Анка

Дюбин Василий Власович

КНИГА ТРЕТЬЯ

Сейнеры уходят в море

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Шел тысяча девятьсот сорок пятый год…

Фронт продвигался все дальше и дальше на запад. За дивизиями и корпусами Советской Армии следовали санбаты и полевые армейские госпитали. На восток уже не мчались завьюженные зимой и запыленные летом, как в первые годы войны, санитарные поезда, надобность в них постепенно отпадала, и в глубоком тылу один за другим свертывали свою работу военные госпитали.

Каждый день с фронта приходили радостные вести. Лаконичные сводки Совинформбюро о великих победах Советской Армии предвещали скорый конец войны. Уже в январе гремели ожесточенные бои на немецкой земле…

Военный госпиталь, в котором работала старшей медицинской сестрой Ирина Снежкович, тоже готовился к расформированию. Солдаты и офицеры по излечении покидали госпиталь, новые раненые воины не поступали, палаты пустели, сокращался штат медицинских работников.

Госпиталь был развернут в бывшем родильном доме еще с осени сорок первого года и постоянно был переполнен. Теперь же больные воины занимали в нем только третий этаж, первый и второй ремонтировали, готовили палаты к приему рожениц.

Начальник госпиталя профессор Золотарев после врачебного обхода медленно прогуливался по коридору, о чем-то размышляя. Время от времени он заглядывал в палаты, обменивался двумя-тремя фразами с больными, ласково кивал им и неслышно удалялся. Потом он подходил к карте, висевшей в коридоре, пристально всматривался в нее, передвигал в сторону запада флажки, мысленно произносил:

«Скоро конец войне, конец…»

Старшую медсестру профессор застал в дежурной комнате. Ирина сидела за столом и перечитывала треугольники писем со штемпелями полевых почт.

— Как, — воскликнул профессор, глядя поверх очков, — вы еще не отдыхаете? Смену не сдали, что ли?

— Сдала, Виталий Вениаминович, — ответила Ирина, подняв на профессора усталый взгляд темных глаз.

— Так почему же вы не в постели?

— А вот, — кивнула она на письма, — предаюсь приятным воспоминаниям.

— Благодарственные письма солдат и офицеров за вашу чудодейственную кровь? Что ж, письма можно перечитывать и лежа в постели.

Ирина засмеялась.

— Что же тут смешного? — развел руками профессор.

— Да вот… работаю я с вами три с лишним года и всегда вы меня в постель гоните. А сами-то вы когда-нибудь отдыхали? Небось, по трое суток не отходили от операционного стола.

— Голуба моя! — воскликнул профессор. — То ж было жаркое времечко.

— Правильно, Виталий Вениаминович. А теперь у нас мало больных и уставать не от чего.

Профессор покачал головой и опустился на стул, положил руки на колени. Ирина смотрела на его длинные пальцы и думала:

«Не счесть, сколько тяжелораненых солдат и офицеров, казалось безнадежных, спасли на операционном столе эти добрые, умные руки». Но никогда сама она, скромная, неутомимая и отзывчивая, не задумывалась над тем, скольких воинов вернула к жизни ее животворная кровь…

— Так вот, Иринушка, — заговорил профессор, — наши войска выходят к Одеру. Скоро конец войне.

— Это по всему видно.

— Через три-четыре месяца и на этом этаже снова станут полноправными хозяйками роженицы. В горкоме партии и горздраве уже шла речь обо мне. Думают назначить главным врачом городской больницы. Вы, я знаю, до войны работали в родильном доме. Как же вы решите: останетесь здесь или…

— Нет, Виталий Вениаминович, здесь я не останусь. Уеду.

— Куда?

— В Приазовье. Меня приглашают на Бронзовую Косу.

Профессор откинулся на спинку стула, с изумлением глядя на Ирину.

— Кто приглашает? Куда? На какую косу?

Ирина подала ему письмо.

— Читайте.

Писала Анка:

«…мы все ждем твоего приезда, милая Иринушка. Уверены, что тебе понравится здесь, и ты останешься у нас. Кстати, нашему медпункту требуется такой, как ты, работник. Ведь война еще продолжается и люди ой как нужны. Приезжай. Ждем».

Профессор положил на стол письмо и задумчиво уставился на окно, за которым выплясывала январская метель, залепляя снегом стекла. Ирина спросила:

— Вспомнили?

— Да, да…

Профессор с хитринкой посмотрел на Ирину.

— Значит… вы поедете туда по велению сердца?

У Ирины запылало лицо, зарделись уши, и она, опустив глаза, прошептала:

— Да, по велению сердца…

— Но у него Анка. Жена.

— Я удовлетворюсь тем, что буду каждый день видеть его… Жить рядом… А их семейного благополучия я не нарушу.

— Верю в вашу чистую душу, Иринушка. — Он помолчал и спросил осторожно: — А если и его потянет? Тогда как быть?

— Нет! — тряхнула головой Ирина. — Он честный человек и любит Анку. О моих же чувствах к нему никто не узнает.

— Да-а-а, — вздохнул профессор. — Я понимаю вас, голубушка. Что ж, напишите им, что вы приедете. Но… — он подумал и досказал: — не раньше мая.

— Я так и напишу, Виталий Вениаминович, — улыбнулась Ирина. Щеки ее порозовели, в глазах заиграли синие искорки. — А сейчас пойду отдыхать.

— Вот это мне нравится! — засмеялся профессор и вышел.

II

Море курилось…

Так часто бывает в жаркие июльские дни. Ночью пройдет тихий теплый дождь. К рассвету небо очистится от туч. Спокойная морская гладь похожа на тусклое зеркало, огромное и выпуклое. И только у самого берега слышны легкие всплески воды и едва уловимый шелест песка. Сиреневый небосклон постепенно становится на востоке розовым, потом вспыхивает ярко-оранжевым светом, бросая на зеленоватую воду мягкую позолоту.

Море дышит спокойно и ровно. Но еще до первого луча солнца оно начинает дымиться и в какие-нибудь десять-пятнадцать минут весь морской простор заволакивается непроглядным туманом. И тогда на судах, курсирующих по морю, неумолчно и тревожно ревут сирены, предупреждая столкновения, а на рыбацких баркасах зажигаются фонари. Но так бывает и зимой…

Стоял январь — морозный, студеный, скованное льдом море начинало куриться. На подледном лове были обе бригады — Панюхая и Краснова. Дед Панюхай вышел из палатки, подбросил сена лошадям, привязанным к саням, и повел вокруг себя прищуренным взглядом. Шквальный ветер, налетавший с севера, подхватывал мелкий сыпучий снег и то взвихривал его, то гнал по льду, наметая сугробы.

«Тримунтан бедой грозится», — с тревогой подумал Панюхай. Он отдал распоряжение своим старикам собираться и позвал Краснова:

— Михаил Лукич! А, Лукич!

— Что случилось? — отозвался из соседней палатки Краснов.

— А не пора ли нам сматываться? Море начинает куриться. Давай приказ своей бригаде.

Краснов, сбив с головы ушанку, высунулся из палатки. Ветер свирепел, сек по лицу колючим снегом, встряхивал палатки.

— Эге! — Краснов взглянул на помутневшее небо и напялил на голову ушанку. — И берега не видно.

— Сматываться надо, сказываю, — торопил его Панюхай. — А то и нас в этой карусели закружит.

— Ладно, Кузьмич. Запрягай лошадей, а я кликну рыбаков, будем сети выбирать.

Но рыбаки сами покидали палатки и уже бежали к бригадиру. Краснов замахал руками, крикнул:

— Стой! Свернуть палатки.

Пока рыбаки собирали палатки, Панюхай и еще один возница запрягли лошадей и подогнали сани к прорубям, где стояли сети. В ту же минуту подоспели рыбаки, бросили на сани свернутые брезенты и тюфяки, набитые соломой.

— Ломай перетяги, — скомандовал Краснов.

В первой сети, выброшенной на лед, оказалось центнера два леща. Рыба тут же задыхалась и коченела, превращаясь в ледяшки. Панюхай, укладывая ее в сани, беспрестанно бубнил, позабыв о надвигавшейся беде:

— Вот это чебачок… Один в один… Знать, не зря потрудились, рубили лед…

Рыбаки тянули вторую сеть. Мороз крепчал, верхняя основа сети покрывалась наледью, выскальзывала из рук.

— Тяжеловато, а? — улыбнулся в заиндевелые усы Краснов, предвкушая богатую добычу. — Кузьмич! Давай на подмогу.

— Иду! — откликнулся Панюхай, накрывая брезентом рыбу в санях. — А ну, старая гвардия, подмогнем?

— Подмогнем, — и старики направились к проруби.

Все чувствовали, как в сети судорожно билась рыба, и налегали дружнее. Панюхай скользил и падал на лед. Рыбак, помогая ему подняться, шутил:

— Гляди, в сеть не бултыхнись, рыбу распугаешь.

— И то может быть, — кряхтел Панюхай, становясь на ноги. — Ить склизко-то как…

Серебром сверкнули первые лещи, и у всех рыбаков загорелись глаза. Они так увлеклись своим делом, что и не заметили, как разыгралась пурга и все вокруг завыло, засвистало.

— Видать, густой косяк попался, — с одышкой проговорил Краснов. — Налегай, товарищи.

— Налегаем, Лукич, налегаем — слышался сиплый, с хрипотцой голос Панюхая. — Мы и стопудовый груз осилим.

Сеть шла медленно, подавалась рывками, будто кто-то там, в воде, удерживал ее и дергал на себя. Рыбаки понимали, что бьется крупная рыба, и возбуждение в них усиливалось с каждой секундой. И вот, пенясь, вскипела вода в проруби. Краснов, сбросив рукавицы, вцепился костенеющими пальцами в сеть.

— Тяни-и-и! — протяжно вскрикнул он.

Рыбаки разом поднатужились — и тут произошло то, чего никто не предвидел… Вдруг тяжесть словно ветром сдуло, и сеть стала подаваться легко и быстро. У рыбаков сразу опустились руки и радость сменилась горечью. Старая, непрочная снасть не выдержала большой нагрузки, прорвалась в нескольких местах, и рыба ушла в море. Рыбаки стояли мрачные и безмолвные, опустив головы. Сколько труда было вложено и вот… богатая добыча выскользнула из рук.

— А лошади где? — в испуге спохватился Панюхай.

— Да вон они маячут, — ткнул пальцем в белесую муть стоящий рядом рыбак.

— Лукич, — Панюхай тронул Краснова за рукав полушубка. — Давай до берега парусить. Непогодь-то какая.

— Поехали, — сказал Краснов. — Кто послабее, садитесь на сани. А кто помоложе, со мной, своим ходом пойдем.

— Да молодых промеж нас и нету, все старики.

— И все пешком пойдем. Не замерзать же в санях.

Шли скученно, жались друг к другу. Лошади, впряженные в сани, неотступно следовали за людьми. Время от времени Панюхай ласково покрикивал на них:

— Но, но, голубчики! До дому, до конюшни тепленькой! Пошли, пошли, родимые!

Стоянка рыбаков находилась в трех километрах от берега на отмелях, называемых буграми. Но прошло уже много времени, а берега все не было. Резкий ветер путался в ногах, затруднял движение, налетал со всех сторон, кружил и высвистывал, забивал снегом глаза.

«Неужто сбились?» — в страхе подумал Краснов, подставляя бок упругому ветру и не переставая шагать.

Прошло еще полчаса трудного пути. Люди и лошади выбивались из сил. И вдруг Краснов, замедлив шаги, остановился: перед ним пролегла темная полоса. Он снял с руки кожаную рукавицу, вынул из нее шерстяную варежку, протер слезившиеся глаза, всмотрелся: в узкой и длинной проруби чернела вода.

— Чего стали? — подал голос Панюхай.

— А того, Кузьмич, — отозвался Краснов, — блукали, блукали и опять к своей стоянке причалили.

— Закружились, что ли? — Панюхай подошел к Краснову.

— Закружились, Софрон Кузьмич.

— Ах, мама двоеродная, — покачал головой Панюхай и зло сплюнул. — Тьфу, треклятая карусель, закружила-таки. То-то я чул, как мои лошадки норовили вправо на два румба взять, а я левую вожжину на себя тянул. Вашим курсом следовал.

— И мои вправо забирали, — мрачно прогудел второй возница.

— Что ж теперь будем делать, Лукич? — спросил Панюхай, звеня сосульками, повисшими на усах и бороде.

— А вот что: привяжите вожжи к передкам саней, пускайте лошадей вперед, а мы следом за ними. Думаю, лошади не собьются с курса.

— Верно сказываешь, — поддержал его Панюхай. — Худоба непременно учует берег. Ей только волю дай, и она тебя до дому дотянет. — Он привязал вожжи к передку, взял направление от стоянки к берегу и ласково пошлепал заиндевевших лошадей по крупу: — А ну пошли, родимые. Выручайте…

И лошади выручили. Никем не понукаемые, дробно постукивая подкованными копытами по льду, они все прибавляли шагу и вскоре остановились перед обрывистым берегом. Панюхай ткнул вишневым кнутовищем в мерзлый суглинок, радостно вскрикнул:

— Земля, братцы! Мы у обрыва! Верни влево! — он взял под уздцы лошадей и повел их вдоль берега. За ним следовал второй возница. Они обогнули причальный помост, въехали на косу и стали подыматься в горку. Взявшись за оглобли и подталкивая сани сзади, Краснов и остальные рыбаки помогали уставшим лошадям. Когда преодолели подъем и сквозь свинцово-молочную пелену метели увидели силуэты окраинных домов хутора, Краснов взял из рук Панюхая вожжи, кнут и сказал:

— Я вот с ним, — показал он кнутовищем на возницу, — сдам приемщику рыбу. А вы — все по домам, — и задергал вожжами. — Пошли, пошли, веселее!

Рыбаки рассыпались по завьюженным улицам и переулкам. Панюхай в нерешительности продолжал стоять на месте.

«Домой или в контору?» — размышлял он, переступая с ноги на ногу.

До дому было метров пятьсот, до конторы моторо-рыболовецкой станции несколько шагов. Продрогшему Панюхаю казалось, что он уже превращается в сосульку. Не раздумывая больше, он засеменил мелкой старческой рысцой к конторе МРС.

Снежный буран набирал силу, с глухим ревом пролетал над хутором, вокруг ничего не было видно, и Панюхай бежал наугад, вбирая в плечи голову и прикрывая обледенелыми рукавицами лицо. Вдруг он стукнулся головой обо что-то твердое и отшатнулся. Перед ним был дощатый забор. Он стал торопливо пробираться вдоль забора и вскоре увидел тусклый свет в запорошенном снегом окне.

«Контора!..» — облегченно вздохнул Панюхай и, пройдя еще несколько шагов, нащупал парадную дверь, толкнул ее ногой.

В коридоре на него пахнуло таким приятным теплом, что он враз обессилел и разомлел, готовый вот-вот свалиться с ног. Но в ту минуту открылась дверь с табличкой «Директор МРС», и на пороге показалась Анка. Изумленная и радостная, она бросилась к Панюхаю и ткнулась лицом в его сосульчатую бороду.

— Отец!.. Жив?..

— Жив, дочка, жив, — выбирая из бороды сосульки и не сводя глаз со своей любимицы, бормотал Панюхай.

Анка развязала у него под подбородком тесемки, сняла ушанку, размотала на шее шарф, расстегнула полушубок и потянула отца за овчинную полу.

— Идем в кабинет, отец, идем… там и обогреешься, — и крикнула в открытую дверь: — Яшенька! Юхим Тарасович! Григорий Афанасьевич! Наши вернулись!..

В кабинете директора Юхима Тарасовича Кавуна были его заместитель по политчасти Яков Орлов, муж Анки, и председатель колхоза Григорий Васильев. Они шумно встретили Панюхая, спросили, все ли вернулись?

— Все, все, — закивал Панюхай, потирая руки у печи.

— А мы так встревожились, хотели организовать поиск, — сказала Анка.

— Что ты, дочка! — обиделся Панюхай. — В море я и летом и зимой, как дома. А помнишь, как меня в тридцатом годе на крыге по морю носило?

— Помню, отец.

— К тому берегу прибило. И жив остался. А ты… поиски. Метельной карусели испугалась?

— Что ты, отец. На дворе страшный буран. Слышишь, как воет?

— Пущай воет да пугает, а мы не боимся, — храбрился Панюхай, сидя у жаркой печи.

— Вот это настоящая морская душа, — и Кавун так расхохотался, схватившись за живот, что у него затрясся двойной подбородок. — У меня, Кузьмич, глаз острый. Я сразу почув, что ты морской волк. Потому и брюками флотскими, и кителем, и тельняшкой полосатой премировал тебя.

— Та премия вышла мне, Тарасович, за справную службу, когда я в МРС сторожем состоял, — заметил Панюхай.

— Правильно, за гарную службу флотскую.

— А как у вас с добычей? — спросил Васильев.

— Пудов пятнадцать чебака на две бригады пришлось. А еще поболе… — Панюхай сокрушенно покачал головой, — сорвалось.

— Как же это?

— А так, председатель: сетка старая, нитка слабая… прелая…

— Порвалась?

— В трех местах. И пошел наш косяк по морю гулять, — вздохнул Панюхай.

Кавун подошел к Панюхаю и положил ему на плечо тяжелую руку.

— Не горюй, старина. Рыбаксоюз обещал нам добротную нитку.

— Юхим Тарасович! — оживился Панюхай. — Да ежели бы мне добротную нитку… да поскликал бы я наших бабонек и девонек… да такие сети связали бы, что и сама белуга, мама двоеродная, не порвала бы.

— Будет нитка.

— Добро! Люблю порядок морской, — и Панюхай подмигнул директору.

Кавун нагнулся, шепнул:

— Дюже озяб?

— Захолонил я, Тарасович, — и старик передернулся всем телом. — Весь захолонил. Треклятая карусель закружила нас.

— Может… за горилкой послать?

— Нет, нет, — возразил Орлов. — Мы его дома погреем. Аня целый графинчик припасла.

— Верно, дочка?

— Припасла, — улыбнулась Анка. — Идемте.

— Тады я дома, — сказал Панюхай. — Дома оно деликатнее. Ежели, скажем, назюзюкаешься и скиснешь, так постель тут же, под боком. А за уважение благодарствую, Тарасович. — Он повязал на шею шарф, застегнул полушубок, молодецки кинул на голову шапку. — Ну, дети, до дому.

Орлов и Анка встали. Поднялся и Васильев:

— И я с вами. Пошли вместе.

Было три часа дня, а над хутором стоял полумрак и выла злая вьюга, раскидывая свое белое покрывало по всему оледеневшему морю.

III

Был воскресный день. Анка, Орлов и дед Панюхай ждали Акимовну. Они пригласили ее на чай с лимоном.

— А где же вы такое добро раздобыли? — удивилась Акимовна.

— Яша из города привез, — ответила Анка.

— Много?

— Десять штук. Крупные, золотистые.

Этот короткий разговор произошел утром в кооперативной столовой, где Акимовна работала шеф-поваром и куда зашла Анка по пути из магазина домой.

— Придете? — уходя, еще раз спросила Анка. — Отец и Яша ждут вас. Всей семьей просим пожаловать к нам.

— А чего пытаешь меня? — улыбнулась Акимовна. — Знаешь же, что чай с лимоном — страсть моя. Приду. Вот дам команду поварам и приду.

Акимовна никогда не заставляла долго ждать себя. Она пришла почти вслед за Анкой. Стол уже был накрыт. В одной вазе красовались лимоны, в другой горкой было наложено домашнее печенье. Переступив порог, Акимовна поклонилась:

— Здравствуйте вам!

— И вам доброго здоровья, — ответил Орлов, помогая ей раздеться.

— Ты, Акимовна, живо к столу, а то чай охолонит, — торопил ее Панюхай.

— Охолонит — не велика беда, подогреть можно. Не так ли, Аннушка?

— Да уж так, Акимовна. Садитесь. Только вот с посудой у нас дела плохи. И когда эта война проклятая кончится? Все пожирает.

— Война уже на исходе, — заметил Орлов, — скоро кончится.

У Анки было всего два стакана с блюдцами, и она поставила их перед Акимовной и отцом. Себе и мужу налила чаю в алюминиевые кружки.

— Мы с Яшенькой по-фронтовому.

Старики пили из блюдец. Они ставили их на растопыренные пальцы, сдували пар, отчего у них пузырились щеки, а потом медленно, со звучным присосом тянули из блюдец ароматную жидкость. Анка положила в стакан Акимовны еще один кружочек лимона и сказала:

— Помни́те ложечкой, вкуснее будет, Акимовна запротестовала:

— Лимон не яблоко и его не жуют, для приятного духа его назначение.

— Не жевать, помять его надо, и чай будет ароматнее.

— Ох, и транжирка ты, Аннушка, — покачала головой Акимовна.

— Уважь дочку, уважь, — вмешался Панюхай.

— Уважу, — и она стала разминать ложечкой в стакане ломтик лимона.

— Тогда и меня уважьте, Акимовна, — и Орлов подал ей на ложечке еще один ломтик.

— Ах, казнители вы мои! — всплеснула руками Акимовна, а сама от удовольствия даже прикрыла глаза.

В разгар чаепития в комнату вплыла раздобревшая Евгенушка и как всегда затараторила быстро и с одышкой, позабыв сказать «здравствуйте»:

— Ой, подруженька!.. Дядя Софрон!.. Акимовна, милая!.. Да какую новость я вам принесла.

— А мне? — поднялся со стула Орлов.

— Ой, Макарович! Да вы же ее не знаете…

Анка прервала подругу:

— Яша, помоги раздеться этой толстушке и веди ее к столу, а я ей чаю налью.

— С лимоном, — пояснила Акимовна.

Усевшись за стол, Евгенушка сказала:

— Ой, подруга, дай отдышаться… — и тут же продолжала: — Таня жива… Таня Зотова… Она домой скоро приедет… Оттуда, из Германии.

— Таня! — разом воскликнули Анка, Панюхай и Акимовна.

— Я помню ее, — сказал Орлов. — У нее голубые глаза. А муж ее такой… скуластый.

— Хотя, правда… вы должны ее помнить, — согласилась Евгенушка.

— Откуда у тебя такая новость? — спросила Анка.

— Виталий написал. Вот… — она вынула из сумочки сложенное треугольником письмо, развернула его дрожащими от волнения пальцами и стала читать…

Виталий Дубов, муж Евгенушки, писал:

«…и вот мы от самой Варшавы без остановки гоним гитлеровских людоедов, днем и ночью ведем ожесточенные бои. Скоро подойдем к Одеру, а за ним недалеко и Берлин. Очень тороплюсь. Заканчиваю приятной для тебя весточкой: вчера мы освободили из концлагеря женщин и девушек, среди них была и Таня Зотова. Вернее, не Таня, а ее тень. Мы не узнали бы ее, но она узнала нас… Не верится? Да, трудно поверить в такую встречу. Митя взял Таню на руки, как пушинку, и залился слезами. Многие воины плакали. Таня до сих пор не может забыть того, как издевался над ней Пашка Белгородцев, когда атаманствовал при фашистах на Бронзовой Косе, а потом продал ее в рабство. Хорошо сделала Акимовна, что пристрелила эту бешеную собаку…

Все освобожденные из концлагеря взяты под медицинский надзор и скоро будут отправлены на родину. Таня расскажет вам все подробно. Целуй дочку.

Виталий…»

— Ну, приятная новость? — спросила Евгенушка, пряча письмо в сумочку.

Но все сидели безмолвными… Акимовна вздохнула и заговорила первой:

— Да-а-а… Много бед причинил этот выродок. Силыча повесил… Аннушку три месяца в погребе держал… Тоже была тень-тенью…

У Анки шевельнулись тонкие брови, и она закусила губу. Тяжело было вспоминать все это. Орлов взял руку жены и нежно погладил ее.

— А сколько он наших людей в Германию отправил?.. Подростков не жалел, душегубил… — продолжала Акимовна. — И над Таней издевался, все принуждал ее, да кукишом подавился… Не таковская Таня… И меня облаял, щенок слюнявый… два зуба вышиб… Молодец Силыч! — и она стукнула ладонью по столу. — При всем народе в морду атаману плюнул. И лютой смерти не побоялся.

— А вы, Акимовна, молодец, что застрелили этого гада, — сказала Евгенушка.

— Это я научил ее из берданки палить, — и Панюхай с важностью погладил рыжеватую бородку. — Дроби не было, так я в патроны волчьи картечины запыжевал.

— Будто знали, отец, что из того дробовика придется по волку стрелять? — посмотрел Орлов на Панюхая.

— По бешеному волку, — уточнила Акимовна. — И батько его, шкуродер, был волком.

Анка заметно нервничала. Ей были неприятны эти разговоры. Она нахмурилась и резко произнесла:

— И охота вам вспоминать о всякой дряни…

— И то правда, голубонька, — согласилась Акимовна, отодвигая стакан. — Спасибо за угощенье, пойду. Мне пора в столовую.

— И мне, — заторопился Панюхай.

— А ты куда, отец? — спросила Анка.

— Сети чинить. Скоро в море пойдем.

— Какое там скоро, когда еще февраль не кончился, — урезонила его Акимовна.

— Э-э-э, мама двоеродная. Сани готовь летом, а дроги зимой.

Акимовна покачала головой:

— Неугомонный ты, Кузьмич. А ну, подай мне пальто. Поухаживай, что ли. А то сколько годов моим женихом прозываешься, а сватов не засылаешь.

— Никак не насмелюсь, Акимовна.

— То-то, — и добродушное ее лицо расплылось в улыбке.

Орлов взял с вазы два лимона и вложил их в руки Акимовны.

— Это вам наш подарок.

— Так много? — запротестовала Акимовна.

— Всего только два, — засмеялся Орлов.

— Берите, берите, — настаивала Анка. — Вы же любите чай с лимоном.

— Благодарствую, родимые, — растроганно проговорила Акимовна.

Панюхай помог Акимовне одеться, и они ушли.

Евгенушка, вздыхая, поглядывала то на Анку, то на Орлова. Анка усмехнулась, спросила подругу:

— Ты чего мнешься? Если что-нибудь сказать хочешь, говори.

— Да вот… хочу с тобой посекретничать. Вы не обидетесь, Яков Макарович?

— Нет, нет. Секретничайте.

— Яшенька у меня не охотник до бабьих сплетен. Идем. — Они перешли в другую комнату. — Ну, что там у тебя?

Евгенушка таинственно прошептала.

— Ты это с каким Иваном переписывашься?

Анка замотала головой:

— Я тебя не понимаю. Откуда ты взяла?

— А вот откуда, — и Евгенушка вынула из сумки конверт. — Я у письмоносца перехватила. Не дай бог мужу в руки попало бы. Читай обратный адрес: Иван Снежкович.

— Что, что?.. — Анка выхватила из ее руки письмо, прочла обратный адрес и расхохоталась. — Яша! Яшенька!

В дверях появился Орлов.

— Что случилось?

— Ты никогда не видел Иванушку-глупыша? — и ткнула пальцем в грудь Евгенушки: — Любуйся! — и снова залилась неудержимым смехом.

— Да что случилось? — недоумевал Орлов.

— Ирина Снежкович прислала мне ответное письмо, а моя подруженька заподозрила меня в измене тебе.

Евгенушка стояла растерянная и обескураженная. Анка вскрыла конверт, быстро пробежала глазами строки короткого письма и сказала:

— Жаль… Ирина приедет только в мае.

— Не велика беда, — беспечно произнес Орлов.

Анка вздрогнула и потемнела в лице.

— Неблагодарный… — по ее щеке скатилась слеза.

Встревоженный Орлов бросился к жене.

— Ты плачешь?.. Почему?..

— Потому, что ты не хочешь, чтобы она приехала сюда.

— Что ты говоришь! — удивился Орлов. — Ирина мне как родная сестра. Ее кровь спасла мне жизнь. Сейчас же напиши ей: ждем, ждем, ждем.

Анка пристально посмотрела в его открытое лицо и улыбнулась.

— Нет, ты добрый, Яшенька.

— А ты? — спросила Евгенушка.

— Не знаю…

— Тоже добрая, хорошая моя, — сказал Орлов, целуя Анку.

IV

В Мариуполь гитлеровцы согнали из прибрежных поселков сотни женщины, девушек и девочек-подростков. Тут же были мужчины и юноши, которые не успели в свое время эвакуироваться и теперь попали к немцам в лапы. Их еще утром построили в колонны и под конвоем повели за город.

— На убой погнали… — скорбно проговорила одна женщина, провожая печальным взглядом уходившие колонны.

К ней подошла стройная, круглолицая девушка с живыми серыми глазами и мотнула головой:

— Нет. Здоровых и молодых они не убивают.

— А куда же их?

— У нас и у них, — кивнула девушка вслед колоннам, — дорога одна: в Германию, на каторгу.

— Спаси их господь, — перекрестилась сердобольная женщина.

— Не люблю гнусавых богомолок, — брезгливо скривила губы девушка и отошла в сторону, оправляя на себе пестрое ситцевое платье. Вдруг ее цепкие, будто ищущие что-то, глаза остановились на Тане Зотовой, и она подсела к ней.

Таня, сложив руки на коленях, неотрывно смотрела на сверкающее море, охваченная воспоминаниями… Одиннадцать лет назад они, молодежь только что организованного колхоза, выходили в море на лов красной рыбы. Это был бурный и незабываемый год коллективизации. Бывалые рыбаки пока еще ходили за добычей на парусных баркасах, а молодежная бригада бороздила морской простор на быстроходном моторном баркасе «Зуйс», конфискованном у турецкого контрабандиста и переименованном в «Комсомолец». Тогда же, в открытом море, под влиянием Мити Зотова и написала Таня заявление в комсомол. Потом Таня вышла за Митю замуж, и зажили они счастливо. Одно огорчало счастливцев: не было детей…

В скором времени на Бронзовой Косе была создана моторо-рыболовецкая станция. Все рыбацкие бригады были посажены на моторные суда. И вот в самый расцвет колхозной жизни грянула война… Митя с товарищами ушел на фронт… А через два месяца к Косе прихлынула мутная фашистская волна… Объявился и Павел… Немцы назначили его атаманом… Павел не смог склонить Таню к сожительству и внес ее в список первой же группы хуторян, предназначенной к отправке в Германию.

«Что же меня ожидает там, на далекой ненавистной чужбине?..» — тяжело вздохнула Таня, прощаясь с морем, с родным краем, и беззвучно заплакала, уронив голову на грудь.

Девушка тронула ее за плечо. Таня вздрогнула и косо посмотрела на подсевшую к ней незнакомку.

— Чего пугаешься? — смелый взгляд девушки выражал непокорность и решимость. — Не съем… А вот нюни распускаешь зря. Наши слезы только на радость им. Крепись, молодуха, и надейся на лучшее. Им все равно не осилить нас.

Мимо проходил немецкий автоматчик. Девушка замолчала. И когда автоматчик удалился, продолжала:

— Как зовут тебя?

— Таней.

— А меня Соней. Откуда?

— С Бронзовой Косы… Вот так по берегу, — показала Таня, — километров пятьдесят будет.

— Эх, ты… — покачала головой Соня. — Жила у самого моря и не могла удрать, а?

Таня рассказала ей, что она с женами рыбаков работала в районе, помогала колхозу убирать хлеб. Их бомбили немецкие летчики. А когда она добралась до хутора, все моторные суда и баркасы ушли к краснодарскому берегу.

— Дня два в хуторе было тихо и спокойно, — продолжала Таня. — А как появился этот змееныш… кулацкий отпрыск… Пашка Белгородцев… его немцы в атаманы возвели… ну и…

— Издевался?

— Всего было: и полицаями травил народ, и плетьми сек, и вешал… Все Анку с дочкой требовал…

— А кто она?

— Его прежняя любовь. Дочка у нее от него. Она тоже работала со мной в колхозе, да там под бомбами и потерялись мы. А старуха Акимовна говорила мне, что Анка с дочкой тоже вернулась на Косу и ушла в соседний поселок…

— Что же Анка-то… не жила с Пашкой?

— Нет. Как родила дочку, так и прогнала его. А дочке уже одиннадцатый год пошел.

— За что прогнала? — допытывалась Соня.

— Стоил того! Да что можно было ожидать от кулацкой сволочи?.. Попадись ему сейчас Анка, в клочья разорвет. Да и немцы не пощадят ее. Она же была председательницей сельсовета… коммунистка.

— А ты?

Таня не ответила.

— Не бойся, — зашептала Соня, оглядываясь, но вокруг них сидели на узлах женщины, угрюмые и безразличные. — Я…— и еще тише — тоже комсомолка.

«А не шпионка?..» — едва не сорвалось с языка у Тани, ее светлые голубые глаза подернулись холодной дымкой и стали непроницаемыми. Соня сразу почувствовала отчужденность Тани и, схватив ее за руку, заговорила приглушенно, взволнованно:

— Милая моя Танюша… не подумай обо мне плохо… Правду говорю, что я уже три года состою в комсомоле. Хочешь знать, как я попала сюда, в одно с вами пекло?.. Слушай… Я из Курска… По городу прошел слух, что в Приазовье можно на вещи выменять муку и вяленую рыбу. А у соседей квартирует один немецкий офицер. Он все заигрывал со мной. Я же окончила десятилетку с золотой медалью, по немецкому языку у меня были одни пятерки, и я свободно объясняюсь с этими колбасниками. Вот я и попросила офицера достать мне в комендатуре пропуск. Он достал. Мама и моя младшая сестренка собрали кое-какие шмутки, и я, дуреха, отправилась в Мариуполь. И видишь, чем все кончилось?.. Пропуск уничтожили, а меня под конвоем сюда пригнали. Ясно, что мама не дождется меня… — вдруг ее голос дрогнул и оборвался. После небольшой паузы она с трудом произнесла — что же тогда с нею будет?

Заметив на ее затуманившихся глазах слезы, Таня сказала:

— Я верю тебе, Соня. Верю.

С полчаса они сидели молча, занятые каждая своими тяжелыми мрачными думами. Наконец Соня заговорила первой, только теперь разглядев на Тане разорванную белую шелковую блузку:

— Кто это тебя так облатал?

— Атаман… Пашка. Домогался, да обрезался.

— Не далась?

Таня отрицательно покачала головой.

— Молодец! С виду ты тихоня, а когда надо постоять за себя…

— Кусаюсь, — вставила Таня.

— Правильно. Надо в горло им вгрызаться.

— Я и атамановых кобелей одурачила. Пашка же отдал меня полицаям на ночь, чтобы те поглумились над мной. А я сказала им, что у меня дурная болезнь.

— И что же?

— Не дотронулись. Хоть и пьяные были, а испугались, паразиты…

Послышались гортанные выкрики конвоиров. Невольницы завздыхали, закряхтели, зашевелились. Соня быстро развязала свой узел, извлекла из него зеленую вязаную кофточку, сунула в руки Тане:

— На вот.

— Что ты, Соня…

— Наряжайся, говорю. Все равно эти поганцы отберут. Быстренько…

Через несколько минут длинная колонна невольниц, миновав пристань, направилась к станции, где их ожидал состав товарных вагонов с открытыми, но затянутыми колючей проволкой окошками.

Две недели томились невольницы в душных и смрадных вагонах. Казалось, что этому изнурительному пути, этой страшной пытке не будет конца. Люди страдали от голода и жажды. Их кормили заплесневелыми сухарями, сырой свеклой и выдавали по глотку мутной теплой жижицы, вызывавшей тошноту. Когда эшелон достиг последней остановки, когда распахнулись двери вагонов и невольницы бросились к солнцу, к свежему воздуху, в вагонах еще оставались больные. Истощенные и обессиленные, они стонали от режущей боли в желудках. Их пристрелили там же, в вагонах, и состав погнали на запасный путь.

Невольниц построили в колонну и повели по главной улице чужого города. Это был Франкфурт. Колонна вступила на мост, под которым текла угрюмая река Одер. И все вокруг было чужим и нелюдимым: и город, и река, и дома, и горожане с мрачными лицами, и озорные ребятишки, бросавшие в невольниц гнилые овощи. И даже солнце, казалось, светило здесь неярко, тускло, и холодные лучи его не источали столько животворного тепла и горячей ласки, как там, на далекой Родине…

Колонну вывели за город, остановили на берегу Одера и приказали невольницам раздеться. Это было неслыханным глумлением над живым человеком, над его достоинством. Невольниц раздели донага, и самодовольные немцы и немки начали осматривать их со всех сторон: ощупывали их мускулы, постукивали тросточками по ногам и спинам, заглядывали в рот каждой невольнице — целы и крепки ли зубы?

— Как на скотской ярмарке… — прошептала Таня, вся сгорая от стыда и позора.

— Это чудовищно! — бросила в лицо скуластой с утиным носом пожилой немке Соня на немецком языке. — Такое и во сне не приснится нормальному человеку.

— О-о-о! — прогундосила немка, прищурив маленькие хорьковые глаза. — Ты говоришь по-немецки?

— Да, фрау. Но скажите: как вы можете, вы, женщина… принимать участие в таком постыдном надругательстве над людьми?..

Немка, не слушая ее, кивнула на Таню:

— Твоя подружка?

— Да.

— Я покупаю вас обеих. Можете одеться.

Таня, не поднимая опущенных глаз, спросила Соню.

— О чем она бормотала? Что ей, суке, надо? И когда же кончится это позорище?

— Для нас кончилось. Мы уже проданы. Одевайся.

Быстро одеваясь, Таня заметила, как немка с утиным носом, вынув из сумки марки, расплачивалась с работорговцами.

Господские дворы гнездились на голой безотрадной земле. Дома с хозяйственными службами находились один от другого на расстоянии пятисот-восьмисот метров. Вокруг ни деревца, ни кустика. По обеим сторонам шоссейной дороги стояли жалкие, старые и уродливые липы.

— Ах, Танюшка! — хмурясь, говорила Соня. — Смертельная тоска источит, как червь, мое сердце… Как я ненавижу эту чумную страну!.. То ли дело наши бескрайние поля и заливные луга… Леса и рощи… Вишневые сады и лунные соловьиные ночи… А голубое небо?.. Нет, я задохнусь в этой проклятой неволе… — и слезы бежали по ее щекам.

— Чего раскисаешь? — упрекала ее Таня. — Меня поучала крепиться, не радовать их нашими слезами, а сама…

— Не буду, не буду, — с раздражением отвечала Соня.

Они жили на чердаке в маленькой комнате для прислуги, спали на одной койке. Вставали рано, ложились поздно. Надо было убирать комнаты, стирать белье, в течение дня три раза кормить и два раза доить десять коров, ухаживать за дюжиной свиней, смотреть за домашней птицей. Хозяйка была вдовой. Ее единственный сын воевал в России. Он присылал матери целыми тюками мужские и женские пальто, костюмы, шелк и бархат и даже мебель. Гитлеровцы обложили Ленинград, стояли под Москвой, прорвались на Северный Кавказ, катились к Волге, и хозяйка, фрау Штюве, ликовала, относилась к своим рабыням сравнительно сносно. А когда 6-я армия Паулюса была окружена и уничтожена под Сталинградом, когда вся фашистская Германия по приказу Гитлера оделась в траур, фрау резко изменила свое отношение к Тане и Соне: она истязала их, морила голодом. Но подруги подкрепляли свои силы тем, что украдкой утром и вечером пили прямо из-под коров парное молоко.

В феврале сорок третьего года фрау Штюве получила извещение о том, что ее сын Роберт погиб на восточном фронте. Когда Соня вошла в кухню, где истошно выла хозяйка, фрау Штюве в дикой ярости бросилась к девушке и, осыпая ее ударами по лицу, кричала как обезумевшая:

— Это они!.. Твои братья, русские свиньи, погубили моего бедного мальчика!.. Вас надо всех жечь!.. Вешать!.. Истреблять!.. Живыми в землю вас!.. О мой Роберт!..

— Фрау! — в гневе вскрикнула Соня и грубо оттолкнула хозяйку. В ту минуту в кухню вбежала Таня. — Кто звал твоего сына в Россию? И не он ли жег наши города и села, вешал наших людей, — наступала разъяренная Соня на хозяйку, — живыми закапывал в землю наших детей? Как же тогда не дрогнуло твое материнское сердце?

— Как ты смеешь, мерзкая?

— А как ты смеешь!..

Развязка была короткой и трагичной… Хозяйка схватила с плиты кастрюлю с кипящим молоком и выплеснула его в лицо Сони. Девушка охнула и схватилась руками за глаза.

— Гадина! — метнула Таня на хозяйку ненавидящий взгляд, обняла Соню и поспешно увела ее на чердак.

Соне не была оказана медицинская помощь, и она ослепла… Таня, лежа с ней в постели, тихо всхлипывала. Соня сердилась:

— Не смей хныкать.

— Да как же, Сонюшка…

— Не смей говорю.

— Такая красивая была… и вот теперь слепая. Лицо изуродовано…

— Но им ничем не изуродовать красоту и гордость русской души!

Через неделю фрау Штюве привезла из Франкфурта-на-Одере двух новых девушек. Соню она отправила к матери в Курск, а Таню — в концлагерь.

— Это ест тибе за слово гадин, — сказала фрау Тане на прощанье, ядовито улыбаясь.

— И черт с тобой, подлюка-гадюка, — не осталась в долгу и Таня.

Женский концлагерь находился возле небольшой сосновой рощи в нескольких километрах от города Ландсберга. Огромное круглое помещение, сколоченное из старых досок, служило бараком для невольниц. Двадцатиметровое пространство между бараком и высокой изгородью, перевитой колючей проволокой, образовывало круглый двор. У ворот и на четырех вышках днем и ночью дежурили автоматчики. Офицеры и солдаты-охранники жили в роще в благоустроенных казармах. Оттуда в летнее время до слуха пленниц доносились звуки охрипших патефонов и песни пьяных офицеров.

В двух километрах от лагеря сооружался подземный завод. Невольниц гоняли туда на земляные работы. Труд был каторжным, а кормежка отвратительная: эрзац-хлеб с опилками, сырой кормовой бурак и вареная без соли картофельная кожура…

Таня пробыла в лагере с февраля сорок третьего года по январь сорок пятого. Сколько за это время умерло на ее глазах женщин и девушек, она и счет потеряла. Но количество невольниц не уменьшалось. Взамен умерших гитлеровцы пригоняли новых.

В конце сорок четвертого года подземные работы были прекращены и невольниц стали гонять на другой участок, где возводились оборонительные сооружения. Там они копали противотанковый ров.

У Тани иссякали силы. Возвращаясь с работы в казарму, она, пошатываясь, останавливалась. Женщины и девушки нового пополнения, еще не истратившие свои силы, подхватывали Таню под руки, шептали:

— Ты всегда держись нас… Поможем… А то если упадешь, пристрелят.

— А мне только и осталось смертью утешиться…

— Не говори глупостей. Слышишь, грохает? Это наши идут.

— Да когда же они придут?.. — голос Тани звучал отчаянной безнадежностью.

— Скоро, скоро, — подбадривали ее женщины.

Это было на исходе января. До лагеря все явственнее доносилась орудийная канонада. Видно было по всему, что с востока надвигалась ничем не отвратимая гроза: офицеры нервничали, солдаты испуганно поглядывали на небо, где армада за армадой проплывали на Берлин советские бомбардировщики. А потом по шоссе потянулись бесконечными вереницами обозы немецких беженцев. Догонявшие их грузовые автомашины, переполненные офицерами и солдатами, с ходу врезались в обозы, подминая людей, опрокидывая повозки, и мчались дальше. Сбежала и охрана концлагеря. Одна из женщин, войдя в барак, хотела сказать что-то, но, обхватив столб, зарыдала. К ней подошла девушка, спросила:

— Что с тобой?

— Какая радость… — сквозь слезы проговорила она… — Удрали наши мучители… Мы свободны… Боже мой!.. Какая радость…

— Замолчи! — и девушка закрыла ей рот ладонью. — Ни звука! — обратилась ко всем: — Фашисты бегут. Они злые, как черти, и могут пострелять нас. Никто не должен выходить из барака. Ложитесь и не шевелитесь. Будем ждать наших.

Так они и пролежали остаток дня и всю ночь на земляном полу, зарывшись в лохмотья и прелую солому. Гитлеровцам, спасавшим свою шкуру паническим бегством, было не до них…

Стояла оттепель. Утро было хмурое, серое. Откуда-то доносились орудийные выстрелы и глухая трескотня автоматных очередей. Потом возник неясный отдаленный шум. С каждой минутой он усиливался и приближался, словно накатывались морские валы в штормовую погоду. И вот… задрожала земля, затрясся ветхий барак. Грохочущий лязг металла и рев мощных моторов пронесся бушующим ураганом мимо рощи, удаляясь на запад и затихая. По казарме прокатился легким шорохом шепот невольниц:

— Танки прошли…

— Да ведь это наши…

— Чего же мы…

Девушка погрозила пальцем и, скосив глаза на дверь, затаила дыхание. Судя по топоту ног, к казарме шло несколько человек. И когда девушка услышала только три слова на родном русском языке: «Мертво… Угнали, сволочи…» — она крикнула:

— Здесь мы! Здесь! — бросилась к двери, распахнула ее и упала на руки красноармейцу.

В это хмурое, зябкое утро всем невольницам казалось, что советские воины принесли с собой яркий солнечный свет и теплое дыхание Родины. Изнуренные каторжной работой, истощенные голодом, женщины и девушки наконец-то покинули ненавистную казарму и вышли из-за колючей проволоки на волю.

По неглубокому мокрому снегу шагали усталые, но с бодрыми лицами и веселыми глазами солдаты и офицеры. За ними следовали минометы и пушки, обозы и походные кухни.

Женщины и девушки молчали. Они словно онемели от радости, такой внезапной и огромной, какой не может вместить в себя человеческое сердце. И только одна девочка-подросток, посиневшее тело которой едва прикрывала рваная одежонка, лохмотьями свисавшая с нее, монотонно произносила одно и то же:

— Брательнички родненькие, дайте хлебца нам… — Она потрогала за руку Таню и спросила: — А ты чего молчишь, тетенька? Хлебца проси…

Но Таня, поглощенная своими мыслями, пристально вглядывалась в артиллерийских офицеров, шагавших впереди пушек. Вдруг она почувствовала такую слабость в ногах, что зашаталась, вцепилась в острое плечо девочки и промолвила едва слышным голосом:

— Миленькая… прошу тебя… покричи: Зотов!.. Дубов!

— Сродственники? — поинтересовалась девочка.

— Да, да… Кричи же…

— Зотов! Дубов!..

Офицеры остановились.

— Кажется, тебя кто-то окликнул, — сказал Дубов.

— И тебя, Виталий… — Зотов повел взглядом и увидел кричавшую девочку, а возле нее стояла женщина и махала рукой, с трудом поднимая ее.

— Да ведь это же Таня, — догадался Дубов.

— Она… — быстро заморгал Зотов. — Она! — вырвалось из его груди, и он кинулся к жене.

Дубов последовал за ним, приказав командирам орудий:

— Продолжайте марш, мы догоним вас.

Зотов подбежал к Тане, подхватил ее на руки, присел на снег и заплакал:

— Таня… Танюшенька… Как они извели тебя, людоеды…

Таня, прижимаясь к нему, шелестела пересохшими губами:

— Милый… родной ты мой… Не сон ли это?

— Явь, Танюша, явь, — сказал Дубов, беря ее за руку. — Мы знали, что атаман отправил тебя в Германию. Жена писала мне.

Мимо проезжала грузовая машина. В кузове сидело несколько солдат в танкистской форме. Вдруг в глазах Тани засветились гневные огоньки, и она вся задрожала.

— Ты озябла, ласточка моя? — спросил Зотов.

— Он!.. Митенька, это он!..

— Кто?

— Пашка, с черной бородкой… в кузове… Это он… Задержите машину… Я узнала его… Задержите…

Дубов погладил ее руку и сказал:

— Почудилось тебе. Акимовна еще в сорок третьем году прихлопнула его из берданки. Вот… — он достал из планшета письмо, — почитай, что пишет Евгенушка.

Таня, запрокинув голову, молчала. Зотов испуганно посмотрел в мертвенное иссиня-бледное лицо жены и затормошил ее:

— Таня!.. Таня!.. Да отзовись же, Танюша…

В эту минуту к ним подошел майор медицинской службы. Это был командир гвардейского санбата. Нагнувшись, он потрогал за плечо Зотова:

— Лейтенант, что вы делаете? Вы же растрясете ее.

— Это моя жена… Вот… встретились и… она… кажется… по… мер…ла… — с трудом выдавил из себя последнее страшное слово Зотов.

— Ну, ну, — закивал майор, щупая пульс у Тани. — Рано вы отправляете ее на тот свет.

— Жива? — спросил Зотов.

— Жива. И теперь уж долго будет жить.

— А что с ней?

— Обморок…

— Бедная моя Танюша, — прошептал Зотов, сдерживая рыдания. — Ей супу… хлеба дать бы.

— Нельзя, — строго сказал майор. — Организм истощен до предела, ей нужна строгая диета. Вы уж, лейтенант, поручите вашу жену нашим заботам, и все будет в порядке, — и он поднял руку, останавливая проходившую мимо санитарную машину.

— Вы отправите ее в госпиталь? — спросил Зотов.

— В глубокий тыл. Там определят ее в больницу, — ответил майор и добавил, окинув взглядом истощенных, с землистым цветом лиц женщин, девушек и подростков: — Всех отправим. Они все нуждаются в специальной диете и лечении.

Зотов вырвал из блокнота листок бумаги, написал на нем номер полевой почты, вручил майору:

— Когда очнется, передайте ей мой адрес, — и он, еще раз поцеловав жену, побежал вслед за Дубовым догонять батарею.

V

С моря, закованного ледяным панцирем, время от времени доносился грохочущий и резкий гул, похожий то на отдаленные орудийные залпы, то на трескучие разрывы шрапнели.

Перед рассветом, когда темнота сгущается плотнее, раскатистые громовые удары подняли деда Панюхая с постели. Он, свесив босые ноги с кровати, несколько минут сидел не шевелясь, напряженно прислушиваясь к гулкой канонаде, и мысленно произносил:

«Лед тронулся… Пошел в разбой… Вот и в море скоро запарусим…»

За окнами таяла черная мартовская ночь. В комнате было темно. Панюхай, чтобы не разбудить внучку и Анку с мужем, ощупью нашел сапоги, одежду, потом накинул на плечи парусиновую винцараду и бесшумно вышел, тихо притворив за собой дверь.

Хутор просыпался. Кое-где в хатах замигали первые огоньки, послышались стук дверей и хлопанье калиток, на улицах в полумраке загомонили людские голоса.

«Не спится людям, море кличет…» — подумал Панюхай и прибавил шагу, догоняя впереди идущих рыбаков.

Самая тяжелая и самая бедная по добыче рыбы путина — зимняя. Толщина льда достигает метра. Беспрестанно дуют то северные, то восточные свирепые ветры. Беснуются на стылом морском просторе снежные бураны. Нужны неимоверные усилия, чтобы врубиться в толщу льда, а потом установить в прорубях сети. Спасаясь от лютых морозов в шалашах и обогреваясь у костров, люди дни и ночи проводят на завьюженном ледяном поле, не теряя надежд на то, что подойдет косяк рыбы к выставленным сетям и что их труды не пропадут даром.

Но редко бывают удачи. В большинстве случаев ловцы выбирают из сетей по нескольку рыбин или сети оказываются совсем пустыми… Вот почему, когда начинается разбой льда, всех рыбаков охватывает радостное чувство, они испытывают предпраздничное настроение. А первый день весенней путины, богатой и обильной, день выхода в море, они считают большим праздником.

Панюхай догнал рыбаков в тесном переулке, ведущем к обрывистому берегу, поздоровался, заговорил взволнованно:

— Грохает родимое морюшко… ровно из пушек палит…

Это оно весне салютует, — сказал председатель колхоза Васильев.

Панюхай присмотрелся к нему и только теперь в сумраке по голосу узнал председателя и легонько толкнул его в бок:

— И тебе, Григорий Афанасьевич, не стерпелось?

— Не стерпелось, Кузьмич.

— А ежели, — Панюхай понизил голос, — тем моментом кто-нибудь к тепленькой постельке причалит… Гляди — и грех случится. Дарьюшка-то у тебя соблазнительная… Магнит! Так и притягивает.

— Да кто же ее соблазном опутает? — засмеялся Васильев. — В хуторе остались только такие, как ты, а из вас давно уже песок сыплется.

— Но, но! — запротестовал Панюхай. — Старая гвардия в любом деле — огонь!

— И по женской части?

— А что же, — петушился Панюхай. — И по бабьей линии промашку не дадим.

— Однако, — в шутку заметил Васильев, — сколько лет ты за Акимовной увиваешься, а вот никак не обкрутишь ее. Выходит, промашка? Куда уж вам до молодых.

— Я-то? — рассыпался хриплым смехом Панюхай. — Я увиваюсь?.. Это она гоняется за мной на всех парусах, да никак не словит.

— Какой уж там огонь, Кузьмич! Он давно потух, только пепел один, — продолжал смеяться Васильев.

— Ты погоди, Афанасыч, пеплом глаза мне засорять, — оборонялся Панюхай. — Ты мне морского порядка не ломай, а слухай.

— Слушаю.

Панюхай потянул носом воздух, помолчал минуту и сказал:

— Ежели ты, чебак не курица, Акимовну помянул, то тут выходит иная статья. Давно мы с ней поженились бы…

— И что же мешает?

— Боюсь.

— Кого?

— Акимовну.

— Почему?

— Да ить… по породе своей я такой человек… Люблю за молодухой приударить, а она старуха строгая и мощная… От ревности и пришибить меня может…

Рыбаки, молчавшие до этой минуты, разразились хохотом и прерывистым сухим кашлем.

— Вот тебе и дед Панюхай…

— Седьмой десяток разменял, а все еще за молодухами приударивает.

— Повадки морского волка…

— Одним словом, жених на выданье, только без приданого.

Панюхай остановился. Пропуская мимо себя рыбаков, спросил:

— Кто сказал, что я бесприданник?.. Кто?..

— Я, — добродушно усмехнулся старый рыбак.

— А это что? — и Панюхай поднес к его лицу руки со скрюченными пальцами и мозолистыми ладонями. — Вот мое приданое.

— Знаю, Кузьмич, что у тебя золотые руки.

— Тады зачем языком ляскаешь?

— Шуткую, как и ты… На душе весело… Весна, скоро в море пойдем… Слышишь?..

Над морским простором пронесся раскатистый гул. У берега, напирая одна на другую, с треском ломались льдины. Приглушенно громыхало где-то вдали, за горизонтом. Было похоже, что с юга движется на Косу грозовая туча, готовая вот-вот ослепить рыбаков вспышками молний и разразиться мощными потоками ливня… Но прояснившееся небо было чистое. На хутор налетал южный ветер, теплый и ласковый. На востоке медленно всплывала иссиня-голубая волна, смывая с неба черноту ночи. Блекла и гасла на небосводе звездная россыпь, захлестываемая широкой волной наступавшего рассвета.

Рыбаки остановились над обрывом. Отсюда, с десятиметровой высоты, открывался широкий простор моря, пробудившегося от зимней спячки. Огромные льдины, похожие на гигантских перламутровых черепах, яростно бились, налетая одна на другую, с треском раскалывались на несколько меньших льдин и расходились в разные стороны с тем, чтобы снова столкнуться, взметая на воздух соленые брызги. Вдруг льдины остановились, будто замерли, потом закружились на месте. Это с севера, развернув крылья мутных туч, налетел свирепый Тримунтан, чтобы помериться силой с Зюйдом. Ветровые удары с юга и с севера будоражили косяки льдин, сгоняли их в кучи, кружили и снова разметывали в разные стороны. Но теплое весеннее дыхание южных широт наполняло Зюйд богатырской силой, обессиленный Тримунтан сдался, начал отступать, роняя белое оперенье последних снежинок… Теперь льдины шли в одном направлении — на Бронзовую Косу. Рыбьими косяками с глухим ропотом и шорохом теснились у берега, с разгона вползали на песчаную стрелку, скользили, становились на ребро, подбивая одна другую, и от ударов и трения превращались в алмазное крошево. Мелкие льдинки звенели битым стеклом…

Мутные тучи остановились над взморьем, пораздумали и потянулись обратно на север. Всходило солнце, огромное, янтарно-пунцевое. Первые его лучи разбрызгали над гулким морем искрящуюся позолоту. И тут же шквальными порывами дал о себе знать Грега — восточный ветер, раскачивая на волнах сверкающие бирюзовым блеском льдины.

— Грега проснулся, — кивнул на море Панюхай.

— Быстро он входит в силу, — сказал Васильев, наблюдая за тем, как всполошились, заметались косяки льдин и сплошной массой, подталкиваемые Грегой, устремились на юго-запад.

— Теперь он эти крыги погонит до самого Керченского пролива, — махнул рукой Панюхай вслед уходившим льдинам.

— Грега — ветер крылатый, сильный, — заметил один рыбак. — Вмиг очистит море. К вечеру ни одной крыги не останется на воде.

— Что ж, это нам на руку, — отозвался другой рыбак, — в море за добычей пойдем.

Панюхай стоял с опущенными глазами. Он неотрывно смотрел вниз. Там, у самого берега, вспенивая воду, все еще теснились густые косяки небольших льдинок. И когда большая льдина врезалась в косяк, несколько плоских льдинок, похожих на лещей, сверкнув серебром на солнце, выплескивались на песок. Это напоминало знакомую рыбакам картину, когда мелкая рыба, преследуемая крупной и охваченная полукольцом, не видя другого выхода, выбрасывается на берег. Так поступает черноморская кефаль, спасаясь от прожорливой хищницы — паламиды.

Но не эта картина приковала пристальный и настороженный взгляд Панюхая. Он заметил что-то темное и бесформенное, время от времени показывавшееся из-под воды у самого берега. Мелькнула догадка:

«Утопленник?..»

Панюхай выждал, когда темное пятно снова показалось на поверхности воды, толкнул Васильева и показал рукой вниз:

— Гляди, председатель… Как думаешь, не человек ли то, водой захлебнутый?

— Может, и так быть, — ответил Васильев.

— У тебя глаз острее, приглядись.

— А чего приглядываться, пошли вниз.

— Багор бы прихватить, — посоветовал один рыбак.

— У Акимовны спросим, — сказал Панюхай. — Айдати.

Белостенная, с веселыми окнами хата Акимовны была почти рядом, она стояла крайней перед крутым спуском к морю. Панюхай вошел во двор, постучал в окно:

— Акимовна! Голубонька!

Дверь открылась, и на пороге показалась уже одетая хозяйка — она только что собралась идти в столовую.

— Чего это тебе, Кузьмич, приспичило в такую рань?

— Багор у тебя есть?

— В сарае погляди.

Через три минуты Панюхай вышел из сарая с багром и торопливо направился к воротам.

— А зачем тебе багор понадобился? — поинтересовалась Акимовна.

— Там, — махнул он рукой на берег, — кажется утопленник, — и хлопнул калиткой.

— У-то-плен-ник? — удивленно протянула Акимовна и последовала за Панюхаем.

Пока она осторожно спускалась по крутой тропинке вниз, рыбаки вытащили багром из воды темно-синие широкие шаровары с красными лампасами, на которых от морской соли был серо-пепельный налет. На правой пустой штанине тесемки не было, на левой, вздутой, тесемка сохранилась. Сверху, в поясе, шаровары были собраны и туго затянуты ременным кушаком.

Акимовна подошла к рыбакам в тот момент, когда Васильев, развязав тесемку, вынул из левой штанины свернутый стального цвета мундир. Акимовна, всплеснув руками, удивленно воскликнула:

— Батюшки-светы! Да ведь это облаченье Пашки Белгородцева… Атамана гитлеровского… — Она осмотрела мундир, нашла дыру и просунула в нее палец. — Вот… я же его в спину картечиной из берданки саданула… А ты, Фиён, — взглянула она на рыбака с редкой рыженькой бородкой, — зацепил его багром, к обрыву поволок и в море кинул. Кажись, ты?

— Я, — кивнул головой Фиён. — То было в позапрошлом годе.

— Как же так? — развел руками Васильев, недоумевая. — Застрелили гаденыша… в море кинули… В шароварах мундир… а где же он?… Рыбы его слопали, что ли?

— Такую дрянь рыба не потребляет, — сказала Акимовна.

— Загадочка, — покачал головой Васильев.

Рыбаки молча обменивались удивленными взглядами. Это они, вооружившись баграми и дубовыми колотушками, летом сорок третьего года обложили, как волка, атамана, отрезав ему все пути к бегству из хутора. Они были свидетелями тому, как Акимовна застрелила предателя. Фиён сбросил эту дохлятину с обрыва. И вот перед ними лежит атаманова одежда, выброшенная морем, а где он сам?..

— За-га-доч-ка… — повторил Васильев, пощипывая ус.

Панюхай взял под мышку отяжелевшие мундир и шаровары, с которых срывались капли соленой воды, и сказал рассудительно:

— Анка — председательница сельсовета. Она власть на хуторе. Ей и разгадывать сею загадку, — и он зашагал к пирсу, от которого вела к хутору менее крутая тропинка.

Васильев, Акимовна и рыбаки молча двинулись вслед за Панюхаем. В хуторе они разошлись в разные стороны. Прощаясь с Васильевым, Акимовна сказала:

— Вот этими руками налила в проклятого выродка. При всем народе срезала его наповал. Фиён кинул мертвяка с обрыва. А теперь тень его всплыла…

— Тень не страшна, Акимовна. И мертвяки безвредные. Вопрос вот в чем: где же атаманские косточки? Может, они и поныне обрастают живым мясом?

Акимовна не поняла намека Васильева и сказала:

— За Анку болею. Растревожится она…

— Пустяки, — махнул рукой Васильев. — Анка не хлюпкая, она сильной натуры человек.

— Так-то оно так, Гриша, но… — Акимовна вздохнула, покачала головой и направилась в столовую, мысленно решив. «Потом зайду к Анке».

Сквозь плотно прикрытые ставни свет не проникал, и в спальне было темно. Анка и Яков проснулись от шороха, шепота и какой-то суетливой возни, происходившей в соседней комнате. Время от времени оттуда доносился сдавленный придушенный смех.

— Валя! — окликнула дочку Анка. — Что ты там возишься?

— А мы не возимся, мамка, — отозвалась Валя.

— Кто это — мы?

— Я и Галя.

— Надо же дедушке покой дать. Потише вы там.

— А дедушки нет дома.

— Где же он?

— Не знаю. Когда я проснулась, его уже не было.

— А-а-а… — догадаларь Анка. — Разбой льда начался, теперь все рыбаки там, на берегу… А куда это вы собрались спозаранку? Да еще в выходной день.

— Спозаранку? — Валя открыла дверь, и в спальню хлынул яркий свет, вытеснив темноту. — Уже солнышко всходит.

— И все же еще рано. Куда это вы торопитесь?

— В школу, газету делать.

— Да вы же позавчера до полуночи корпели над стенгазетой, — приподнялась Анка да так и осталась сидеть в постели.

— То была общешкольная, а теперь мы будем помогать делать комсомольскую. Мы же с Галей в активе состоим, и через неделю нас будут принимать в комсомол.

— Дело нужное и важное, — сказал Яков.

— А мамка что скажет?..

Валя стояла в проходе открытой двери, освещенная первыми лучами солнца, и улыбалась. Яков посмотрел на Валю и перевел взгляд на Анку.

— Чего уставился? — и Анка потеребила за орлиный с горбинкой нос мужа, потом запустила пальцы в его пушистые темно-каштановые волосы. — Ну, отвечай!

— Да вот думаю… Когда Валюша еще немного возмужает… ну, подрастет… тогда нельзя будет отличить ее от тебя. До чего же вы похожи одна на другую! Никакой разницы.

— Разница есть, — как-то нехотя проговорила Анка, опустив глаза.

— Нет, — стоял на своем Яков.

Он был прав. У Вали, как и у матери, было смуглое лицо, тонкие, плотно сжатые губы, прямой нос, светло-пепельные, похожие на острые плавники краснорыбицы, брови и зеленые с просинью жаркие глаза. Разница между матерью и дочерью состояла только в том, что Анка была шатенкой, а Валя носила на своей голове черные, как смоль, вьющиеся волосы, напоминавшие о Павле Белгородцеве и тем самым причинявшие Анке немало тягостных и неприятных минут. Все это видел и понимал Яков, поэтому даже и не напоминал об этом, наоборот, всегда утверждал, что между Анкой и Валей нет никакой разницы.

— Жалеешь меня, Яшенька?.. Не надо, — вздохнула Анка и позвала подружку Вали.

Розоволицая, с гладко причесанными льняными волосами, Галя подошла к двери, остановилась возле Вали.

— С добрым утром! — Галя улыбнулась голубыми с искоркой глазами.

— Вот полюбуйся: вылитая Евгенушка, — сказала Анка, все еще ласково теребя за волосы мужа.

— Что вы, тетя Аня! — засмеялась Галя. — Я тоненькая, как жердочка, а мамка… — и захохотала. — Она же тяжеловесная…

— В молодости такой же была и твоя мамка. Она тоже не ходила, а все бегала, как и ты. Бывало, не угонишься за нею.

— Нет, — мотнула головой Галя, — я такой не буду.

— Посмотрим.

— Так что же скажет мамка? — напомнила Валя.

— Отец же сказал, что это дело нужное и важное. Идите, активистки. Да не забудь, Валя, прийти к завтраку.

— Хорошо, мамка.

Панюхай явился домой в ту минуту, когда Анка только что принялась готовить завтрак, а Яков разложил перед зеркалом на столе бритвенные принадлежности. Панюхай бросил на пол мокрые шаровары и мундир и сказал:

— Вот оно какое дело-то, а?

— Что это? — спросила Анка.

— Атаманская шкурка… Пашкино добро.

Анка вздрогнула, будто от толчка. У нее запершило в горле, и она шепотом спросила:

— Где взял?

— К берегу прибило. Видать, и море тошнило от его замаранных портков, оно и выплюнуло их…

Анка и Яков взглянули друг на друга и ни слова не промолвили. Эта новость ошеломила их. А Панюхай продолжал:

— Мои думки такие: ежели в левой штанине был мундир, этаким манером свернутый и засунутый, то в правой — песок насыпанный. Тесемка оборвалась, песок вода высосала… А ежели оно не золото, стал-быть, и всплыло.

— Вот что, отец… — глаза Анки наполнились гневом, лицо потемнело, — отнеси это дерьмо туда, где оно было.

— Погоди, дочка. Раз уж ты власть на хуторе, тебе же, чебак не курица, и следственность навести надобно. А может он, волчий сын, живехонек?

— Не мое это дело! — вскрикнула Анка и брезгливо поморщилась. — Выбрось эту гадость в море.

— Доченька, но море-то не принимает, — развел руками Панюхай.

Анка тяжело опустилась на стул и едва слышно проговорила:

— Вот напасть проклятая… Он и мертвым не дает мне покоя.

— А ежели он жив, этот пакостник? — не унимался Панюхай. — Надо следственность навести.

— Отец, — вмешался Яков, — Аня права. Это не ее дело. Заверни-ка в какую-нибудь дерюгу это барахло, а я сейчас вернусь.

— Куда ты? — спросила Анка.

— За машиной. Я поеду к Жукову…

Через час Орлов был в Белужьем. Секретаря райкома он застал дома.

— А-а-а, Яков Макарович! — радостно встретил Орлова Жуков. — Как раз поспел к завтраку. Мой руки и к столу. Глаша, по такому случаю подавай графинчик.

— Не до завтрака, Андрей Андреевич… Вот, — и он вывалил из мешка на пол мундир и шаровары.

Жуков вопросительно посмотрел на Орлова, и тот рассказал ему, где и как была обнаружена атаманская амуниция. Секретарь райкома задумался, нервно барабаня пальцами по столу. Глафира Спиридоновна прервала его мысли:

— Андрюша, надо полагать, что он жив?

— Все может быть, Глаша… Все может быть… Случай весьма загадочный… Мертвые не воскресают… Однако… — и решительно: — Это дело касается следственных органов. Я передам все это прокурору. А ты, Макарович, садись с нами завтракать.

Во время завтрака Жуков опять собрал на лбу морщины и задумчиво произнес:

— Неужели он жив?..

VI

Март был на исходе. Стояли теплые безветренные дни. На высоком голубом небе ни облачка. Ослепительно сверкавшее море изредка покрывалось мелкими морщинками легкой, зыби.

Шла вторая неделя с того дня, как пюре совершенно очистилось ото льда. Наступила самая жаркая пора весенней путины. Лещ и судак густыми косяками проходили мимо Косы, устремляясь к гирлам Дона. Брать бы эту драгоценную добычу, днем и ночью черпать из ближайших водоемов сотнями центнеров, десятками тонн, да нечем было…

За это время рыбаки только два раза выходили в море и возвращались к берегу с небогатыми уловами. Они сдавали на приемный пункт по два-три центнера рыбы. В третий раз не пошли, отказались наотрез.

— Баркасы протекают, сети рвутся. Ни то, ни другое чинить нечем, — сказал Панюхай, организатор старой гвардии. — Такая ловля нашей погибелью кончится.

Старые рыбаки поддержали Панюхая, согласились с ним, председатель колхоза Васильев и директор моторо-рыболовецкой станции Кавун.

— Что же делать? — спросил замполит Орлов. — Нельзя же сидеть, сложа руки?

— А то… — шевельнул густыми бровями Кавун и задумчиво провел ладонью по бритой голове, тронутой легким загаром. — Поидемо в город и тряхнем рыбаксоюз. Может, чего и вытрусим.

— Дело говоришь, Юхим Тарасович, — сказал Васильев. — Попытка не пытка, спрос не беда. Едемте.

Поездка их была не напрасной. Хоть и немного, но все же они привезли несколько связок пеньковой бечевы, центнер смолы и мотки хлопчатобумажных и капроновых ниток.

— Вот тебе подарок, старогвардеец, — порадовал Васильев Панюхая, передавая ему бечеву и нитки. — Кому баркасы конопатить, а тебе, Кузьмич, сети чинить и новый невод вязать.

Панюхай, поглаживая мотки ниток, от удовольствия расплылся в улыбке.

— До чего ж ты меня, Афанасыч, возрадовал. Побей меня бог, возрадовал. Хорош подарок, да маловато добра этого.

— Спасибо рыбаксоюзу и за это. Время-то какое тяжкое… война.

— И то верно… Ну, теперь я кликну бабонек да за работу, — приговаривал Панюхай, перебирая мотки. Положив на ладонь легкий светло-золотистого цвета моток ниток, он с удивлением посмотрел на Васильева. — Афанасыч… В жизни не видывал такого… Что это за нитка?

— Капроновая. Она, Кузьмич, прочнее хлопчатобумажной. В воде не размокает и в дезинфекции не нуждается.

— Диво-дивное! — изумился Панюхай, любуясь тончайшей, как паутинка, ниткой.

— Так вот, — продолжал Васильев, — сеть для невода свяжешь из хлопчатобумажных ниток, а мешок — из капроновых.

— Для чего?

— Для поддержки углов, чтобы не порвать мотню. Так сказали нам специалисты в рыбаксоюзе. Капроновые мешки к неводам уже испытаны рыбаками на Черноморье и Дальнем Востоке. Попробуем и мы.

— Вразумительно, — покачал головой довольный Панюхай.

На второй день на берегу задымили костры. В закопченных котлах, подвешенных на железных треногах, булькало смоляное варево. Рыбаки суетились возле опрокинутых баркасов, перестукивались деревянными молотками, заделывая щели пеньковыми жгутами и заливая, прокопченные места кипящей смолой. Рыбаки были преклонного возраста, но на время войны они отказались от пенсии и теперь работали усердно, с огоньком, нетерпеливо поглядывая на море, которое звало и манило их на свои голубые просторы.

А на колхозном дворе шумно гомонили женщины. Тут были и Анка, и Евгенушка, и Дарья Васильева, и жена Кавуна. Они чинили старые сети. Пришли на помощь колхозникам и комсомольцы, их привели Валя и Галя. Юношей не было. Павел Белгородцев еще в сорок первом году всех мальчиков-подростков отправил в гитлеровскую Германию, и о их судьбе ничего не было известно. Правда, комсомолок было всего семеро, но помощь от их молодых проворных рук была большая. Они быстро находили порывы и затягивали дыры новыми ячеями, искусно орудуя деревянными челноками.

Панюхай работал в сторонке — он вязал невод. Старик искоса взглядывал на женщин, недовольно хмурился. Особенно шумно вела себя Дарья Васильева. Она что-то рассказывала женщинам и время от времени заливалась таким веселым заразительным смехом, что вызывала взрыв хохота среди женщин.

Не выдержал Панюхай, крикнул:

— Дарья! Гляди, не умокрились бы.

— Ничего, на солнышке посушимся, — сквозь смех ответила Дарья.

— Ах, казнительница! Да ты ж поспешную работу гальмуешь, а море ждет, рыбаков кличет.

— Поспешишь — людей насмешишь, — и она снова захохотала так, что на ее пухлых щеках светились ямочки.

— Хватит дурить, а то штрафом накажу.

— Ох, Кузьмич! — с притворным испугом вскрикнула Дарья. — До чего же ты строгий начальник.

— В каждом деле строгость надобна.

— Может, и песен петь нельзя?

— Вот липучка мухоморная, — отмахнулся Панюхай и снова принялся за работу.

Но не прошло и минуты, как на улице послышался чихающий рокот мотора. Панюхай поднял голову и увидел остановившуюся у ворот, сбитых из толстых жердей, потрепанную и запыленную «эмку». Из автомашины вылез низкорослый седоусый мужчина и вошел во двор. Панюхай встал и, с прищуром посмотрев на приезжего, отметил про себя:

«Видать, не нашинский…»

Приезжий был в сером костюме и в сдвинутой на затылок серой шляпе. На левой руке у него висел темно-синий прорезиненный плащ, в правой он держал пухлый кожаный портфель.

«Ежели судить по портфелю, — догадывался Панюхай, — стал-быть, к нам залетела важнеющая птица», — и приосанившись, крикнул строго: — Бабоньки и девоньки! Довольно зубы скалить! Делу — время, потехе — час.

— Здравствуйте! — мягко сказал приезжий, приветливо взглянув на Панюхая ласковыми глазами.

Слава богу здравствуем, и вам наше почтение, — с достоинством ответил Панюхай. — Откель будете?

— Из Москвы.

— Далековато заехали.

— Служба.

— Оно, конечно… Служба — не мама двоеродная, а чебак — не курица. — Панюхаю было приятно продлить разговор со столичным человеком, и он, потянув носом воздух и покосясь на портфель приезжего, спросил: — А как же вас, мил человек, во чину-званию величать?

— Величать? — добродушно улыбнулся приезжий. — Хорошо. Величайте меня Петром Петровичем. А по чину я — инспектор по рыбному надзору. Имею поручение Наркома ознакомиться с положением дел азовских рыбаков. Выяснить их нужды…

— От самого Анастас Ивановича? — перебил инспектора Панюхай.

— От него лично.

— Душевный он человек… — с сердечной искренностью проговорил Панюхай, и глаза его озарились теплым внутренним светом. — Завсегда заботится о нас.

— Он любит рыбаков. А любовь Наркома вы заслужили своим трудом… Да! — вспомнил инспектор. — Как же вас величать?

— Софрон Кузьмич Бегунков, бригадир.

— Это ваша бригада? — кивнул инспектор на притихших женщин.

— Упаси бог! Хочь я и стар, но жизня мне не надоела.

— Что, тяжело с ними? — едва заметно улыбнулся инспектор.

— Одним словом — казнительницы.

Из глубины двора, где на реях были развешаны старые сети, донесся сдавленный смешок. Панюхай кивнул в сторону женщин:

— Слыхали, Петрович? Это все она, растреклятая пересмешница Дарья. Жена председателя колхоза.

— Злая женщина?

— Не-э-эт! Добрая. Работящая. То я пошутковал малость.

— А где же ваша бригада?

— На берегу. Под моим началом старая гвардия. Пенсионеры. Как забрали молодую силу на фронт, так вот мы, старики, и рыбачим с начала войны. А бабами командую, когда сети надо чинить. Я же и научил их этому ремеслу.

Инспектор взглянул на помещение конторы, спросил:

— Председатель колхоза у себя?

— Он тоже на берегу. Проводить вас?

— Мне бы с дороги умыться…

— В коридоре рукомойник есть. Идемте.

Возле рукомойника висело не первой свежести полотенце. В жестяной коробке лежал кусок хозяйственного мыла.

— Тут все причиндалы имеются для тувалета, — сказал Панюхай.. — Пользуйтесь, мил человек.

— Меня жена снабдила в дорогу всем необходимым, — улыбнулся инспектор, раскрывая портфель.

Панюхай слушал инспектора с открытым ртом, удивленно поглядывая на свертки, от которых вздулся портфель.

— А я-то поначалу подумал так, что ваш портфель от бумаг вздулся, — с хитринкой улыбнулся Панюхай.

— Кроме блокнота, паспорта и командировочного удостоверения, никаких бумаг при себе не имею.

— Это поначалу мне так почудилось, — поспешил объясниться Панюхай. — А когда пригляделся к вам, по обличию догадался: нет, думаю, у этого человека не бумажная душа. Глаз у меня вострый… морской.

По дороге к берегу Панюхай коротко, но обо всем рассказал инспектору. Жаловался, что нет ниток и сети старые, рвутся. Нет моторных судов, а баркасы, сколько их ни чини, дают течь. Даже паруса не из чего выкроить, на веслах ходят в море. А если шторм налетит? Гибель неминуемая.

— Все будет, Софрон Кузьмич, надо еще немного потерпеть, — сказал инспектор. — Наши войска уже на Одере стоят, скоро и войне будет конец. Тогда рыбаков снова посадим на моторы и добротные сетеснасти дадим.

— Терпим, Петрович, терпим. Хоть бы скорей этого сатаидола Гитлера прикончили.

Они остановились возле сбегающей вниз тропинки. На берегу смоляной копотью дышали черные котлы. Рыбаки хлопотали у котлов и баркасов.

— Вот моя гвардейская бригада. Баркасы конопатит. А вон и председатель… — и Панюхай окликнул председателя: — Афанасыч!

Васильев обернулся, посмотрев вверх.

— К тебе! — и ткнул пальцем в инспектора. — Из Москвы человек к тебе приехал!.. Ну, спускайтесь, — сказал он гостю.

— А вы не со мной?

— Мне надо на колхозный двор. Видали, сколько делов у меня там? За бабами догляд нужен.

— Тогда попрощаемся.

— Нынче уедете, что ли?

— Да, сегодня. Мне же надо объехать все побережье.

Панюхай пожал ему руку.

— Счастливо… — и потянулся к уху инспектора: — Анастас Иванычу — поклон. От всей старой гвардии.

— Передам, Кузьмич. Непременно, — и гость осторожно стал спускаться по тропинке вниз.

Навстречу ему шел Васильев.

Четыре часа провел инспектор в конторе МРС, беседуя с Кавуном, Орловым и Васильевым. За это время шофер успел выспаться на мягком теплом песке и умыться в море. Когда инспектор вышел из конторы, шофер уже сидел за рулем. Прощаясь с Кавуном, Орловым и Васильевым, инспектор сказал:

— В рыбаксоюзе есть моторный бот. Он вам очень пригодился бы на первое время. Правда, старенький, и мотор поизношенный, однако он вам лучше послужит, чем эта «Чайка», — кивнул он на моторную лодку, покачивавшуюся на волнах у пирса. — Она предназначена только для прогулок в тихую погоду. Сделайте обмен.

— Да мы с радостью отдали бы «Чайку» в обмен, на моторный бот, — сказал Орлов. — Согласится ли рыбаксоюз?

Инспектор вынул из кармана блокнот, написал что-то, вырвал листок, подал Кавуну:

— Вот мое письменное ходатайство.

— Добре, — сказал Кавун. — Попытаемось.

— И еще: возможно, что Нарком вызовет к себе на прием делегацию от вашего колхоза. Это почти наверняка. Так вы заранее наметьте человека три-четыре, чтобы люди были наготове.

— За этим дело не станет, — весело кивнул Васильев.

И уже сидя в машине, инспектор сказал:

— Не забудьте включить в состав делегации Софрона Кузьмича. Старик достоин такой чести, — и к шоферу: — Поехали…

А вечером, за ужином, Орлов спросил Панюхая:

— Отец, чем ты обворожил московского гостя? Он очень лестно отзывался о тебе.

— Как чем? Встретил его по всем статьям морского порядка. С деликатностью спросил его, откель, мол, в каких чинах-званиях ходите… Ну, и ответствовал ему, кто я есть и какие ранги на меня возложены. Нужду-горемыку нашу поведал ему, но сказал, что терпим и еще потерпим, покуда аспида Гитлера не прикончат. Проводил его до председателя и со всей вежливостью распрощался с ним.

— Ну так будь наготове. Инспектор сказал, что тебя, наверно, вызовут в Москву на прием к Наркому.

Старик хотел что-то ответить, но поперхнулся и, кашляя, поспешно вышел на крыльцо.

— Это правда, Яшенька? — спросила Анка.

— Правда, Аннушка, правда. Сам инспектор сказал, чтобы нашего отца включили в состав делегации, которая поедет в Москву.

VII

Всякое напоминание о Павле Белгородцеве вызывало у Анки чувство гадливости и раздражительность, давило холодным камнем на сердце.

Время — лучшее лекарство от всех душевных переживаний. Прошло немногим более полутора лет, как Акимовна застрелила гитлеровского прислужника Павла, а дед Фиён сбросил его с обрыва в море, и бронзокосцы забыли о Павле. Но в один из мартовских дней сорок пятого года, когда начался ледоход, море снова напомнило о нем. Прокурор на всякий случай организовал розыск Павла, сообщив во все республиканские органы милиции необходимые сведения о нем. Но поиски пока были тщетны, и прокуратура молчала. Бронзокосцы, уважавшие свою председательницу сельсовета, тоже помалкивали, нигде ни словом не поминая о Павле. И у Анки отлегло от сердца. Она опять обрела покой, с каждым днем становилась жизнерадостней, в глазах ее, как и прежде, переливами играли зеленые искорки.

Как-то Панюхай сказал Орлову:

— Видал, зятек? Как перестали гомонеть на хуторе о Павле, так и наша девка повеселела. А я-то, старый дурень, атаманские лохмындрики домой приволок.

— Помалкивай, отец, — предупредил его Орлов. — Не нагоняй ты ей тошноту.

— Да уж молчу я, молчу…

Апрель вступил в свои права жаркими днями. С юга изредка набегал горячий ветерок и рябил сверкающее на солнце море. От Керченского пролива шла берегом тучными косяками жирная сельдь. В полукилометре от Косы проходили огромными семьями лещ и судак, посреди моря играла красная рыба, направляясь к Таганрогскому заливу.

В колхозе было только четыре старых отремонтированных баркаса. Панюхай и Краснов поделили их поровну. Бригада Панюхая, состоявшая из престарелых рыбаков, промышляла сельдь. Им было сподручнее и легче рыбачить вблизи берега. Краснов с более крепкими рыбаками уходил на двух баркасах в открытое море, где выставлял новый невод с капроновым мешком и перетягу из трех старых сетей.

Рыбаки ходили на веслах, они даже парусов не имели. Тогда Сашка Сазонов пришел к ним на помощь. Обычно рыбаки выходят в море вечером и на ночь выставляют орудия лова, а утром выбирают из сетей и невода улов. Сашка садился на «Чайку», брал на буксир баркасы, выводил их в море и возвращался к берегу. На следующий день, завидев на горизонте бригаду Краснова, он, вспенивая воду, устремлялся навстречу, и «Чайка» снова впрягалась в работу, буксируя баркасы, наполненные рыбой.

«Чайка» была слабосильным моторным суденышком, однако она в какой-то мере облегчала рыбацкий труд. Напрягаясь, ворча сердитым рокотом мотора, отстреливаясь автоматными очередями выхлопной трубы, покачиваясь и вихляя кормой, «Чайка» с усердием тянула за собой баркасы к причалу. Рыбаки, работая в полсилы, медленно гребли веслами, дымили трубками, попеременно отдыхая.

— Молодец, Сашко! — хвалили рыбаки моториста.

А Сашка, противник всяких восхвалений, каждый раз, ставя на прикол «Чайку», делал вид, будто не слышал их. Однако ему было приятно сознавать, что моторка по мере своих сил добросовестно несет почетную предмайскую трудовую вахту. Но «Чайке» пришлось потрудиться только три дня. На четвертый директор МРС Кавун сказал Сашке, когда тот пришвартовался к причалу:

— Ну, Сашко, прощайся с «Чайкой». Завтра утром поведешь ее в город. Рыбаксоюз согласился взять ее в обмен на моторный бот.

Сашка быстро замигал ресницами и недоумевающе уперся в Кавуна озорными васильковыми глазами. Он было раскрыл рот, но не промолвил ни слова, только шевелил губами, будто у него отнялся язык. Наконец, облизав губы, горячо выпалил:

— Как же это так, Юхим Тарасович!

— А так, як було сказано, — пересыпая русскую речь украинскими словами, ответил Кавун. — Меняем на бот.

— Такую красавицу! — Сашка взглянул на «Чайку». — Да ведь это птица! Она не ходит, а летает над волнами.

— Нам литака не треба. Вон и мартыны летают, а шо толку с того? Завтра пойдем в город, — и Кавун направился в контору.

Сашка обратился к Орлову и Васильеву, но те, улыбаясь, отмахнулись от него. После короткого раздумья, он бросился в хутор. Он так бежал по улице, что всполошил собак. Черные ленточки бескозырки то вздымались над головой, то ниспадали на спину. Вдруг он остановился, подтянул ослабшие ремешки протеза и пошел шагом, слегка прихрамывая.

Дома Анки не оказалось. Он застал ее в сельсовете. Анка сидела в кабинете за столом и что-то писала. Сашка вошел к ней и устало опустился на стул, тяжело дыша. Он сорвал с головы бескозырку и стал вытирать ею потное лицо. Анка взглянула на его мокрую полосатую тельняшку, усмехнулась:

— За тобой гнались, что ли?

— Да никто не гнался, сам бежал, — сердито бросил Сашка. — Вот ногу натрудил… На протезе не очень разгонишься…

— А что случилось?

— То случилось, что надо свистать всех наверх.

— Полундра? — засмеялась Анка.

— Ты смеешься, а дело такое, что реветь надо.

— Да ты ближе к делу.

— Это другой разговор… Понимаешь ли… Юхим Тарасович хочет отдать рыбаксоюзу нашу красавицу, а взамен ее взять разбитое корыто.

— Ничего не понимаю, — мотнула головой Анка. — Говори яснее.

Сашка набил табаком трубку, сунул чубук в рот и, доставая из кармана спички, продолжал:

— Нашу моторку «Чайку». Мыслимое ли дело, лишиться такой красавицы! Она первая помощница рыбакам. Единственный мотор в нашей МРС.

— А я тут при чем? — удивилась Анка.

— При том, что Яков Макарович работает у Кавуна замполитом. Вес!.. Вот ты и повлияй на мужа, а он нажмет на Кавуна.

— Нет, Сашок, в дела мужа я не вмешиваюсь.

— Да черт их побери! — вскричал Сашка. — Если уж на то пошло, то Кавун не имеет права распоряжаться «Чайкой». Она наша, общая. Это наш трофей…

Анка вздрогнула. Только теперь она вспомнила, вернее — Сашка напомнил о том, что «Чайку» подарили Павлу гитлеровцы. На смуглом лице Анки проступила бледность, и она сурово посмотрела на Сашку, подумав:

«Опять Пашка… Опять его зловещая тень встает передо мной, как черный призрак…»

— Правильно я говорю? — спросил Сашка, дымя трубкой.

— Нет, — отрезала Анка. — И не мешай мне. Иди, Сашок, — и она уткнулась в исписанный листок бумаги.

Сашка поднялся со стула. Он знал, что раз уж в глазах Анки потух живой блеск, дальнейший разговор бесполезен.

— Хорошо, — сказал он. — Но «Чайку» я не поведу. Пускай поищут моториста, — и хлопнул дверью.

На улице Сашка увидел Валю с Галей, они шли из школы и о чем-то весело щебетали, размахивая портфелями. Их догоняла высокая худощавая девушка с удлиненным лицом. На груди у нее болтались перекинутые через плечи две тугие черные косы. Это была Киля Охрименко, их одноклассница. Сашку осенила счастливая мысль:

«Не горюй, моряк. Рано давать задний ход. Вперед! Полный вперед!» — и он преградил путь подружкам.

— Девоньки… рыбки вы мои золотые… — упавшим голосом произнес Сашка, наполнив печалью и тоской озорные глаза. — Больше не придется мне прогуливать вас на «Чайке» по синему морю.

— Почему? — в один голос спросили удивленные подружки.

— Юхим Тарасович отдает ее рыбаксоюзу, — сердито проговорил Сашка. — А у него берет какой-то бот… развалину… Кисельную медузу… Студень… Не понимаю я нашего директора МРС… Цыган, а не директор! — распалял себя моторист. — Ему бы на ярмарке кобылами обмениваться.

— Жаль, — огорчилась Валя.

— И даже очень! — поддержала ее Галя.

Киля молчала. Сашка пососал в раздумье чубук трубки, встрепенулся:

— Вот что… скликайте остальных девушек и всей комсомольской громадой накатитесь девятым валом на Кавуна. Честное моряцкое, он сдастся.

В темных глазах Кили блеснули лукавые огоньки, и она захохотала:

— Ну и громада… Семь девок и ни одного парня.

— Я поведу вас.

— Нет, нет, — замотала головой Киля, не переставая смеяться. — Это дело дирекции МРС и колхозников. Пошли, девочки, — и подруги удалились.

Сашка крикнул им вслед:

— Да вы-то кто: комсомолки? Где же ваш задор? Ваша напористость?.. — и махнул рукой: — Амба.

Утром Кавун и Васильев пришли к причалу. В спокойном море, словно в огромном зеркале, отражались редкие белоснежные облака, застывшие в лазурном небе. У берега тихо плескалась вода. На горизонте маячили два баркаса. Это бригада Краснова возвращалась с лова. Старогвардейцы Панюхая вблизи берега трусили сети, выбирая из них трепещущую сельдь.

«Чайка» стояла на приколе, а Сашка словно в воду канул. Кавун нетерпеливо вздернул плечами:

— Где же он, бисов сын?

— Дома нет его, я заходил к нему, — сказал Васильев.

А Сашка был неподалеку от них. Он лежал на берегу вниз лицом, подставив спину горячим лучам солнца. Услышав голоса директора МРС и председателя колхоза, Сашка поднял голову. Его лицо было мокрым от слез. Он угрюмо пробормотал:

— Я тут…

Кавун и Васильев обернулись. Кавун, увидев моториста, обрадованно крикнул:

— Вот чертяка! А мы тебя ищем. Сидай, морская душа, за руль да поихалы. Сонечко припекае.

Сашка перевернулся на спину, закинул правую ногу на левую, согнутую в колене, буркнул:

— Не поеду.

— Сдурел, что ли? — изумился Кавун.

— Я не сдурел, Юхим Тарасович… Я сердцем прирос к «Чайке»… Вы понимаете, что это значит для меня?

Кавун, поддерживая руками живот, захохотал.

— Ей-богу, сдурел! Сказывся хлопец…

— Может, это по-вашему я сказился… Сдурел… А по-нашему, мы при всей нормальности.

Кавун продолжал смеяться, и его двойной подбородок колыхался. Васильев, нервно теребя усы, подошел к Сашке, сказал строго:

— Чего ломаешься, словно девка капризная.

— Дядя Гриша, я не ломаюсь.

— И нюни распустил… Слезами умываешься…

— Да как же не умываться, когда больно мне, — горячо заговорил Сашка, ударяя себя кулаками в грудь. — Ну, перейти с торпедного катера на моторку, это еще куда ни шло. Но с моторки пересесть на черепаху… — и он замотал головой: — Нет! Это позор для настоящего моряка.

— Хорошо, — сказал Васильев. — Замполит Орлов, как тебе известно, бывший летчик. И он не посчитает для себя позорным вести «Чайку». А о тебе, по возвращении из города, я поставлю вопрос на партийном бюро. — И он с укором покачал головой: — Эх, коммунист… Хлюпкий морячок, а не отважный торпедист.

Упоминание о партбюро сразу отрезвило Сашку. А тут еще обидная кличка «хлюпкий морячок» подхлестнула. Сашка встал, отряхнул с себя песок и, глядя куда-то в морскую даль, горестно вздохнул:

— Как что, так сейчас тебя на партбюро… Луску, будто с рыбешки, снимать… А нет, чтоб в душу человека заглянуть… Что ж, поехали, — и он шатко зашагал к причалу.

— Вот теперь я вижу в тебе настоящего моряка, — улыбнулся Васильев, идя за Сашкой.

А Кавун похлопал моториста по спине и ласково сказал:

— Добре, сынку, добре.

Погода стояла тихая, сонное море покоилось в дремотном штиле, и моторка весело скользила по зеркальной глади зеленоватой воды вдоль побережья. Такая настороженная тишина и штилевой покой моря бывают обычно перед штормом.

И действительно, когда было пройдено больше половины пути, по небу торопливо побежали лохматые рваные тучи, море потемнело, заворочалось и стало покрываться белыми гребешками. Через четверть часа на юго-западе высунулась из-за горизонта темно-синяя туча. Она быстро надвигалась, заволакивая небо. Сильнее становились порывы шквального ветра, увеличивались волны, гулко ударяя в борт, угрожали выбросить «Чайку» на берег.

— Ишь, как расходилось, — сказал Кавун.

— Будет штормить, — и Васильев тронул Сашку за плечо: — Выжимай из мотора все силенки.

— Да уж и так выжимаю, — хмуро проворчал Сашка.

До порта оставалось совсем недалеко. Уже виднелся город, раскинувшийся на возвышенности. А раскатистые волны все росли и буйствовали, вспениваясь и громыхая у берега. «Чайка» упорно пробивалась вперед, и раскачиваясь, временами давала такие крутые крены, что вот-вот готова была перевернуться и скрыться под волнами. Вдруг Сашка взял лево руля, взревел мотор, и «Чайка» устремилась в открытое море. Видавший виды на своем веку Васильев, которого не раз уносили на себе в море льдины, а штормы вытряхивали из него душу, в испуге крикнул:

— Куда тебя черти несут?

— Не мешай мне, дядя Гриша, — огрызнулся Сашка. — Я капитан на корабле!..

Волны, возрастая, накатывались одна за другой. Соленые брызги осыпали моторку. Кавун и Васильев защищались от них ладонями рук, но вода стекала с лица и усов, проникала за шиворот, щекотала спины. «Чайка», взлетая на пенистый гребень и соскальзывая в распадок между волнами, высвистывала в воздухе обнаженным винтом.

— Да ты с ума сошел, что ли? — забеспокоился Васильев.

— Ей-богу, он сказывся, — Кавун толкнул Сашку в спину. — Гей, хлопче…

— Да не мешайте же! — злобно сверкнул глазами Сашка, рванув вправо баранку руля.

«Чайка» стремительно помчалась по широкому распадку. Но когда следующая волна угрожала накатиться на моторку, Сашка крутанул баранку еще раз вправо. Набежавшая волна подхватила «Чайку», швырнула вперед, и она клюнула носом. Кавуна, Васильева и Сашку с головы до ног окатило водой.

— Ничего! — звонко засмеялся Сашка. — Соленый душ полезен.

Теперь волны били в корму. Но Кавун и Васильев успокоились и уже не обращали внимания на брызги, обильно сыпавшиеся на их головы. Еще минута, вторая, и «Чайка», миновав маяк, шла под надежной защитой гранитного мола.

— И чего это понесло тебя в чертово пекло? — спросил Васильев моториста.

— А вам что, хотелось поплавать кверху килем? — ответил вопросом на вопрос Сашка и продолжал: — Ведь нас опрокинуло бы. Большой волне опасно подставлять борт. Надо резать ее. Хотя бы наискось. Вот я и применил этот маневр. А когда маяк оказался справа по борту, я изловчился и развернул «Чайку» косом к воротам порта. Удары в корму, что удары по спине, они не так страшны, — философствовал Сашка, подчаливая к пристани. — А вот удар волны по борту, это все равно, что садануть человека кулаком под девятое ребро. Исход может быть смертельным.

— Молодчина, хлопче, молодчина, — похвалил его Кавун.

— Теперь я понимаю, как солоно приходилось фашистам, когда ты вихрем налетал на них и торпедировал их транспорты, — сказал Васильев.

— Ого! — многозначительно произнес Сашка, позабыв недавний неприятный разговор с председателем колхоза.

«Чайка» пришвартовалась, и бронзокосцы сошли на берег. В тот же час на море разыгрался восьмибалльный шторм.

Море штормило трое суток. За это время Сашка тщательно осмотрел бот, с помощью механика рыбаксоюза разобрал, собрал и опробовал мотор. Он был сильнее мотора «Чайки» в два с половиной раза, однако это не радовало Сашку, наоборот, угнетало его. С щемящей болью в сердце расставался он с «Чайкой». Но этого не понимал механик рыбаксоюза и все твердил свое:

— Слышишь, как ровно, без перебоев стукотит? Не мотор, а зверь. Сила!

— Да пошел бы ты ко всем чертям! — рассердился Сашка.

— Чего злишься?

— А того, что так стукотит копытами подыхающая, заезженная кляча.

— Ну, ну! — запротестовал механик. — На сегодняшний день мотобот «Медуза» самая мощная моторная единица на всем побережье. И не кляча она, а заключает в себе пятьдесят лошадиных сил.

— Именно — единица, и одним словом — медуза, — отмахнулся Сашка, давая понять, что больше он не расположен продолжать разговор, и механик удалился, бросив на ходу:

— Неблагодарный… «Медуза» по тяге равняется пяти десяткам самых сильных лошадей.

— Ладно, — проворчал Сашка. — Отчаливай…

На четвертые сутки море угомонилось; оно сонно ворочалось у берегов, усталое и притихшее. В шесть часов утра «Медуза» отшвартовалась, вышла в море и взяла курс на Бронзовую Косу. От самого порта ее сопровождали чайки. Они то низко повисали в воздухе, покачиваясь на белых крыльях, то припадали к воде, плаксиво вскрикивали, вечно жалуясь на свою судьбу.

«Медуза» шла медленно, содрогаясь от гулкого рокота мотора, и обволакивала себя иссиня-голубой дымкой, вырывавшейся из выхлопной трубы. Кавун прохаживался по широкой палубе, заглядывал в глубокий трюм и удовлетворенно кивал головой, рассуждая о чем-то с самим собой. Васильев стоял у руля, Сашка следил за работой мотора.

Кавун спросил Сашку:

— Гарна посудина?

Сашка криво усмехнулся:

— Именно — посудина… Разве ж можно сравнить эту старую калошу с легкокрылой «Чайкой»?

— Э-э-э, хлопче, ты не прав, — возразил Кавун и развел руками: — Дывись, який простор на палуби. А трюм? Центнеров на двадцать груза. «Медуза» трудяга, а «Чайка» белоручка.

— Да оставь его, Тарасович, — сказал Васильев. — Переболеет разлуку с «Чайкой», успокоится и с «Медузой» свыкнется.

— Звыкнешься, моряцкая душа?

— Не знаю, — вздохнул Сашка и отвел глаза.

Чайки, жалобно всхлипывая, поотстали и повернули обратно. Кавун проводил их долгим взглядом и сказал:

— Живут в таком приволье, а все плачут.

— Такая уж плаксивая птица, — заметил Васильев.

Вскоре в прибрежном мареве показалась Коса. Хутор и длинная полоса песчаной отмели будто выплывали из прозрачной золотистой дымки, и контуры строений и обрывистый берег становились все четче и рельефней. Впереди, в четырех кабельтовых, Васильев заметил баркасы. Они были похожи на две черные подбитые птицы, медленно взмахивающие крыльями. Васильев, догадался, что это рыбаки тяжело идут на веслах, и сказал Кавуну:

— Юхим Тарасович, а ведь это бригада Краснова.

— Мабуть, так… Сашко, нажми-ка!

— Из этой дохлой клячи большего не выжмешь, — беззлобно проворчал Сашка, но скорость прибавил.

«Медуза» вздрогнула, пошла в кильватер баркасам и через полчаса нагнала их. Рыбаки узнали Кавуна и своего председателя колхоза, радостно заулыбались. Кавун перегнулся через поручни, кивнул рыбакам.

— Ну, як рыбачилы?

— Добре! — ответил Краснов. — Баркасы перегрузили.

В первом баркасе серебрились крупные лещи, во втором неподвижно лежала среди черноспинных осетров двухметровая белуга.

— Не живая? — кивнул на белугу Васильев.

— Бригадир оглушил ее колотушкой, — сказал дед Фиён, посмеиваясь в рыжую бородку, прокопченную табачным дымом. Он и сейчас посасывал вишневый чубук глиняной трубки. — Дюже артачилась, скаженная.

— Как же вы ее полонили? — интересовался Васильев.

— В капроновый мешок угодила.

— Выдержал?

— Раз Панюхай мастерил невод, любой груз выдержит.

— Вот шо, труженики, — прервал разговор Кавун. — Бечева е?

— Есть!

— Зачепляйтесь.

На первом баркасе приняли со второго бечеву и закрепили ее на корме. Конец своей бечевы швырнули на палубу мотобота. «Медуза» взяла баркасы на буксир и легко повела за собой, расстилая перед ними шипящий пенистый коврик. Рыбаки, сложив весла, отдыхали, подремывая на солнцепеке. Тем временем на берегу качалась и шумела людская волна. В воздухе мельтешили платки, косынки, фуражки и соломенные шляпы. Ребятишки кубарем скатывались по крутосклону на песчаный берег, старательно вымытый неутомимыми волнами.

«Медуза» причалила к пирсу, и Сашка заглушил мотор. Бронзокосцы бурно приветствовали первое моторное рабочее судно, заменившее легкокрылую «Чайку».

VIII

В последних числах апреля бронзокосцы провожали свою делегацию в Москву на прием к Наркому. От колхоза ехали председатель Васильев, бригадиры Краснов и Панюхай и от МРС замполит Орлов. Приехал из Белужьего и секретарь райкома партии Жуков, чтобы пожелать делегации счастливого пути. Анка, снаряжая отца в путь-дорогу, вычистила и выгладила брюки и китель, постирала тельняшку и еще две новых положила в чемодан.

Панюхай подстриг бородку и усы, и когда облачился в парадный флотский костюм, выглядел именинником. На его бритой голове молодецки сидела черная с белой окантовкой фуражка, на которой вместо краба поблескивал надраенный песком и суконкой бронзовый якорь. Отливали на солнце золотом и начищенные пуговицы на белом кителе.

— Знать, не обманул тот самый Петр Петрович, — сказал Панюхай, имея в виду инспектора рыбнадзора. — Я вмиг скумекал, что он справедливый человек. Ишь ты, сердечный какой, все же замолвил словечко о нас Наркому.

— У вас, отец, какая-то подозрительная обоюдная симпатия друг к другу с Петром Петровичем, — заметил Орлов, подмигнув Анке и Жукову.

Они стояли в тени акации возле сельсовета, ожидая грузовик, который должен был доставить их в город. На улице изнывала под палящими лучами солнца толпа зевак. Панюхай с хитринкой посмотрел на Орлова и усмехнулся:

— Нет, милый зятек, никакой тут подозреваемости нету. Все честь по чести. Пришлись мы один другому по душе и только. Спроси вот Андреича, — кивнул Панюхай на Жукова. — Когда он в тридцатом годе объявился на Косе, мы с ним с первого дня приятелями стали. И поныне в содружестве состоим.

— Совершенно верно, Кузьмич, — подтвердил Жуков, улыбнувшись. — И поныне мы в большой дружбе.

Панюхай толкнул Орлова:

— Слыхал?..

— Слышу, отец.

— То-то. А можно взять, к примеру, и Юхима Тарасовича. Он тоже с первых днёв ко мне расположился. Вот, — оглядел он себя, — обмундировкой вознаградил.

— Це правда, — прогудел Кавун, растирая пальцами длинные усы-сосульки, свисавшие ниже подбородка.

— Значит, у тебя, Кузьмич, есть что-то этакое притягательное… магнитное, — сказал Васильев.

— Никаких магнитов, — махнул рукой Панюхай. — По-задушевному я с людьми, вот и все.

— Эх, Софрон Кузьмич, — положил ему на плечо руку Жуков. — Если бы твоя душевность помогла нам получить от Москвы флотилию и новые сетеснасти…

Панюхай принял важный вид, ответил с достоинством:

— Москва не поскупится, Андреич. Поглядим там… по обстоятельствам, стал-быть…

— Отец, — прервала его Анка, хмуро посмотрев на него. — Нехорошо нахваливать себя.

— А разве я сбрехал что? Ты, дочка, не бойся правды-матки.

Наконец подошла машина. В эту минуту из-за угла показалась Акимовна в белом халате и белом поварском колпаке на голове.

— Я прямо из столовой… — оправдывалась Акимовна.

Началось прощание. Панюхай наспех поцеловал Анку, пожал руку Жукову, Кавуну, Акимовне, поклонился народу и сел к шоферу в кабинку. Васильев, Краснов и Орлов разместились в кузове. Жуков помахал фуражкой:

— Ни пуха, ни пера!

— В добрый путь! — донеслось из толпы.

Анка крикнула:

— Счастливо! Сегодня же дайте в городе телеграмму о вашем выезде.

Акимовна подошла к кабинке в ту секунду, когда шофер включил скорость.

— Гляди же, Кузьмич, не подкачай.

— Будь в спокойствии, Акимовна. Морской порядок будет по всем статьям соблюден.

Машина вымахнула из хутора, взбежала на пригорок и запылила по дороге в город.

Делегация прибыла в Москву тридцатого апреля, как и было указано в вызове Наркомата. Видимо, это сделали с той целью, чтобы рыбаки провели Первомайский праздник в белокаменной столице.

Встретил рыбаков на перроне вокзала уже знакомый им инспектор. Панюхай долго и молча жал руку Петру Петровичу, радостно улыбался и, наконец, проговорил:

— Вот и причалили мы к желанным берегам матушки-Москвы.

— Добро пожаловать, дорогие гости, — приветливо ответил инспектор. — Следуйте за мной.

На привокзальной площади их ждала сверкающая черным лаком открытая легковая автомашина. Инспектор сел с шофером, а гости свободно разместились на задних сиденьях. Автомашина бесшумно покатила по асфальту, выехала на улицу и влилась в бесконечный поток легковушек разных заводских марок и расцветок. На тротуарах взволнованно бурлили разноголосые людские потоки. Пахло накалившимся железом, камнем, смолой и бензиновым перегаром.

На перекрестках, предупреждаемые желтым — «Внимание!», потом повелительным красным — «Стоп!» — глазом автоматического светофора, потоки людей и машин на минуту замирали, давая возможность двигаться пересекающим дорогу потокам. Панюхай, блуждая растерянно-удивленным взглядом, шептал:

— Боже мой… страсть-то какая… Похоже на то, что вкруг тебя море волнами играет.

Машина наконец выплеснулась из шумного потока и подкатила к огромной новой гостинице. Шофер проворно вылез из машины, открыл заднюю дверцу, пригласил:

— Прошу, товарищи.

Гости в сопровождении инспектора поднялись в лифте на пятый этаж, где для них был забронирован номер.

— Располагайтесь, как у себя дома, — сказал инспектор, вынимая из кармана четыре пропуска. — Это вам даст право свободного входа на Красную площадь. Завтра посмотрите военный парад и демонстрацию москвичей. А пока желаю приятного отдыха, — и он вышел. Но через минуту вернулся. — Простите, я забыл оставить вам талоны. Будете питаться здесь, при гостинице. Вот эти талоны на завтраки, эти на обеды, а эти на ужины. До свидания…

В номере было четыре кровати, диван, письменный стол, стулья, мягкие кресла, телефон, репродуктор и платяной зеркальный шкаф. С пятого этажа взору открывалась внушительная панорама: Кремль и Ленинские горы. Васильев, Орлов и Краснов стояли у широкого окна, обозревая Москву, вернее — часть огромной столицы, а Панюхая заинтересовало совсем другое: он топтался возле зеркального шкафа, поворачиваясь то вправо, то влево и оглядываясь через плечо. Панюхай впервые видел себя в зеркале во весь рост. Он одергивал китель и поправлял на голове картуз, кивая своему отражению.

— Ничего, Кузьмич, — подошел к нему Васильев, — вид у тебя молодецкий.

— Порядок, — морщинистое лицо Панюхая осветилось детской улыбкой.

— А не прогуляться ли нам по Москве? — предложил Орлов.

— С удовольствием, — согласился Васильев.

— Нет, я лучше передохну малость, — отказался Панюхай.

— И меня в дороге разморило, — сказал Краснов. — Идите сами.

Орлов и Васильев ушли в город, а Панюхай и Краснов разделись и завалились спать.

Парад и демонстрация на Красной площади произвели на рыбаков неизгладимое впечатление. А метро просто ошеломило их. И только Орлов, не раз бывавший в Москве, оставался спокоен. Он на каждой остановке выходил из вагона, за ним поспешно следовали его спутники, а через несколько минут, осмотрев зеркальную мраморную облицовку и художественное оформление станции, все снова входили в вагон и ехали дальше. Восхищенный Панюхай беспрестанно восклицал:

— Боже, какая страсть! Солнечные хоромы под землей!..

Два дня бронзокосцы осматривали Москву, знакомились с ее достопримечательностями, а на третий их вызвали к Наркому. С каким волнением и душевным трепетом Панюхай переступил порог большого, скромно обставленного кабинета. Рыбаков ввел к Наркому инспектор. Панюхай шел последним, он почувствовал внезапную слабость в ногах. Но когда Нарком, сидевший за массивным письменным столом, встал и с приветливой улыбкой пошел навстречу рыбакам, запросто, будто с давнишними хорошими знакомыми, поздоровался, с Панюхая и смущение и слабость как рукой сняло. Он, не отрывая возбужденного взгляда от ласковых с живым огоньком глаз Наркома, сказал:

— Доброго здоровьица вам, товарищ Народный Комиссар… Так вот вы какой… Доступный человек.

— Узнаю́! — и Нарком добродушно засмеялся. Он быстрой походкой вернулся на свое место, заглянул в настольный блокнот. — Софрон Кузьмич? Бригадир гвардейской бригады? — и обернулся к инспектору: — Не так ли, Петр Петрович?

— Совершенно справедливо товарищ Народный Комиссар, — опередил Панюхай инспектора. — А дозвольте спросить: как вы признали меня?

— Петр Петрович, вернувшись с моря, с удивительной точностью нарисовал ваш портрет. Итак, дорогие товарищи, садитесь. Предупреждаю: никакой официальщины. Будем запросто беседовать. О том, как погибла флотилия МРС, как героически трудятся старейшие рыбаки-пенсионеры, мне известно. Скажите, в чем сейчас у вас самая острая нужда?

И рыбаки рассказали, что с флотом еще можно подождать, что хотя баркасы ветхие, но теперь уже приобрели мотобот и это дело еще терпимое. Отсутствие необходимого количества добротных орудий лова — вот что режет рыбаков. Даже бечевы и ниток невозможно достать.

— Ясно, — сказал Нарком. — Потерпите еще немного. Как вам известно, вчера наши воины водрузили над рейхстагом знамя Победы. Война, можно сказать, завершена. В некоторых местах еще оказывают сопротивление разрозненные группировки гитлеровцев, которые будут добиты нашими доблестными воинами в течение ближайших дней. Скоро вы будете иметь и первоклассный флот и капроновые сети. Могу порадовать вас, — улыбнулся Нарком и продолжал: — На одной из южных верфей уже приступили к постройке быстроходных сейнеров для вас, рыбаков. На сейнерах будут установлены отечественные двигатели в сто пятьдесят лошадиных сил. Заказ заводу уже дан.

— А сетки? Сетки? — заерзал на месте Панюхай.

— Я сказал, вы будете снабжены капроновыми сетями. Самыми добротными.

— Дай бог, — облегченно вздохнул Панюхай.

— Бог не даст, — улыбнулся Нарком, — а Родина даст.

Все засмеялись. Панюхай смущенно опустил глаза:

— Само собой… товарищ Народный Комиссар.

Нарком встал, подошел к висевшей на стене карте и обвел указкой бассейн Азовского моря.

— Вот ваши владения. Сравнить с Черным, и ваше море кажется малюткой. А рыбные богатства его неисчислимы. Подумать только: в таком мелководье гуляют косяки леща и судака, тюльки и бычка, тарани и сельди, рыбца и шамаи, сазана и севрюги, белуги и осетра… Теперь посмотрите, сколько рек впадает в Азовское море… Они опресняют воду и вносят тысячи тонн различных питательных веществ, создавая обильную кормовую базу. Вот почему из Черного моря в Азовское устремляются тучные косяки рыб. Их привлекают и пресные лиманы, являющиеся прекрасными нерестилищами. А кое-где на реках, впадающих в море, ручьях, каналах и протоках сооружаются завалы, запруды и заграждения. К чему я это говорю? — Нарком вернулся к столу и опустился в кресло. — Вот к чему. Известно, что рыба идет на нерест туда, где она родилась. Но пробить завалы и запруды на реках, протоках и в гирлах лиманов она не может и гибнет. Есть и такие горе-рыбаки, которые бьют рыбу острогой и огнестрельным оружием. Добывают ее с применением взрывчатки, отравляющих веществ и электротока. Это варварский метод.

— Товарищ Народный Комиссар, в нашем районе такого безобразия нет, — сказал Васильев.

— Знаю. А в других районах есть. Может и у вас быть.

— Не допустим! — встрепенулся до сих пор молчавший Краснов.

— К этому я и клонил разговор, чтобы навести вас на мысль: не допустить подобного варварства. А то что же получается? Миллионами тонн губят рыбу. Да ведь это же народное добро, наше богатство, и надо сберегать его.

— Совершенно справедливо, товарищ Народный Комиссар, — качнул головой Панюхай. — Мы никому не дозволим в наших водах разбойничать. Пресекём!

— Правильно, — сказал Нарком и спросил Панюхая: — Ну, как живет-здравствует ваша старая гвардия?

— Трудятся. Кланяться вам велели.

— Спасибо. Передайте им мой привет.

— И просили они… хоть бы ниткой уважили. А сети я сам свяжу. Беда нам без причиндалов.

— Хорошо, Софрон Кузьмич, постараюсь кое-что сделать для ваших рыбаков. — Нарком позвонил и обратился к вошедшему секретарю: — Напишите от моего имени письмо дирекции и коллективу рабочих Решетихинской сетевязальной фабрики Горьковской области с просьбой обеспечить азовских рыбаков колхоза «Заветы Ильича» Белуженского района сетеснастями.

Когда секретарь вышла, Нарком сказал:

— Думаю, не откажут. Поезжайте на фабрику, поговорите в парткоме, с рабочими потолкуйте.

— Мы сегодня же выедем, — сказал Васильев.

— Прекрасно. А вернетесь, два-три дня погостите в Москве. Номер будет забронирован за вами.

Вошла секретарь, положила на стол отпечатанное на машинке письмо. Нарком подписал и передал письмо Васильеву.

— Желаю успеха. А чтобы вы не забывали о нашей встрече, разрешите вручить вам памятные подарки… Петр Петрович, слово за вами.

Инспектор вынул из портфеля четыре зеленых бархатных коробочки и, открыв их, разложил на столе рядком. В трех коробочках были серебряные карманные часы, в четвертой — золотые. Серебряные Нарком вручил Васильеву, Орлову и Краснову, а золотые протянул Панюхаю.

— Это вам, Софрон Кузьмич, именные за добросовестный, честный труд.

— Как?.. — повел растерянным взглядом Панюхай. — Это почему же мне такая честь?..

— Заслуживает? — спросил Нарком рыбаков.

Те ответили в один голос:

— Заслуживает.

— А ваше мнение, Петр Петрович?

— Софрон Кузьмич вполне достоин этого подарка.

— Вот видите? — развел руками Нарком, улыбаясь.

У Панюхая задрожал подбородок, сомкнулись челюсти. Наконец он разжал их, с трудом проговорил:

— Бла… благо… дарствую… товарищ… Народный… Комис… сар.

У старика из глаз брызнули слезы. Он провел по мокрому волосатому лицу рукавом кителя, потом, спохватившись, вынул из кармана носовой платок, приложил к глазам…

Нарком проводил гостей до дверей. Последним выходил из кабинета Панюхай. Он обернулся и так посмотрел на Наркома, будто горячо обнял его душой и сердцем, и тихо сказал:

— Да хранит вас бог… доступный человек.

Поездка на Решетихинскую сетевязальную фабрику увенчалась успехом. Рабочие встретили гостей с далекого Приазовья радушно. Когда было зачитано письмо Наркома, один из рабочих внес предложение — вязать сети для рыбаков в неурочное время, отрабатывая ежедневно дополнительно по одному часу. По огромному цеху прокатился одобрительный гул дружных рукоплесканий…

Бронзокосцы уезжали из Горького в приподнятом настроении. Радости их не было предела. В Москву вернулись восьмого мая. Петр Петрович принес им в гостиницу железнодорожные билеты на десятое число.

— А почему не на девятое? — спросил Орлов.

— Завтрашний день будет объявлен Днем Победы, — ответил Петр Петрович. — Гитлеровская Германия капитулировала. Вот свежие газеты, читайте. А это четыре пропуска на Красную площадь.

День девятого мая был торжественным, волнующим. На Красной площади шумело ликующее море людей.

Вечером загромыхали орудийные залпы, и московское темно-синее небо расцвело яркими разноцветными огнями фейерверка. Это было изумительное зрелище незабываемого салюта в День Победы. Гремела музыка, звенели песни на улицах и площадях, люди кружились в танцах, совсем незнакомые обнимались и горячо целовались, поздравляя друг друга с долгожданной победой.

Панюхай отбился от своих спутников и никак не мог вырваться из людского водоворота. Вдруг он увидел знакомое лицо, мелькнувшее между снующими людьми. И когда взгляд больших голубых глаз остановился на нем, он вскрикнул:

— Татьянка!

— Софрон Кузьмич!.. Софрон Кузьмич!.. — услышал он низкий слабый голос, но в ту секунду незнакомая девушка обняла его, поцеловала и горячо дохнула ему в самое ухо:

— Я — Татьянка, дедушка! Милый, родной! Поздравляю с победой! Идем веселиться, дедуся! — и она закружила его в танце.

Их толкали в бока и в спину, волна людей то наваливалась, то откатывалась, а Панюхай отбивался, брыкался, вырываясь, из цепких рук девушки:

— Да отпусти же ты душу на покаяние, мама двоеродная…

Наконец девушка остановилась, и новая волна подхватила Панюхая и понесла неведомо куда…

Вернулся Панюхай в гостиницу разбитый и обессиленный. Он вошел в номер, повалился на диван и жалобно простонал:

— Треклятая девка… Я с Татьянкой глазами схлестнулся, а она меня в танец повлекла.

— С какой Татьянкой? — спросил Васильев.

— С Зотовой.

— Почудилось? — присел к нему на диван Краснов.

— Побей меня бог, она. Я ей голос подал: «Татьянка!» А она в ответ: «Кузьмич!..» Тут какая-то коза подвернулась, копытцем подшибла меня и каруселью закружила, аж в глазах зарябило.

Орлов и Васильев переглянулись и подумали об одном:

«Хватил лишнего на радостях старик, вот и бредит».

Так и не поверили они Панюхаю.

IX

В январе 1945 года Советская Армия освободила из концлагеря близ города Ландсберга большую группу невольниц. Среди них была и Таня Зотова. Таню направили в Москву и определили в одну из клинических больниц. Чуткий, внимательный уход медперсонала и хорошее питание медленно, но заметно возвращали потерянное на немецкой каторге здоровье. Проходил месяц за месяцем. Таня чувствовала, как она все увереннее становится на окрепшие ноги и все мышцы ее наливаются живительной силой.

За четыре месяца пребывания в больнице Таня получила от Дмитрия одиннадцать писем. Последнее, двенадцатое письмо, датированное двадцать третьим апреля, Таня получила восьмого мая. В нем Дмитрий писал коротко о том, что они начали штурмовать фашистское логово — Берлин. И больше ни звука…

Девятого мая, в День Победы, Таня вышла из больницы, написала мужу, что выезжает домой. Добродушная старуха, работавшая санитаркой в больнице, посоветовала Тане задержаться с отъездом дня на три, чтобы посмотреть Москву.

— А с жильем не беспокойся, у меня перебудешь, — сказала старуха. — Кровать двуспальная, поместимся.

И Таня согласилась. Вечером она пошла посмотреть на ликующую Москву, торжественно отмечавшую День Победы фейерверками, песнями, музыкой и танцами. Вот тогда-то и промелькнуло, как видение, знакомое, с рыжеватой бородкой лицо деда Панюхая, и сипловатый голос его, окликнувший Татьяну, потонул в бурлящем гуле разноголосой возбужденной толпы… Если бы и Татьяна выезжала на другой день, она встретилась бы с земляками на вокзале или в поезде, но у нее билет был взят на двенадцатое мая.

До последней минуты отхода поезда Панюхай обшаривал все уголки вокзала, высматривая Таню, но поиски его были напрасны. Когда поезд был уже в пути, Краснов, взглянув на рассуждавшего с самим собой Панюхая, сказал:

— Брось думами себя изводить. Померещилось тебе и только.

— И то могет быть, — усомнился Панюхай. — Ведь признала же меня одна стрекоза за родного дедушку? Татьянкой себя назвала. Целовала меня, будто огнем припекала. Думал, борода от ее жару осмолится и волдыри по щеке пойдут пузыриться. Да еще в пляс меня повлекла.

Орлов, отложив газету, сказал:

— Ничего, отец, день такой был радостный. Знакомые и незнакомые целовались, плясали и песни пели.

На верхней полке заворочался Васильев, свесил голову и с улыбкой посмотрел на Панюхая:

— Ох, Кузьмич, дознается о твоих похождениях Акимовна… — и засмеялся, не выговорив больше ни слова.

— Ляскай, Гришка, ляскай, — отмахнулся Панюхай, — язык без костей. А что касаемо Акимовны, то будь она с нами, и ее зачмокали бы поцелуями. День-то какой был! Все на радостях целовались. А морского порядка мы не нарушили. Верно, зятек?

— Верно.

— То-то, Гришака, — самодовольно улыбнулся Панюхай, взбивая подушку. Но прежде чем лечь, он вынул из кармана зеленую бархатную коробочку, открыл ее, полюбовался чистым сиянием золотых часов и спрятал коробочку под подушку.

— Ты что, Кузьмич, сквозь крышку часов видишь циферблат? — спросил Васильев. — Так скажи, который час?

— Не дури, Афанасыч, — зевнул Панюхай и блаженно растянулся на нижней полке. — Часы не для того дарены Народным Комиссаром, чтоб крышкой хлопать.

— А для чего же?

— Для памяти. А время мы и так угадываем — днем по солнцу, ночью по звездам, — он зевнул еще раз, и вскоре купе наполнилось свистящим храпом.

И в концлагере, и в больнице Таня часто вспоминала Соню. Она хорошо помнила день перед отправкой невольниц из Мариуполя в Германию, душный, битком набитый вагон, в котором люди задыхались и умирали стоя, так как не было возможности даже присесть на пол, Франкфурт-на-Одере, где раздевали донага советских женщин и девушек и продавали их в рабство, и мрачные дни батрачества у фрау Штюве, плеснувшей в лицо Соне кипящим молоком и ослепившей молодую красивую девушку. Все помнила Таня, а вот откуда родом Соня и ее фамилию забыла. Много думала Таня, до боли в висках напрягала мысли, пытаясь вспомнить название родного города и фамилию Сони, но все ее попытки были тщетны…

Пассажирский поезд весело бежал на юг. Таня сидела у окна, слегка покачиваясь. Мимо вагона проплывали разрушенные железнодорожные будки и разъезды. Уже остались далеко позади Серпухов, Тула, только что миновали Орел. Когда поезд подходил к следующей станции, бойкая молодая проводница объявила ее название. Таня, задумчиво глядя в окно, никак не реагировала на выкрики голосистой проводницы. Но когда до ее слуха донеслось звонкое короткое слово:

— Курск!

…она вздрогнула и сердце ее радостно затрепетало.

— Кому сходить, граждане, приготовьтесь! — предупредила проводница, быстро проходя по вагону.

«Курск… — мысленно повторила про себя Таня. — Курск… Ну конечно, Соня из этого города… Теперь я хорошо помню, что она из Курска… Как же я могла забыть это…» — и она заволновалась, то вскакивая, то опять опускаясь на полку.

— Вы тоже здесь сходите? — спросил Таню пожилой гражданин, заметив ее волнение.

— Нет… нет… Мне до Мариуполя… И билет у меня до Мариуполя… — растерянно бормотала Таня, выглядывая в окно, за которым вдали показался город. — Но видите ли… моя знакомая из Курска… Они в этом городе живет.

— Как ее фамилия? — поинтересовался гражданин.

— Не помню… Зовут ее Соней, а вот фамилию забыла… Мы с ней в Германии… батрачили у одной фрау. Ох, и гадюка была наша хозяйка! Она ослепила Соню и отослала ее домой, в Курск, а меня отправила в концлагерь…

— Так эту девушку весь город знает, — перебил Таню гражданин. — Соня Клименкова. Дома она, дома.

— Да что вы говорите! — приглушенно вскрикнула Таня, схватив за руку гражданина. — Жива? Соня жива?

— Жива-здорова. Только она теперь не Клименкова, а Тюленева. Замуж вышла. Хороший у нее муж, он на каком-то заводе механиком работает. Говорят, серьезный парень.

— Соня замужем? — и в глазах Тани вспыхнули голубые огоньки. — Какая радость! Правда, она хоть и слепая, но красивая девушка.

— Нет, — возразил гражданин, — и не слепая теперь она, а зрячая. Муж возил ее в Одессу, год она пробыла в клинике Филатова. Ее оперировали и вернули зрение.

— Мне кажется, что все это сон… — Таня в изнеможении прислонилась спиной к перегородке, почувствовав во всем теле слабость от радостного волнения. — Как мне хочется повидать ее…

— А вы и повидайте. Это же просто сделать. Сойти с поезда, отметить у начальника станции остановку на билете, а как найти вашу знакомую, я расскажу вам.

— Я так и сделаю, — заторопилась Таня, вытаскивая из-под полки маленький чемоданчик.

Поезд подходил к вокзалу, вернее к руинам, напоминавшим, что на этом месте когда-то стояло красивое здание вокзала, и гражданин сказал Тане:

— Вот мы и приехали. Идемте к выходу, — и они направились к тамбуру, где уже толпились пассажиры.

Беленький опрятный домик с веселыми окнами, в котором жила Соня с мужем и матерью, находился на южной окраине города. Таня легко нашла его. Все было так, как рассказал ей любезный незнакомый гражданин, который простился с нею в центре города: новый, окрашенный зеленой краской, дощатый забор; низкие решетчатые ворота и калитка из штакета; тут же, за воротами, растут два стройных тополя; в глубине двора стоит домик, окруженный молодыми липами, а за домиком — вишневый сад.

Солнце скрылось за далеким горизонтом, когда Таня остановилась возле штакетной калитки. Она увидела во дворе женщину, которая ходила между грядками и неторопливо раскачивала в руках ведерную лейку, дождевыми струями разбрызгивая воду. Она поливала цветы. Особенно много было на грядках нежных распустившихся нарциссов. А там, за домиком, уже окутывались белой дымкой вишневые деревья, и в лицо Тане вместе с вечерней прохладой пахнуло свежестью и медовым ароматом майского цветенья.

— Гражданочка, — тихо окликнула Таня женщину.

Та обернулась, несколько секунд пристально смотрела на Таню, потом медленно опустила на землю лейку и подошла к калитке. Скорбное лицо женщины и грустные, будто застывшие светло-серые ее глаза говорили о том, что она перенесла страшное душевное потрясение.

— Скажите, Соня Тюленева здесь проживает? — спросила Таня.

— Здесь, — ответила женщина. — Я ее мать, — и открыла калитку. — Проходите, пожалуйста. Она там, в комнате, — махнула рукой мать Сони на домик и вернулась к своему занятию.

Соня сидела на диване и играла с ребенком. Она держала его под мышки и то поднимала, то опускала розовыми ножками себе на колени, целовала его ручонки, животик, трясла головой:

— Да родимый же ты мой тюленьчик… Батька твой тюлень, а ты — тюленьчик… Не хочешь? Хорошо. Тогда ты соловей-соловушка…

Ребенок, перебирая слабыми ножками, потянулся ручонками к лицу матери, вцепился в оправу и чуть не сорвал с ее носа темные очки.

— А-а-а, так ты мамку бить?.. Разбойник! Да, да! Ты соловей-разбойник! Вот я тебе! Вот я тебе!.. — и снова осыпала его поцелуями.

— Соня… — окликнула ее Таня дрожащим от волнения голосом, но та не слышала и не замечала гостью, стоявшую у раскрытой двери. — Соня! — повысила голос Таня.

— А? Мама? Что тебе? — и обернулась к двери.

— Да это я… я… Таня… Не узнаешь?..

— Громы небесные… Возможно ли? — шептала Соня, укладывая ребенка на диван и подсовывая ему под голову подушку. — Возможно ли?.. — она поднялась с дивана, медленно приблизилась к Тане и бросилась ей в объятия, не переставая вскрикивать: — Таня!.. Родная! Да ты ли это?..

— Я, Сонечка, я…

— Да милая же ты моя!.. Таня!.. Танечка!.. Танюша!.. — словно обезумевшая, трясла она подругу за плечи.

На диване заливался плачем ребенок. Услышав неистовые крики ребенка и Сони, мать оставила поливку цветов и поспешила в комнату.

— Что случилось, Соня? — спросила мать и взяла на руки ребенка.

— Мама, да ты знаешь, кто это?.. Таня… Та самая Танюша, с которой я была продана работорговцами в проклятой фашистской Германии этой мерзкой паскудине… фрау Штюве.

— Понимаю, доченька, твою радость, но нельзя же так кричать. Ты ребенка испугала, — она подошла к Тане и поцеловала ее. — Поздравляю тебя, Таня, с возвращением на родную землю… — голос матери задрожал, надломился, и она ушла с ребенком в другую комнату, чтобы скрыть от гостьи свои слезы.

Соня и Таня сели на диван.

— Что она… плачет? — шепотом спросила Таня.

— Тсс… — предупредила Соня. — До сих пор по Галочке убивается. Ведь мою младшую сестренку гитлеровские людоеды повесили.

— За что?

— Обвинили ее в связи с партизанами… Тут недалеко есть одно село, Галочка там скрывалась, чтобы избежать отправки в Германию. А староста, подлая душонка, выдал девочку… Смотри, о сестренке и не напоминай при маме.

— Нет, нет, Сонечка… Боже мой! Сколько пережила твоя мама.

— Да разве только одна моя. Таких матерей у нас миллионы.

— Ты права.

— Ну, рассказывай о себе. Хочу все, все знать.

За окном сгущалась майская сумеречь. Соня зажгла свет. За дверью послышались неторопливые шаги.

— Это мой Василечек идет, — сказала Соня. — Я своего милого по походке узнаю. — Вдруг она спросила: — А ты и не заметила на мне очки? Все слепой меня считаешь?

— Я еще в поезде узнала о том, что Филатов вернул тебе зрение.

— От кого? — удивилась Соня.

— Какой-то ваш горожанин ехал со мной в одном вагоне. Он же и рассказал мне, как найти тебя, и назвал твою новую фамилию.

В комнату вошел, сильно прихрамывая, в темно-синем комбинезоне белокурый, с добродушным открытым лицом мужчина. Он смущенно посмотрел на Таню ласковыми кроткими глазами и молча поклонился. На вид ему было не больше двадцати пяти лет. Соня взяла его за руку, подвела к Тане.

— Василечек, это моя подруга по немецкой неволе. Я много раз говорила тебе о ней, о моей Танюше. Знакомься, люби и жалуй ее, как нашу родную.

Тюленев пожал Тане руку, спросил:

— Вы только из Германии?

— Из Москвы…

— Нет, нет, — перебила Соня. — Таня обо всем расскажет нам за ужином. А ты, Василек, сообрази там что-нибудь.

— Хорошо, Сонечка, — и он вышел.

Подруги обнялись и долго сидели молча. Первой нарушила молчание Таня.

— Ты довольна мужем?

— Очень.

— Видно, он хороший человек.

— Замечательный, — Соня вздохнула и тихо засмеялась. — Он начал ухаживать за мной еще когда был десятиклассником, а я училась в девятом классе. Правда, он как старший товарищ хотел дружить со мной и помогать мне исправлять тройки по русскому языку и математике, но я отвергала его благие намерения, дерзила ему, обзывала «тюленем».

— Почему? — удивилась Таня.

— Видишь ли… Мне нравились бойкие, задиристые ребята, а он был застенчивым и тихим. Ветерок веял в голове, еще девчонкой была.

— Отчего он хромает?

— Был тяжело ранен в первые дни войны. Танки подрывал. Семь машин уничтожил. Награжден орденом Ленина. Инвалид, но работает механиком на заводе.

— Вот тебе и тихоня, — улыбнулась Таня. — Вот тебе и «тюлень»…

— А каким он чудесным человеком оказался, Танюша… Когда меня привезли из Германии слепой, он еще больше привязался ко мне, стал упрашивать меня выйти за него замуж. Признаться, меня потрясло это… Я сказала ему, что тебе, Вася, зрячих девушек мало? А он заплакал и сказал: «Я люблю тебя, Сонечка, еще сильнее»… И вот, благодаря его заботам, я вновь обрела зрение.

Таня порывисто обняла Соню, поцеловала:

— Я так рада! Я так рада за тебя, Сонюшка!

— А я так счастлива, что ты заехала ко мне!

Из другой комнаты вышла мать, прикрыла за собой дверь, приложила к губам палец.

— Тихо, девочки. Василий Васильевич спит. Я пойду на кухню готовить чай.

За ужином Таня начала свое горькое повествование… Слушая рассказчицу, Тюленев сидел насупленным и угрюмым, мать украдкой смахивала с дрожавших ресниц слезы, а Соня, кусая губы, гневно шептала:

— Проклятые людоеды… Какие матери родили этих омерзительных чудовищ?..

Василий Васильевич подал свой властный голосок, и мать Сони ушла в другую комнату. Вскоре он затих, убаюканный колыбельной песней бабушки.

Таня окончила свое повествование и молча склонилась над стаканом с остывшим чаем. Тюленев закурил папиросу, сделал несколько глубоких затяжек и сказал:

— Я понимаю, что всем было несладко. Однако положение батраков и батрачек, пускай даже обращенных в рабов и рабынь, резко отличалось от положения тех, кто находился за колючей проволокой. В концлагерях обессиленных людей гитлеровцы пристреливали. А у цивильных немцев было так: если батрак по каким-либо причинам становился неполноценным работником, его отправляли обратно в Россию. Вот таким образом и уцелела моя Сонюшка. А вы, Таня, просто чудом избежали смерти, находясь в концлагере.

— Да, вы правы, — тяжело вздохнула Таня.

— На сегодня хватит об этом, — сказала Соня, поднимаясь со стула. — Василек, вы тут с мамой приготовьте постели, а мы с Таней немного посидим в саду.

— Хорошо, Сонечка.

Подруги вышли. Они сели под липой на скамейку: Соня сняла очки. Таня в тревоге спросила:

— Это тебе не повредит?

— Нет. Я должна остерегаться резкого дневного и искусственного света, а лунный безвреден.

Прямо перед ними по чистому, иссиня-голубому небу плыла луна. В ароматном воздухе постепенно расплывалась тишина, все засыпало вокруг. Белая пенная кипень вишневого цветения серебрилась в лунном половодье. Где-то в садах и рощах перекликались соловьи.

— Слышишь, Таня?

— Слышу.

— Вот по этой родной красоте я смертельно тосковала там, на ненавистной чужбине…

И вдруг совсем близко-близко с азартом защелкал соловей. Ему отозвались второй, третий, и через несколько секунд притихший было вишневый сад наполнился звонкой и переливчатой соловьиной трелью.

Соня и Таня сидели в глубоком безмолвии и наслаждались соловьиным пением.

В полночь за подружками пришел Тюленев и увел их в дом.

А на другой день Соня с мужем провожали Таню к поезду. Тяжело, со слезами на глазах расставались подруги. И когда поезд тронулся, Таня, стоя у открытого окна, крикнула:

— Приезжайте к нам на Косу погостить! Самый лучший отдых у моря!

— Обязательно приедем! Жди нас в августе!

— Жду! — улыбалась Таня, а сама часто-часто прикладывала к глазам носовой платочек.

X

Госпиталь был свернут. Двенадцать недолечившихся воинов профессор Золотарев перевел к себе в городскую больницу, куда его назначили главным врачом. Теперь все три этажа снова принадлежали роженицам.

Ирина упаковала вещи и отправила их багажом. В маленький чемоданчик она уложила только самое необходимое, что могло понадобиться в дороге. Она простилась с уютной комнаткой, в которой прожила при военном госпитале почти четыре года, и вышла в парк. Кизил уже отцвел, его золотистое оперенье осыпалось на малахитовую шелковистую траву. Буйно распустилась сирень, наполнив кристально чистый воздух предгорья нежными умиротворяющими запахами. Ирина прошлась по всем аллеям парка, посидела на скамейке под развесистым каштаном, на которой любил когда-то отдыхать летчик Яков Орлов, и покинула парк. На открытой веранде она обернулась и бросила прощальный взгляд туда, за лиловую даль, где в розовой дымке алмазным блеском вспыхивали голубые ледники и искрящийся, вечный снег на вершинах Кавказского хребта. Старик-садовник, старожил парка, срезал самые лучшие ранние розы — белые и красные, обложил их кудрявыми гроздьями сирени и преподнес этот чудесный букет Ирине.

— Вам, сестрица, на прощанье.

— Спасибо, милый человек, — растроганно поблагодарила садовника Ирина и поцеловала его в колючую щеку.

Провожал Ирину профессор Золотарев. Они, в ожидании прихода поезда, молча прогуливались по перрону. Всегда живой и непоседливый, подвижный и неугомонный, профессор теперь как-то обмяк, притих и стал рассеянным. Свисток показавшегося за семафором паровоза, тянувшего за собой вереницу зеленых вагонов, встряхнул профессора. Он взял Ирину за руку, крепко сжал и наконец заговорил тихо, вполголоса, будто опасался, что их подслушает кто-то:

— За четыре года нашей совместной работы в госпитале я привык к тебе, Иринушка, как к родной дочери… Да, да… именно так!..

— Виталий Вениаминович, вы же знаете, что и я почитала и сейчас почитаю вас за друга и отца, — сказала Ирина, ласково глядя на профессора.

— Это было… Да, да!.. Было да сплыло… Вот так, значит… Да, так… А какой был дружный коллектив при госпитале!.. Я так сжился с ним… Думал: на всю жизнь вместе… Одной семьей… Но все разлетелись в разные стороны… кто куда… И ты…

— А что же оставалось им делать, мой добрый друг Виталий Вениаминович? Война окончена. Госпиталь расформирован…

Поезд с грохотом и лязгом накатывался на перрон. Профессор, перебив Ирину, повысил голос:

— Да, да!.. Я все понимаю!.. Конец войне — это хорошо… Я верю в то, что теперь все люди разума скажут войне — «Нет!» — они будут счастливы на мирной земле и спокойны под мирным небом…

— Вот и прекрасно, Виталий Вениаминович.

Поезд остановился, на перроне засуетились люди. Профессор развел руками, опустив глаза.

— О чем это я, Иринушка?.. Да, да!.. Вспомнил… Вы заметили что-нибудь за моей женой, когда прощались с нею?..

— Да, — кивнула Ирина, — она неумело прятала слезы.

— Вот видишь, голубушка, как тяжело было ей расставаться с тобой!.. Она тоже тебя… за… родную… — голос профессора дрогнул, сорвался. Он вынул из кармана носовой платок и поднес его к глазам.

— Милый, добрый Виталий Вениаминович… — взволнованно заговорила Ирина, гладя сухую с длинными пальцами руку профессора. — Простите меня, поверьте, мне тоже нелегко расставаться с вами… Я тоже привыкла… Я тоже люблю вас так, как может любить благодарная дочь своего доброго отца… Но я должна ехать.

— Спасибо и на том, дочь моя… Иринушка. Будь счастлива…

Дежурный по станции давал отправление поезду.

— Прощайте, Виталий Вениаминович… — Ирина поцеловала профессора в щеку и вошла в вагон.

Поезд тронулся. Ирина стояла у открытого окна.

— Я буду писать вам! — крикнула она.

Профессор кивал головой и махал платочком, не меняя положения. По лицу Ирины струились слезы… Стоявшая рядом с Ириной женщина спросила:

— Кто он, этот симпатичный старик?

— Известный хирург… профессор Золотарев.

— Уж не отец ли ваш?

— Почти…

— Не родной, что ли?

— Почти родной…

Женщина недоумевала: девушка в солидном возрасте, на вид серьезная, а вот отвечает несуразными загадками. Но когда Ирина рассказала ей о том, что она проработала с профессором четыре военных года в госпитале, что они свыклись, как родные, и профессор хотел, чтобы они и теперь, после войны, не расставались, и предлагал ей остаться в городской больнице, а она дала согласие работать на медпункте в рыболовецком колхозе в Приазовье, где ее ждут друзья и куда она теперь едет, женщина понимающе протянула:

— А-а-а!.. — и отошла от окна.

Ночью была пересадка. Рано утром отправлялся мариупольский поезд. Ирина вошла в вагон и заняла в первом купе свободное место против молодой голубоглазой женщины. Это была Таня Зотова. Как и водится в пути, вначале пассажиры обычно молчат, потом между ними завязывается оживленная беседа.

Так познакомились и наши спутницы. Ирина спросила Таню:

— Далеко ли еще до Мариуполя?

— Не очень. Проедем Волноваху, а там и Мариуполь. Вы, как видно, не здешняя? — в свою очередь спросила Таня.

Ирина ответила, что она впервые в этих местах, едет на Бронзовую Косу, где будет работать на медпункте.

— Боже мой! — оживилась Таня, сверкнув жарким блеском загоревшихся радостью глаз. — Да это же моя родина!

— Тогда вы должны знать Анну Софроновну Бегункову…

— Анку! — воскликнула Таня. — Мы росли, учились и рыбачили вместе. В один день принимали нас, комсомолок, в партию. А вы откуда ее знаете?

— Ее муж был доставлен в наш госпиталь в тяжелом состоянии. Это было в феврале сорок третьего года на Кавказе. Он был тяжело ранен, потерял много крови. Я работала старшей сестрой и донором. Моя кровь спасла его. А теперь госпиталь расформирован и я еду по их приглашению.

Таня округлила глаза, спросила осторожно:

— Какого мужа?

— Летчика Орлова. Правда, он теперь не летает, у него третья группа, и работает на моторо-рыболовецкой станции.

Таня облегченно вздохнула и задумчиво произнесла:

— Наконец-то Анке улыбнулось счастье. Яков Макарович замечательный человек…

— Вы знаете Орлова? — спросила Ирина.

— Еще бы! Его знают на всем азовском побережье.

Из дальнейшего разговора Таня узнала от Ирины, где, когда и при каких обстоятельствах она познакомилась с Анкой, и поведала ей о своих тяжких мытарствах в фашистской неволе.

В Мариуполь они прибыли за час до отхода «Тамани» на Бронзовую Косу. Этого времени им хватило вполне, чтобы дать Анке телеграмму и взять билеты. Когда Ирина и Таня вступили на палубу, был поднят трап и «Тамань» отшвартовалась. Через четверть часа она, усердно шлепая по воде плицами и развешивая по воздуху черный шлейф дыма, выходила в открытое море.

День был безветренный, море спокойное, но «Тамань» время от времени покачивалась и порой давала правым бортом такой крутой крен, что пассажиры в испуге перебегали к левому борту. А дубленное морскими ветрами бронзовое лицо седоусого капитана Лебзяка было невозмутимо. Он, как всегда, возвышался на своем неизменном мостике, торжественный и непреклонный, отдавая приказания в машинное отделение через переговорную трубку. Таня, проходя с Ириной по палубе, помахала Лебзяку рукой:

— Привет Сергею Васильевичу!

— Здравствуй, красавица. Что-то я тебя долгое время не примечал.

— В фашистской Германии каторжную повинность отбывала.

— С благополучным тебя возвращением. А как ты туда попала?

— По милости атамана.

— Мерзопакостного Пашки Белгородцева?

Таня кивнула головой.

— Одним словом — мразь. А сколько людей загубил!

— И сам кончил плохо.

— Знаю. Акимовна пристрелила его.

Вдруг «Тамань» так повалилась на борт, что Ирина вскрикнула и вцепилась в бортовые поручни.

— Не пугайтесь, гражданочка, — улыбнулся Лебзяк.

— Мы не утонем? — спросила Ирина, ее глаза были полны страха.

— Пока я на мостике, будьте спокойны.

— А чего это пароход на бок валится?

— Сдает, старуха. Идем последним рейсом. В Ростове будем прощаться. «Тамань» пойдет на слом, а я — на пенсию, — и капитан склонился над трубкой: — Полный вперед!

«Тамань» вздрогнула, выровнялась и пошла веселее. Ирина успокоилась и стала наблюдать за полетом чаек, сопровождавших пароход. Бросая чайкам хлебные корки, она спросила Таню:

— Ты знакома с капитаном?

— Не только я. Ему знакомы все бронзокосцы. Уж сколько лет пришвартовывает он свою «Тамань» к нашему пирсу. А рыбаков моего поколения Сергей Васильевич знает с пионерского возраста. В море встретит их, обязательно помашет фуражкой. А рыбаки шляпами ему салютуют.

— Значит, ваша Коса имеет портовое значение? — пошутила Ирина.

— Вроде так, — засмеялась Таня, но тут же оборвала смех, вся напряглась, и глаза ее остановились на одной точке. Она стояла не шевелясь, в немом оцепенении.

Ирина повернула голову и увидела плывший им навстречу горбатый берег, на котором белели опрятные рыбацкие хаты и зеленел густой листвой молодой парк. Длинная песчаная отмель, отсвечивая на солнце, бронзовой стрелой вонзалась в море. В нескольких метрах от берега дремали заякоренные четыре баркаса и мотобот.

— Это и есть ваша родина? — тихо спросила Ирина.

— Да! — воскликнула Таня, разорвав оцепенение. — Мы дома. Мы уже дома. Смотри, Ира, сколько на берегу народу. Нас встречают. Значит, Анка получила телеграмму. — Она обняла Ирину, и та почувствовала, как дрожит ее рука. — Боже мой! Как мил и бесконечно дорог родной край… Здравствуй, светлый берег!.. — и помахала рукой.

Волнение Тани передалось Ирине, и она стала нервно прохаживаться по палубе, кусая уголок носового платка. Усеянный людьми берег быстро приближался. Продолжительный гудок «Тамани» огласил взморье.

— Ира! — позвала ее Таня и кивнула на берег. — Узнаешь кого-нибудь?

— Нет…

— Так слушай: впереди всех, у пирса, Евгенушка и Акимовна, а между ними Анка.

— Как будто она, — прищурилась Ирина.

— Она! Позади них председатель колхоза Васильев с женой Дарьей. Слева от них — Кавун и Орлов…

— Да, да… узнаю. Кавуна не знаю, а его… Орлова… — и смолкла. Ирина так разволновалась, что не могла больше говорить…

— А кто же это в тельняшке и бескозырке? — впилась Таня глазами в Сашку Сазонова, стоявшего на пирсе и приготовившегося принять с «Тамани» швартовы. — Что-то я не узнаю этого морячка. — А когда «Тамань» стала медленно причаливать левым бортом к пирсу, радостно вскрикнула: — Сашок!

— Таня! — откликнулся Сашка, вскинув кверху руки и потрясая ими. — Танюшка! Жива, милая!..

По пирсу бежала Анка, за ней ковыляла отяжелевшая Евгенушка. И только Таня сошла по трапу, Сашка первым обнял ее и выхватил из ее рук чемоданчик. Подруги расцеловались, потом Анка легонько подтолкнула Таню к Евгенушке и бросилась в объятия Ирины.

— Хорошая моя… Не подвела… Сдержала слово и приехала… Да какая же ты чудесная… Ты вся прелесть, Ирочка…

Сашка, Таня и Евгенушка шли впереди, за ними следовали Анка и Ирина. Как только Таня, возбужденная и разгоряченная, сошла с пирса и ступила на берег, она почувствовала, что ей отказывают ноги, и грохнулась на колени.

Сашка и Евгенушка подхватили ее под руки, но она оттолкнула их и сказала:

— Дайте мне поцеловать родную землю, — из ее глаз брызнули слезы радости, и она припала лицом к горячему песку.

Панюхай нагнулся над ней, взял ее за плечи.

— Успокойся, Татьянка. Не надо так сердце тревожить. Встань и скажи людям, что мы с тобой в Москве секундом видались. Не верят мне. Давай я помогу тебе на ногах утвердиться.

Таня встала и первым на берегу расцеловала деда Панюхая, потом молча ткнулась головой в грудь Акимовне.

— Касаточка ты моя… — ласкала ее Акимовна, глотая слезы.

Анка знакомила Ирину с Евгенушкой, Дарьей, Акимовной, со всеми бронзокосцами, а потом, будто очнувшись от забытья, крикнула стоявшему поодаль с Кавуном мужу:

— Яшенька! Ты что же это, не рад приезду Ирины, что ли?

— Рад, Аня, рад, — смущенно заулыбался Орлов.

— А чего же вы с Юхимом Тарасовичем в сторонке торчите?

— Ждем своей очереди.

— Иди, иди сюда, увалень.

Орлов подошел к Ирине.

— Здравствуйте, сестрица, — и пожал ей руку.

Анка строго посмотрела на него:

— Хорош братец, нечего сказать. Ты что же, Яшенька, ждешь, когда девушка первой раскроет перед тобой свои объятья? Целуй, неблагодарный, она спасла тебе жизнь.

Орлов крепко обнял Ирину и поцеловал.

— А теперь, Яша, веди гостью домой, — сказала Анка и взяла Таню под руку. — Пошли, товарищи.

Берег пустел. Бронзокосцы расходились по домам. Последними покидали берег Анка и Таня. Когда они поднялись по тропинке наверх, Анка придержала Таню, спросила:

— Виталий писал Евгенушке, что ты будто видала Пашку, когда вас освободили из лагеря наши солдаты. Правда это?

Таня вздернула плечами.

— Не знаю, право… Наверно, обозналась.

— Может и так быть. Однако в марте море выбросило вон там, показала Анка рукой вниз, — атаманские шмутки.

— Что ты говоришь… — удивилась Таня.

— То, что слышишь. Мундир и шаровары с лампасами.

— Да как же это… — недоумевала Таня.

— А вот так: барахлишко всплыло, а его и косточек нет.

— Чудеса…

— Всякие бывают на белом свете чудеса, Танюша, Но ты об этом забудь. Идем…

XI

Хата Тани Зотовой, построенная за год до войны, встретила хозяйку своим сиротским унылым видом. Окна с перекошенными рамами и выбитыми стеклами уже давно, с того дня, когда Павел отправил Таню в фашистскую Германию, не отражали веселого блеска солнечных лучей и мертво зияли пустыми глазницами. Известка на стенах местами потемнела, местами была смыта дождями, и рыжеватая глина осыпалась, обнажая неровную кладку бутовых камней. Камышовая крыша была взъерошена буйными морскими ветрами, и кое-где виднелись стропила каркаса.

Таня с болью в сердце смотрела на свое обшарпанное жилище, и глаза ее наполнялись печалью. Ведь совсем недавно, четыре года тому назад, хата Дмитрия и Татьяны Зотовых, блистая белоснежными стенами, была опрятной и приметной, в ней царили уют и светлая радость. А теперь она стояла всеми забытая, скорбная и мрачная.

— Идем, Танюша, — сказала Евгенушка.

— Погоди…

Таня взялась за скобу, потянула на себя. Дверь скрипнула и тоскливо завизжала на ржавых петлях. Таня переступила порог и отшатнулась, прислонившись спиной к дверному косяку. В лицо ей пахнуло холодной пустотой. По углам и на потолке висела запыленная паутина. Полицаи ничего не оставили в хате, даже стекла в окнах выбили…

— Идем, — повторила Евгенушка. — Вернется Митя, все наживете. Не надо печалиться. Пока будешь жить у меня, а там посмотрим. Согласна?

— Спасибо, подруга. У тебя я буду чувствовать себя как дома.

— Вот и хорошо, Танюшенька, — обрадовалась Евгенушка. — Жить будешь у меня, а работать с Анкой в сельсовете, она берет тебя к себе секретарем. Пошли домой…

Ирину поместили при медпункте в чистенькой светлой комнате, в которой когда-то проживал покойный фельдшер Душин. Когда Ирина, съездив в район за медикаментами, приступила к исполнению своих обязанностей, явилась Дарья и сказала:

— Да будет вам известно, милая Иринушка, что я при Душине тут, на Косе, и на том берегу, в Кумушкином Раю, до самой его смерти была его помощницей.

— У вас есть медицинское образование? — живо заинтересовалась Ирина.

Дарья улыбнулась, и на ее пухлых румяных щеках образовались ямочки:

— Для того, чтобы стирать простыни, наволочки, марлевые занавески и мыть полы, медицинского образования не требуется.

И они обе рассмеялись.

— К тому же, я очень выгодная помощница: никакой платы не требую.

— Однако всякий труд должен оплачиваться, — заметила Ирина. — Санитарка, например, или уборщица, прачка…

— Если она, — перебила Дарья Ирину, — всегда находится на медпункте. Это понятно. А я не могу. Война обезлюдила наш колхоз, и нам, женщинам, тоже приходится выходить в море добывать рыбу. С какими же глазами я буду брать плату, если помогаю по своей доброй воле?

Ирина пожала плечами:

— Все же труд есть труд… Я думаю, что этот вопрос надо разрешить на правлении колхоза.

— Милая девушка, мой Гришенька председатель колхоза, и меж нами этот вопрос давно улажен. Давайте-ка тряпку, ведро. Я немного полы протру.

Великодушие и бескорыстие Дарьи тронули чуткое сердце Ирины. Она ласково посмотрела на рыбачку и сказала:

— Ведро и тряпка в кладовой. Да, кажется, там. А полы мыть не надо, они чистые.

Дарья с хитринкой посмотрела на Ирину.

— Пускай будет по-вашему, — в ее глазах засветились лукавые огоньки, и она засмеялась.

— Чему это вы смеетесь?

— Не догадаетесь… Да ведь это я перед вашим приездом навела тут шик-блеск.

— Ах, вот вы какая хитрючая! — засмеялась и Ирина, шутливо погрозив пальцем.

— Милая девушка, моя хитрость безвредная.

— Верю, Дарьюшка, верю. У вас добрая, открытая душа.

Ирина с первых же дней так привыкла к этой бойкой, расторопной женщине, что, если Дарья по какой-либо причине не приходила на медпункт, она скучала по ней. У Ирины уже выработалась потребность каждый день чувствовать возле себя свою помощницу и наслаждаться ее мягким певучим голосом.

Как-то, в разговоре, Дарья заметила, что медпункт — дело хорошее, а было бы куда лучше, если бы в колхозе открыли родильное отделение.

— А то бывает так, милая моя, что покуда довезут до района роженицу, да порастрясут ее в дороге, намучают, а в роддоме-то и места свободного не окажется. Хоть под плетень садись и рожай себе в муках мученических. А не то поворачивай оглобли домой и бабку-повитуху кличь.

— Нет, Дарьюшка, — возразила Ирина, — обойдемся без повитух. Ведь я окончила перед войной фельдшерско-акушерский техникум и работала в родильном доме.

— Вот радость-то какая! — всплеснула руками Дарья.

— И в район возить рожениц не надо. Наш медпункт располагает отдельной комнатой с двумя койками.

— Это мне давно ведомо, Иринушка, но я не знала, что вы акушерскому ремеслу обучены. Нынче же приведу сюда роженицу, а то ее завтра утром хотят в район везти. Она соседка моя. Вчера у нее были такие колотья, такие схватки…

— Веди, веди, — поторопила ее Ирина.

И Дарья привела соседку. Три дня и три ночи Ирина и Дарья посменно дежурили у постели роженицы. На четвертый день соседка Дарьи родила. Роды прошли благополучно. Довольный и счастливый муж роженицы, не зная, чем отблагодарить Ирину, принес ей жирного вяленого леща.

— Вот… примите… от всея души… — взволнованно бормотал рыбак. — Чебачок, что золото…

— Нет, нет, что вы! — отмахнулась Ирина. — Никаких приношений. Этим вы причиняете мне только неприятность.

Дарья строго посмотрела на соседа, кивнула через плечо. Рыбак извинился и смущенно попятился к двери.

Не было дня, чтобы возле медпункта не толпились бронзокосцы. В течение месяца Ирина завоевала их всеобщую любовь и признание. Одним Ирина оказывала медпомощь на месте, других, с более серьезным диагнозом, направляла в район.

— Ирина Петровна — наша исцелительница, — так уважительно отзывались рыбаки и рыбачки о ласковой и чуткой фельдшерице-акушерке.

Убедился в этом и дед Фиён. Он пришел на медпункт с больной рукой, обмотанной тряпкой. Ирина сняла тряпку, бросила ее в таз. У старика между пальцами был гнойный нарыв.

— Отчего это у вас? — спросила Ирина.

— Да так… — простодушно ответил Фиён.

— Так не может быть.

— Ну… как вам сказать?.. Рыбьим плавником накололся.

— Почему сразу не обратились ко мне?

— Думал, пройдет… засохнет.

Ирина укоризненно покачала головой и обратилась к Дарье:

— Горячей воды.

Она вымыла кисть, взяла скальпель, вскрыла нарыв. Потом промыла ранку, залила йодом, забинтовала.

— Завтра придете. Бинт не снимайте.

На другой день Фиён почувствовал такое облегчение, что решил не беспокоить Ирину и отправился на берег. Его бригада выходила в море.

Панюхай с удивлением встретил его:

— Исцелился?

— Полностью, — и Фиён, размотав бинт, несколько раз сжал и разжал пальцы. — Во! И ранка засохла.

Панюхай покашлял, прочищая горло, и сказал:

— Разве и мне спробовать, а?

— Опробуй, — посоветовал Фиён.

Вернувшись с лова, Панюхай не замедлил отправиться на медпункт.

Дарья приветливо встретила его, поставила перед ним табурет.

— Садитесь, больной. На что жалуетесь? — делая серьезное лицо, спросила Дарья.

Панюхай сел и усмехнулся:

— Ежели бы у нас на побережье были такие докторши, как ты, Дарья, все рыбаки давным-давно перевелись бы.

— Отчего, Кузьмич?

— От тоски смертной, на тебя глядючи.

Дарья захохотала. Ирина, улыбаясь, вступилась за свою помощницу:

— Что вы, Софрон Кузьмич. Дарьюшка красивая женщина. Обаятельная.

— Об этом и толкую, Ирина Петровна, что бабенка она магнитная! Вон Гришака прилип к ней и не отдерешь его.

— Ох, уморил, Кузьмич! — пуще прежнего разразилась звонким смехом Дарья.

Панюхай вынул из кармана часы, нажал большим пальцем. Крышка рванулась, блеснув золотой вспышкой, и стала ребром. Панюхай взглянул на циферблат, захлопнул крышку, спрятал часы.

— Кажись, не опоздал я к приему?

— Нет, нет, пожалуйста, — сказала Ирина. — У вас что болит?

— Да вот, — и он ткнул пальцем в горло.

— Кашель?

— И такая статья имеется. Но я по другому к вам, Ирина Петровна.

— Слушаю.

— Вот… в горле у меня хрипотит… Чем бы это там прочистку сделать?

— Простудное явление, — сказала Ирина. — Надо беречься. На всякий случай вот вам порошки. Принимайте три раза в день. Не пейте ничего резко холодного и очень горячего.

— Благодарствую, — и он ушел в приподнятом настроении.

Панюхай принимал порошки регулярно, но хрипота не проходила. И он пришел к такому заключению: «Видать, порошки слабосильные… Не подюжеют мою болезнь… Придется до могилы хрипотеть…»

А когда Фиён спросил Панюхая:

— Исцелился, Кузьмич?

Тот весело ответил:

— Аль не слыхать? Голос-то мой колокольчиком звенит.

— Да, — качнул головой Фиён, — слыхать. Звенит не звенит, но что-то в горле у тебя, Кузьмич, булькотит.

— То ж я немного водицы соленой на море хлебнул, — ответил Панюхай, поскабливая пальцем переносицу и щурясь на Фиёна.

Каждый день в обеденный перерыв Акимовна приходила на медпункт. Она ни на что не жаловалась, не просила лекарств, а забирала Ирину и уводила ее в столовую. Она сама подавала Ирине первое и второе блюда, подсовывала ей лучшие куски, по-матерински нежно приговаривала:

— Кушай, моя сиротинка… — и уже в который раз спрашивала: — Знать, одна была ты у родителей?.. И они рано померли?.. Сама пробивала себе дорогу в жизнь?..

Ирина утвердительно кивала головой.

— Ну, ну, скушай еще, Иринушка, кормись досыта, моя красавица… А тебя полюбил наш народ. Крепко полюбил.

Ирина сама это видела, сердцем чувствовала. Порой ей казалось, что она родилась тут, на Бронзовой Косе, и выросла среди этих простых добродушных людей. Ирина написала об этом профессору Золотареву, и он ответил, что рад за нее, желает ей еще большего счастья и напомнил, что война кончилась, пора бы задуматься и над повышением своего медицинского образования.

«… ты способна и трудолюбива, — писал профессор, — и для тебя широко открыты двери медицинского института».

— Да, вы правы, Виталий Вениаминович… Но поработаю еще год, а там — в институт, — решила Ирина, поразмыслив над письмом профессора. Она взяла чистый листок почтовой бумаги, чтобы сейчас же написать профессору о своем решении, но кто-то тревожно забарабанил по оконному стеклу.

Ирина распахнула створки окна и увидела заплаканную Галю.

— Что случилось, Галочка?

— С мамой плохо… Ох, Ирина Петровна, как с ней плохо!

— Иду, иду, — заторопилась Ирина. — Я сейчас… сию минуту… — она схватила саквояжик с медикаментами и инструментами и поспешно вышла.

Это было во второй половине дня. Анка и Таня сидели в сельсовете и уточняли список женщин, которые должны были подменить стариков и выйти в море на лов. Увидев в открытое окно проходившего по улице почтальона, Анка окликнула его:

— Чего мимо парусишь?

— Иду по курсу прямо к хате Евгении Ивановны. А вам ничего нет.

— И газет нет?

Почтальон остановился, сплюнул:

— Тьфу, забодай меня белуга. Совсем позабыл… — он вынул из сумки газеты и подал их Анке через окно, подмигнул Тане: — А вам, глазки голубые, пишут. Ждите, — и ушел.

— Дождусь, — бросила ему вслед Таня.

— Ты вот что, — сказала Анка, — давай кончать со списком и пойдем к Генке. Узнаем, что пишет Виталий. Тебе тем более будет интересно, ведь твой Митя и Виталий всю войну друзья неразлучные.

— Хорошо, давай кончать, а то я все равно не перестану волноваться, пока не узнаю, что пишет Виталий… — и Таня склонилась над списком.

Евгенушка, придя из школы домой, пообедала с дочкой (Таню не ждала, та всегда опаздывала, задерживаясь в сельсовете) и положила перед собой стопку ученических тетрадей.

Галя была во дворе, поливала цветы. Почтальон передал ей письмо, и она с сияющим лицом побежала к матери. От Виталия приходили письма, сложенные треугольником и со штемпелями полевой почты, а это был серенький конверт и со штемпелем почтового отделения. «Из военкомата?..» — эта страшная мысль обожгла мозг, и Евгенушка вскрыла конверт, вынула из него четвертушку бумаги.

Короткие фразы «…ваш муж… при штурме Берлина… смертью храбрых…» огненным хлыстом ударили по глазам, ослепили… Евгенушка, роняя голову на стопку тетрадей, тяжелым вздохом выдавила из себя только два слова:

— Ох, доченька… — и осталась неподвижной.

Галина растерялась, окаменела… Потом она испуганно вскрикнула и бросилась за помощью на медпункт.

Ирина застала Евгенушку мертвой… В руке у нее была зажата похоронная… Сбежались женщины, пришли Анка и Таня. Ирина сказала им:

— У нее было очень слабое сердце. И вот… оно не выдержало такого удара. Смерть была мгновенной.

Кто-то прошептал:

— Бедная девочка. И отец у нее был и мать была и враз осиротилась…

Галя тихо плакала, уткнувшись лицом в колени Тани. Таня гладила ее по льняным волосам, говорила:

— Я никогда тебя не оставлю… Никогда… Успокойся, моя девочка… Будем жить вместе… Скоро вернется мой Митенька, и он будет тебе родным отцом… Успокойся, Галочка…

Прошло две недели. Сердобольные женщины окружили осиротевшую Галю чутким вниманием, стараясь хоть в какой-то степени облегчить ее тяжелое положение. Но ни их заботливое участие, ни горячая любовь и преданность задушевной подруги Вали, ни материнская ласка Тани не могли принести утешения Гале и вернуть ей прежнюю жизнерадостность. Она стала молчаливой, рассеянной и часами просиживала в глубоком раздумье. В ее бирюзовых глазах, прозрачных и чистых, как морская вода, больше не вспыхивали переливчатые синие искорки, а поперек лба легла тонкая паутинка наметившейся морщинки. Да, слишком тяжела была утрата, неизмеримо было тяжкое горе, непосильным грузом свалившееся на ее хрупкие плечи. И теперь Галя не бегала, как прежде, вприпрыжку, а ходила медленно, ссутулившись, бросая вокруг себя рассеянные безучастные взгляды…

Каждое утро Таня заходила к Анке, и они вместе шли в сельсовет. И всякий раз, как только Таня переступала порог, Анка первым долгом спрашивала:

— Как там Галочка?

— Все такая же, — отвечала Таня. — Хмурая и молчаливая.

— Валюша, — обращалась Анка к дочери, — иди к Галочке.

Наступили летние каникулы, и Валя все время находилась у подружки.

Был субботний день, жаркий и душный. Почтальон вошел в приемную сельсовета, запыленный и усталый. Он снял с головы соломенную шляпу, вытер носовым платком потное лицо и стал разгружать сумку, выкладывая на стол газеты, журналы и письма. Один треугольник он повертел в руках и со вздохом покачал головой.

— Что такое? — спросила Таня.

— Да вот… письмо Дубова… опоздало малость… — он положил его на стол и вышел.

Письмо было адресовано Евгенушке. Таня несколько раз прочитала обратный адрес полевого госпиталя и поспешила к Анке. Войдя в кабинет, она взволнованно проговорила, подавая Анке письмо:

— Это он него… от Виталия… Неужели он жив?..

— Такого не бывает, чтобы мертвые слали письма из могилы, — сказала Анка, рассматривая со всех сторон письмо. — Однако почерк Виталия… Что ж, Танюша, теперь и мы можем прочесть его. Видимо, письмо завалялось где-то, а такое на почте бывает.

— Читай, — выразила свое нетерпение Таня.

Анка развернула сложенное треугольником письмо и стала читать:

«Родная моя Гена! Моя золотая рыбка Галя!

Я так взволнован, что мне писать трудно, дрожит рука. Да и как же не волноваться! Вы, наверно, считаете меня покойником, а я жив. Жив, мои дорогие, мои любимые! Я только сегодня узнал о том, что меня ошибочно внесли в списки воинов, павших смертью храбрых. Объясню по порядку, как все это получилось…

23 апреля мы ворвались в Берлин со стороны Бисдорфа. За сутки продвинулись только до Силезского вокзала, где засели гитлеровцы, оказывая нам фанатическое сопротивление. Весь Берлин пылал в огне, содрогался от адского грохота, а почерневшее небо было покрыто смрадным дымом. И когда мы начали штурмовать вокзал, я получил тяжелое ранение и одновременно был тяжело контужен, отчего потерял сознание. Меня в этом аду сочли за убитого и передали парторгу мой партийный билет, а писарь внес меня в список погибших. И уже возле самой могилы санитары заметили, что я подаю признаки жизни, и срочно отправили меня в полевой госпиталь под Кюстрин-на-Одере, где мы в феврале, марте и апреле месяце занимали плацдарм…

Медленно возвращалось ко мне сознание. А когда пришел в память, обнаружил, что я заикаюсь. Поэтому я не торопился писать, чтобы не расстраивать вас. Сейчас заикание проходит, рана затягивается, и думаю, что быстро пойду на поправку и скоро увижу и обниму вас, мои родные».

Анка прервала чтение и стала шарить по письму глазами. Таня торопила ее:

— Читай, читай дальше.

— Погоди… Ага! Вот в уголке стоит дата. Виталий писал это письмо тридцатого мая, а в похоронной сказано, что он убит двадцать четвертого апреля… Именно в этот день он был ранен и контужен. Значит, жив! — воскликнула Анка.

— Выходит так… Как будет рада Галинка! Ну, ну, что дальше в письме.

Анка продолжала читать:

«Вчера был у меня наш старшина. Его ранило уже за рейхстагом, в парке Тиргартен. Ходит на костылях. Он лежит в соседней палате. Каким-то образом старшина узнал, что я здесь, пришел навестить меня и поздравить „воскресшего из мертвых“. Он-то и рассказал мне о том, что меня зачислили в покойники. От него же я узнал печальную для меня новость, которая потрясла мою душу»…

Вдруг Анка смолкла и быстро забегала широко открытыми глазами по строчкам, дочитывая письмо про себя:

«Оказывается, Митя Зотов, мой боевой друг, был тяжело ранен в один день со старшиной. Маленький осколок пробил ему грудную клетку и нарушил сердечную деятельность. Митя лежал со старшиной в одной палате. Его оперировали, изъяли осколок, но неделю назад Митя умер… Если Таня возвратилась домой и еще не получила эту печальную весть, подготовьте ее к этому»…

— Чего же ты замолчала? — насторожилась Таня, предчувствуя что-то недоброе.

Анка как-то странно посмотрела на Таню, будто была в чем-то виновата, и тихо сказала:

— Мужайся, Танюша…

— Читай.

— Я говорю… мужайся, — упавшим голосом произнесла Анка, придавив ладонью письмо.

— Не дергай меня за сердце… А мужества хватит… Я крепкой закалки… На фашистской каторге я прошла через все невзгоды и горькие горечи… Трудно теперь меня чем-либо согнуть… Дай-ка сюда письмо…

Таня выхватила из-под ладони Анки письмо, дочитала последние строчки и, опускаясь на стул, прошептала:

— Митя… умер. Тяжело, ох, тяжело…

— Тяжело, — вздохнула Анка.

— Но… — продолжала Таня, блуждая по полу глазами, — я взрослая. А Галочка… Она же еще ребенок… Ей гораздо тяжелее моего…

— Да, да, подруга. Ты права, — оживилась Анка, радуясь, что Таня стойко выдержала удар, так внезапно обрушившийся на нее. — Ты мужественная. Сильная.

Таня порывисто поднялась со стула.

— Конечно, мне нелегко, Анка… Тяжкая боль когтями раздирает сердце… Но я заглушу ее… Виду не подам… Переживу… Не я одна в таком горе… Пойду! — и она направилась к двери.

— Куда, Таня?

— К Галине. Надо же порадовать девочку.

— Верно, Танюша. Иди, иди, — и Анка проводила ее до двери.

Галя и Валя сидели на крыльце. Валя читала вслух книжку, а по лицу Гали бродила еле заметная улыбка. Видимо, в книжке было написано про что-то смешное. Заслышав шаги, Валя прекратила чтение и подняла глаза. Таня медленно поднималась по ступенькам на крыльцо. Она улыбалась, но в ее глазах стояли слезы.

— Девочки… дядя Митя… мой муж… умер в госпитале от тяжелого ранения… — погасив улыбку, сказала Таня.

Валя минуту смотрела с раскрытым ртом на Таню и наконец спросила:

— И вы получили похоронную?

— Нет, девочки. Об этом пишет Галин папа.

Галя недоумевающе посмотрела на Таню.

— С ним получилось недоразумение, — продолжала Таня. — Он жив.

— Жив! — воскликнула Валя, ударив в ладоши. — Побегу скажу мамке.

— Мамка твоя знает.

— Ну, дедушке скажу. Акимовне, Ирине Петровне. Всем, всем расскажу, — и Валя убежала.

— А где же мой папка? — будто пробудившись от глубокого сна, спросила Галя.

— В госпитале… на излечении. Он скоро будет дома. Вот его письмо, читай, Галочка, — Таня отдала ей письмо и ушла в комнату.

Галя взяла исписанный клочок бумаги, который принес ей из далекой Германии такую большую радость, и жадными глазами впилась в неровные строчки. У нее перехватило дыхание, дрожали руки, рябило в глазах. И когда до ее сознания дошло самое главное, когда она поняла, что отец жив, она поцеловала письмо и вскрикнула:

— Он жив! Мой папка жив! Жив, родненький! Жив! Жив! Жив!.. — но тут же вздрогнула, испугавшись своего крика, лицо ее посуровело, стало серьезным. — Глупая… Я глупая девчонка… у тети Тани такое большое горе, а я раскричалась…

Галя тихо вошла в комнату. Таня сидела за столом, положив голову на руки. Заострившиеся плечи и все ее тело судорожно вздрагивали.

«Плачет»… — догадалась Галя и приблизилась к столу.

Она хотела сказать что-то хорошее, теплое, согревающее и успокаивающее больное сердце, но не находила нужных слов. Наконец, вспомнив, как Таня утешала ее в день смерти матери, Галя нежно провела ладонью по мягким волосам Тани и ласково сказала:

— Успокойтесь, тетя Таня. Я никогда вас не оставлю. Никогда. Будем жить вместе…

Таня подняла голову, молча привлекла к себе Галю и крепко прижала ее к груди.

XII

Посылка, полученная с Решетихинской сетевязальной фабрики, обрадовала рыбаков. Вскрыть парусиновый мешок было поручено деду Панюхаю как самому старейшему рыбаку, ездившему в составе делегации в далекую Горьковскую область с письмом Наркома, адресованным рабочим и дирекции фабрики. Посылка лежала в кладовой конторы правления колхоза. Когда все рыбаки были в сборе, Васильев распорядился вынести посылку во двор и сказал деду Панюхаю, передавая ему перочинный нож:

— Кузьмич, ты первым замолвил Наркому слово от имени наших рыбаков насчет сетеснастей, тебе первому и узреть, что в этой посылке.

— Узрим все разом, — сказал Панюхай, прилаживая лезвие ножа ко шву из суровых ниток. — Забота у нас всеобщая и честь нам должна быть одныя. Ну-кось, придержите этот конец…

Дед Фиён взялся за ушко парусинового мешка, Панюхай потянул за другое, и под острым ножом затрещали крепкие нитки. Распоров шов, Панюхай и Фиён извлекли из мешка два новых ставных невода. Глаза рыбаков засветились радостью, послышались возгласы:

— Красота-то какая!

— Вот теперь мы порыбачим!

— Спасибо рабочему классу…

Невода растянули по двору. Панюхай тщательно осматривал их, запускал в ячеи пальцы, натягивал сеть, но крепкие нитки не рвались.

— Добротно вяжут решетихинские мастера, — уважительно произнес Панюхай. — На совесть!

— Прочность неводов, Кузьмич, мы проверим в море, когда перехватим белужий косяк, — сказал Васильев.

— Самая пора краснорыбицу брать, председатель. Причиндалы теперь есть, два этих невода и кошельковый невод, что я связал. Чего же время терять зря?

— И я так думаю. Собирайтесь, а я пойду Сашка упредить. Нынче же и выходите в море.

— Добро!

— Дело, председатель!

— Нынче же и отчалим! — откликнулись рыбаки.

Они мигом перенесли сетеснасти на баркасы, погрузили бочонки с пресной водой и сумки с харчами. А Сашка-моторист всегда был наготове. Его «Медуза» днем и ночью стояла, как говорится, «под парами». Он уже так свыкся с мотоботом, что позабыл о существовании «Чайки».

Время было за полдень, когда «Медуза» взяла баркасы на буксир, вышла из залива и направилась в открытое море. На каждом баркасе оставалось по одному человеку, остальные рыбаки еще у причала садились на «Медузу» и находились на ее борту до прихода к месту, где выставлялись невода.

Жаркое солнце склонялось к горизонту. В голубом небе ни единого облачка, в накаленном воздухе ни малейшего дуновения ветерка. Зеркальная гладь моря покоилась в штиле. Рыбаки лежали на палубе, молча смотрели на удалявшийся берег и под монотонные выхлопы газоотводной трубки подремывали. Из кубрика показалось веселое, лоснящееся от пота лицо Сашки-моториста.

— Эй, старички-рыбачки! — крикнул Сашка. — Что же это вы приуныли?

Панюхай вздрогнул и сердито засопел:

— Черт скаженный… Не плясать же нам на смех рыбам.

— Разумеется. В ваши годы вприсядку не пройдешься. А вы бы какие-нибудь истории рассказывали. Смешные, чтоб дремоту разогнать.

— А про что ты больше интересу имеешь? — хитровато прищурил глаз дед Фиён.

— Про все. Лишь бы смешное было.

— Ладно, — кивнул Фиён. — Нацеливай ухо.

Рыбаки зашевелились, сбросив с себя дремоту, потянули из карманов кожаные кисеты и стали набивать табаком трубки. Фиён продолжал:

— Все знают, что прежде я в Белужьем проживал, хлеборобством занимался. А в двадцатом годе, когда меня кулаки разорили и совсем обездолили, я махнул на Косу и к рыбацкой ватаге пристал.

— Как не знать. Вместе на Тимофея Белгородцева батрачили, — подтвердил Панюхай.

— Верно, атаманствовал тогда над рыбаками Тимошка Белгородцев… Так вот, в ту пору я хлеборобствовал. И повадился в нашем районе волк овец резать. Что ни день, то одну-две овцы и прирежет. Беда! Сколько раз облавой на него ходили, а словить не могли. Тут я и смекнул, как изничтожить волка. Обошел все поля, разведал вражьи стежки-дорожки да на тех волчьих тропах и вырыл семь окопов. Жду-пожду в засаде, а серого нет да нет. Перехожу на другое место… на третье… на четвертое… уж ночь проходит, а его нет. В чем дело? — вопрошаю себя. Овцы гибнут, а волка нет… Оказывается, он распознал мою хитрость и стал за мной охотиться… Сижу это я в окопе, ружье выставил и подремываю. А он, волчий сын, подкрался да к-а-а-ак сиганет на меня! Но палец-то я все время держал на спусковом крючке. Нажимаю и — бах!..

— Срезал? — рубанул рукой воздух Панюхай. — Под самый корень, а?

— Погоди, — придержал его за руку Фиён. — Ну, дым разошелся и что я увидел?.. Здоровенный волчище, поджав переднюю лапу, медленно уходил от меня в степь.

— А ты бы ему еще одним запалом под хвост саданул, — разгорячился Панюхай.

— А из чего? Ружье-то разорвало и лицо мне малость синь-порохом осмалило.

— Отчего же? — любопытствовал Панюхай.

— Оттого, что волк лапой дуло ружья закрыл. Да еще, волчий сын, остановился, поворотил голову и так посмотрел на меня, будто хотел сказать, злорадствуя: «На, мол, тебе, постреляй теперь…»

Рыбаки засмеялись. Сашка недоверчиво покачал головой:

— Разве так бывает, дедушка Фиён?

— Хуже бывает, — вставил один рыбак и рассказал о том, как за ним по морю гонялись две белуги.

— Но ты же в лодке сидел? — спросил другой рыбак.

— Известное дело, в баркасе.

— Так чего же ты их веслами не оглушил?

— В том-то и дело, что они хвостами оба весла в щепки разнесли. Знаешь, как белуги хвостами бьют?

— Не один десяток лет рыбачу.

— Чего ж спрашиваешь… Хорошо, что другие рыбаки подоспели и выручили меня из беды.

Панюхай, засовывая бородку в рот и о чем-то размышляя, покачивал головой. Сашка прервал его мысли:

— Кузьмич! А вы что скажете?

— Вот что: и охотники и рыбаки все одныей статьи брехуны, — уличил рассказчиков Панюхай и засмеялся.

— Хорошо сбрехать надо тоже умеючи, — заметил Фиён.

— А зачем брехать? — незлобливо возмутился Панюхай. — Лучше про быль-матушку сказывать.

— Сказывай, а мы послухаем, — предложил Фиён.

— Ох, братец Фиёнушка! — вздохнул Панюхай, косясь на него. — А в жар-обиду тебя не кинет?

— Не беда, ежели и кинет. Вода за бортом, можно и охладиться. Сказывай свою быль-матушку.

И Панюхай начал свой рассказ:

— Было тому двадцать пять годов назад. Это когда Фиён в хлеборобстве разорился и к нам на Косу причалил, в море счастье добывать. Ну какой из него тогда по первости мог быть рыбак? Каждый человек поначалу моря пугается. С берега приглядывается к нему, обвыкает и с берега рыбку добывает.

Фиён, насторожившийся с начала рассказа Панюхая, оборвал его:

— Неправда, Кузьмич! Вот и рыбаки могут за меня сказать, что я с первого дня в море с ватагой пошел. А вот ты в трех саженях от берега на лодке отсиживался, бычков удочками дюбал да в сапетку складывал…

— Погоди, Фиёнушка, погоди, — замахал руками Панюхай. — Ты возьми в свое понятие то разумение, что тогда у меня ни баркаса, ни сеток по моей бедности не было, вот я и промышлял себе на прожитие бычка.

— Бросьте пререкаться, — вмешался бригадир Краснов.— Скоро к месту подойдем, невода надо будет выставлять. Дайте же досказать Кузьмичу.

Фиён с усмешкой отвернулся, а Панюхай продолжал:

— Так вот… на зорьке это было. Вышел я на лодке порыбачить. Плыву, этак тихохонько веслами помахиваю… А море чуть-чуть дымилось. Но видимость была доступная. Гляжу — и вижу: право по борту, недалече от берега что-то вроде агромадного круглого поплавка то окунется в воду, то наружу вынется, то окунется, то вынется, и по-жеребячьи фыркается. Оробел я… Побей меня бог, оробел… Думаю: неужто это сам водяной леший заигрывает со мной?..

Панюхай состроил страшную гримасу и замолчал, выдерживая долгую паузу. Рыбаки закашляли, нетерпеливо заерзали на палубе. Сашка скрылся в кубрик, через несколько секунд снова показалась его бритая голова, и он выпалил скороговоркой:

— И что же то за чудовище было, Кузьмич? Или вы от страха запарусили, куда глаза глядели?

— Нет! — отрезал Панюхай. — Я стряхнул с себя тую глупую робость, поворотил лодку на два румба вправо и пошел на сближенье. Подхожу — и ахнул!.. Весла обронил. Да ить это же человек утопает… Бедняга, он уже и головой не могет из воды вынуться… только рукой за воздух цепляется и пузыри пускает. Тут я его за руку цап! — и на себя тягну. Я его в лодку, а он меня в воду. Поначалу я не распознал, что за человек, а пригляделся — еще раз ахнул… И тут я вскричал в сердцах — «Фиён! Да ты осатанел, что ли?»…

Рыбаки насторожились. Фиён обернулся и с изумлением посмотрел на Панюхая, а тот не переставал говорить, жестикулируя руками и строя гримасы:

— «Я за спасение твоей живой души пекусь, а ты меня на бездонное дно тягнешь»… А он фырчит да лопочет — «Не упускай чертяку… Крепче держи его… Ногу… ногу… На руку намотай»… Никак в разумение не возьму: как это можно ногу на руку намотать? А когда перетянул его через борт да узрел на его ноге привязанную толстую лесу донки, вмиг все понял… Намотал я на руку лесу, а Фиён тем моментом ногу от нее ослобонил. Тут мы привязали лесу к лодке и пришвартовали голубчика к берегу.

— Какого голубчика? — поглядывая в кубрик, спросил Сашка.

— Осетра-подростка. Вот этакого, — развел Панюхай руки.

На палубе раздался взрыв хохота. Смеялся и Фиён, душимый кашлем. Сашка спросил Панюхая:

— Как же дед Фиён очутился в воде?

— А так, — и Панюхай покосился на Фиёна, тот махнул рукой: валяй, мол. — Пришел он вечером на берег, закинул в море донку с крючьями и сидит. Ждет, когда клюнет. Сидел, сидел, уже и ночь проходит, а клева нету. Тут его от скуки-докуки почало в дремоту кидать. Он взял и присобачил лесу к ноге, да и заснул. На зорьке осетр подошел, хватил насадку, засекся на крючке, рванул за лесу, а Фиён бултыхнулся в воду…

Рыбаки снова разразились смехом, Фиён, посасывая чубук потухшей трубки, сказал добродушно:

— Ладно брешет наш Кузьмич.

Солнце село, когда Сашка заглушил мотор. С борта носовой части «Медузы» сбросили якорь. К мотоботу причалили баркасы, забрали рыбаков. Фиён стоял на палубе «Медузы», поглядывая на баркасы бригады Панюхая.

— Давай ко мне, Фиёнушка, — пригласил Панюхай. — Тебе надо меня держаться. Ить я твой душеспаситель, а?

— Так и быть, Кузьмич, — кивнул ему Фиён и стал спускаться по штормтрапу в баркас.

Невода успели поставить до наступления сумерек. Никто из рыбаков не пожелал возвращаться на борт «Медузы»; заякорили баркасы и улеглись спать. Ночь была тихая, спокойная, а сон в открытом море сладкий и безмятежный. Панюхай, разбросав руки, лежал на чердаке и с присвистом похрапывал. Крепко спали и остальные рыбаки. И только дед Фиён, ворочаясь на корме, глухо ворчал:

— Этаким храпом и лихим свистом можно всю рыбу распугать…

На рассвете с востока подул свежий ветерок, и морская гладь покрылась морщинами мелкой зыби. Баркас слегка закачался, стал заносить кормой и звякнул якорной цепью. Панюхай мгновенно проснулся, сполз с чердака, перегнулся через борт, захватил горсть соленой воды, освежил лицо. Он хотел еще раз зачерпнуть воды, но его рука повисла в воздухе, глаза округлились… Бригада Краснова уже приступила к работе, она выбирала из невода улов, а Сашка и трое стариков тянули на борт «Медузы» кошельковый невод, в котором трепетали, бились, сверкая серебристой чешуей, лещи и судаки.

— Ребятки! — хрипло вскрикнул Панюхай. — Нас обгоняют! Подъем! За дело, соколики!

Бородатые соколики, разменявшие кто седьмой, а кто восьмой десяток, вставали медленно, зевая и почесывая грудь, кряхтели протирали глаза.

— Живо, братцы, живо, — торопил их Панюхай. — Ить обгоняют нас…

Проснулись рыбаки и на втором баркасе, подняли якорь. Ветер набирал силу. Лениво, будто нехотя, заколыхалось море, раскачивая баркасы. После умывания прохладной морской водой рыбаки взбодрились, стали расторопней. Рыбу выбирали с двух концов, подтягивая к баркасам невод. Леща и судака было мало, в это время их густые косяки уходят в Таганрогский залив и к гирлам Дона. Редко попадались севрюга и осетр, крупная рыба больше гуляет в глуби моря. Однако баркасы постепенно погружались в воду, наполняясь и лещом, и судаком, и красной рыбой.

По мере сближения баркасов остаток невода образовывал в воде коридор, который становился все уже и короче. И тут Панюхай заметил, как между цепочками поплавков запузырилась и вскипела вода.

— Мама двоеродная, — с дрожью в голосе произнес Панюхай: — Да ить это ж она… Она, голубонька, бунтуется.

Скользя и пошатываясь, весь в рыбьей чешуе, он пробрался на чердак, держа в руке дубовую колотушку. Рыбаки медленно подтягивали невод. И когда у самого баркаса зашелестела вода, а из жемчужной пены на миг показалась голова белуги, Панюхай замахнулся колотушкой, но… поскользнувшись, потерял равновесие, выронил из рук колотушку и плюхнулся в кипевшую воду. Фиён метнулся на чердак.

В ту же минуту в шипящей пене показалась голова Панюхая. Он только успел крикнуть: «Ратуйте, братцы!..» В этот момент белуга взмахнула хвостом и сильно ударила им по воде. Панюхая вновь захлестнуло волной.

Рыбаки, понатужившись, дружнее потянули невод. Панюхай барахтался в воде, а возле него, извиваясь упругим телом, билась полутораметровая белуга, пытаясь прорвать сеть. Фиён изловчился и огрел белугу колотушкой по голове, и она сразу затихла… Говорят, что утопающий цепляется за соломинку, а обезумевший от страха Панюхай мертвой хваткой вцепился в белугу, обвив руками ее скользкую тушу. Так и втащили на баркас Панюхая в обнимку с оглушенной белугой. Фиён с трудом разжал его пальцы.

— Не очнулся еще, — заметил напарник Фиёна. — Дай ему опамятоваться.

Панюхай пришел в себя на борту «Медузы», когда возвращались к берегу. Он сидел на палубе молчаливый и хмурый, ни на кого не глядя. К нему подсел Фиён, закурил и сказал:

— Вот как оно получается, Кузьмич… То, что ты про меня сказал, выдумка. А то, что я тебя из беды выручил, быль-матушка. Стало быть, не ты мой, а я твой душеспаситель, а?

— И охота тебе шутки шутковать, когда я сердцем зашелся, — смущенно пробормотал Панюхай и потянул носом воздух. — Зря это ты, Фиёнушка, зря…

Ирина обычно питалась в кооперативной столовой. В выходные же дни она с утра приходила к Анке и оставалась у нее до позднего вечера. Такая между ними была договоренность. Но со временем Ирина стала пропускать то завтрак, то обед, то ужин. А сегодня она совсем решила не пойти к Анке и обедала в столовой.

Просторный светлый зал давно опустел, а Ирина и Акимовна все еще сидели за столом и тихо беседовали. Ирина задумчиво смотрела в окно, за которым виднелось сверкающее море. Ветер гнал к берегу перекатные игривые волны. Словоохотливая Акимовна рассказывала ей о прошлой каторжной жизни рыбаков, о том, как погибли в шторм ее муж и сын, как организовался на Косе колхоз, о бесчинствах гитлеровского приспешника Павла Белгородцева, грозившего Анке лютой смертью.

— Да, вовремя утекла Анка с дочкой к тому берегу.

— Она рассказывала мне, — кивнула головой Ирина, не отрывая взгляда от окна. — А что… Павел… жив?

— Бог его, супостата, знает. И поминать его поганое имя не надо.

— Нет, нет… Это я так… между прочим спросила.

— Теперь она, моя голубонька, счастливая. Добрый муженек ей повстречался.

— Да, Акимовна, — вздохнула Ирина. — Яков Макарович замечательный человек.

Акимовна пристально посмотрела на Ирину и сказала:

— По твоим глазам примечаю: лежит на твоем сердце тоска-печаль неутешная. Отчего бы это, а?

Ирина насильно засмеялась:

— Влюблена.

— За чем же остановка? Такой как ты красавице в девках-вековушках сидеть? Замуж снаряжайся.

Ирина горько усмехнулась, покачала головой:

— Это невозможно.

— Почему?

— Он женат.

— Милая ты моя, да в женатых и влюбляться-то грех.

— Согласна. Но я влюбилась в него, когда он был свободным. Я отдала ему свою кровь… он был тяжело ранен… Ухаживала за ним… А когда выходила его, то узнала, что у него невеста есть.

— Так, так… — в раздумье проговорила Акимовна. — Значит, ты спасла ему жизнь и уступила его другой?

— Та, другая, имела на него больше прав. И ее я так же сильно люблю, как и его…

После минутной паузы Акимовна сказала:

— Мне все ясно… Я все поняла… А скажи… он или она знают об этом?

— Нет. И о моих чувствах никто не узнает. Я их запрятала глубоко в сердце. Может быть, все это забудется. Ведь я впервые в жизни так горячо и так серьезно полюбила человека… Через ход я уеду в медицинский институт учиться и…

Девушка смолкла, и за нее договорила Акимовна:

— …И все забудется, моя умница, добрая душа.

В столовую шумно вошли Анка и Таня.

— Видала, Танюша, где ее надо искать? — и Анка направилась к Ирине: — Что же это ты, подруженька, и глаз не кажешь? К завтраку не дождались и к обеду не пришла. А сегодня у тебя выходной.

— Да вот, — оправдывалась Ирина смущенно, — с Акимовной заболталась.

— Пошли, пошли, — взяла ее за руку Анка. — Меня за тобой Яша послал. Сегодня пойдем к морю, искупаемся, потом отдохнем у нас, а вечером будем ужинать и чай пить, — и она увела Ирину.

Оставшись наедине с Акимовной, Таня сказала:

— Виталий телеграмму прислал. Сегодня из Москвы выехал.

— И слава богу. Вот и Пронька Краснов нынче до дому возвернулся. Хватит проклятой войне людей пожирать.

— Да я… — замялась Таня, — хочу вас спросить.

— Попытка не пытка, спрос не беда. Говори.

— Я хочу к вам перейти жить. Возьмете?

— Возьму. А почему тебе забажалось у меня жить?

— Не могу же я с Виталием под одной крышей дневать и ночевать? Знаете, какие могут пойти по хутору разговоры?

— Рассужденье твое мне по душе. Хорошо, переходи ко мне.

— Спасибо, Акимовна!

И Таня поцеловала ее.

«Тамань» пошла на слом, больше никакие пароходы не заходили на Косу, и надо было полагать, что Виталий Дубов будет добираться из города до хутора сухопутьем. Галя и Валя два дня просидели с утра до вечера за хутором у дороги, глотая пыль, поднимаемую пробегавшими машинами. И только на третьи сутки в полдень девочки увидели, как военный с орденами и медалями на груди сошел с попутной машины и направился к ним широким шагом, держа в правой руке чемодан. Галя сразу узнала отца и бросилась к нему с радостными восклицаниями:

— Папка!.. Мой родной папка!.. Приехал, папка!..

Виталий поставил на землю чемодан, положил на него шинель, и Галя с разбегу повисла на руках отца.

— Папка… родненький… И мамка жила бы… если бы не похоронная.

Виталий целовал льняные, как у покойной жены, мягкие шелковистые волосы, пахнувшие родным морем, и взволнованно, с трудом выговаривал:

— Моя дорогая девочка… Доченька моя…

Валя дергала Дубова за рукав гимнастерки, тихо лепетала:

— Дяденька Виталий… Дяденька Виталий…

— А-а-а, Валюша! — обернулся к ней Дубов. — Ну, здравствуй, милая, — и он поцеловал ее в щеку. — Выросли, поздоровели и по-прежнему дружите. Это хорошо. — Он снял фуражку, повел возбужденным взглядом и с жаром выдохнул: — Вот и родной берег… родное море… Пошли, доченька. Валя, шагай с нами в ногу.

— Шагай, подружка, — и Галя потянула ее за руку.

Виталия хуторяне заметили, когда он спускался с девочками с пригорка. И когда он вошел в хату, в ней уже было полно народу. Его пришли поздравить с возвращением Орлов и Анка, Кавун с женой, Григорий Васильев с Дарьей, Сашка Сазонов, Михаил Краснов с сыном Пронькой, Акимовна с Таней, Панюхай с Фиёном и другие рыбаки. Не было только Ирины, она отказалась идти в дом к незнакомому человеку, как ни упрашивали ее Орлов и Анка. На столе стояли бутылки с вином и водкой, лежали горками пучки зеленого лука, редиски, жареная рыба, консервы, сыр и масло. После первой же рюмки все разговорились. Одни рассказывали о том, как воевали, другие о трудовых буднях. Дед Панюхай через каждые пять минут вынимал из нагрудного кармана кителя золотые часы и наконец напомнил:

— Гостьюшки, пора и по домам.

— Служивому отдохнуть надобно, — поддержал его Фиён.

Гости стали расходиться. Васильев, пожимая Виталию руку, спросил:

— Когда прикажешь сдать тебе обратно партийное хозяйство?

— Хоть завтра утром приму, если коммунисты изберут.

— Дайте человеку отдышаться, — Акимовна с укором посмотрела на Васильева.

— Ничего, Акимовна, я хорошо отлежался в госпитале, даже обленился, — встал на защиту председателя колхоза Виталий. — А лучший отдых на путине. Вечером пойду с рыбаками в море.

— Решено и подписано, — хлопнул его по руке Васильев.

— Вот неугомонные, — покачала головой Акимовна и вышла из хаты.

Таня хотела было последовать за Акимовной, но Виталий задержал ее.

— Спасибо тебе, Татьяна, за материнские заботы о моей дочке.

— На моем месте, Виталий, каждая женщина, дружившая с детских лет с Евгенушкой, поступила бы так же.

— А почему ты покинула Галочку и ушла к Акимовне?

— Неужели ты не понимаешь?

— Догадываюсь… Бытовое разложение… и прочая чепуха?

— Это не чепуха, Виталий…

— Чепуха! — раздраженно перебил Виталий. — Тебе и дочке спальня, мне — прихожая. Какое же тут разложение? И ребенок промеж нас…

— Однако мы не муж и жена, а будем жить под одной крышей. Что же люди скажут?

— Умные ничего не скажут, а на дураков нечего и внимания обращать.

— Нет, Виталий, дураки опаснее умных. Я тоже привыкла к Галочке как к родной дочери…

— Так будь же ей матерью! Хотя бы в память моей Гены, а твоей подруги.

— Так сразу?.. Это невозможно… Но я обещаю тебе, Виталий… Когда ты будешь надолго уходить в море, я не оставлю Галинку… Мы будем с ней вместе и днем и ночью… Как мать и дочь… Как дочь и мать… Я обещаю тебе…

— Что ж, Татьяна, спасибо и на этом, — и он крепко пожал ей руку.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XIII

Летом сорок третьего года Олеся Минько, временно проживавшая в Туапсе, куда она эвакуировалась из города Южнобугска в сорок первом году, получила извещение о смерти брата Николая. В похоронной сообщалось, что рядовой энского подразделения Минько Николай Григорьевич 1921 года рождения пал смертью храбрых в бою с немецко-фашистскими захватчиками и похоронен в братской могиле на северо-западном побережье Азовского моря близ рыбацкого поселка Светличный.

Николай был у Олеси единственным родным человеком, с детских лет заменившим ей отца и мать. Их родители погибли от руки кулака в двадцать девятом году, когда Олесе исполнилось четыре года, а Николаю шел восьмой год. Односельчане отвезли сирот в город Южнобугск и определили в детский дом.

Через десять лет Николай вступил на путь самостоятельной жизни — он уже работал мастером в парикмахерской, взял из детдома сестренку и обучал ее полюбившейся им обоим профессии.

Осенью тридцать девятого года Николая призвали на военную службу. Ему оставалось три-четыре месяца до демобилизации, но тут внезапно разразилась война…

За день до эвакуации Олеся получила от брата письмо с новым адресом, а прибыв в Туапсе, она послала ему свой адрес. Так и продолжалась между ними регулярная переписка до лета сорок третьего года, пока не прервала ее смерть Николая…

Получив похоронную, Олеся очень убивалась:

— Четырех лет я лишилась отца и матери… А теперь, когда мне только исполнилось восемнадцать, я потеряла старшего брата… Родного и единственного… Так мало прожила, а уже дважды осиротела…

Утрата для Олеси была тяжелой. Но с кем было разделить эту безмерную гнетущую боль? У Олеси не было даже дальних родственников.

«Не одна я в таком горе… Надо высушить слезы и крепиться… Наши слезы только врагу на руку… Крепись, девушка, крепись, крепись… Ты же комсомолка!..» — ободряла себя Олеся.

Через полгода Олеся получила письмо. Дрожащими руками она развернула сложенный треугольником листок и прочла:

«Дорогая сестрица!.. (Вы позволите мне называть вас сестрой? Думаю, что — да. Вы же называйте меня братом.) Так вот, милая Олеся… С вашим братом Колей, а с моим тезкой и однофамильцем, я служил в одной роте автоматчиков. Мы всегда были вместе, пока смерть не разлучила нас… Коля часто рассказывал мне о себе и о вас. Боже мой! Как удивительно схожи наши судьбы! Я тоже рано лишился родителей и воспитывался в детском доме. Потом рыбачил, работал на большом заводе токарем. И вот война нарушила нашу светлую мирную жизнь.

Олеся! Ваш брат был смелым и отважным воином, командование гордилось им. А я гордился тем, что Колю все бойцы называли моим младшим братом. Умер он на моих руках, перед смертью просил меня написать вам о том, что честно выполнил свой долг перед Родиной. Если вздумаете написать мне, буду рад. Извините, что задержался на целых полгода с письмом. Днем и ночью бои, и никак время не выберешь.

Желаю Вам счастья в жизни. С фронтовым приветом.

Николай».

Казалось, что самой судьбе так было угодно, чтобы имя любимого брата продолжало жить в другом человеке. Это успокаивающе подействовало на Олесю, и она в тот же день послала на фронт незнакомцу теплое письмо, называя его братом.

В действительности же однофамилец Николая Минько не знал брата Олеси и вместе с ним не воевал. А любопытная история его письма к Олесе была такова…

Штурмовые подразделения советских воинских частей, освободив летом сорок третьего года Таганрог, обошли Миусский лиман и устремились северо-западным побережьем Азовского моря на Мариуполь. В районе хутора Бронзовая Коса и поселка Светличный гитлеровцы оказали упорное сопротивление.

Всю ночь штурмовали наши подразделения оборону противника, и к утру враг был разгромлен. Битва была кровопролитной. Бригада санитаров фронтового похоронного бюро не успела за День убрать все трупы. Утром следующего дня санитары подобрали на поле боя раненого солдата, который то приходил в сознание, то снова впадал в беспамятство. Солдат был в брюках, но без гимнастерки и без головного убора. Обут в кирзовые сапоги. Лежал ничком, разбросав руки. На нательной рубахе чернело кровавое пятно. Санитары подняли раненого, усадили на холмик, напоили водой из фляги.

— Спасибо, товарищи, — поблагодарил раненый. — Так легко мне стало… Дайте еще воды испить.

— Благодари бога, что мы тебя в могилу не захоронили, — сказал один санитар. — Совсем на мертвяка похож. Бледность у тебя с подсинькой. Чем же тебя шарахнуло?

— Осколком в спину… Думаю, что осколком… И здорово сконтузило меня… Память отшибло…

— А ну-ка, дай взгляну, — и санитар осторожно стал закатывать на спине рубашку. — Нет, дальше не пускает. Присохла. Придется рывком снять. Так меньше страданий…

— Не надо, — возразил другой санитар. — Это дело врачей… Да вон какая-то медицина пылит по дороге. Либо санбат, либо полевой госпиталь. Сейчас мы определим тебя, — и он побежал к дороге, наперерез колонне автомашин, груженных каким-то имуществом.

Санитар поднял руку. Колонна остановилась. Из кабины первой машины вышел майор медицинской службы. Санитар переговорил с ним и замахал рукой:

— Давай его сюда! Давай!

Раненому солдату помогли встать и, поддерживая его под руку, повели к машине.

— А где же твоя гимнастерка? — спросил сопровождавший его санитар.

— Не знаю.

Они подошли к автоколонне.

Это был Отдельный санитарный батальон гвардейской танковой бригады. Солдата посадили на последнюю машину, в которой ехали легкораненые танкисты, и колонна двинулась дальше. В полдень она остановилась у небольшой рощицы. Санитары разгрузили машины и стали разбивать между деревьями палатки.

Тем временем медицинская сестра, сидя за походным столиком, приготовилась занести в историю болезни необходимые сведения о раненом солдате, подобранном на побережье.

— Фамилия, имя, отчество? — спросила она солдата.

— Да вот… — и солдат, вынув из кармана красноармейскую книжку, положил на столик.

— Та-а-ак… — развернула книжку сестра. — Минько Николай Григорьевич?

— Не совсем так, сестрица… моего отца звали Георгием.

— Что ж, исправим эту ошибку… — и она поставила в графе «отчество» — «Георгиевич». — Двадцать первого года рождения?

— Да неужели и тут ошибка? — и солдат заглянул в книжку. — Так и есть… Ох, уж эти писаря — вечные путаники. Тысяча девятьсот двенадцатого года я рождения. Надо после девятки единицу, потом двойку поставить, а писарь шиворот-навыворот сделал. Эх, ворона! А я и не доглядел.

— Значит, вы двенадцатого года рождения?

— Точно.

— Исправим и эту ошибку, товарищ Минько…

…Осколок сидел неглубоко между ребрами, и хирург санбата быстро извлек его. Он подбросил на ладони почерневший от крови кусочек металла и удивленно вскинул на лоб густые брови.

— Эта вещица больше похожа на охотничью картечь, нежели на осколок снаряда или мины.

— От фашистов всяких сюрпризов можно ожидать, — сказал его помощник.

— И то верно, — и хирург бросил осколок в таз с окровавленными бинтами.

Минько часто вынимал из-под подушки пачку писем и перечитывал их. По обратным адресам было видно, что одни письма были из Южнобугска, другие из Туапсе, но на всех конвертах адреса были написаны одним почерком.

— Надо полагать, от возлюбленной эти послания? — спросил техник-лейтенант, лежавший на койке рядом с Минько.

— От сестры.

— Где же она теперь?

— В Туапсе… Эвакуировалась туда еще в сорок первом.

— Откуда?

— Из родного Южнобугска.

— Ничего, скоро освободим всю южную Украину и твоя сестра вернется домой…

Так свела судьба Минько с техником-лейтенантом в санбате, где они и подружились. Узнав, что Минько токарь высокого разряда, лейтенант обрадованно сказал:

— Это замечательно! Наши походные мастерские фрицы немного тряхнули с воздуха под Ростовом. Два товарища погибли, меня легко ранило. Знаешь, как ты пригодишься нам? Хочешь к нам в мастерские? Устрою. Что твоя пехота?.. То ли дело — танковая бригада! Да в свою часть ты и не попадешь. Согласен?

— С удовольствием! — обрадовался Минько. — Я привык иметь дело с металлом.

— Зашито и заштопано, — заключил лейтенант.

Они выписались в один день и вместе отправились в распоряжение начальника мастерских гвардейской танковой бригады.

…Шесть месяцев раздумывал Минько над письмами Олеси и наконец решился написать ей. Их переписка не прекращалась до окончания войны. Олеся просила его приехать в Южнобугск повидаться, а если будет у него желание остаться в этом чудесном городе, то и работа для него найдется. Минько обещал приехать и, демобилизовавшись, приехал в Южнобугск.

Олеся встретила Николая на вокзале. Она сразу узнала его, как только он показался в тамбуре. Николай писал ей еще из Чехословакии, что у него черная кудрявая бородка, а на груди две медали «За отвагу», третья «За боевые заслуги» и гвардейский значок. В последнем письме Олеся предупреждала его, что если они разминутся на вокзале, то он должен будет отправиться по ее адресу. Телеграмму Николай дал из Днепропетровска, и Олеся пришла на вокзал за час до прихода поезда. Прохаживалась по перрону и то и дело нетерпеливо поглядывала в сторону семафора.

Наконец-то послышался свисток, показался паровоз, и через минуту с грохотом и лязгом состав подкатил к вокзалу. Сходя по ступенькам на перрон, Николай заметил спешившую к его вагону рыжеволосую девушку с букетом цветов. Он так залюбовался ее стройной фигурой, что задержался на последней ступеньке. Кто-то толкнул его в спину.

— Да сходите же наконец…

Он ступил на перрон в ту минуту, когда к нему подошла девушка. В ее светло-карих глазах светилась радость.

«Чертовски симпатичная…» — только и успел Минько отметить про себя.

— Коля?.. — робко окликнула девушка.

— Олеся?..

Они минуту разглядывали друг друга, не проронив ни слова. Николай поставил у ног чемодан, протянул руку.

— Ну, здравствуй, сестрица.

— Здравствуй, братику, — и Олеся, вручив ему цветы, порывисто обняла его, три раза поцеловала.

И опять минуту стояли молча, любуясь друг другом.

— Так вот ты какая… рыжуха, — улыбнулся Николай.

— А ты бородатый, — засмеялась Олеся и потрогала пальцами завитушки черной бороды.

— Бороду можно сбрить, — сказал Николай.

— Что ты! — сразу посерьезнела Олеся. — Не надо. Она тебе так к лицу. Очень к лицу. Молодое лицо… Черные глаза и… пушистая с завитками смоляная бородка. Да ведь это же оригинально! — и перрон огласился ее звонким заразительным смехом. — А чего же мы на перроне торчим? — спохватилась она. — Домой, домой…

Кто-то сказал им вслед:

— Вот и дождалась муженька. Счастливица…

Олеся обернулась и сказала громко:

— Не муженька, а брата.

Олеся жила в центре города в двухэтажном доме на главной улице. Ее квартира, состоящая из маленькой уютной комнаты и кухоньки, находилась на втором этаже. Соседом Олеси был пятидесятилетний вдовец Семен Семенович Сергеев, мастер судостроительной верфи. Его жена погибла в сорок первом году, когда фашисты бомбили Южнобугск, и теперь он жил один в двухкомнатной квартире. Семен Семенович не носил бороды, брил и голову, зато берег и холил гусарские, тронутые сединой усы. Он был добродушным и общительным человеком. Услышав, как Олеся вошла с гостем в свою комнату, Семен Семенович тут же явился к соседке.

— Так это он и есть? — кивнул Семен Семенович на Николая.

— Он и есть, — ответила Олеся. — Мой брат.

— Что ж, борода, давай знакомиться… Надо полагать, будем чай пить?

— Обязательно, я сейчас все приготовлю. Вы побеседуйте, а я на кухню…

— Погоди, Леся, — остановил ее Семен Семенович, — погоди, дочка. У тебя тесновато, а у меня посвободнее будет. Пошли ко мне.

И он увел их в свою квартиру.

Семен Семенович поставил на стол графинчик с водкой, маленькие рюмки и бутылку мадеры. Николай сходил в комнату Олеси и принес сахар, консервы и сало, полученные им в Днепропетровске по продуктовым талонам.

За чаем разговорились.

— Ну, как, борода, понравился тебе наш город? — спросил Семен Семенович.

— Я почти не знаком с ним. Но то, что успел увидеть, понравилось, — ответил Николай. — Хороша река у вас, широкая и полноводная. И море близко.

— Любишь море?

— Как же его не любить! Одно время я рыбачил на Азовье.

— Где?

— По всему побережью. Было такое время, когда я бродяжничал.

— А теперь где думаешь приземлиться?

— Пока не знаю.

— Здесь останется, — сказала Олеся. — Я никуда не пущу его. Он у меня единственный братик.

— А ты у меня единственная сестрица, — и Николай нежно посмотрел на Олесю.

Семен Семенович погладил пальцами усы, прищурил один глаз и легонько толкнул локтем Николая в бок.

— А сестра нравится тебе, борода?

— Очень.

— Тогда приземляйся в нашем городе. Не пожалеешь. Хочешь, пойдем ко мне на верфь работать. Или определю тебя на завод. А если ты любишь море да есть у тебя желание плавать, через год на поисковое судно устрою. Оно уже на стапелях заложено.

— А что это за судно? — спросил Николай.

— Поисковое. Будет искать в море рыбные косяки и радировать рыбакам, когда обнаружит скопление рыбы. На этом судне будет и киноустановка. Так что рыбакам будут даваться ночью киносеансы в открытом море. А вообще-то судно будет иметь поисково-вспомогательное назначение. На нем будут запасы горючего и ремонтный материал, передвижной буфет. Ведь рыбаки неделями не видят берега.

— Здорово! — с восхищением воскликнул Николай.

— Еще как здорово! — хлопнул его по плечу Семен Семенович. — Но это только начало… Мы уже приступили к строительству десяти быстроходных сейнеров для рыбаков. На них будут установлены двигатели в сто пятьдесят лошадиных сил.

— А силовая мощность двигателя поисково-вспомогательного судна? — спросил Николай.

— Почти в два раза больше.

— Вот на таком судне поплавать бы.

— Можно. Только не раньше как через год. А пока надо будет поработать на заводе или на верфи. Согласен?

— Согласен, — не раздумывая ответил Николай.

Олеся улыбнулась, захлопала в ладоши:

— Молодец, братик.

Семен Семенович порылся в ящиках комода, нашел ключ от внутреннего замка дверей квартиры и положил его на стол перед Николаем.

— Тебе, борода. Им пользовалась моя покойная жена. Не останешься же ты с девушкой в одной комнате? Будешь жить у меня. Вот тебе диван на первый случай. Неси свои вещи сюда. Возьми ключ и располагайся как у себя дома.

— Спасибо, Семен Семенович… — поблагодарил старика Николай, но в его голосе прозвучала плохо скрытая досада.

Олеся поцеловала Семена Семеновича в щеку и сказала:

— Вы добрый-добрый.

XIV

Запыленная, изрядно потрепанная за годы войны «эмка» остановилась возле медпункта. Из нее вышел Жуков, сказал шоферу:

— Поставь машину возле конторы МРС и пойди искупайся в море. А я туда пешком прогуляюсь, — и скрылся за дверью медпункта.

В приемной сидел на табурете спиной к двери Васильев. Он не видел вошедшего Жукова. Ирина стояла возле Васильева. Она вскрывала скальпелем фурункул на шее Васильева. Васильев кряхтел и дергался.

— А говорят, что рыбаки народ крепкий, — засмеялся Жуков, снял соломенную шляпу и прикладывал к бритой голове носовой платок.

— Андрей! — обрадовался Васильев, узнав Жукова по голосу, и хотел было повернуться, но Ирина строго проговорила:

— Не вертитесь, больной.

— Больной? — и Жуков добродушно расхохотался. — Да его дубовой колотушкой, которой глушат белуг, не доймешь. От какой же такой хворобы занедужил председатель?

— А ты подойди и подивись, какая разболючая пакость присосалась ко мне. Поневоле белугой взревешь.

— Это не по моей части, товарищ председатель. Я в медицине не силен.

— Вот почти и все, — сказала Ирина и подошла к рукомойнику. — Сейчас обработаем ранку, наложим повязку и — гуляй, рыбак.

Жуков подошел к Васильеву, толкнул его в спину:

— Ты что же не представишь нас друг другу? — и к Ирине: — Вы — Ирина Петровна?

— Да. А вы секретарь райкома?

— Угадали. Здравствуйте. Давно хотел познакомиться с вами.

— По всему видно, что хотел, — уязвил его Васильев. — С апреля не был у нас.

— Время не мог выбрать. Пора-то самая жаркая сейчас. Полевые работы — не путина.

Ирина накладывала Васильеву повязку. Тем временем Жуков заглянул во вторую комнату, где стояли две койки с белоснежным постельным бельем, еще раз осмотрел приемную.

— Все так же, как было при наркомздраве Душине… Все так же… Ирина Петровна, вы слыхали о Душине? Вашем предшественнике?

— А как же!

— Золотой был человек. Он и акушерским ремеслом владел в совершенстве. Роженицы боготворили его.

— Знаю, — улыбнулась Ирина. — Мне много о нем рассказывали… Вот теперь все, — сказала она Васильеву. — Завтра покажитесь мне.

— Добро, — поднялся Васильев с табурета и усмехнулся.

— Что это за загадочная улыбка прячется под твоими усами? — спросил его Жуков.

— Да вспомнил… как влетало Душину от Кострюкова за то, что он работу секретаря сельсовета совмещал с повивальным делом.

— Хорошие были товарищи, — вздохнул Жуков. — В сорок втором году погибли в бою… Лежат на краснодарском берегу в братской могиле…

— И об этом знаю, — сказала Ирина. — Погибли-то они от руки предателя Бирюка?

— От него, паразита, — кивнул головой Васильев и, болезненно сморщив лицо, схватился за шею.

— Ну, болящий, ты готов? Пошли.

— Идем, идем, наш редкий гость.

Прощаясь с Ириной, Жуков задержал ее руку в своей.

— Могу порадовать вас, Ирина Петровна. Лестные слухи о вас дошли до района. Вас полюбили на Косе за чуткость и добросердечность.

— Не смущайте меня, Андрей Андреевич.

— Вот, вот! И за вашу скромность. Слыхал я краешком уха в райздраве, что вас намереваются забрать в районную больницу. Там в таких опытных работниках нужда большая.

— Я не согласна.

— Почему? — удивился Жуков.

— Во-первых, я тоже полюбила здешний народ. Рыбаки и их жены — душевные люди. Я как в родной семье.

— Спасибо, Петровна! — заулыбался Васильев.

— Погоди, Григорий, — отмахнулся рукой Жуков. — То, что вы сказали, Ирина Петровна, приятно слышать. Бронзокосцы и мне большая родня. Бог связал нас одной веревочкой еще в тридцатом году… Ну, а во-вторых?

— Во-вторых, через год я еду учиться в медицинский институт.

— Это похвально. Желаю вам удачи во всех делах ваших.

— Спасибо.

У порога Жуков обернулся и сказал:

— А все же… нашим рыбакам будет жаль расставаться с вами, Ирина Петровна.

Жуков и Васильев вышли на улицу. Косые лучи заходившего солнца ломко дробились на волнах, золотили белогривые волны. Жуков посмотрел на море, спросил:

— Рыбаки в море?

— Да. Пошли невода ставить.

— С ночевкой на воде?

— Как водится.

— А море не разгуляется?

— Нет, шторма не будет. Это оно играет.

Вдруг Жуков остановился и хлопнул Васильева по плечу.

— Григорий. А ведь я привез тебе радостную весть. Магарыч будет?

— Тише, ты… — и Васильев повел вокруг настороженным взглядом.

— А что? — непонимающе посмотрел на него Жуков.

— Подслушать могут… Скажут, что секретарь райкома вымогательством занимается.

Жуков раскатисто захохотал.

— Ах ты, идол чирийный… Купил… Чтоб тебе фурункулы эйное место осыпали… Поймал на удочку, а?..

— Не будь таким прытким на клев. Ну, говори, какая у тебя весточка?

— А магарыч?

— Надо же знать, за что ставить его.

— Хорошо. Ты помнишь, на какую сумму ваш колхоз сдал имущества моторо-рыболовецкой станции при ее создании?

— Считая и флотилию?

— Все, все.

— На один миллион двести тысяч рублей.

— А теперь идем в контору МРС. Там расскажу.

Кавун и бухгалтер сидели за столом и рассматривали подшитые в папке бумаги. Вдруг Кавун радостно вскрикнул:

— Ось вона!

— Да не вона, а воны, — поправил входивший в комнату Жуков. — Нас двое, и мы рода мужского.

— А-а-а, дорогой наш гостюшка! — поднялся Кавун, по привычке дергая себя за усы-сосульки. — Здорово був!

— Здравствуй, Юхим Тарасович.

— Таки приихав, а?

— Соскучился и приехал.

— Добре. Сидай и выкладывай новости.

— Новость одна… Ты получил указание свыше — возвратить колхозу «Заветы Ильича» полную стоимость имущества, которое было передано им МРС при ее создании?

— Получил. Нынче. Вот и цюю бумагу раскопав, — ткнул он пальцем в приемо-сдаточную ведомость. — На мильён двисти тысяч карбованцев.

Васильев подскочил на стуле.

— Так вот какая весточка! Чего же ты, Андрей, сразу не сказал…

Кавун протянул ему пухлую руку:

— Поздравляю, голова колгоспу.

Жуков молча улыбался. Васильев взволнованно проговорил:

— Погоди, Юхим Тарасович… Не поспешай… Уж не думаешь ли ты поздравлениями отделаться?.. Гони прежде колхозу деньги, а потом и поздравления будем принимать.

Все засмеялись. Жуков сказал:

— И ты, Григорий, не торопись. Деньги колхоз получит. Вопрос решен.

— Получит, — подтвердил Кавун.

— А я еще не все сказал, — и Жуков с хитринкой посмотрел на Васильева.

— Не томи, Андрей, — сгорал от любопытства Васильев, смахивая платочком со лба росинки пота.

— Государственный банк сохранил и возвращает колхозу «Заветы Ильича» его довоенные денежные средства в сумме… семьсот тысяч рублей.

— Добре! — гаркнул Кавун.

— Ну, Гришенька? — подмигнул Жуков Васильеву. — Сколько теперь на счету у вашего колхоза денежек? Подсчитал?

Васильев кивнул головой. У него даже голос стал сиплым, с хрипотцой, как у деда Панюхая.

— Около двух миллионов… Вот это — да… За такие вести, Андрей, я любого магарыча не пожалею…

— А не будет это похоже на вымогательство? — подшутил теперь над ним Жуков.

— Что ты! Дело законное… Вот радость-то будет для наших колхозников… Миллион девятьсот тысяч!..

— Хорошо, Григорий, раз дело законное. Но лучшим магарычом для меня будет — искупаться в море. Люблю морские ванные в вечернюю пору.

— Идем купаться. А то меня на радостях так в жар бросило, что я весь взмокрел.

— И я з вами, — сказал Кавун. — Пишлы.

Из тридцати семи молодых рыбаков, ушедших на фронт, вернулись домой только восемь — в их числе Виталий Дубов, Сашка Сазонов и Пронька Краснов.

В колхозе «Заветы Ильича», как и в других рыболовецких артелях, ощущалась острая нужда в людях. Поэтому старогвардейцы бригады деда Панюхая и рыбаки бригадира Краснова Михаила Лукича снова отказались от пенсионных книжек и продолжали рыбачить.

— Получит МРС моторные суда, тогда и на отдых пойдем, — так рассуждали старики.

Выходили в море, чередуясь, все — и стар и млад, рядовые работники и начальство. Сегодня утром вернулись с лова Васильев, Анка и Таня, а в ночь ушли с рыбаками Кавун, Орлов и Дарья. Те рыбаки, что были помоложе, размещались на баркасах, в их распоряжении были ставные невода, а старики промышляли рыбу кошельковым неводом с борта моторного бота.

Сашка, как всегда точный и аккуратный моряк, перед заходом солнца притащил «Медузой» на буксире пустые баркасы к месту лова. Рыбаки стали рассаживаться по баркасам. Панюхай, увидев, как Дарья спрыгнула вслед за Орловым, забеспокоился.

«Как бы эта шельма привлекательная не совратила мово зятька. Надобно уберечь его», — и, покряхтывая, он стал спускаться по штормтрапу в тот же баркас.

— Кузьмич, куда вы? — крикнула Дарья. — Оставайтесь на «Медузе». Вам же покойнее будет там.

— Мне и на баркасе вольготно. А покою рыбак не любит со дня крещенья его в морской купели.

— Да мы сами управимся.

— Без меня вам не управиться. Зятек-то мой кто? Летак, а не рыбак. Надо ж его к нашему ремеслу приучать.

— Давай, давай, отец, к нам, веселее будет, — и Орлов поддержал его за талию: баркас качало волной.

Панюхай уселся на чердаке баркаса и распорядился приказным тоном.

— Дарья — на весла! Зятек — за руль! Курс — вон на тот буек. Полный вперед!

— Командовать всяк горазд, Кузьмич, а вот грести не каждый.

— И грести могем.

— Так садитесь за второе весло.

— Сама же сказывала, что без меня управишься. Греби, девка, греби. С тела не спадешь.

— Помочь вам? — предложил свои услуги Орлов.

— Управлюсь! — и она, досадуя на Панюхая, налегла на одно весло, чтобы сделать разворот, но не рассчитала и подставила борт баркаса набежавшей волне. Удар был такой силы, что Панюхай чуть-чуть не сорвался в воду.

— Тише, скаженная! — завопил Панюхай, подтягивая к себе сползавший за борт невод.

Орлов, выронив из руки румпель, закатывался от смеха. Панюхай злился на Дарью:

— Вот чертяка, а не баба. И как тебя Григорий терпит?

Баркас взлетел на гребень и плюхнулся носом в распадок между волнами.

— Побей меня бог, она малость тронутая, — перекрестился Панюхай, испуганно блуждая глазами. — Слышь, Дарья? Тише, сказываю… — взмолился он.

Баркас шел вразрез волнам, и Дарья вела его весело, ходко.

— Нет, Кузьмич, сам дал команду: «Полный вперед!», так держись теперь! — и она с ожесточением рвала воду веслами.

«Вот это рыбачка, отчаянная душа!» — с восхищением подумал Орлов и крикнул Панюхаю:

— Подходим к буйку, отец!

Панюхай обернулся. По носу баркаса в одном кабельтовом, покачиваясь на волнах, приветливо помахивал красным флажком буек.

— Дарья, весла сушить! — скомандовал Панюхай.

— Есть весла сушить! — откликнулась раскрасневшаяся Дарья и подняла весла, с которых часто-часто срывались тяжелые соленые капли и звонко проклевывали хрустальную воду.

Подошел второй баркас с рыбаками, и когда сгустились над морем сумерки, невод был установлен. Баркасы заякорили у буйков, у правого и левого крыла невода.

Ветер стал затихать, море успокаивалось. Баркас легонько покачивало, словно зыбку. В темном небе ярко светились звезды. Их отражения в почерневшей воде то судорожно трепетали, то сливались, то рассыпались холодными серебристыми искрами. Панюхай лежал на чердаке. Его одолевал сон, наливая все тело ртутной тяжестью, но он крепился, продирая глаза, и все посматривал на корму, где смутно вырисовывались два силуэта.

Дарья и Орлов сидели рядом и молчали. За бортом блюмкала и шуршала вода. Дарья зевнула и сказала:

— Вздремнуть, что ли? — и растянулась на корме. — Ложитесь, Яков Макарович, места на десятерых хватит.

— Да что-то и сон не идет, — ответил Орлов.

— По Анке скучаете? Завтра увидитесь. Ложитесь и отдыхайте.

— Я не устал.

— Ну, так полежите, на звезды полюбуйтесь… Я не кусаюсь, не бойтесь.

Помолчали. Вдруг Панюхай насторожился. Орлов спросил Дарью:

— Вы моря не боитесь?

— А чего ж его бояться. Я еще подростком начала рыбачить, с отцом на путину выходила. Море кормит нас.

— Смелая вы…

— Я с детства бесстрашная… Да вы ближе ко мне… — и она потянула его за руку. — Ей-богу, не кусаюсь. Двигайтесь… Я вас винцарадой укрою…

Орлов почувствовал жаркое, обжигающее дыхание Дарьи и приподнялся. В ту минуту сипло закашлял Панюхай.

— Что, Кузьмич, не спится? — окликнула Дарья, тоже приподнимаясь.

Панюхай отозвался:

— Никак в сон не войду, Дарьюшка.

— А вы закройте глаза, мигом сон накроет.

— Чего же им закрываться, когда сраму не видать, — загадочно ответил Панюхай.

— Хитрый вы, Кузьмич.

— Не хитрее тебя, лисава.

Дарья засмеялась и опять откинулась спиной на настил кормы. Вскоре она затихла и всхрапнула. Орлов уснул сидя, склонив голову на колени согнутых ног.

«Обрезалась, чертовка-искусительница», — мысленно обругал Дарью Панюхай и стал погружаться в сладкую дрему…

На рассвете рыбаки поломали перетяги, выбрали улов и перешли на борт мотобота. «Медуза» взяла баркасы на буксир и пошла к берегу. Рыбаки, расположившись на палубе, никак не могли угомониться, все упрашивали Дарью спеть какую-нибудь песню. Все знали, что у нее сильный грудной голос. Но Дарья отказывалась наотрез.

— Спойте, Дарья Сергеевна… — не отставал от нее Виталий Дубов.

Виталия поддержали Сашка и Пронька.

— Уважьте фронтовиков…

— Мой Гришенька два раза фронтовик. Он и в гражданскую беляков сничтоживал и в эту фрицев колотил.

— Всем миром просим, — настаивал Дубов.

Дарья бросила на Панюхая лукавый взгляд и вскрикнула нарочито гневно:

— Что я вам, говоря присловицей Кузьмича, чебак не курица, артистка, что ли? Зря вы это… зря.

Панюхай покачал головой, незлобиво усмехнулся:

— Хватилась леща, что куму навещал… Да энтих присловьев давно нету.

— И без присловиц обходитесь?

— А что мне с ними осетрову шорбу хлебать?

— Приправа к ухе, да еще осетровой, недурная, — и Дарья повела тонкими бровями, заиграли ямочки на щеках.

— Эх, ты, мама двоеродная, — безнадежно махнул рукой Панюхай.

Взрыв хохота прокатился по палубе. Беседовавшие на корме Кавун и Орлов обернулись.

— Шо это воны гогочут? — спросил Кавун.

— Кузьмич с Дарьей не ладят.

— Ну и грець с ними…

Всходило солнце. «Медуза» подвела баркасы к причалу, и рыбаки приступили к разгрузке. Стариков отпустили домой. С ними пошла в хутор и Дарья. На повороте к своей улице Панюхай задержал Дарью:

— Слово имею.

— Какое?

— Такое, что от него тебя паралитик хватит.

— Ох! — испуганно округлила жаркие черные глаза Дарья. — Да что вы, Кузьмич…

— Ты, чертовка, не притворяйся. Я тебя сквозняком вижу.

— Не понимаю, — развела руками Дарья.

— Поймешь, когда Анка у тебя из головы все волосья повыдергивает. Такую сею-вею сыграет…

— За что?

— Не вовлекай в соблазны Якова.

Дарья так расхохоталась, что не могла успокоиться, содрогаясь всем телом.

— Чего квохчешь?.. Дура-баба…

Дарья, душимая смехом, с трудом проговорила:

— Ох, и учудил… Ох, и уморил…

— Уморишь тебя, такую кобылу. Ну, хватит квохтать да квакать. Слышишь?

Но Дарья, безудержно смеясь, не слушала его. Панюхай сердито сплюнул:

— Тьфу, сатана магнитная, — и зашагал до дому.

Из-за угла показалась Анка. Увидев Дарью, стонавшую от коликов в боку, подошла к ней, спросила:

— Даша, отчего так весело тебе?

— Ох, Аннушка, дай отдышаться.

— В чем дело?

— Да как же… твой-то батька… грозился сейчас… что ты у меня с головы все волосья повыдергаешь…

— За что?

— Будто я твоего Яшеньку в соблазн вовлекаю… Ох, уморил меня Кузьмич… больше смеяться не могу…

— Он у меня большой шутник, и ты не обращай внимания на его шутки. Ты домой?

— Домой.

— А я в сельсовет, значит — по пути. Идем, провожу тебя, — и она взяла ее об руку. — За Яшу я спокойна. Он у меня святой. Божье теля. На девок не заглядывается.

— Это ты верно говоришь, что он божье теля, — разочарованно сказала Дарья.

…А в полночь, когда ложились спать, Анка спросила Орлова:

— Что там у тебя за амуры с Дарьей?

— Ничего… Положительно никаких амуров.

— Смотри у меня… — и она ласково пошлепала его по щеке.

XV

Все складывалось в личной жизни Николая так, как он и мечтал еще в пути, возвращаясь из Чехословакии на Родину. Он получил хорошую работу, а рядом, за стеной, жила хорошенькая девушка. Она относилась к нему с исключительным вниманием и горячей нежностью любящей сестры.

Семен Семенович определил Николая на буксирное судно учеником к опытному механику. Вначале Николай заупрямился, ссылаясь на то, что ему будет трудно справиться, но Семен Семенович стоял на своем:

— Глупости слышу от бывалого воина. Танковые моторы знаешь?

— Приходилось знакомиться с ними в танковых мастерских.

— Значит, и судовой двигатель освоишь.

Николай продолжал мяться. Тогда Семен Семенович ударил его по самолюбию:

— Какой же ты после всего этого гвардеец?.. Струсил?..

И Николай сдался. Он сказал Семену Семеновичу:

— Вы правы. При желании всего можно достичь.

— Такой образ мыслей мне нравится. Пиши, борода, заявление и пойдем в отдел кадров оформляться.

Свободное время Николай и Олеся проводили вместе. Пока можно было купаться, ходили на пляж, а с наступлением осенних холодов посещали кино, театр и читальный зал городской библиотеки.

Зимой Николай заскучал… Буксир отдыхал в доке в ожидании солнечной весны, у Николая было сравнительно много свободного времени, а у Олеси — в обрез. Днем она работала в парикмахерской, а вечерами посещала курсы радисток. Это была ее давнишняя мечта, зародившаяся в Туапсе, где она занималась в кружке радиолюбителей, — сменить надоевшую работу мастерицы дамского салона парикмахерской на заветный ключ радистки, и теперь она осуществляла свой замысел.

С того дня, как Олеся поступила на курсы, Николай редко виделся с ней и стал угрюмым, замкнутым. Только по выходным собирались втроем у Олеси, пили чай. Олеся и Семен Семенович играли в домино, шутили, смеялись, а Николай молчал, уткнувшись в газету. Олеся пристально наблюдала за ним, была рассеянной и часто проигрывала Семену Семеновичу. Заметив нервное состояние Николая, спросила его:

— Ты не болен ли?

— Здоров, — хмуро ответил Николай.

— Неправда.

— Правда.

— Отчего же ты такой грустный?.. Раздражительный?.. Может, кто-нибудь причинил тебе боль?..

— Кто же причинит мне боль, кроме тебя?

Олеся и рот открыла от удивления.

— Нет, ты и в самом деле нездоров. Поди ляг в постель.

— Вот теперь ты заговорила понятным языком. Спокойной ночи, — и направился к выходу.

— Николай! — хотела остановить его Олеся, но он не отозвался, хлопнув дверью.

«Да что же это с ним стряслось такое?..» — задумалась Олеся, опускаясь на стул.

В другой раз он за целый час не промолвил ни одного слова и молча удалился. Молчала и Олеся, она что-то записывала в общую тетрадь и украдкой взглядывала на Николая. А когда он ушел, Олеся увидела под стулом лист бумаги, свернутый вчетверо. Она подняла его, развернула и узнала почерк Николая. Он писал:

«Тебе не так нужны были курсы, как то, чтобы избавиться от меня. А почему бы не сказать правду в глаза, что я наскучил и надоел тебе? Что твое сердце занято другим, более достойным человеком? Так было бы благородно и человечно. Хитрость и лукавство не украшают человека, напротив, они позорят его.

А сколько я, глупый, думал о тебе, с каким нетерпением ждал окончания войны, надеялся построить с тобой наше счастье. Ведь я еще никого не любил. Ты — моя первая любовь. Я полюбил тебя еще там, на фронте, и бережно пронес твое имя в своем сердце сквозь свинцовый ливень и бушующее пламя войны. И вот… обрезался. Обманулся в своих надеждах. Что ж, насильно мил не будешь».

Олеся долго размышляла над письмом Николая, но ни до чего додуматься не могла.

Мысли одна за другой возникали в голове, переплетались, путались.

Прошла неделя, другая, а Николай не заходил. Олеся только слышала его твердые гулкие шаги за дверью, когда он торопился на работу и возвращался домой. Однажды, заслышав его торопливую походку в коридоре, Олеся распахнула дверь и позвала его к себе. Он вошел и, не дожидаясь приглашения, сел на стул.

— Нам нужно выяснить наши отношения, — спокойно сказала Олеся, садясь на стул против Николая.

— Слушаю…

Олеся положила перед ним исписанный лист бумаги:

— Узнаешь?

Николай молча кивнул.

— Хорошо. Ты упрекаешь меня в том, что я не умею говорить правду в глаза, хотя я тебе еще ни в чем не солгала. Согласна с тобой, что хитрость и лукавство не украшают человека. Но в чем же я хитрила или лукавила?

Николай, опустив глаза, безмолствовал.

— Тогда почему же ты, человек чистой и прямой души, не поговорил со мной с глазу на глаз и не сказал своей правды мне прямо в лицо, а украдкой подбросил под стул вот эту глупую писульку? Почему?

Николай вскинул голову и обдал Олесю жарким блеском глаз:

— Да, потому, что я глупею от любви к тебе!.. — он схватил ее за руки и горячо прошептал: — Пьянею и глупею… Как хмельной хожу… В глазах мутится… Если бы ты знала, Олеся, как я люблю тебя… Мне трудно дышать без тебя… — он рванул ее за руки, привлек к себе, обнял порывисто, как налетевший шквал, и стал обжигать ее лицо страстными поцелуями.

Олеся оттолкнула его, вскочила со стула и отошла к окну, поправляя смятую блузку. Николай сунул в рот папироску и стал трясущейся рукой чиркать о коробок ломавшимися спичками.

— Вот что… — строго заговорила Олеся, не поворачивая головы от окна. — Если ты не хочешь потерять моего уважения и дружбы, больше не позволяй себе таких грубых выходок. Они неприятны и оскорбительны.

— Что же я могу с собой поделать? — глухо промычал Николай, глядя в пол.

— Взять себя в руки. Опереться на гвардейскую выдержку.

— Ну, заладили… Семен Семенович о гвардейской чести толкует и она о том же. А если я люблю тебя? А если я полюбил впервые в жизни и с первого взгляда?

— Любовь с первого взгляда — чепуха… пустые слова.

— Чепуха?

— Да, — Олеся обернулась и увидела, как в его глазах засветились недобрые огоньки.

— Че-пу-ха?..

Олеся не отозвалась. Лицо Николая стало хмурым, свирепым.

— Пустые слова? — и вскрикнул: — А вот брат твой был другого мнения обо мне! Да! — он вскочил со стула, бросился к двери и через две-три секунды его быстрые, поспешные шаги загремели по лестнице.

Вошел Семен Семенович.

— А где же Николай? Он, кажется, был у тебя?

— Был, — со вздохом произнесла Олеся.

— И куда он сплыл?

— А вон, — показала Олеся рукой на окно, — по улице зашагал куда-то… — и покачала головой: — До чего же злой он. Страшно злой.

— М-да… — Семен Семенович пожевал губами, разгладил усы. — Поцапались?

— Так… немного…

— Обидел тебя? — и он участливо посмотрел на нее.

— Так… немного…

— Чего затакала? Говори: обидел.

Олеся села за стол, склонила голову и заплакала. Семен Семенович погладил ее по голове, сказал:

— Слезы придержи, дочка. А с ним я поговорю.

Николай пришел поздно. От него сильно несло спиртным духом. Говорил он заплетавшимся языком, дергаясь от икоты.

— М-да… — с укором посмотрел на него Семен Семенович. — Слушай, борода… Лесю любить ты можешь, а обижать не смеешь. Выпить дома вина позволительно, а по закусочным шляться и домой приходить в неприглядном виде — воспрещаю. Я этого не потерплю в своей квартире.

Николай, пошатываясь на ослабевших ногах, криво улыбался:

— А я съезжаю, Семен Семенович.

— Куда?

— Снял себе комнату и… съезжаю. Благодарю за привет… ласку и… все прочее.

— Сумасшедший.

— Нормально… Нормально и… все прочее. — Он собрал в чемодан свои вещички, поклонился: — С гвардейским приветом… Адью…

Николай проковылял с чемоданом по коридору к лестнице и даже не заметил стоявшую у двери своей комнаты Олесю.

А на другой день он пришел к Олесе с повинной, клялся, что будет ей только другом и братом, о женитьбе даже не заикнется.

— Будем дружить во имя памяти твоего брата Николая, а моего фронтового друга. А там поживем — увидим.

Олеся протянула ему руку, и они помирились. Воскресные чаепития и игра в домино продолжались по-прежнему, но на квартиру к Семену Семеновичу Николай не вернулся.

XVI

Соня писала из Курска регулярно, всякий раз обещала приехать на Бронзовую Косу, но прошли осень и зима, наступила весна, а она все не ехала. Наконец пришло письмо, в котором Соня извинялась и сообщала, что ее муж получает отпуск во второй половине апреля, они выедут незамедлительно и проведут первомайские праздники у моря.

Телеграмму Таня получила двадцатого апреля и выслала за Тюленевыми в Мариуполь машину. В полдень шофер доставил гостей в хутор. Встреча Тани и Сони была такой же радостной и волнующей, как и в Курске майским вечером год тому назад. Таня представила Соню и ее мужа Анке, Акимовне, Ирине, Дарье, Орлову, Виталию, Проньке, Васильеву, Сашке, всем, кто пришел к Дому культуры встретить гостей, и пригласила Тюленевых к себе, в хату Дубова. К тому времени Таня и Виталий поженились.

— Вы, женщины, идите к Дубовым, а мы покажем гостю наше хозяйство, — сказал Орлов и обратился к Тюленеву: — Не возражаете?

— С удовольствием.

— Правда, наше хозяйство пока незавидное, но скоро разбогатеем. В людях у нас большая нехватка. Идемте, — и мужчины ушли.

Таня привела Соню и женщин к себе. Когда они вошли в хату, Галя накрывала на стол для чая, ей помогала Анкина Валя.

— Ах, вы умницы мои! — похвалила девочек Таня и сказала Соне, указывая на Галю: — Доченька моя…

— Будем знакомиться, — и Соня протянула ей руку, потом сняла темные очки: — Дай-ка я тебя получше разгляжу… Хороша!.. А это, — обратилась она к Анке, кивнув на Валю, — ваша доча.

— Угадали, — сказала Анка.

— Еще бы! Она удивительно похожа на вас. Тоже хороша. Подружки?

— Неразлучные, — вставила Акимовна.

— В каком классе?

— Заканчивают седьмой. У нас только семилетка, — пояснила Анка. — Два года эвакуация отняла. Но ничего, наверстают.

— Как же дальше? — спросила Соня.

— Захотели быть учительницами младших классов. Поедут в город поступать в педагогическое училище. А по окончании училища возвратятся в хутор, будут в нашей школе детей учить.

— Хорошее дело задумали подружки, — одобрила Соня.

Женщины попили чаю, побеседовали и разошлись. Анка пошла в сельсовет, Акимовна в столовую, а Ирина и Дарья на медпункт. Таня повела Соню к морю. По дороге она вдруг спохватилась:

— Сонюшка, где же твой тюлень-малышка?

— Дома остался. Бабушка не отпустила. Разве она расстанется с ним? Ох, и разбойник растет! Шустрый, непоседливый, как юла. И в кого он таким уродился?

Таня скосила на подругу глаза и рассмеялась.

— В кого же, как не в мамку…

Море было тихим и ласковым. Залитое светом, оно ослепительно сверкало и под легким дуновением ветерка серебрилось алмазными вспышками мелкой зыби. Соня не отрывала от него глаз и задумчиво говорила:

— Мариуполь… сорок первый год… наше знакомство… Ты прощалась с родным морем… Помнишь?

— Такое не забывается.

— Но тогда море было грустным и печальным… А теперь! — и Соня тряхнула головой. — Оно радостное и веселое… Оно посылает нам миллионы светлых улыбок… А воздух! Какой здесь чистый воздух. Хорошо жить у моря!

— Так переезжайте к нам.

— Я бы с радостью, но как мой тюлень… мой Василечек.

— И ему понравится. А работники нам нужны. Дело для него здесь найдется.

— Если бы… все было так… — задумчиво произнесла Соня, глядя вниз, на прозрачную волну, застенчиво и несмело ласкавшуюся к золотистому песчаному берегу.

Орлов, Васильев, Дубов, Сашка Сазонов и Пронька Краснов еще не успели с гостем дойти до МРС, как их обогнали две грузовые автомашины и остановились возле конторы. Из кабины одной машины вышел высокий и худощавый Курбатов, секретарь парторганизации колхоза «Октябрь», что в рыбацком поселке Светличный, из другой выкатился круглый, как шар, низкорослый, плотно сбитый парторг колхоза «Красный партизан» Жильцов из поселка Мартыновка. Орлов сказал Тюленеву:

— Соседи приехали! У нас будет сегодня интересный разговор. Хотите послушать?

— Я человек свободный. Отдыхающий. Почему бы и не послушать?

— Договорились. Потом мы покажем вам свое хозяйство.

Из конторы вышел Кавун, поздоровался с Курбатовым и Жильцовым.

— Это директор МРС, — и Орлов подвел к нему Тюленева. — Юхим Тарасович, знакомьтесь… — Услышав автомобильный сигнал, обернулся и увидел подъезжавшую к конторе «эмку». — А вот и секретарь райкома прибыл.

Шофер притормозил, заглушил мотор.

— Привет рыбакам! — помахал рукой Жуков, открыл дверцу и выпрыгнул из машины. Он, как всегда, бодрый, веселый и простодушный, стал пожимать всем руки. — Здравствуйте, товарищи!.. Здравствуйте!.. Здравствуйте!.. — Возле Тюленева остановился, пристально посмотрел на него. — Впервые вижу товарища…

— Гость из Курска, — сказал Орлов. — Тюленев Василий Васильевич. Муж той гражданки, которая была в Германии с Таней Зотовой.

— Ныне Дубовой, — улыбнулся Виталий.

— Помню, помню. Таня рассказывала мне. Ну, здравствуйте! Будем знакомы: Андрей Андреевич Жуков. Вы с женой приехали, надо полагать?

— С женой, — ответил Тюленев.

— Она у нас, — сказал Виталий. — Женщины полонили ее.

— Правильно. А мы Василия Васильевича полоним, — засмеялся Жуков. — Юхим Тарасович, что же это ты своей нескладной фигурой дверь заслонил? Приглашай гостя до своего куреня.

— Добро пожаловать! — и Кавун посторонился, протянув руки к двери: — Милости просим…

Все вошли в кабинет и расселись, кто на диване, а кто на стульях. Жуков встретился взглядом с Кавуном и дал понять ему кивком головы — к делу, мол, начинай. Кавун сказал:

— Товарищи, у нас добрые висти. Треба посоветоваться. Яков Макарович, докладай…

И Орлов доложил:

— В августе будет спущена на воду в Южнобугской судостроительной верфи первая партия быстроходных рыболовецких сейнеров. Нашей МРС пока дают четыре сейнера. В будущем году обещают еще дать. То, что мы получим сейнеры, дело хорошее и радость для нас превеликая. Но главный вопрос теперь упирается в квалифицированные кадры, которые должны обслуживать эти суда. Вот и давайте посоветуемся, как нам быть?

— А вы, замполит, уже думали с директором над этим вопросом? — спросил Жуков.

— Кумекали, — сказал Кавун.

— И до чего докумекались?

— Наше мнение такое, — продолжал Орлов. — Командировать в Южнобугск четырех человек — двух от колхоза «Заветы Ильича» и по одному от соседних колхозов, имея в виду, — пояснил он, — что колхоз «Заветы Ильича» как более крупный будут обслуживать два сейнера.

— Правильно, — одобрил Жуков.

— Цель посылки людей следующая: пока сейнеры еще на стапелях, наши хлопцы должны за эти три месяца пройти там, на месте, краткосрочный курс науки в освоении двигателей, установленных на сейнерах.

— А не лучше ли будет, если командировать не четырех, а восемь человек, из расчета по два на сейнер? — предложил Жуков. — Деньги в колхозе есть?

— Есть, — ответил Васильев.

— И у вас? — обратился Жуков: к Курбатову и Жильцову.

— Найдутся и у нас на такое дело.

— Можно и по два, — сказал Кавун.

Тюленев склонился к Орлову, тихо спросил:

— Удобно ли будет мне высказать свое мнение?

— Безусловно… Товарищи, наш гость просит слова.

Все согласно закивали головами и устремили на Тюленева взгляды. Орлов сказал:

— Пожалуйста, Василий Васильевич. Мы слушаем вас.

— У меня такой вопрос: известно ли вам, в каком составе должен быть экипаж сейнера?

— Известно, — и Орлов взял со стола бумагу. — Вот здесь все сказано: капитан сейнера, его помощник — он же и рулевой, механик, его помощник — он же и кок, и радист.

— Не считая радиста, четверо. Тогда, если позволят средства, командируйте шестнадцать человек, из расчета по четыре на один сейнер. Пускай они все изучают двигатель и ознакомятся со штурвалом. Рулевое управление играет важную роль в судовождении. Надо помнить, что в труде, как и в бою, нужна взаимозаменяемость. От этого вы ничего не потеряете, но будете в выигрыше. И в большом выигрыше. Вот еще такой вопрос: из скольких человек будет состоять рыболовецкая бригада на сейнере?

Все обернулись к Васильеву в ожидании его ответа. Васильев подумал и сказал:

— Из трех-четырех человек.

— Они будут лишними на судне, — скромно улыбнулся Тюленев. — Капитан сейнера и будет бригадиром, остальные — членами бригады. Ведь все же они рыбаки?..

— Черт возьми, — шепнул Сашка на ухо Виталию, — вот это по-моряцки ведет разговор.

Предложение Тюленева всех заинтересовало. Действительно, зачем на судне с двигателем в 150 лошадиных сил лишние люди? Для сутолоки? Тем более, что на сейнерах будут установлены лебедки с подъемными стрелами и все механизировано? После деловой беседы и обмена мнениями все пришли к единодушному решению: командировать в Южнобугск шестнадцать человек — восемь от колхоза «Заветы Ильича» и по четыре от соседних колхозов. Бронзокосцы посылали во главе своих людей Сашку Сазонова и Проньку Краснова, заранее определив их руководителями рыболовецких бригад. Курбатов и Жильцов обещали прислать списки своих людей в ближайшие дни.

Когда выходили из конторы, Сашка спросил гостя:

— Вы не служили во флоте?

— Нет, — ответил Тюленев.

— Жаль…

— Но я немного плавал на речном пароходе.

— Что ж, — повеселел Сашка, — как никак, а речной братишка все равно сродни морской душе. Хотите, я покажу вам нашу «Медузу»?

— Потом, Сашок, потом, — сказал Орлов. — Идемте в мастерские.

Тюленев внимательно и с интересом осматривал станки и инструменты. Оборудование мастерских ему понравилось.

— Не так уж вы бедны, — заметил Тюленев.

— Но и не богаты. А вот когда будут у нас нужные кадры и обзаведемся флотом, тогда другое дело, — сказал Орлов.

— Людей у нас не богацко, — покачал головой Кавун. — Война сгубила наших хлопцев.

Жуков, утешая Кавуна, похлопал его по плечу:

— Будут кадры, Юхим Тарасович, будет и флот.

Из мастерских все направились к причалу, где стояла на приколе «Медуза».

— Ось и увесь наш моторный флот, — кивнул на мотобот Кавун.

Тюленев завел мотор, долго прислушивался к его веселому рокоту, заглушил и сказал Сашке:

— Мотор староват, конечно, но он еще послужит немного.

— А чего это вы, — взглянул Жуков на Кавуна, потом на Орлова, — своего гостя не ухой, а техническими блюдами потчуете?

— Я механик, — сказал Тюленев, — и меня это интересует.

— Вот оно что!.. Так что же вы дремлете, эмересовцы, приглашайте Василия Васильевича к себе на работу, — подсказал Жуков. — Предложите ему хорошие условия и — по рукам.

— За условиями дило не станет…

— Было бы согласие Василия Васильевича, а условия мы создадим ему хорошие, — поддержал директора Орлов.

— Ну как? — обратился Жуков к Тюленеву. — Согласились бы перейти на работу в нашу МРС? Или будете скучать по курским соловьям?

Тюленев замялся, развел руками:

— Это так неожиданно. Не знаю, право, что сказать… Но, откровенно говоря… Мне здесь нравится.

— А ближе познакомитесь со здешними людьми, вам еще больше понравится, — заверил Жуков.

— Однако ничего определенного я сказать не могу. У меня жена, теща, и все житейские вопросы мы решаем на семейном совете.

— Прекрасно, — сказал Орлов. — А вот и ваша жена.

К ним подходили Таня и Соня.

— Василечек… — возбужденно заговорила Соня. — Правда, здесь хорошо? Ты посмотри, какое море! Какой простор!

— Нравится? — спросил Жуков.

— Очень! — с жаром выпалила Соня.

— И вашему мужу нравится.

— Наши вкусы не расходятся. Иначе и не поженились бы.

— Это хорошо.

Таня познакомила Соню с Жуковым и Кавуном и сказала:

— Соне так понравилось у нас, что она согласна остаться здесь навсегда.

— Чудесно! — улыбнулся Жуков. — Значит, большинством голосов семейного совета вопрос решен положительно. Не так ли, Василий Васильевич?

Тюленев смущенно повел плечами.

— Какой вопрос? — спросила Соня, бросая взгляд то на мужа, то на Жукова.

— Мы предлагаем вашему мужу перейти к нам на работу. Условиями он будет доволен.

— Василечек, — кинулась к нему Соня, — и ты еще колеблешься?

— Ты хотела бы этого?

— Да.

— А как мама?

— Она перенесла столько потрясений в Курске, что будет рада уехать из этого города. Да еще куда? К морю!

Тюленев ласково посмотрел на жену и сказал решительно:

— Что же, Сонюшка, я согласен.

Все были довольны решением Тюленева. Сашка подошел к нему, сдвинул на затылок бескозырку и радостно заулыбался:

— Руку, братишка!..

Накануне первомайских праздников Тюленевы выехали в Курск. За ту неделю, что они гостили на Косе, Тюленев два раза выходил с Сашкой на «Медузе» в море, доставляя к месту лова и обратно к берегу рыбаков и баркасы. Кавун предложил ему должность заведующего мастерскими и попросил поработать на «Медузе» до прибытия флотилии сейнеров. Тюленев согласился.

В Курске Тюленевы пробыли десять дней. Пока Василий Васильевич оформлял свое увольнение с завода, Соня и мать упаковали домашние вещи и сдали в багаж. Домик свой, как советовала им Таня, они не продали, а поселили в нем родственников.

За эти десять дней Таня и Виталий организовали мужчин и женщин и привели Танину хату, пустовавшую пять лет, в надлежащий вид. Навесили новые двери, вставили стекла, починили крышу, отштукатурили внутри и снаружи стены, побелили их. Хата стала неузнаваемой: помолодевшей, чистой и опрятной.

Когда Тюленевы приехали на Косу и Сонина мать вошла в хату, она огляделась и облегченно вздохнула:

— Хорошо… И вид на море? — посмотрела она в окно.

— У нас из каждой хаты видно море, — сказала Таня.

— Хорошо, — повторила она.

— Ну, — обняла Соня мать, — я рада за тебя, мама.

— А я за вас, дети мои. Дай бог вам счастья и на новом месте.

— От бога счастья не дождешься, мама.

— Это я по старой привычке.

— Располагайтесь как дома, — сказала Таня.

— А ты не забывай приходить в гости в свою хату.

— Нет, Сонечка, не забуду, — засмеялась Таня и ушла.

На другой день возле Дома культуры собрался народ. Провожали Сашку, Проньку и их товарищей в Южнобугск. Прощаясь с Тюленевым, Сашка сказал:

— Пиши мне, Василь Василич, как будет чувствовать себя в мое отсутствие «Медуза». Старенькая она, так ты жалей ее.

— Все будет в порядке, — улыбнулся Тюленев.

Пронька стоял в сторонке с Килей Охрименко и нашептывал ей:

— Дубов и Жуков обещали помочь тебе. Сдашь за седьмой класс экзамены и паруси в город. Курсы краткосрочные. Вот и попадешь ко мне на сейнер радисткой. Поняла?

— Поняла, Прокопий Михайлович.

— Да называй ты меня просто по имени.

— С непривычки как-то не получается у меня… Потом, когда привыкну…

Их окликнули. Все уже сидели в кузове. Пронька встряхнул руку смутившейся Кили и побежал к машине. В последнюю минуту пришла Ирина и передала Сашке небольшую картонную коробку.

— Здесь порошки, таблетки, йод, бинты… В общем, все необходимое для дорожной аптечки. Пригодится.

— Спасибо, Ирина Петровна, за ваши заботы, — Сашка снял с головы бескозырку, прижал ее к груди и отвесил поклон. — Будем надеяться, что здесь, — постучал он пальцами по коробке, — в случае надобности мы обнаружим и пилюли?

— А какие бы ты хотел пилюли?

— Для присушки обаятельных девушек.

— Смотри, злой морячок, как бы ты сам в Южнобугске не присох к какой-нибудь девушке, — засмеялась Ирина.

Машина тронулась рывком. Сашка хотел еще что-то сказать, но потерял равновесие и под общий смех провожавших завалился в кузов.

XVII

Прибывших с Азовья рыбаков разместили в двух номерах гостиницы по восемь человек в каждом. Распорядок дня был установлен следующий: с семи до десяти утра они находились в распоряжении Семена Семеновича на верфи, где покоились на стапелях рождавшиеся под умелыми руками судостроителей сейнеры; в десять шли на завод и ежедневно по три часа изучали двигатель под руководством опытного механика; с тринадцати до пятнадцати часов — обеденный перерыв; с пятнадцати до девятнадцати азовчане занимались на курсах радистов. Вечерами они садились за стол, раскрывали общие тетради, просматривали сделанные за день записи, закрепляя в памяти все то, что видели и слышали на верфи, на заводе и на курсах радистов.

День был полностью загружен. Однако бронзокосцы и их соседи из Светличного и Мартыновки не жаловались на усталость. Их интересовало решительно все.

Пронька как-то заметил другу:

— А что, Сашок, не пригодились бы тебе те самые пилюли, которые ты желал обнаружить в аптечке, подаренной нам в дорогу Ириной Петровной?

— Безусловно, — согласился Сашка, набивая табаком трубку. — Вот она, присуха, — шлепнул он ладонью по общей тетради, лежавшей перед ним на столе. — Такая присуха, что никакими силами не отдерешь себя от нее.

По воскресным дням Сашка, Пронька и их товарищи два раза ходили на реку купаться — после завтрака и после обеда. Однажды на пляже мимо них прошли девушка и мужчина с черной пушистой бородой. Это были Олеся и Николай. Олеся пристально посмотрела на азовчан, а Николай отвернулся.

— Видал? — толкнул Пронька в бок Сашку. — Девушка высшего класса, а с каким-то бородачом вожжается. Ты посмотри, Сашок, какая у нее изящная фигурка… Талия осы… А ножки-то, ножки! Словно точеные…

— Вижу рыжую голову, — безразлично проговорил Сашка, а сам не отрывал напряженного взгляда от гибкого стана Олеси.

— Рыжая? Да у нее золотистые волосы. Это же редкость! Правда, товарищи? — обратился он к землякам.

— Красавица! — убежденно воскликнул кто-то из рыбаков.

— Слыхал? — не унимался Пронька.

— Слыхал, — приподнялся на локтях Сашка и нацелился прищуренным взглядом на Проньку. — А ты что же это, Прокопий Михайлович, вскружил Киле голову, надо полагать, клялся ей в верности, а теперь на других глазками постреливаешь?

— Ах ты клеветник эдакий, — укоризненно покачал головой Пронька. — Неблагодарный. Я о тебе пекусь. И очень сочувствую твоему горю.

— Какому?

— Да что Ирина Петровна не снабдила тебя теми пилюлями для присушки.

— Пускай дураки ими пользуются, — засмеялся Сашка, — а я и без них покорю любую девушку.

— Чем?

— Не видишь? — и уставился на Проньку пронизывающими глазами. — Своим неотразимым взглядом!

Пронька покатился со смеху и свалился в воду. А Сашка не переставал вести наблюдение за Олесей и Николаем. Они разделись поодаль и вошли по колени в реку. Николай был в черных трусах, Олеся в зеленом купальном костюме. Голова ее была обтянута голубой резиновой шапочкой. Олеся с места нырнула, и через минуту ее голубая шапочка показалась метрах в десяти от берега. Николай тоже нырнул, но продержался под водой несколько секунд. Он кружился на месте, шлепал ладоними по воде и звучно отфыркивался. Олеся достигла середины реки, крикнула:

— Ко-о-ля-а-а! Догоня-а-ай! — и поплыла против течения.

Николай поплыл, но вскоре повернул обратно, вышел на берег и упал на песок.

— Эх! — рубанул рукой воздух Сашка. — Видать, у Коли бородатого догонялка слабая, — и он полез в воду.

— Ну, ну! — подзадорил его Пронька. — Посмотрим, как ты догонишь эту русалку.

— Догоню.

— И как ты без присушки покоришь ее сердце.

— Покорю, — упорствовал Сашка и поплыл.

Олеся, видимо, разгадала намерение Сашки, направлявшеюся к ней, и, покружив на середине реки, будто дразнила его, поплыла к противоположному берегу. А плавала она легко и быстро, извиваясь гибким телом, словно шустрая рыба. Сашка же шел медленно и тяжело, заваливаясь на правый бок, но взмахи его длинных рук были равномерными и напористыми. Когда он миновал середину реки, Олеся уже выплеснулась на противоположный берег и грелась на солнышке. Ей нравились смелость и упорство незнакомого парня, однако ее подмывало подшутить над ним, и она крикнула:

— Дотянем? Или «…огни в моей топке совсем не горят»… — нараспев было растянула Олеся, но Сашка бодро откликнулся:

— Дотянем! И огни во мне, правда, не горят, а пылают!

— Вот какой вы пламенный! — засмеялась Олеся.

— Какой есть…

— А, может, взять вас на буксир?

— До такого позора морская душа еще не доходила.

— О-о-о! Морская душа! А чего же это вы, морячок, ползете словно старая худая посудина и даете крен на бок? Или вас кто-то торпедировал справа по борту?

Сашка подплыл к берегу. Оставаясь в воде и качаясь на легких волнах, он ответил:

— И такое было, милая гражданочка.

Олеся перестала смеяться и внимательно взглянула на незнакомца. Васильковые глаза Сашки смотрели прямо и открыто.

«Симпатичный парень, — отметила про себя Олеся. — Даже интересный. И, наверное, добрый». — А вслух сказала:

— Что же это мы, почти познакомились, а имени друг друга не знаем. Меня зовут Олеся, а вас?

— Сашок. Так рыбаки меня окрестили. А правильно — Сашка.

— Александр?

— Можно и так. Меня зовут, как кому захочется.

Олеся от души рассмеялась.

— Веселый вы парень… А чего в воде киснете? Вылезайте. Так приятно на горячем песочке сидеть.

— Раз приглашаете, чего ж, вылезем.

— А вы ждали приглашения?

— Такое воспитание…

— Однако оно не помешало вам кинуться с того берега вдогонку незнакомой девушке, — уязвила Олеся.

— Так вы же крикнули — «Догоняй!»

— Не вам, а вон тому бородачу… — и погрозила пальцем: — А вы хитренький.

— Многим не располагаю, а немножко хитрости есть.

— Так чего же вы не вылазите?

— Лезу, милая гражданочка, лезу.

Сашка на брюхе выполз из воды, на одной ноге подскакал к Олесе и опустился возле нее на песок. Увидев, что на правой ноге у Сашки не было ступни, Олеся сразу посерьезнела. С ее лица слетела улыбка, она взглянула на Сашку и тихо спросила:

— Это… на войне?

— Там. И это там, — повернулся он боком, помеченным пятью шрамами.

— Как же это?..

— Просто. На войне все просто: и осколки впиваются, и пули насквозь пронизывают, и смерть приходит запросто. Видите ли, Олеся, я служил на торпедном катере. Мы гитлеровские военные транспорты ко дну пускали. Веселая была работенка! Ну, и меня угостили фрицы. Так что вы были правы, когда сказали, что меня торпедировали справа по борту, — на лице Сашки заиграла простодушная подкупающая улыбка.

— Да разве можно над такими вещами смеяться? — покачала головой Олеся.

— Но и не плакать же над тем, что неизбежно.

Они улеглись на песок, подставив спины под палящие лучи солнца, и продолжали разговор. Олеся чувствовала, как этот простой, откровенный и веселый парень все настойчивее завладевает ее мыслями, и она почему-то не противилась, будто давно ждала именно такой случайной, но приятной встречи с человеком, который пришелся бы ей по сердцу. Сашка рассказывал все-все о себе… И о своем безрадостном детстве, и о добросердечных азовских рыбаках, приютивших его у себя как родного сына, и о светлой колхозной жизни на Бронзовой Косе, и о том, как он с боевыми товарищами уничтожал на Черном море фашистскую сволочь, а теперь снова трудится под мирным небом. Олеся внимательно слушала его. Но когда он начал объяснять, зачем их, шестнадцать человек, рыбаки командировали в Южнобугск, Олеся встрепенулась, перебила его:

— Так вы должны знать мастера Сергеева.

— Семена Семеновича?

— Ну да.

— Он наш батя, — тепло и уважительно сказал Сашка.

— А мой сосед по квартире.

— Потешный он человек, — добродушно усмехнулся Сашка. — Каждый день по три часа толкует нам о том, с чего начинается, как продолжается и чем кончается постройка сейнера.

— Разве это плохо? — удивилась Олеся.

— Конечно, нет. Нам эти знания помехой не станут. Но ведь мы рыбаки и судостроителями быть не собираемся. Другое дело — знать двигатель сейнера. Или уметь работать на рации.

— Я тоже окончила зимой курсы. Буду радисткой на «Буревестнике». На днях выходим в море.

— Что за «Буревестник»?

— Поисково-вспомогательное судно. Вчера его спустили на воду.

— А-а-а, видел, видел!

— И вы знаете, кого мы будем обслуживать?.. Рыбаков Азовского моря.

— Да ну! — обрадовался Сашка. — Значит, будем встречаться.

— Обязательно.

Пронька свистом с того берега давал знать Сашке, что пора идти в столовую обедать. Сашка и Олеся обернулись. Николай тоже нетерпеливо махал Олесиной красной косынкой.

— Ваши друзья зовут вас.

— Вас тоже зовут.

— Вижу, — вздохнула Олеся. — Поплыли.

Они поднялись, сошли в реку. На воде держались рядом, плыли медленно, будто не хотели так скоро расстаться.

— А кто этот бородач? — спросил Сашка.

— Потом расскажу… в другой раз.

— Разве мы еще раз встретимся?

— Если вы пожелаете…

— Мне будет очень приятно, Олеся!

— Тогда приходите сегодня вечером к нам чай пить, — и она сказала адрес. — Я хочу преподнести Семену Семеновичу сюрприз.

— Непременно приду…

Вылезая из воды, Сашка заметил, как Пронька ощупывал его брюки, а товарищи лукаво улыбались.

— Ты что мнешь брюки? — возмутился Сашка.

— А ты скажи, морская душа, куда запрятал те колдовские пилюли? Не мог же ты своим дельфиньим рылом присушить к себе такую красу-девицу.

— А ты, морская лягушка, не шарь по чужим карманам.

Сашка стоял на одной ноге и покачивался. Пронька отдал ему брюки и взял его под локоть.

— Врешь, морских лягушек не бывает.

— Ты единственный экземпляр.

— Натягивай брюки, сердцеед. Ведь я просто хотел тебе помочь одеться. И теперь верю, убедился, что ты — неотразимый.

Сашка расплылся в улыбке:

— Пригласила на чашку чаю.

— Врешь! — не поверил Пронька.

— Клянусь якорем «Медузы».

— Смотри, бросишь якорь на том рейде, а потом и не подымешь его.

— Меня, Прокопий Михайлович, не так-то легко поставить на якорь… А впрочем, не возражаю. Девушка замечательная.

Сашка оделся, и все отправились в город. За ними на почтительном расстоянии следовали Николай и Олеся. Шли молча. Наконец первым заговорил Николай, скосив на Олесю злые глаза:

— Не нравится мне твое поведение.

— Что же ты находишь в нем предосудительного?

— Панибратство с кем попало… без разбора в людях… Кто он?

— Человек. И, видно, порядочный. Хочешь, познакомлю? И ты сам убедишься в его порядочности.

— Ты бы собрала всех колченогих проходимцев и представила бы мне всех разом. Зачем же в одиночку?

Олеся остановилась. Глаза ее были полны гнева, на лице проступили бледные пятна, губы дрожали.

— Ты… ты… — с трудом выдавила она из себя слова. — Ты не смеешь так о нем… Он тоже фронтовик… Моряк… Инвалид войны…

— Чего расстраиваешься, Леся? — мягко, примирительно сказал Николай, беря ее за руку. — Я тоже воевал. Имею ранения, контузии…

Олеся вырвала свою руку из его руки и окинула его холодным взглядом.

— Ты грубый… Злой… Ты становишься нестерпимым… Какая же между нами может быть дружба?.. — и быстро зашагала прочь.

Николай стоял растерянный и обескураженный. Опомнившись, он окликнул ее:

— Олеся!.. Олеся!..

Девушка даже не обернулась. Николай сорвался с места, догнал ее и, загораживая дорогу, заговорил страстно и убежденно:

— Ты права, Леся… Я виноват… Прости меня… И все это из-за проклятой контузии я иногда теряю самообладание… Ты одна в моей жизни и сестра и друг… Прости мою невольную грубость. Во имя светлой памяти своего брата…

Олеся остановилась, отвела глаза в сторону и сквозь слезы произнесла:

— Если бы ты не был фронтовым другом моего любимого брата… не простила бы…

Вечером Сашка пришел по указанному Олесей адресу в назначенное время. Собирались на чаепитие всегда в квартире Семена Семеновича. Олеся, накрыв на стол, через каждую минуту посматривала на золотые с такой же браслеткой, миниатюрные часики, подаренные ей Николаем.

— Бороду ждешь? — спросил. Семен Семенович.

— Кто придет, тот и будет нашим гостем, — неопределенно ответила Олеся.

Семен Семенович развернул газету. Пробегая глазами по ее столбцам, сказал:

— Бородой очень довольны. Способный, гвардеец. Думают назначить его на «Буревестник» помощником механика… Видимо, не зря свела вас судьба… Поплаваете вместе, больше свыкнетесь, а там, гляди, и поженитесь, а? — он сложил газету и выжидательно посмотрел на Олесю.

— О замужестве я пока и не помышляю. Зачем торопиться? Мне только двадцать один год.

Кто-то тихонько постучал в дверь. Олеся смутилась и застыла на месте.

«Это он… морячок…»

— Что же ты, открой дверь. Борода пришел.

Но когда в комнату вошел Сашка и Олеся приветливо встретила его, как давнишнего знакомого, Семен Семенович едва выговорил от удивления:

— Вы разве… знакомы?

— Как видите, — в глазах Олеси блеснул лукавый огонек.

— Когда же вы успели?

— Сегодня.

— Ах, негодница! — ласково упрекнул Семен Семенович. — Ах, плутовка!.. И ничего не сказала… Ты тоже хорош гусь, — обратился он к Сашке. — Познакомился с Лесей и чок-молчок?

— Да я вас сегодня и не видел, — оправдывался Сашка.

— Хотя… ты прав. Ведь сегодня нерабочий день. Тогда, Олеся, угощай нас воскресным чаем. И непременно расскажите, при каких обстоятельствах вы…

Резкий стук в дверь прервал его на полуслове.

— Теперь это он, борода… Войдите!

Дверь распахнулась, и Николай быстро шагнул через порог, но, увидев гостя, попятился и захлопнул дверь. Олеся вышла в коридор, а его уже и след простыл.

— Что он такой нелюдимый? — спросил Сашка.

— Работник хороший, — сказал Семен Семенович, — но человек он со странностями.

— Я думаю, что его странности, его вспыльчивость и раздражительность можно объяснить только последствиями контузий, полученных на фронте, — заметила Олеся.

— Но есть и еще одна причина его раздражительности, — Семен Семенович многозначительно посмотрел на Олесю. — Он ревнует тебя, Леся.

— Ревнует? — возмутилась Олеся. — Такого права и каких-то надежд на что-то ему никто не давал.

После неловкого минутного молчания Сашка спросил:

— Да кто же он, этот бородач?

— Фронтовой друг моего брата. К тому же однофамилец. Они воевали вместе. Брат умер у него на руках от тяжелого ранения. После демобилизации Коля приехал сюда. Семен Семенович устроил его на работу. Вот и все.

— Не все, — поправил Семен Семенович.

— Да то пустяки, — махнула рукой Олеся. — Видите ли, Саша… Он объяснился мне в любви… А я сказала, что приму от него только такую любовь, какой любил меня брат… И наши отношения должны быть только родственные.

После чая Олеся предложила Сашке прогуляться на свежем воздухе, и они ушли… С того вечера и началась их дружба. Вскоре они перешли на «ты», и Сашка понял, что он впервые в жизни и по-серьезному полюбил.

Сашка, попыхивая трубкой, с интересом наблюдал, как одни рабочие верфи навешивали под кормой руль, а другие подводили к нему штуртросы, прокладывая их вдоль бортов сейнера. Он машинально сунул руку в карман комбинезона и нащупал письмо, которое получил еще вчера вечером и забыл о нем. Письмо было от Тюленева. Сашка вскрыл конверт и углубился в чтение. Тюленев писал, что путина проходит хорошо, рыбаки довольны уловами и что «нашего полку прибыло, в МРС теперь имеется опытный инженер-механик, который приедет в августе в Южнобугск принимать сейнеры».

— Толково. Хороший народец подбирается, — сказал Сашка и продолжал читать:

«Есть у меня для тебя и „печальная“ весточка: „Медуза“ начинает сдавать. И сердце ее стало работать с перебоями (видимо, придется сменить мотор) и чихает старушка, и кашляет…»

— Простудилась, что ли, — засмеялся Сашка. — Ах, бедняжечка!..

К нему подошел Семен Семенович.

— О ком это ты, морячок?

— Да вот… наш механик пишет. Послушайте, какие новости…

— Некогда слушать. Оглянись-ка…

Сашка обернулся и увидел Олесю, она стояла у вахтерской будки и звала его к себе взмахами руки.

— Иди, — сказал Семен Семенович.

И Сашка ушел. Там, за территорией верфи, Олеся взяла Сашку под руку и сказала:

— У меня кое-что есть такое сообщить тебе… такое, Саша… — и замолчала, видимо, подбирала нужные слова для более ясного выражения своих мыслей. — Такое Саша… — повторила она, делая ударение на слове «такое», и подняла на него вдруг погрустневшие глаза.

Сашка уловил в ее смущенном голосе робкую нотку затаенной грусти и остановился.

— Что же именно?

— То, Сашенька, что дает нам право весь сегодняшний день быть вместе неразлучно.

— А завод? А курсы?

— Один раз можно и не пойти. Допустим, заболел…

— Так в чем же дело?

— Завтра утром «Буревестник» навсегда покидает Южнобугск.

— И ты?

— И я.

— В каком порту будет базироваться «Буревестник»?

— В Мариупольском.

— Это просто замечательно! — обрадовался Сашка. — Мы будем часто видеться.

— Но впереди месяц разлуки… Иди переоденься… Я буду ждать тебя дома.

Олеся и Сашка весь день провели у реки — купались, загорали, Олеся сказала, что раздражительность и грубые выходки Николая становятся невыносимыми, что его присутствие на «Буревестнике», куда он назначен помощником механика, будет тяготить ее. Она уже хотела было отказаться идти в плавание на «Буревестнике», но тут же передумала по двум важным причинам. Во-первых, она разыщет братскую могилу, в которой похоронен брат, и будет время от времени навещать ее, посадит цветы…

— Это легко сделать, поселок Светличный недалеко от Бронзовой Косы, — заметил Сашка и спросил: — А во-вторых?

Олеся с такой нежностью посмотрела на него, что он без слов понял девушку и молча пожал ей руку…

Возвращались поздним вечером, С моря дул низовой ветер, накатывая бугристые волны. У самого берега, приглушаемые шорохом песка, тихо позванивали всплески воды. Круторогий месяц качался на волнах реки.

И когда огни города были уже совсем близко, Олеся остановилась и взяла Сашку за руку.

— Скажи, какого ты мнения обо мне?

— Правильного. Я смотрю на тебя, как на скромную хорошую девушку… И я счастлив быть твоим верным другом, милая Леся… У тебя светлая душа и чистая совесть… Мне становится так легко и так радостно, когда я с тобой… Вот… дружим мы… уже больше месяца… — Сашка заметно волновался. — и каждый раз… при встрече… мне хотелось сказать… как ты мила… как ты хороша… добра и… как я… — он замолчал и стал набивать трубку табаком.

Олеся отняла у него и трубку, и табак, взяла за руку:

— Досказывай, Сашенька, досказывай…

Сашка видел, как в темноте светились ее глаз, и чувствовал, как дрожала рука.

— Досказывай…

Сашка вздохнул и выпалил:

— Мне хотелось сказать… как я крепко люблю тебя.

— И не решался?

— Боялся, что этим обижу тебя…

Олеся, счастливая и обрадованная, доверчиво припала лицом к Сашиной груди и горячо прошептала:

— Хороший ты мой… Друг ты мой, Сашенька…

Но каково же было удивление Олеси, когда на другой день утром среди провожавших экипаж «Буревестника» Сашки не оказалось. Глаза стоявшей на палубе девушки растерянно бегали по толпе, но того, кого они искали, не было.

«Не случилось ли что-нибудь с ним?.. Не заболел ли?..» — мучительно гадала про себя Олеся.

Семен Семенович понимал, кого ждала Олеся, и тоже смотрел по сторонам, разводил руками: нет, мол, его.

«Если заболел, так прислал бы кого-нибудь из товарищей… В чем же дело?.. Неужели он лгал и притворялся?..»

Огорчение Олеси было так велико, что она готова была взять свои вещи и покинуть борт судна, но девичья гордость и самолюбие не позволили ей сделать этого. К тому же и трап уже подняли. «Буревестник» принял на борт швартовы, отчалил от пристани и полным ходом пошел вниз по реке…

Город удалялся. Проплыли мимо окраинные домики. Вот и пляж. Олеся узнала земляков Сашки, они всегда были вместе. Пересчитала. Их было пятнадцать. Азовчане тоже узнали Олесю, помахали ей руками. Занятая мыслями о Сашке, Олеся не заметила их приветствий и перевела взгляд на противоположный берег. На том месте, где они когда-то познакомились, Олеся никого не увидела. Берег был пуст.

«Где же он?…» — мысленно вопрошала себя Олеся, но ответа не находила.

— Чего загрустила?..

Олеся вздрогнула и резко обернулась. В трех-четырех шагах от нее стоял Николай и злорадно ухмылялся в черную бороду.

— Подвел морячок? Наплюй на него…

Олеся сорвала с руки часы и молча швырнула ему под ноги. Николай поднял часы, приложил их к уху и, покачав головой, удалился.

«Буревестник» подходил к поселку Октябрьскому, где река впадала в узкий пролив Черного моря. Олеся стояла, опершись руками на бортовые поручни, и задумчиво смотрела вниз. Под кормой шипела и пенилась вода. Вдруг она услышала до боли в сердце знакомый голос:

— Счастливого плавания, Леся! До скорой встречи, родная!

Олеся увидела в нескольких метрах от борта улыбавшееся лицо Сашки и поняла, что парень заранее пришел сюда и, дождавшись парохода, подплыл к нему близко-близко. Ему хотелось проститься с ней без свидетелей, без посторонних глаз. Окинув взглядом опустевшую палубу, Олеся крикнула:

— Сашенька! Милый ты мой!

Она махала обеими руками, но ничего не видела, — глаза ее наполнились слезами радости…

«Буревестник» удалился. Он уже бороздил форштевнем воды Черноморского залива, а Сашка, лежа на спине и глядя вслед «Буревестнику», качался на волнах. Он на минуту закрыл глаза и так ясно, близко представил себе образ любимой девушки, что будто почувствовал ее жаркое дыхание и вновь услышал ее взволнованный радостный голос:

«Сашенька… Милый ты мой…»

Он улыбнулся и открыл глаза. Над ним висело чистое, иссиня-голубое небо.

XVIII

Дарья Васильева, одетая в робу мужа, шумно вошла в прихожую.

— Здоровеньки дневали! — певуче произнесла она. На ней ладно сидел брезентовый костюм, через руку перекинута парусиновая винцарада, на голове клеенчатая широкополая шляпа, шлейфом спадавшая на спину.

— Во! буря влетела в хату, — проворчал Панюхай, нахмурив белесые брови, но в его голосе Дарья уловила только добродушные нотки.

— Чего такой сердитый, Кузьмич?

— Ослепла, что ли? Пять минут безмолствия отсиживаем, а ты белугой ревешь. Анку во путь-дорогу спровожаем.

Анка и Орлов, сидя рядом на табуретах, улыбались.

— Эта отсидка не обязательна, Кузьмич, ежели дочку спровожаешь, — подсела к Панюхаю Дарья и лукаво скосила на него черные, как раскаленные угольки, жаркие глаза. — А вот когда будешь зятька во путь морскую дорожку снаряжать, полчаса в молчанку поиграй. Поможет. От всякого бабьего соблазна оградит его.

— Ох, чертовка! — вздохнул Панюхай. — Побей меня бог, сатана греховодная…

— Ей-богу, поможет!

— Да отчепись ты, болячка морская… — Панюхай встал и ушел в другую комнату, прикрыв за собой дверь.

Запрокинув голову и покачиваясь на табурете, Дарья содрогалась от хохота. Анка теребила ее за руку:

— Хватит, хватит тебе, хохотушка. Нам пора на берег.

Успокоившись, Дарья спросила:

— Ты готова?

— Давно, — Анка была в отцовской робе, только голова была повязана неизменной красной косынкой. — Тебя поджидала.

— Сейчас… Дай отдышаться… Ох, Кузьмич… Когда-нибудь он уморит меня… В могилу сведет…

— Не трогай его, — прошептала Анка.

— Да не я, Аннушка, он трогает меня. Нет-нет да и зацепит белужьим крючком.

Из другой комнаты послышался рассыпчатый, с хрипотцой смешок:

— Тебя сведешь… уморишь. Белужьей колотушкой не пришибешь.

— Пошли, пошли, — Орлов легонько вытолкнул Анку и Дарью в сенцы. На улице сказал: — Аня, может, я схожу за тебя в море?

— Чего ради? Ты сегодня утром вернулся и опять в море? Мой черед…

— А вы хитрый, — вмешалась Дарья.

— Почему? — удивленно посмотрел на нее Орлов.

— Гриша говорил, что вы прошлой ночью смотрели на «Буревестнике» кинокартину «Секретарь райкома»…

— И что же?

— А сегодня будут показывать «Жди меня». Вот и оставайтесь с Гришей на берегу и ждите нас, — Дарья заливисто засмеялась. — А то, ишь, разохотились.

— Дарья права, — поддержала ее Анка. — Покуда ее Гришенька раскачается да приобретет стационарную киноустановку для Дома культуры, мы хоть в море кино посмотрим.

— Да не в этом дело, Аня, — убеждал ее Орлов, — мотобот причалил к мастерским. «Медуза» до того раскашлялась и расчихалась, что Тюленев поставил ее на прикол и разобрал мотор.

— На парусах пойдем, — стояла на своем Анка.

— Мы и на веслах умеем ходить, — кивнула Орлову, прищурившись, Дарья, — с детства рыбачим в море.

— Дело твое, Аня, — вздернул плечами Орлов. — А я хотел, как лучше бы… Да и в сельсовете ты нужна…

— Таня хорошо справляется за меня в совете. А свою очередь я должна отбывать непременно. Ведь мы подменяем стариков. И они живые люди, им тоже нужна передышка.

— Хорошо, Аня, хорошо. Счастливого плавания, — и он направился в контору.

У причала уже суетились рыбаки, рыбачки и провожающие. На баркасы грузили сетеснасти, продукты и бочонки с пресной водой. Среди провожавших была и Соня Тюленева. Поздоровавшись с Анкой и Дарьей, она, вертя головой и сверкая темными стеклами очков, выпалила скороговоркой:

— Понимаете ли, у меня уже вошло в привычку — провожать рыбаков в море и встречать их. А моя подруга Таня сегодня, кажется, не идет с рыбаками?

— Нет, — ответила Анка. — Иду я, мой черед, а она в сельсовете за меня председательствует.

— Видать, — лукаво подмигнула ей Дарья, — они сговорились вместе остаться на берегу.

— Кто? — не поняла Соня.

— Таня и твой Василечек. Он тоже не идет с нами.

— Что вы! Что вы! — вступилась за мужа Соня. — Василечек мотор перебирает.

— Удивительное дело! — засмеялась Дарья. — Дни все время жаркие… вода в море теплая. Отчего же это «Медуза» застудилась и мотор ее стал кашлять?

Соня недоумевающе вздернула плечами. Анка улыбнулась ей и сказала:

— Дарья шутит. Ты посмотрела бы, когда она с моим отцом сцепится, хоть водой разливай их. Отец любит над ней подшутить, а она его подкузьмить, ну и схватятся…

— На то он и Кузьмич, чтоб кузьмить его, — сострила Дарья и захохотала.

Из мастерских вышел Тюленев. Щурясь на солнце, опускавшееся к горизонту, он вытирал руки паклей. Дарья окликнула его:

— Скажите, Василий, отчего это «Медуза» занедужила?

— От старости «сердце» у нее стало пошаливать.

— Значит, остаетесь на берегу весла сушить?

— Почему? Вот настрою мотор, и в море.

— Нынче?

— Безусловно. Ждите меня к полуночи, — и он скрылся в мастерских.

— Вот видите? — уставилась Соня темными окулярами на Дарью. — Василечек пойдет за вами вслед. Обратно на буксире приведет баркасы.

— Дай-то бог, — вздохнула Дарья и потянула Анку за руку: — Идем, дед Фиён кличет нас.

Пришел Васильев, дал команду отчаливать. Первым отшвартовался баркас Виталия Дубова. Таня прибежала в последнюю минуту и уже с пирса забросила на борт Виталию узелок с харчами. Последним, шестым, снимался с прикола новый баркас, на котором выходили в море дед Фиён, Анка и Дарья. Когда на счет колхоза перевели сумму в миллион девятьсот тысяч рублей, Васильев тут же купил парусину для парусов и приобрел лесоматериал для двух новых баркасов. И теперь все шесть баркасов были оснащены добротными большими парусами и кливерами.

В ту минуту, когда последний баркас стал отчаливать от пирса, все услышали знакомый, с хрипотцой голос, вспорхнувший над толпой провожавших:

— Фиёнушка! Ты гляди да хорошенько доглядывай за скаженной… А то и тебя и дочку мою сгубит… На весла не сади ее, с Анкой гребите… А то она вас вместе с посудиной встречь такому буруну кинет, что окунетесь, а из воды не вынетесь.

С баркаса крикнула Дарья:

— Окунаться будем порознь, Кузьмич, а из воды вынаться в обнимку. Как однажды один наш рыбак вынулся, белугу чуть не задушил.

По пирсу прибойной волной прокатился грохочущий хохот. Васильев пальцем погрозил жене и сказал Панюхаю:

— Чего, Кузьмич, не ответишь ей так, чтоб она об твои слова обрезалась бы и смолчала.

Панюхай потянул носом воздух, усмехнулся и покачал головой:

— Ежли бы она, мама двоеродная, свой зловредный язык в море обронила да не нашла бы его… Вот тогда бы я поспорил с ней… — этим он вызвал новый взрыв хохота провожавших, еще толкавшихся на пирсе и на берегу.

Тем временем баркасы вышли из залива, построились в колонну и, окрыленные взметнувшимися парусами, пошли на юго-восток.

Поиски рыбных косяков можно было организовать только с приходом моторной флотилии быстроходных сейнеров, снабженных необходимой радиоаппаратурой. В ожидании сейнеров экипаж поискового судна «Буревестник» проводил среди рыбаков и рыбачек Азовского бассейна политмассовую и культурно-просветительную работу.

Обычно рыбаки заканчивали установку сетеснастей поздно, когда сгущалась темнота, ставили баркасы на якоря и укладывались спать. Сегодня же все работали по-ударному, и невода были поставлены на опоры еще до наступления сумерек. Это объяснялось тем, что час тому назад вблизи промысловых рейдов рыболовецких бригад «Буревестник» встал на якорь. Веселый морской ветер подхватывал и разносил в предвечерней тишине над водной равниной бодрую музыку, призывно лившуюся из репродукторов, установленных на палубе «Буревестника», и рыбаки, закончив работу, направляли к нему свои баркасы. К «Буревестнику» спешили мариупольские, бердянские, темрюкские и ахтарские рыбаки, они шли на моторных ботах, баркасах, байдах и реюшках.

— Не опоздаем? — Анка с беспокойством посматривала в сторону «Буревестника», у бортов которого бросали якоря и швартовались рыбачьи суда.

— Успеем, — сказал дед Фиён, подтягивая к просмоленной стойке конец невода. Он закрепил его, перекрестился: — Слава богу, и мы справились, — и сел у руля, положив руку на румпель. — Ну, морячки, поднять парус!..

Южные сумерки сгущались быстро, и плотная тьма ложилась на воду. Умело брасуя парусом, Дарья вела баркас легко и торопко. На «Буревестнике» засверкали гирлянды электрических лампочек. Оттуда доносилась и становилась все слышнее музыка. Баркас подошел к носу «Буревестника». На его палубе было людно и шумно. Фиён бросил якорь, и когда баркас пришвартовался к борту «Буревестника», старик, придерживая штормтрап, помог Анке и Дарье взобраться на палубу.

— А вы, дедушка? — спросила Анка, перегнувшись через бортовые поручни. — Давайте наверх.

— Нет, — помотал головой Фиён.

— Давайте, давайте, — настаивала Дарья. — Ох, как тут весело!

— Веселитесь, милые, на здоровье, а в мои годы — покой дороже всего, — и Фиён стал укладываться на корме баркаса.

На кормовой палубе большая группа рыбаков слушала лекцию о международном положении. К услугам рыбаков на «Буревестнике» имелось все необходимое: парикмахерская, душ, медпункт, читальный зал и даже небольшой магазин.

Дарья встретила знакомых из Кумушкина Рая, откуда она была родом. Рыбаки подхватили ее и увели в буфет угощать чаем с печеньем и конфетами. Приглашали и Анку, но она отказалась.

После лекции для молодежи дали на десять минут танцевальную музыку. Потом механик установил кинопередвижку и начал демонстрировать фильм «Жди меня», который так хотелось посмотреть Анке. Экраном служил белый парус, покачивавшийся за кормой баркаса. Рыбаки расселись прямо на палубе. Анка устроилась на бочке, стоявшей немного позади киномеханика. Она сидела, свесив ноги, и неотрывно смотрела на импровизированный экран-парус.

Шли кадры прощания летчика с женой. Вот он снял со стены тарелку, бросил на пол, разбил ее вдребезги «на счастье», но тут же по экрану поползла причудливая тень… Это вышел кто-то из машинного отделения и, пробираясь между сидевшими на палубе рыбаками, попал в поле зрения объектива проекционного киноаппарата.

— Кто там застит?

— Не заслоняй, пугало!

— Да огрейте его веслом по хребтине! — закричали рыбаки.

Нарушитель порядка весело огрызнулся:

— Горячий народец, — и в темноте кивнул киномеханику.

Яркий сноп голубых лучей проекционного аппарата ударил ему в волосатое лицо. Анка вздрогнула, и ее сердце похолодело… Пальцы рук цепко впились в ребристую клепку бочки… Она почувствовала, как ее начала бить мелкая дрожь… Эти глаза, черные и обжигающие, наполненные волчьей яростью, похожей на вскипающую смолу… Это родинка под левым глазом… маленькое темное пятнышко… Волосы цвета воронова крыла, колечками спадавшие на высокий лоб… Густые брови, сросшиеся у переносицы… Все это напоминало ей того, кого она ненавидела каждой своей клеточкой.

«Неужели?..» — едва не вскрикнула Анка.

Она не успела определить: стар был или молод тот, с бородой, что вышел из машинного отделения… Да это было теперь и не важно для нее. Глаза, молодо сверкнувшие, и родинка сказали все…

Тень проплыла мимо Анки и, покачиваясь, стала удаляться к носовой части судна. Анка спрыгнула с бочки и метнулась вслед за тенью. Настигла ее у входа в кубрик, Тень застыла… Анка, вытянув шею, напряженно всмотрелась и увидела не лицо, а только черное пятно, на котором зловеще светились две круглые точки. Так в темноте ночи светятся глаза волка.

— Ты?!! — горячим шепотом воскликнула Анка, содрогаясь, от приступа нервной лихорадки. — Ты?!..

Помнит Анка, как от сильного удара чем-то металлическим по голове у нее зазвенело колокольцами в ушах, а перед глазами поплыли иссиня-фиолетовые светящиеся круги… Она отшатнулась, сделала несколько шагов назад, стукнулась спиной о бортовые поручни. И еще помнит, как ее подхватили за ноги и столкнули за борт…

Баркас дремотно покачивало легкой волной, но дед Фиён не спал. Он лежал на корме, смотрел на перемигивающиеся в темном небе яркие звезды и слушал музыку. На палубе «Буревестника» было людно и шумно.

Наконец все стихло, погасла гирлянда электролампочек, и только две светлые точки висели на мачтах. Голубые лучи упали на развернутый за кормой белый парус, и дед Фиён услышал мягкое и частое потрескивание проекционного киноаппарата, похожее на отдаленное стрекотание кузнечиков. Баркас, позвякивая якорной цепью, то отходил от «Буревестника» на два-три метра, то снова пришвартовывался к его борту.

— Вздремнуть, что ли? — решил дед Фиён и потянул на себя винцараду.

В ту минуту он услышал какой-то неясный шум на борту «Буревестника»; как ни вглядывался, ничего в темноте не увидел. И еще услышал дед Фиён слабый хриплый вскрик гнева и отчаяния и падение тела в воду между бортами «Буревестника» и баркаса.

— Человек за бортом! — неистово закричал дед Фиён и стал торопливо снимать с ног сапоги.

«Человек за бортом!.. Человек за бортом!..» — тревожно прокатилось по палубе.

Киномеханик прервал демонстрирование фильма. Вспыхнула гирлянда разноцветных электрических лампочек. Первым на голос деда Фиёна бросился Виталий Дубов. Перегнувшись через поручни, он увидел деда Фиёна, который, вцепившись левой рукой в борт баркаса, правой поддерживал на воде бесчувственное тело Анки. Виталий быстро спустился по штормтрапу, прыгнул в баркас. Он сбросил с себя сапоги и опустился в воду. Подоспели еще двое рыбаков и помогли ему и деду Фиёну втащить Анку на баркас.

— Крамболом! Крамболом поднять ее! — посоветовал кто-то из рыбаков.

Судорожно заработала лебедка, поворачивая стрелу. В баркас спустили сетку, предназначенную для мягкого тючного груза, уложили на нее Анку, подняли на борт.

— Ко мне ее! — распорядился судовой врач. — Быстрее, быстрее, товарищи…

Анку унесли. Из кубрика вышел Николай Минько. Он был в трусах. Позевывая, Николай разглаживал пушистую бороду. Увидев пробегавшую мимо с испуганным и тревожным выражением лица Олесю, окликнул:

— Леся, что случилось?

— Одной рыбачке кто-то голову проломил и бросил ее за борт, — на ходу ответила Олеся, не взглянув на Николая.

— Какое варварство, — покачал головой Николай. — Что он, сукин сын, с ума спятил?..

— Нормальный человек этого не сделал бы, — заметил один рыбак.

— Насмерть? — интересовался Николай.

— Пока дышит. А выживет ли, кто знает. Кровью изошла, бедняжка.

— Отдаст концы и в память не придет, — сказал другой рыбак.

— Какой же это подлец поднял на женщину руку? — возмущался Николай.

— Ищи-свищи его, — и рыбак тихо свистнул. — Море широкое.

— Да он где-то тут, гадина, — мрачно проговорил второй рыбак и повел вокруг взглядом, будто искал виновника.

— Удивительная история, — сказал Николай и ушел в кубрик.

Тюленев прибыл на «Медузе», когда судовой врач закончил обработку ран на голове Анки и наложил повязку. Кровь не останавливалась и просачивалась сквозь бинты. Однако Тюленев уговорил врача перенести Анку на мотобот.

— Наша заведующая медпунктом, Ирина Петровна, опытный медицинский работник. Донор. Она и доставит ее в районную больницу, — сказал Тюленев. — А на Косе я буду через два часа.

— Хорошо, — согласился врач. — Везите ее на Косу.

Когда Анку перенесли на мотобот, Тюленев сказал Дубову:

— Идите на свой рейд, становитесь там на якорь. Рано утром я приду за вами. Если получится задержка, не ждите меня и идите к берегу своим ходом.

— Договорились, — и Виталий спустился в баркас к деду Фиёну. — Я с вами… взамен Анки.

В баркасе уже сидела Дарья Васильева, злая и угрюмая. Поднимая парус, Виталий вопросительно произнес:

— Какая же это сволочь покушалась на Анку?..

— Загадка, Виташка, загадка, — покачал головой дед Фиён.

— Будь он проклят, паразит, — сквозь зубы процедила Дарья и налегла на весло; разворачивая баркас. — Будь он проклят…

На «Медузе» торопко заработал мотор. Бот отвалил от борта «Буревестника» и пошел курсом на Бронзовую Косу, помигивая мачтовым огоньком. Судовой врач, стоя на юте, смотрел ему вслед.

К нему подошел Минько.

— Что, доктор, не смертельные у той рыбачки ранения?

— Выживет, — утвердительно ответил врач.

Минько молча отошел в сторону.

Утром «Буревестник» пришвартовался к Темрюкской пристани, чтобы запастись пресной водой. Минько явился к капитану и подал ему заявление о списании его на берег.

— Что же ты, гвардеец, струсил? — спросил капитан. — Моря испугался?

— Контузия не позволяет мне плавать… Муторно на воде.

— Причина уважительная, — сказал капитан, беря заявление. — Спишем.

XIX

Было два часа ночи. Ирина закрыла книгу, потушила свет и осталась сидеть у открытого окна, чтобы еще несколько минут подышать свежим ночным воздухом, напоенным сладким ароматом расцветшего в палисаднике табака и острыми запахами гвоздики и любистка.

Хутор спал. На улице ни звука, ни шороха. Белобрысая полная луна чем ниже опускалась по южному небосклону к горизонту, тем все больше наливалась янтарным золотистым соком. На темно-голубом небе слабо мерцали бледные звезды…

Ирина сидела неподвижно и тупо смотрела на луну и звезды. От горестных дум у нее тяжелела голова. Вот только что прочла книгу, а не помнит ни имени автора, ни содержания. Потому что все мысли были с ним… И теперь она думает только о нем… об Орлове…

Когда Ирина ехала на Косу, ей казалось, что, живя рядом с любимым человеком и дыша с ним одним воздухом, она обретет покой. Но ее постигло горькое разочарование… С каждым днем любовь Ирины к Орлову становилась сильнее. Девушка старалась встречаться с ним как можно реже. Но чем дольше Ирина не виделась с Орловым, тем больше тосковала. Она и сама не заметила, как подкралась к ней ревность, могущая толкнуть честную девушку на какой-нибудь безрассудный поступок.

«Нет, нет! — испугалась Ирина, сжимая руками голову. — Нельзя доходить до того, чтобы потом ненавидеть самоё себя. Я не имею права завидовать, это — нехорошо… А ревновать мужа к жене?.. Да это же нелепо!.. Это — нечестно… Скорей бы наступило время отъезда в город… Да, скорей бы в институт и там… забыть обо всем этом… А пока в постель и забыться сном…»

Ирина поднялась с табурета. Она хотела закрыть окно, но медленно опустила руки и прислушалась. Кто-то в такой поздний час шел по улице. Шаги были тяжелые и торопливые, гулко отзывавшиеся в пустынной тихой улице. Вот они все ближе и ближе и, наконец, затихли у штакетного заборчика палисадника. Ирина выглянула из окна и в лунном свете узнала медвежью фигуру Тюленева. Он держал кого-то на руках.

— Василий Васильевич?

— Я, Ирина Петровна. Вот хорошо, что вы не спите. Скорей открывайте медпункт.

— Что случилось? — в тревоге спросила Ирина.

— Несчастье, Петровна…

Но Ирина уже не слышала его. Она тут же бросилась к двери, выскочила на улицу и, узнав Анку, тихо ахнула…

Тюленев, следуя за Ириной, прошел через приемную во вторую комнату, осторожно положил Анку на койку. Ирина пощупала у Анки пульс, кивнула на дверь, и они вышли в приемную.

— Что случилось с ней? — спросила Ирина.

Тюленев поднял плечи, вздохнул.

— Она упала, что ли?

Тюленев развел руками.

— Ничего не могу сказать, Петровна.

— Да как же так?.. — изумилась Ирина.

— Когда я пришвартовался к «Буревестнику», судовой врач уже обработал раны и забинтовал их. Он тоже в полном неведении. Никто не знает, как произошла эта загадочная история…

— Кто же был с ней?

— Дарья. Но ее кумураевцы пригласили в буфет, и она ушла с ними. Анна Софроновна осталась на юте и смотрела кино.

— Может, она по неосторожности упала за борт и разбила себе голову о баркас?

— Нет. Врач установил, что ей нанесены удары каким-то металлическим предметом.

— Страшная загадка.

— И мы разгадаем ее только тогда, когда придет в память Анна Софроновна.

Ирина подумала и спросила вдруг:

— Яков Макарович знает об этом?

— Не знает. Я не хотел расстраивать их дочь и понес Анну Софроновну прямо к вам.

— Валюшка с Галинкой Дубовой в городе. Идите сейчас же к нему. Разбудите шофера, пускай подает машину сюда, к медпункту. Бегите. Дорога каждая минута.

Тюленев ушел. А вскоре прибежал Орлов, взволнованный и растерянный. Его заспанные глаза лихорадочно блестели, лицо было покрыто бледностью. И только он открыл рот, намереваясь спросить что-то, как Ирина приложила палец к губам и прошептала:

— Надо везти ее в больницу. Сию же минуту…

С улицы донесся рокот мотора. В приемную вбежал шофер. Ирина ввела его в другую комнату, где лежала Анка, показала на свободную кровать:

— Возьмите постель, матрац и отнесите в кузов.

Когда шофер вышел, Орлов приблизился к койке и впился глазами в потемневшее лицо Анки… Вошел шофер. Ирина сказала Орлову, приглушив голос до шепота:

— Возьмите ее на руки… Только бережно… Бережно… А вы, товарищ шофер, забирайте и эту постель с матрацем… Идемте.

Из двух постелей устроили в кузове одну и положили на нее Анку. Шофер плавно сдвинул с места машину и тихим ходом вывел ее из хутора. Грунтовая дорога была ровная, мягкая, машину не трясло, и шофер прибавил скорость. Орлов и Ирина сидели на доске, положенной поперек кузова, а у их ног лежала без сознания Анка, обложенная подушками. На белых марлевых бинтах чернели два пятна проступавшей через повязку крови. Ехали молча. За всю дорогу ни Орлов, ни Ирина не обмолвились ни словом, подавленные случившимся. Да и о чем было говорить? То, что знала Ирина об этом загадочном и горестном случае, было известно и Орлову от того же Тюленева. Когда въезжали в Белужье, Орлов спросил Ирину:

— Как вы думаете, выживет она? Ранения у нее не очень опасны для жизни?

— Раны я не осматривала. Но… будем надеяться на благополучный исход.

Светало, когда Анку внесли на носилках в больницу. Дежурный врач телефонным звонком поднял с постели главного хирурга. Тот явился незамедлительно. Он выслушал Ирину и Орлова, приказал разбинтовать Анку, тщательно осмотрел раны. Потом пощупал у больной пульс, не отрывая глаз от часов, и так вздохнул, что Орлов весь похолодел.

— Мда… — пожевал губами главный хирург. — Положение весьма и весьма серьезное. Она потеряла очень много крови. Это грозит нежелательными последствиями.

— Доктор… — обратилась к нему Ирина. — Я донор…

— Знаю. Слыхал о вас.

— У меня и у нее одна группа. Возьмите для нее столько моей крови, сколько потребуется, чтобы только спасти ее…

— Хорошо. Мы сейчас же приступим к переливанию.

Орлов крепко пожал Ирине руку, и слезы против воли брызнули из его глаз.

— Не надо… Не надо… — шепнула ему Ирина. — Все будет хорошо.

Утром следующего дня Анка открыла глаза. Она долго водила перед собой мутным взглядом, всматриваясь в неясные очертания каких-то предметов. А этими «предметами» были… Ирина, Орлов и секретарь райкома Жуков. Но вот она прищурилась, и по ее иссиня-желтому лицу скользнула едва заметная улыбка.

— Яша?.. — слабым голосом проговорила она.

— Это я, Анюша, я, — нагнулся к ней Орлов. — Скажи, родная, кто поднял руку на тебя?

— Он… Он… с бородой… Я узнала его…

— Кто?

— Павел… Задержите его… Там… на «Буревестнике»…

— Ты не ошиблась, Анюша?

— Он… с бородой… Задержите… Убежит… — Она болезненно поморщилась. — Ах!.. Как болит… голова… рассыпается… И спа-а-ть… хочется… Спать…

Анка зевнула, закрыла глаза и снова впала в беспамятство.

Жуков взглянул на Орлова и сказал:

— Значит, правду говорила Таня Зотова, что видела этого гада в Германии, когда ее освободили из концлагеря. Он был в танкистской форме и… с бородой. Надо полагать, что он действительно жив и скрывается под чужим именем. Идемте, Яков Макарович, я сообщу прокурору.

— Идите, идите, — замахала рукой Ирина, — а я подежурю у ее постели.

Здоровье Анки быстро шло на поправку. Кровь Ирины действительно была чудодейственной, животворной. Через две недели лечащий врач разрешил Анке выходить на полчаса в больничный парк на прогулку. Орлов часто приезжал в Белужье. Навещали больную и Жуков и его жена Глафира Спиридоновна.

В первый день прогулки Глафира Спиридоновна, ведя Анку под руку по аллее парка, сказала:

— Удивительные, Аня, истории бывают в нашей жизни.

— Именно?

— Видимо, сама судьба послала вам эту чудесную девушку Ирину. Своей кровью она спасла жизнь Якову Макаровичу, а теперь тебя, почти умиравшую, вернула к жизни.

— Она святая, — задумчиво произнесла Анка. — Святая не в том смысле, как понимают религиозные люди…

— Понимаю, Аня. Я тебя хорошо понимаю. Ирина славная девушка, сердечная. Она — редкостный чуткости человек. Меня удивляет только одно: Ирина здоровая, красивая девушка, а вот до сих пор не замужем, хотя ей уже двадцать пять лет.

— Ирина проживет сто лет, а за это время и жених найдется подходящий, — улыбнулась Анка.

— Таким людям, как Ирина, я желаю двести лет жизни, — сказала Глафира Спиридоновна, усаживая Анку на скамейку под тенистым каштаном.

— Ирина — богатырь, проживет и двести, — все с той же теплой улыбкой задумчиво произнесла Анка.

Глафира Спиридоновна поняла, что Анке было приятно вспоминать и говорить об Ирине, которую успели полюбить все бронзокосцы за ее чистую душу.

— Но что же это она забыла про меня?

— Как забыла? — не согласилась Глафира Спиридоновна. — А ее приветы ты получаешь через Орлова?

— Что приветы… Я ее вторую неделю не вижу. Ведь могла же она приехать вместе с Яшей. Хотя бы на час…

— Наверное, много работы на медпункте, — заметила Глафира Спиридоновна.

— И так может быть, — согласилась Анка.

Но ни Анка, ни Глафира Спиридоновна не знали того, что в тот самый час, когда они говорили об Ирине, она внезапно слегла в постель и часы ее жизни были уже сочтены…

Вернувшись из Белужьего, Ирина в первую же неделю почувствовала себя плохо. С каждым днем ей становилось все хуже, но она не придавала этому значения.

«Обычное недомогание… — решила Ирина. — Переутомление… Борьба за жизнь Анки… Встряска нервов… Пройдет…»

Наконец ей стало так плохо, что она, накладывая повязку на руку одному рыбаку, вдруг выронила бинт, зашаталась. Ее поддержала Дарья, усадила на табурет.

— Что с тобой, Иринушка? — встревожилась Дарья.

— Ничего… Это пройдет… Добинтуй ему руку, — кивнула Ирина на рыбака, — а меня отведи в мою комнату. Я лягу…

Ирина не подозревала, что уже третью неделю ее здоровый организм вел жестокую борьбу со страшным врагом, проникшим в ее кровь. И только теперь, заметив, как ее правую руку стало заливать синевой, она поняла все…

Дарья сидела на краешке койки и не сводила с Ирины влажных глаз.

— Красавица ты моя. Да как же ты сразу изменилась. И отчего бы это?

— У меня… заражение крови.

— Бог с тобой! — ужаснулась Дарья, отмахнувшись руками. — Страсти какие придумываешь.

— У меня заражение крови, — повторила Ирина.

— От чего она могла заразиться?

— От инфекции.

— Да как она могла попасть в твою кровушку-то?

— Ее занесли там, в больнице, когда брали у меня кровь для Ани…

— Возможно ли?

— Да… В суматохе… в горячке… возможно и такое…

«Надо спасать ее! — забеспокоилась Дарья. — Спасать, спасать дорогого нам человека!..» — Она сказала Ирине: — Я на минутку, — и выбежала, бросив дверь открытой.

Через полчаса к медпункту подъехала колхозная грузовая автомашина. В комнату Ирины вошли Орлов и Дарья. Вид у Орлова был встревоженный и растерянный, как в ту ночь, когда Тюленев привез раненую Анку.

— Тебе плохо, Ира? — спросил Орлов.

— Очень…

— Я отвезу тебя в больницу.

— Поздно, — вздохнула Ирина.

— Да что вы ее слушаете… Везите… Сейчас же везите, — настаивала Дарья.

Орлов, не раздумывая, поднял Ирину, и понес из комнаты. Он посадил больную в кабину, а сам взобрался в кузов, крикнув шоферу:

— Поехали! Да быстренько!..

Глаза Ирины светились тихой радостью. Говорят, что у каждого умирающего человека глаза на короткое время озаряются вспышками, последними вспышками внутреннего света…

Медленно угасала жизнь Ирины. Но умирала она в полном сознании. Ирина рассказала Анке все, все…

— Такое же право на Яшу имела и ты, — сказала Анка, сидя на табурете возле койки больной. — Ты спасла ему жизнь.

Ирина потянулась, шевеля губами, и закатила глаза.

— Яша! — вскрикнула Анка и закусила губу.

Орлов был в коридоре и быстро вошел в палату.

— Что, Аннушка?

— Ей плохо… Она умирает… Помоги спасти ее… Она умирает, Яша… Врача позови…

Орлов пристально посмотрел на посиневшее лицо Ирины, закрыл ей глаза и глухо проговорил:

— Поздно, Анюшенька… Она скончалась.

Анка неподвижно сидела на табурете словно окаменевшая. Слезы, срываясь с длинных ресниц, градом катились по щекам.

Гроб с телом Ирины бронзокосцы привезли в хутор и похоронили любимую «докторшу» в центре молодого парка. Они обнесли могилу оградой, поставили деревянный обелиск. На обелиске золотом отсвечивали под лучами солнца бронзированные буквы надгробной надписи:

Незабвенной

Ирине Снежкович

1922–1947 гг.

от

благодарных жителей

хутора

Бронзовая Коса

XX

В рыбаксоюзе и в порту, где базировалось поисково-вспомогательное судно, следователь Белуженской районной прокуратуры установил, что на «Буревестнике» все члены экипажа, начиная с капитана и кончая коком, бритые. Бороду носит только помощник механика Николай Георгиевич Минько.

Из порта запросили по радио «Буревестника», когда он прибудет на базу? Капитан ответил: «Через два дня». Но судно пришло на третьи сутки. Следователь прокуратуры и милиционер терпеливо ожидали его в порту.

Когда «Буревестник» пришвартовался к пристани, первой по трапу сбежала на берег Олеся. Капитан, стоя на мостике, крикнул ей:

— Минько! Не задерживайся в городе! Через четыре часа выходим в море!

— Знаю! — помахала рукой Олеся.

«Минько?» — встрепенулся следователь и преградил ей дорогу.

— Простите, гражданка…

Олеся остановилась и с удивлением посмотрела на следователя и милиционера.

— Что вам нужно от меня?

— Вы жена помощника механика Минько?

— Нет. Мы однофамильцы.

— Земляки?

— Да нет же…

— Вы давно его знаете?

— По письмам с войны…

— С войны? — переспросил следователь.

Олеся насторожилась и замолчала.

— Говорите, говорите. Не смущайтесь. Я из прокуратуры.

— Да, с войны, — продолжала Олеся. — Видите ли… Он фронтовой товарищ моего брата… Тоже Николая… У них только отчества разные и годы рождения… Коля был тяжело ранен… Смертельно ранен… И умер на руках…

— Погодите, — опять прервал ее следователь. — Ваш однофамилец на «Буревестнике»?

— Нет.

— Как? — изумился следователь.

— Пять дней тому назад капитан списал его на берег. В Темрюке.

— Эх, черт возьми! — взмахнул рукой следователь, прищелкнув пальцами. — Подождите меня, — кивнул он милиционеру. — Я на минутку, — и вбежал по трапу на борт «Буревестника».

Капитан повторил то, что сказала Олеся, и показал заявление Минько. Следователь прочел заявление и покачал головой.

— Хитрая бестия. Ловок!

— А что такое? — спросил капитан.

— У него такие же контузии, как у вашего «Буревестника» крылья, — загадочно ответил следователь и ушел, оставив в недоумении капитана.

Олесю подвезли на машине к городской прокуратуре. Следователь ввел ее в отдельную комнату, усадил за стол и сказал:

— Вот вам чернила, ручка, бумага. Напишите все, что вам известно о вашем однофамильце.

Олеся отодвинула от себя бумагу, ручку и сердито посмотрела на следователя.

— Ничего писать я не буду.

— Будете, — мягко сказал следователь, улыбаясь ласковыми глазами.

— Скажите: я арестована?

— Задержана, — с той же теплой улыбкой ответил следователь.

— И надолго?

— Напишите, о чем я прошу, подпи́шите и вы свободны до суда.

— Какого суда? — недоумевала Олеся. — Кого будут судить?

— Вашего бородатого однофамильца.

— За что?

— За большие злодеяния. За предательство. За измену Родине. Мы давно разыскиваем его.

Мысли у Олеси спутались, и она развела руками:

— Ничего не понимаю…

— Объясню. Ваш однофамилец, которого списали на берег, скрывается под чужим именем.

— Кто же он?

— Павел Тимофеевич Белгородцев. Уроженец хутора Бронзовая Коса. Из кулацкой семьи. При гитлеровцах был хуторским атаманом. Помните недавнее покушение на жизнь рыбачки Анны Бегунковой во время киносеанса на «Буревестнике»?