отмечено, веснушками-пятнышками. Видел это лицо Грим сквозь воду, любовался и налюбоваться не мог. Юный был. Глупый был.
А она приходила каждый день, садилась с пряжей и тянула шерстяную ровную нить. Сама же, знай, поглядывала на воду. И сердце Гримово томилось чувством странным, непознанным. Звало наверх.
И Грим не устоял.
Он вынырнул из омута и, заглянув в синие глаза, схватил то драгоценное, без чего не мыслил жизни. Сомкнулись пальцы на горле, рванули и потянули в омут.
Плескалась дева рыбкой в сетях, рвалась на волю, и воздушные пузыри поднимались из горла. Грим ловил их губами и пил ее жизнь, а после, обезумев от страсти, пил и кровь. Опомнился лишь когда потухли синие глаза.
— Убийца, — со смешком сказала Мара.
— Не тронь! Ее не тронь.
— Иначе что?
Скрипка легла в руку.
— Думаешь, я испугаюсь музыки? А ты… ты не боишься исчерпать себя?
Солнце рисует круги на воде. Волос к щеке прилип. Кружит стрекоза. Рыба играет. Тишина.
— Твоя музыка — это просто звуки… — рыжина волос Мары блекнет.
Лопается водяная пленка, соединяя миры. И падает тяжелое горячее тело в Гримовы ласковые руки. Он хотел быть ласковым с нею, с первою… он не умел.
Солнце летит, посылает лучи, словно стрелы. Но что с того? Грим не отпустит…
— Звуки и ничего больше!
От косы отходят клочья тумана. И руки плывут… лицо растекается. Зато хрипят застоявшиеся водяные кони.
— Она все равно тебя не любила и не полюбила бы! Ты же нежить! Убийца! Ты только думаешь, что умеешь любить! — Мара таяла, истончаясь до прозрачности. — А на самом деле тебе просто нужна кровь! Как мне — память… только я не притворяюсь.
И Грим не притворялся.
Он просто играл. Теперь вот он умел играть… теперь бы он не позволил огненноволосой умереть…
— Ты все равно опоздал, — шепнула Мара, прежде, чем исчезнуть. — Смотри…
И Грим, пусть сам не желая, повернулся туда, где застыл Нагльфар. Спеша опередить море, несся к кораблю драугр, синей, мертвой поземкой слался он.
Замерло море, готовое бежать.
Не будет этого! Грим вышел из воды и сделал первый шаг по сухому берегу. Второй. Третий. Он шел, волоча за собой отяжелевшую косу, и на ней, будто на привязи, — море.
— Не успеешь… — смех мары дробил камни. — Не успеешь, глупый Грим.
Возможно. Но он хотя бы попытается.
Не ради себя, но ради той, рыжей, кровь которой научила музыке. Пришло время отдавать долги. И Грим в третий раз за день поднял скрипку. Единственное, о чем жалел он, так об утонувшей фляге.
Кровь ему бы пригодилась.
Глава 5. Волосы и нити
Юленька изо всех своих сил старалась не плакать. Она закусила сначала верхнюю губу, потом и нижнюю. Но пальцы все равно дрожали, и ей казалось, что все вокруг видят эту дрожь и ее, Юленькину слабость. И что сочувствуют ей, или напротив — смеются?
От мыслей становилось горько.
— В слезах нет смысла, — сказала Снот, забираясь на колени. Поднявшись на задние лапы, она передние положила на плечи и коснулась щеки мокрым носом. — Послушай меня, крылорожденная. Не дело рыдать над несбыточным.
Она не рыдает. Совсем не рыдает. Ни капельки!
Было бы из-за чего…
— Вот так уже лучше, — кошка лизнула в щеку. Язык у нее оказался колючим, как наждак.
Мама не разрешала кошку заводить, потому что от кошек шерсть и токсоплазмоз, а еще у них вши бывают. Или глисты. Или лишай, от которого выпадают волосы, а кожа шелушится.
— П-почему над несбыточным? — Юленька все-таки поймала слезинку, первую и последнюю, потому как теперь, рядом с Снот плакать расхотелось.
— Ну… разве будешь ты ждать весну в час неурочный? Или вьюгу летним зноем?
— Не знаю.
— А цветов от земли, что растрескалась, подрастеряв всю воду?
— Я… я думала, что ему нравлюсь.
— Нравилась, — поправила Снот, прижимаясь к щеке. — Раньше. Ты же сама видела. Ты заглядывала далеко, так что вспомни.
Юленька не хотела вспоминать, во-первых, потому что заглядывать в чужую украденную память было стыдно, во-вторых в этой памяти обитала Лизка и все остальное, мерзкое, о чем Юленьке думать не хотелось. А стоит потревожить и оно всплывет.
— Ты юна. И он тоже. Вы тянулись друг к другу, как тянутся ивы к воде. Разве понимают они желание это? Ничуть.
— Я не ива!
Стряхнуть бы кошку, она мерзкая! Пахнет как старая мамина шуба, которая хранится в полиэтиленовом чехле и летом, в августе, вывешивается на балкон. Шубу приходится переворачивать, подставляя то один, то другой ее бок солнцу. И на руках, одежде, остаются длинные темные волоски…
Мама хотела бы новую шубу, а лучше несколько, чтобы как у Аллочки…
— Ты не ива. Ты — дева. И желаешь любви. Ты ищешь ее везде и готова принять тень за сущность. Понимаешь? Не злись на меня. Я лишь пытаюсь унять твою боль, маленькая Бедвильд, поверившая кузнецу, который говорил о любви, но желал лишь мести. Он принес ей боль и позор…
— Алекс не станет…
— Тише, — жестко сказала кошка. — Не спеши обманывать себя. Ты видела его изнутри. Ты знаешь, что он такое. И повторюсь, это не стоит слез. Лучше подумай о том, что ты умеешь летать.
Почему мамина шуба не пахла лавандой? Ведь Юленька запихивала пакетики в карманы и еще в отвороты рукавов. А шуба все равно не пахла, то есть лавандой. От нее тянуло пылью и еще чем-то резким, грязным.
Уж не шерстью волшебной кошки?
— Я чую смерть в уродливом обличье! — воскликнул Нагльфар и голос его оглушил Юленьку.
Надо сказать, что драконий корабль не то, чтобы пугал, скорее уж смущал ее самим фактом своего существования. Он был живым и неживым. Вещью и существом. Или наоборот, сначала существом и существом разумным, а после уж вещью.
Но как бы то ни было, первые шаги по палубе Юленька делала осторожно, боясь причинить вред. А Нагльфар, наблюдая за ней, улыбался во всю ширь драконьей пасти.
— Ты, милая, пушинки легче, — сказал он и облизнулся, как если бы собирался съесть. — Жемчужина рассвета на ладони тьмы!
— Спасибо, — и Юленька покраснела, потому что никто и никогда не говорил ей таких вещей.
Внутри стало хорошо, радостно, но только до того разнесчастного неудачного разговора, перешедшего в разговор другой, тоже неудачный.
И замечательно, что дракон прервал его.
Снот не права. Алекс — другой.
Какой?
Просто другой.
— И бег ее стремительный несет погибель юным асам. Поспешите! Я море позову! О море, море!
— Хватит выть! — осекла Снот, карабкаясь по чешуям ногтей на драконью макушку. — Пр-р-роклятье! Юля, быстро бери иглу и зашивай!
— Что зашивать?
— Пробоину!
Иглой? Пробоину? Да у Нагльфара шкура толщиной с Юленькино запястье! И броня еще с отвратными, синими ногтями, к которым и прикасаться противно.
— Быстро! Снизу начни!
Шить пробоину… она и вправду на рану похожа, ту, которую Юленька зашивала на Алексе.
Он терпел. Юленька была виновата, но Алекс же терпел! Не упрекал. И Джеку не позволил убить. И потом за руку вел…
Юленька — имя сладкое, как пережженный сахар. Но мама всегда так ее называла.
Мамы здесь нет. Пора привыкнуть, что мамы здесь нет.
Весло-лапа подхватила Юлю и опустила к подножью волны, подтолкнуло к борту, где начиналась трещина. Игла пробила толстую драконью кожу с легкостью и вынырнула с другой стороны прямо в руку. И снова нырнула. Серебряная искорка металась над пропастью разрыва, протягивала мосты тончайших нитей.
— Тяни! — крикнула Снот. И Алекс, оказавшийся рядом, потянул. Он упирался в борт, хватал нить, наматывал на кулак и дергал, распиливая пальцы. Алая кровь лилась на шов. Скрепляла.
А Юля шила.
Стежок за стежком. Выше и выше. Весла становились лесенкой, успевай перебегать со ступени на ступень.
Застывать, поймав момент равновесия. Прокалывать. Протягивать сквозь кожу, слоеную, будто пирог. Крыльями удерживаться на весу.
Крылья упасть не позволят.
И снова прокалывать. А рана все шире и шире. Уже и нити не хватает. И Алекс с Джеком, вцепившись в жесткую шкуру, натягивают ее, смыкая рваные края.
Быстрей. И кровь! Больше крови! Без крови не выйдет.
Игла жадно колет пальцы, но этого мало! Шов рубцуется слишком медленно.
А нить все короче.
— Волосы! Волосы рви! — Снот кричит. Мечется. Она то скрывается за щитами, едва не скидывая их с обветшалых крюков, то забирается на острые края. И тогда, вытянувшись в струнку, словно не кошка, а охотничья собака, Снот смотрит куда-то за Юлину спину.
Нельзя оборачиваться.
Шить надо.
Волосы? Чьи? Конечно, Юлины. Они длинные, но не такие прочные, как лунная нить. Но Юля все-таки выдернула ленту. Волосы рассыпались, полетели рыжим покрывалом.
— Стой! На, — Алекс протянул нож.
Откуда? Наверное, Бьорн дал. И хорошо. Юля отделила прядь, подсекла, резанула, сколько было сил и закричала от боли. Лезвие с хрустом переломилось, а в пальцах остались три тонкие волосинки с крупными луковицами.
— Рви! — скомандовала Снот, ложась на борт. — Рви! Ты же валькирия!
И Юля, запустив пальцы в гриву, сжала кулак. Отрывались волосы со звоном, как будто струны лопались. А к нити стоило лишь приложить — прилипли.
— Скорее же! Скорее!
Юля не выдержала, обернулась.
На самой грани горизонта стояло море. Серая стена воды кипела, роняя клочья пены на камень. Она готова была сорваться, полететь злым бурлящим потоком, который поднял бы Нагльфар… но разве стоит бояться моря?
Вообще бояться?
Она же валькирия.
Волосяную нить приходилось наращивать. И Юля, сцепив зубы — по прядям текла кровь — драла и драла космы. Отрывала. Прикладывала. Шила. Выше и выше.
В небо. В небе ее не поймать. И ветер свободу дает.
Вот и край со щитами.
Вниз глянула — по борту тянулся уже не шов, а шрам, белый, старый, который стремительно покрывался свежей броней. Чешуи наползали на него, смыкая единожды расстроенные ряды.
— Тебе еще много шить! — рявкнула Снот и, обернувшись на Алекса, велела: — Не стой! Иди на нос! Нагльфар, помоги!
— Я лишь корабль. Мне море нужно!
— Море близко, — пообещала Юля, склоняясь над раной. От борта до мачты — метра два, если не больше. Хватит ли у Юли волос? И потом что? Лысой ходить?
А пусть и так.
— Драугр ближе, — тихо сказала Снот. — И если он успеет раньше моря, то море будет не нужно…
Толкнуть иглу. Поймать иглу. Протянуть ко второй половине. И снова толкнуть.
Боль — это просто боль.
— Спеш-ш-ши, спеш-ши! — кошачья лапа вспорола вены на запястье, и из царапин хлынули вишневые потоки, скрепляя раны корабля.
Юля сжала зубы. Быстрей. Шов за швом. Сантиметр за сантиметром. Она успеет… во что бы то ни стало — успеет.
— Ты желаешь успеть, во что бы то ни стало? — рокот Нагльфара поднимал доски на палубе, и с лязгом падали они на прежние места. — Пусть ветры разрушают храмы, и пенистые волны волкам подобны гложут корабли? Пусть хлеб гниет, деревья на корню склоняются пред бурей? Пусть крепости на стражу роняют камни? Изменив себе, земля изничтожает семена…
— Да, — ответила Юля, обрывая очередную прядь. И кровь, покрывавшая пальцы, словно тончайшие перчатки, уже не мешала.
— Тогда успеешь.
Нагльфар повернулся туда, куда глядела Снот, и, вдохнув весь воздух, который только смог, выпустил зеленый шар пламени. Зашипело. Брызнуло раскаленным гранитом. Запахло паленой костью, и гулким стоном земля отозвалась.
— Мой враг! Да будешь ты повержен!
— Идиот! — рявкнула Снот и рухнула на палубу, растопырив лапы. — Падайте!
Захрустел хребет, изгибаясь. И края раны на миг сомкнулись. Юленька успела протолкнуть иглу, запечатывая еще один шов. Оставалось много.
Ничего. Как-нибудь.
Хрустел гранит. Нагльфар, упираясь веслами в камень, толкал себя вперед. К морю?
Нет, к синей тени, что неслась навстречу. Она проскочила сквозь пламя и осталась цела.
— Падай!
— Я сокрушу тебя! — Нагльфар полз, неуклюже извиваясь всем телом, словно огромный змей с переломанным позвоночником. Плясала палуба. Доски вздыбливались, но держались. Опускались и поднимались весла, ловя несуществующую волну.
Юля упала. Упираясь локтями и коленями, она поползла к трещине, к самому краю и потом через край, повиснув над разломом.
Шить. Быстрее. Не жалея рук, и нитей-волос не жалея.
Отрастут. Потом.
Море близко. Юля слышит сладкий голос волн. И видит пену, остатки кораблей, которые море швыряет в синешкурого врага. Видит ржавые цепи, что взмывают над водой, словно щупальца чудовищных кальмаров. И падают, чтобы на следующей волне вновь вылететь. Видит мечи, щиты и кольчуги, покрытые известью и оттого белые, костяные. С костяным же хрустом ломаются они под напором воды.
Шить!
Быстрей!
— На весло налегай! Не дай ему…
Юля сделала последний стежок, и Нагльфар, зарычав, поднялся на дыбы. Мачта почти упала на палубу, парус с шелестом распахнулся, накрывая всех.
Истошный, нечеловеческий вой заставил Юлю заткнуть уши.
Глава 6. Поводки и связи
Брунмиги крепко отстал. Сначала он еще пытался поспевать за драугром, но быстро утомился. И отдышка появилась.
Остановился Брунмиги среди разбитых тролльих голов, осколки которых уже пустили корни, а некоторые так и выкинули малахитовые побеги цветов. Пройдет годик-другой и каменные чаши раскроются. Будут стоять они долго, собирая драгоценную воду, размачивая желтые, осклизлые зерна. Под весом их, разбухших от воды, сломаются стебли, и покатятся по равнине уже не цветы — шары драгоценные, переливчатые. Прежде-то находились ловкачи, которые продавали за драконьи яйца, хотя ж истинно драконьи побольше раза два, да из себя не гладкие, а в мелкой чешуе. И носик у них остренький, а зад, напротив, округлый, тяжелый. Троллий же камень со всех сторонок ровный, только там, где ножка цветка крепилась — белое пятнышко остается.
Брунмиги вздохнул и, снявши шлем, потер лоб.
Нет, не дозреют цветы малахитника. Нету у мира сил родить. И не будет, потому как летит к мертвому кораблю синяя стрела-драугра, спешит, море обгоняя.
И обгонит.
Море-то медлительное, почти как Брунмиги. А корабль близехонько.
Вот извернулся он, сползая с гранитного ложа. Ударился грудью о дно и выдержал. Лишь весла взметнулись волной, и волной же опали. Выгнулась шея драконья, раскрылась пасть и выдохнула мертвое пламя.
Только мертвецу в нем не сгореть.
Прокатился огненный шар по долине, разлетаясь душными клочьями. И поникли крайние цветы, самые крупные, самые спелые. Лопались они, выбрасывая недозревшее семя, а оно сгорало, до земли не долетев.
Жалко!
Страшно.
Коснулось пламя и Брунмиги. Сплавило кольца кольчужные в панцирь, выжгло волосы и заглянуло в глаза, но отступило… Крик Нагльфара оглушал.
— Стой! — закричал Брунмиги и, отбросив щит, кинулся к драугру. — Стой же!
Он побежал изо всех сил, кроша обломки стеблей и мертвые лепестки малахитника, перепрыгивая через куски камня и норовя догнать ускользающий поводок.
Не успеет!
Брунмиги выхватил флягу, снял крышку и, отхлебнув крови, снова закричал:
— Стой! Нельзя!
И драугр услышал. Он остановился, упав на все четыре лапы.
— Стой! Ко мне! Ко мне иди… — Брунмиги плеснул из фляги на руки, на лицо. — Кровь! Вот кровь! Дай им уйти. Слышишь?
Вывернув шею, драугр зашипел. И в этом звуке слышалось предупреждение.
— Ко мне, — повторил Брунмиги, чувствуя, как пересыхает в горле. — Иди ко мне… а то больно будет.
Нагльфар, извиваясь, полз. Тень его, опережая хозяина, накрывала землю, она стремилась к мертвецу едва ли не быстрее ветра. И драугр отступил.
Он приподнялся на раскоряченных задних лапах, уже утративших всякое сходство с человечьими ногами, и выгнулся, оценивая нового соперника.
И шипение переросло в свист, который мог бы показаться жалобным. И вправду грозен Нагльфар. Острый киль взрезал камни, что нож масло. И быстрее, быстрее становилось скольжение. Крыльями уже летали весла. В широко распахнутой пасти клокотало пламя.
— Сюда… ко мне… — Брунмиги, пригнувшись, кинулся к драугру, ухватил за поводок и дернул, едва не опрокинув на спину. В последний миг нежить перевернулась и приземлилась по-кошачьи, на четыре ноги. Верхняя губа драугра поднялась, оголив бесцветные десны с кривыми зубами, которые уже успели почернеть. Кончик языка просунулся меж клыков, и на нем повисла капля слюны.
— Ну что ты… ну посмотри, какой он огромный. Тебе не справится.
— Справится, — возразил драугр, лапой накрывая поводок.
— Он тебя убьет.
— Убьет.
— На вот лучше. Крови много. Хватит.
Брунмиги потряс флягой.
— Идем же. Идем. Налью тебе. Хороший…
Не шелохнулся мертвец. Сухие губы облизал и попятился. Он отступал, выпятив зад, и шоркая растертыми ладонями по камню. Натягивался поводок, не оставляя выбора.
Отпустить?
Удержать?
Не выйдет держать. Не хватит силенок. И что тогда?
Взревел Нагльфар, хлыстом огня ударив воздух. И драугр рванулся, но бросился он не на дракона. Брунмиги не успел испугаться. Его ударило по ногам, опрокинуло на спину, а сверху, невыносимо тяжелая, зловонная, навалилась туша драугра. Острые локти твари впились в плечи, колени ее прижали ноги тролля к камню. Грудь ходила ходуном, и трескалась под нажимом ребер кожа, оползая синими гнилыми лоскутами. Сочилась сукровица, капала дождем на лицо Брунмиги.
Но стоило шевельнуться, как драугр зарычал. Оскаленная рожа его прижалась к носу тролля, дыхнула смрадом. Язык коснулся лица, скребанул щеку, сдирая пленку крови.
— Больно! — сказал мертвец, выгибая шею.
Камень вздрагивал. Подползал разгневанный Нагльфар, и море спешило на его голос.
— Жри! — Брунмиги рванулся, что было сил, пытаясь стряхнуть нежить. Но разве способен одолеть он драугра? Тот перекувыркнулся и вновь ударил, сбрасывая на землю.
Зарычал сердито, упреждающе.
— Больно! Больно!
Потом вдруг вывернулся и выдернул Брунмиги.
— Опусти!
— Отпусти? — Драугр вновь бросил взгляд на приближающийся корабль и затряс головой, как если бы в ней скреблись мозговые черви. — Отпусти…
Он ловко забросил Брунмиги на спину и, вывернув руки, прижал к хребту. Сам же распрямился, сколь было возможно, и неуклюжими тряскими скачками помчался прочь.
— Беги, презренный! — громоподобный голос Нагльфара сдвинул море, и волны, сорвавшись с привязи, хлынули в долину. Они летели наперегонки, стирая камни, круша цветы. Грохот, скрежет и рев заполонили мир, оглушив, как некогда оглушали взрывы…
…снаряды входили в землю отвесно, продавливали верхний мягкий слой, сминали корни и, добравшись до кости, взрывались. Первоцветами распускались воронки, наползая одна на другую, сцепляясь краями, а то и вовсе сливаясь, мешая следы смерти.
Между воронок копошились люди. Они медленно бежали, иногда падали, подрезанные плетью пулеметной очереди. Некоторые так и оставались лежать, другие же ползли, спеша упасть под широкие траки стальных монстров.
Варг сидел на пригорке, положив винтовку на колено. Черная кожаная куртка ярко блестела на солнышке, и еще ярче блестела алая звездочка на фуражке.
Колыхались березы, отгоняли мошкару. Воздух дышал гарью, маслом и раскаленным железом, и от вони этой Брунмиги подташнивало. Однако он не смел явить недовольства, и стоял за плечом Варга смирнехонько, разве что изредка позволяя себе вздыхать.
Землю кромсали. А реку и вовсе раздавили. Красные берега ее оползли, накрыв воду глиняным покрывалом, и теперь его, торопясь друг поперек друга, утюжили танки.
— Ты только погляди на них, — Варг сорвал ромашку и поднес к глазам. — Вокруг жизнь, а они воюют. Им уже незачем, а они воюют…
— Да, хозяин.
— Асы ушли. Распятый еще жив, но ослаб. А кровь все льется.
Ручьями, реками пробивалась в землю, лечила свежие ее раны. Но обессиленная земля уже не умела пить, и кровь стояла на поверхности глянцевыми бурыми лужами, видными издали.
Танк увяз на глине. Он дергался, пытаясь выбраться, как дергается старый зубр, силясь вырваться из плена болота, но и как тот зубр, лишь больше увязал. Клубы черного дыма выкатывались изнутри, крохотные колеса вращались, проворачивая стальную ленту трака, но танк оставался недвижим. А потом он провалился глубже, по самую башню, но вскоре исчезла и она.
— Вот так лучше, — сказал Варг, отбрасывая ромашку, на стебельке которой появилось несколько узлов. — Так правильней.
— Да, Хозяин.
— Скучное ты существо, Брунмиги. Вечно со всем соглашаешься.
Варг вытащил из земли другой цветок и принялся обрывать лепестки.
— Я не понимаю одного. Они избавились от богов, но тут же создали себе новых. Зачем?
Громыхнули, столкнувшись, самолеты и с тоскливым гудением устремились вниз. Они падали как-то очень уж медленно, оставляя за собою дымный след, который гляделся черным шрамом на лике неба.
— Или это шутка такая? Ты же умел шутить, Брунмиги. Нет, я не говорю, что шутки были смешными, как по мне, так мочиться в пиво — это не смешно.
— Он разбавлял его крепко. И потравленное зерно клал.
— Все равно.
Самолеты врезались в сопку и вспыхнули нарядным алым цветком.
— Или вот мельничное колесо водорослями к камням прикрутить… а лошадей обыкновенных на водяных подменить? Или у девки пряжу утащить? Смешно разве?
— Не помню.
— Наверное, смешно, иначе зачем? — еще два лепестка под ноги, еще два самолета ссажены с неба. И новые курганы получают жертвы. — И я вот думаю… сейчас полно дерьмовых пивоваров. И мельников вороватых. И девок развратных. И вообще людишек дрянных. Почему ты с ними шутки не играешь?
Ромашка с оборванными лепестками скрывается за голенищем сапога.
— Не хочется, Хозяин.
— Понимаю. Мне тоже… не хочется, — он ложится на траву и немигающим, злым взглядом свербит небо. А оно, торопясь заслониться, стягивает щиты туч, расплетает гривы ветрам да отвечает предупреждающими раскатами грома.
Не дело беззаконным в выси глядеть, даже когда выси эти пусты.
Бой утихает. В темноте еще долго огрызаются пулеметы, глуша стоны и крики. Слышно становится, как хрипит река, вырываясь из глиняных оков. А на самом рассвете она рождает туман, густой, кисельный. Этот туман пахнет весенними ландышами, липой и ромашкой, той самой, что из голенища перекочевала в котел. И дуло автомата размешивает зелье, тревожит кости, прикипевшие ко дну.
— Как там было у великого? Зов ехидны, клюв совиный, глаз медянки, хвост ужиный, шерсть кожана, зуб собачий вместе с пястью лягушачьей…
Туман стлался у земли, подбираясь ласково, трогая лица пушистыми лапами. Он нес сны и надежды, но Брунмиги знал, что длится им недолго. Плавилась броня, оплывая мягким свечным воском. Задыхались люди и, не желая расставаться с жизнью, драли себе глотки, расцарапывали руками груди, пытаясь сделать вдох.
— Пасть акулы, клык бирючий, желчь козла, драконья лапа, турка нос, губа арапа, печень нехристя-жиденка, прах колдуньи, труп ребенка, шлюхой матерью зарытый в чистом поле под ракитой… — Варг бормотал слова, не имевшие смысла, и земля откликалась. Она слышала иное, скрытое в гудении белого бубна, который подпевал хозяину. И земля тянула жадные корни к еще живым. Окутывала, пеленала и проглатывала, накрывала плащами растревоженных муравьев, меховыми шубами полевок, спускала своры слепней, комаров… и все то, что только было в округе, спешило на пир званый.
Варг же, отложив и автомат, и бубен, поднял котел и, встряхнув, что было силы, крикнул:
— За ваше здоровье! Вечной жизни!
Пил он огромными глотками, и горячее варево текло по щекам, по косам, по зеленому кителю, марая звездчатые пуговицы.
— Вечной смерти, — тихо сказал он и швырнул котел совам.
Лицо же Варга на мгновенье обрело характерный синий цвет. Только глаза в отличие от драуржьих остались светлыми, почти белыми.
Боялся ли тогда Брунмиги?
Ничуть не меньше, чем боялся теперь, мешком болтаясь на мертвячьей спине. Но и тогда, и сейчас страх оказался напрасным: взлетев на гребень скалы, драугр стряхнул ношу и, развернувшись, бросился туда, где закипало море.
Глава 7. Всадник
Волна ударила снизу, и рулевая лопасть крутанулась, стряхивая Джека на палубу. Он полетел, кувыркаясь, маша руками в бессмысленной попытке затормозить. Остановился лишь когда ударился о мачту. Застонал, но поднялся, пусть и на четвереньки. Ненадолго.
Вторая волна накрыла Нагльфар с головой, протянула широким просоленным покрывалом от борта до борта, и к борту же откатила Джека, вбив между двумя скамьями.
— Твою ж… — он сплевывал холодную горькую воду и полз туда, где крутилось, вертелось, перемешивая море, широкое весло.
Нагльфар хрипел. Он то вскидывался, поднимаясь почти вертикально, то падал вдруг ныряя в разлом между волнами. И тогда темные, грязные, они смыкались, заслоняя и без того слабый свет.
— Джек! Руль!
Разобрать, чей голос — невозможно. Но Джек помнит. Ползет.
Промокший плащ норовит спеленать — предатель. Море ведь ждет, чтобы забрать спелёнутого, утянуть в разноцветные глубины, которые наслаиваются под килем.
— Нагльфар!
— И я… смиряя бурю гневным взором…
Удар. Переворот, когда борт ложится на воду и зачерпывает, как черпает ковш или ведро, упавшее в колодец. Вода просачивается меж костями и наполняет брюхо корабля.
Нагльфар рычит и кашляет. Из пасти льется не пламя — вода. А щели меж досками дымят.
Вперед надо. Плащ снять… жалко… надо.
Снять. Гунгнир за пояс. Ползти. На четвереньки. На четвереньках если, то быстрее.
Гуляет палуба. Трещит. Держит.
Мгновенье тишины и мощный удар снизу, как если бы Нагльфар брюхом наскочил на копье.
— Нагльфар!
— …смиряя…
Он захлебывается, изрыгает потоки бурой влаги, смешанные с жиром. И падает уже на другой борт, рассаживая щиты в щепу, ломая весла. Рев его на мгновенье заглушает крик бури.
— Держись! — Джек кулаком ударяет по борту. — Держись же!
И сам снова встает, бежит, спеша успеть до очередного нырка. Но нынешняя волна медлит. Она просовывает влажную бирюзовую лапу под днище. Приподнимает, пока нежно, лишь слегка покачивая. Пальцы оглаживают борта. Сжимают.
Джек бежит.
Он никогда не бегал еще так быстро!
И когда нос Нагльфара начинает крениться, грозя врезаться в мускулистое брюхо моря, Джек падает и снова катится, но уже туда, где должен быть.
Удар. Веревки. Вода, накрывшая с головой, но лишь на миг, который получается перетерпеть. Горечь в горле. Кашель. Руки на весле. Держат.
Держат!
А весло выскальзывает, проклятое.
Джек наваливается на него всем телом, повисая, выдавливая от себя, становя корабль на волну. Ноги едут по палубе, раскалывая тонкие кости. И море, смеясь, отталкивает весло.
Что ему мальчишка?
Нет!
Крепче. Мышцы звенят. Кости хрустят. Руки выворачивает, грозя оборвать сухожилия.
Держать!
Нагльфар втягивает весла, укладывая вдоль палубы, закрепляя живыми петлями. И осмелевший, карабкается выше и выше, перелетает с волны на волну.
Уже почти справились.
И Джек выдыхает, поверив в удачу.
Рано. Борт хрустит и синяя лапа с блестящей, новой кожей, на которой булатными узорами вьются сосуды, впивается в край. Когти пробивают броню, и Нагльфар подпрыгивает. Он огромен, но беспомощен перед пришельцем.
И Джек тоже.
Он руль держит. Не отпустить. Не сбежать. Куда бежать, когда вокруг лишь море? И оно кипит, выталкивая на поверхность беззубые рты-воронки, кружа цепи и гнилые бревна, подтягивая их к бортам, стучась бесполезными таранами.
Драугр не торопился. Выбравшись, он уселся на краю борта, упираясь и ногами, и руками. Ладно руки, но ступни его сгибались и так, что длинные пальцы с желтоватыми серповидными когтями касались брони.
— Уходи, — сказал Джек, отплевываясь от воды и ветра.
— Уходи, — драугр повторил слово.
Ему-то ветер нипочем. И вода тем более.
— Чего тебе от меня надо? Чего ему от меня надо?!
— Надо, — согласилась тварь, подвигаясь по борту.
Зубы Нагльфара щелкнули в миллиметре от драугра, который спрыгнул на палубу и покатилась синим шаром.
— Надо!
Теперь драугр стоял на четвереньках. Он был мокр. Ободран. Мертв. И силен.
Снот метнулась под руку, взлетела на спину, выдирая клочья кожи и мяса, но драугр не шелохнулся.
— Надо, — с грустью повторил он.
И отскочил вправо, пропуская удар Нагльфара. Корабль тряхнуло. И крутануло. Весло едва не вырвалось из рук, и протащило Джека за собой.
Если отпустить… всего на мгновенье… Мгновенья хватит, чтобы ударить.
И угробить корабль.
Драугр неуловимым движением руки стащил кошку и поднял перед собой. Он держал Снот горстью за голову и тело раскачивалось, точно маятник.
Бросок. Хруст. Еще бросок.
Тварь била о палубу и с силой, разбрызгивая розоватую кровь, внутренности и клочья шерсти.
— Сука! — заорал Джек, отпуская весло, но тотчас схватил, уперся.
Нельзя. Неправильно. И бесполезно.
Мелькнула тень драконьей головы. Дыхнула пламенем, но то схлестнулось с водой и погасло, породив густой пар.
Держать. И держаться.
— Надо, — донеслось из тумана. — Надо…
Голос отдалялся, как если бы тварь понимала, что Джек от нее никуда не денется, и потому медлила, уделяя внимание другим.
Алекс. И Юлька.
Юлька и Алекс.
Какое Джеку до них дело?
Никакого!
Держать весло. Держать!
— Превращайся! — он кричал, надеясь, что будет услышан. — Нагльфар, скажи ей… пусть заберет Алекса. Утащит…
Почему его? Джек ведь легче. Джек важнее. Ему править Ниффльхеймом.
— Потом… потом за мной вернется, — говорил уже себе, понимая, что никто не вернется.
Да и хватит ли у Юльки сил? Она же мелкая, слабая. И плачет все время.
— Потом… потом… — звонкое эхо доносилось с палубы. — Потом том-том… иди-ди-ди… динь. Динь-дон. Дом.
Драугр подбирал слова наугад, меняя буквы, выстраивая из них, словно ребенок из кубиков, свое понимание.
— Нагльфар!
— Нагль-гль-гльфрфр… — заурчало справа и тут же из пара вынырнуло синее лицо. Драугр вскочил на весло и кувыркнулся, повиснув вниз головой.
— Чего тебе надо?
— Надо-надо-да…данад. Над-да.
У него не глаза — пробоины в черепе.
Нагльфар дрожит всем телом, выгибается, пластаясь на волне, поворачиваясь к ветру то одним, то другим боком. Стряхнуть пришельца не выходит. Тот — блоха на мощном теле корабля, слишком мелкая, слишком юркая.
Подняв руку, драугр принялся облизывать пальцы. Он вываливал толстый язык с маслянистым налетом плесени и проводил по коже, собирая на кончике горку чего-то серого, липкого. Потом подбирал ее губами и жмурился.
Сука!
Убил бы уже.
Джек заполз на лопасть животом и, кое-как удерживаясь одной рукой, другой освободил копье.
— Пшел отсюда.
Драугр не шелохнулся. Он и удар копья встретил спокойно, как будто знал, что Змеязыкая не причинит вреда. Острие ткнулось в плечо и взрезало кожу, да и то неглубоко.
Зато плавным, текучим движением драугр сполз на палубу. Он двигался по дуге, слегка прихрамывая и не спуская с Джека внимательного взгляда. Словно играя, тварь то припадала, растекаясь бледным чернильным пятном, то собиралась в тугой мышечный ком, готовый бить.
Но не била.
Медлила.
Как есть сука.
А море, вдруг переменившись, подкладывало ступеньку за ступенькой под днище корабля, поднимая Нагльфар выше и выше. И Джек краем глаза видел белые, словно сахарные, скалы, которые растворяются в воде. Небо дает крен, но в последний миг выравнивается, распуская крылья перистых облаков. И когда короткая нелепая мачта касается их, невозможных в этом унылом мире, Нагльфар опрокидывает ее на палубу.
И летит в пустоту.
За долю секунды до того, как грудь корабля ударяется о гладкое зеркало воды, рулевая лопасть выскальзывает-таки из рук, делает красивый разворот и останавливается, пойманная Алексом.
Он открывает рот, но в грохоте не слышно крика.
Джек и так знает:
— Беги!
Он не побежит. Только ответить не успевает, потому как столкновение сотрясает палубу до самой последней кости.
Глава 8. Морская старуха
Руки выкручивало в плечах. Алекс буквально слышал, как медленно растягиваются кости, истончаются нити сухожилий, готовые лопнуть.
Держать.
Горькая вода заливает рот и нос.
Глотать. Не дышать.
Пузыри воздуха пробиваются сквозь сомкнутые зубы, устремляются туда, где должен быть верх. А Нагльфар все глубже зарывается в твердь морскую. И червоточиной тянется след.
Тяжело. Давление нарастает постепенно, сковывая тело, делая невозможным любое, самое малое движение. И Алекс уже не держит — держится за треклятое весло.
Воздуха все меньше.
А в мире мертвых смерть существует?
Мимо проносится мелкий мусор — обломки костей, клочья волос, серебряная драконья чешуя. Она на мальков похожа…
Держаться.
Зачем? Если отпустить и выплыть, то…
Драугр выползает из-под скамьи. И он движется медленно, рывками, преодолевая сопротивление, но все-таки движется. Тонкие лапы проскальзывают меж пластами воды, а когти-крючья впиваются в палубу. Напрягается предплечье, вздувается плечо.
Рывок.
И тварь на пару сантиметров ближе.
Пусть идет. Пусть ползет. Алекс знает, как поступить. Разжав руки, он делает шаг навстречу. И второй. Падая на третьем, Алекс впивается в тощую драуржью шею и что есть сил отталкивается от палубы.
Он умеет плавать. В бассейне.
Море плотное, как камень. И сил-то почти не осталось. Драугр послушен, он — пойманная рыба, которую Алекс волочет прочь от корабля. И прочь от Джека. От Юльки. Если она вернется — будет хорошо. Но для этого Джеку надо дойти.
И стать Владетелем Ниффльхейма, всех земель, вод и тварей.
Одна из тварей позволяет держать себя. Но ей, похоже, надоела забава. Плевать. Драугр не догонит Нагльфар. Тень драконьего корабля стремительно растворялась в малахитовом срезе волны.
Хорошо.
Драугр потянул вверх. Он плыл, отталкиваясь и руками, и ногами, и словно не замечая Алекса, повисшего на шее.
Выше. И еще. Не дотянуть. Жжет внутри, требуя вдоха. И чем крепче сцепляются зубы, тем сильнее желание жить.
Драугр сильный.
Он пробивает пленку воды, которая оказалась почему-то совсем близко. И Алекс дышит. Он глотает воздух, давится, кашляет и снова глотает. А драугр не торопится убивать. И позволив надышаться, он легко отцепляет Алексовы руки и толкает его под воду. Синюшные пальцы правой руки вплетаются в волосы, а левой — хватают за шею.
Алекс рвется. Он колотит руками, бьет ногами, норовя оттолкнуть такое легкое, почти деревянное тело. И драугр отпускает. Вытягивает. Позволяет вдохнуть, а затем вновь отправляет в море.
— Больно, — с упреком произносит он, когда еще Алекс способен его слышать. — Надо.
Не надо!
Умолять бесполезно.
Драться. Бесполезно. Надо. Попробовать хотя бы. Сплюнуть воду. Откашляться и вдохнуть столько, насколько легких хватит. Мьёлльнир сорвать с пояса и, замахнувшись, ударить.
Удар беспомощный, скользящий, но рука драугра хрустит и переламывается. Кости пробивают кожу, но тварь только хохочет и пальцы, те, которые на горле, сжимаются.
— Больно, — говорит драугр и пробивает пальцами кожу.
Он рвет быстро, но медленно. Алекс слышит, как внутри лопаются полые струны сосудов. И как грохочет кровоток, спеша получить свободу.
Алекс тоже свободен — драугр отпускает его. Алекс истекает кровью. Он зажимает рану пальцами и тонет.
Холодно.
Тяжело.
Море вновь раскатывает нефритовые шали, которые чернит Алексова кровь.
Ниже… тише… умирать не страшно. Главное, что Нагльфар ушел. Теперь у них есть шанс.
Главное…
Чешуйчатые руки обнимают его. Темные волосы опутывают коконом, который тотчас наполняется воздухом. Много-много мелких пузырьков слепляются вместе, словно виноградины на ветви. И этот воздух, как виноград, можно есть.
Наверное.
Алекс еще видит лицо, круглое и плоское, как камбала. И рот-присоску видит. И не удивляется, когда она приникает к одной дыре.
Но и вторая не остается свободной.
Алексу все равно. Он закрывает глаза.
Умирать действительно не страшно. Море баюкает, море поет колыбельную голосами китов и русалок. Так стоит ли сопротивляться этой музыке?
Хорошо ведь.
— Знаете, молодой человек, по-моему вы вдосталь наигрались в мертвеца. Пора вставать, — сказано это было на редкость мерзким, скрипучим голосом.
Алекс не шелохнулся.
Несомненно, он был жив, во-первых, потому что зверски болели голова и горло. Во-вторых, было мокро. В-третьих, его тошнило.
— Или вы вознамерились продемонстрировать, что слишком долго был в саду теней?
В каком саду? В море да — был. И не сказать, чтобы пребывание это понравилось. Более того, закончилось оно летальным исходом, который был кем-то отменен.
Снот?
— Бросьте притворяться, — у кошки голос другой. И кошку убили. Алекс видел. — Ваши мысли на редкость громки и неуклюжи. А поведение и вовсе выходит за всякие рамки приличий.
— Идунн, он такой миленький!
— Одунн, он не миленький вовсе, а маленький!
— Миленький!
— А я сказала, что маленький!
— Не такой уж и маленький… зато…
— …вкусный! — два голоса — хотя два ли? — слились в один, и Алекс не выдержал, открыл глаза.
Небо. Плоское. Близкое. Грязное. Сплетенное из паутины, клочья которой свисают до самого Алексова лица. В пересечении нити скреплены прозрачными каплями, которые дрожат, дрожат, но не падают.
Где он?
— Он очнулся!
— Проснулся!
— Очнулся!
— Тихо. Обе. Молодой человек, я буду вам премного признательна, если вы все-таки проявите немного уважения к старой женщине, которая испытывает крайние неудобства, беседуя с вами, лежащим. Не говоря уже о том, что беседовать с мертвецами — признак маразма. А я пока далеко не в маразме.
— Где я, — спросил Алекс и потрогал губу языком.
— Здесь! — хором ответили ему, а потом вцепились в руки и дернули, заставляя сесть.
— Он миленький!
— Маленький!
— А я говорю…
Держали крепко — не вырвешься. Алекс и не пытался. У него осталось одно-единственное желание — доиздохнуть. В голове бухало. Горло саднило. А перед глазами и вовсе все плыло, качалось, превращаясь в серый вязкий кисель.
— Одунн, накрой его. Идунн принеси вина. Поверьте, молодой человек, ничто так не восполняет потерю крови, как хорошее ромейское вино. Помнится, было время, когда каждый корабль, которому случалось попадать в эти воды, спешил порадовать меня бочонком-другим… иногда в бочонках попадалось не только вино. А у вас на редкость горячая кровь. Я бы сказала, что характерно горячая… не такая на вкус, как южная, у той все же совершенно особый букет и терпкое послевкусие, но все-таки горячая.
Усадили. Уложили руки на деревянные подлокотники и тотчас перевязали липкими лентами. Точно такие же схватывали шею на манер воротника.
Все-таки не умер.
— Где я? — повторил Алекс.
— Вы на редкость неоригинальны. А ко всему утомительно невежливы. Не кажется ли вам, что правила хорошего тона требуют сначала представиться, а уж потом терзать гостеприимных хозяев, благодаря которым вы до сих пор живы, вопросами?
Второе кресло проступало из кисельной серости. Сиденье было сделано из огромного панциря морской черепахи. Спинку украшали витые раковины, и каждую венчала крупная, с кулак, жемчужина. Сидела же на кресле старушка в красном платье, казавшемся чересчур объемным для исхудавшего ее тела. Лицо ее было сморщенным, как изюмина. Редкие седые волосы спускались до самого пола.
— Простите. Я не каждый день умираю.
— Пожалуй, в некоторой степени это может служить оправданием, — кивнула старуха.
В руках она держала некий предмет, больше всего похожий на исхудавший волчок. Пальцы, которых на каждой руке было по восемь, крутили этот волчок, возили им, словно смычком, по водяной нити, что соединяла потолок и пол.
— Это веретено.
— Матушка прядет.
— Пряжу.
— Бурю!
— Шторм!
— Штиль!
На плечи Алекса легло что-то легкое, теплое. А губ коснулась витая раковина.
— Пейте, молодой человек. Пейте. И не думайте, что вас желают отравить. Поверьте, с момента нашего с вами знакомства ничто не интересует меня в той же мере, как ваше благополучие.
Алекс сделал глоток. Вино было сладким и горячим, обжигающим даже. Но вместо того, чтобы согреться, он понял, что продрог.
— Итак, могу ли я услышать, наконец, ваше имя? Или хотя бы прозвище?
— Имя! — потребовала та, что стояла за спиной Алекса.
— Прозвище, — возразила вторая, державшая рог.
Ее он не видел, только руки — узкие ладони с длинными пальцами, каждый из которых оканчивался розовым коготком. Сами же пальцы покрывала мелкая рыбья чешуя.
— Алекс. Баринов.
— Чудесно. Видите? У нас уже получается вести диалог… — старуха широко улыбнулась, демонстрируя треугольные акульи зубы. — Пожалуй, теперь я готова отвечать на твои вопросы.
— Где я?
— На дне морском, — старуха, дернув нить, качнула потолок. — Там вода. Очень много воды. Я бы сказала, избыточно. И с твоей стороны будет крайне неосмотрительным поступком выйти за пределы пузыря. Смертельно неосмотрительным.
Пузырь? Вода? Сотни тысяч тонн зеленого стекла, которое лишь притворяется жидкостью. Если старуха говорит правду…
— Мне нет нужды врать. Тем более гостю.
— Кто ты?
— Вы, — поправила она. — Смею полагать, что некоторая разница в возрасте дает мне право на уважение с твоей стороны, Алекс. Что до вопроса…
Нить застыла в старушачьих пальцах, и потолок стал истончаться. Слой за слоем растворялись под гнетом моря. И проступало оно само, с темным подбрюшьем, израненном скалами, обрывками сетей, мертвыми рогами кораллов.
Рыскали черные тени касаток, пасли косяки серебряных рыб. Мелькнула и исчезла синюшная драугрова тень, устремляясь по следу корабля.
— Зови меня Морскою старухой, — по щелчку ее пальцев вернулся потолок. — А это мои дочери — Идунн и Одунн. Им ты обязан своей жизнью.
Одинаковые, как две монеты. Невысокие, широкоплечие, длиннорукие. Лица — круглые, безносые. На толстых шеях — прорези жабр, словно зарубки, топором сделанные.
— Идунн, — сказала та, что стояла слева.
— Одунн, — эхом отозвалась вторая и кинула на сестрицу злой, ревнивый взгляд.
— А ты — наш дорогой гость.
— И надолго? — спросил Алекс, пробуя на прочность веревки.
Старуха позволила веретену коснуться пола, и вновь подтолкнула его вверх, укрепляя нить. И лишь затем ответила:
— Навсегда.
Глава 9. Над седой равниной моря
Скала, на которой сидел Брунмиги, приняла первый, самый яростный удар волн. Она захрустела, как хрустит больной зуб, готовый вывалиться из десны при малейшем касании, но все ж устояла. И тролль, вздохнув с немалым облегчением, пополз наверх, стремясь убраться с пути моря.
Оно же карабкалось следом, ворча, грохоча и хватая за пятки беззубыми волнами, и отстало лишь у самой вершины — острой, что иголка. Брунмиги кое-как устроился на пятачке, цепляясь за скользкий гранит и руками, и ногами.
Море утихало. То тут, то там возникали темные, словно масляные озерца, спокойствия. И волны, достигая края, сливались с этой темнотой, растворялись в ней, оставляя белопенные следы по краю.
Скал почти и не осталось. Редкие пики выглядывали из воды, чтобы спустя мгновенье под воду и уйти, прикрытые широким подолом очередной волны. Где-то совсем уж вдалеке протянулась серая великанья гряда, до которой Брунмиги вряд ли сумеет добраться.
Горька вода морская.
Зла.
Он все ж попробовал, снял пояс и, закрепив в трещине, сунулся под воду, держась обеими руками за кожаное охвостье.
Вода вроде и приняла, обняла ласково, как старого знакомца, но стоило вдохнуть, как Брунмиги закричал от боли. Прыжком взлетел он на вершину скалы и долго, судорожно откашливался, выдавливая из себя все, до капельки.
Глаза пылали. Кожа вздувалась красными пузырями. А в горле будто засел соленый ком.
— Не нравитс-ся? — поинтересовался Грим, выныривая в трех шагах от скалы.
— З-здравствуй, дружище, — ответил Брунмиги, стирая с губ соль. — Давненько не виделись? Как твоя скрипочка? Целы ли струны?
— С-ц-селы.
Грим не спешил уплывать. Он-то, хоть и выросший на реке, держался в море спокойно, будто не ощущал растворенного в воде яда. Привык за столько-то годков? Или дело в ином, о чем Брунмиги вовсе не желал думать.
— За обман пришел поквитаться? Так… вот, — заветная фляга еще держалась на поясе. И крови в ней имелось с избытком. — На, возьми, настоящая.
Грим не стал отказываться. Он выбрался на скалу, хотя волосы его корнями уходили в воду, родня скрипача с морем.
— На, пей. Сколько хочешь.
— И не ш-шалко тс-себе? — спросил Грим и, не дожидаясь ответа, приник ко фляге. Глотки он делал крупные, жадные, едва ли не давился кровью, но ни капели не пролил.
— Не жалко.
— Тогда благодарю, — Грим вернул флягу, и Брунмиги сам глотнул, согреваясь и оживая. — Я с-скасать пришел, что море ус-с-спело. И дочери Эгира приняли Нагльфар. Тс-сеперь летит он к Клыкам Волка. И долетит. Я верю.
— Рад за тебя.
А пузырей на руках не стало меньше. Напротив, они расползались, росли и лопались.
— Стой. Не уходи, — попросил Брунмиги. — Помоги мне! Пожалуйста!
— Чем?
— Донеси до скал! Вон до тех. Тебе ж недалеко. А я… я не могу. Видишь?
Брунмиги вытянул руки, с которых оползала кожа, капала, растекаясь по камню жирной сальной пленкой.
— Море не принимает меня!
— Мир не принимает т-тсебя, — спокойно ответил Грим. — Т-тсебе пора уйт-тси. С-с-совсем.
И прежде, чем Брунмиги нашел слова — злые, колючие, достойные момента — Грим исчез. Он попросту слился с кисельно-тяжелым морем, и вновь стало спокойно.
Брунмиги сидел. Смотрел. Сначала — на скалы, которые, сколько ни пялься, ближе не становились — потом на зеленую, бескрайнюю равнину. Руки начали заживать, покрываясь кожей сухой и ломкой, как если бы деревянной. И Брунмиги приходилось постоянно шевелить пальцами, чтобы те не утратили подвижность.
Мир не принимает… что Брунмиги до мира?
Ничего!
Пусть себе злится, пусть подталкивает аккуратные бурунчики волн к подножию каменного его трона, пусть брызжет соленой искрой и отступает, бессильный.
Брунмиги умеет ждать.
В тот, самый первый раз, когда ему случилось выйти в море, он всю дорогу просидел на драконьей голове, все любовался ленточкою горизонта, которая манила корабль, да не давалась. Он видел солнце и как оно тонет в самоцветных глубинах, и жар его зажигает волны красным, желтым, белым. Он видел, и то, как утонувшее солнце вырывается из водяного плена и карабкается на небо, вбивая стрелы-лучи в неподатливый небосвод. И тот, израненный, сочится перламутровой кровью… он видел облака, бессчетные, кучерявые, что византийские овцы. И гневливые тучи-ведьмы. Он считал громы и молнии, уже без прежнего страха, ведь рядом был тот, кто сказал, что в молниях больше нету силы.
А сила в руках.
Варг носил два клинка, с которыми управлялся столь же ловко, сколь управлялся со словами и травами, с туманами и рунами, с дозволенной волшбой и черным сейдом.
Его почитали великим. Его боялись.
Его попытались убить, прикрывшись, словно щитом, именем Распятого. Только бог вновь оказался бессилен. Много крови тогда пролилось. И радовались морские волчицы свежему мясу. Долго видел Брунмиги треугольные их плавники… а Варг печалился.
Теперь и море лишилось свободы.
Потом были города. Сменялись один за другим, равно вонючие, полные суматошного, гнилого люду и оттого сами прогнившие. В этих городах сохли травы, иссыхали люди. Ржавели сталь и совесть. Умирала честь. В них вдруг становилось много больных, убогих, изъеденных снаружи или изнутри, оттого отвратительных. Ими полнились окрестные кладбища, и земля жирнела, а огонь под котлами Варга всегда имел пищу. И сам Брунмиги не оставался голодным…
Славное было время.
О нем вспоминал Брунмиги, глядя, как скользит по-над волнами белокрылая орлица. Она спускалась к воде, сливаясь с собственной тенью, и тут же взлетала, выше и выше, теряясь на сером небе. Орлица звала, и горек был ее клекот.
Лишь ветры отзывались охотно.
Ледяными были. Мерз Брунмиги. Замерзал.
И когда совсем было замерз, горизонт подался вперед, треснул и выпустил всадника на черном коне. Быстро бежал конь. Громко звенели железные поводья, расстилалась по ветру грива.
Пылью тянуло. Дымом.
Брунмиги поднялся, хотя онемевшее тело требовало лишь покоя. Но у тролля получилось выпрямиться.
— Хозяин, — сказал он, протягивая руки к железному стремени, шипом выраставшему из конского бока. — Хозяин…
— Здравствуй, Брунмиги, — Варг остановил коня перед камнем, и вышло так, что конская голова оказалась аккурат перед троллем. Он мог бы потрогать короткую шерсть, изрядно поеденную молью, и нарядный налобник с вышивкой из глазных зубов. — Не получилось?
— Не получилось. П-простите.
Конь грыз удила, и рыжая от ржавчины пена падала на гранит. Всадник, приподнявшись на стременах, огляделся, и лицо его было страшным, неподвижным. Брунмиги знал это выражение, пусть и видел его всего однажды.
В тот год они шли по Аппиевой дороге, чьи камни были старше Варга, и даже самого Брунмиги. Камни эти изрядно истерлись за прошедшие годы, и стали молчаливы. А может виной тому был город, к которому они вели, и тень, над городом лежавшая.
Сам он, нарядный, блистающий славой и золотом, глотал людей, коих было множество, одинаковых, что снаружи, что изнутри.
— Не отставай, — велел Варг, и Брунмиги поспешил пристроиться в след. Брунмиги было душно и страшно. Люди толклись, говорили, обменивались пинками и благословениями. Тянули изъязвленные руки за милостыней, пялились неживыми глазами. Норовили ухватить, остановить, совали кости и волосы, куски пергамента и восковые комочки с ногтями…
— Что это за город? — осмелился спросить Брунмиги, когда Варг пересек ворота. И получил ответ:
— Дом Распятого, — Варг, втянув душный воздух, в котором изрядно было смрада, добавил. — Построенный на волчьем следе. Выйдет ли из этого толк, а?
Брунмиги не ответил, потому как испугался. Он помнил боль и горечь, помнил тяжелую тень креста и переменившихся людей, которые лишили его дома. В этом месте — узких улочек, спутанных, как волосы шлюхи — чужой Бог был особенно силен.
Должен был быть.
Его кресты возвышались на крышах домов, его лица украшали стены храмов. Его люди, многочисленные, едва ли не многочисленнее крыс, сновали везде. Но все были словно слепы.
— Что мы тут делаем? — шепотом поинтересовался Брунмиги у ворот, украшенных крестом. Распятый взирал на гостей безразлично, как если бы тоже был слепым.
— Ищем хозяина.
И Варг с особой своей улыбкой, которая означала лишь презрение к видимому им, надел рясу. Он носил ее честно, пропитываясь монастырской вонью. Он стирал колени о камни храмов. Он принимал вино и хлеб, не находя в них вкуса крови и плоти.
Великий город сгнил изнутри. Каменное яблоко, изъеденное жадными червями людских пороков. И человеки, уже сами ощущая трупный смрад, искали виноватых. Стон и скрежет зубовный расползались над землей. И Варг, помешивая варево чужих порченных душ, спешил помочь.
— Если этот их бог есть, то пусть придет. И мы сразимся, — сказал он как-то, хотя Брунмиги давно уже не осмеливался тревожить Хозяина вопросами.
Но время отмеряло дни. И слова, брошенные ветру, прорастали бурей. Она, зародившаяся далекими громами, набирала силу и спешила к хозяину. Несла ему рыжие костры и простоволосых женщинам, на кострах горевших. И женщин других, свирепых, как собаки, что спешили подбросить в костер гнева. И слабых мужчинам, которые жались в тени жен своих, гнули шеи и спешили молитвой искупить собственную слабость.
Варг встал на пути бури. И дал им надежду. Он говорил и его слушали.
Он приказывал — исполняли.
Он стоял над ними, но они все, как один, верили, будто бы он — такой же.
— Спаси! — молили, протягивая руки, ловя кривыми пальцами жар костров, глотая дым и вонь жженых волос, вдыхая мясной запах. — Спаси! И помилуй!
Брунмиги видел искаженные лица, жадные, жаждущие, как видел и презрение в глазах Варга. И не понимал, зачем ему все это?
— Теперь нет более преград. Да начнется пир, да явится веселие! — Варг всегда начинал с этих слов, и люди принимали их с благодарностью.
Костер вытягивался до небес. Трещала и разламывалась плоть. Горела кровь. Шипело мясо.
— Если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни.
И Варг глотал воздух и пепел, а толпа падала на колени.
Брунмиги следовал толпе.
— Зачем вы пришли сюда? Чего вы ищете? Бога? Тогда смотрите! Смотрите хорошенько, вот уже небеса почернели. Солнце багрово, как запекшаяся кровь. Бегите! Будет дождь из огня и серы, будет град из раскаленных камней и целых утесов! О, Италия, пройдут казни за казнями. Казнь войны — за голодом, казнь чумы — за войной! Казнь здесь и там — всюду казни! Вот ваша судьба…
Слезы и стенания заглушали слова, но ненадолго. Варг продолжал, возвышаясь над всеми.
— Вы боитесь? Чего вы боитесь? Боли? Смотрите.
Он шел к костру и становился пред огнем, чтобы искры падали на волосы, на лицо. И толпа замирала в благоговейном почтении.
Они считали Варга святым. Ему же просто не страшно было пламя.
— Вы боитесь нищеты? Голода тела? Но разве сравнится она с нищетою духа и его же голодом? Не он ли терзает вас днем и ночью? Не он ли зовет?
Варг расправлял руки и обнимал огонь, а тот падал к ногам, простираясь ниц.
И все видели то ужасное, что скрывалось внутри огненного цветка.
— Живите так, как живете вы. И вскоре у вас не хватит живых, чтобы хоронить мертвых! Их будет столько в домах, что могильщики пойдут по улицам и станут кричать: «У кого есть мертвые? У кого есть мертвые?» — будут наваливать на телегу до самых лошадей и, сложив их целыми горами сжигать…
Даже мертвец, обвисший на цепях, скукоженный, отвратный в обличье своем, слушал Варга. И приводил послушать иных мертвецов, число которых множилось день ото дня…
Брунмиги же думал, что люди это заслужили.
А Варг, отчаявшись дождаться ответа, метался по келье, сбивал руки в кровь, и кричал Распятому:
— Явись!
Он вместо молитвы в горячке повторял слова:
— Я извратил твое учение. Я разделил твою паству. И овцы режут овец. Так где же ты, пастырь?! Прими вызов!
Распятый улыбался, глядя на мучения врага.
И Варг сбежал…
— Не о том ты вспоминаешь, друг, — сказал он и, свесившись с седла, подал руку. — Скажи… почему ты меня боишься?
— Хозяин? — Брунмиги глядел на руку и не смел коснуться.
Спасать? Его, который подвел? Который предал?
— Я вылечил тебя. Я дал тебе жизнь. Я держал ее в твоем теле. И питал это тело.
— Да, Хозяин.
— Разве я хоть единожды упрекнул тебя в чем? Причинил боль? Вред?
— Н-нет, Хозяин.
— Тогда почему ты меня боишься?
Вот она, рука, белокожая, мягкая, человеческая. Брунмиги сильнее обыкновенного человека.
— Вы… вы не живой. И не мертвый. Вы… вам давно умереть надо. Но вы живете. И я живу. Мне бы умереть тогда. Все умирают. И я бы… испугался… я испугался и остался жить. А дальше что?
— Не знаю, друг. Я лишь хотел помочь. Всем нам помочь.
— Я… я верю.
— Мне? Или в меня?
И Брунмиги, решившись, принял руку. Жесткие пальцы Варга обняли крохотную троллью ладошку, втянули в седло и усадили.
— Теперь ты не боишься? — спросил Варг, доставая нож с длинным четырехгранным клинком.
— Нет.
— Хорошо. Прости. Мне следовало отпустить тебя раньше.
Клинок вошел в подмышку и пронзил сердце. Крепкое железо, вываренное из руды по старому рецепту, увязло в мышце и расплавилось. От него отяжелела кровь, и не выдержав подобной тяжести, расползлись сосуды. Хозяин не позволил упасть, но обнял крепко и, пришпорив коня, направил его к далеким серым скалам.
И снова были море, небо да крохотный осколок солнца, чей свет пробивался сквозь толщу воды.
Здесь не бывает солнца…
Орлица все еще кричала.
Звала. Жаль, что отозваться на крик некому.
И клекот ее заглушил хруст камня под конскими копытами.
Остановившись на берегу, Варг спешился, легко, одной рукой, столкнул валун с насиженного места и, уложив в ямине тролля, на место же вернул. Оглядевшись — след орлицы был виден на небе столь же ясно, сколь и след корабля на воде — Варг начертил на камне двадцать пятую, беззаконную, руну.
Имя ей было Вирд.