Мое первое приключение повлекло за собою последствия, которые могут с первого взгляда показаться маловажными; для меня же они имели огромное значение. Впрочем, это легко будет понять.
Вернувшись в комнату, мой хозяин осмотрел меня с большим вниманием. Скрестив руки, нахмурив брови, он оглядел меня с ног до головы, как будто раздумывая: как быть?
Наконец, казалось, было принято определенное решение: он прошел в соседнюю комнату; я слышала, как там передвигались громоздкие вещи; несколько минут спустя он вернулся ко мне, неся в одной руке молоток, а в другой клещи.
Без всяких церемоний он опрокинул меня на бок и, ухватившись за верхние ножки, покатил на колесиках. Потом поставил меня на четыре ноги и оглядел довольным взглядом: непродолжительная операция была окончена.
С этого времени я являюсь специально приспособленной кушеткой; когда я хожу, я прихрамываю, потому что мои передние ножки короче моих задних. Впоследствии я догадалась, зачем это меня так изувечили; действительно, вид у меня был жалкий: одна часть стала ниже другой, так что если на мне растянуться, то вполне можно обойтись без подушки.
Мы должны предположить, что я была усовершенствованной кушеткой, потому что в течение многих лет, полных столь незабвенными прелестными вечерами и сумерками, я слышала, как прекраснейшие в мире уста с такой похвалой отзывались обо мне:
— Она восхитительна, эта кушетка!
Будучи таким образом преобразована, я вполне искренно, в продолжение нескольких часов жаждала с затаенным душевным беспокойством визита прелестной дамы с карими глазами, чтобы ей по-своему изъявить признательность за то, что она меня убрала из магазина, этого настоящего чистилища.
Она опять была надушена vervein'ом. С каким волнением я на нее смотрела, когда она, не сопротивляясь, отдавалась в объятия моего хозяин! Ее шелковистые волосы придавали ее глазам нежный блеск, который видишь только в глазах влюбленных. Над зашнурованным, низко вырезанным корсажем вздымалась упругая, белая, как мрамор, грудь. Я любовалась ее грациозной талией, поддерживающей изящный бюст, от которого так и веяло негой; он походил на великолепный храм, воздвигнутый на ее прелестных и нежных ножках. Когда мой хозяин прекратил свои приветственные поцелуи, она вспомнила обо мне и, как будто уже зная предназначенное мне место, томно опустила на меня свои добрые глаза. Я приняла важную осанку и немного наклонилась, приветствуя ее.
Почти тотчас же она опустилась на меня, заметив моему хозяину:
— Я думаю, что она прочна и удобна.
А потом добавила:
— Тебе не кажется, что она немного низковата?
— Ты полагаешь? — спросил мой хозяин и виду не подавая, что проверил меня два часа тому назад вместе с красивой брюнеткой и что нашел необходимым обломать два колесика из четырех, бывших у меня вначале.
— Мы испытаем ее, — сказала кареглазая красавица.
Она погасила несколько свечей и лампу; комнату освещало только слабое мерцание потухающего огонька, распространявшего вокруг себя розоватый свет.
Еще несколько раз зашуршала материя, не знаю, батистовая ли, шелковая или сатиновая, и я, не оправившись от прежнего волнения, с блаженством вновь приняла к себе даму и моего хозяина.
Я хотела бы проникнуть в детали и описать ту песню сладострастия, которая звучала в их нежных объятиях; я хотела бы для описания всей красоты нежной ласки повторить слова, которые вырывались из их слившихся уст, и дать верную картину мучительного наслаждения так, чтобы всякий, кто прочтет эти мемуары, стремился бы всегда любить, как они. Увы и ах! Поддаются ли чувства описанию? Возможно ли отыскать выражения, способные передать экстаз, доходящий до крайности; вообще можно ли когда-нибудь передать все изгибы, все интонации голоса, всю нежность, всю музыку, всю ласку слов, в таком обилии льющихся из уст при ворковании счастливцев?!
Все это оставило во мне, страшно чувствительной кушетке, неизгладимые воспоминания.
В то время, когда я пишу эти строки, у меня содрогаются все пружины и, если бы я не старалась успокоить свои нервы, мне кажется, что мое перо выпало бы на бумагу, а я, закрыв свои темнобурые глаза, улетела бы в царство грез. Но я уже стара. Эти грезы ужасно утомительны, и я себе говорю: «Куда тебе, старая дура; слишком поздно, ты уже не дитя; это было позволительно в пору твоих первых похождений!»
Нет ничего вечного в этом мире: пришел конец и этой сцене, я услышала признательные поцелуи, меня покинули; снова зажгли лампу и свечи, огонь в камине под пеплом померк, я безучастно смотрела, как приводился в порядок туалет.
Я думала, что дело этим кончится, и так же, как удалилась красивая брюнетка, уйдет и милая дама с карими глазами. Я была так наивна в то время! Приведя в порядок туалет, она снова уселась на меня, между нею и моим хозяином произошел такой диалог:
— Эта кушетка мне внушает страх, — сказала она. — Я боюсь, что это единственная вещь, которая тебе неприятна. Я хотела бы, чтобы предметы, принадлежащие нам обоим, хранились и уважались тобою.
— Скажи, милая, откуда у тебя такие мысли? Разве ты не знаешь, что ты единственное в свете существо, которое я обожаю? С тех пор, как я тебе сказал впервые: «Я тебя люблю», я тебе никогда не лгал, и ты это хорошо знаешь; я тебя никогда не обманывал.
— О, люди так легкомысленны, и большие мастера на выдумки!
— Люди, моя милая, пусть делают то, что они хотят, но я ведь твой возлюбленный, я люблю маленькую хозяюшку, которая согласилась отдать все сокровища своего сердца и всю красоту тела бедному нищему, который умоляюще простирал к ней руки. Твое великодушие заполнило всю пустоту моей жизни. Нет, я тебя не обманывал, я тебе не лгал. Мне кажется, что, если б я изменил женщине, подобной тебе, я был бы несчастен. Я на тебя смотрю, как на маленькую фею в моих радостях! Слушай, как только я заканчиваю проект, я его передаю на твое усмотрение. Когда я хочу предпринять какой-нибудь важный шаг, я смотрю на один из твоих портретов, все равно на какой, потому что всюду у тебя добрые глаза, и я спрашиваю у твоего изображения: должен ли я сделать то или другое? Я всегда отгадываю и повинуюсь.
С этими словами он наклонился к ней, и его уста коснулись прелестных карих глаз.
— Ты мне веришь, дорогая? Я хочу, чтобы ты мне верила.
— Да, я верю тебе, — сказала она просто. — К тому же, если ты будешь себя дурно вести, не забудь, ты совершаешь ужасный поступок. Впрочем, я не хотела бы больше возвращаться в эту берлогу, в это убежище бедненького любимого мною медведя. Если б у меня было малейшее подозрение, что другие женщины могут сюда проникнуть, я бы тебя презирала, и у нас никогда больше не было бы этих светлых, милых, спокойных часов, которые мы проводим вдвоем, далеко от всех, когда мы можем целоваться сколько и как угодно, когда никто не может нас ни видеть, ни слышать.
Еще долго доносились до меня полные страсти и нежности голоса, я была совершенно растрогана, я, бедная кушетка, никогда не слышала объясняющихся в любви.
Несколько времени спустя они встали и уже было попрощались, как вдруг мой хозяин тихонько сказал своей милой подруге:
— Ты хочешь уже уйти? Ты хочешь покинуть медвежью берлогу?.. Кушетка там… Ты с ней поздоровалась, следует и попрощаться… я тебе буду очень признателен!
Держа ее в объятиях, он, не дожидаясь ответа, притянул ее вторично ко мне — снова заговорила страсть.
Движения были уже более грациозные, более внушительные.
Я удивилась, увидевши, что «песни любви» не походят одна на другую, и что игра страстей очень разнообразна.
Несколько минут спустя влюбленная пара, накинув пальто, покинула комнату; было слышно, как их шаги затихли в отдалении, как закрылась дверь. Воцарилась тишина.
Как бы очнувшись, я воскликнула:
— К кому же это я попала? Этот господин, мой хозяин, лгал своей прелестной хозяйке с карими глазами. Он ей клялся в верности! А мне известно… Неужели я навсегда осуждена быть невольной соучастницей его клятвопреступлений? Неужто мне никогда не удастся дать понять моей избавительнице, что ее возлюбленный не сдерживает своих обещаний и пренебрегает своими уверениями?
И я долго думала, притихнув в своем углу, — о своей пассивной и гадкой роли: может быть, я даже испытывала муки совести — никто ведь не знает до чего чувствительны могут быть подобные мне рабыни.
Я считаю бесполезным запечатлевать в своих воспоминаниях все действия и жесты моего хозяина и его прелестной подруги, тем более, что я не старалась отмечать всех своих впечатлений, к тому же, я ведь была свидетельницей такого множества легких похождений, что, если б пришлось добросовестно вести полный журнал, то в нем, пожалуй, и не было ничего скучного, но нужно было бы написать еще множество томов.
Нужно ли говорить о том, что я полагала, что можно спокойным образом заснуть на своей кровати после трех таких похождений, которые, чтобы быть более приятными, должны были быть менее утомительными? Впрочем, здесь нужно отметить, что мой хозяин принадлежал к числу людей, которые не привыкли щадить себя. Даже теперь я недалека от мысли, что он был скорее чрезвычайно любезен, чем безумно влюблен. Для него казалось невозможным пренебречь галантностью. Если ему на пути встречалась женщина, он тут же, часто без всякого энтузиазма, начинал играть свою роль.
Но вместе с легкомыслием этого человека, обо всех похождениях которого я не буду рассказывать, потому что они очень похожи друг на друга — с первого до последнего, сочеталась такая страстность, такая порочность, что во всех своих прихотях, непреоборимых и переменчивых, он являлся прямо-таки артистом, капризным, развратным, а временами настолько искренним, что заставлял обратить на себя внимание.
Ну и тип же был мой хозяин! Ах, как это ужасно растрачивать на такие вещи столько физических сил!
Например, однажды утром он пришел домой с опухшими глазами и в отвратительнейшем расположении духа.
Некоторое время он стоял посередине комнаты, любуясь собою издали в зеркале. Рассматривая самодовольно свою физиономию, он скривил гримасу и тихо, как бы по секрету, вымолвил:
— Ну и рыльце же у тебя сегодня. И никто не сказал бы, что тебе двадцать восемь лет!
Он недовольно замолчал; потом воодушевленно продолжил:
— Перед этим зеркалом, которое мне открывает так много неприятных истин; в этой странной комнате, куда наставлено так много излишней мебели; в этом маленьком уголке этого огромного несуразного дома, где я сосредотачиваю самое оригинальное веселье, куда приходили прелестнейшие женщины Парижа и других мест, где раздавалось так много сладких поцелуев, где смеялись над устами, слишком льнущими к шампанскому, где навертывались слезы на глаза некоторых нервных женщин, где я любил, пел, смеялся, где я никогда не был несчастлив… Перед этой постелью, этим стулом, этим креслом, этой кушеткой, еще новой, но уже ставшей старым другом, перед этими дорогими соучастниками наслаждений… О, кровать, одной своей формой достойная служить моделью для художника! О, маленький стульчик, на который я заманивал столько милых жертв! О, старое кресло, похожее на брюзгу, на котором было начато, но не доведено до конца столько приключений! О ты, кушетка, на которой отныне я буду проводить уже короткие сумерки! Перед всеми клянусь, что я больше не буду ночевать в чужих местах, что я удовольствуюсь тем весельем и теми наслаждениями, которые можно себе представить в вашем обществе!
После этого потешного, однако же утомительного монолога, мой хозяин сделал энергичный жест и… скинул свой плащ, пиджак, жилет, свои штаны и остальные принадлежности костюма.
Несколько минут спустя он сделал укрепляющее омовение.
Всегда после усиленных трудов он старался пополнить запас энергии, полоскаясь в воде. Он появлялся потом, преобразившись — это была уже не тряпка; животное как бы вернуло себе нервы и мускулы. Затем он бросался быстро к прибору, прикрепленному к косяку двери, похожему на каучук, и в продолжение почти целого часа делал гимнастику, разнообразя свое занятие поднятием гирь, вес которых мог бы устрашить специалистов.
Я долго следила за моим хозяином, предававшимся с такой настойчивостью и такой поразительной любовью своим гимнастическим упражнениям. Его мускулы напрягались под кожей, грудная клетка вздымалась под косматой грудью, и иногда слышался сильный треск в плечах. Нечего говорить — это было внушительное зрелище.
На мой взгляд, для полного совершенства ему нужно было быть повыше. Действительно, мой хозяин быть среднего роста, и его могучее телосложение и сильно развитая мускулатура делали его несколько тяжеловатым и не особенно изящным. Тем не менее, надо отдать ему справедливость, если он, одетый, не мог претендовать на успех у женщин, то раздетый, бесспорно, их пленял. Достигал он этого без особенных усилий. Он держался очень просто; его богатая шевелюра и очевидная сила придавали ему вид ярмарочного геркулеса, а что еще нужно, чтобы обольстить, по крайней мере, большинство страстных женщин?
Мой хозяин обладал еще одним даром, которым мастерски умел пользоваться. Он, как настоящий актер, с поразительным умением менял свой голос при произнесении длинных любовных монологов, которые ровно ничего не означая, ласкали, нравились, занимали и с неслыханной легкостью увлекали на кушетку бедненьких маленьких женщин. Ах, сколько их перебывало на мне!
Они упивались его комплиментами. Они все верили ему и в глубине своего сердца чувствовали ту сладостную удовлетворенность, которую испытывают женщины, сознающие, что они любимы.
Ах, прелестные, глупенькие женщины, если бы вы только знали, что все это лишь готовая комедия, что этот льстивый, страстный голос звучит почти каждый день в разговорах не с первой, конечно, встречной, но со всеми милыми, красивыми и привлекательными женщинами, волею случая попавшими сюда, к нам!
Особенно мне памятен один случай, который мне показался выдающимся: он произошел в первые дни моего поступления на службу. Под вечер, после обеда, моего хозяина посетила одна блондинка, приблизительно лет тридцати, по-видимому ужасная кокетка, очень красивая; ее большие голубые глаза сверкали блеском драгоценных камней. Она была куртизанкой и звалась Манон. В комнату вошла, как к себе; впрочем, она была здесь не впервые.
— Я была одна, — сказала она, — и соскучилась. Вспомнив о тебе, я зашла по-соседски, чтобы поболтать немного. Что-то мне подсказало, что я застану тебя дома.
— Право, жизнь полна курьезов! — ответил мой хозяин. — Каждый день я думал о тебе; и, как ты видишь, я против обыкновения остался дома, словно предчувствуя приятный сюрприз. И, моя дорогая Манон, я очень рад, что предчувствие меня не обмануло, потому что в тот момент, когда я, было, начал уже упрекать себя в глупости, ты, как видение неба, спускаешься ко мне, прелестная, как ангел Божий, с твоими прекрасными золотистыми волосами. Знаешь ли, Манон, что я тебя без памяти люблю?
Мой хозяин, изменник, сказал эти слова так, как будто бы они были сущей правдой.
Она же, привыкшая, чтобы ее любили и чтобы за ней ухаживали все мужчины, не находила ничего удивительного в том, что мой хозяин походил на других. Однако из кокетства воскликнула:
— Ну тебя! Ты ведь любишь всех женщин!
На сцену сразу же выступил талантливый странствующий актер. Он взял Манон за талию и со сладострастной дрожью усадил ее на меня рядом с собой; со своей стороны я приветствовала выпавшую на мою долю ласку, ласку, пропитанную духами, ласку сдержанную, ласку одной из прелестнейших из доселе знакомых мне фигур. И в то время, как я разбиралась в охвативших меня чувствах, мой хозяин уже начал свою тираду.
— Женщины! Женщины! Ты говоришь, Манон, что я люблю всех женщин! Почему ты сомневаешься во мне? Что другие ошибаются — это понятно, они меня не знают. Но ты? Имеешь ли ты право меня забывать? Я самый простой и искренний из всех в этом мире. Моя развращенность — фиктивная: у меня сердце дитяти, и самые легкие волнения заставляют его биться. Ах, Манон, если бы ты могла знать, какими светлыми мечтами полно мое сердце! Мы старые друзья, не правда ли?
И ты должна понять, что все, что я стараюсь скрыть от других, от тех, кого я не люблю и к кому я равнодушен, все — тебе. Вспомни… с того момента прошло уже несколько лет; это было зимою, почти в это время; я пошел к тебе в первый раз. Это было в отдаленном гнездышке. И мне казалось, что, направляясь туда, я приближался к чертогам языческого божества, к скинии незнакомого мне бога. И это я направлялся к тебе, Манон. Как только ты явилась предо мною, мой бедный рассудок покинул меня; я превратился в бедное существо, неспособное рассуждать, и усилие, которое я хотел употребить над собою, чтобы спастись от твоего обаяния, было выше моих сил. Я преклонялся перед тобою, целуя твое платье, твои ноги; я тебя люблю, промолвил я. И с тех пор мне кажется что небо — цвета твоих глаз; в моих сновидениях мне постоянно мерещились поцелуи, которыми мы позже обменялись; я хранил всю свою жизнь в секрете тайну незабвенного веселья, те ощущения сильного сладострастия, при воспоминании о котором у меня и теперь дрожь пробегает по телу, и тот момент, когда ты дала возможность надеяться на то, что не изведали величайшие короли этого мира… О, драгоценность моя, с тех пор для меня началось сплошное мучение: искушения всецело овладели моей душой. Я устал и преждевременно состарился; перед моими глазами проходят все безумные дела прошлого.
Скука и отвращение сочетались вместе, чтобы сильнее огорчить меня; мои насыщенные чувства мне опротивели, и очень часто, Манон, когда я падаю на грудь женщины, все равно какой, я это делаю только для того, чтобы унизить их перед собой, чтобы они, наконец, очнувшись, еще с большим презрением отнеслись к самим себе. И однако же я не злой, я бы хотел быть хорошим и даже очень хорошим, я люблю слезы в глазах других, потому что и я плачу иногда; я бы хотел, чтобы моя печаль распространялась на всех, чтобы, наконец, и я не отчаивался больше…
С этими словами, высказанными с энтузиазмом задетого за живое человека, он обхватил обворожительный бюст Манон, наклонил ее к себе так, что его губы могли касаться бледной розы растроганной куртизанки, и сказал ей нежным, чуть слышным, удивительно трогательным голосом:
— Я никогда не осмеливался тебе сказать, что ты мое будущее счастье, потому что я боялся, что мне откажет единственная женщина, которую я мог бы обожать. Иногда, Манон, ты отдавалась так, как феи или королевы отдаются покорным. Это твоя привилегия ласкать, не унижая себя, слабых сердцем с такой искренностью, как будто эту ласку ты продаешь богатым и могущественным мира сего. Это милостыня с твоей стороны, и я жду ее с той страстностью, с какой неимущий надеется на выигрыш. Ты моя гордость; когда ты будешь принадлежать мне — о, как я сильно этого желаю! — я буду счастливым человеком. Проникнув в рай, я там поселюсь; моя душа не захочет больше покинуть его. О, целовать твою грудь, ощущать содрогания твоего трепещущего тела, испытывать очарование и приятное опьянение твоих жгучих уст; слушать вздохи, вылетающие из твоей груди, погружаться в золотистые волны твоих ослепительных волос и черпать в их благоухании вдохновение для прекраснейших мечтаний: вот, Манон, мое истинное желание, которое я испытываю все время, и даже, клянусь тебе в этом, я испытываю это тогда, когда держу в объятиях какую-нибудь девушку; всегда, во всякий момент моей жизни, во всяком состоянии, спокойном или безумном, ты всегда там, в моем сердце, в моей душе, как неизменный идеал. В один прекрасный день, когда я почувствую особое отвращение, когда мне опротивеет жизнь; тогда я, потеряв надежды, пойду, быть может, пресмыкаясь, как бездомная собака, за тобой туда, куда ты последуешь, я явлюсь к порогу твоей запертой двери. Никто не откроет… если это будет не с целью меня прогнать… я покончу с собой на коврике, о который ты вытираешь ноги: на следующее утро ты найдешь мой труп, забрызганный кровью; ты сумеешь тогда сказать: «Это был несчастный сумасшедший, который меня обожал, я его оттолкнула, и он не захотел тогда больше жить!»
Во время речи моего хозяина белокурая куртизанка, совершенно растроганная его любовью, которая, если судить по мучительному тону признания, не отличалась особенной страстностью, отдалась новым ощущениям: так с ней объяснялись впервые. Ее боготворили! Ей казалось, что весь ее блеск был причиной несчастья другого. Она олицетворяла собой печаль. Ее большие глаза цвета морской волны становились то зелеными, то голубыми; в них, как в волнах, отражалось прекрасное небо, они казались заплаканными, полными наивных детских слез; нежно, как бы желая исправить зло, которое, ей казалось, она причинила, она кинулась в его объятия, готовая на все, и еле слышным, как бы умоляющим голосом пролепетала:
— Я тебя тоже люблю.
Воспользовавшись минутой, когда глаза прелестной женщины были закрыты, мой хозяин торжествующе улыбнулся. Да, комедия, которую он ломал, возымела свое действие.
Он овладел этой горделивой куртизанкой, которая до сих пор встречала подобные комплименты насмешливыми улыбками, похожими на презрение! Но для него было недостаточным только овладеть ею. Нужно было, чтобы она унесла неизгладимое воспоминание об этой любви. Воодушевленный, он решил употребить все свое могущество — о, он был по этой части виртуозом. И немного времени спустя признательная Манон, преисполненная радости, умоляюще воскликнула:
— Я тебя умоляю!.. Я тебя умоляю!.. Дай мне еще жить… Не заставляй меня умирать!
Умирать! Нет, мой хозяин вовсе не хотел ее смерти! Ему нужно было только, чтобы она превозносила до небес полученные наслаждения, для того, чтобы другие куртизанки пришли в берлогу этого чудовища, привлеченные приманкой необыкновенных удовольствий.
Я наблюдала за покрасневшей Манон. У нее уже не было привычного вида куртизанки; это была совершенно маленькая девочка, растроганная ложью, которой ее захотели заманить. Вошла она сюда кокеткой; уходила же совсем другой. Когда она входила, сердце ее было спокойно, теперь же оно было полно треволнений: без сомнения, она задалась вопросом, имеет ли право куртизанка любить так, как и другие женщины.
Слова опьянили ее так же сильно, как опьяняют хорошие вина. Она не понимала, каким образом с ней произошла такая перемена; но эта перемена ее обеспокоила, как обеспокоилась бы, пожалуй, собака, почувствовав у себя чужую душу…
Миновала эта ночь; я позволю себе высказать свое мнение о происшествии и событиях, тем более, что я тогда еще была почти совершенным новичком. Все возможно в этом мире: я могла бы быть обыкновенной, безмятежной, мещанской кушеткой, служить старику, страдающему подагрой, или молодому повесе, но по случайному стечению обстоятельств я стала соучастницей одного из величайших современных развратов. Теперь я вам скажу свое мнение о той сложной роли, которую сыграл мой хозяин: нельзя было бы довести до такой степени раздражения куртизанку, подобную Манон, если бы в ход пускались средства, предназначенные для того, чтобы уговорить маленькую мещанку обмануть мужа. Я об этой истории не могу вспомнить без удивления: мой хозяин играл артистически; все же утверждаю, не боясь ошибиться, что если он и увлекался многими женщинами, то любил лишь одну: даму с карими глазами.