Сломанный клинок

Дюбуа Айрис

В романе Айрис Дюбуа «Сломанный клинок», написанном в лучших традициях А. Дюма и М. Дрюона, действие происходит в начале Столетней войны, во времена острейших междоусобных столкновений. Но прекрасной Аэлис, единственной дочери барона де Пекиньи, нет дела до того, кому достанется корона Франции, она понятия не имеет о планах отца выгодно выдать ее замуж. Девушку волнует лишь судьба ее тайного возлюбленного Робера, которого она знает с раннего детства. Чтобы добиться руки ясноглазой Аэлис, Робер готов покорить весь мир, мечтает заслужить золотые рыцарские шпоры. Они клянутся друг другу в вечной любви и верности. Но суждено ли юным влюбленным обрести счастье в круговороте жестоких событий, рыцарских поединков и кровавых битв?

 

Книга первая

НАВАРРСКАЯ ИНТРИГА

 

Глава 1

После июльской жары снаружи, темные коридоры Лувра казались еще холоднее. Эхо шагов не умолкало под сводами, шедший позади стражник так топал, так позвякивал железом на каждом шагу, что мессиру Гийому казалось — за ним ведут коня. Да здесь и попахивало конюшней. Зато от сутаны монсеньора веяло восточными благовониями, фиолетовый шелк шуршал и струился, его преосвященство Ле Кок был щеголем. Чем пахнет от почтенного купеческого старшины и его спутников, членов магистрата, барон не улавливал, да и не стремился уловить. Простолюдин, надо полагать, соответственно и благоухает… даже если и разбогател попущением Божьим.

Гийом подавил вздох и неприязненно покосился на Марселя — тот шел не спеша, с хмурым лицом, упрямо выставив короткую черную бородку. Шел спокойно, как мог бы расхаживать по своим складам. Впрочем, не так уж он уверен в себе, если попросил, чтобы при свидании с дофином присутствовали епископ Лаонский и он сам, барон Пикиньи (ни тот ни другой приглашены не были — вызов касался лишь Марселя и нескольких эшевенов).

Этьену, очевидно, захотелось лишний раз напомнить Карлу о единстве сословий, их сплоченности и единодушии. Как будто дофин не осведомлен об истинном положении вещей! Разумнее было бы не идти, но взыграла гордость — не хватало еще, чтобы эти торгаши заподозрили его в боязни бросить вызов престолонаследнику. Хотя чего тут бояться? Карл Валуа еще даже не объявлен регентом, пока он лишь дофин и герцог Нормандский. Всего-навсего! А представитель такого рода, как Пикиньи, мог явиться без приглашения и к самому королю.

Ибо род был древний, знатный, могущественный. Хотя теперь переживал упадок. В последнем поколении генеалогическое древо Пикиньи дало четыре мужских побега, из коих два явно не обещали украсить историю королевства Франции. Младший, Пьер, унаследовал небольшой феод в Аквитании и таким образом оказался ленником Плантагенетов; при дворе Черного принца так обангличанился, что имя свое переиначил в «Питер» и уже не стеснялся уснащать родную речь варварской саксонской божбой. Второй брат, Тибо, напротив, англичан не любил, так же как терпеть не мог и соотечественников. Прозванный Вепрем, он вел в своих нормандских владениях жизнь настолько дикую и беспутную, что соседи боялись его как чумы.

Гийом, третий брат, вырос книгочеем, подобно самому старшему. Но в отличие от Жана Гийом обзавелся еще и склонностью к политике, мнил себя большим ее знатоком. Жан, занимающий высокий, хотя и не на виду, пост в коронной администрации, общения с братьями избегал, встречаясь же изредка с Гийомом, кислым тоном выражал сдержанное удивление, каким образом тот выкрутился после очередной измены.

Тут и впрямь было чему дивиться. Мессир Гийом де Пикиньи, сьёр де Моранвиль, смолоду не вылезал из интриг, и изменить было для него так же просто, как испить воды. Сохраняя верность одной стороне, он умел убедит!) противную, что на самом деле ревностно печется о ее благе; обычно ему это удавалось и, если не всегда приводило к желанной цели, во всяком случае давало приятное чувство превосходства над другими баронами, не столь искушенными в хитроумной политической игре.

А игра эта становилась все более запутанной и опасной. Прошлой осенью, когда в злополучной битве при Пуатье попал в плен добрый король Иоанн (успев незадолго до того обманом упрятать в темницу своего зятя Карла д’Эврё, короля Наваррского), мессиру Гийому пришлось сделать нелегкий выбор.

Как и многие, Пикиньи считал Наварру искусным правителем. Коварный и непомерно честолюбивый, недаром его прозвали Злым, Карл — внук Людовика Сварливого и правнук «Железного короля» Филиппа IV — открыто утверждал, что у него больше легитимных прав на верховную власть, нежели у этих бездарных отпрысков дома Валуа. «Будь моя мать мужчиной, — любил он повторять, — я, и никто другой, носил бы сейчас французскую корону».

Итак, надо было выбирать — Валуа или Эврё. Дофин был молод, неопытен, на скорое освобождение короля надеяться не приходилось; положение Наваррского дома представлялось более обнадеживающим. Карла Злого любили в Лангедоке, его поддерживало нормандское дворянство, за него горой стояли купцы и ремесленники доброго города Парижа во главе со своим старшиной Этьеном Марселем — немалая сила по нынешним диким временам, когда презренное золото оказывается крепче благородной стали. Благосклонно относился к Злому и Эдвард Плантагенет — обоим пришлось претерпеть великую обиду от пресловутого Салического закона. Правда, притязания Наваррца у многих вызывали смех: бабка его, Марго Бургундская, в юности вела себя непотребно, и поди угадай, действительно ли от Сварливого родила она свою Жанну; но этот вопрос волновал мессира Гийома меньше всего. Политика есть политика. И он выбрал Наварру.

Верный своей всегдашней тактике, Пикиньи внешне оставался преданнейшим сторонником дофина, однако сумел создать видимость дружеских отношений и с депутатами от горожан, а на последних Генеральных штатах вместе с Марселем добился утверждения ордонанса, сильно урезавшего королевскую власть, и настоял на учреждении комиссии из уполномоченных от сословий, которой надлежало контролировать действия дофина.

Однако тот изловчился заключить с англичанами перемирие, чем и поспешил воспользоваться в надежде сбросить унизительное иго опеки. Оповещая страну о своем успехе, дофин от имени короля Иоанна издал указ, запрещающий повиноваться Штатам и платить субсидию, собираемую их уполномоченными.

В Париже партия Этьена Марселя подняла смуту и вынудила принца издать от своего имени новый указ, в опровержение предыдущего. Провинции встретили новость с недоумением; один наместник, думая, что повинуется королю, повесил несколько горожан за то, что те отказались платить субсидию в пользу Штатов. Никто уже ничего не понимал, но все чаще раздавались голоса в пользу той стороны, которая больше освобождала от налогов. А затем начались раздоры в самой комиссии…

День за днем внутренний раскол Штатов становился все более явным: откололись дворяне и духовенство, потом от Этьена Марселя начали отходить города, недовольные его налоговой политикой. Дофин радовался этому расколу и исподтишка, пока депутаты спорили, на последние деньги собирал новую армию взамен погибшей под Пуатье…

В июле 1357 года на сторону дофина неожиданно для всех перешел самый видный из князей Церкви, архиепископ Реймсский Жан де Краон. Узнав об этом, Пикиньи задумался. Возможно, партия Наварры не столь уж сильна, если от нее отходят такие люди. Но делать было нечего, сам он уже слишком увяз в своих хитростях, и ему отходить было поздно.

Их вели долго — по мрачным, вырубленным в камне ущельям коридоров, узкими винтовыми лестницами, вверх и вниз. Эту часть дворца Пикиньи знал плохо. Однако он запрятался, этот Карл, забился как мышь в нору! Наконец у одной из дверей, глубоко врезанной в низкую стрельчатую арку, шедший впереди шамбеллан остановился и сделал приглашающий жест. Двое стражников у двери отмахали алебарды, дверь протяжно запела на петлях. Монсеньор епископ с достойным видом вошел первым.

Собираясь к дофину, они в общих чертах обсудили, что и как говорить; однако говорить им не пришлось. Говорить начал дофин, и сразу стало понятно, что вызвал он их к себе отнюдь не для совета. Тощий, бледный, болезненного вида юноша с большим, нависающим над верхней губой фамильным носом Валуа (экий мозгляк, подумал Пикиньи, вспомнив рыцарственный облик Наваррца, и решил, что нет, все-таки он сделал правильный выбор) — герцог Нормандский сидел за большим, заваленным бумагами столом, лицо его было затенено бархатной шляпой, подбитые ватой плечи кафтана делали щуплую фигуру дофина более представительной. Кафтан был теплый, простеганный, Карл Валуа вечно зяб, впрочем, в скриптории тоже было прохладно — хотя в камине трещали дубовые поленья, а через два высоких, в частом свинцовом переплете окна падали косые лучи летнего солнца. Но заговорил мозгляк весьма решительно:

— …на Генеральных штатах последнего созыва я доказал, что всем сердцем стремлюсь к миру, желая положить конец вражде и раздорам между мною и мятежными городами. Господа, я дал вам большинство голосов в Большом королевском совете; по вашему требованию мои ближайшие помощники были отданы под суд, многие лишены должностей; я предоставил вам право распоряжаться государственной казной; я пошел на большие уступки и вправе был ожидать, что вы станете верно служить мне и радеть о благе королевства. Увы, сословия не оправдали моих ожиданий! Я отовсюду получаю жалобы на вашу недобросовестность. — Повысив голос, дофин поворошил свитки на столе, словно собираясь выбрать какой-нибудь и зачитать в подтверждение своих слов. — Вас обвиняют в том же, за что были отданы под суд мои чиновники: хищения, подкупы, злоупотребление властью…

Ле Кок, переглянувшись с Марселем, решительно шагнул вперед, но дофин, словно впервые заметив присутствие епископа, воззрился на него удивленно.

— Как, монсеньор, — спросил он, — вы еще в Париже? Если не ошибаюсь, еще на прошлой неделе вам был передан мой настоятельный совет удалиться в пределы своего диоцеза!

В таком тоне дофин говорил не часто, и Ле Кок понял, что спорить сейчас не время.

— Сир, — сказал он с достоинством, — лишь внезапный недуг помешал мне исполнить волю вашего высочества.

— Примите мои соболезнования, монсеньор. Наш лекарь, мэтр Жамблю, будет у вас нынче же вечером.

— В этом нет нужды, сир. Благодарение Господу, я уже чувствую себя почти здоровым. В сущности, я пришел лишь проститься.

— От души желаю вам доброго пути. Когда вы предполагаете отбыть из Парижа?

— Завтра, если Бог того захочет, — смиренно ответил прелат.

— Амен! — Дофин снял шляпу и набожно перекрестился. — Завтра поутру отряд моих лучников будет ждать у дверей вашей резиденции, дабы проводить до Лаона. Дороги нынче небезопасны.

— Сир, вы бесконечно добры…

— А вы, мессир, — дофин обернулся к Пикиньи, — помнится, сетовали на запущенные дела в вашем феоде. Моранвиль-ан-Вексен. Я не ошибаюсь?

— Польщен превосходной памятью вашего высочества. — Пикиньи поклонился низко, но с достоинством.

— И что же удерживает в Париже вас?

— Только лишь желание быть полезным короне, сир, в столь смутное время…

— В столь смутное время лучше всего помогает короне тот, кто занимается — и хорошо занимается! — своим делом, — с расстановкой сказал дофин, переводя взгляд с Пикиньи на Этьена Марселя и его свиту. — Каждого из нас Бог предназначил для чего-то одного: будь то торговать и тем споспешествовать процветанию страны, или оборонять ее от врагов, или думать о разумном устроении государственных дел, или же, — он глянул на монсеньора Ле Кока, — предстоять у алтаря и молиться за нас, грешных. И чем прилежнее каждый занимается тем, к чему он предназначен, тем лучше идут дела у всех. В противном случае возникают смуты и общее нестроение. Господин Марсель, господа эшевены, я освобождаю вас от обязанностей членов Большого королевского совета…

Это была победа. Хотя и не окончательная, дофин это понимал. Когда Марсель и другие вышли, он устало откинулся на высокую резную спинку неудобного кресла и прикрыл глаза. Победа, несомненно, но как нелегко она ему далась! Сейчас, когда все было позади, он почувствовал вдруг, что весь дрожит. Чтобы унять дрожь рук, крепко стиснул дубовые подлокотники. Не так это просто — уметь вести себя по-королевски…

Карл Валуа бесконечно устал за этот год. Собственно, и года еще не прошло с того страшного дня, когда — после проигранной битвы, после воплей раненых и визга обезумевших коней, после лязга и скрежета железа, тошнотворного запаха пота, пыли и крови, от которой земля под копытами превращалась в багровую грязь, — сопровождавшие дофина рыцари окружили его плотным кольцом и повернули коней в сторону Шовиньи. Бежали с поля, где пехотинцы Варвика уже приканчивали раненых, где — он еще не знал об этом тогда — его отец, обезоруженный, потеряв увенчанный короной боевой шлем, уже шел пленником к шатру Черного принца. Это было 19 сентября, в День святого Генария. А теперь конец июля. Почти год лежит на его плечах невыносимое бремя власти, бремя ответственности за королевство, за Францию…

— Поздравляю, ваше высочество, — услышал дофин, — вы становитесь правителем…

Он открыл глаза. Жан де Краон — большой, грузный, с умным спокойным взглядом, — неслышно подойдя, смотрел на него с искренним одобрением. Во время аудиенции архиепископ, как было условлено, находился в соседней комнате, отделенной от скриптория тяжелой тканой завесой.

— Я хорошо говорил?

— Превосходно, сын мой.

— Монсеньор, — спросил дофин, помолчав, — почему вы покинули лагерь парижан?

— Почему? — Архиепископ, поудобнее устраиваясь в кресле, задумчиво оттопырил толстые губы. — Политика подобна шахматной игре, где важно уметь сделать правильный ход в правильно выбранный момент. Впрочем, сир, политика сложнее шахмат. Сейчас, например, на одной доске действуют сразу четыре игрока: Плантагенет, посягнувший на французскую корону; вы сами, легитимный ее наследник; Карл Наварра, столь же алчный, сколь и безумный, ибо рискует слишком многим; и, наконец, города, также, хотя и на свой манер, посягающие на власть в королевстве. Я был сторонником этой четвертой силы. Почему? Это легко объяснить, ваше высочество. Королевская администрация, каковой она была при вашем отце и каковой вы ее получили, нуждается в оздоровлении, и я полагал, что именно сословие горожан может выдвинуть из своей среды людей, способных на это…

— Марсель, Туссак, — усмехнулся дофин. — Этих вы имели в виду?

— Да, прежде всего Марселя, — спокойно ответил Жан де Краон. Это человек крупный, с умом, характером и силой воли. Однако Марсель зарвался. Этой весной, когда его партии удалось добиться стольких успехов, он должен был остановиться на достигнутом, но купеческого старшину ослепило честолюбие — он стал всерьез подумывать о «своем» короле. О короле-пешке в руках горожан.

— Меньше всего мой кузен Наварра подходит для роли пешки. И вы называете Марселя умным человеком?

— Ну, ослепление бывает и у мудрецов, а тут еще азарт… Словом, когда я разгадал замысел старшины, я понял, что он превысил ставку и теперь не может не проиграть.

— Но почему вы избрали меня, а не Наварру? Он тоже ведет родословную от Капетингов.

— К счастью, лишь по материнской линии. Но, даже имей он все права, я предпочел бы ваше высочество, ибо провижу в вас качества великого государя. Кузен же ваш, хотя и одарен смелым умом, всегда будет рабом своих страстей. Руке, которая слишком легко хватается за меч, не удержать скипетра.

Дофин с сомнением повертел перед лицом растопыренными пальцами — тонкими, бледными, перепачканными в чернилах.

— А руке, которая вообще не умеет владеть мечом, — спросил он насмешливо, — удержать? Только откровенно, монсеньор, без лести.

Архиепископ Реймсский благодушно улыбнулся.

— Сир, — сказал он, — если бы я в вас не верил, меня бы сейчас здесь не было. Это ведь, знаете ли, тоже не так просто — бегать из лагеря в лагерь…

 

Глава 2

Выражая барону Пикиньи свое неудовольствие по поводу затянувшегося пребывания в Париже, дофин посоветовал ему заняться домашними делами, почему-то упустив случай напомнить о служебных обязанностях губернатора Артуа. Скорее всего, это означало, что дофин просто не принимает всерьез его губернаторских полномочий и уже подыскал ему замену. Мысль об этом не огорчила Гийома. Пост не был столь почетным, а уж прибыльным — и того менее. Артуа, разумеется, край богатый, и иной губернатор мог бы за короткий срок озолотиться за счет работящих северян, но мессир Гийом не был таким уж лихим мздоимцем. Да и времена, когда вилланов и горожан можно было беззаботно стричь, как фландрских овец, — увы! — миновали; уполномоченные Генеральных штатов проверяли отчетность любого должностного лица так рьяно и придирчиво, прослеживая по счетам каждый лиар, что прежние контролеры королевской казны казались в сравнении с ними сущими младенцами.

Поэтому губернаторство не приносило Пикиньи ничего, кроме лишних забот, и перспектива свалить с плеч эту обузу была скорее приятной. Но пока он еще считался губернатором, нужно было хотя бы заглянуть в канцелярии, ознакомиться с общим положением дел и заодно пугануть клерков — эта братия, стоит оставить ее без присмотра, наглеет и превращается в сущую банду…

Поэтому на другой же день после аудиенции у дофина оба столпа наваррской партии покинули Париж. Робера Ле Кока выпроводили в Лаон с почетным эскортом, точнее сказать — просто под стражей, дабы зловредный прелат не вздумал снова удрать от места своего апостольского служения. Мессир Гийом выехал менее торжественно, в сопровождении лишь своей охраны, и двигался не спеша, с ночевками в Ножане, Бретейе и Амьене; к вечеру четвертого дня пути благополучно прибыли в Аррас.

Здесь он провел неделю. Клерков пуганул, насколько это отродье Сатаны вообще можно пугать, что само по себе сомнительно, ибо известно, что от долгого общения с перьями и пергаменом человеческая душа усыхает до размеров чернильного орешка и воздействовать на нее обычными способами чрезвычайно трудно. Беседуя же со своими актуариями, Пикиньи сам перестал что-либо соображать и потерял всякую надежду разобраться в делах вверенного ему графства. Талья, насколько он понял, вообще не собиралась, виды на урожай — хотя жатва уже закончилась — были туманны; как ни пытался он выяснить, сколько же, в конце концов, пшеницы собрано в этом году, это оставалось тайной. В утешение ему подсунули смазливую бабенку, и губернатор отдыхал душою хотя бы по вечерам. Дама Луизон, впрочем, тоже оказалась пройдохой — выманила у него два золотых экю, а за что? В Моранвиле он даром имел бы то же самое, нисколько не хуже. Мессир Гийом почувствовал приступ тоски по дому.

Люди его тоже томились в скучном провинциальном Аррасе — после Парижа здесь было не разгуляться. Губернатору принесли жалобу, что двое его арбалетчиков, а именно Пьер Пузан и Жакен Рваная Морда, учинили некое буйство в непотребном доме, после чего орали на всю рыночную площадь, что скоро-де они вызволят из темницы Карла Наварру, — уж он-то наведет порядок в королевстве, он-то разберется, кто добрый француз, а кто прихвостень злых годонов. Слушая доклад бальи, мессир Гийом подавил улыбку: ответить на этот вопрос Карлу д’Эврё было бы не так просто даже в отношении самого себя…

Он вызвал Морду и Пузана и, пригрозив повесить обоих за ноги, если не научатся держать язык за зубами, велел готовить лошадей и припасы в дорогу — пора было возвращаться в Моранвиль. Но в тот же день, поздно вечером, к нему прибыл гонец с приглашением от монсеньора Ле Кока.

Епископский дворец в Лаоне, расположенный рядом с собором (одним из прекраснейших в христианском мире и послужившим образцом для Жана де Шеля, зодчего собора Богоматери в Париже), был еще недостроен. В уже отделанных покоях пахло свежей штукатуркой, через раскрытые по случаю жаркой погоды окна доносились хрипение пил и ритмичный перестук каменотесов. Шум отвлекал Пикиньи, мешал сосредоточиться и обдумать то, что он только что услышал. А обдумать это нужно было очень хорошо.

— Почему, собственно, вы считаете, что Донати может симпатизировать Наварре? — спросил он.

— Не Наварре, — поправил Ле Кок. — Донати симпатизирует тому, что, как ему кажется, стоит за Наваррой. Городам, сын мой. Не забудьте, Донати — флорентиец… К тому же, насколько я мог понять, воспитанный на еретических писаниях Марсилия Падуанского. Вам не попадала в руки книжка, именуемая «Defensor Pacis»? Там проводится мысль, что народ имеет якобы право избирать своих правителей и утверждать — или отвергать — издаваемые ими законы. Государство, по Марсилию, это как бы результат договора между народом и государем…

— Безумная мысль, — пожал плечами Пикиньи.

— Привлекательная, согласитесь. И именно поэтому опасная, — добавил епископ, перебирая четки. — Однако не будем сейчас вспоминать заблуждения еретика, который, благодарение Господу, уже пятнадцать лет как горит в аду. Я просто хотел объяснить вам симпатии молодого Донати. В Париже он встречался с нашим добрым старшиной, и тот, надо полагать, поделился с ним своими мыслями относительно… «короля народной милостью». Донати не был бы сыном безбожной и нечестивой Флоренции, если бы не заинтересовался таким планом. Разумеется, он может остаться лишь заинтересованным наблюдателем… Банкиры — народ хитрый, и симпатии симпатиями, а дело делом; хотя он весьма богат — а мне говорили, что Донати не уступает компаниям Барди или Толомеи, — он может не захотеть вложить в наши дела ни одного лиара. Но может и захотеть! Это уж, сын мой, зависит от нас — помочь ему… сделать выбор.

— От нас?

— Я бы выразился точнее: от вас, мессир. Пикиньи выразил на лице еще большее удивление:

— Объяснитесь, ваше преосвященство.

— Нет ничего проще! Вы славитесь обходительностью, вы умеете убеждать людей, у вас в Моранвиле прекрасные охотничьи угодья, наконец, у вас есть дочь, которая могла бы затмить многих прославленных красавиц при любом дворе…

— Этого еще не хватало! При чем тут она?

— Дамуазель Аэлис поможет вам уговорить Донати… если сами не сумеете это сделать. Не забывайте, он южанин, человек пылких страстей, такие люди легко поддаются соблазнам мира сего…

Пикиньи побагровел.

— Вы что же, мессир епископ, — не сразу выговорил он сдавленным голосом, — хотите, чтобы я уложил свою дочь в постель грязного менялы ради этого займа?! Клянусь терниями, вы храбрый человек, Робер Ле Кок!

— Не настолько, чтобы предложить вам подобную сделку, — спокойно возразил прелат. — Вы дурно истолковали мои слова. Этот молодой банкир, кстати сказать, отнюдь не «грязный меняла», воспитанием и куртуазностью он не уступит никому из придворных. Он любит охоту — почему я и упомянул о ваших охотничьих угодьях. Что касается дамуазель, то мои слова о ней отнюдь не имели того непристойного смысла, который вам угодно было в них вложить. Я лишь хотел сказать, что в присутствии женщины, которая ему нравится, мужчина более сговорчив: склонен проявлять щедрость, избегает поступков, кои могут представить его в невыгодном свете, дать повод для обвинений в трусости или чрезмерной осторожности. Такова человеческая натура, сын мой, и нужно уметь этим пользоваться — ничего другого я вам не предлагаю. Сегодня вы познакомитесь с Донати, он будет ужинать у меня. Пригласите его к себе в Моранвиль. Если откажется — придумаем что-нибудь другое, но, скорее всего, в этом нужды не будет, Донати едва ли упустит случай погостить у одного из ближайших друзей Наварры…

Время приближалось к полуночи, когда оба флорентийца вернулись к себе после ужина у монсеньора епископа. Дом богатого суконщика, давно связанного с Донати деловыми отношениями и предложившего ему свое гостеприимство на время пребывания в Лаоне, расположен был не так далеко от дворца — рядом с капеллой тамплиеров, но епископская стража с факелами проводила их до самых дверей, хотя Донати и сказал, что привык обходиться своими слугами.

— Тебя, друг Франческо, встречают и провожают как принца, — заметил Гвиничелли, когда они остались одни в отведенном им покое.

— Не меня, Джулио, а мои деньги. Ну, какое впечатление оставил у тебя этот ужин?

— Все подтверждается! Помнишь, что я тебе говорил в Париже, после беседы с Марселем? Партия Наварры некредитоспособна, и они будут просить взаймы.

— Разговора об этом пока не было…

— Он будет в Моранвиле. Ты, кстати, думаешь принять приглашение этого лицедея Пикиньи?

— Подумаем, Джулио, подумаем, — рассеянно отозвался Донати.

Подойдя к столу, где заботливая хозяйка дома оставила им легкую закуску на сон грядущий — фрукты и кувшин белого вина, — он взял с блюда гроздь винограда и стал неспешно ее общипывать.

Джулио тоже задумался, присев на подлокотник тяжелого резного кресла. Внешне схожие между собой как братья, худощавые, смуглые, черноглазые, оба друга были людьми очень разными. Это проявлялось не только в поведении и манерах — сдержанных и куртуазно-вкрадчивых у Франческо и по-южному живых у его друга, — но даже и в одежде. Сегодня, наряжаясь к ужину у прелата, Донати надел свободный, почти до коленей камзол тонкого светло-серого бархата, с короткими рукавами, из-под которых выходили другие, василькового шелка, узкие и длинные, застегнутые у запястий мелкими серебряными пуговицами. Широкий пояс чеканного серебра охватывал низко по бедрам это одеяние, несколько напоминающее древнегреческую тунику.

Костюм же Гвиничелли состоял из малиновой, с буфами на плечах, богато расшитой куртки, столь узкой и короткой, что она едва прикрывала части тела, для выставления напоказ отнюдь не предназначенные. Наряд дополняли модные «разделенные» штаны, которые лишь в этом году стали носить щеголи при дворах некоторых алеманских княжеств: одна нога была ярко-оранжевой, другая фиолетовой. Острые носки «польских» башмаков были у Джулио куда длиннее, чем у Франческо, и торчали вперед на добрых пятнадцать дюймов.

Донати часто подсмеивался над пристрастием своего друга к новшествам иноземной моды. «Что делать, дорогой, — не обижаясь, говорил Гвиничелли, — будь у меня твое богатство, я тоже мог бы позволить себе роскошь одеваться скромно. За тебя говорит твое имя, а мне приходится привлекать внимание другим способом…»

Отец Джулио, неудачливый и полуразорившийся компаньон старого Донати, умер вскоре после своей жены, около двадцати лет назад. Джулио вырос вместе с Франческо (они были почти ровесники) и, со временем проявив, не в пример отцу, большие деловые способности, стал не только другом, но и ближайшим сотрудником молодого банкира. Некоторые операции он проводил за свой счет, и настолько удачно, что его скромная доля в капитале компании постепенно росла.

— «Подумаем», говоришь? — сказал он, посмеиваясь. — Пожалуй, тебе уже и думать нечего: услышав про эту, как ее… мону Аэлис, ты сразу стал похож на гончую, которая взяла след.

— А, брось ты. — Франческо зевнул и, бросив полуобщипанную гроздь обратно на блюдо, вытер пальцы о край скатерти. — Хватит с меня варварских женщин.

— Помилуй, ты не пренебрегал даже англичанками, а уж страшнее ничего не придумать.

— От скуки, Джулио, только от скуки. В такой вонючей дыре, как их Лондиниум…

— Вот и в Моранвиле будет то же самое. Думаю, это не самое веселое место.

— Да уж, воображаю. — Донати сделал гримасу. — Какая-нибудь замшелая каменная трущоба. А «прелестная дамуазель», скорее всего, окажется лупоглазой деревенской простушкой… в модном платье, которое ее прадедушка привез прабабушке из Второго крестового похода. И пахнуть от нее будет коровником и прочими буколическими прелестями.

— С другой стороны, и среди поселянок попадаются прехорошенькие. А отец, судя по всему, вряд ли станет проявлять чрезмерную строгость! — Джулио подмигнул и засмеялся.

— Скорее всего, — рассеянно сказал Франческо. — Но в Моранвиль мы все же поедем, и не ради моны Аэлис.

Здесь, Джулио, можно заработать… Если только не ошибешься, когда сделать ставку.

— Когда и на кого!

— Да, и это тоже. Но главное — когда.

— Главное, дорогой, на кого, — упрямо возразил Джулио. — К сожалению, мы с тобой расходимся в оценке Карла Валуа. На тебя он произвел впечатление тугодума, а мне показался человеком тонкого разумения.

На приеме у герцога Нормандского они были месяц назад. Узнав о любви дофина к драгоценностям (фамильная черта, которую Карл разделял со своим братом, герцогом Беррийским), Донати преподнес ему гемму редкой красоты. Дофин был польщен и беседовал с флорентийцами весьма милостиво.

— Может быть, — согласился Франческо. — Но Валуа — династия конченая. А ставя на Эврё, я ставлю на Плантагенета… Но даже не это главное. За Наваррой стоят силы, которым принадлежит будущее.

— Коммуны?

— Да, коммуны.

Гвиничелли запрокинул голову и расхохотался:

— Дорогой мой, ты говоришь о Франции так, словно это цивилизованная страна! Какие здесь коммуны? Триста лет пройдет, прежде чем эти дикари отучатся ползать на брюхе перед своими нобилями! Это тебе не Флоренция.

— Не знаю, не знаю, — задумчиво сказал Донати. — Разумеется, я не сравниваю Париж с Флоренцией. И все же… Марсель, Туссак, Майяр… в уме этим людям не откажешь, как и в опыте политической игры. И все они поддерживают Наварру. Это тебе ни о чем не говорит? Неужели, кроме тебя, чужеземца, никто из них до сих пор не разглядел, что представляет собой дофин?

— Ты забыл архиепископа Реймсского.

— Не знаю. — Донати пожал плечами. — Ошибиться, конечно, может всякий. Я вообще не уверен еще, стоит ли вкладывать деньги в это дырявое королевство. Но если стоит…

— Поддержать можно и Валуа.

— Какой смысл? Эта семейка никогда ничему не научится. Бездарные политики, они не умеют даже воевать… ведь Пуатье — точное повторение того же, что случилось под Креси!

— Военная фортуна переменчива…

— А вот глупость человеческая отличается постоянством. Где этот Моранвиль, ты не спросил?

— Туда, к морю. — Джулио кивнул на темное окно. — По дороге на Руан, около трех дней пути через Компьень. Так ты решил ехать?

— Съездим, это ни к чему не обязывает.

— Только не соглашайся сразу! Сделаем вид, что нас это не очень интересует, иногда лучше не спешить…

— А мы и не будем спешить. Все равно надо заехать в Клермонское аббатство к нашему старому клиенту — долг он пока отдавать не собирается, но приглашал навестить. Теперь-то я понимаю, почему аббат, как мне сказали в Париже, тоже поддерживает Наварру…

— Похоже, обложили нас со всех сторон, а?

— Пусть обкладывают, — усмехнулся Франческо. — Еще не родился человек, который сумеет перехитрить банкира. Почаще бы вспоминали испанскую поговорку «Полез за шерстью, а вылез остриженный».

 

Глава 3

Среди ночи мессира разбудил петушиный вопль — он вскочил с бьющимся сердцем, кощунственно помянул вслух врага рода человеческого и так же громко поинтересовался, каким образом окаянная птица смогла устроиться прямо под окном опочивальни. Первым порывом было позвать кого-то немедля — сказать сенешалю, чтобы завтра же птичий двор был очищен от петухов. Всех до единого, разрази их гром!

Смелое решение успокоило Гийома, он снова лег, натянул на ухо легкое меховое одеяло, но петух опять заорал — на этот раз не так пугающе.

— Ори, ори, — хмыкнул барон, — скоро ты умолкнешь надолго…

Впрочем, ему уже пришло в голову, что дело с петухами надо бы обдумать получше, крайняя мера может оказаться убыточной. Без цыплят тоже не обойтись. За всеми этими соображениями сон ушел окончательно — забрезжил рассвет, от окна потянуло утренней свежестью, а мессир Гийом все еще разглядывал потолочную балку, взвешивая и перебирая в уме события последних дней.

Собственно, взвешивать было поздно. Монсеньор Ле Кок, этот викарий Сатаны, добился-таки своего — менялу пришлось пригласить, и приглашение было принято. Но с каким видом — раны Христовы! — будто принц крови оказывает внимание захудалому вальвасору…

Почувствовав удушье, мессир Гийом откинул одеяло, сел в постели и потянулся к шесту с переброшенной через него одеждой. Торопливо облачившись в долгополую утреннюю рубаху, дабы не оскорблять видом наготы стоящую напротив кровати статую святого Христофора, он встал, подошел к окну и толкнул наружу массивную дубовую раму в частом свинцовом переплете. Замок уже просыпался, с хозяйственного двора слышались размеренное поскрипывание колодезного колеса, кудахтанье кур, крикливые голоса бранящихся служанок.

Глубоко вдохнув свежий утренний воздух, мессир вернулся к статуе, рассеянно перекрестившись, опустился на колени и, не утруждая себя молитвой, пробормотал вслух то, что было вырезано на каменном свитке, развернутом у ног святого: «Christophori sancti speciem quinque tuetur — isto nempe die non mala murietur». Перекрестился еще раз, поднялся, покряхтывая и опираясь на пьедестал статуи. Может быть, зря он так переживает… В конце концов, что от него требуется? Принять полюбезнее этого флорентийца, съездить вместе на охоту — не такое уж беспокойство. Да и не впервой ему играть в эту игру. Мессир Гийом усмехнулся, вспомнив свою «дружбу» с парижскими эшевенами. Эти болваны действительно считают его «своим бароном»; он-то и внушил им соблазнительную мысль, что Карл Наваррский, получив корону Франции, может стать «буржуазным королем»… Если так ловко удалось провести самого Марселя, то уж польстить тщеславию флорентийского молокососа труда не составит.

Хотелось успокоиться на этой мысли, но тревога не проходила. Выругавшись сквозь зубы, мессир Гийом заходил по комнате, шлепая босыми ногами по прохладным каменным плитам пола. Спавшая возле двери борзая — его любимица Геката — подняла голову и несколько раз вопросительно ударила хвостом, видимо не понимая, что заставляет хозяина метаться из угла в угол, словно он потерял след на охоте.

Дело в Аэлис. Неприятно ее участие в затее с займом. Разумеется, страшного нет ничего, монсеньор прав: отец может приказать дочери принять гостя со всей любезностью, а ей ничего не стоит улыбнуться как-нибудь понежнее, выпить с ним из одного кубка. Да она и сама будет рада, жизнь в замке не балует развлечениями… Смешно расстраиваться из-за такого пустяка. Ну, погостит у них этот проклятый банкир, зато, если расчет окажется верным, они получат заем, необходимый сейчас не только Карлу и Ле Коку, но и ему самому… Пикиньи обвел комнату хмурым взглядом — даже тут чувствуется надвигающееся разорение. Роскошный, когда-то бархатный, балдахин над постелью поистерся, в камине давно пора заменить сломанную решетку, но свой кузнец соорудит нечто уродливое, а заказать в городе… И Аэлис одета неподобающе. В чем ей принимать итальянца?

Гийом снова заходил по комнате из угла в угол. Кровь Христова! Кто подсказал монсеньору мерзкую мысль — сделать из его дочери приманку? Ясно, за это надо благодарить ее крестного отца — досточтимого аббата Сюжера. Епископская митра ему понадобилась, старому честолюбцу! Почему не саван? Он пнул подвернувшийся табурет, Геката вскочила, подошла к хозяину и, словно успокаивая, ткнулась в руку холодным носом. Пикиньи вздохнул, рассеянно погладил собаку по узкой шелковистой морде.

А в общем, не беда. Если девчонке и придется какое-то время побыть любезной с буржуа, поделом ей. Пусть зачтет это как наказание за распущенность. Вспомнив и об этой неприятности, Пикиньи расстроился еще больше, хуже всего было признать, что он и сам виноват в ее вульгарном пристрастии к черни. Надо было отдать девочку на воспитание в монастырь, как советовал братец Жан. И этого нищего попа Мореля нельзя было оставлять в приходе, чтобы она слушала его безумные проповеди…

Сразу вспомнилось, как года два назад он попытался перевоспитывать дочь. Узнав о намерении изгнать деревенского кюре, Аэлис объявила голодовку. Четыре дня отказывалась от еды, на пятый он струсил и уступил. Да, Аэлис избаловалась; потеряв жену, умершую десять лет назад от морового поветрия, он привязался к дочери всем сердцем и стал позволять слишком многое…

К чему, скажем, было давать ей столько знаний? Движимый тщеславием, он доверил Филиппу Бертье, своему нотарию, ее обучение и даже гордился тем, что дочь будет уметь читать и даже писать; бродяга же, занимаясь грамматикой, заодно мог вбить ей в голову что угодно.

Нотария мессир Гийом подобрал в Париже, в сточной канаве, много лет назад, после большой уличной драки между школярами Сорбонны и кокийярами. Он был почти уверен, что спас беглого монаха или попавшего в дурную историю легиста — слишком уж хорошо тот разбирался в законах, — и сначала пытался это выяснить, в чем не преуспел. Как-то незаметно Филипп сумел стать необходимым и с тех пор неотлучно находился при нем, исполняя обязанности нотария, а то и ближайшего советника.

Сейчас Филипп был в отъезде — отправился в Руан переписывать векселя. Еще неизвестно, перепишет ли, эти вампиры рисковать не любят…

Пикиньи хлопнул в ладоши, крикнул, не оборачиваясь:

— Эй, там!

Дверь осторожно скрипнула.

— Мыться, одеваться, — распорядился мессир. — Нотарий не вернулся еще?

— Да вроде не видать было… Хотя врать не буду, насчет нотария не спрашивал.

— Так спроси, дурак! Воды побольше, да погорячее, и пусть позовут Симона. Девкам скажи, чтобы узнали, встала ли дамуазель; если нет — разбудить немедля, и ее тоже сюда. Я вам всем!

Он был уже одет, когда Симон де Берн, начальник замковой стражи, вошел в комнату, по обыкновению не постучавшись. Начав когда-то службу в личной охране господина, Симон однажды отбил его у англичан, доблестно избавив от позорного пленения и, главное, необходимости платить выкуп. Получив за это рыцарские шпоры, Симон стал самым доверенным, после нотария, человеком в замке.

— Рад тебя видеть, друг Симон, — сказал Пикиньи.

— Приветствую вас в Моранвиле, мессир. Сожалею, что не мог сделать это вчера.

— Да, мне сказали, что у тебя там опять какая-то история с баварцами. Что они натворили на сей раз?

— Сожгли мельницу у сира де Луаньи, но это ладно…

— Ничего себе «ладно»! Он же теперь станет требовать возмещения убытков?

— Уже требует — вчера приезжал его писец и говорил нагло. Но послушайте дальше: подпалив мельницу, алеманская сволочь орала во всеуслышание, что то же самое сделают и с Моранвилем, если им, дескать, не заплатят то, что задолжали.

— Вот это, Симон, плохо. — Пикиньи горестно покачал головой. — Ты бы хоть свои веселые новости сообщал как-нибудь… мало-помалу. А сколько мы им задолжали, ты записываешь?

— Чего тут записывать, я и так знаю. Не плачено с Рождества, а на дворе что? Август!

— Ах, мерзавцы, ах, содомиты, черт меня надоумил с ними связаться… Действительно, нет хуже чумы, чем наемная солдатня, особенно из алеманских краев!

— Наши, что ли, лучше…

— Ну, не скажи, с нашими все-таки можно иной раз и договориться. А вот что делать с баварцами?

— Расплатиться, что же еще делать! Этих дикарей опасно доводить до крайности.

— А я не доведен до крайности? — крикнул Пикиньи. — Сам подумай, откуда взять столько денег? У меня их нет! Я и так кругом в долгах! Если Филипп не добьется отсрочки — мы пропали! Ладно, скажешь мерзавцам, что вскорости расплачусь. Собрать, что ли, дополнительный оброк?

— Одумайтесь, — грубо сказал де Берн. — Весной уже брали вторую талью!

— А вот это уж, друг Симон, не моя забота. Виллан для того и существует, чтобы выручать своего сеньора.

— Смотрите, как бы нас не «выручили» на баварский манер! Тут один парень пришел из-под Бовэ — там, говорит, поджоги стали обычным делом. С мужиком тоже надо быть поосмотрительнее, иначе можно и доиграться.

— Ну, это уж ты хватил! Осмотрительным надо быть в любом деле, с этим никто не спорит, но насчет «доиграться»… Не придумывай опасности там, где ее нет! Благодарение Господу, наш здешний виллан — существо смирное и привычное к разного рода тяготам; не знаю, кто там и что поджигает в Бовэзи, но у нас до этого не дойдет. Вот наемники — дело другое, от этих жди чего угодно.

Оставшись один, Пикиньи быстро заходил по комнате, стараясь успокоиться. Да как тут успокоишься? Десять отъявленных висельников, и каждому плати два су в день; в тридцать ливров ежемесячно обходится ему проклятая баварская банда…

Раздобыть где-то двести, хотя бы полтораста экю! Но у кого? Братец Тибо скорее подавится собственной шпорой, Жана просить неловко — и так уже много ему задолжал. Разве послать Бертье к этим торгашам в Париж? Ясное дело, и Марселю, и какому-нибудь Жилю ничего не стоило бы его выручить… Но нет, нет! Нельзя терять лицо; вельможа не может нуждаться в столь мизерной сумме. Гвоздь Господень! Что за подлое время, когда рыцарство нищает, а вонючие горожане разбухают от золота, словно пиявки…

Ища утешения, Пикиньи вошел в глубокую оконную нишу, наподобие узкого алькова, где хранилось в дубовом резном шкапчике главное его сокровище — библиотека, целая полка книг. Вот разве продать что-нибудь? Нет, легче расстаться с пальцем… Да и какой это выход? Продать то, что с любовью собирал годами, можно сказать, всю жизнь! Выбрав ключ из висящей на поясе связки, он открыл шкапчик и осторожно провел пальцем по корешкам. Каждый томик что-то напоминает, с каждым связано какое-то событие в жизни. Вот этот Плутарх с обгоревшими углами переплета добыт в самом начале войны в одном монастыре, где засели англичане. Там был богатый либрарий, но его успели подпалить — Плутарха едва удалось выхватить прямо из пламени. А вот «Ивейн, или Рыцарь Льва», доставшийся ему от дяди, старого Жан-Гийома; тот получил книгу от благодарных еретиков Каркассона, с которыми каноник Пикиньи якшался так долго, что потом сам чуть не угодил под инквизиторский трибунал. Несколько странный подарок: духовному лицу приличнее было бы читать Блаженного Августина, нежели Кретьена де Труа. Впрочем, дядя Жан был человек со странностями, недаром нечестивые альбигойцы души в нем не чаяли… Роскошно переплетенный «Роман о Розе» Жана Ренара — часть выкупа одного английского рыцаря. Пикиньи вздохнул от зависти к самому себе, молодому и удачливому, припомнив богатую добычу: шесть тысяч экю, вот эта книга, три боевых коня и пятнадцать бочек бордосского…

Тут приятные воспоминания были нарушены: в тишине опочивальни грохнула распахнутая с налета дверь, испуганно взвизгнула собака, послышались шум падения и вскрик. Узнав голос дочери, мессир с книгой в руке выглянул из альковчика — Аэлис сидела на полу, морщась от боли и потирая колено.

— Пошла вон, разрази тебя чума! — крикнула она и замахнулась на Гекату. — Вечно разляжется под ногами, тварь, чуть шею из-за тебя не сломала! Отец, ну что это — житья уже нет от этой псарни, блох всюду полно. Мерлин третьего дня чуть не повалил меня на лестнице, а нынче ночью натащили костей мне под дверь и грызлись чуть не до утра — я думала, с ума сойду…

— Аэлис! — строго прикрикнул мессир Гийом.

Дочь поднялась, оправила юбку и подошла к нему, прихрамывая:

— Доброе утро, отец, как почивать изволили? Жаклин сказала, что вы велели прийти, да и у меня к вам дело…

Она поцеловала у него руку, скосив глаза на доверчиво подошедшую Гекату, и, изловчившись, достала ее пинком. Мессир Гийом принял строгий вид:

— Мадам, у вас манеры простолюдинки! Разве вас не учили, как положено ходить девице благородного воспитания?

— Голову держа высоко, глаза опущенными, — затверженно оттарабанила Аэлис, — чтобы пол видеть в двух туазах перед собой. И еще не размахивать руками.

— Ни в коем случае, — подтвердил отец. — А вы врываетесь в комнату, словно борзая в погоне за зайцем! Садись, разговор будет долгий. Кстати, забыл спросить у Симона — мэтр Филипп когда должен вернуться?

— Его ждали еще вчера, задержался, наверное…

Любопытно бы знать — почему. Пикиньи нахмурился. Что может означать эта задержка? Если бы векселя переписали, уже бы приехал. А с другой стороны, если отказано, так тоже нечего там сидеть. Может, улещивает этих кровопийц, торгуется об условиях отсрочки… Да, но это в любом случае всего лишь отсрочка! Ах, как нужен этот флорентийский заем…

Пикиньи внимательно, придирчивым взглядом оглядел дочь. Хороша, ничего не скажешь, очень хороша. Каштановые волосы отливают начищенной медью, темные живые глаза, горящее нежным румянцем круглое личико, стройная осанка, высокая грудь — откуда что взялось у пигалицы; скажите на милость, и это за какие-нибудь полгода… Только вот платье, м-да! В груди чуть не лопается (мать была поменьше), и рукава коротки…

Он подошел, взял дочь за рукав, повернул к себе локтем и недовольно засопел при виде безобразной заплаты.

— Некому зашить? — спросил он. — В замке полно бездельниц, целыми днями сплетничают, орут, как сороки, а проследить за твоим платьем нету времени?

— Ах, при чем тут время, — затараторила Аэлис (тоже сорока не хуже тех), — когда ткань совсем ветхая и не держит нитку! Я уже говорила Томазе, но та сказала, что с этим ничего не сделать, посмотрит другое — зеленое. И еще она сказала: «Пора бы мессиру отцу позаботиться о вашем приданом, он-то на Рождество пошил себе новый камзол, мог и о дочери подумать…»

— Вот велю ей всыпать, чтобы не лезла куда не надо! — пригрозил мессир отец. — Пошил, да! Потому что мне приходится бывать при дворе!

Он обследовал другой рукав, залатанный еще безобразнее; под тканью что-то шуршаще хрустнуло.

— Что у тебя там?

— О, это так… безделица, — быстро ответила Аэлис. — Вы что-то хотели мне сказать?

— Да, хотел! Ты соблюдаешь посты, которые тебе предписаны?

— Что мне еще остается? Только я не понимаю, для чего морить меня голодом.

— Для того, — строго сказал мессир Гийом, — что иначе избыток сил может породить в девушке твоего возраста неподобающие мысли. Я вчера говорил с капелланом, и он тобой недоволен.

— Еще неизвестно, кто кем больше. Ты думаешь, я им довольна?

— Вот уж это, мадам, меня нисколько не занимает!

— О, еще бы! Вам-то это куда как удобно — уезжать на полгода, оставляя меня здесь под присмотром этого старого…

— Аэлис, придержи язык, пока не сказала такого, за что не избежать наказания. Не забывай, что отец Эсташ — твой духовник!

— Увы! Я предпочла бы, чтобы им был отец Морель, и вообще, почему Эсташ запрещает мне у него бывать?

— Вот-вот! Он как раз тем и огорчен, что ты бываешь в деревне слишком часто.

— Ничего не «слишком»! Да, я в деревне бываю, мне ведь, вы отлично знаете, приходится там иногда помогать больным. Но я езжу туда, нарушая запрет этого… ну ладно! И чем же еще я огорчаю отца Эсташа?

— Мадам, он боится за вашу нравственность.

— Что-о-о?

— Ты хорошо знаешь, что согрешить можно и делом, и словом, и помышлением. Насчет «дела» отец Эсташ ни в чем тебя не обвиняет. Ровно ни в чем!

Аэлис низко присела, разведя кончиками пальцев фалды юбки.

— Ах, мессир отец, вы такую тяжесть сняли с моей души, теперь я смогу спать спокойно!

— Перестань дурачиться, я пытаюсь говорить с тобой всерьез. Капеллан не раз заставал тебя шепчущейся со служанками, особенно с этой твоей распутной камеристкой.

— Интересно, с чего ты взял, что Жаклин так уж распутна?

— Да это видно издалека! Ты что, не видела, как она крутит задницей, проходя мимо любого мужчины?

— В отличие от вас, мессир отец, — издевательски ответила Аэлис, — я задницами служанок не любуюсь. Да и вам бы не советовала!

— Тьфу, дура!

— Так что еще наговорил про меня его благочестие отец Эсташ? По-моему, шептаться с прислугой — не такой уж грех. Бывают и хуже.

— Да, бывают. Бывают! Дело не в том с кем, а о чем ты шепчешься. То, что однажды услышал капеллан, было непристойно…

— Ах, так он еще и подслушивает. И что же непристойного ему открылось?

— Ну, как бы тебе сказать… — Пикиньи замялся. — Речь шла об отношениях между супругами.

— А они что, греховны и непристойны? Однако церковь освящает их таинством брака?

— Греховного в них нет, но если девушка твоего возраста чрезмерно ими интересуется — это непристойно.

Аэлис сделала большие наивные глаза:

— Послушайте, что непристойного в послушании и добронравии? Да, я теперь припоминаю. Однажды мы, не помню уж с кем, говорили о том, что если жена злостно перечит мужу, не проявляет к нему уважения и любви, то ей лучше не ждать ничего хорошего… И еще Томаза учила меня, как заготавливать припасы на зиму, — что при этом надо твердо знать вкусы супруга: любит ли он кислое или соленое и какие предпочитает приправы. Некоторые, к примеру, обожают уксус, а иной от одного запаха уксуса начинает корчиться, как нечистый от ладана…

Пикиньи безнадежно махнул рукой, хотя не мог не испытать некоторого тайного удовлетворения: находчивость и умение легко вывернуться дочка явно унаследовала от него — покойная мать была существо скорее простое и бесхитростное. Аэлис же попробуй прищеми — безнадежно, ускользнет как намыленная. Да и что толку? Поди отыщи девку, которая не шепталась бы со сверстницами о самом запретном…

— Ладно, — сказал он, — довольно об этом. Может, отец Эсташ и в самом деле что-то не так понял…

— Или стал туговат на ухо, бедненький!

— Довольно, я сказал! А насчет платья ты права, чинить это нет смысла. А нового пошить уже не успеем, так что придется обойтись зеленым. Пусть Томаза съездит в Жизор и купит золотого позумента, чтобы обшить по краю, — будет выглядеть вполне прилично.

— О, спасибо! — Аэлис захлопала в ладошки. — Но вы сказали «не успеем» — не успеем к чему? Будет какой-нибудь турнир? И где же?

Нет, турнира не будет. Я пригласил одного человека погостить у нас в замке, он скоро приедет.

— Гость! — воскликнула Аэлис. — Я его знаю? Кто он?

— Ну, это… итальянец. Банкир из Флоренции.

— Банкир? — Аэлис приоткрыла рот и торопливо осенила себя крестным знамением. — Но, отец, как можно принимать у себя банкира! Отец Морель говорил, что эту нечисть даже не хоронят в освященной земле!

Мессир Гийом отмахнулся:

— Старый святотатец либо совсем выжил из ума… либо ты что-то напутала. В освященной земле не хоронят ростовщиков!

— Но разве банкир и ростовщик…

— Нет, — раздраженно перебил Пикиньи, — это совсем не одно и то же! Быть банкиром — занятие почетное и достойное христианина, а ростовщиками бывают жиды. Наш гость молод, хорош собой, знает куртуазное обхождение, так что тебе будет приятно с ним общаться.

— Надеюсь, не слишком часто! — Аэлис выразительно наморщила нос.

— Посмотрим. Надо, чтобы он чувствовал себя здесь как дома. Тебя от этого не убудет, если и полюбезничаешь с ним немного.

— Мессир, да вы спятили! Мне любезничать с мерзким банкиром?!

— Сказано же тебе, он не мерзок. А вот ты как смеешь говорить отцу, что он спятил? Что за манеры, разрази меня гром! Что за язык! Больше шепчись со своими подлянками, они тебя еще не такому научат! А этот сатанинский кюре — он куда смотрит? Капеллан тебе не по нраву, предпочитаешь исповедоваться в деревне — так что же ты там рассказываешь, хотел бы я знать! Надеюсь, не врешь в исповедальне, как только что врала здесь передо мной; но если ты созналась, что нарушаешь заповедь «чти отца своего», то как тебя могли допустить к причастию?

Пикиньи стал разжигать в себе ярость против отца Мореля. Не то чтобы он и впрямь увидел в нем главного виновника распущенности Аэлис, просто надо было выплеснуть гнев, но он вовремя сообразил, что с дочерью ссориться неразумно.

— Теперь-то гнусный поп поплатится! — вопил он. — Сегодня же велю вышвырнуть его из прихода, вышвырнуть с позором! Он у меня попляшет! Конюхи будут плетьми гнать мошенника до самого Понтуаза, чтобы ему неповадно было калечить молодые души! У-у-у, проклятое отродье вальденсов! Столько лет пользоваться моей добротой!

Аэлис не приняла его крики всерьез, но для приличия постаралась принять испуганный вид:

— Бога ради, не гневайтесь так на отца Мореля! Поверьте, он никогда не нарушал благочестия в своих речах и не учил меня дурному! Не сердитесь, мессир, прошу вас, скажите лучше, как мне принять вашего гостя, чтобы он остался доволен.

Это замечание, как она и предполагала, сразу успокоило разгневанного мессира, и он снова воззвал к совести самой Аэлис:

— Разве я в чем-то утеснял вас, мадам? Как можете вы вести столь дерзновенные речи со своим отцом? Видно, я был слишком мягок! Ведь предупреждал меня Тибо…

— Вы самый добрый отец на свете, и за это я вас люблю и почитаю, — смиренным тоном продолжала Аэлис. — Я догадываюсь, зачем вам нужен банкир, и обещаю не быть помехой в ваших замыслах. Но только обещайте и вы мне исполнить мою просьбу!

— Что еще за просьба?

— Ах, это совершеннейший пустяк… — Аэлис вытащила из рукава свернутый в трубку пергамен. — Вам надо лишь подписать, это такая отпускная грамота…

— Отпускная грамота! Кому?!

— О, вы его не знаете, — небрежным тоном отозвалась Аэлис, разворачивая грамоту на колене. — Это некий Робер, ну… воспитанник Симона! Вы давно обещали освободить этого серва, так что грамота — это уж просто чтоб вы не забыли снова, я же хотела просить о другом: взять юношу в охрану замка. Симон давно обучил его пешему и конному бою, так что солдат он будет отличный, вы не пожалеете! Зачем нам эти безбожные баварцы? — спросила она таким невинным тоном, что Пикиньи догадался: разговор с Симоном был подслушан. — Согласитесь, мессир, чем больше добрых французов будет в охране, тем лучше… С вашего позволения, я прочитаю сама, а то вы не разберете — почерк у меня… Значит, так: «Мы, Гийом барон де Пикиньи, владетельный сеньор Моранвиля что в Вексене, всех кто увидит настоящую грамоту извещаем. Что мы, движимые христианским состраданием к некоему крепостному нашему именем Робер возрастом XVIII лет, не имеющему ни родителей, ни братьев, ни сестер, а также из любви к Богу решили. Отпустить его дабы из личной крепостной зависимости перешел он к свободному вилланскому праву. И еще мы именно Гийом сьёр де Моранвиль тронутые крайней бедностью человека нашего от всякого выкупа за отпускную грамоту вышеозначенного Робера освободить решили. С тем дабы обещался он от своего имени и от имени наследников крепко хранить нам вассальную верность согласно феодальному праву и кутюмам Земли Вексен. Дано в замке Моранвиль в III день августа лета от воплощения Господа и Спасителя нашего MCCCIVII». Вот и все, уф! Прочитать, так вроде немного, а писала вчера с утра и до обеда.

Аэлис направилась к столу, расстелила пергамен, прижав углы чернильницей, песочными часами и свинцовой баночкой с песком, выбрала хорошо очинённое перо сокола и одарила отца обольстительной улыбкой:

— Соблаговолите скрепить грамоту вашей подписью!

— И не подумаю, будь я проклят.

— Неужто у вас хватит жестокосердия отказать дочери, которая смиренно обращается к вам со столь малой просьбой?

— Ничего себе малая просьба! Погоди-ка, — спохватился Пикиньи, — а пергамен у тебя откуда? Кто тебе позволил переводить такую ценность на эту мазню? Где ты его взяла, небось выскоблила старую грамоту? А если это было что-то важное?

— Как вы могли подумать, — обиделась Аэлис. — Я ведь не такая невежда, чтобы пользоваться палимпсестом! Это был чистый, почти новый пергамен, я стащила у мэтра Филиппа. Понимаю, что совершила грех, но он был оправдан. Так вы подпишете?

— Бог не допустит меня до такого безумия.

— Ах, вот как! — угрожающе сказала Аэлис, сворачивая грамоту. — Тогда уж пусть Он заодно научит вас любезничать с банкиром! Потому что я, мессир, не стану этого делать! Я вообще не покажусь ему на глаза! Пока он будет торчать в Моранвиле, запрусь в своих покоях, и попробуйте вытащить меня силком! Я вам тут такой устрою миракль, какого и в Жизоре на Рождество не увидишь!

— Что вы себе позволяете, мадам! Совсем уже ополоумели?!

— С вами ополоумеешь! Отказываете дочери в таком пустяке — и не стесняетесь вынуждать ее к непристойному заигрыванию с каким-то ломбардцем! Вот сами с ним и заигрывайте! Или поручите это мэтру Филиппу — уж перед ним-то банкир не устоит. Мне рассказывали, ломбардцы все склонны к содомскому греху, им что девочка, что мальчик…

— Нет, ну на этот раз ты у меня получишь!! — заорал, побагровев, мессир Гийом. — Какой еще, к черту, содомский грех! И кто, разрази меня чума, вынуждает тебя вести себя непристойно — надо уже совсем лишиться ума, чтобы говорить такое отцу!! — Он затопал ногами, задохнулся. — Я тебе покажу! В каменном мешке у меня насидишься!

— Вместе с банкиром? — издевательски поинтересовалась Аэлис, засовывая обратно в рукав свернутую грамоту.

— Нет, с крысами!! Со змеями! С пауками! И не думай, что там тебя будут кормить, неблагодарная дочь!

— Ах, так вы еще и голодом решили меня заморить. Послушайте, хватит вам делать из себя посмешище! Куда проще подписать, а в благодарность за это я буду так любезна с вашим банкиром, что — не пить мне вина до самой Пасхи — он останется доволен!

— Ладно уж. — Поняв, что спорить и угрожать бесполезно, Пикиньи махнул рукой. — Надежные люди в охране нам нужны, тут ты права. Дармоедов в Моранвиле хватает, а воинов мало, так что грамоту я подпишу. Но только если договорюсь с Симоном о выкупе. Почему это я должен отпускать мальчишку даром?

— Побойтесь Бога, мессир, — закричала Аэлис, — что ж вы торгуетесь, как жид!

— Ничего, — ухмыльнулся Пикиньи, — с вами не поторгуешься, так останешься нищим. Не будьте ослицей, мадам, на эти деньги вы себе сошьете новое платье!

 

Глава 4

К вечеру того же дня Аэлис в сопровождении Симона де Берна отправилась в деревню. Она не спеша ехала рядом со своим провожатым, покачиваясь в седле и рассеянно поглядывая по сторонам. Обсаженная старыми вязами дорога пылила, было жарко, и Аэлис лениво обмахивалась сорванной по пути веткой.

— Скажите, друг Симон, — спросила она небрежным тоном, — случалось вам видеть банкира?

— Про этих пауков вам лучше расскажет Филипп, он чаще с ними якшается. Но мне тоже случалось, когда ездили получать выкуп за годона.

— И вы его видели?

— Еще бы, вместе брали! Здоровый был годон, едва скрутили.

— При чем тут годон, я про банкира спрашиваю!

— А-а-а, банкир. — Симон снял шляпу и рукавом утер блестящий от испарины лоб. — Видел и его, как же. Они с мессиром золотые считали.

— И как он выглядел?

— Тошнотворно! Если такой плюгавец отважится взгромоздиться на коня, его можно сшибить плевком.

— Какая мерзость! — поморщилась Аэлис. — Но он был молод?

— Молод? Мерзавец был стар, как Мафусаил! Где это вы видели молодого банкира, они уже из материнской утробы выползают старцами.

— Как же так? — обескуражено произнесла Аэлис. — А отец говорит, что… ну, что этот вроде молод и куртуазен.

— Про кого это вы?

— Ну, про этого банкира… который к нам приедет.

— Вон оно что! — Симон оглушительно высморкался, деликатно перевесившись в седле на правую сторону, подальше от спутницы, и снова надел шляпу. — К нам едет банкир? Это хорошая новость!

— Что же в ней хорошего, друг Симон?

— А то, что где банкир, там и денежки. Будет чем расплатиться с баварской сволочью. Но чтобы банкир был куртуазным, ха-ха-ха!

— Вы хоть предупреждайте, прежде чем ржать, — с досадой сказала Аэлис, обеими руками натягивая поводья шарахнувшегося иноходца. — Одного баварца, кстати, уже можно выгнать — теперь ведь Робер будет в страже!

— Это отродье по одному не разгонишь — вместе нанимались, вместе и уйдут. Иначе я давно уж спровадил бы самых зловредных…

Когда уже въехали в деревню, Аэлис спросила:

— Отец много с вас содрал за Робера?

— Да уж не продешевил! Но я ведь, мадам, тоже не дурак! Мессир мне давно кое-что задолжал, так что я просто сказал ему, что списываю парнишкин выкуп с его долга; этого он, конечно, не ожидал, его аж перекосило. Предвкушал небось, что я ему так и выложу новенькими флоринами!

— Вот уж не думала, мессир Симон, что вы такой скряга! — заметила Аэлис, сделав гримаску.

— Да вам-то не все равно?

— Отец на эти деньги собирался купить мне платье.

— Во-он оно что! Я не знал, мадам, да только к чему вам новое платье? Вы вон и в старом словно цветочек.

— Да это мое лучшее платье! — возмутилась Аэлис.

Симон хмыкнул.

— Надолго к Морелю?

— Побуду, пока вернетесь от кузнеца, но вы там не торопитесь.

— А скоро его и не уломаешь. Хочу, чтобы поработал в замке, — наш дурень обжегся и теперь не может взять в руки молотка. Деревенщина же наверняка станет отлынивать.

Аэлис ловко спрыгнула на землю и повела коня к дому священника. Тот вышел навстречу, подслеповато всматриваясь, кто приехал.

— А, это ты, дочь моя!

— Благословите, отец…

— In nomine Patris et Filii et Spiriti Sancti, benedictio. Domine sit tecum. — Отец Морель перекрестил ее и ладонью коснулся головы.

— Робер дома?

— Да, в огороде. Ступай, я привяжу. — Кюре взял повод из ее рук. — Что нового в замке?

— Приехал отец, а я привезла Роберу отпускную — он теперь будет служить в замковой страже. Но вы не огорчайтесь, он будет приходить и к вам, а если будет занят, а вам что-нибудь понадобится, я всегда найду кого прислать из челяди.

— Не это меня беспокоит, я сам могу себя обслужить. Меня огорчает, что вы решили сделать из него солдата…

— Боже мой, да кем же ему еще быть! — рассмеялась Аэлис.

Пройдя через темные, прохладные сени, она распахнула заднюю дверь и зажмурилась от ударившего в глаза солнца. Сразу за домом начинались заросли чубушника, которым был обсажен огород; она нырнула в кусты, осторожно раздвигая ветки, густо усыпанные белыми, уже осыпающимися цветами, и тихо свистнула. Робер обернулся, встал, отряхивая руки от земли, и пошел к кустам.

— Ну, где ты там? — позвал он, нарочно глядя мимо нее, и вдруг, быстро обернувшись, схватил радостно завизжавшую Аэлис.

— Пусти, медведь! Чуть плечо не сломал! — Она стала тузить его кулаками, потом изловчилась и укусила за руку.

— Да ты одурела, что ли! У тебя зубы как у хорька!

— Впредь будет наука! И какой же вы противный, друг Робер, у меня, наверное, теперь все плечи в синяках. Идите сюда! — Она расстегнула верхние пуговки платья и оттянула вбок вырез ворота. — Посмотрите, мессир, есть синяки или нет?

— Нету ничего, — смущенно буркнул Робер.

— Ваше счастье! Ах нет, я думаю, на другом плече… Ну?..

— Отстань, нету у тебя никаких синяков. А ты чего сегодня такая нарядная? Даже цепь дедовскую надела!

— Значит, есть причина… — загадочно улыбнулась Аэлис, застегивая пуговки, потом приподняла тяжелую серебряную цепь с медальоном, на котором ярко белели три королевские лилии, с темным боевым клинком у подножья.

Она серьезно посмотрела Роберу в глаза и тихо спросила:

— Ты ведь знаешь историю этого медальона?

— Конечно. Он был подарен твоему деду по материнской линии, коннетаблю Филиппа Красивого, в память о его верном служении короне и самому королю.

— Да. Надеюсь, что и ты когда-нибудь будешь достоин такого подарка!.. Ну а пока вы не заслуживаете даже новости, которую я вам принесла. — Аэлис вздохнула и, застегнувшись, отцепила привешенную к поясу кожаную трубку, в каких возят документы. — Достаньте и прочтите, это касается вас.

Робер прочел и долго молчал. Затем, аккуратно свернув пергамен, снова вложил его в футляр. Аэлис почувствовала беспокойство:

— Что же ты молчишь?

— Я могу сказать лишь одно, — тихо ответил Робер. — Моя жизнь отныне принадлежит тебе, и дай бог, чтобы я смог доказать это делом.

— Сейчас проверим! Я хочу, чтобы ты поступил на службу в замок, в охрану. Согласен?

Он молчал, и ей показалось, что в глазах его мелькнуло смятение.

— Робер… что-то не так? Отвечай, когда тебя спрашивают!

— Я приду в замок, Аэлис. Если ты этого хочешь.

— Еще бы я не хотела этого! — просияла она. — Ах, какой сегодня счастливый день! Вот только если бы не эта пятница… Робер, я просто умираю с голоду!

Он глянул на нее удивленно.

— Ну, правда же, меня совсем замучили этим постом! Два раза в неделю, представляешь? Слушай, принеси мне чего-нибудь поесть, а?

— Поесть — тебе? — Робер растерялся. — Чем же я могу тебя угостить?

— Я ведь не фазана прошу! Неужто куска хлеба не найдется?

— Хлеб есть, только он черствый… Ну и еще вареные бобы.

— Глупый, я их обожаю!

Робер ушел, Аэлис села на приступок возле большого деревянного чана, в котором грелась на солнце вода для поливки огорода, и задумчиво проводила юношу взглядом. Какой из него получится рыцарь! А почему бы и нет? Симон тоже незнатного рода, а будь он честолюбив — вполне мог бы стать владетельным бароном…

— Садись сюда! — велела она, когда Робер вернулся с корзинкой и глиняным кувшином, и похлопала по приступку рядом с собой. — Ближе, ближе…

Робер, помедлив, сел, поставил корзинку и кувшин на землю, достал хлеб и деревянную миску.

— А в кувшине что? — заинтересовалась Аэлис. — Молоко?

— Какое же молоко в пятницу… Я тут захватил немного вина, подумал: может, ты захочешь, а то хлеб совсем черствый.

— Вино! — обрадовалась Аэлис. — Робер, ты прелесть, дома мне никогда не дают вина — позволяют только кларет. Это настоящее вино?

— Да, но… совсем простое.

— Какая разница? Любое вино, если мы выпьем его вместе, друг Робер, будет мне слаще королевского ипокраса. Ты захватил кружку?

— Я захватил для тебя кубок отца Мореля — он пьет из него только на Рождество и на Пасху. А я выпью из кувшина.

— Нет, мы выпьем вместе, но сначала я поем. — Аэлис оторвала корку от краюхи хлеба и принялась уплетать из миски холодные бобы, от усердия помогая себе пальцами. — Мм, как вкусно…

Робер достал завернутый в холстину кубок и, развернув, поставил рядом с Аэлис. Кубок был старый, оловянный, со вмятиной, но хорошей работы. Тщательно начищенный золой, он блестел не хуже серебряного.

— Ты приехала одна?

— С Симоном! Он пошел сказать кузнецу, чтобы тот поработал в замке. Наш обжег руку.

— Кузнец не пойдет, — заметил Робер. — У него сейчас столько работы — натащили старого оружия из трех деревень после ордонанса…

— После чего? — не поняла Аэлис.

— Еще до жатвы приезжал глашатай от жизорского бальи, собрал всех и читал ордонанс, чтобы все люди в королевстве имели дома оружие и могли защищаться от годонов или иных злоумышленников.

— И вилланы? — недоверчиво спросила Аэлис.

— Ясно, и вилланы.

— Воображаю! — Она прыснула от смеха. — Как же это, интересно, может «защищаться» мужик? Вилами, что ли?

— Ты зря смеешься, — укоризненно сказал Робер. — Что вилы, что пика пехотинца — не велика разница.

— Ну, это даже слушать неловко! Замолчи и налей вина. Робер наполнил кубок и подал Аэлис.

— Помнишь, — Аэлис понизила голос, принимая кубок обеими руками, — как мессир Тристан плыл на корабле с дамой Изот, а служанка ошиблась и вместо вина поднесла им приворотного зелья. Помнишь?

— Помню… — тихо сказал Робер.

— Пусть же это вино, — продолжала она, блестящими глазами глядя на него поверх края кубка, — станет для нас напитком Бренганы…

— Не говори так, Аэлис. — Робер вымолвил это с трудом, так пересохло вдруг у него во рту. — Этим шутить не надо, не к добру это.

Аэлис, не сводя с него взгляда, медленно выпила половину кубка и, повернув, подала Роберу.

— Отсюда пей, — шепнула она. — Здесь, где касались мои губы.

Робер нахмурился и не отрываясь допил вино.

— Ну вот, видишь, ничего страшного. — Аэлис улыбнулась, пытаясь преодолеть странное чувство неловкости, или стыда, или…

Она сама не могла бы определить, но что-то вдруг изменилось, и она поняла, что ей хочется побыть одной.

— Симон скоро придет, — сказала она, словно спохватившись, — а мне надо еще отнести мазь жене Ле Боссю. Я пойду, ладно?

— Аэлис… — Робер смотрел в сторону, боясь встретиться с ней глазами, — я тут хотел тебе подарить… Понимаешь, для меня это такой день… я хотел бы, чтобы и для тебя он тоже остался памятным.

Аэлис быстро прикрыла ему рот ладошкой:

— Глупый, разве я не ждала этого дня? Как же я могу его забыть? Особенно теперь, когда мы с тобой испили из одного кубка?

— Да, но… — Он мягко отвел ее руку и снял с шеи шнурок. — Видишь, это самая дорогая для меня вещь — венчальное кольцо моей матери, и если ты не откажешься его взять…

— Как ты мог подумать! Только тогда уж сам и надень мне на палец.

— Ты… хочешь носить его на руке? Но если спросят…

— Кто?! Кому какое дело, что я ношу!

Робер разорвал шнур и надел на нетерпеливо оттопыренный пальчик Аэлис тоненькое, почти совсем стертое оловянное колечко.

— Прекрасно! — воскликнула она, любуясь подарком. — Спасибо тебе, друг Робер, но тогда ты должен еще и поклясться.

— В чем, Аэлис?

— Поклянись вечным спасением, что если когда-нибудь жизнь нас разлучит, то, как бы далеко ты ни был, если я пришлю к тебе человека с этим кольцом, ты бросишь все и поспешишь немедля ко мне, потому что это будет знак, что мне нужна твоя помощь. Клянешься?

Робер помолчал и опустился на одно колено.

— Дай руки, — шепнул он.

Аэлис, побледнев и прикусив губу, протянула к нему руки, и Робер вложил в них свои, прижатые ладонью к ладони.

— Спасением души клянусь, что, когда ты пришлешь это кольцо, ни стены, ни рвы и ни оковы, ни камень и ни железо не помешают мне прийти на твой зов, Аэлис, моя подруга, даже если я буду знать, что рядом с тобой меня ждет смерть…

— Ты знаешь, как называется то, что ты сейчас сделал? — спросила Аэлис дрогнувшим голосом.

— Да, это омаж, — ответил он. — Симон объяснял мне. — Так вассал приносит клятву своему сюзерену.

— Но, Робер…

— Я знаю, у меня нет золотых шпор. Но я люблю тебя и буду любить крепко и вечно, пока бьется сердце.

— Пойдем, Робер, уже поздно, — едва выговорила Аэлис.

Проводив ее до хижины Ле Боссю, он медленно возвращался домой, весь захваченный своими мыслями; шел, ничего не замечая вокруг, рассеянно отвечая на приветствия односельчан. Отец Морель, поджидавший у растворенной двери, окликнул его, и он вздрогнул, словно его разбудили.

Они прошли по темным скрипучим сеням в комнату, сумрачную от маленьких окошек, в которые глядело вечереющее летнее небо. По стенам сушились лекарственные травы, пропитавшие своим горьковатым запахом всю утварь в доме, а в сенях, посаженная в корзину, возилась наседка с цыплятами.

Наклонив голову, чтобы не удариться о притолоку, Робер на секунду задержался на пороге, окинув взглядом эту бедную и такую родную обстановку. Скоро всего этого уже не будет.

Отец Морель внимательно смотрел на него, спрятав руки в рукава сутаны.

— Я вижу, ты уже не здесь, — заметил он немного погодя. — Не знаю, можно ли радоваться такой перемене твоей судьбы.

— Но… — Робер глянул на него удивленно. — Почему?

— Как бы это получше растолковать… Ворота замка открывают для тебя путь, полный соблазнов. Робер, ты честолюбив и можешь достичь многого; боюсь только, чтобы ты не ошибся в выборе своего пути. Понимаю, тебя больше тянет к ратным подвигам, нежели к наукам… но подумай, может, это просто увлечение юности?

— Я уже думал, — тихо, но твердо сказал Робер.

— Все же подумай еще. Конечно, после долгих и тяжелых лет службы ты сможешь, если повезет, получить ленное владение. Но все равно останешься аррьер-вассалом…

— Ну и что, — возразил Робер. — Самые могущественные дома королевства когда-то начинали с этого.

— Да, но каким путем? История каждого такого рода написана кровью. Бог тебя сохрани от такого, сын мой… Впрочем, тебе это не грозит, и, хотя ты не из тех, кто захочет оставаться в тени, остаться в ней тебе придется, потому что тебя всегда будут затмевать более знатные. Есть, однако, еще один путь…

— Церковь? — Робер пожал плечами.

— А почему нет? Ты уже кое-чему научен, знания даются тебе легко. С помощью нашего доброго Бертье мог бы записаться в Париже на богословский факультет, а тогда… Вот тут, сынок, никакого значения не имело бы твое происхождение. Конечно, большинство князей Церкви принадлежит к знати, но ведь не все! Папа Иоанн, — отец Морель понизил голос, словно сообщая тайну, — бывший кардинал Досса, родился в семье кагорского ремесленника, а пана Адриан был сыном нищего английского попа. Но я не соблазняю тебя папской тиарой, а вот стать епископом ты бы мог.

Робер, словно просыпаясь, удивленно посмотрел на старого кюре:

— Епископом! Да мне не по душе стать простым клириком. Я хочу проложить себе дорогу мечом, вы же знаете…

Отец Морель вздохнул:

— Что ж, у каждого своя судьба.

Шум в сенях заставил обоих обернуться. В комнату ввалился Симон де Берн, сердито потирая лысину, за ним неслышно скользнула Аэлис, украдкой послав Роберу нежный взгляд.

— Клянусь веригами святого Петра! Я снова чуть не расшибся об эту проклятую притолоку! Мое почтение, отец! Здорово, сынок.

Высокий, плотный, в потертой кожаной безрукавке, Симон сразу заполнил собой тесную горницу. Обычно хмурое, лицо его сияло.

— Ну, что скажете, отец мой? Видите, недаром я обучал мальца бою на любом оружии. Теперь он за себя постоит!

— Что ж, — кюре улыбнулся, — умение постоять за себя — весьма полезно и необходимо в жизни. Хотя я предпочел бы видеть Робера на ином, духовном поприще…

Аэлис прикрыла рот ладонью, чтобы не рассмеяться, а Симон де Берн изумленно уставился на священника:

— Вот уж безумная мысль, не в обиду вам будь сказано! Да разве на такого парня натянешь поповскую сутану? Не обижайтесь только, вы — дело другое: вы человек святой!

Отец Морель отмахнулся:

— Не суесловь, Симон. А за него не волнуйся. Робер уже принял решение, и мне его не переубедить.

— Правильное решение, парень! Придется мне пожертвовать на свечи мессиру святому Михаилу.

— Пожертвуй лучше на бедных, — посоветовал отец Морель.

— Так ведь я вроде уже пообещал. — Симон неопределенно хмыкнул, с сомнением глядя на священника. — Небось обидится?

— Ах, Симон, Симон. — Отец Морель посмотрел на него с укоризной. — Вспомни, в Писании сказано: «Если накормите голодного, Меня накормите» — так учил Господь. Также и святому Михаилу приятнее будет получить твое доброе деяние, нежели лишний фунт воску!

— Ну, если вы так считаете… — Симон де Берн смущенно поскреб лысину. — Вам, конечно, виднее. Ладно, деньги на бедных я привезу, только тогда уж вы сами объясните ему, как это получилось, — вы к ним поближе… и как-нибудь покуртуазнее, чтобы не обиделся!

— Не бойся, святой поймет тебя, — улыбнулся отец Морель.

— Хороший сегодня день, сынок! — Симон хлопнул Робера по плечу. — Ну-ка, тащи вина, тут грех не выпить!

Робер принес кувшин, и Симон, не дожидаясь, пока подадут кубок, стал пить прямо через край.

— Сир Симон, — не утерпел Робер, — что бы вы сказали, если бы я стал капитаном бригандов?

Глаза Аэлис блеснули любопытством, Морель в страхе перекрестился. Де Берн, опустив кувшин и утираясь рукавом, одобрительно кивнул:

— А что? Неплохое дело! Капитан Реньо де Серволь недавно знатно пограбил Авиньон, самого папу так пуганул, что его святейшество чуть обратно в Рим не удрал…

— Опомнись, Симон! — возмутился кюре. — Как у тебя язык поворачивается произносить нечестивые речи, да еще при молодых людях!

— Что ж тут такого? — изумился старый солдат. — Многие рыцари только этим и живут! Да вы не беспокойтесь. Это ведь только так сказано, к слову. А ты, парень, выкинь из головы свои бредни. Покамест ты никакой не бриганд, а воинский человек — не совсем еще, но вроде того. Ну ничего, с Божьей помощью сделаем из тебя настоящего. А теперь поехали, мадам, не то нам достанется. Кузнец, негодяй, раньше будущей недели не придет — говорит, много работы, не поспеет.

— Конечно, — подхватила Аэлис. — Теперь, после ордонанса, все несут оружие!

— После какого еще ордонанса? — изумился Симон.

— Вы на редкость невежественны, мессир, — высокомерно сказала Аэлис, — я все объясню по пути. До свидания, отец мой. До свидания, Робер, приходи завтра сразу после ранней обедни.

 

Глава 5

Робер быстро освоился со своим новым положением. Встретили его хорошо, хотя баварские наемники попытались было возроптать — лишний стражник из местных был им как кость в горле, но Симон быстро привел их к повиновению. Своя же солдатня обрадовалась возможности свалить на новенького часть обязанностей, например выставить вместо себя на караул ночью или под проливным дождем. А что касается горничных Аэлис, то те наперебой расхваливали перед госпожой нового стражника. Особенно радовалась молоденькая Катрин, тихая светловолосая девушка, давно уже тайно влюбленная в Робера. В замок она попала года три назад, а раньше жила в деревне и часто помогала отцу Морелю в сборе полезных трав и уходе за больными. Робер шутя называл ее сестричкой и не замечал нежного к себе отношения.

Катрин, впрочем, помалкивала, зато другие не скрывали своих чувств — ни перед Робером, ни друг перед дружкой. Однажды, когда девушки сидели за шитьем под присмотром Аэлис, ее камеристка Жаклин опять завела разговор о новом стражнике:

— Ох, госпожа, до чего же вы это хорошо придумали! Вот увидите, из него такой оруженосец получится… — она восхищенно зажмурилась, — всех еще за пояс заткнет! А до чего на нем все ладно сидит, и лицо у него какое-то особенное, не то чтобы красивое, но такое — глаз не оторвешь! Правда ведь, подружки? — добавила она, обращаясь к остальным.

— Только смотрите, чтобы никаких заигрываний! — строго сказала Аэлис. — Лучше бы не родиться на свет той из вас, кто осмелится строить глазки Роберу или бесстыдно вертеть перед ним задом.

— Иной раз ведь и не удержишься, — хихикнула привыкшая к безнаказанности Жаклин.

— Что ж, попробуй не удержаться! — посоветовала Аэлис угрожающе.

С тех нор как Робер переселился в замок, она часто пребывала в дурном расположении духа. Ей хотелось, чтобы он всегда был при ней, но Симон всерьез взялся за свое намерение — сделать из юноши настоящего солдата. За наружной оборонительной стеной, по ту сторону рва, простирался обширный зеленый луг, на нем старый солдат и гонял своего питомца, обучая его тонкостям воинского дела как в пешем, так и в конном бою. Симон подобрал Роберу хорошего и послушного поводу коня; если вначале их схватки кончались тем, что юноша кувырком летел на землю от удара тупым копьем с обитым войлоком кружком вместо наконечника, то скоро шансы начали выравниваться, и однажды Роберу удалось выбить из седла своего наставника. «Ну, парень, ты меня порадовал, — заявил Симон, поднявшись на ноги, — отличный удар, клянусь зубом святого Петра!» Робер в этот день был счастлив, как никогда. Огорчало его лишь то, что Аэлис не разделяла его восторга.

Девушка была возмущена тем, что слишком уж рьяно предается Робер своим ратным забавам, вместо того чтобы проводить время с нею. А тут еще эти распутницы вьются вокруг, словно осы у горшка с медом!

Сегодня Жаклин заглянула к ней в комнату и спросила, не хочет ли госпожа подняться на стену, что выходит на луг, — там сейчас сир Симон и сир Робер так колошматят друг друга, что смотреть жутко. Они поднялись на алуар наружной стены, Аэлис выглянула в просвет между зубцами: бойцы дрались пеше, в полных доспехах, но у Симона, вооруженного топором, был еще на левой руке небольшой треугольный щит, а у Робера — ничего, кроме громадной двуручной фламберги с волнистым лезвием длиной шесть футов. Лязг стоял такой, словно два кузнеца работали молотками по наковальне, и непонятно было, как оба противника еще живы.

Аэлис, затаив дыхание, следила за поединком, когда Симон, отразив зазвеневшим щитом очередной удар, с поднятым топором бросился на быстро отступившего Робера, она даже зажмурилась от испуга — мало ли что случается в бою! А когда открыла глаза, Симон стоял с растерянным видом, разглядывая оставшийся в руке короткий обрубок топорища, а Робер, воткнув в землю свой меч, длинная рукоять которого еще раскачивалась, снял с головы саладу и рукавом утирал со лба пот.

— Идем, Жаклин! — возмущенно приказала Аэлис. — Когда закончат, скажешь Симону, чтобы пришел ко мне…

Симон не спешил предстать на зов госпожи — пошел, наверное, мыться и переодеваться; Аэлис, дожидаясь его, совсем вышла из себя. Наконец явился — очень довольный, не подозревая о собравшейся грозе.

— Что скажете, мадам? — спросил он с улыбкой, входя в комнату. — Парень меня нынче отделал, выйти с фламбергой против топора — я бы на такое не сразу решился. Клянусь головой святого Дени, из мальца получится рыцарь раньше, чем мы думали…

— Но пока еще он мой оруженосец, мессир Симон, — оборвала его Аэлис, раздувая ноздри. — И я прошу вас об этом не забывать! И не отрывать Робера от его прямых обязанностей!

— Это от каких же таких прямых обязанностей, я что-то не пойму?

— Он мой оруженосец, — повторила Аэлис, — и обязан находиться при мне!

— А, вон вы как понимаете его обязанности. — Симон нахмурился. — Ну уж нет, мадам, сидеть пришитым к вашей юбке парню негоже, не для того он сюда пришел!

— Не смейте мне возражать! — Аэлис топнула ногой.

— Я осмеливаюсь возражать и мессиру вашему отцу. — Симон тоже повысил голос. — А вот вам на меня кричать не годится! И Робера я вам портить не дам, так и знайте. Не для того он пришел в замок, чтобы тереться возле баб да слушать ваши непотребные песенки!

Аэлис уставилась на него изумленно:

— Со всем уважением будь сказано, мессир Симон, вы уже окончательно одурели! Какие еще непотребные песенки?

— Сами знаете какие. Я вчера слышал, как вы с ним ворковали в саду. Скажете, это не вы пели? «Не буди меня, милый, поцелуем так рано! Мне спится так сладко! Я, любимый, не встану!» Голосок-то был ваш, мадам. Тьфу!

— У вас, мессир, грязное воображение, — уничтожающе сказала Аэлис. — Это старинная провансальская альба, и что в ней непристойного?

— Что непристойного? Благодарите всех святых, что вы не моя дочка! Если бы я услыхал, что моя дочь распевает чужому парню про поцелуи да про то, как ей спится, я бы выломал хороший прут и всыпал ей по заднице такую альбу, что это лишило бы ее сна на целую неделю.

— Вы забываетесь, Симон де Берн!

— А я не про вас, мадам, — дерзко ответил грубиян. — И покончим на этом. Пока я начальник замковой охраны, Робер подчиняется мне и будет делать то, что я ему велю. А вы для развлечения найдите себе кого-нибудь более подходящего. Робер простой парень, виллан, и грех вам кружить ему голову разными своими…

— Ступайте, мессир, — резко прервала его Аэлис, — я вас больше не задерживаю!

Впрочем, после этого она присмирела. Симон мог нажаловаться отцу и открыть ему глаза на то, что, возможно, уже замечали все в замке, кроме самого мессира Гийома. К тому же, признала она, Роберу и в самом деле нужно учиться ратному делу, чтобы поскорее стать настоящим рыцарем.

Отбросив в сторону вышивание, Аэлис пересела к столу, открыла круглую бронзовую шкатулочку и придирчиво посмотрелась в прикрепленное под крышкой зеркало. Сделать другую прическу? Может, уложить косы по бокам… А, как их ни укладывай, все равно не то!

За дверью послышались быстрые шаги, Аэлис схватила пяльцы и постаралась принять прилежный вид.

Войдя в комнату, Робер подошел к ее креслу и остановился, с улыбкой наблюдая за девушкой. Та сделала еще несколько неловких стежков и подняла голову. В облегающем солдатском камзоле оленьей кожи Робер казался взрослее и шире в плечах. Аэлис сейчас словно увидела его впервые. С минуту она смотрела на него как завороженная, а потом вышивание соскользнуло с ее коленей.

— Побудь со мной, Робер! Садись вон в то кресло…

— Это слишком от тебя далеко!

Робер взял маленькую скамеечку и поставил у ног Аэлис.

— Тут будет лучше. — Он сел, положил голову к ней на колени. — Лучше, но все равно далеко…

Аэлис молчала, прикусив губу и зажмурившись, потом спросила прерывающимся голосом:

— Что ты сегодня делал?

— Да разное… Главное — скучал по тебе!

— Почему же тогда не шел? Почему медлил? Я ждала все утро!

— Видит бог, не медлил бы ни минуты, если бы мог! Но ты же знаешь Симона…

Она наклонилась к нему, он поднял голову и снизу вверх заглянул в ее полные теплого света глаза:

— Аэлис, любовь моя, я никогда не устану повторять тебе, как ты прекрасна!

— А я не устану слушать, мой друг! Но ты прав… — Она вскочила, оттолкнув его резким движением, и нетерпеливо шепнула: — Ты прав, так все равно далеко…

Робер тоже поднялся и подхватил ее на руки:

— Так… можно?

— Тебе можно все… — шепнула она и уткнулась лицом ему в плечо.

— Аэлис, — Робер еще крепче прижал ее к себе, — моя любимая.

— Робер… поцелуй меня… Нет-нет… сначала пусти…

Он разжал руки, но, едва ноги Аэлис коснулись пола, снова притянул к себе. Когда он наконец отпустил ее, она счастливо вздохнула и, слегка отстранившись, посмотрела на него сияющими глазами.

— Как мне хорошо с тобой, Робер! Клянусь — в раю не будет так хорошо, как в твоих объятиях…

— Аэлис… — Робер умолк, не находя слов.

Разве можно было бедными, простыми словами выразить то, что он сейчас чувствовал? Его руки, медленно скользнув вдоль ее спины, задержались на бедрах, перехваченных ниже талии каким-то странным, звенчатым поясом.

— Что это у тебя? Цепь какая-то… О! Да ты, я вижу, вооружилась! — удивился он, нащупав прицепленные к поясу ножны. — Уж не против меня ли?

Аэлис лукаво засмеялась:

— Против кого же еще, мессир оруженосец? Вы теперь такое себе позволяете, Бог вам судья, тут без кинжала не обойтись…

— А кто говорил, что мне все можно? — спросил он шутливо.

— Клянусь, я и сейчас готова это подтвердить, друг Робер…

— Ох, Аэлис! Смотри, поймаю на слове!

Она отскочила в сторону, Робер кинулся за ней:

— Вот я сейчас до тебя доберусь!

— А вот и не доберешься! — крикнула Аэлис и выхватила из ножен кинжал.

Перед глазами Робера блеснуло обоюдоострое лезвие, он отшатнулся:

— Осторожнее, Аэлис, ты меня чуть без носа не оставила!

— Хорошо бы и впрямь его укоротить! — фыркнула Аэлис. — Меньше бы заглядывались разные шлюшки!

— Тебе-то что? Я ведь на них не заглядываюсь.

— Еще бы ты заглядывался! Да я бы тебя своими собственными руками…

Она опять сделала кинжалом шутливый выпад, но Робер молниеносным движением перехватил ее руку, Аэлис вскрикнула от боли, кинжал зазвенел на каменных плитах пола. Робер поднял его и стал разглядывать.

— Нравится? — спросила Аэлис, потирая запястье.

— Да, знатный клинок… Но ты с такими игрушками не шути, это тебе не прялка. Лучше уж я тебя разоружу… — Поймав ее за талию, он не спеша расстегнул тяжелую пряжку, снял пояс. — Вот так! Теперь не получишь обратно свой кинжал.

— Это не мой, это твой.

— Мой? — Робер удивленно взглянул на нее. — Мой я оставил внизу.

Аэлис нетерпеливым жестом протянула руку:

— Давай сюда…

Робер вложил кинжал в ножны и вместе с поясом вернул девушке. Лицо Аэлис стало серьезным, почти торжественным.

— Робер, этот кинжал побывал в Крестовых походах, во многих славных битвах. Его носил мой дед — коннетабль, а теперь будешь носить ты. Возьми, и пусть вместе с ним к тебе перейдет доблесть настоящего рыцаря! Дай я сама застегну его на тебе…

Робер растерянно взглянул на девушку:

— Но, Аэлис… А твой отец?

— Этот кинжал принадлежит мне по материнской линии. Спокойно носи его — теперь он твой!

Робер долго смотрел на тускло поблескивающее лезвие, на рукоять из простого черного рога, окованную серебряными ободками старинной грубой работы. Сколько всего повидало это оружие! Он склонил голову и коснулся клинка губами:

— Аэлис, пусть моя любовь пребудет крепче этой стали…

Аэлис протянула руку и коснулась сложенными для клятвы пальцами смертоносного лезвия:

— Робер, и я клянусь тебе: что бы ни случилось, любить тебя до последнего моего часа…

Сир Гийом, человек по-современному утонченный, заботился не только о прочности своего жилища. Когда родилась Аэлис, он выписал из Ломбардии искусного садовода. В южной части замка, между донжоном и четырехугольной башней Фредегонды — единственным уцелевшим остатком древней меровингской крепости, — ломбардец этот весьма хитроумным способом, на двух расположенных уступами террасах, разбил сад и цветник. Почти целый год сервы таскали в корзинах щебень, песок, а затем и плодородную жирную землю, чтобы заполнить доверху пространство между возведенными каменщиками стенами; и сад получился на славу, каждую весну вокруг мрачных, потрескавшихся от времени стен башни зеленели молодые побеги виноградных лоз и дикого хмеля.

Был тихий послеполуденный час; одуряюще пахли разогретые солнцем цветы шиповника, и даже в тени было жарко. Аэлис сидела в густой траве, Робер стоял чуть поодаль, прислонившись к темному шершавому камню стены. Тут же, разбросав лапы, дремал мохнатый волкодав — любимец Аэлис — Мерлин.

Оба молчали, но это не тяготило их. Они привыкли понимать друг друга даже в молчании; достаточно было одного взгляда, одного движения, чтобы передать другому свои мысли и чувства.

Вот и сейчас Робер смотрел на нее и знал, что она вспоминает детство. Запрокинув голову, Аэлис разглядывала щербатые от древности зубцы Фредегонды и лепящиеся в глубоких неровных кренелюрах ласточкины гнезда. С верхней площадки башни хорошо просматривались окрестности замка, и туда никогда никто не заглядывал, поэтому детьми они любили играть там и называли ее своей башней.

— Робер, — тихо спросила девушка, — тебе не жалко, что все это прошло?

Робер пожал плечами:

— Жалко, конечно. Но что поделаешь…

— Помнишь, как мы раз подрались с тобой там, наверху, и я чуть не свалилась с лестницы?

— Я все помню, — улыбнулся Робер.

— Ты тогда ужасно перепугался, — мечтательно продолжала Аэлис, — а потом еще больше разозлился и тут внизу задал мне хорошую трепку…

— Ну, это уж ты выдумываешь.

— Не выдумываю вовсе, мне частенько от тебя доставалось… — Она вздохнула и грустно добавила: — А что такого? Я ведь не в укор тебе. Напротив… это тоже было хорошо… — Голос девушки дрогнул, и Робер увидел в ее глазах слезы.

— Аэлис, ты чего? — Он подошел и, сев рядом, взял за руки.

— Ах, Робер, я сама не знаю… но мне вдруг стало так грустно! — Аэлис молча прижалась щекой к его лицу.

Молчал и Робер, поглаживая ее волосы. Сегодня ему тоже было грустно, почти тревожно.

— Аэлис, ты думала когда-нибудь о том, что будет дальше? Тебе уже пятнадцать, в этом возрасте девушек выдают замуж…

— Робер, ну что сейчас об этом говорить! — досадливо отозвалась Аэлис.

— Ты права, говорить ни к чему. Я много думал, Аэлис, и… Словом, осенью мне придется покинуть Моранвиль, попытать счастья на стороне.

— Ох нет! — испугалась Аэлис. — Я не хочу, чтобы ты уезжал!

— Иначе нельзя, моя любимая! Если мне повезет, через два-три года я вернусь за тобой, опоясанный рыцарским мечом.

— Нет!! — Аэлис вцепилась ему в рукав и заплакала. — Не надо мне никакого рыцарского меча, ничего не надо! Я не хочу, чтобы ты уезжал, слышишь? Не хочу без тебя!

— Я тоже не хочу без тебя, поэтому и придется мне уехать. Подожди меня три года, только три…

— Нет, нет и нет! — крикнула Аэлис. — Ничего не буду обещать! Я люблю тебя и ничего не хочу больше знать!

Она заплакала еще громче, и Робер пожалел, что заговорил об отъезде. К чему было расстраивать ее заранее?

— Ну хорошо, любовь моя, успокойся… Я ведь еще никуда не еду! Слышишь? Я ведь с тобой… успокойся же и посмотри на меня!

Аэлис подняла голову, и Робер стал целовать ее мокрые от слез глаза.

— А знаешь что? Давай поднимемся туда!

— Давай! — обрадовалась Аэлис. — Мы и правда совсем забросили свою башню… Слушай, а кто была эта Фредегонда?

— Королева франков — давно, еще до Карла Великого. Отец Морель называет ее великой грешницей…

Аэлис, поднимаясь следом за Робером по узкой лестнице, вырубленной в толще стены, сразу навострила уши:

— Правда? А что она сделала?

— Много чего. Она приказала убить двух своих пасынков, а невесту одного из них, принцессу Брюнельду, долго держала в темнице. И епископа Руанского тоже велела умертвить…

Поднимаясь вдоль всей южной стены башни, лестница затем поворачивала вправо под прямым углом и продолжала подниматься еще круче. Отсюда, через заросший плющом пролом, можно было выбраться на полуразрушенную стену, соединяющую башню с угловым барбикеном наружного оборонительного пояса. Слабый свет едва проникал сюда сквозь узкие, редко прорубленные щели-бойницы, было сыро и холодно, несмотря на летний зной снаружи; пахло плесенью и птичьим пометом. Аэлис стало страшно, и она крепче уцепилась за руку Робера:

— Ты думаешь, злая королева действительно здесь жила?

— Этого я не знаю, — ответил Робер. — Но башня очень старая. Видишь, тогда даже не умели еще выкладывать винтовые лестницы, как теперь. И потом, она четырехугольная, а не круглая, таких башен не строят уже лет двести. А знаешь почему? Выгнутая стена прочнее, она лучше выдерживает удары осадных машин.

Миновав еще три поворота, они наконец вышли наружу. На верхней площадке, как всегда пустынной, отгороженной от всего мира, было знойно от раскаленного солнцем камня и все залито светом и таинственной тишиной, словно древние потрескавшиеся плиты хранили ее в этом забытом уголке.

— Как тихо… — прошептала Аэлис. — Ты слышишь, какая тут тишина? Кажется, будто камни что-то рассказывают…

— Наверное, так оно и есть, — тоже шепотом ответил Робер, не отпуская ее руку. — Смотри, Аэлис, мы здесь совсем одни.

Башня Фредегонды, хотя и не очень высокая сама по себе, была воздвигнута на вершине моранвильского холма, и сейчас выше ее из всех сооружений замка поднималась только мрачная громада донжона, да и то лишь верхний его ярус.

— Ты уверен, что нас оттуда никто не увидит? — спросила Аэлис еще тише.

— В эту сторону не выходит ни одной бойницы, а дверь на верхнюю площадку донжона замурована — я нарочно спрашивал у Симона. Сказал, что мне хотелось бы взглянуть на окрестности. Симон говорит, что выход замуровали после того, как дама Алиенор де Пикиньи бросилась оттуда вниз, узнав, что мессир Готье убит неверными под стенами Аскалона. Нет, Аэлис, здесь мы одни…

Он взглянул на девушку и, встретив ее немного испуганный и словно ждущий чего-то взгляд, внезапно смутился, чувствуя, как заколотилось сердце.

Они долго молчали, а потом Робер спросил:

— Помнишь, мы с тобой сидели вон там… и ты мне рассказывала, как твой прадед воевал с епископом Бовэ…

— Помню… — вздохнула Аэлис. — Давай посидим, как тогда, хочешь?

Держась за руки, они прошли к противоположной стене и, обжигаясь о горячий камень, сели прямо на пол.

— Ой! Не могу, Робер! — охнула Аэлис, вскакивая на ноги. — Я тут спекусь, как еретичка на костре!

— Тогда иди сюда! — засмеялся Робер, протягивая ей руки. — Садись ко мне на колени…

Аэлис не заставила себя упрашивать.

— Как хорошо… — улыбнулась она и, положив голову ему на плечо, закрыла глаза.

Да, ей было хорошо, очень хорошо… И все же в самой глубине сердца, словно крохотная заноза, притаились какая-то тревога и недовольство. В самом деле, к чему все эти разговоры о будущем? Разве им плохо сейчас? Разве мало того, что есть?

— Разве нам не хорошо теперь? — спросила она с нежным упреком. — Робер, друг мой, разве тебе этого мало?

— Ты сама знаешь, что мало, моя любовь, — отозвался он не сразу. — Мне нужно лежать рядом с тобой и держать тебя в объятиях и чтобы на тебе не было этого красивого платья…

— Бог свидетель, платья снять я не смею, как бы мне самой этого ни хотелось, — шепнула Аэлис. — Но просто полежать мы можем, и мой корсаж расстегивается совсем легко. Право, вы недогадливы, мессир оруженосец!

Они легли на горячие от солнца плиты, он обнял ее, и она положила голову ему на грудь, слушая неистовое биение его сердца. Потом приподнялась и посмотрела ему в глаза — совсем близко.

— Аэлис… моя прекрасная любовь, — сказал Робер. — Губы мои соскучились по твоим…

— Клянусь спасением души, мои стосковались больше, друг Ро…

Трижды в день все обитатели замка Моранвиль, начиная от самого сеньора и кончая приближенными слугами, собирались в большой замковой зале для завтраков, обедов и ужинов, протекавших торжественно и неспешно под присмотром сенешаля, господина Ашара, зорко следившего за порядком. Столы стояли «покоем»: два длинных примыкали под прямым углом к главному, покороче и на возвышении. На середине верхнего стола, в обитом алым фламандским бархатом кресле, высокую спинку которого венчал резной герб рода Пикиньи, восседал сир Гийом. По правую руку сидел капеллан, по левую — Аэлис, за ними Симон и Ашар де Буль, а дальше, в зависимости от звания и должности, размещались вассалы. Служащие и слуги занимали боковые столы, тоже в порядке старшинства и лицом к середине.

Обычно трапезы проходили оживленно, однако сегодня за ужином чувствовалась какая-то напряженность. Мессир Гийом, не понимая причины опоздания итальянцев, навстречу которым еще пять дней назад выехал Филипп Бертье, был неспокоен и, против обыкновения, молчал, рассеянно слушая отца Эсташа, который тщетно пытался поддержать разговор. По взаимной договоренности встреча должна была состояться в Клермонском аббатстве еще три дня назад, а путь оттуда занимает не более суток, так в чем же дело?

Аэлис тоже нервничала, но по другой причине. Она была в смятении — ее сжигала память о том, что было там наверху, на площадке Фредегонды. Она боялась, не совершила ли смертного греха, сама расстегнув платье перед Робером (он так и не осмелился) и позволив его рукам касаться ее груди, боялась и не понимала, как может смертный грех быть таким сладостным, таким… таким, что даже сейчас от одного воспоминания ее бросало в жар, а колени слабели.

Но было в ее смятении и другое. Сегодняшний разговор — не на башне, а там в саду — не выходил у нее из головы, и сейчас она уже не могла отмахнуться от него, как тогда — днем. Сначала на душе осталось только легкое недовольство, крошечная заноза в сердце, но потом она стала расти, жалить все больнее, а к вечеру Аэлис совсем расстроилась. Хуже всего было то, что она чувствовала себя как бы виноватой, хотя и не совсем понимала в чем. Она могла обещать ему вечную любовь, но быть его женой? Конечно, Робер может стать рыцарем и даже наверняка станет, но все равно! Отец никогда не разрешит ей выйти замуж за вальвасора. Ах, нечего и думать, чтобы он разрешил такой брак! И неужели Робер не понимает этого? Тогда к чему эти разговоры о замужестве? Они любят друг друга, и это самое главное — этого у них никто не сможет отнять! А что будет потом… Рано еще загадывать, всякое может случиться…

Конечно же, она права, она не могла ему ничего обещать, убеждала себя Аэлис, и все же чувство вины не проходило. Сердце подсказывало ей, что как-то не так следовало себя вести…

Отец Эсташ вопросительно глянул на нее и покачал головой:

— Ты плохо ешь, дитя мое. Не больна ли?

Сир Гийом поднял голову и тоже посмотрел на дочь:

— И верно, ты сегодня какая-то слишком присмиревшая, Аэлис. Что с тобой?

— Не знаю, отец, — смутилась она, — не по себе как-то…

— Тогда тебе надо лежать. Как вы считаете, отец мой?

— Совершенно верно, мессир! Чем бы ни было вызвано недомогание, покой прежде всего! Тебе следует лечь, а я велю приготовить отвар из семи трав и…

— Благодарю вас, но я не хочу лежать, — перебила его Аэлис, — и не хочу никакого отвара — ни из семи, ни из четырнадцати, ни из сорока тысяч трав! — Но, поймав осуждающий взгляд отца, она нетерпеливо добавила: — Ну хорошо, выпью я ваш отвар! Выпью!

— Вот и прекрасно, — обрадовался капеллан, — после ужина сам прослежу за его приготовлением.

Аэлис вздохнула. Она чувствовала на себе взгляд сидящего далеко, за нижним столом, Робера, но не решалась взглянуть в его сторону. Ну как убедить его отказаться от этой безумной затеи? Зачем ему уезжать, зачем обрекать друг друга на годы разлуки, если им так хорошо вместе и на Фредегонде их действительно никто не увидит… Покраснев, она опустила голову и раздраженно оттолкнула большую мохнатую собаку, которая под столом лезла ей в колени.

За раскрытыми окнами, откуда влетала и кружилась вокруг свечей мелкая крылатая нечисть, вдруг возник протяжный звук дальнего рога. Ему тут же ответил другой, пропевший совсем близко, наверное с надвратной башни. Пикиньи вопросительно глянул на Симона, тот кивнул и выбрался из-за стола. Отсутствовал он недолго и еще в дверях сделал успокаивающий жест.

— Это Бертье, — крикнул он. — С ним гости, я выйду встретить!

— Да-да, мы тоже идем, — заторопился Пикиньи. — Наконец-то! Друг Ашар, проследи за встречей, чтобы все было как надо. И вы, мадам, — обернулся он к дочери, — тоже ступайте за мной…

Она послушно поднялась и последовала за отцом; впереди бежала целая свора. За ними с шумом потянулись все присутствующие. В дверях Аэлис замешкалась и отошла в сторону. Зал опустел, они с Робером остались одни.

— Почему ты осталась? — удивленно спросил юноша.

— Не хочу видеть этого ростовщика! Противно смотреть — его встречают как сеньора…

Робер посмотрел на нее, будто не решаясь что-то сказать. Несколько минут оба молчали, следя в открытое окно за снующими во дворе факелами.

— Ты все-таки поди туда, Аэлис, — сказал он, — иначе отец разгневается.

Аэлис капризно надула губы, но поняла, что он прав.

— Хорошо, пойдем!

Когда они вышли, встреча уже состоялась. С верхней площадки лестницы Аэлис с невольным любопытством окинула взглядом толпу. Было светло от факелов, и в их колеблющемся свете она сразу увидела приезжих — оба гостя были богато одеты и держались с большой непринужденностью, особенно тот, с которым сейчас разговаривал отец.

— Смотреть противно, — с гримасой повторила Аэлис, — нарядился, будто вельможа, и ведет себя совсем как равный!

— Он и выглядит как равный, — ответил Робер и, помолчав, заметил: — Ты несправедлива к нему, госпожа.

Аэлис возмущенно фыркнула, но не успела ничего ответить — в этот момент сир Гийом увидел ее и что-то сказан своему собеседнику. Тот обернулся, она встретила его взгляд, сразу забыла все, что хотела сказать, и в смятении опустила глаза. Ей захотелось повернуться и уйти, а не играть роль радушной хозяйки.

Маленькая группа направилась к лестнице. Гость, легко взбежав по ступеням, поклонился Аэлис:

— Разрешите приветствовать вас, госпожа! И простите, что вызвал недовольство, которое я с огорчением читаю в ваших прекрасных глазах.

Раздосадованная его проницательностью, Аэлис вспыхнула и ничего не ответила. Подоспели остальные, и отец пришел ей на помощь:

— Мадам, это мессир Франсуа Донати, а это его друг и поверенный, мессир Жюль Гви… Ги…

— Джулио Гвиничелли, мадонна. — Второй гость белозубо блеснул улыбкой и тоже поклонился. — Но вашим губкам не выговорить чужеземного имени, поэтому пусть я буду Жюль.

— Прошу вас позаботиться о любезных нашему сердцу гостях, — продолжал отец, — и проводить в отведенные им покои. Освежитесь с дороги, мессиры, мы ждем вас к ужину.

Аэлис едва склонила голову и сделала рукой округлый жест, как показывал когда-то мэтр Бертье, помимо прочего учивший ее куртуазным (в его представлении) манерам.

— Благоволите следовать за мной, — сказала она высокомерным тоном, не поднимая глаз.

Ужин затянулся, и гости, и хозяева разошлись поздно, с самыми разнообразными чувствами и заботами. Этой ночью многие не спали в замке Моранвиль. Сир Гийом, несмотря на поздний час и большое количество выпитого, еще долго совещался с Филиппом в своем кабинете, а его дочь обсуждала события минувшего вечера с Жаклин. Уже готовая ко сну, она сидела на краю постели, и камеристка, стоя возле нее, не спеша расчесывала ее распущенные на ночь косы.

— …Филипп назвал его человеком «непростым», а я бы сказала, что он просто необычен…

— Он держится как настоящий знатный сеньор!

— Нашла с кем сравнивать, — возразила Аэлис. — Дядя Тибо куда как знатен, а по манерам — сущий кабан… нет, в ломбардце что-то особенное.

— Это верно, госпожа! — мечтательно вздохнула Жаклин. — Очень уж все в нем красиво, и речь, и походка…

— Смотри не влюбись…

— Скажете такое! Что мне, охота в беду попасть? — Она помолчала и затем добавила: — А сеньор Жюль тоже очень хорош. Правда, малость забавный. Бородка, точно у козла, и штаны разноцветные. Заметили, госпожа? Одна нога у него зеленая, другая желтая в полоску, точно у скомороха!

— Да, забавный… — рассеянно ответила Аэлис. — Этот Франсуа, конечно, человек необычный. Столько путешествовал, так много знает!

— Верно, госпожа, у меня аж дух захватывало, когда он рассказывал… А как хорошо оба по-французски говорят! Прямо удивительно, можно подумать, что настоящие христиане…

— Да кто же они по-твоему, неужто сарацины?

— Может, турки?

— Дура! — в сердцах отрезала Аэлис. — Они оба подошли за благословением к отцу Эсташу! Неужто он стал бы осенять неверных крестом? Да их бы сразу скрючило, стати бы как две головешки.

— Страх какой! — Жаклин испуганно перекрестилась. — Может, и в самом деле христиане… только не верится. Повернитесь немножко, а то и не расчесать… Ох, и красивые же у вас волосы, ну прямо так и переливаются на свету!

— Не ври, знаешь ведь, что мне не нравится цвет моих волос.

— Воля ваша! Только это не так уж и важно, нравится ли вам, — важно, что другим нравится! — ответила Жаклин, лукаво посмеиваясь.

— Кому это, интересно? — с деланым безразличием спросила Аэлис.

— Будто сами не знаете! Мессир Франсуа целый вечер глаз не мог от вас отвести.

— Глупости! — смутилась Аэлис. — Гостю положено уделять внимание хозяйке дома. И хватит болтать, ступай…

Жаклин задула свечу, пожелала покойной ночи и убежала.

Оставшись одна, Аэлис долго сидела, сжав на коленях руки и не сводя глаз с дымных полос лунного света, протянувшихся из высокого узкого окна.

Не спал и Робер. Вокруг была ночь, тишина и какая-то непонятная тревога. Неужели из-за итальянца? Он закрыл глаза, стараясь успокоиться, но тут же поспешил открыть их, выругавшись сквозь зубы. Перед ним снова ожил сегодняшний вечер: голос этого проклятого флорентийца, рассыпающего перед Аэлис свои любезности, и ее глаза — широко открытые, словно у ребенка, увидевшего чудо…

Совсем другие чувства волновали в эту ночь Франческо Донати. Джулио наконец утихомирился и заснул, а он все лежал без сна, глядя в зеленовато высветленный луной проем окна, и вспоминал горящие от любопытства глаза Аэлис, ее по-детски приоткрытые губы… Его охватила острая, какая-то первобытная радость сознания собственной силы, могущества, молодости. Да, жизнь была в его руках и час от часу, становилась все заманчивее! Вскочив с постели, он подошел к окну и высунулся наружу, полной грудью вдыхая свежие запахи летней ночи, с наслаждением предвкушая завтрашнюю охоту и новую встречу с Аэлис. Благословен час, когда в уме старого интригана Ле Кока зародилась столь выгодная для всех сделка!

 

Глава 6

Наутро полил дождь, и охоту пришлось отложить. Земля просохла лишь на третий день; едва забрезжил рассвет, двор замка наполнился шумом, суетой и голосами охотников. Псари с трудом удерживали огромных, одетых в кольчужные попоны испанских мастифов для охоты на вепря, захлебывалась возбужденным лаем свора борзых, нетерпеливо ржали и били копытами кони. Мессир Гийом, стоя с дочерью и гостями на верхней площадке лестницы, наблюдал за последними приготовлениями, время от времени обмениваясь с Франческо замечаниями о качествах той или иной собаки:

— Взгляните вон на того пса, мессир Франсуа. Вон тот, с подпалинами на груди…

— Великолепное животное, клянусь святым Юбером! — отозвался тот, с удовольствием знатока оглядывая громадного бордосского дога. — Я бы не побоялся оставить его с вепрем один на один.

— И не ошиблись бы, — с гордостью кивнул Пикиньи. — Прошлой осенью Мальмор сразил мессира кабана в честном одиночном бою.

— Я помню! — обрадовано вмешалась Аэлис. — Такой был страшный вепрь, трехлеток, вот с такими клыками!

Франческо обернулся и с улыбкой посмотрел в ее блестящие от возбуждения и радости глаза. Аэлис смутилась и поспешно отвела взгляд, обратившись с каким-то незначительным замечанием к Жаклин.

Сборы подходили к концу, мессир Гийом велел подавать лошадей. Держа под уздцы белого иноходца Аэлис, Робер подвел его к подножию лестницы, с бьющимся сердцем следя за неторопливо спускавшейся по ступеням девушкой. Алый бархатный плащ бросал розовый отблеск на белую шею Аэлис. Робер с нетерпением ждал минуты, когда сможет, подсаживая в седло, коснуться ее руки и заглянуть ей в глаза. Он уже готов был шагнуть навстречу, но Франческо опередил его.

Робер не успел даже опомниться, как проклятый флорентиец с непостижимой наглостью поднял девушку на воздух и что-то шепнул ей, не особенно торопясь опустить на седло. Он видел, как вспыхнули щеки Аэлис, — на секунду Робер словно ослеп от бросившейся в голову ярости, а когда пришел в себя, итальянца возле Аэлис уже не было и она с тревожным любопытством наблюдала за чем-то, вытягивая шею.

Успокоившись, Робер глянул в ту сторону и увидел другого флорентийца, почему-то сидящего прямо на ступенях. Вокруг суетились итальянские слуги, Пикиньи и Франческо с расстроенными лицами стояли рядом, а по лестнице уже спешил капеллан, исполнявший в замке обязанности домашнего лекаря.

— Что случилось, госпожа? — спросил Робер, подойдя к Аэлис.

— А-а-а, Робер… — Она рассеянно улыбнулась ему и снова отвернулась, с интересом наблюдая за происходящим. — Сама толком не знаю, кажется, мессир Жюль оступился и вывихнул ногу, а может, сломал… Вон как кривится!

Джулио действительно морщился и охал, а когда отец Эсташ коснулся его лодыжки, застонал и попросил оставить его в покое.

— Мессиры… — добавил он, обращаясь к Пикиньи, — мессиры, не ждите меня и отправляйтесь спокойно! Как видите, охотника из меня сегодня не получится.

После обмена пожеланиями и сожалениями Джулио под наблюдением мэтра Бертье и капеллана был отнесен к себе в комнату, и охотники наконец отбыли.

Когда затихли вдали последние отзвуки рогов, Джулио с перевязанной лодыжкой терпеливо лежал у себя в постели, слушая абракадабру обоих врачевателей, которые никак не могли договориться, чем поить пострадавшего и из чего ставить припарки. Когда спор был наконец разрешен, он перехватил взгляд Бертье и знаком попросил его остаться. Тот понимающе опустил веки.

— Мне самому не изготовить примочку, — сказал Филипп смиренным тоном, — вы, отец мой, в этом куда искуснее. Я тогда побуду возле больного, может, ему что понадобится.

— Конечно побудьте, мало ли что, — согласился польщенный капеллан. — Но вообще ему лучше поспать.

— Посплю, падре, посплю, — сонным голосом отозвался Джулио. Выждав, пока шаркающие шаги отца Эсташа затихли в коридоре, он выскочил из постели и прошелся по комнате, разминая ноги.

— Вам бы представлять в мираклях, мессир, — заметил с усмешкой Бертье.

— Хотелось поговорить, и я просто не знал, как избавиться от охоты.

Джулио подошел к окну и опустился в кресло, задумчиво глядя на мягкую линию зеленых холмов. Бертье сел рядом.

— Прекрасный вид, — сказал Гвиничелли, — прекрасная страна… Как жаль, что нельзя сказать того же о здешних порядках.

— Увы… А я ведь помню время, когда Франция была богатым и цветущим краем. Поистине неисчислимы бедствия этой войны…

— Полагаю, дело не в одной войне… люди воюют не только у вас. Может, проще объяснить это отсутствием в стране разумной власти?

— Несомненно, и это играет свою роль, — согласился Бертье.

— После смерти Филиппа Красивого Франция уже не знала твердой руки. — Джулио помолчал, искоса глянув на собеседника. — В Париже у меня создалось впечатление, что Карл Наваррский многим представляется обладателем весьма твердой десницы…

— К тому есть основания, — сдержанно сказал Филипп.

— Если это не секрет, мессир, я бы хотел услышать более подробное пояснение вашей мысли. Иностранцу не разобраться во всех тонкостях здешней политической жизни.

— Какой же тут секрет? Все очень просто: Карлу Наваррскому хватило ума открыто признать горожан своей опорой…

— Ума? Или хитрости?

— В политике это понятия равнозначные. Наивно думать, что Карл и впрямь возлюбил третье сословие. Разумеется, это игра. Тут важно другое — что он на нее отважился. Ни один Валуа на это не пошел бы.

— Им это не нужно — они уже у власти!

— Власть можно и потерять.

— Ну хорошо. Судя по вашим словам, у Карла есть немало шансов получить корону, но… простая смена династий, что она даст? Хотя бы тем же горожанам?

— В лучшем случае зародится новый тип королевской власти — «буржуазный», как говорят в Париже. В худшем, — Филипп пожал плечами, — будет то же самое.

— А если окажется еще хуже?

— Всякое бывает, но пока Наварра действует разумно, а Валуа уже доказали свою бездарность… Король Иоанн просто дурак, а наш регент — его сын — слишком молод. Неведомо, конечно, каким станет дофин, взойдя на престол; следует признать, что для своих лет политик он неплохой. Осторожен, умен, образован. Но… кем бы он ни стал в дальнейшем, ему едва ли научиться тому, что уже есть у Наварры, — готовности искать опоры в третьем сословии.

— Ну что ж, мессир, ваши надежды мне понятны… — задумчиво кивнул Джулио. — Вы мечтаете о власти, которая укрепит положение буржуа… Но вот, например, ваш сеньор, или епископ Лаонский, или хотя бы аббат Сюжер… Их что заставило стать на сторону Наварры? Надо полагать, не желание поскорее увидеть «буржуазную» власть?

— Разумеется, нет! У каждого свои цели, и каждый печется о собственных интересах. Сиру де Пикиньи нужны деньги и устойчивое положение при дворе… Монсеньор Ле Кок? Ну, тут я могу лишь догадываться, но, вероятно, он с помощью Наваррца рассчитывает получить кардинальскую шляпу. Что же касается досточтимого аббата, — Бертье хитро посмотрел на Джулио, — то этому нужен Бовэзийский епископат, а Филипп Д’Алансон держит сторону дофина. Ergo, дабы сесть на место Д’Алансона, нужно убрать дофина с помощью Наварры. Как видите, все очень просто!

— Да, — Джулио покачал головой, — всюду одно и то же… А вот стоит ли банкирскому дому ввязываться в династические распри? Между нами говоря, господину Донати предложено финансировать партию Наварры, его просят о предоставлении крупного займа. Я вот и не знаю, что тут посоветовать. Такой огромный риск…

— В данном случае, мне думается, он не так уж велик, — возразил Бертье, помедлив. — У Наварры действительно есть виды на корону, и очень неплохие… За него стоят не только буржуа Парижа и других городов; за него большая часть французского дворянства, в частности вся Нормандия, и… — Филипп понизил голос, — если уж взвешивать все, то следует учесть, что Эдуард Английский, судя по всему, весьма благосклонно смотрит на притязания Карла. Ходят слухи о неких переговорах… А это может иметь большие последствия, очень большие.

Они помолчали, а потом Филипп заговорил снова:

— Разве вы не рискуете, отправляя в море корабли с ценным грузом? Но риск риску рознь… Сумев своевременно поддержать претендента на престол, можно получить прибыль, какая вам и не снилась.

— Это если ваш претендент выиграет. А если нет? Даже крепко сидящий на троне государь не всегда платит долги, изгнанник же, потерпевший поражение в борьбе…

— Нет, — перебил Бертье, — Карл Наваррский поражения не потерпит. Позвольте и мне быть откровенным — переговоры, о которых я упомянул, уже идут. Бренн когда-то бросил на весы меч, а Карл сделает обратное — на его чашу будет положен мир, но которому так истосковались и французы, и англичане. Дело в том, что Наварра согласен на то, на что никогда не пойдут упрямые Валуа, — он готов разделить королевство с Плантагенетом…

Уже под вечер прибыли охотники. Посмотреть на добычу сбежался весь замок. Джулио, уже не скрывая своего «исцеления», с завистью разглядывал охотничьи трофеи.

— Неплохая охота, мессир Жюль! — крикнул Пикиньи, осаживая коня возле привязанных к жердям туш. — Два кабана и три оленя, не считая косуль и всякой мелочи! Одного венря затравил я, другого ваш друг, и клянусь, на это стоило посмотреть!

— А я?! — закричала Аэлис с сияющими от возбуждения глазами. — Я ведь тоже охотилась! Вот этого красавца я сама прирезала, правда, спросите у мессира Франсуа! — Наклонившись в седле, она указала на молодого оленя-самца. — Вы разглядите его хорошенько — восемь отростков, клянусь святым Юбером! — и я вонзила ему нож прямо в сердце с первого удара!

Франческо соскочил с коня и, бросив поводья Гвидо, остановился возле иноходца Аэлис, с нескрываемым восхищением глядя в пылающее от долгой скачки и свежего ветра лицо девушки.

— Ваш удар, мадонна, был истинным ударом милосердия для этого прекрасного животного! — ответил он с улыбкой.

— Удар был хорош! — подтвердил Пикиньи. — Молодец дочка, ничего не скажешь!

Аэлис, счастливая и Гордая своим участием в охоте, не спешила сойти с лошади, блестящими глазами следя за царившей вокруг радостной суматохой и с наслаждением вдыхая запах охоты — запах сбруи, лошадиного пота и кабаньей крови…

Стоявший возле нее Франческо подошел ближе и как бы случайно коснулся рукой ее ноги.

— Мона Аэлис! — тихо позвал он. — Лошадей уводят, разрешите мне помочь вам… — И прежде чем она успела что-либо возразить, он взял ее за талию и, сняв с седла, поставил на землю вплотную к себе — ей показалось, будто она стоит в его объятиях.

Покраснев, Аэлис отшатнулась и быстро пошла к лестнице.

Робер, и без того хмурый, не упустил этой сценки. Наскоро расседлав лошадей, он прошел к себе в комнату и как был, не переодеваясь, бросился на постель. Он знал, что внизу скоро сядут ужинать, что ему тоже следует пойти туда, но не мог заставить себя подняться. Никуда он не пойдет! Для чего ему это? Лишний раз увидеть, как Аэлис, потеряв стыд, позволяет этому наглецу обнимать себя на глазах у всех? Нет уж, с него хватит!

Катрин, вместе со всеми встречавшая охотников, сразу заметила, что Робер вернулся сам не свой. Она снова и снова под разными предлогами проходила мимо его комнаты, прислушивалась к каждому звуку, доносившемуся из-за двери, а когда поняла, что он не выйдет, сердце ее совсем упало. Значит, правда ему, бедняге, плохо, раз он не хочет даже поужинать после целого дня в седле! Она сбегала на кухню и, спешно собрав корзинку снеди, решительно постучалась к чему в дверь.

— Робер, я тут принесла кое-чего. — Катрин стала хлопотать у стола. — Поешь, а то целый день не евши…

— А тебе что? Ты-то чего стараешься? Забирай все обратно, я не голоден.

Катрин решительно мотнула головой:

— Ешь, ешь, нельзя же так… А сама я уйду, я ведь только принесла…

Она заторопилась к двери, но Робер окликнул ее.

— Погоди!

Девушка оглянулась, смаргивая слезы. Роберу стало ее жаль.

— Тогда уж давай поедим вдвоем, — улыбнулся он, кивнув на стол.

Он поднялся и, проходя мимо, ободряюще потрепал ее по плечу, как часто делал это раньше, когда они еще были детьми. Они сели, но Катрин едва решилась отломить хлеба. Робер, почувствовавший внезапный голод, начал быстро есть.

— Ну, чего сидишь, точно на поминках? Мы ведь договорились, а ну-ка ешь!

Девушка, осмелев, тоже взяла себе кусочек мяса.

— Вот и молодец! — улыбнулся Робер, наливая ей вина. — Сейчас еще выпьем с тобой — сразу повеселеешь… Только все до дна!

Замирая от смущения, Катрин послушно выпила.

— Благодарю тебя, Робер, — прошептала она, возвращая ему кружку.

Потом они выпили еще, постепенно Катрин успокоилась и даже отважилась смеяться шуткам Робера. Тому тоже стало немного легче, он уже почти с удовольствием смотрел на раскрасневшееся, хорошенькое личико Катрин. «Славная она, — подумал Робер, — и хорошо, что пришла, а то сидел бы один как сыч…»

Между тем в большом зале царило веселье. Мессир Гийом, довольный удачной охотой и разгоряченный выпитым, был особенно любезен, не уставая хвалить смелость сеньора Донати и его умение владеть копьем, на что гость отвечал такими же любезностями. Однако скоро хозяина стало клонить ко сну, и он удалился в самом благодушном настроении, предложив гостям пировать хоть до зари. Постепенно стали расходиться остальные, в зале остались Аэлис со своей камеристкой и оба флорентийца.

Джулио предложил было перейти к затопленному по случаю охоты камину, но тут же сказал, что ему жарко и остался за столом, попросив Жаклин растереть его пострадавшую ногу. Аэлис с Франческо пересели к огню, но здесь и впрямь оказалось слишком жарко. После целого дня, проведенного в седле, Аэлис разморило; она вдруг почувствовала внезапную усталость, закрыла глаза и откинулась на спинку кресла.

Франческо улыбнулся и, подсев поближе, взял ее за руку.

— Мадонна, вы спите? — тихо спросил он.

— Почти… — пробормотала она и вдруг, сообразив, что он поглаживает ее пальцы, выдернула руку. — Что это вы делаете?

— Ровно ничего. Просто любовался перстеньком, он такой… скромный. Бог свидетель, ваша ручка достойна более подходящих украшений, подобных вашему медальону с королевскими лилиями.

— Это наследство моего деда, коннетабля Франции! — высокомерно бросила Аэлис, в досаде закусив губу, и, когда он предложил ей вина, мотнула головой: — Я не хочу!

— Как вам угодно, мадонна. — Франческо отпил из кубка и поставил его на столик возле кресла. — Я просто хотел выпить вместе, чтобы узнать мысли. Или вы боитесь, что я узнаю ваши?

— Мне все равно. — Аэлис пожала плечами. — Да вам их и не узнать!

— А давайте попробуем. Если не хотите вина, есть еще лучший способ — у нас во Флоренции дамы часто играют с кавалерами в эту игру. — Он достал из-за пояса вышитый платок и одним взмахом развернул перед Аэлис, овеяв ее волной благовоний. — Соблаговолите взяться за другой уголок, нет-нет, правой рукой — вот так, растянем его, и поднимите выше, к лицу… Ближе, еще ближе. А теперь смотрите на меня сквозь платок — сразу не увидите, но попытайтесь представить меня, а я буду смотреть на вас с этой стороны, и, как только нам покажется, что мы друг друга видим, тотчас узнаем, кто что думает…

— Чем это вы его так надушили? — шепотом спросила Аэлис, честно пытаясь увидеть.

— Аравийский нард, немного розового масла и мускуса. Не нравится?

— Нравится, только я сейчас расчихаюсь…

Платок был совсем тонкий, но Аэлис сидела так, что полупрозрачная ткань была освещена отблеском огня в камине с ее стороны, и поэтому не увидела, как лицо Франческо приблизилось к разделявшей их легкой преграде. Лишь в последний миг она ощутила сквозь платок его дыхание и тут же почувствовала на губах легкий поцелуй. Девушка отшатнулась, выпустив свой конец платка.

— Мессир, что вы себе позволяете!

— Увы, опыт не удался, — как ни в чем не бывало сказал Франческо. — Но я вознагражден стократ — благодарю, мадонна, за подаренный мне поцелуй.

— Я вам ничего не «дарила» — дочери французских баронов не дарят поцелуи первому встречному!

— Браво, браво. Но согласитесь, мона Аэлис, я ведь не совсем первый встречный? А? Можете вы поклясться на этой реликвии святого Франческо ди Ассизи, — он, продолжая улыбаться, коснулся висящего на груди медальона, — что отец не советовал вам, как бы это сказать, мм… ну, быть полюбезнее с гостями, которых он ждет?

Аэлис вскочила, вырвала из его рук платок и швырнула в огонь, потом кликнула Жаклин и торопливо вышла из зала.

Джулио недоуменно уставился на друга и пожал плечами:

— Что ты натворил, Франческо? Почему прекрасная донна выскочила с такой поспешностью, будто за ней гналась дюжина демонов?

— Я не сделал ничего, что расходилось бы с законами куртуазности! — засмеялся Франческо. — Просто нашей дикарочке они в новинку. Да, она прелюбопытное создание… А теперь, Джулио, перескажи-ка вкратце разговор с легистом.

Он снова наполнил свой кубок и молча потягивал вино, пока Джулио рассказывал. Когда тот закончил, Франческо помолчал еще с минуту.

— Старик переоценивает Наваррца, — сказал он наконец. — Карл слишком авантюрист, чтобы стать королем. Но денег я ему дам…

Вернувшись к себе, Аэлис долго не могла успокоиться, возмущенная наглостью «этого менялы». Жаклин заикнулась было, что «мессир Франсуа ничего такого себе не позволили и даже королеве тут не на что обижаться»; она окончательно рассвирепела, и тут уж камеристке досталось за все. И за глазки, которые она бесстыдно строит всем и каждому, и за непристойно глубокие вырезы платьев, и за сегодняшнее непотребное поведение с мессиром Жюлем. «Постыдилась бы, — кричала Аэлис, — распутница, ты там хихикала, как шлюха, которой лезут под юбку! Тебя надо отстегать крапивой, а потом посадить на недельку в масамор, чтобы любезничала с пауками и жабами!» Жаклин про себя только посмеивалась над угрозами, но, решив, что так госпожа, пожалуй, не скоро утихомирится, как бы невзначай спросила: «А куда это пропал сир Робер? Что-то за ужином я его не видела». Аэлис сразу замолчала и с тревогой посмотрела на камеристку. «А ведь правда… Куда он девался? Ну-ка, позови его!» Жаклин убежала, едва сдерживаясь, чтобы не прыснуть со смеху. Чтоб ей в жизни больше не целоваться, если госпожа не забудет все свои строгости, едва Робер сюда войдет! А кто больше заслуживает крапивы, так это еще как сказать.

Оставшись одна, Аэлис прошлась по комнате, чувствуя, как в душе нарастает странная тревога — почти страх. Почему бы это? Неужели из-за наглости этого буржуа? Глупо! Ведь не ее же он поцеловал, в самом-то деле! И куда девался этот несносный Робер? Хорош влюбленный, разрази его злой гром!

За дверью послышались шаги, Аэлис нетерпеливо обернулась. Робер вошел и молча остановился в дверях.

— Как это понимать, мессир?! — набросилась на него Аэлис. — Вы что, пришли сюда показывать свое дурное настроение?

— А я не приходил, — холодно ответил Робер. — Вы, госпожа, сами меня позвали.

Аэлис шагнула к нему, сжав кулаки от негодования, но взгляды их встретились, и она испугалась.

— Робер, что с тобой? — спросила уже другим тоном. — Почему ты на меня так смотришь?

— А как на тебя смотреть? — крикнул Робер. — Может, я должен радоваться, что ты целый день позволяла этому проклятому павлину вертеться рядом с собой?

— Что?! Я позволяла ему вертеться рядом?!

— Не прикидывайся! Я не слепой и все видел!

— Да что ты мог видеть?! — крикнула Аэлис уже сквозь слезы. — Как тебе не стыдно, Робер! Ты же знаешь, что отец приказал мне быть любезной с менялой!

— Не ссылайся на отца — ты сама с ним заигрывала! Позволяла себя обнимать! На тебя стыдно было смотреть, когда он снимал тебя с седла, — ты готова была раздеться перед ним! Прямо у всех на глазах!!

— О-о-о! — Аэлис всхлипнула и, отступив к постели, схватилась рукой за полог. — Да как ты смеешь! У тебя… у тебя совести нет, нет сердца… И ты совсем не любишь меня, если мог такое сказать!! — Она отвернулась и, бросившись ничком на постель, громко зарыдала.

Робер растерялся, этого он не ожидал. Может, она действительно не могла отделаться от распутного негодяя? В самом деле, она еще раньше говорила, что сир Гийом приказал ей принимать гостя полюбезнее… И верно, не могла же она ослушаться отца… Не выдержав, Робер подошел к девушке и с раскаянием тронул ее за плечо:

— Аэлис… успокойся! Ну, может, я и правда… погорячился!

Аэлис дернула плечом и заревела еще громче. Он присел рядом, погладил ее по спине и осторожно поцеловал в затылок. И зачем только наговорил ей такого! Почувствовав, что Робер уже и сам раскаивается, Аэлис сразу успокоилась и, повернувшись на спину, стала отталкивать его руки:

— Нет-нет, убирайтесь, не трогайте меня! Если я такая развратная…

Она не договорила — он рванулся к ней, стал горячо целовать ее губы, лицо, шею:

— Аэлис… любовь моя…

Аэлис, то ли отталкивая его, то ли притягивая к себе, шепнула:

— Робер, не оставляй меня! Никогда не оставляй, ни на один день, слышишь?..

Она снова оттолкнула его и, сняв с себя тяжелую серебряную цепь, к изумлению Робера, неожиданно легко отцепила от нее медальон и вложила в его руку.

— Он твой, друг Робер! Носи его в знак моей любви и твоей верности. Он защитит тебя и принесет удачу! И что бы ни случилось, обещай, что никогда не снимешь его…

 

Глава 7

В деревню он сумел отлучиться лишь на третье воскресенье после своего переселения в замок. С самого утра уйти не удалось — задержал Симон, заставил присутствовать при разбирательстве дурацкого дела: один стражник проиграл другому поножи, а у того их не оказалось, и теперь он клялся и божился, что никаких поножей в глаза не видел и вообще костей в руки не брал. Оба, хотя и ссылались на всех святых, врали совершенно очевидно, свидетели несли какую-то околесицу, и кончилось тем, что Симон потерял терпение и велел выпороть обоих игроков, пригрозив повторять это каждое воскресенье, покуда пропажа не найдется. Выходя из ворот, Робер услышал с хозяйственного двора вопли — явно притворные; стражникам полагалось наказывать друг друга, и они всегда делали это вполсилы — каждый рассчитывал на ответную любезность, когда дело дойдет до него самого…

У Мореля Робер застал гостя — он встречал этого человека и раньше, тот время от времени появлялся и исчезал; но единственное, что о нем было известно, — это что зовут его Шарль или Гийом Шарль, а родом он откуда-то с севера, о чем можно было догадаться по говору: имя свое он произносил как-то невнятно, вроде «Карль», «Каль». Был он уже не так молод, лет под тридцать, и, похоже, привык иметь дело с оружием, хотя не носил с собой ничего, кроме обычного ножа да еще крепкого посоха с окованным концом. Отец Морель, судя по всему, знал об этом Кале несколько больше, но держал сведения при себе.

Когда Робер вошел, кюре с гостем сидели за столом, доедая гороховую похлебку. От похлебки Робер отказался, а вина в кружку налил и, прислушиваясь к разговору старших, прихлебывал по глотку, отщипывая кусочки хлеба от положенной перед ним краюхи.

— …Я ведь не о себе говорю, — продолжал Каль, — я, мессир поп, человек вольный и умею за себя постоять, меня так просто не обидишь. А когда у тебя детишек полна горница, вот тут и впрямь беда. У нас в Мелло за эту зиму полдеревни вымерло от хворей и голодухи, а весной, только посевы взошли, их тут же и вытоптали… кто только по ним не прошелся! И соседние сеньоры счеты сводили с нашим, и солдаты короля, и солдаты Кноля, и солдаты Серкота… да вы-то все это сами знаете!

— Я не хуже тебя знаю о бедствиях вилланов, — согласился отец Морель. — Но разумно ли зло исцелять злом? Нет ничего проще, как увлечь за собой толпу, тем более когда это толпа обездоленных и голодных… А потом что?

Каль задумался, рассеянно следя за пляшущими в солнечных лучах пылинками.

— Что будет потом — не знаю. Но помню, что говорил один проповедник… провожал я его после проповеди, его тогда чуть стража не сцапала, он мне и сказал: «Никогда не забывай одного: если люди навсегда смирятся с насилием, наступит вечное царство Сатаны!»

— Значит, пусть льется кровь?

Каль повернул голову к отцу Морелю:

— Клянусь святым Дени, да! Кровь все равно льется, как и лилась, и всегда будет литься, это дело привычное…

— Страшные вещи ты говоришь, Гийом Каль, — прошептал кюре.

— А что? Он прав, — вмешался Робер. — Если бы пролили кровь того, кто убил Жака Фрерона, и опозорил его дочку, и поджег дом, — разве не было бы это богоугодным делом? Разве не сказал Господь: «Мне мщение, и Аз воздам»?

Отец Морель замахнулся и огрел Робера ложкой по голове:

— Не кощунствуй, окаянный! И не пытайся толковать Писание, коли ничего в нем не смыслишь! Встань и изыди! Побудь в саду, мне надо с тобой поговорить.

Робер потер лоб и, ухмыляясь, вылез из-за стола.

— Ничего, парень, — ободряюще сказал Каль, — считай, тебя благословили.

— Я вот и тебя сейчас благословлю тем же манером, негодник! — пригрозил разбушевавшийся отец Морель. — Что-то вы оба разошлись не к добру, да еще в воскресный день!

Робер вышел в задний дворик. Чубушник вокруг огорода отцвел и осыпался, кое-где лепестки еще держались, но слетали, как снег, стоило тронуть ветку. Робер прошел к грядкам, оглядываясь с тяжелым сердцем. Репа уже поспела, он вытащил одну, ополоснул от земли в поливочном чане и сгрыз. Солнце палило немилосердно, он закрыл глаза, стараясь не вспоминать…

Вчера господа снова выезжали на большую охоту, и снова он вынужден был смотреть, как этот наглый итальянец распускает перья перед Аэлис, как она искоса поглядывает на него с милой улыбкой. А как загорелся ее взгляд, когда флорентиец с копьем бросился на кабана! Подумаешь, подвиг совершил…

Что ж, пусть развлекается. Ноги его больше не будет в ее комнате, пока этот павлин толчется в замке! И исполнять ее капризы — присутствовать при их встречах и разговорах — тоже не станет, сегодня же скажет ей об этом. Ему тоже есть чем заняться! Он вспомнил зеленый луг за стеной замка, почувствовал на плечах тяжесть доспеха, снова ощутил то особое, непередаваемое «чувство оружия», когда в схватке ты весь словно срастаешься с ясеневым древком алебарды, с выгнутой рукоятью боевого топора, когда тяжесть меча удлиняет твою руку на три фута разящей стали… Раны Христовы! Он еще докажет им всем, что может достичь не меньшего.

Скрипнула дверь, и отец Морель вышел в сад. Робер поднялся ему навстречу:

— Простите, я вас разгневал.

— Что? А, ты об этом. Пустяки, в тебе говорит просто желание возражать. Так бывает, когда душа неспокойна. — Он остановился перед юношей и внимательно посмотрел ему в глаза. — Что с тобой, Робер?

— Ровно ничего, отец мой, — возразил тот, отведя взгляд.

— Сердце твое омрачено, и я бы хотел знать, в чем причина, сядь и расскажи мне.

Робер сел, весь внутренне настороженный. Только бы отец Морель не догадался!

— Ну… если начистоту, то я теперь вижу, что здесь в замке не очень-то выбьешься… Вот и не знаю, как быть, может, лучше оставить Моранвиль да попытать счастья на стороне?

Отец Морель покачал головой:

— Да, этого я и боялся. Не успел попасть в замок, как уже этого мало, уже тебе не терпится подняться на ступень повыше. Если так начинать, то, боюсь, не будет конца этим ступеням!

Робер улыбнулся:

— Почему же? Конец будет… когда-нибудь.

— Ох, Робер, ты сильно изменился, и сейчас сердце твое слепо ко всему, кроме стремления возвыситься. Что же касается намерения оставить замок, то я этому рад, и вовсе не потому, что на стороне ты скорее выбьешься…

Они снова замолчали. Робер смотрел на грядки и вспоминал, как Аэлис привезла ему отпускную грамоту. Каким счастливым помнился сейчас этот день! Да нет, пока не появился проклятый банкир, все дни были счастливыми, особенно тот, последний, когда они были вдвоем на башне Фредегонды… Робер даже вздрогнул и с заколотившимся сердцем на минуту закрыл глаза, ослепленный воспоминаниями…

— Я давно хотел поговорить с тобой… — Голос священника доходил до него, словно откуда-то издалека, и он не сразу понял смысл того, что тот ему говорил. — Тебе уже восемнадцать — это возраст, когда юноши женятся. Скажи, среди наших моранвильских невест тебе ни одна не приглянулась?

Робер улыбнулся и отрицательно покачал головой:

— Нет, отец мой, ни одна!

— Жаль, сын мой, очень жаль. — Отец Морель с горестным сожалением посмотрел на юношу. — А ведь за тебя бы любая с радостью пошла!

— Но я бы не взял любую. Да и к чему непременно жениться?

— Но ты же не помышляешь о служении Церкви? Обет безбрачия даем мы, грешные, а мирянину положено иметь жену, детей…

— Детей, — ухмыльнулся Робер, — можно иметь и без жены.

— Можно, но это грешно и недостойно. Мы, сынок, говорили уже об этом, но ты либо пропускал мои слова мимо ушей, либо не давал себе труда над ними задуматься. Робер, порой мне за тебя страшно, за тебя и за…

— И за кого еще? — быстро спросил Робер, не дождавшись продолжения.

— Ну… я хотел сказать — за себя, поскольку был твоим наставником. Видишь ли, любовь к женщине может быть благодатью, но чаще она пагуба и погибель. Не только для отдельного человека, но, бывает, и для целой страны. Из-за преступной любви Родерика пропало королевство визиготов, вся Испания оказалась во власти неверных… А необузданная похоть принца Париса погубила Трою. Поистине счастлив тот, кто сумеет вовремя отступиться от этого сатанинского искушения!

— Амен! — произнес Робер то ли всерьез, то ли шутливо. — Но почему, отец мой, вы сочли нужным говорить об этом именно мне? Я ведь не намерен ни похищать Елену Прекрасную, ни соблазнять принцессу Флоринду.

— А ты подумай, подумай!

Робер пожал плечами, старательно избегая встретиться взглядом с отцом Морелем.

— Мессир поп, где вы там? — послышалось из дома. В дверях показалась фигура Каля, он огляделся и, увидев сквозь кусты кюре и Робера, направился к ним. — Пришли тут за вами, недужится, что ли, кому.

— Иду-иду, — Морель встал, опираясь на плечо Робера, и ушел в дом.

Каль сел на его место.

— Ну, как тебе в замке? — спросил он. — Выглядишь ты совсем справным солдатом, только вот тут надо побольше. — Он взял его за плечи, помял, пальцы оказались как железные. — Топором работаешь каждый день?

— Да, и палицей тоже.

— Какого веса?

— Не знаю… фунтов шесть, наверное.

— Надо знать! Возьми лучше восьмифунтовую, скорее нагонишь мышцы.

— Это уж как мессир Симон скажет, он со мной занимается.

— А-а-а, ну этот понимает, — согласился Каль. — Добрый был воин, нам с ним довелось подраться локоть к локтю… в одной вольной компании.

— Правда? — Робер заинтересовался. — А под чьим капитанством?

— Да был там один. Морель говорит, ты тоже собрался в бриганды?

— Я бы, друг Каль, хоть к черту в зубы ушел.

— Что так? — Каль повернулся к Роберу, щурясь от солнца. — Не нравится в замке? Что ж, ты теперь человек вольный, никому ничего не должен.

— Какое-то время я отслужить обязан, обещался ведь. А если бы не это…

— Смотри, парень. Со стороны советовать трудно. Ежели это, скажем, из-за бабы какой, то зря, ни одна не стоит того, чтобы ломать себе жизнь. Хотя, ясно, тебе сейчас этого не понять, тут надо пожить побольше. А чужой опыт не в счет, это уж как водится. Только насчет бригандов не советую — дело опасное, да и недоброе, ежели по совести сказать. Коли всерьез надумаешь уйти из замка, шел бы в Париж. В Париже я бы тебе и дело нашел… получше того, чем ты теперь занят.

— В городе я пропаду, — сказал Робер. — В прошлом году в Понтуаз ездили с отцом Морелем — ну, страх. Неба не видать, дома с обеих сторон нависают, думаешь — вот-вот обвалятся. Как только люди живут?.. А про какое дело ты говоришь? Ремесло, что ли, какое?

— Нет, я не ремесленник. Ты про Марселя, купеческого старшину в Париже, слыхал?

— Да, не раз. И от отца Мореля слыхал, и в замке.

— В замке чего про него говорят?

— По-разному. Капеллан ругал его, а сир Гийом, я слышал, банкиру говорил, что старшина, дескать, человек незаурядный и игру ведет крупную.

— Да, игру он затеял большую… Слушай, Робер. Ты не торопись покуда, послужи в замке. Симон де Берн — добрый француз и солдат, каких немного. Научись от него, чему сумеешь. А если все-таки надумаешь податься в Париж, то есть там один купец, Пьер Жиль, — у него бакалейная лавка на улице Сен-Дени, возле церкви Святой Оппортюны… Запомнишь?

— Запомню. Церковь Святой Оппортюны, бакалейная лавка. Только зачем мне это?

— Ну, мало ли. Вдруг наскучит кормиться возле господ?

Робер нахмурился: — Нехорошо ты сказал, друг Каль. Я не пес, чтобы кормиться на чужой кухне, а воинский человек, и ты это знаешь.

— Да знаю, знаю! — Каль примирительно толкнул его локтем. — А воинскому человеку разве не хочется порой погулять на воле? Вот я и говорю — захочется тебе другой жизни, ступай в добрый город Париж, на улицу Сен-Дени. Пьеру скажешь, что от меня пришел, да и Симон его хорошо знает, можешь спросить. А я, как с ним увижусь, тоже словечко замолвлю: может, мол, прийти к вам такой парень, вы уж его тут устройте…

На обратном пути, едва выйдя за околицу, Робер встретил Катрин. Вся зардевшись, девушка стала сбивчиво объяснять, что у господина сенешаля разболелись зубы и господин Симон послал ее к господину кюре за травой для припарок, потому что у госпожи Аэлис этой травы не оказалось.

— Да иди на здоровье, — сказал Робер, — отец Морель, верно, уже вернулся.

— Послушай, Робер… — несмело сказала она, не поднимая глаз, и покраснела еще больше.

— Ну, чего тебе?

— Я только подумала… если ты не очень спешишь, то мы могли бы вернуться вместе. Я ведь ненадолго, — добавила она торопливо, — только возьму траву и вернусь. Подожди меня здесь, а?

Робер глянул на солнце и хотел отказаться, сославшись на то, что его ждет Симон, но вдруг подумал, что наверняка опять найдет Аэлис в павлиньем обществе, разрази его чума. В самом деле, куда спешить?

— Ладно, беги, я тебя подожду.

— Я мигом!

Она подобрала юбки и припустила к деревне, так что только пятки замелькали в пыли. Робер, усмехнувшись, пронзительно засвистел ей вслед, как свистят по зайцу, и уселся на большой валун у обочины. Славная девчонка эта Като. Уж не ее ли имел в виду отец Морель, говоря о моранвильских невестах? Тоже сирота, как и он, и осиротели они в один год, как и Аэлис, — «черная смерть» не делала различия между хижинами и замками. Сира Гийома спасло тогда лишь то, что он был в отъезде, где-то в имперских землях на севере, куда мор не дошел…

И не дурнушка, кстати. Родись она в знатной семье, ого, сколько бы копий было за нее сломано! Если бы ее одеть, причесать, совсем была бы хороша — даже волосы у нее такого цвета, какие воспевают труверы; недаром Аэлис держит ее подальше от себя, а камеристкой сделала черненькую Жаклин. Ему-то каштановый цвет волос Аэлис нравится больше, но сама она явно завидует белокурой Катрин.

Наверное, отец Морель прав, и думать о женитьбе ему самый возраст, но что же делать, если так получилось. Может, и в самом деле наколдовала тогда Аэлис со своим кубком? Да нет, это ведь раньше началось, много раньше, она была еще совсем девочкой, когда вместе отвечали отцу Морелю из катехизиса и географии, — потом в замке появился мэтр Филипп, и она стала заниматься с ним, но все равно прибегала в деревню или требовала, чтобы он пришел в замок… Как знать, не было ли это для нее просто игрой, не был ли он чем-то вроде одной из тех кукол, которые ей вырезал из липы столяр дядюшка Ги?

Он обернулся и посмотрел на мощную громаду замка. Сдвоенная надвратная башня с лениво шевелящимся под знойным полуденным ветерком знаменем Пикиньи, стены в выщербленных ребрах контрфорсов, а за ними — шиферные и черепичные кровли, невысокий шпиль замковой капеллы, круглый донжон и рядом выдвинутая углом Фредегонда. Спроси любого виллана — замок для них как ярмо на шее. Вроде бы и верно, а с другой стороны… понято, замок без деревни не проживет, ну а деревня — без замка? Ведь чуть что, чуть только пролетит молва о появлении в округе банды англичан или своих же рутьеров — все спешат укрыться в стенах, гонят туда скотину, бегом волокут добро. Вот и выходит — если бы не замок, от деревни давно уже осталось бы пепелище… Впрочем, не эти соображения мешали сейчас Роберу думать о замке так, как думают другие вилланы. Едва ли не важнее было другое: там, за этими грозными стенами, жила она — его Аэлис, его прекрасная любовь. Благодать — или пагуба и погибель? Да не все ли равно!

Захваченный своими мыслями, он не заметил подошедшей Катрин и опомнился, лишь когда она тронула его за плечо.

— Не очень задержала тебя, Робер? Я уж спешила как могла.

— Пустяки, мне не к спеху. Пойдем, или хочешь немного отдохнуть?

— Если ты не против, я бы с охотой посидела.

— Тогда садись. Вот сюда, места хватит! — И он похлопал рукой по шероховатой поверхности камня рядом с собой.

Девушка осторожно присела и замолчала, мечтательно глядя в дрожащее марево зноя. Как хорошо сидеть с ним вот так, рядом… Может, все-таки она ему нравится хоть немножко? Ведь согласился же он подождать ее, вернуться вместе. И сам позвал сесть рядом, хотя вокруг полно таких валунов… Она покосилась на юношу — тот сидел задумавшись, глядя куда-то вдаль, и Катрин стала разглядывать его смелее. Ах, если бы можно было глядеть на него не таясь, она не устала бы смотреть всю жизнь! Наверное, именно так должен выглядеть мессир святой Михаил — самый прекрасный и рыцарственный из всего небесного воинства…

— Робер! — тихо позвала она. — Робер, ты очень ее любишь?

— Кого? — ошеломленно спросил он.

— Госпожу Аэлис…

— Что за вздор! Чего это тебе пришло в голову.

— Зачем ты так, Робер. Я ведь не слепая! И зря ты сердишься.

Робер закусил губы и отвернулся.

Помедлив, Катрин робко коснулась его руки.

— Правда, Робер, не сердись! Разве любить — это зазорно?

— Много ты понимаешь в любви! И довольно болтать об этом, поняла? — добавил он резко.

— Как хочешь, — ответила она дрогнувшим голосом и опустила глаза.

Они долго молчали, думая каждый о своем. Жара становилась нестерпимой, Роберу захотелось под сумрачные своды замка.

— Может, пойдем? — повернулся он к девушке.

— Да, пойдем… — ответила та рассеянно. — Робер, я все хотела спросить, тебе охота нравится?

— Охота? Ясно, нравится, как же иначе! А чего это ты вдруг вспомнила?

— Ну просто… Вы же вчера опять ездили. Вот я все думаю… Жалко мне их!

— Кого это? — удивился Робер.

— Зверей, — вздохнула Катрин. — Особенно оленей. Они такие красивые, добрые, никого не трогают.

— Не говори ерунды, Бог для того и создал зверей, чтобы на них охотились.

— Не знаю… — покачала она головой. — Видела я раз, как гнали оленя… Так до сих пор не могу забыть, особенно его глаза… — Голос девушки дрогнул, и она поспешно отвернулась, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.

— Опомнись, Катрин! Такое кругом творится, столько пропадает народу, а ты об олене. Да ты чего? Плакать вздумала, что ли? — Он, улыбнувшись, положил руку ей на плечо. — Будет тебе, глупая, нашла о чем плакать!

Катрин замерла, на секунду забыв все на свете, кроме чудесного ощущения его горячей, тяжелой руки на своем плече. Но он тут же убрал руку, и она словно проснулась.

— Наверное, я и правда… глупая, — кивнула она и попыталась улыбнуться. — Вот так всегда… как вспомню про того оленя, прямо… Не понимаю я, как только у госпожи рука подымается на такое… Я ведь слыхала, как она похвалялась, что сама добила оленя!

— Что значит «похвалялась»? — резко спросил Робер. — Может, госпоже надо было у тебя спросить?! А то ведь ей самой не смекнуть, чем можно хвалиться, а чем нельзя…

 

Глава 8

В замке между тем подходил к концу обед. Несмотря на раскрытые окна, в зале было жарко, над столом гудели мухи, которых слуги непрерывно сгоняли зелеными ветками то с одного блюда, то с другого. Аэлис сидела, раздраженная мухами, жарой и этими несносными собаками, которые то и дело затевали под столом свирепую грызню из-за костей. Прямо под ногами у нее, не участвуя в драках, развалился и шумно храпел старый Мерлин — он всегда спал у нее под ногами, зимой было приятно, но не в этот же зной, святые угодники! Робера за столом не было, и всякий раз, когда открывалась дверь, Аэлис искоса взглядывала в ту сторону. Вдобавок ко всему блоха укусила ее под коленом; пожелав Мерлину сгинуть в преисподней, Аэлис нагнулась и, делая вид, будто нюхает лежащую на скатерти розу, с наслаждением почесала укушенное место. В последнее время они почти не виделись. Неужто и в самом деле ревнует? Какой глупый! Когда вставали из-за стола, Аэлис попыталась поймать взгляд Симона, чтобы подозвать его и спросить, куда девался Робер, но тот уже вышел из зала. «Ну и не нужен он мне», — решила Аэлис. Не хватало ей бегать за собственным оруженосцем!

— Чем бы вы желали заняться, мессир Франсуа? — любезно спросила она. — Не хотите ли сыграть со мной в шахматы?

Вопрос был задан не без умысла. Хотя она уже давно простила гостю тот случай с непристойной игрой в «угадывание мыслей», все же в его присутствии Аэлис постоянно испытывала желание как-то поддеть дерзкого чужеземца, поставить его в неловкое положение, заставить смутиться. Этого ей до сих пор не удалось достичь ни разу, сейчас она подумала, что уж на шахматной доске рассчитается с ним сполна. Очень может быть, что меняла вообще не обучен этой благородной забаве, вот был бы стыд! К ее разочарованию, Франческо поклонился, приложив к сердцу раскрытую ладонь:

— Польщен и премного благодарен, донна Аэлис!

Шахматный столик стоял в глубокой оконной нише, тяжелые рамы с тусклыми кругляшками стекол в частом свинцовом переплете были распахнуты, и солнце светило прямо на доску, зажигая розовые и голубые переливы на перламутровой инкрустации по краям. Многих цветных кусочков недоставало — в детстве Аэлис любила выковыривать их острием игрушечного кинжальчика, впрочем, этим занималось, вероятно, не одно поколение юных Пикиньи; сейчас она покраснела, заметив скопившиеся в углублениях пыль и мусор.

Отец прав — прислуга совершенно распустилась за эту зиму, надо сказать сенешалю, чтобы велел высечь служанку, которая убирает в большом зале. Что это такое, в самом деле! Решетка в камине вся заржавела, а о гобелен с изображением сиров Оливера и Роланда явно вытирали жирные пальцы. Хорошее впечатление останется у гостя, можно себе представить! Эти французы, скажет, живут словно дикие тартары или могулы, в грязи и невежестве…

— Какая старинная вещь, — сказал Франческо, расставляя по местам тяжелые большие фигуры, резанные из кости и эбенового дерева. — Донна поправит меня, если я ошибаюсь, но это похоже на сарацинскую работу.

— Да, — ответила Аэлис, — вы не ошиблись, но пусть вас это не смущает, мессир Франсуа. Фигуры здесь уже давно, и я думаю, бесов в них больше нет. Во всяком случае, отец часто играет с капелланом, а уж отец Эсташ не потерпел бы прикосновение к нечистой вещи. Да и потом, мой прадед привез их из Святой земли, так что очень может быть, нечистой силы в этих фигурах вообще не было.

— Скорее всего, нет, — согласился Франческо. — Кстати, любопытный факт. Насколько известно, шахматы придуманы неверными, попав же в христианские страны, игра претерпела небольшое, но весьма характерное изменение. Фигура, которую мы ныне называем «королевой», у сарацин именовалась «визирь» и имела право хождения только лишь следом за королем; христианские же рыцари, движимые куртуазностью, назвали эту фигуру «дамой», а затем «королевой», причем она получила право свободного передвижения по всей доске. Соблаговолите открыть партию, донна…

Несколько ходов Аэлис сделала не задумываясь, слишком уверенная в своем превосходстве; на шестом или седьмом, однако, черное воинство пошло в атаку. Уже коснувшись фигуры, она отдернула руку и прикусила губу. Противник оказался куда сильнее, чем можно было ожидать. Возможно, он и проиграет ей партию — из той же куртуазности, — но сперва хорошенько помучит. Что ж, поделом, но только ей вовсе не хочется получить урок от какого-то менялы…

— Мне, пожалуй, что-то расхотелось играть, — сказала она, притворно зевнув.

Смешав фигуры, она облокотилась о доску и стала смотреть в окно. За окном было солнце, лето, жужжали пчелы в саду, на алуаре внутренней стены трое стражников метали кости, прислонив к зубцам свои алебарды и сняв широкие, похожие на шляпы, салады. Достанется лентяям, если Симон де Берн застанет их в таком непотребном виде! Дальше, до самого горизонта, расстилалась зеленая равнина Вексена — лоскутки разноцветных полей, мягкие холмы, рощи, обсаженная старыми вязами дорога. Какой-то виллан лениво вел по дороге к замку осла, навьюченного двумя огромными вязанками хвороста. А еще дальше — что там? Совсем-совсем далеко, за лесом? Аэлис попыталась припомнить уроки: Шомон и Жизор лежат правее, а прямо на полдень — Понтуаз, за ним Париж, о котором рассказывают столько интересного… А еще дальше — Перш, где разводят лучших боевых коней, Анжу, Гиень, Лангедок — выжженный солнцем край злых еретиков, потом море Океан, потом пуп земли — Иерусалим…

— Вы грустите, мона Аэлис? — спросил Франческо.

Она очнулась, глянула на него непонимающе:

— А? Нет, я просто думала… Расскажите о ваших путешествиях, мессир. Вы ведь видели много чужих краев?

— Да, мне пришлось поездить, — охотно ответил флорентиец. — За два последних года я побывал в Кастилии и Арагоне, потом был в Англии, во Фландрии, в имперских землях… Должен признаться, что люди в разных краях живут не столь по-разному, как это можно было бы предполагать. Конечно, различия есть — в одной земле одеваются так, в другой иначе, разные у них и обычаи, хотя, конечно, в христианском мире все это более или менее подобно. Вот язычники — дело другое, но тех я не знаю, в языческих краях мне побывать не довелось…

— И одеваются одинаково? — удивилась Аэлис.

— Более или менее, донна, — повторил Франческо. — Французскую одежду носят сейчас и богемцы, и англичане, и испанцы… Я говорю — французскую, потому что вам все подражают. Если щеголи в Париже начинают носить узкие и короткие полукафтанья, то где-нибудь в Колонии или Ратисбоне тут же шьют еще уже и короче, нарушая благопристойность и меру. Впрочем, немцы вообще варвары, чувство прекрасной соразмерности им недоступно, но даже и у меня на родине молодые кавалеры одеваются подобно нелепым шутам, забывая благородную простоту древних одежд…

Аэлис украдкой бросила взгляд на своего собеседника — тот сидел, несколько отодвинувшись вместе с креслом от столика с забытыми шахматами, левая рука его, украшенная перстнями, лежала на подлокотнике, правая небрежно упиралась в бедро. «Держит себя совершенно как рыцарь, — подумала она, стараясь рассердиться. — Можно подумать, это какой-нибудь Висконти…» И кафтан у него из ткани, какой не мог бы позволить себе никто из обитателей Моранвиля, — темно-красный, почти пурпурный самит, густо затканный золотыми флорентийскими лилиями. Аэлис покосилась на свой рукав, довольно скромно вышитый у запястья незамысловатым узором, и подавила вздох. У него даже слуги одеты богато, а у нас… она вспомнила заплаты на локтях своих пажей и в досаде прикусила губу.

— Я полагаю, мессир, — сказала она высокомерно, — что человек, объездивший столько стран, мог бы обогатиться более интересными впечатлениями, нежели где и как кто одевается.

— Я всего лишь ответил на вопрос, который донне угодно было задать. — Франческо почтительно склонил голову и тут же, выпрямляясь, бросил на девушку быстрый любопытный взгляд. — Конечно, я интересовался не только нравами и обычаями, но вы зря полагаете, мона Аэлис, что наблюдения за таковыми вовсе лишены интереса. Если вернуться к одежде, то проницательный ум и здесь найдет немало пищи для размышлений и выводов.

Это уж было слишком. Аэлис вскочила и отошла к окну. Стражники на стене — видно, их кто-то спугнул — спрятали кости и торопливо приводили себя в воинский вид: один застегивал подбородный ремень, второй возился с перевязью, третий уже схватил алебарду и усердно полировал рукавом и без того сверкающее лезвие. «Стража, сюда!» — захотелось крикнуть Аэлис; если бы не отец с его непонятными планами, она непременно сделала бы это, непременно! Она просто приказала бы вышвырнуть из замка этих менял с позором и поношением, посадив на самых худых кляч лицом к хвосту!

— Какой красивый отсюда вид! — как ни в чем не бывало сказал Франческо, тоже подойдя к окну и стоя за плечом Аэлис. — Ваш край, хотя ему и несвойственно устрашающее великолепие Альп или Пиренеев, наполняет душу неизъяснимым покоем… Здесь, думается, должны были бы жить кроткие и незлобивые люди. Между тем… — Не договорив, он умолк.

— Что «между тем»? — холодно спросила Аэлис, не оборачиваясь.

— Я вспомнил сейчас, — сказал Франческо, словно думая вслух. — В Италии, неподалеку от Неаполя, есть огнедышащая гора, именуемая Монте-Везувио… У одного очень старого автора говорится, что однажды в древности гора эта извергла из своих недр столько горячего пепла, что погребла два города со всеми их обитателями, а были эти города местом отдыха и увеселений, куда знатнейшие римляне уезжали проводить жаркое время года. Правдив ли этот рассказ или нет — неведомо, ибо от погребенных городов не осталось и следа. Некоторые толкователи склонны видеть здесь притчу, и я сам тоже склоняюсь к этому мнению. Притча эта, однако, никого ничему не научила, увы…

Аэлис подумала и обернулась к Франческо.

— Что заставило вас рассказать ее мне? — спросила она. — Этот вид? — Она указала за окно.

— Вы угадали. Я боюсь, что мирный этот вид столь же обманчив, как покрытые виноградниками склоны Монте-Везувио. И это касается не только окрестностей Бовэ, не только Франции; мне думается, весь христианский мир вступает сейчас в эпоху потрясений, страшных и неслыханных. Впрочем, мы говорили уже об этом за обедом, мадонна простит меня, если я повторяюсь.

— Нет, это интересно. Еще вы сказали, что не каждое сословие по праву занимает свое место. Что вы имели в виду, говоря так?

— Извольте, я поясню. Каковы по феодальным законам обязанности рыцаря и виллана? Когда-то виллан кормил рыцаря, а рыцарь за это защищал виллана, охранял его от чужеземцев. Это был справедливый договор — выгодная сделка, как говорим мы, выгодная для обеих сторон. Но взгляните на Францию сейчас! Со всем уважением к французскому рыцарству будь сказано, разве оно остановило вторгшихся в королевство врагов? Разве рыцари защитили вилланов на полях Креси и Пуатье? Договор, следовательно, одной из сторон не выполняется. Более того, французского виллана грабят и разоряют сейчас не только наемники Плантагенета, но и свои же бароны. Вы, возможно, считаете, что виллан по своей подлой природе не способен думать…

— Мессир, этого я не говорила! — воскликнула Аэлис. — Я вообще никогда не считала вилланов подлыми людьми, у меня есть даже… — Тут она осеклась и продолжала более спокойным тоном: — А ваши слова о французском рыцарстве оскорбительны, не вам, чужеземцу, судить о том, что вам чуждо…

— Вы несправедливы, мадонна, я нарочно оговорился, что не намерен хулить французское рыцарство в целом!

— Что же касается Пуатье и Креси, — продолжала Аэлис, — то там полегло много наших рыцарей, а не только вилланы из ополчения. Война есть война, и в этот раз Господу было угодно даровать победу Эдуарду… потому, наверное, что королевство наше отягощено грехами. Так говорит наш капеллан, и отец Морель тоже — это приходской священник там внизу, в деревне, — они всегда все объясняют по-разному, а тут согласны между собой. Наверное, так оно и есть.

Франческо улыбнулся:

— Может быть. Но причины не так важны, как следствия. Последствия же английских побед сейчас даже трудно предвидеть во всей совокупности. Как я уже сказал, мне довелось побывать в Англии прошлой осенью — наши служащие в Лондоне считают положение весьма опасным. Вы знаете, когда занимаешься банковским делом в чужой стране, надо быть особенно наблюдательным, это закон нашего ремесла. Англия, хотя и побеждает на полях битв, истощена до предела, победы обходятся и ей очень недешево… а из военной добычи в королевскую казну попадает не так уж много. Положение в чем-то сходное со здешними делами, ибо король требует золота от баронов, а те выжимают из вилланов последние лиары. Но вот дальше сходство кончается, донна, ибо французский виллан ограблен, озлоблен и бессилен, английский же — хотя и ограблен, и озлоблен не меньше — все более сознает свою силу и свои права. Дело под Креси решили не английские рыцари, донна Аэлис, его решили английские вилланы — лучники! Это же повторилось и под Пуатье в прошлом году. Две величайшие битвы были выиграны не рыцарским мечом, а шестифунтовым английским луком, оружием простолюдина. И простой люд не забывает таких вещей.

Аэлис прикусила губу. Что он себе позволяет, кто дал ему право так поносить сословие, к которому она сама принадлежит. В ней снова вспыхнул гнев, но тут же угас, чувство справедливости взяло верх. Да нет, наверное, он, к сожалению и к великому ее стыду, прав. Но ведь если это так, то…

Она обернулась к Франческо:

— Мессир Франсуа, если все обстоит так, как вы говорите, а похоже, что все так и есть, ибо рассуждаете вы убедительно, то… что же будет с рыцарским сословием?

Франческо беспечно рассмеялся:

— О, вы слишком уж прямо истолковали мои слова! Да, я говорил, что мир вступает в эпоху потрясений, но из этого отнюдь не следует, будто рыцарское сословие завтра же подвергнется серьезным бедствиям. Безусловно, оно со временем потеряет свое теперешнее значение, и наоборот — другие сословия приобретут новое, но этого не случится так скоро, донна Аэлис.

Аэлис задумчиво взглянула на него и на этот раз не рассердилась. Она вдруг подумала о Робере. Что ж, если говорить по совести, это будет справедливо. Разве Робер не лучше иного рыцаря? Так почему же ему не занять положения, которого он по праву достоин? И, представив себе своего друга в славе и почете, она радостно улыбнулась.

Франческо с интересом наблюдал за ней.

— Вы согласны со мной, не так ли?

Аэлис покраснела:

— Да. Я подумала, что, в общем-то, Бог сотворил всех людей одинаковыми, а раз так, то почему бы и не измениться порядку вещей? Если это, как вы сказали за обедом, послужит к улучшению рода человеческого…

— Мадонна, вы не только прекрасны, вы еще и наделены тонким умом и благородным сердцем!

Аэлис совсем смутилась, не понимая, всерьез он говорит или насмешничает.

— Что вы, мессир, в том нет моей заслуги, наставник тоже не раз внушал мне подобные мысли.

— Вот это удивительно, — сказал Франческо. — Падре капеллан, насколько я мог заметить, моих мыслей не разделяет.

— Не капеллан, нет… я говорю об отце Мореле. Он учил меня еще до того, как появился мэтр Филипп. Так вот, он тоже говорил, что души приходят в мир равными, это уж просто случайность — как в кости, понимаете: одному выпадет родиться на соломе, а другому — под бархатным балдахином, и тут нечем гордиться. Он даже больше говорил: кому больше дано, с того больше спросится, и, значит, со знатных спрос будет строже.

— Скорее всего, — подтвердил Франческо.

— Но тогда это страшно, — прошептала Аэлис, глядя в окно. — А действительно ли правда то, что написал мессир… Дант, да? Ну, насчет грешников — помните, вы читали…

— К чему бы ему было лгать? Мой отец видел его за год до смерти, в Равенне, он мне не раз рассказывал об этой встрече — настолько врезался ему в память образ поэта; лицо его, говорил отец, было темное, словно обожжено нездешним пламенем.

Аэлис, слушавшая с приоткрытым ртом, торопливо перекрестилась:

— Значит, он и в самом деле там побывал…

— Скорее всего.

— Miserere Domine… — прошептала Аэлис, быстро сложив перед лицом ладони, и снова перекрестилась. — А вы… не могли бы почитать что-нибудь еще?

— Из Алигьери?

— Да, вот помните — как они вдвоем сидели над книгой и…

— О, про это не стоит. К чему вам слушать такие печальные истории? Поверьте, любовь не всегда кончается бедой, в ней больше света, чем мрака. Если вам угодно послушать хорошие стихи, я почитаю вам другого поэта — не столь знаменитого, как божественный Алигьери, но и не столь жестокого. Он живет в наше время, и его стихи ближе нашей душе, они передают наши собственные мысли и желания.

— Я охотно послушаю их, мессир.

— Только позвольте мне сначала прочитать по-итальянски, чтобы вы услышали всю красоту звучания на родном языке, а потом прочитаю перевод, который я сам сделал в меру своих скромных возможностей.

Франческо помолчал, прикрыв глаза, и стал читать — негромко, чуть нараспев:

Vergognando talor ch’ancor si taccia, Donna, per me vostra bellezza in rima, Ricorro al tempo ch’i’ vi vidi prima, Tal che null’altra fia mai che mi piaccia.

— И правда, звучит красиво, — сказала Аэлис, когда он замолчал. — Совсем как музыка, и мне уже не терпится узнать, что там говорится.

— То, что давно должен был бы сказать вам я, — негромко отозвался Франческо, глядя ей в глаза. — Поэт говорит:

Мне стыдно иногда, что до сих пор Я ваших чар стихами не приветил, Хотя со дня, как вас впервые встретил, Прекрасней никого не видел взор…

Аэлис растерялась, не понимая, действительно ли это чьи-то стихи, или вконец осмелевший меняла позволил себе открыться столь лукавым образом в своих собственных чувствах; и что теперь делать ей — проявить презрение к дерзкому простолюдину или разгневаться, как положено знатной даме? Но гнева она не испытывала, презрения тоже, вместо этого почувствовала, что неудержимо краснеет.

— Или вот еще, — как ни в чем не бывало продолжал Франческо, — для начала я тоже прочту по-итальянски, а потом перевод.

S’amor non è, che dunque è quel ch’io sento?  Ma s’egli è amor, perdio, che cosa et quale?  Se bona, onde l’effecto aspro mortale?  Se ria, onde sí dolce ogni tormento?
Любовь ли это или что иное? И что же это, ежели Любовь? Коль в ней добро — что цепенеет кровь? А если зло — в чем действие благое? [44]

— Оцените, мадонна, как тонко сумел поэт передать противоречивые чувства, порождаемые любовью… Не правда ли, именно так она и начинается?

Аэлис подняла голову и надменно, почти враждебно посмотрела ему в глаза.

— Я не судья в поэзии, мессир, — сказала она высокомерным тоном, пытаясь унять дрожь в голосе, — но стихи мне понравились, и я благодарна вам за доставленное развлечение, к нам ведь так давно не заезжал ни один жонглер. А что касается вашего вопроса, то почему бы вам не поискать ответа самому… в своем, несомненно богатом, опыте. Я полная невежда в этих вещах, да и не стремлюсь к знаниям подобного рода. С вашего позволения, я пойду… нет, не провожайте меня. А в шахматах вы, кстати, еще слабее, чем де Берн… мне потому и расхотелось играть, что с вами неинтересно!

Франческо низко поклонился.

— Уверяю вас, есть и другие игры… в которых я надеюсь оказаться более приятным партнером.

Он проводил ее долгим взглядом и задумался, подбрасывая и ловя в воздухе шахматную фигурку. За этим занятием и застал его неслышно приблизившийся нотарий.

— А, мэтр Филипп! — воскликнул Донати. — Не угодно ли?

— С удовольствием померюсь с вами силами, хотя мои более чем скромны… но в другой раз! Мой господин спрашивает, не соблаговолите ли вы уделить ему немного времени для конфиденциальной беседы…

Шагая следом за Бертье по гулкому коридору, Франческо еще раз попытался взвесить все за и против; он не сомневался, что разговор пойдет о займе (видно, старика припекло, не выдержал-таки, спешит… приглашает его к себе во время послеобеденного отдыха, когда уважающие себя люди о делах не говорят), а готового решения у него нет. Или уже есть и он просто обманывает сам себя? Он почувствовал знакомое обмирание сердца, какое обычно испытывал на миг, когда надо было быстро принять важное решение, обычно он доверялся своему чутью и не промахивался, недаром был так удачлив в делах. Но сейчас ему вдруг стало страшно, потому что — он понимал это, вдруг понял сейчас, именно в этот самый момент, — теперь речь шла не просто о выгоде, не просто о денежных суммах, которые он может либо потерять, либо приобрести…

Облаченный в просторную домашнюю робу, сир де Пикиньи величественно восседал за пюпитром, якобы погруженный в чтение какого-то манускрипта. Франческо сразу понял, что тот лишь делал вид, будто читает. «Для него этот разговор не менее важен», — с удовлетворением отметил он про себя.

— А, сеньор Донати! — Сир Гийом поднялся и, любезно улыбаясь, шагнул навстречу. — Надеюсь, не оторвал вас от важных занятий?

— Никоим образом, мессир! Да и какие занятия могут прийти на ум в вашем гостеприимном замке, где каждый гость чувствует себя как измученный пилигрим, достигший наконец долгожданного отдыха…

— Ну, вы не очень походите на измученного пилигрима, мой молодой друг. Но я не сомневаюсь в вашей искренности и потому рад, что пребывание здесь доставляет вам удовольствие. Садитесь, прошу вас…

Сир Гийом и Франческо заняли кресла по обе стороны массивного стола, а Бертье подсел к его узкому концу и нахохлился наподобие большой печальной птицы.

— Дорогой сеньор Донати, — начал Пикиньи, — вы помните, что два месяца назад в Париже с вами беседовало доверенное лицо монсеньора Ле Кока по весьма важному для нас вопросу. Ныне же мне поручено окончательно обсудить возможность и условия займа. У вас не появилось каких-либо соображений на сей счет?

Франческо помолчал, поигрывая реликварием.

— Я много над этим думал, — сказал он наконец, — но пока затрудняюсь принять окончательное решение. Честно говоря, мне не хватает смелости. Расчет на смену династий — большой риск.

— Должен ли я понять вас в том смысле, что вы не верите в успех Карла Наваррского?

— Этого я не говорю, — осторожно ответил Франческо. — Шансы у него есть… вернее, могли бы быть, если бы Наварра воспользовался средством, которое может обеспечить ему успех. Но вот воспользуется ли он им? Я высоко ценю политический ум Карла д’Эврё и все же опасаюсь, что в решительный момент у него не хватит смелости сделать ставку на горожан. Хотя… тут, разумеется, я могу и ошибаться…

— Уверен, что ошибаетесь, — кивнул Пикиньи.

— Счастлив был бы разделить с вами эту завидную уверенность, но, к сожалению, Наварра совершенно непредсказуем. А это опаснейшее качество! В Париже я говорил с другими банкирами — моими соотечественниками, большинство склонно думать, что корона Франции все же останется у Валуа. Тем не менее я мог бы рискнуть, но мне хотелось бы яснее представить себе, ради чего я иду на этот риск…

Филипп обеспокоенно посмотрел на Пикиньи. Тот весь подобрался, как борзая, сделавшая стойку.

— Поверьте, мой друг, вы не прогадаете. Карлу Наваррскому нужно сто тысяч турских ливров; сумма велика, я понимаю, но и благодарность короля будет ей соответствовать.

Франческо сделал небрежный жест:

— Это общие слова, мессир.

— Можно говорить и о частностях, — любезно ответил Пикиньи. — Если с вашим содействием Карл д’Эврё коронуется в Сен-Дени, вы могли бы получить на несколько лет право взимать королевские налоги. Вы знаете, какой это огромный доход. Кроме того, король мог бы даровать вам рыцарство!

— Меня пока устраивает принадлежность к тому сословию, к которому принадлежал мой отец, — возразил Франческо. — Что же касается откупа, то я предпочитаю другие способы обогащения.

— Дело вкуса, — кивнул Пикиньи и продолжал тем же любезным тоном: — Есть и другая возможность — вы могли бы стать чем-то вроде советника или казначея при короле, иными словами, получить в руки такую власть…

Франческо улыбнулся:

— Вроде той, что была у Мариньи?

— Ну, зачем же говорить о нем, мой друг! Умный человек учится на чужих ошибках.

— Именно поэтому, мессир, я не хотел бы их повторять. Власть банкира не меньше и уж, без сомнения, гораздо прочнее.

— Иными словами, сеньор Донати, вы отказываетесь?

— Нет, почему же! Мы стараемся по возможности не отказывать своим клиентам, тем более столь высокопоставленным. Но согласитесь, что, когда речь идет о такой сумме, она должна быть обеспечена соответствующим залогом.

Сир Гийом с удивлением взглянул на него:

— Если вы считаете, что обычный имущественный залог будет выгоднее тех предложений, что я вам сделал, то это лишь упрощает дело! У короля Наваррского немало великолепных земель и замков не только в Наварре, но и в Нормандии, к тому же король может дать слово…

— Договоренность sub crimine falsi, — быстро вставил Бертье.

— Ах, эти королевские обещания, — улыбнулся Франческо. — Эдуард Английский тоже когда-то раздавал их направо и налево.

— Но… простите меня, мой друг! Если вас не устраивает договоренность с королем, то кто же тогда может предложить вам обеспечение этого займа?

— Вы, мессир.

— Я?! — Пикиньи замер с приоткрытым ртом. — Вы шутите, сеньор Донати! Французское дворянство разорено, и я не располагаю сокровищами, способными…

— Почему же? Вы владеете сокровищем, которому с самого начала суждено было сыграть в наших переговорах с монсеньором Ле Коком совершенно определенную роль… хотя и пассивную. Надеюсь, вы меня понимаете? Я говорю о вашей дочери…

Теперь флорентиец смотрел прямо в глаза своему собеседнику, за его любезным тоном почувствовалась вдруг непреклонная воля.

— Если вы соблаговолите отдать мне руку дамуазель Аэлис, я не замедлю предоставить в распоряжение партии Эврё названную вами сумму.

Пикиньи ошеломленно уставился на наглого менялу, а перепуганный Бертье совсем съежился; наконец до сознания сира Гийома дошел весь смысл услышанного. Лицо его побагровело. Вцепившись в подлокотники кресла, он наклонился вперед, готовый разразиться проклятиями, но в этот момент Филипп, вскочив с места, метнулся к нему:

— Достойный сеньор! Умоляю вас, не спешите с ответом! Такие дела требуют долгого и продуманного решения, отложите дальнейший разговор, послушайтесь вашего преданного слугу!

Взбешенный Пикиньи оттолкнул нотария, но тут же обычная выдержка опытного политика взяла в нем верх.

— Какого дьявола, мэтр Бертье! Кто тебе сказал, что я намерен отвечать немедля? Думаю, и наш гость не ждет немедленного ответа!

Поняв, что гроза прошла стороной, Филипп снова присел на своем конце стола.

Франческо, откинувшись на спинку высокого резного кресла, спокойно наблюдал эту маленькую сценку, и по его лицу никто бы не догадался о внутреннем напряжении, которое он скрывал под внешней безмятежностью.

Пикиньи не без труда состроил любезную улыбку:

— Признаюсь, сеньор Донати, вы меня удивили! Это было столь неожиданно и… В таких случаях принято благодарить за честь, и я от души следую доброму обычаю. Но, вы понимаете, подобные вопросы не решаются в один день, а потому не будем спешить и хорошо все обдумаем.

Гость и хозяин расстались с обычными церемониями, и Филипп отправился проводить флорентийца. Вернувшись, он застал своего сеньора в бешенстве; сир Гийом метался по комнате, изрыгая на все сущее такую хулу, что Бертье поспешил осенить себя крестным знамением.

— Проклятый меняла! Ты когда-нибудь видал подобную наглость, Филипп? Будь он проклят! Да если бы не моя преданность Карлу, я бы его в то же мгновение вышвырнул из замка, но сначала приказал бы конюхам выпороть этого зазнавшегося торгаша!

— Хвала Небесам, что вы не можете это сделать, — спокойно ответил Бертье. — Плохую бы службу вы себе сослужили такой невоздержанностью! Было бы непростительной ошибкой оскорбить человека, который волею случая… как бы это выразиться… intravit in secretis regis. И вообще, вы напрасно горячитесь, мой добрый сеньор, над этим предложением стоит подумать…

— Что?! — Пикиньи вскочил и грохнул по столу кулаком. — Что ты сказал? Ах ты, падаль! Да я тебя за ноги повешу, старая ты лукавая лиса!

— Ну будет вам, мессир! — отмахнулся Филипп. — Подумайте лучше о своем положении и о счастье вашей дочери. Может быть, поостынув, вы поймете, что такого блестящего и выгодного жениха вам не сыскать даже в королевском доме…

— Во-он!! — заревел Пикиньи, кидаясь к Филиппу. — Вон отсюда, сводник!

Бертье распахнул дверь и выскользнул в коридор, провожаемый яростными проклятиями. У себя в комнате он на всякий случай запер дверь и облегченно вздохнул. Самое худшее позади, теперь следует лишь соблюдать осторожность, и все уладится. Но окажется ли ему под силу убедить Пикиньи?

Филипп покружил по комнате и подсел к столу, рассеянно барабаня пальцами по подлокотнику кресла. Этот брак необходимо устроить — необходимо ради мечты всей его жизни, ради их общего дела. Третье сословие должно наконец получить своего короля — «буржуазного», как теперь говорят в Париже; и он — Бертье — обязан добиваться успеха любой ценой… Любой? А как же Аэлис? Аэлис, которую он учил, пестовал с младенческих лет, успел привязаться к ней за эти годы; имеет ли он право так распорядиться ее судьбой, не задумываясь принести ее в жертву? Филиппу стало не по себе, но тут же услужливый разум поспешил заглушить голос сердца: принести в жертву? Глупец! В чем тут «жертва»? Где еще этот дурак найдет для дочери такую блестящую партию? Тем более когда сам почти уже разорен! И потом, если его не подвело зрение, девочка уже неравнодушна к этому флорентийцу…

За ужином обитатели замка собрались как ни в чем не бывало. Бертье исподтишка наблюдал за Аэлис — та не только не проявляла к Франческо никакого внимания, но усердно переглядывалась с Робером, а когда встали из-за стола — что-то сказала ему, проходя мимо. Бертье увидел, как юноша вспыхнул от радости. «Ах, плутовка, — подумал нотарий, — уже извечная женская игра — любезничать с одним, чтобы вызвать ревность другого…» Нет, надо действовать немедля, решил он, не то они тут доиграются.

Вернувшись в свою комнату, он зажег свечу, достал пергамен, перья, поставил перед собой чернильницу. «Ну, погодите, мессир Гийом! — пробормотал он. — Погодите…» Филипп осторожно обмакнул перо и, низко наклонившись над листом желтоватого, хорошо выглаженного пемзой пергамена, стал не спеша писать своей изящной, немного вычурной фактурой, ровными строчками вывязывая угловатые готические буквы: «Могущественному и достойному аббату Сугерию Кларамонтанусу от его преданнейшего слуги…»

К ночи послание, запечатанное и вложенное в футляр, было вручено Симону де Берну вместе с подробными наставлениями:

— Прошу вас, любезный Симон, отберите самых надежных людей; до Клермонского аббатства путь не близок, а письмо это великой важности, гонец должен головой отвечать за его сохранность!

— Не беспокойтесь, друг Филипп, — заверил его Симон. — Я пошлю такого, что не подведет.

— Аэлис, любовь моя, скоро полночь… я должен идти… — тихо сказал Робер, отводя рукой упавшую ей на щеку шелковистую прядь. — Если увидят, что я в такой час выхожу из твоей комнаты…

— Никто не увидит, милый Робер, Жаклин сторожит нас… — шепнула Аэлис и теснее прижалась к своему другу. — Не уходи, побудь еще…

Робер улыбнулся и закрыл глаза. Они снова лежали рядом, как тогда, на раскаленной солнцем площадке Фредегонды, и снова он был бесконечно счастлив. Как мог он все эти дни не верить ей, подозревать, мучить и ее, и себя? Ах, если бы можно было пролежать вот так, рядом с ней, всю ночь!

Он еще немного помедлил, потом попытался осторожно высвободиться.

— Робер, ты куда? Разве тебе плохо со мной?

— Аэлис, ты сама знаешь, как мне хорошо, но лучше я уйду. Пойми, любимая, не могу я лежать с тобой рядом и только целовать тебя…

— Клянусь, и мне этого мало, друг Робер, — тихо ответила она и, вздохнув, разжала руки. — Ты прав, лучше тебе уйти… Нет, погоди, мой любимый…

Когда он вернулся к себе, было уже около полуночи. Счастливый, почти оглушенный радостью и вновь обретенной надеждой, он подошел к окну и высунулся наружу. В замке давно спали, и кругом был разлит глубокий покой. Тишина, изредка — приглушенные шаги часовых на алуарах и слабый свет мерцающих звезд — сегодня ему не уснуть. Да и грешно было спать в эту благословенную ночь…

Он смотрел и слушал, и теплый ночной ветер дул ему в лицо, донося запах полевых трав. Нет, не полевых трав — так пахнут волосы его любимой, его Аэлис…

А потом со стороны конюшни послышались приближающийся стук подков, позвякивание уздечек, лязг оружия, приглушенные голоса. Из своего окна он не мог видеть происходящего, но по звукам понял, что отправляют какой-то отряд. «Странно, — подумал Робер, прислушиваясь, — кому это понадобилось пускаться в путь на ночь глядя и почему?» Вроде бы в замке ничего не стряслось, и Симон ни слова не говорил, а уж он-то должен был бы знать, случись что-нибудь. Впрочем, какое ему дело?

Между тем гонец в Клермон со своей охраной уже покидал замок. Проехав под гулкими сводами ворот, отряд проскакал по подъемному мосту и, миновав спящее селение, помчался на север.

Стоя у своего окна, Филипп Бертье долго прислушивался к затихающему в ночной дали стуку копыт, потом удовлетворенно вздохнул и осторожно притворил тяжелую от свинцовых переплетов раму.

 

Глава 9

Накануне вернулся слуга, которого Франческо посылал в Руан к мэтру Филиппару, торговцу ловчими птицами. Аэлис, получив сокола, смутилась и растерялась — подарок был просто королевским, она даже представить себе не могла, сколько может стоить такой великолепный кречет почти белого оперения, да еще вместе с расшитыми золотом клобучком и перчаткой мягкой зеленой кожи. К тому же она не умела с ним обращаться, соколиной охоты в Моранвиле никогда не было, и именно потому, что птицы и уход за ними стоили так дорого. Краснея, призналась она Франческо в своем невежестве, но тот сказал, что ему тоже редко случалось охотиться с птицей, но среди его людей есть опытный сокольник, и он все устроит.

В одной из башен нашли пустое помещение, достаточно сухое и светлое, послали за каменщиком и столяром — оборудовать нашест.

Франческо предложил Аэлис с утра испробовать сокола в деле.

Утром выехали сразу после завтрака, вдвоем; сокольника Франческо с собой не взял, сам вез сумку с прикормкой — голубями, которых велел настрелять в хлебном амбаре. Конечно, сейчас еще не сезон, сказал он, объясняя спутнице тонкости соколиной потехи, настоящая охота начинается позже, осенью. Кречета он держал на левой руке, а после первого напуска, когда отъехали уже довольно далеко от замка, передал перчатку Аэлис. Первой добычей оказалась ворона. Освобожденный от клобучка и брошенный в воздух, сокол стал стремительно набирать высоту крутыми витками, словно ввинчивался в воздух, и, уже почти скрывшись из виду, отвесно ринулся на жертву и поразил ее с первого удара — от бедняги только перья полетели, — Аэлис радостно завизжала, хлопая в ладоши.

— Ах, мессир, мне никогда еще не делали более прекрасного подарка, — сказала она с сияющими глазами, когда Франческо посвистал и сожравший прикормку сокол послушно сел на подставленную перчатку. — Смогу ли я достойно отблагодарить вас за такую учтивость?

— Сможете, мадонна, — заверил Франческо и, подъехав ближе, стал показывать, как надевать птице клобучок. — Впрочем, ваша радость — уже достаточная для меня награда…

— Нет, этого мало! А можно мне самой его напустить?

— Конечно, это ведь совсем просто — как только увидите достойную дичь, подбросьте его вверх, вот так! Только не забудьте снять шапочку, иначе он может разбиться… О, смотрите — вон летит гусь. Напускайте!

Сокол опять взмыл в небо.

— Неужели он и гуся возьмет? — недоверчиво спросила Аэлис.

— Не только гуся — такой может бить и цаплю, и журавля… Из всех соколов кречет — самый благородный, это птица высокого полета, потому что бросается только сверху, с высоты. А есть птицы низкого полета, ястреб например. Он бьет добычу «в угон», то есть просто догоняет, летя следом… Смотрите внимательно! — Охваченный охотничьим азартом, Франческо стиснул ее руку и привлек девушку к себе, она потеряла стремя и могла бы упасть с седла, если бы лошади не стояли так близко. — Смотрите! Так его, браво!!

Гусь стал единственным достойным трофеем, но Аэлис раз за разом напускала кречета на все, что попадалось в небе. Истребив много пернатой живности, решили возвращаться, когда солнце уже перевалило далеко за полдень. На обратном пути Аэлис предложила заехать к отцу Морелю — отдать ему гуся.

— А в замке гости, — сказал кюре, выслушав рассказ об охоте и похвалив редкую масть сокола. — Приехали мессир Тибо и достопочтенный аббат Сюжер. Вы, сын мой, кажется, говорили, что знакомы с ним? — спросил он, обращаясь к Франческо.

— Да, мы виделись, — рассеянно ответил тот, пытаясь отгадать, что означает неожиданное появление аббата. — С Сюжером, я хочу сказать, не с мессиром Тибо.

— Не многое потеряли, — сказала Аэлис. — Я предпочла бы, чтобы дядюшка вообще здесь не появлялся. Всякий раз, когда он приезжает, что-нибудь случается! Прошлой зимой он выкинул отца Мореля из окна.

— Господи помилуй. — Франческо оторопел. — Надеюсь, падре, дамуазель шутит?

— Она говорит истинную правду. — Кюре улыбнулся. — Мессир Тибо приехал, чтобы забрать в свою дружину несколько моранвильских парней, ибо замыслил вместе с сиром де Буафор отбить английский обоз, ратников же им не хватало. А мессир Гийом выдать оных вилланов отказался, и вышла между ними великая распря. Я же, старый дурак, не зная еще об отказе мессира Гийома, решил походатайствовать за юношей и отправился в замок, забыв мудрое правило — «Ne accesseris in consilium nisi vocatus», сиречь «не лезь, куда не просят». И поистине, лучше бы не лез, ибо, когда мессир Тибо услышал, зачем я пришел, он впал в столь великую ярость, что поднял меня над головой как некоего немощного Антея и, пронеся с богохульными словами через весь скрипторий, выкинул в окно. А там, сын мой, до земли не менее пятнадцати футов, по счастью, я упал в сугроб…

Аэлис, не выдержав, расхохоталась и тут же испуганно прикрыла рот ладошкой. Франческо глянул на нее с деланной строгостью, и она послушно приняла серьезный вид.

— Вы поступили как истинный пастырь, — сказал он. — Увы, добрые дела часто влекут за собой неприятные последствия. Я не вожу с собой денег, но пришлю человека… с некоторой суммой на нужды вашего прихода, падре.

— Не откажусь, сын мой, и заранее вас благодарю, равно как и за эту жирную птицу, моим недужным она пригодится, и даже очень!

— А может быть… — нерешительно сказала Аэлис, переводя взгляд с отца Мореля на Франческо, — может быть, нам перекусить здесь? Просто съедим по куску хлеба, и можно было бы еще поохотиться…

Ей очень не хотелось возвращаться в замок именно сейчас, лучше бы ближе к вечеру, чтобы отец успел поговорить с дядей Тибо и объяснить ему насчет итальянцев. Она догадывалась, что тому их присутствие придется не по душе, — какие-то чужеземцы, да еще подлого сословия…

— Боюсь, это было бы неучтиво, — возразил Франческо, которому, напротив, не терпелось поговорить с Джулио, возможно, тот уже смог разведать, с чем пожаловал патер реверендиссимус. — К тому же наш охотник устал.

Аэлис состроила гримаску разочарования:

— Но завтра мы опять поедем?

— Нет-нет, соколу положено отдыхать каждый второй день…

Вернувшись в замок, она поздоровалась с гостями — Сугерий отечески потрепал ее по щеке и тоже осведомился насчет соблюдения постов, а дядюшка сказал, что она похорошела «точно здоровая кобылка» (в его устах это был комплимент), — и ушла к себе переодеваться.

К ужину она намеренно опоздала: не хотелось присутствовать при первой встрече дяди с итальянцами, кроме того, боялась увидеть Робера. Наверное, опять станет смотреть на нее холодным взглядом или, хуже того, говорить всякие неприятные вещи. Хотя, Бог свидетель, ему не за что на нее сердиться, не в чем упрекнуть. Что такого она сделала? Съездила на охоту — впервые, что ли… Потом она и Робера научит соколиной потехе, будут выезжать вместе. Аэлис успокаивала себя этими доводами, но тревожное ощущение не проходило, будто и впрямь провинилась перед своим другом. Она даже заикнулась Жаклин насчет того, чтобы вообще не ужинать, но та решительно заявила, что об этом и думать нечего, — мессир отец уже спрашивали и гневались.

За столом она появилась незаметно, тихонько проскользнула на свое место. Франческо был поглощен разговором, в котором участвовали отец и аббат, справа от нее сопел дядя Тибо, увлеченно вгрызаясь в жареную баранью ногу, и жир стекал у него по подбородку. Лишь некоторое время спустя Аэлис отважилась взглянуть на нижний стол, где сидели оруженосцы; Робер был на месте, но не обернулся, как делал прежде всякий раз, стоило ей на него посмотреть. Она вздохнула и стала прислушиваться к разговору рядом с собой.

— …нет, — говорил аббат, — я не могу разделить вашу точку зрения. Созыв Генеральных штатов был ошибкой, всех последствий которой мы даже не можем еще предвидеть. Допустив простолюдинов к обсуждению государственных дел, король нарушил общественное равновесие и посеял семена будущих смут, хотя я надеюсь, что взойдут они еще не скоро и, во всяком случае, не на наших глазах…

Франческо улыбнулся и, отпив из кубка, стал разглядывать украшающие его эмалевые медальоны.

— Боюсь, нам трудно понять друг друга в этом вопросе, — сказал он. — Мы во Флоренции привыкли ценить человека по его собственным заслугам, а не по заслугам его предков… Не спорю, виллан, пребывающий в своем натуральном безобразии, гнусен и оскорбляет чувства; но представьте себе виллана, который каким-то образом обзавелся деньгами, переселился в город и стал уважаемым негоциантом или ремесленником, — а ведь именно такие заседают в Генеральных штатах…

— Простолюдин даже в мехах и бархате остается простолюдином, — непреклонно возразил Сюжер. — Мы, однако, отвлеклись от темы, речь идет о роли Генеральных штатов вообще. Повторяю, я глубоко убежден, что первый их созыв был роковой ошибкой. По странной иронии судьбы, ее совершил великий король и действительно великий государственный ум… который, казалось бы, должен был провидеть все ее последствия. Увы, в данном случае Филипп Красивый оказался слепцом. Вечная трагедия великих людей! Они ломают старое, забывая, что после них некому будет построить на месте сломанного нечто новое, которое оказалось бы лучше старого…

— В то время Филипп был прав, — вмешался сир Гийом. — Без финансовой поддержки со стороны городов ему было не выиграть борьбу против папы Бонифация.

— Но посмотрите, что получилось потом! Прошло не так много лет, и созданная Филиппом новая политическая сила уже успешно подрывает ту самую королевскую власть, укрепление которой было делом всей его жизни.

Франческо опустил кубок и положил на узорчатый брокат скатерти свою руку, холеную, белую, украшенную громадными перстнями.

— Трудно поверить, реверендиссимус, что вы говорите это всерьез, — произнес он любезным тоном. — Горожане подрывают королевскую власть? Клянусь лилией, удивительное утверждение! Что же тогда сказать про ваших нобилей? Про тех, кто занят сварами, интригами, грабежами, в то время пока их король ведет войну?

Сюжер покивал, не спеша перебирая четки.

— С болью в сердце, сын мой, признаю справедливость ваших обвинений. Французское дворянство измельчало и покрыло себя позором… большая его часть, во всяком случае. Но вы никогда не задумывались, почему так случилось? Я своими глазами видел, как на Еврейском острове сожгли Жака де Молэ… Мне было тогда меньше лет, чем вам сейчас. Вероятно, Филипп был прав и в этом — ему понадобились сокровища ордена, и он их получил. Но французскому рыцарству был нанесен удар, от которого оно больше не оправилось. Самому Филиппу рыцари были не нужны, он обходился легистами; рыцари снова понадобились позже — под Креси. Но тогда, сын мой, их уже не было.

Франческо пожал плечами:

— Бесцельный спор, реверендиссимус. Как бы ни относиться к самой идее участия сословий в управлении государством, нельзя не признать, что сейчас только они пытаются поддержать в стране какой-то порядок. Я нахожусь во Франции всего несколько месяцев, но то, чему я был свидетелем…

— Королевство разорено войной, мессир Франсуа, — тихо заметил из своего кресла Филипп Бертье.

— Войной! — насмешливо воскликнул молодой человек. — Что значит — войной? Сама по себе война не обязательно приводит к разорению; разве не войны обогатили Рим, сделали его великой империей?

— Они же его и погубили, — так же тихо возразил нотарий.

— А почему эта же нынешняя война не разорила Англию? — не слушая его, продолжал Донати. — Подданным Эдуарда тоже приходится нелегко, однако Английское королевство окрепло — у львенка отрасли когти, Франция дважды имела возможность в этом убедиться! Если после Креси можно было утешаться разговорами об изменчивости военной фортуны, то Пуатье — это уже не случайность! Вы говорите — королевство разорено; согласен, но кем? Войною? Нет! Англичанами? Не только! Францию губят ее собственные бароны, предпочитающие разбой войне с чужеземцами… И когда, понуждаемые отчаянием, Генеральные штаты добились этой весной контроля над действиями правительства и попытались навести хотя бы относительный порядок, вы тут же объявляете это подрывом власти!

Аббат снисходительно покачал головой:

— Почему, сын мой, вы с такой яростью обрушиваете гнев свой на наше бедное королевство? Неужели в итальянских землях все так уж благополучно?

— Нет, я этого не говорю! К несчастью, совсем не благополучно. Но мы, по крайней мере, сумели обуздать своих нобилей и создать в городах республиканское управление!

— О да, я слышал об этом. — Глаза аббата насмешливо сузились. — Вы так обуздали своих нобилей, что теперь во Флоренции достаточно, проезжая по улице, задеть простолюдина концом лошадиного хвоста, чтобы тебя потащили в суд за оскорбление. Несколько расширенное толкование республиканских прав, вам не кажется?

— Пуп Господень!! — взревел вдруг Тибо и швырнул обглоданной костью в голову кравчему; тот благополучно увернулся, кость упала на пол посреди зала, из-под стола с веселым лаем посыпались собаки.

Аэлис, от испуга пролившая себе на колени ложку супа, с огорчением смотрела, как на юбке расползается огромное жирное пятно.

— Что значит — задеть простолюдина концом хвоста?! Эту сволочь надо топтать копытами, так чтобы кровь брызгала выше конского налобника! Знаете ли вы, мессир аббат, что творится в Бовэзи? Деревни наполовину опустели! Мужичье бросает обрабатывать поля и уходит шляться по лесам, да еще горланит о правах и о мести… Но самое удивительное — это поведение дворян; вы думаете, они огнем и мечом восстанавливают свое сеньориальное право? — Тибо остановился и обвел всех налитыми кровью глазами. — Нет, эти недоноски, точно трусливые зайцы, сидят по своим замкам, не решаясь ударить на бунтарей, а их подвиги сводятся к тому, что они уводят скот и отбирают урожай у своих, а то и у чужих вилланов! Иначе им не собрать тальи! — Оглушительно захохотав, мессир Тибо извлек из-за пояса обширный платок и стал, отдуваясь, вытирать вспотевшее лицо. — Хороши бовэзийские бароны, а? За все время пути я видел только трех повешенных жаков, чтоб им гореть в аду!

Гийом пожал плечами:

— Бовэзийские бароны, к счастью, дальновиднее тебя. Чем бы они стали кормиться, если бы перевешали всех вилланов…

— Да я скорее траву буду жрать, чем позволю мужичью нарушать мою волю! — Тибо угрожающе сжал могучие кулаки и потряс ими в воздухе.

Франческо наклонился к Аэлис:

— О каких повешенных говорил ваш дядя? Здесь «Жаками» называют преступников?

— Нет, это просто такое выражение… Жак — значит простой мужик, землепашец. В общем, необразованный человек, про такого говорят: «жак-простак»… Да вы лучше не слушайте дядю Тибо, он вам такого наговорит!

За окнами совсем стемнело, и слуги внесли в зал зажженные свечи, придавшие столу праздничный вид. Сир де Пикиньи подавил вздох, подумав о том, во сколько ему влетит это парадное освещение. С тех пор как приехал флорентиец, он строго запретил Ашару ставить на стол сальные свечи домашнего производства — они и светят хуже, и пахнут дурно; а за покупные, хорошего очищенного воска, надо заплатить в Понтуазе три су четыре денье за фунт. Хорошо, если все это окупится!

— Да, мессиры, у меня с мужиками трудностей не бывает, — говорил Тибо, самодовольно оглядывая собеседников. — В прошлом году появился один смутьян — что, вы думаете, я с ним сделал? Две недели продержал в каменном мешке без жратвы, а то, что от него осталось, велел повесить на деревенской площади. И еще стражника поставил, чтобы повисел подольше — всем в назидание… Зато с тех пор мои жаки стали как шелковые! — Довольный приятными воспоминаниями, мессир Тибо ухмыльнулся и опорожнил стоявший перед ним громадный кубок.

Гийом, с досадой слушавший брата, покосился на Франческо. Тот сидел, небрежно откинувшись на спинку кресла, и лицо его выражало вежливое равнодушие. Но конечно, едва ли подобные застольные разговоры могут быть ему по душе; Гийом постарался отвлечь внимание брата от опасной темы:

— Послушай, ты бы лучше рассказал нам последние придворные сплетни, мой племянник Тестар должен знать немало…

— А мне не до сплетен, я ведь политикой не занимаюсь, у меня своих дел хватает! Лучше сам что-нибудь расскажи, как поживаешь, что поделываешь? Небось книжечки почитываешь, а, братец? — добавил он, бросив на Гийома насмешливый взгляд.

— Иногда почитываю, — коротко ответил тот.

— То-то у тебя ум за разум заходит! А вот меня, клянусь шпорой, с души воротит от одного вида пергамента и чернил! А уж эти рифмоплеты — да я бы их всех передушил собственными руками!

Аэлис украдкой вздохнула, подумав, каким диким язычником должен казаться итальянцам ее дядя. Мессир Гийом улыбнулся:

— Чем они перед тобой провинились, брат? Раньше ты вроде бы даже не помнил об их существовании.

— Черт возьми, чем провинились! Да они сыграли со мной такую шутку, что худшему врагу не придумать! — заорал Тибо. — Вы только послушайте, мессиры: подстерегли мы английский обоз, и не просто обоз, а королевский — представляете? Поживы там оказалось столько, что всем хватило, и каждый из нас прихватил для выкупа по пленнику. Мне достался какой-то тощий оруженосец. Я, как чувствовал, хотел уже прикончить его, а потом решил: оруженосец как-никак королевский, может, не поскупятся на выкуп. Так вы знаете, что я за этого недоноска выручил? Шестнадцать ливров! Да, да… не смейтесь, мессиры! Шестнадцать ливров. И знаете почему? — Тибо обвел всех торжествующим взглядом, будто собирался сообщить нечто ошеломляющее. — Это оказался поэт, мессиры, гнусный пачкун! Я даже имя его запомнил, так мне стало обидно, — Жоффруа Шосэр, вот как его звали! Шестнадцать ливров, чтоб мне гореть в аду! А Готье де Буафор в том же деле поживился двумя конями, которых потом продал за полтораста! Все засмеялись, а мессир Гийом спросил:

— Откуда ты узнал, что этот Жоффруа был поэт?

— Ха, это отродье узнать легко: мерзавец таскал с собой целый мешок, набитый свитками и разной подобной дрянью. Зато и отвел я себе душу! Устроил костер и заставил ублюдка смотреть, как горят его любезные стишки! Уж как он убивался!

— Ах, мессир! — не выдержал Филипп. — Как знать, быть может, вы уничтожили немало великих произведений.

— А ты заткнись! — рявкнул Тибо. — От этих «великих произведений» и идет чума! Думаете, кто затевает всякие смуты? Вот, эти самые голодранцы — таскаются по всему свету, сочиняют разную гнусность, а за ними и чернь начинает блеять о своих «правах». Да наши чертовы жаки потому и…

— Послушай, братец, — перебил его Гийом, с деланой веселой улыбкой поднимая свой бокал, — что это ты сегодня только о жаках и говоришь? Хватит о них, право, не такая уж веселая тема.

Тибо, уставившись на брата, зловеще усмехнулся.

— В таких делах ты всегда был глуп, Гийом! — объявил он. — Помяните мое слово — если вы и впредь будете оставаться бабами, то скоро вас тут повеселят! Жаки себя еще покажут… и не только жаки! Все эти буржуа, которым позволено корчить из себя знатных особ, тоже при случае хорошенько вам поддадут. Может, хоть тогда поймете, с кем водить дружбу!

При этом недвусмысленном намеке мессир Тибо, до сих пор демонстративно не замечавший флорентийца, открыто посмотрел на него и вызывающе ухмыльнулся. Их взгляды — один яростный, другой иронический — встретились, и сир Гийом понял, что еще секунда — и с таким трудом сохраняемый мир будет нарушен самым непристойным образом.

— Хорошо-хорошо, — торопливо заговорил он, едва скрывая раздражение, — но я просил рассказать, что нового при дворе и каковы успехи дорогого племянника. Надеюсь, его положению ничего не угрожает?

Мессир Гийом сделал ударение на последней фразе и выразительно посмотрел на Тибо, а Филипп поспешил разрядить обстановку нарочито нелепым в его устах вопросом.

— Правду ли говорят, благородный мессир, будто новая любовница Черного принца сложена дурно и несоразмерно? — смущенно спросил он, с робким любопытством поглядывая на свирепого барона.

Этот вопрос, заданный тихим немолодым нотарием, вызвал за столом веселое оживление, а мессир Тибо шумно развеселился:

— Ах ты, сморчок! Ха-ха, вы слышите, что интересует старого греховодника? Вот тебе и тихоня Филипп…

Капеллан укоризненно посмотрел на Филиппа:

— Не ожидал от вас, сын мой, такого неподобающего в вашем возрасте любопытства, да еще в присутствии юной девицы.

— При ней-то? — перебил Тибо, покосившись на Аэлис и бесцеремонно ткнув ее локтем. — Эта плутовка, преподобный отец, разбирается в подобных вопросах не хуже нас с вами! А вот чего я не стал бы произносить в ее присутствии, так это — ха-ха-ха! — слово «девица», потому что — клянусь пупом Господним! — от одного этого слова моей племяннице делается тошно, так ей опротивело собственное девичество! Что скажешь, малышка? Небось уже не одного оруженосца довела до горячки своими прелестями? Он подмигнул и одобрительно оглядел зардевшуюся Аэлис. — Замуж, замуж пора, а то ведь сама свихнешься! Я бы такую кобылку давно к делу пристроил, не то что мой растяпа-братец! Или, может, женишок уже нашелся, а, Гийом? — спросил он, покосившись на флорентийца. — Так ты не таись! Кто он? Наверняка из самых блестящих вельмож Франции… Уж не королевского ли дома? Не зря ведь ты крутишься при двух дворах сразу!

Глаза Франческо на этот раз угрожающе сузились, а мессир Гийом побагровел так, что впору было бежать за цирюльником — отворять кровь. Довольный произведенным эффектом, Тибо разразился хохотом, Аэлис, насторожившись, переводила взгляд с одного на другого, а перепуганный Филипп судорожно прикидывал в уме, чем отвлечь одержимого барона.

— Досточтимый мессир, простите, что осмеливаюсь вас перебить! — воскликнул он, делая вид, будто вспомнил что-то важное.

— Вы сказали о вельможах, и я вспомнил, что недавно в Париже встретил одного весьма знатного сеньора, который утверждал, будто братья де Вандом поносят ваше доброе имя, рассказывая всем и каждому, что не так давно, сразившись с вами в честном поединке, обратили вас в бегство…

— Ах ты, мокрица! — рявкнул Тибо, обрушив свой громадный кулак на стол. — И ты спокойно слушал, мерзавец, как при тебе бесчестят имя Пикиньи?!

— Что вы, как можно! — Филипп протестующе поднял руку. — Я так и заявил тому сеньору, что только черная зависть к вашим доблестям заставляет этих низких де Вандомов сочинять столь чудовищную клевету!

— Ах, мерзавцы, ах, псы! — ярился Тибо, поводя вокруг налитыми кровью глазами. — Ну, я им покажу, как пакостить клеветой доброе рыцарское имя!

Гийом, сразу разгадавший хитрость своего нотария, едва удерживался от смеха:

— Не обращай внимания, братец. Они перессорились со всей округой и теперь просто не знают, на ком выместить злобу! Никто не поверит их словам…

Однако Тибо, стоило ему завестись, не так легко поддавался уговорам.

— Ну нет, этого я так не оставлю!! — ревел он. — Завтра же поеду разыскивать мерзавцев! Они, я слыхал, осаждают сейчас замок Луаньи? Так я им покажу осаду!! Я им подпалю зады, они у меня надолго запомнят, как порочить мою честь!

Между тем еще один человек, не участвуя в разговоре, пристально следил за всем происходящим на верхнем конце стола. Робер, прислушивающийся к каждому слову, очень скоро почувствовал скрытую напряженность между флорентийцем и сиром Гийомом, которой не замечал раньше, и это вызвало в нем смутное беспокойство. Когда же Тибо, заговорив о возможных женихах Аэлис, бросил выразительный взгляд на банкира, Робер похолодел от догадки. Конечно, это могло быть случайным совпадением, ведь мессир Тибо явно взбешен присутствием буржуа. Но в этом случае его слова не произвели бы такого впечатления на присутствующих. Достаточно было посмотреть на лица Пикиньи, флорентийца и Бертье, чтобы понять, насколько их задел этот намек.

Эти три дня после вечера, проведенного с Аэлис, Робер впервые за последнее время думал о ней без ревности, слишком счастливый ее любовью, в которой больше не сомневался; и тем страшней показалась ему сейчас внезапная догадка. Она-то может сколько угодно любить его, но ведь это не помешает отцу в любой момент выдать ее замуж. Когда он, ни о чем еще не подозревая, спросил у Симона, с чего бы это в Моранвиль пожаловали вдруг такие необычные гости, тот подмигнул и сказал, что не иначе мессир хочет поживиться: где банкир, там и золото, как тут не урвать. «То-то он обхаживает итальянцев, как своих родных, и дочке наказал быть с ним полюбезнее…» Наверняка так оно и есть. Робер, как и все в Моранвиле, хорошо знал, что мессир давно уже сидит весь в долгах; так неужто упустит случай поживиться? Но как же сама Аэлис? Догадывается ли о чем-нибудь? С мучительной тревогой он постарался поймать ее взгляд, но она не смотрела в его сторону. Мессир Тибо бушевал, обещая подпалить кому-то зад, Аэлис, глядя на него, весело улыбалась. Вообще она сегодня была особенно веселая, пожалуй даже счастливая… Наверное, причиной тому — их примирение, подумал он с горькой радостью. Ну что ж, разве этого мало? Чего еще требовать от судьбы?

На верхнем конце стола весело зашумели, но Робер, поглощенный своими переживаниями, не разобрал почему. Он смотрел и не мог насмотреться на сиявшее каким-то особенным светом лицо Аэлис. Почему она не смотрит в его сторону? Боится выдать себя? Видно, ни о чем не догадывается… хотя, может, не о чем и догадываться, может, ему все померещилось? И как тут быть, нужно ли говорить ей о своих подозрениях?

До самого конца ужина он тщетно пытался решить для себя этот вопрос и понял только одно: что должен побыть с ней как тогда, наедине. Он с тревогой ждал, не останется ли Аэлис после ужина в зале, чтобы сыграть с флорентийцем в шахматы или послушать его рассказы о виденных им чудесных странах, но нет, она сразу ушла к себе, и он с бьющимся сердцем, поспешил следом.

Когда он вошел, Аэлис стояла возле стола и с мечтательной улыбкой поглаживала надетую на левую руку зеленую перчатку. Увидев Робера, она покраснела и, торопливо сдернув перчатку, бросила на постель.

— Можно мне побыть с тобой, Аэлис? — спросил он, несколько удивленный ее испугом.

— Конечно. Зачем спрашиваешь? Я так рада!

Робер обнял ее и притянул к себе, пытаясь заглянуть в лицо.

— Если бы ты знала, любимая, каким долгим был для меня этот день… без тебя…

— Робер, пусти! — вскрикнула Аэлис, пряча лицо. — Ты чуть не задушил меня, пусти, говорю!

— Прости, Аэлис! — засмеялся Робер, отпуская ее. — Я слишком соскучился по тебе… Иди ко мне! — добавил он, садясь и протягивая ей руки. — Иди скорее…

— Погоди, Робер, еще успеешь! — Аэлис с нарочитым кокетством оттолкнула его руки и, усевшись рядом, торопливо заговорила: — Ты лучше расскажи, чем занимался. Я вот навещала отца Мореля, мы отвезли ему гуся — ну… которого добыл сокол. Мы ведь с Франсуа ездили на охоту, я тебе говорила? Ты не представляешь, как это интересно, — он сбивает птицу на лету, вот так, сверху, и падает вместе с ней, а на земле сразу перерывает ей горло и пьет кровь, — увлеченно рассказывала она. — Тогда надо подъехать и бросить ему прикормку — лучше всего голубя, а потом ему так посвистишь, и он взлетает и садится тебе на руку… следующий раз поедем с тобой, я все тебе покажу!

Аэлис продолжала говорить, но Робер уже не слушал, пораженный неожиданно охватившим его тягостным чувством. Ее слова казались ему пустыми, словно она торопилась произнести их только затем, чтобы скрыть более важное…

— Погоди, Аэлис! — остановил он ее. — С тобой что-то случилось сегодня, я это чувствую. Что произошло?

Он взял ее за плечи, повернул к себе и со страхом ждал ответа, не сводя взгляда с ее лица.

Аэлис покраснела и попыталась рассердиться.

— Ты становишься невозможным, Робер! — крикнула она запальчиво. — Нельзя же все время подозревать!

Робер не отрываясь смотрел ей в глаза:

— Скажи правду! Ты слишком часто уверяла, что любишь меня, это дает мне право спрашивать. Тебя… тебя просватали, Аэлис?

— Что-о?! Просватали? — Аэлис широко открыла глаза и с искренним недоумением глянула на Робера. — Господи, Робер! Чего это пришло тебе в голову? За кого просватали?

— За этого банкира! За кого же еще?

Аэлис залилась краской, но не опустила глаз.

— Да ты совсем ума лишился, Робер! — ответила она возмущенно. — Отец скорее даст отрубить себе правую руку, чем выдаст меня за буржуа!

— Ты в этом уверена?

— Замолчи, слышать больше не желаю подобные глупости! — Она сердито фыркнула и пожала плечами. — И хоть бы сообразил простую вещь; если бы даже такое и могло случиться, то уж, наверное, мне бы сказали о том, что я просватана.

С минуту он еще колебался, а потом облегченно вздохнул:

— Ты права, Аэлис! Конечно, ты бы знала об этом! А я уже было подумал…

— Но почему подумал? Откуда эта нелепая мысль? — спросила Аэлис, в душе уже сильно взволнованная его неожиданным предположением.

— Да так… — Робер пожал плечами и решительно добавил: — Я и сам не знаю почему. Наверное, ревность помутила мой разум!

Аэлис почувствовала досаду, ей вдруг захотелось, чтобы его подозрения оказались не простым вымыслом.

— Так мог бы и не болтать глупостей, раз сам не знаешь почему! — ответила она раздраженно и отвернулась.

— Аэлис, ну что ты! Не сердись, солнышко, я слишком боюсь тебя потерять…

Аэлис молчала, упорно избегая его взгляда. Ей вдруг стало с ним неловко и трудно. Нет, действительно, ну как он не понимает, что все равно наступит день, когда ее выдадут замуж; а если так, то какое ему дело за кого? Напротив, если бы он любил ее по-настоящему, он должен был бы только пожелать ей такого мужа, как Франсуа, а не мучить неуместной ревностью… Не мог же он всерьез надеяться на то, что она станет его женой! И вообще, что тут такого? Он мог бы оставаться при ней и после замужества…

— Вовсе ты меня не любишь, Робер! — сказала она убежденно и, совсем уже обидевшись, отодвинулась от него подальше. — Неужели мало того, что я люблю тебя? Для чего ты все портишь вечными подозрениями и страхами?

— Аэлис! — Робер улыбнулся и, поймав ее руку, притянул к себе. — Не сердись! Я и правда глупо себя веду, но ты сама виновата, любовь к тебе делает меня глупцом!

Аэлис хотела вырваться, но, встретившись с ним глазами, вдруг поняла, что не может и не должна больше сердиться. Ведь она действительно любит его, все равно любит…

— Ну, скажи, что мне сделать, чтобы ты не сердилась?

Аэлис засмеялась и пересела к нему на колени.

— Быть довольным, что вас любят! Ничего больше не требовать и быть всегда со мной! Мало с вас, мессир оруженосец?

 

Глава 10

Тибо, предполагавший погостить в Моранвиле с неделю, уехал уже на следующее утро. Причиной столь поспешного отъезда было нетерпение покарать Вандомов, но он был ускорен еще и ссорой, вспыхнувшей между братьями вечером того же дня, после ужина.

Все уже отходили ко сну, когда Тибо явился к Гийому, проверявшему счета с Филиппом, и громогласно потребовал ответа, чем на самом деле объясняется пребывание в замке этих подлых буржуа. Гийом пытался отшутиться, но разъяренный Тибо не отставал, пришлось приоткрыть тайну. С итальянцами, сказал он, ведутся переговоры насчет одного займа, дело это государственное и секретное, так что пусть братец не обессудит, если он не станет пока вдаваться в подробности.

— Да можешь ими подавиться! — отвечал Тибо. — «Секретное дело», как бы не так! В Париже все кумушки судачат, что Ле Кок собирает деньги — вызволять Наварру из темницы! Но только ты-то зачем в это лезешь, старый дурак! Хочешь на старости лет замарать герб Пикиньи?! Тогда уж выдай Аэлис за этого менялу!

— Не лезь ко мне со своими советами, тупоумный кабан! Если у тебя вместо головы болванка для шлема, так и не пытайся пользоваться ею в другом качестве!

Братья готовы уже были полезть в драку, если бы не Бертье, как всегда, попытавшийся восстановить семейное согласие. Необузданный Тибо, у которого давно уже чесались кулаки, вместо брата сгреб подвернувшегося под руку Филиппа и от всей души шмякнул о стену; бедный легист обмяк и, закатив глаза, стал сползать на пол.

— Мессиры… будьте благоразумны! — тут же очнувшись, взмолился он слабым голосом. — Помните, от этого займа зависит судьба королевства…

— Тебе еще мало?! — взревел Тибо, оборачиваясь. — Плевать я хотел на королевство, когда речь идет о чести рода Пикиньи!

— Зато Карлу на него не наплевать! — крикнул Гийом, помогая Филиппу подняться. — И пора бы тебе знать его характер…

— Я не позволю бесчестить наш род ни ради Карла, ни ради самого папы римского!

— Скажи на милость — он не позволит! В своем доме пока еще я хозяин!!

— Ну, так лижи ему задницу, этому банкиру! А главное, не забудь подложить ему в постель свою дочку! Иначе не видать тебе займа как своих ушей! Слышишь, Гийом? Непременно не забудь, а то политика пострадает. Ха-ха-ха! Я ведь зная, что когда-нибудь эти политические игры засадят тебя в дерьмо по самую шею! Лучше бы ты подстерегал в засадах хорошую добычу и брал выкупы, как делают настоящие рыцари… Так нет, дьявол его попутал снюхаться с подонками! Тошно вспомнить, как он всю зиму нежничал со всяким сбродом из горожан, чуть не под ручку ходил с этим висельником Марселем! Вот теперь и пеняй на себя, что буржуа обнаглели и держатся с тобой как с равным! Погоди, к девчонке еще не один такой «благородный» женишок подкатится.

— Ладно, это уж моя забота. А тебе советую одуматься и не показывать этому банкиру, что ты недоволен его присутствием в замке. Наварра не любит, когда ему становятся поперек дороги…

Тибо презрительно плюнул:

— Подумаешь, испугал! Я что, ленник твоему Карлу? Ты с ним блудишь, тебе его и бояться, а я волен делать и говорить что пожелаю! Но спокойно созерцать непотребство, которое творится в Моранвиле, я — разрази меня Бог — не могу! Завтра же с рассветом уеду, и ноги моей здесь больше не будет, покуда ты сам не одумаешься! Потому что если кому-то пора одуматься, так это тебе!

— Ладно-ладно. — Гийом потрепал его по рукаву. — Иди проспись, ты много выпил за ужином. Завтра и не вспомнишь, что собирался уезжать.

Утром он, проснувшись, первым делом подумал с тревогой, не забыл ли братец и в самом деле про свой отъезд, но, подойдя к окну, тут же успокоился — люди Тибо готовились в дорогу.

— Эй, там! — весело закричал он. — Мыться, одеваться, и пусть разбудят дамуазель — скажите, чтобы готовилась проводить дядюшку!

Дядюшку следовало проводить до границы владений не только чтобы сгладить вчерашнюю ссору (Пикиньи побаивался, как бы неистовый дурак не начал жаловаться всякому встречному на брата, который спутался с Наваррой и теперь склоняет на его сторону иноземных банкиров); не мешало и присмотреть за ним по пути, чтобы не вышло как в прошлый раз, когда очередной родственный визит обошелся в дюжину лучших тонкорунных овец. Встретив тогда пастуха с овцами, Тибо подозвал его и велел принести воды, а когда парень вернулся — путников и след простыл, а стадо заметно поредело. Рассвирепевший Гийом послал в Монбазон гонца с требованием вернуть похищенное, но Тибо нагло ответил, что при всем желании не может исполнить братнину просьбу, понеже овец променял сиру де Буафору на чеканный пояс миланской работы, а пояс тот на его, Гийома, брюхе нипочем не сойдется…

Сейчас надо было выпроводить его как можно скорее. Позавтракали наспех в семейном кругу; Гийом велел сенешалю сказать гостям, что не решился будить их в столь ранний час. Еще сидели за столом, когда во двор уже вывели оседланных лошадей.

Белоснежного иноходца по имени Клержуа, на котором ездила Аэлис, Робер заседлал, как всегда, своими руками, проверив каждую пряжку и с особым тщанием затянув подпругу; Клержуа был лукавцем и имел дурное обыкновение надувать брюхо, когда его седлали.

Наконец со сборами было покончено. Передав конюху повод своего вороного, Робер подвел иноходца к парадному крыльцу, на которое уже вышли господа. Аэлис сбежала первой, Робер с учтивостью знающего свое дело стремянного преклонил левое колено и выставил правое; Аэлис поднялась на него, как на приступку, и, поставив в стремя другую ногу, вдруг пошатнулась, словно потеряв равновесие, — это была игра, уже привычная для обоих. Робер подхватил девушку и легко вскинул в седло, на миг благодарно коснувшись щекой ее колена.

— Вы очень любезны, благодарю, — обронила она высокомерно, расправляя юбку.

Робер молча поклонился, отошел и сел на своего Глориана. Протяжно запели на петлях открываемые створки ворот, и первые всадники скрылись в темном проеме воротной арки, сразу наполнившейся звонким грохочущим перестуком копыт по каменным плитам. Здесь еще таился ночной мрак, от стен тянуло сыростью. Робер, ехавший следом за Аэлис, увидел, как она поежилась от озноба. «Надо ей было одеться потеплее, — подумал он, — впрочем, день будет жарким, ни к чему…» Стало светло, копыта передовых лошадей уже глухо затопотали по деревянному настилу моста, и кавалькада выехала в теплое сияние летнего утра.

Клержуа легко нес всадницу, Аэлис покачивалась в седле, держась очень прямо и чуть склонив голову, — то ли дремала, еще не совсем освободившись от крепкого предрассветного сна, то ли о чем-то задумалась.

Робер смотрел на нее с восхищением и нежностью, и сердце его было переполнено благодарностью за это чудесное утро: что нет рядом проклятых чужаков, что ему удалось сегодня подать ей стремя, что можно сейчас ехать вот так, рядом, не сводя с нее взгляда… О чем она думает?

Он тронул шпорами коня, посылая его вперед. Они поравнялись, Аэлис рассеянно улыбнулась Роберу, повернув к нему лицо, невыразимо прекрасное в розовом свете зари, — и вдруг вороной злобно взвизгнул и попытался укусить иноходца за холку. Аэлис испуганно схватилась за поводья, Робер в бешенстве рванул удила так, что Глориан присел на задние ноги, и ожег коня плетью.

— Прости, госпожа, — сказал он, снова поравнявшись с Аэлис, — ты не испугалась? Вот уж не ожидал от негодяя такого коварства!

— Не ругай его, доброму коню положено быть с норовом. А я уже привыкла, Клержуа пуглив и шарахается от всякого пустяка. — Она одобрительно оглядела вороного. — Это ведь Глориан? Твой любимец, я не ошиблась?

— Ты не ошиблась, госпожа, это Глориан — одно из лучших животных в конюшне. Но он злобен и бывает опасен.

— И ты его любишь больше других, правда ведь?

— Он того заслуживает. Раньше я ездил на Гайяре, но теперь господин Симон разрешил мне седлать Глориана, и мы с ним сразу понравились друг другу…

— Еще бы вы друг другу не понравились! — улыбнулась Аэлис. — Вы, мессир, тоже бываете злобным и опасным. А ты знаешь, что отец отдал Глориана мне и разрешил поступить с ним по моему усмотрению?

— Тебе?! — изумился Робер. — Не понимаю, зачем тебе такой бешеный конь!

— Мне — незачем! — ответила Аэлис многозначительно и бросила на Робера лукавый взгляд. — Но, кажется, он подойдет одному бешеному оруженосцу…

— Кому же это… госпожа? — смущенно спросил Робер, боясь поверить своей догадке.

— А ты, конечно, не догадываешься? Ну и притвора же ты, Робер! — Она засмеялась и, понижая голос, добавила: — Я дарю его вам, мессир! Пусть сей благородный конь поможет вам стяжать множество славных побед, а также прославить имя вашей дамы! — Она кокетливо покосилась на него и добавила все в том же шутливом тоне: — Надеюсь, именно таковы ваши намерения?

— Аэлис… — Робер задохнулся от радости. — Как мне благодарить тебя, госпожа?

— Очень просто! Никогда больше не досаждать своими обидами, понял?

Их взгляды встретились, и Робер явственно ощутил, как за спиной у него вырастают крылья.

— И еще я хочу, чтобы ты выбрал себе самую лучшую сбрую, самое красивое седло и чепрак, это тоже будет мой подарок! Я еще вчера хотела тебе сказать об этом, но потом забыла…

— Полученный от тебя такой подарок вдвойне бесценен, моя любимая! — растроганно прошептал Робер.

Петляя среди мягких холмов, все дальше убегала вдаль белая от пыли дорога. Солнце было уже высоко, когда путники добрались до менгира, который здесь, по дороге на Руан, служил пограничной метой владений сира де Пикиньи. У подножия громадного, незапамятно древнего каменного столба, с грубо вырубленным на каждой его стороне кельтским крестом, слуги расстелили ковер. Господа подкрепились, выпили по прощальному кубку, и Тибо повел свой отряд дальше, в сторону Луаньи, а Гийом со свитой повернул обратно. Он был несказанно рад, что братца удалось спровадить без особых убытков, если не считать прихваченных его конюхами двух мешков овса.

Вернувшись в замок, Робер поспешил к конюшне расседлывать и чистить лошадей — Клержуа и, теперь уже своего, Глориана. Оба коня были ему равно дороги, он вообще любил возиться с лошадьми, уход за ними был приятным и успокаивающим занятием. С усердием чистил он щеткой лоснящиеся бока, расчесывал шелковистые гривы, подсыпал свежего зерна, водил их на водопой… и они платили ему такой же привязанностью, а его любимец всегда встречал Робера радостным ржанием.

Он быстро покончил с делами, но не спешил уходить, любуясь тонкими поджарыми ногами и горделиво выгнутой шеей красавца-вороного. А главное — это ее подарок! Робер счастливо рассмеялся и, обняв голову Глориана, зарылся лицом в густую гриву. Словно откликаясь на ласку, конь тихонько заржал и ткнулся теплыми губами ему в плечо.

Выходя из конюшни, Робер столкнулся со стражником по имени Арно Рыжий — тот, весь запыхавшийся, крикнул, что его, Робера, искал господин Симон.

— Случилось что-нибудь?

— Прискакал человек из Понтерена — там у них рутьеры угнали стадо, надо снаряжать погоню!

Робер присвистнул — Понтерен был одной из самых дальних вотчин сира де Пикиньи, граничащей уже с землями аббатисы Камбронской. И в какую еще сторону погонят бандиты свою добычу! Хорошо, если к побережью, там их можно перехватить где-то между Гурнеем и Сонжоном, а если на север, в сторону Амьена? Этак они успеют переполовинить стадо, покуда их настигнут. Одно утешение — коров галопом не погонишь.

— Много угнали? — поспешая за Рыжим, спросил он.

— Да голов с полсотни, слыхал…

Когда он пришел к Симону, тот уже вооружался — сидел на табурете с поднятыми руками, а двое стражников надевали на него кольчужную рубаху.

— Останешься тут, сынок, — сказал он, выпростав наконец голову из ожерёлка и поводя плечами, чтобы кольчуга легла как надо. — Не знаю, как долго придется мне гонять за этим отродьем, а наших баварцев без присмотра оставлять не годится… тоже банда не хуже тех.

— Позвольте мне ослушаться, — твердо сказал Робер, покраснев от обиды. — В замке остаются и господин сенешаль, и сам сир Гийом, а для баварцев я никто. Да и пора мне испробовать, выучился ли я чему-либо.

— Не терпится? Да вот тут, тут расправь, дурья башка, сам, что ли, не видишь, — сердито сказал Симон одному из одевавших его стражников и обернулся к Роберу. — По правде сказать, я так и думал, что ты оставаться не захочешь. Лучше бы остался. Успеешь еще наглядеться на кровь… Ну, коли решил, так иди собирайся, ждать не будем.

— Можно мне оседлать Глориана? Госпожа сказала сегодня, что дарит его мне.

— Седлай, раз подарили, чего спрашиваешь…

Скоро отряд был готов. Кроме Симона, Робера и еще одного оруженосца из аррьер-вассалов сира де Пикиньи, он насчитывал одиннадцать человек, тщательно отобранных самим де Берном. Когда сир Гийом давал Симону последние наставления, которые тот выслушивал с выражением вежливой скуки, Робер улучил минутку и подъехал к стоявшей на крыльце Аэлис — та вышла с отцом проводить их.

— Я так рада за тебя, Робер, — сказала она с сияющими глазами, — так рада! Это же замечательно, что так получилось, правда? Ты ведь давно мечтал побывать в настоящем деле!

Робер удивился, даже немного обиделся:

— Какое же это настоящее дело, Аэлис? Разве я о таком мечтал — гоняться за коровами…

— Ну, Робер! Начинают всегда с малого. И потом, что вы будете биться из-за коров, это ничего не значит. Рутьеры, говорят, весьма свирепы и бой с ними — это не турнирная жоста.

— Пожалуй, — улыбнулся Робер, — но, если так, ты могла бы хоть немножко обо мне побеспокоиться. А вдруг я погибну? Похоже, тебя это не тревожит нисколько!

Аэлис покраснела:

— Вот уж это совсем не честно, мессир! И я даже не желаю говорить с вами после этого!

Робер засмеялся и похлопал по шее нетерпеливо пляшущего Глориана.

— Да я ведь в шутку сказал! Ну, попрощаемся?

Она искоса взглянула на отца и зашептала, наклоняясь к Роберу:

— Ах, мой друг, как ты хорош в этих доспехах! У меня просто сердце замирает! А мой медальон, он с тобой? — вдруг забеспокоилась она.

— Он всегда будет со мной… До свидания, любимая! — тихо сказал он, оглянувшись на Симона, и стал осаживать коня, заставляя его пятиться от крыльца.

Уже отъезжая, он обернулся и поднял руку, и тогда Аэлис вдруг закричала, перегнувшись через балюстраду:

— Робер… береги себя! Я так буду ждать! Береги себя и возвращайся скорее, милый!

Сир Гийом, обернувшись, уставился на дочь и начал багроветь.

— Мадам, вы не в своем уме! — прошипел он. — Что это еще такое, как вы себя ведете? Убирайтесь отсюда! Ступайте к себе и не смейте выходить из комнаты, пока не позову!

Аэлис убежала, едва сдерживая слезы, а сир Гийом проводил взглядом последних всадников, въезжающих под арку ворот, и сердито оглянулся на негромко позвавшего его Филиппа:

— Ну, что еще тебе?

— Мессир, достопочтенный отец Сюжер просил передать, что хотел бы с вами поговорить.

— Ладно, скажи — приду.

Хорошо еще, оба итальянца с утра уехали на охоту и до сих пор не вернулись; не хватало только, чтобы Донати стал свидетелем неприличной сцены, когда госпожа чуть ли на шее не повисла у простого стражника… Да уж не тот ли это мальчишка — кровь Христова! — чью отпускную грамоту она тогда у него выманила? Что же это такое творится? То-то она добивалась, чтобы негодяя сделали стражником… Нет, но какое счастье, что этого не видел Донати! А Симон-то, Симон, старый слепой осел, куда смотрел? Впрочем, верно и то, что за ними сам Сатана не усмотрит, ну ничего, пусть только вернутся…

Развевая полы длинной домашней робы, сир Гийом ворвался в комнату дочери и застал ее шепчущейся с Жаклин. Он затопал ногами, от ярости потеряв дар речи.

— Вон отсюда, шлюхина дочь! — заорал он на камеристку, когда вернулось дыхание. — Сводница! Ты у меня насидишься в каменном мешке! Старухой оттуда выползешь, распутная ведьма!

Жаклин опрометью вылетела из комнаты. Аэлис встала и бросила на отца высокомерный взгляд:

— Не будьте смешны, мессир! Можно подумать, мы живем во времена Крестовых походов. Вы еще меня пригрозите посадить в мешок!

— А тебя к монахиням! — закричал он, потрясая кулаками. — Завтра же! В Шомон, к Беренгарии, она знает, что делать с такими, как вы! Уж там-то вы попоститесь, мадам, да еще и розог отведаете! Бог свидетель, в этом средстве вы нуждаетесь более, чем в душеспасительных беседах!

Хлопнув за собой дверью, он вдруг заметил торчавший в скважине ключ, дважды повернул его и спрятал в карман.

— Мессир, осмелюсь напомнить…

Гийом обернулся и в ярости уставился на снова возникшего перед ним нотария:

— Какого тебе черта надо, что ты таскаешься за мной по пятам?!

— Вас ждет достопочтимый аббат.

— А, дьявол, я и забыл. Ладно, идем!

— …все эти буржуа, сын мой, хотим мы того или нет, начинают узурпировать права, бывшие когда-то привилегией дворянства. Прискорбно, но что поделаешь? — Сюжер замолчал и бросил испытующий взгляд на Гийома. Тот сидел понуро, весь какой-то осунувшийся. — Ведь только что королевским указом простолюдинам разрешено носить меха и драгоценности, которые раньше дозволялись только дворянам. Мелочь, конечно, но весьма примечательная… В наше время брак дворянки с богатым буржуа не такое уж редкое дело, дорогой Гийом. Ты, я знаю, любящий отец, и счастье твоей единственной дочери должно быть главной твоей заботой…

— Счастье стать женой менялы! — возмутился Пикиньи.

— Нет, счастье стать женой молодого, богатого и блестящего во всех отношениях человека, который ее, несомненно, любит.

— Как это вдруг стало вас заботить!

— Всегда заботило, сын мой, — невозмутимо ответил аббат. — Но должен добавить еще кое-что: я наблюдал Аэлис весьма недолго, но и за этот малый срок успел подметить, что она явно неравнодушна к…

Пикиньи вспыхнул:

— Черт возьми, мессир аббат! Уж не хотите ли вы сказать, что мою дочь можно обвинять в забвении своего…

Бертье, как всегда тихо и незаметно сидевший на своем месте, поспешил вмешаться:

— Досточтимый не ошибся, мой сеньор! Я давно понял, что дамуазель отвечает мессиру Франсуа теми же чувствами.

Пикиньи обернулся и уставился на нотария непонимающе; умение улавливать мысль собеседника с полуслова ему порой изменяло. К тому же он еще был весь под впечатлением ужасного открытия: у негодницы шашни с вилланом и она не стесняется выставлять это напоказ!

— Мессир Франсуа, ты сказал? Да я сам сегодня…

— Гийом, Гийом! Отцы всегда слепы. — Аббат улыбнулся и покачал головой. — Филипп совершенно прав. Моя крестница, можно не сомневаться, будет счастлива с этим достойным молодым человеком; я неоднократно беседовал с ним во время его пребывания в аббатстве и имел возможность убедиться, что его тонкий ум и образованность оказали бы честь любому высокородному юноше… Согласись, Гийом, что он ничем не отличается от самого изысканного вельможи…

Пикиньи, до которого наконец дошло, тем временем успел успокоиться — дело начинало выглядеть по-другому. Замуж ее, замуж! И поскорее, покуда не доигралась до беды…

— Не хватает самой малости, — усмехнулся он, — родового герба.

— Если наш молодой друг предоставит Карлу этот заем, он без труда получит и рыцарское звание, и герб, и самое высокое положение при дворе.

— Юнец слишком горд своими республиканскими идеями и своим положением банкира, чтобы польститься на то, что может предложить ему Карл, я уже пытался соблазнить его королевскими милостями!

— Сейчас, возможно. Не забудь, ему всего двадцать три года. Со временем все изменится. Получив жену знатного рода, он и сам захочет позолотить свои шпоры.

Пикиньи мрачно насупился, снова охваченный сомнениями. Аббат выжидающе посмотрел на него, но, видя, что тот упорно молчит, продолжал тоном терпеливого наставника:

— Прислушайся к доброму совету, сын мой, обуздай свою гордыню. Бывают моменты, когда нужно уметь смиряться. Обдумай, взвесь все, что тебя ждет в случае, если ты откажешься внимать голосу разума. Тебя настигнет полное разорение, ты уже на пороге этого. И тогда тебе придется искать жениха для своей дочери среди самых захудалых рыцарей, а вряд ли она поблагодарит тебя за это!

Мессир Гийом сделал нетерпеливый жест; аббат, поняв его, утвердительно кивнул:

— Да, конечно, это твое личное дело. Но есть другая причина моей настойчивости, гораздо более важная: я говорю о седьмой заповеди рыцарства — о вассальной верности. Мне сейчас вспомнилась песнь о Рауле де Камбрэ. Когда Рауль собрался жечь монастырь Ориньи, его вассал Бернье соглашается следовать за ним, хотя его мать — монахиня в этом монастыре. «Мой сеньор Рауль — предатель хуже Иуды, — говорит он, — но он мой сеньор, ни за что на свете не ослушаюсь его». Это, разумеется, крайность, объяснимая дикими нравами того времени, но в этой крайности была своя доля истины… Возможно, рыцарство гибнет именно потому, что забыло свою важнейшую заповедь!

Пикиньи насмешливо ухмыльнулся.

— Если уж говорить начистоту, мессир аббат, то рыцарству было с кого брать пример. Наши прелаты первыми показали, как можно пренебрегать заповедями!

Выражение мягкого терпения исчезло с лица аббата.

— Осторожнее, Гийом! Не тебе судить о делах Церкви, поэтому вернемся к твоим. Более не стану уговаривать, но помни: Наварра не прощает измены! Вассальный долг обязывает тебя помнить прежде всего о деле твоего сюзерена, которое ты клялся поддерживать; и если теперь по твоей вине сорвется этот заем, то Карл не замедлит отомстить. А что мстить он умеет, тебе хорошо известно.

Филипп бросил тревожный взгляд на Пикиньи.

— И помни еще одно, — продолжал аббат. — Навлекая на себя погибель, ты губишь и свою дочь. Да просветит Господь твой разум, сын мой! Я иду в часовню и буду молиться за тебя. А вечером ты сообщишь мне свое решение. — Аббат поднялся и благословляющим жестом поднял руку.

Оставшись один, сир Гийом долго сидел в той же позе, ссутулившись и хмуро разглядывая черные и белые плитки пола. Они напоминали шахматную доску, и ему виделись на ней причудливые фигурки двух Карлов, Аэлис, банкира, аббата и его самого… Да, дорого начинает обходиться эта партия! Шесть фигур на доске — или все семь? Может, еще и эта гнусная пешка сюда же затесалась? Раны Христовы, как он испугался, когда аббат начал говорить о неравнодушии Аэлис! Но пока, похоже, никто ничего не заметил! Негодницу и впрямь следовало бы отправить в Шомон с соответствующим письмом к матери аббатисе, там взбалмошную дуру живо привели бы в чувство, они это умеют. Да что тут, в самом деле, раздумывать? Замуж ее, и немедля, пока и в самом деле беды не случилось. Ее замуж, и именно за Донати. Сюжер прав, выбирать не приходится… Мальчишку же повесить или в каменный мешок — и забыть там, как в старые добрые времена… Мешок не мешок, но в замке чтоб ноги его больше не было — пусть проваливает на все четыре стороны! И сказать Симону, чтобы не вздумал еще уплатить негодяю за время службы…

— Жаклин! — заорал сир Гийом, шаря по карманам в поисках ключа. — Эй, там, камеристку сюда! Да поживее! Где ты, потаскуха, шляешься, когда тебя зовут? На, возьми и ступай одевать госпожу. Скажешь — у меня для нее хорошая новость!

 

Глава 11

Она была как во сне весь этот день — или прошло уже два? Она не знала, не могла бы сказать, счастлива или несчастна, и если несчастна, то отчего — оттого ли, что через неделю ее свадьба, или оттого, что это будет только через неделю, а не завтра, не нынче вечером… Она пребывала в полусне, в розовом тумане, пронизанном солнечными лучами и карильонным перезвоном колоколов, как тогда, в Жизоре на Рождество, когда еще была жива мама. Все спуталось у нее в голове — так быстро все случилось, сначала отец накричал на нее за то, что она неподобающе вела себя с… или это было потом? Нет, конечно, раньше, он кричал на нее и грозил сослать в монастырь, а потом запер — она тогда испугалась, действительно испугалась. Но прибежала Жаклин и сказала, что бояться нечего, а ее ждет хорошая новость. Новость принес отец: «Мадам, вы выходите замуж через неделю, извольте приготовиться». И ушел, даже не сказав, за кого ей выходить, а Жаклин стала хихикать: ну и смех, к чему тут особенно готовиться, все очень просто, она все ей объяснит. «Да, но за кого?» — спросила Аэлис, а Жаклин рассмеялась: «Да уж конечно, не за вашего Ро…» — и не договорила, потому что Аэлис изо всей силы залепила ей пощечину — даже не потому, что рассердилась, за что тут было сердиться, а просто нельзя было, чтобы она назвала имя, произнесла его вслух.

Конечно, она с самого начала знала за кого. И когда протрубили к ужину, и она вышла в зал одетая и причесанная — голова высоко, глаза опущены (пол в двух туазах перед собой) и увидела, что их кресла теперь рядом, ее и Франсуа, и им подали на одной тарелке, как требуют для любовников правила куртуазности, она уже давно все знала. И нисколько не удивилась, когда отец провозгласил их помолвку и велел сенешалю нынче же разослать приглашения в соседние замки. Они встали перед всеми, и он поцеловал ее в губы — красивый и нарядный, как мессир святой Габриель на витраже в часовне. И тогда вокруг опустился этот розовый туман и стали звонить колокола.

Они пили из одного кубка — настоящее вино, не легкий кларет, какой положено пить девицам, а крепкое вино из Бургундии, красное как кровь, и ели из одной тарелки. Но она не знала, счастлива она или несчастна и отчего глаза полны слез — бывает ведь от радости, а чаще от горя. Она ничего не видела, кроме его рук над тарелкой, когда он пальцами в перстнях ловко надевал на золотую вилочку кусочки мяса и подавал ей, — и это было хорошо, иначе ее тянуло бы взглянуть хоть один раз на пустующее место за нижним столом. Точнее, на одно место. А впрочем, зачем? Он был уже далеко, бесконечно далеко за этой радужной завесой из солнечных лучей, розовой дымки и колокольного звона. Он был в детстве, в памяти, как та давняя-давняя поездка в Жизор…

Ее все поздравляли: отец, аббат Сюжер, капеллан, Филипп, приятель Франсуа со своей испанской бородкой, сенешаль, остальные оруженосцы. Им-то она и вовсе не могла посмотреть в глаза — они ведь знали, а если не знали, то догадывались. Но почему? Стыдилась она, что ли, но чего ей было стыдиться? Или они действительно воображали, что урожденную Пикиньи выдадут замуж за виллана? А когда несмело поднимала глаза на своего будущего мужа, сердце ее обрывалось, никого красивее она в жизни не видела, он превосходил красотой не только святого Габриеля в часовне, но и святых Гервасия и Протасия в жизорской церкви.

Утром ей принесли подарки — золоченую шкатулку со сластями и еще один ларец, с островерхой крышкой и весь в узорах, выложенных слоновой костью по темному дереву. Она положила в рот кусочек розового сахара, открыла ларец и полюбовалась теплым блеском крупных жемчужин, боясь к ним прикоснуться. Трудно было привыкнуть к мысли, что они — ее, что это он прислал ей все эти драгоценности…

Встретились они за завтраком, потом вместе провожали Сюжера, который благословил их и сказал, что вернется через пять дней, чтобы самому совершить таинство венчания. И потом наконец остались одни — в саду у подножия Фредегонды, где она раньше так любила сидеть с… Неужели действительно она и неужели это было на самом деле?

— Мадонна, — сказал Франсуа, глядя ей в глаза без улыбки, — гонцы с извещением о свадьбе еще не разосланы, я нарочно велел их задержать. Мне надо исповедаться перед вами.

— Я слушаю вас, мессир, — прошептала она, не поднимая глаз.

— Мадонна, я вынудил у вашего отца согласие на наш брак. Не стану объяснять всего, вам этого не понять, но мессир ваш отец уговаривал меня принять участие в одном предприятии, очень для него важном, и я согласился, поставив условием вашу руку. Наверное, мне следовало сначала поговорить с вами, но что делать — так получилось… Словом, вы свободны решать. Скажите мессиру Гийому, что я снимаю свое условие и готов подписать соглашение в любом случае, даже если вам не будет угодно меня осчастливить.

— У вас… есть основания это предполагать? — помолчав, спросила она едва слышно.

— Мадонна, я не хотел бы думать потом, что купил себе жену… как покупают невольницу.

— О ваших делах с отцом, мессир Франсуа, мне ничего не было известно, но… поверьте, я отказала бы вам, если бы… Простите, я должна уйти! Пожалуйста, решайте сами, отправлять гонцов или нет…

Весь день она провела в своей комнате, не вышла даже к обеду. Осмелев, снова раскрыла ларец с драгоценностями, разложила их на постели, примеряла сама и украшала Жаклин. Больше всего ей понравился жемчуг — крупные зерна светились каким-то теплым, живым внутренним блеском, в них не сразу угадывалась незаметная с первого взгляда розоватость. Жаклин, год прослужившая в Париже в доме кузины Аэлис, мадам де Траси, и поэтому считавшая себя весьма осведомленной в тонкостях придворной жизни, уверяла, что такого жемчуга нет и у Жанны Бурбон, супруги дофина. «Раньше-то, может, и был, — добавила она справедливости ради, — но теперь наверняка заложили для королевского выкупа…»

За ужином Аэлис узнала, что один из гонцов, ездивший к ближайшим соседям, уже вернулся: господа непременно приедут и интересуются, будет ли по этому поводу турнир.

— Какой турнир! — закричал сир Гийом. — Кто это может подготовить турнир за одну неделю? Вот за девять месяцев — дело другое, ха-ха-ха! Не правда ли, любезный зять? А повод окажется нисколько не хуже, клянусь Венерой! Так что, дети, вы уж потрудитесь на славу!

После ужина Франсуа предложил ей прогуляться. Было тепло и тихо, во рву за внешней стеной кричали лягушки; легкий ветер доносил в сад запахи стоячей воды, разогретого за день камня и благоухание полевых трав с окрестных лугов.

Они молча шли рядом, и сердце Аэлис замирало в предчувствии неизведанного.

— Вы так молчаливы, донна Аэлис. — Франсуа коснулся ее руки. — Вас что-нибудь тревожит?

— О нет, мессир… — смутилась Аэлис.

Он долго молчал, а потом тихо заговорил:

— Еще сегодня утром мне казалось, что я найду тысячи слов, чтобы выразить свои чувства, а сейчас не нахожу ни одного. Видно, слишком бедна человеческая речь и слишком велика моя любовь. Поэтому я позволю себе выразить мои чувства стихами, к сожалению не моими…

Благословен и год, и день, и час. И та пора, и время, и мгновенье, И тот прекрасный край, и то селенье, Где я был взят в полон двух милых глаз…

От волнения у нее перехватило дыхание и судорожно, толчками, забилось сердце.

— Я действительно благословляю этот край и то сладостное мгновение, когда увидел тебя, любимая! — сказал он и продолжал:

Благословенно первое волненье, Когда любви меня настигнут глас, И та стрела, что в сердце мне впилась, И этой раны жгучее томленье… [57]

Аэлис почувствовала, как у нее подкашиваются ноги. Вероятно, она даже пошатнулась, потому что Франческо остановился и, обняв ее за талию, встревожено спросил:

— Что с вами, любимая? — И, не дожидаясь ответа, еще крепче обнял ее и притянул к себе.

Ошеломленная его близостью, Аэлис даже не пыталась вырваться, и, когда он наклонился к ее лицу, она почувствовала, что вот-вот остановится сердце. Она вообще ничего уже не понимала, кроме ощущения его поцелуев на своих губах, его сильных и нежных рук…

 

Глава 12

Преследование угнанного стада, как и предполагали, затянулось. Четвертый уже день отряд шел по следам рутьеров, но те ловко ускользали, все дальше уходя к границе Фландрии. Симон де Берн был в бешенстве. «Если так пойдет дальше, — говорил он Роберу, — то клянусь своими потрохами, мерзавцы сожрут половину стада. Хороши мы будем, притащившись в Моранвиль с одними шкурами вместо коров!» — «Не сожрут, — успокаивал Робер, — выгоднее продать. Главное, не дать им добраться до Арраса…» Симон проворчал, что главное все-таки отбить стадо, иначе этак можно играть в кошки-мышки целый год. Игра была по душе Роберу, но слишком затягивать ее не хотелось и ему. Он уже начал тосковать по Моранвилю. Во время короткого, урывками, отдыха ему снилась Аэлис, и он просыпался хмурый, проклиная в душе и коров, и рутьеров.

Наконец им повезло. Бандиты, видимо тоже утомленные, решили дать себе настоящий отдых и укрылись за стенами аббатства, разоренного англичанами в самом начале войны. Симон де Берн даже не мог припомнить его названия. «Хорошо, что годоны оставили стены в таком виде, — удовлетворенно заметил он, — нам сейчас это только на руку». Посовещавшись, решили прибегнуть к маленькой хитрости. Подскакав к самым стенам, не так уж сильно и разрушенным, они стали кружить вокруг, громко ругаясь и высмеивая трусов, боящихся высунуть носа из-под укрытия. Рутьеры отвечали со стен таким же градом брани и насмешек, приглашая наведаться в гости и разделить трапезу, для которой отлично послужит одна из моранвильских коров. Взбешенный Симон, грозя кулаком, прокричал, что желает им подавиться и что если среди них есть поп, то пусть он к утру приготовит их души к переселению в ад. На стене показался косматый, свирепого вида полуголый рутьер с громадным крестом на волосатой груди; Симон злорадно крикнул: «Не забудьте получше благословить своих молодцев, ваше бандитское преподобие, иначе, клянусь серой и вилами, им никогда не выбраться оттуда, куда они завтра попадут!» — «Вот я тебя сейчас благословлю, сучий выродок! — отвечал воинственный священнослужитель, отламывая кусок треснувшего стенного зубца. — Во имя Белиала, Бегемота и Бельзебуба, аминь!» С этими словами он метнул в Симона огромный камень, но промахнулся. Де Берн ответил попу непристойным жестом, издевательски захохотал и, отъехав немного, поднял руку, созывая своих людей. «За мной, ребятки, до замка Брейи рукой подать, поспешим! И чтоб мне никогда больше не опоясаться мечом, если к утру я не приведу такой отряд, что отсюда ни одна вошь не ускользнет!» После этого они ускакали, сопровождаемые свистом и улюлюканьем рутьеров. Спектакль был разыгран нарочно. Ангерран де Сир, барон Брейи, слыл человеком трусливым, жадным и не склонным оказывать какую-то ни было помощь даром. Зная это, рутьеры совершенно успокоились, решив, что успеют выспаться и унести ноги, пока их враг будет торговаться.

Отъехав на безопасное расстояние, отряд Симона свернул в лес, с северной стороны подступавший вплотную к аббатству. Робер повеселел в предвкушении схватки и всю дорогу придумывал всевозможные способы нападения. «Да тут способ один, сынок, — заметил Симон, — дождемся темноты, дадим им уснуть и с Божьей помощью переправим их грязные души на тот свет!»

Когда стемнело, Симон, Робер и десять арбалетчиков подкрались к стенам и затаились в поросшем папоротником овражке. Ждать пришлось долго. Рутьеры устроили попойку; из аббатства то и дело доносились их пьяная ругань и хриплые голоса, распевающие непристойные куплеты. Воспользовавшись вынужденным ожиданием, Симон отправил на разведку одного из арбалетчиков. «Посмотри хорошенько, Жанно, нет ли там во дворе хвороста или соломы. Не мешало бы позаботиться об освещении, иначе в темноте перебьем своих…» Вернувшись, Жанно сообщил, что неподалеку от стены навалена куча валежника. Симон обрадовался. «Ну, ребятки, мессир святой Михаил о нас позаботился! Готовь факел и огниво, Жанно, и, как только начнется потеха, подпалишь эту кучу…»

Наконец в аббатстве все стихло. Вперед был послан Эрар, старый опытный воин, служивший при Симоне оруженосцем. За ним, крадучись, двинулись остальные. Эрар бесшумно, точно кошка, стал взбираться по выщербленному непогодой контрфорсу. Робер старался не отставать от него, Симону все время приходилось его удерживать. Когда достигли верха, Робер оглянулся по сторонам. Шагах в десяти от них, прислонясь к зубчатой стене, дремал часовой; юноша почувствовал досаду. Черт побери, если они все там перепились и крепко снят, то мало радости будет от такого дела! Эрар неслышно подползал к часовому. Не чуя опасности, тот мирно всхрапнул, и Роберу стало не по себе. С замирающим сердцем следил он, как поднялась и молниеносно опустилась рука и рутьер уткнулся носом в колени. «Хороший удар! — шепнул Симон, — учись, как надо работать, сынок». Рядом с ними бесшумно выросли фигуры остальных солдат, и Симон тихо приказал: «Скорее, пока никто не проснулся!» Прежде чем уйти, Робер еще раз оглянулся на убитого часового и подумал: надо будет поставить свечку за беднягу, ведь смерть настигла его во сне, даже покаяться не успел…

Дальше события развивались с такой быстротой, что Роберу все это показалось сном. Им удалось незамеченными достичь внутреннего двора, но, когда они уже почти добрались до главного здания аббатства, в котором разместились рутьеры, какой-то менее беспечный страж все же заметил их и поднял тревогу. В ту же минуту метко брошенный факел поджег сухой хворост, и к небу взметнулись длинные языки пламени.

Опасения Робера, что придется убивать спящих, оказались напрасны: рутьеры, вполне бодрствующие, посыпались из дверей полуразрушенного здания — и пошла свирепая резня. Кто-то полуголый, от которого смрадно разило винным перегаром, прыгнул на Робера, но тот ловко увернулся от ножа и, подняв меч, обрушил его на голову противника. Рутьер рухнул к его ногам, на Робера брызнуло теплым, ему даже стало нехорошо — все-таки это был первый убитый им человек, но тут же, устыдившись неуместной слабости, он сцепил зубы и ринулся вперед.

Вокруг мелькали озверелые лица, раздавались хриплые голоса, проклятия и гнусная брань, тяжелое дыхание сцепившихся врукопашную людей, топот ног и лязг и скрежет клинков… Он тоже рубил, колол и снова рубил, ноги разъезжались на скользких от крови каменных плитах; он упал, и на него тут же навалился свирепый, взлохмаченный поп-рутьер. Робер увидел занесенный над собой топор и вдруг понял, это конец; он не успел испугаться — только подумал, что больше никогда не увидит любимых глаз Аэлис, и в этот миг упавший топор зазвенел на плитах, а поп повалился на Робера, обливая его кровью. «А ну-ка, сынок, подымайся скорее, — услышал он голос Симона. — Ты живой?»

А потом все как-то внезапно кончилось. Они остались победителями, и наступившая тишина, нарушаемая только стонами умирающих да мычанием коров, запертых в монастырской конюшне, показалась Роберу немного жуткой. Подошел Симон и, положив руку ему на плечо, ободряюще подмигнул. «Ну, как первый бой? Ты молодец, держался хорошо!» Робер ответил ему благодарным взглядом. «Если бы не вы, господин Симон, был бы этот бой для меня последним». — «А, пустяки, — отмахнулся тот, — давай-ка устраиваться с ночлегом, чертовски хочу спать!»

Они разместились в том же здании, где до них ночевали рутьеры, и Робер, утомленный впечатлениями своего первого боя, мгновенно уснул.

Проснулся он внезапно, словно от сильного толчка, чувствуя, как в страхе и смертной тоске сжимается сердце. Дурной сон, пронеслось у него в голове, ему снился дурной сон… Он осенил себя крестным знамением, открыл глаза. В пустые окна аббатства заглядывал летний рассвет, перекликались просыпающиеся птицы, тянуло свежестью и лесной прелью. Кругом был разлит такой благостный покой… В чем же дело? Неужели на него так подействовала вчерашняя резня? Нет, дело в том сне, но что это был за сон, что ему снилось? Робер снова закрыл глаза, стараясь припомнить. Кажется, ему снился Моранвиль… И что-то связанное с Аэлис… Да, конечно, вроде бы он искал ее… Ну а дальше?

Нет… не вспомнить! Да и какая разница, что именно снилось… Плохо то, что теперь на душе словно камень лежит. Вдруг это дурной знак? Сердце ведь чует недоброе…

Робер снова перекрестился и стал молиться. Только бы с Аэлис ничего не случилось! А вдруг она заболела? Или на Моранвиль напали бриганды? Ему стало страшно. Что, если оседлать Глориана и самому, не дожидаясь остальных, поспешить в замок? Ведь там что-то случилось, он был совершенно уверен, случилось что-то непоправимое… Робер сбросил с себя плащ и сел, но спавший рядом Симон зашевелился и приоткрыл глаза. «Ты чего, сынок? Поспал бы еще, после вчерашнего не грех и отдохнуть…» Звук этого привычного голоса отрезвил Робера, и ночной кошмар показался вдруг не таким страшным. В самом деле, что, собственно, такого ему снилось? Он даже толком не помнит! Ну, приснилось что-то плохое. Мало ли таких снов! Год назад ему приснилось дурное и про отца Мореля. Он тогда еще очень испугался, потому что было это накануне Дня святого Иоанна… И вот, ничего же не случилось; хвала Небесам, кюре жив и здоров. Робер снова улегся, натянул на себя плащ. Рядом мирно похрапывал Симон, и юноша постепенно успокоился. Еще два дня, и они будут в Моранвиле; еще два дня, и он снова увидит Аэлис…

В то же утро отряд двинулся в обратный путь, досконально обобрав убитых рутьеров. Добыча оказалась богатая, и они разделили ее поровну, кроме Симона, которому полагалась львиная доля. Выехав из аббатства, Симон оставил стадо на попечение арбалетчиков, а сам вместе с Робером ускакал вперед. За поворотом дороги он достал кошель и, вынув три золотых, протянул Роберу: «Возьми, пригодятся… остальное тоже тебе, мне эта добыча ни к чему, только покамест у меня будет сохраннее…»

Обратный путь показался еще более долгим. Неторопливо, словно на пастбище, двигалось стадо; Робер, которому так не терпелось пришпорить своего Глориана, проклинал тупую медлительность коров. Оглашая воздух мычанием и пыля прямо в лица своим погонщикам, ленивые твари и не думали прибавить шагу.

«Да этак мы никогда не доберемся до Моранвиля», — злился Робер, с ненавистью поглядывая на безмятежную скотину.

К вечеру возникла новая забота. Пришлось сворачивать в сторону и вести стадо на водопой, к маленькому лесному озерцу. Благо, о нем вспомнили, иначе им пришлось бы тащиться еще дальше. И как это проклятые рутьеры умудрялись уходить от них с такой быстротой, не потеряв при этом ни одной коровы? «Такое их ремесло, — заметил Симон, — но зато и вымотали бедную скотину, глянь, одна кожа да кости…»

Наконец и с этим было покончено. Выбравшись из лесу, они уже подходили к дороге, как вдруг вдали показалось облачко пыли, и опытные воины сразу насторожились. Пыльное облако медленно разрасталось, и теперь уже был слышен отдаленный глухой шум. «Гони коров к лесу, — выругавшись, крикнул Симон. — Живо! Как бы еще на какую сволочь не нарваться…» Все напряженно следили за приближением неизвестного отряда, обмениваясь предположениями и догадками. «Да они тоже что-то гонят! — крикнул один из арбалетчиков. — Никак стадо овец?» Симон тревожно нахмурился: «Ну, точно — опять рутьеры, чтоб им сдохнуть без покаяния!» Робер вглядывался в приближающихся всадников — низкое уже солнце било прямо в глаза, и все же он был уверен, что не ошибся. «Мне кажется, я вижу знамя Пикиньи!» — воскликнул он изумленно. Симон даже приподнялся на стременах, пытаясь что-либо разглядеть, и вдруг весело присвистнул: «Чтоб мне провалиться, если это не сам мессир Тибо! И похоже, не без поживы…»

Они не ошиблись. Мессир Тибо, отомстив ненавистным Вандомам и завладев немалой добычей, возвращался к себе в Монбазон, прихватив заодно стадо овец с неизвестно чьего пастбища. Гордо подбоченившись, уперев в бок латную рукавицу, с видом короля Иерусалимского ехал он впереди своего отряда. Позади тяжело скрипели возы, груженные всяким добром: мешками с зерном, ульями, клетками с птицей, домашним скарбом, среди которого виднелись перины, несколько скамей и даже пустые бочонки с торчащими из них старыми рыболовными снастями; а вокруг, теснясь, блея и то и дело сбиваясь в беспорядочную кучу, пылили овцы…

Узнав Симона де Берна, мессир Тибо заржал от удовольствия: теперь было кому поведать о своих подвигах. Обычно относившийся к Симону презрительно за его слишком недавнее рыцарство, сьёр де Монбазон был сегодня даже любезен.

— Здорово, друг Симон! — заорал он, огрев его по плечу своей тяжеленной ручищей. — Вон, погляди, недурная пожива, а? Смотри внимательно, а потом расскажешь моему братцу, как поступают настоящие рыцари!

— Где это вы так разжились, мессир?

— Потрепал этих вандомских мокриц! И как потрепал! Ха-ха-ха! Это надо было видеть! Думаю, овцы тоже ихние, хотя не уверен…

— А они чего же, так и позволили себя обобрать?

Тибо самодовольно ухмыльнулся:

— Мерзавцы и не заметили, как я их обчистил! Пока они там копошились вокруг Луаньи, мы обчистили их собственное логово, укрыли добычу в лесу, а сами поспешили к осажденному мокрицами замку. Ну, уж там-то мы им задали! — Тибо буквально раздувался от гордости и торжества, вспоминая сладкие минуты мести. — Ты только послушай, друг Симон, что я придумал! Заранее приказал навязать побольше соломы, а потом… ха-ха-ха… мы дождались ночи и, когда эти шелудивые псы заснули, подожгли снопы и обрушили на их лагерь огненный дождь! Эх, что там творилось! Знатная была рубка, жаль только, что сами братцы успели дать тягу!

— Вот это плохо. — Симон покачал головой. — Врага надо или прикончить, или совсем не трогать, а так…

— Хотел бы я посмотреть, как бы тебе это удалось! Их точно нечистой силой унесло, трусливую сволочь. Ну, да ничего, я и так здорово их проучил. Они теперь не скоро захотят бесчестить благородное имя Пикиньи! Помнишь, я поклялся, что подпалю им зады? И клянусь моим щитом, я выполнил эту клятву! Когда лагерь загорелся, они так ошалели, что Бушар выскочил из своей палатки голый, как червяк, представляешь? Сапоги натянул, а задница голая, и прямо в седло! Я кричу: «Держи его, держи!» Он как рванет, а я подцепил копьем пучок просмоленного сена, сунул в огонь — и за ним. Уж я все припомнил, пока догонял, всю их мерзкую клевету! Догнать не догнал, но сено пригодилось; я таки успел стряхнуть горящий пучок прямо на седло, под зад подлому Бушару! Силы небесные, как он взвыл!

Вспоминая свой подвиг, Тибо от удовольствия побагровел, как индюк. Засмеялся и Симон.

— Боюсь только, такое поношение рыцарского достоинства дорого вам обойдется! — сказал он. — Вандомы теперь еще больше озвереют и не успокоятся, пока не отомстят.

— Какое там рыцарское достоинство! — рявкнул Тибо. — Грязные лжецы, вот они кто! — Он обвел своих слушателей воинственным взглядом и вдруг, заметив сгрудившихся позади отряда коров, оглушительно расхохотался. — А это еще что за скелеты! Неужто не могли раздобыть что-нибудь получше? — Узнав, что это было отбитое моранвильское стадо, Тибо преисполнился презрения. — А я-то было подумал, что братец взялся за ум! Эх, Гийом, Гийом!

Эта встреча развеселила всех, и еще долго после того, как оба отряда расстались, солдаты шутили и смеялись, вспоминая подвиги мессира Тибо. Невольно и Робер отвлекся от своих тревожных дум и заметно повеселел. Еще две ночи, один день, и он наконец снова увидит свою любимую. Как она там, думает ли о нем? Тоскует? Завтра будет уже шесть дней, как они не виделись!

Дальнейший путь прошел без происшествий. Коров, вероятно почуявших близость родных лугов, не приходилось подгонять, и, к великой радости Робера, отряд прибыл в Моранвиль раньше, чем думали. Правда, к ужину они не поспели, но час был не поздний, а значит, он еще сегодня увидится с Аэлис. От волнения у него так зашлось сердце, что он почти ничего не видел и не слышал. Исполнял приказания Симона, что-то делал, кому-то отвечал, а сам все время думал о ней, и эти последние минуты, оставшиеся до встречи, тянулись для него еще томительнее прошедших шести дней.

Наконец с делами было покончено. Теперь только поставить Глориана в стойло… Робер поспешил на конюшню и торопливо, путаясь от волнения в поводьях, стал расседлывать вороного. Он заставил себя почистить и напоить коня, засыпал ему овса; ну, кажется, все… Робер почти бегом бросился к замку. Надо еще привести себя в порядок, не может же он показаться ей в таком виде — грязный, пыльный… Из темноты к нему метнулась легкая тень.

— Робер?

Юноша остановился, едва сдерживая досаду и нетерпение:

— Чего тебе, Катрин?

— Робер… погоди, я должна что-то сказать тебе…

Голос девушки дрогнул, и Роберу вдруг стало страшно. «Сон… — пронеслось у него в голове, — дурной сон…» Ночь была светлая, и он хорошо видел лицо девушки. Да, случилось что-то непоправимое, как он и предчувствовал после того проклятого сна…

— Что ты хочешь сказать? — спросил он почти спокойно.

Катрин молча смотрела на него, и Роберу показалось, что в глазах ее блестят слезы. Не выдержав этого молчания, он схватил ее за плечи и грубо тряхнул.

— Ты будешь говорить?! — крикнул он срывающимся голосом. — Где госпожа?!

— Она у себя, но только… — прошептала Катрин. — Ты ведь еще не знаешь, Робер. Она… госпожу выдают замуж через два дня…

Темная громада донжона покачнулась и стала падать. Как сквозь сон, долетал до Робера торопливый умоляющий голос Катрин:

— Робер… я должна была это сказать… тебе лучше было узнать от меня, ведь правда же, лучше?

Но Робер уже пришел в себя и, отвернувшись, быстро пошел назад. Катрин бросилась за ним:

— Куда ты, Робер… куда ты собрался?

Робер молча шел вперед, словно ее и не было вовсе. Но, подойдя к дверям конюшни, вдруг обернулся:

— За кого выходит госпожа? Кто он?

— Это мессир Франсуа… — тихо ответила Катрин.

Он ожидал услышать именно это имя и все же, услышав, почувствовал такую боль, что в глазах у него снова все помутилось, и он бессильно прислонился к дверному косяку.

И тогда Катрин охватила ярость.

— Постыдился бы, Робер! Как не совестно! — крикнула она, задыхаясь от жалости и негодования. — Посмотри на себя, дрожишь, как девчонка! А госпожа даже не помнит о тебе… целые дни милуется со своим Франсуа! Она любит только его, понимаешь? Его любит! А ты был ей нужен как игрушка, неужели ты сам не… — Катрин вдруг осеклась и, закрыв лицо руками, горько заплакала.

Робер все так же молча смотрел на нее. Но когда девушка, отняв руки от лица, сделала к нему робкий шаг, он с такой ненавистью толкнул ее, что она едва не упала.

— Убирайся прочь! И моли Бога, чтоб я никогда больше не услышал имя госпожи на твоих лживых губах!

Он отвернулся и, не обращая внимания на ее слезы и попытки что-то объяснить, скрылся в теплом мраке конюшни.

Он пробыл там немного, каких-нибудь полчаса, не больше, но за эти полчаса все обдумал. Да, теперь он знал, что делать, и был почти спокоен. Ведь от его выдержки зависела теперь не только его судьба, но и судьба его любимой.

Робер ни минуты не сомневался, что все сказанное о любви Аэлис к итальянцу — ложь. Не может не быть ложью! Ведь всего за день до его отъезда Аэлис сама говорила ему, что любит только его и что никто другой ей не нужен! Не могла же разлюбить за одну неделю? Да нет, тут все очень просто. Ее выдают насильно, выдают ради проклятых денег этого банкира! Но вот тут они просчитались, уже завтра ничего не останется от их подлых сделок…

Прежде всего — увидеть ее, обо всем договориться. Хотя нет, остановил себя Робер. Сперва он должен хоть что-то подготовить, а уж потом говорить с ней. Ведь может случиться, что будет дорога каждая минута.

Робер снова тщательно оседлал коня, затем, стараясь ни с кем не встретиться, пробрался к себе в комнату, собрал вещи и, так же незаметно вернувшись на конюшню, приторочил сумку. Теперь останется лишь оседлать лошадь Аэлис; делать это заранее опасно — любой конюх обратит на это внимание. Еще, чего доброго, попрётся к сенешалю — с чего бы это, мол, госпожа собралась в дорогу? Нет-нет, с этим успеется… Он с досадой ударил кулаком о ладонь, вспомнив кошель с рутьерским золотом. Эх, как пригодился бы! Денег теперь им понадобится много, но об этом и думать нечего. Узнай Симон о его намерении умыкнуть дочь господина, да он сам расправился бы с ним, даже не сказав ничего барону. Для Симона нет ничего страшнее, чем нарушение вассальной присяги. Ладно, обойдемся! На первое время трех золотых хватит, а там он найдет способ заработать. На худой конец, всегда можно тряхнуть какого-нибудь припозднившегося на пустынной дороге купца…

Выйдя на воздух, Робер остановился и глубоко вздохнул. Ну что ж, теперь самое главное…

Он не спеша направился к замку и уже открыто, не таясь, прошел к себе в комнату. Умылся, старательно почистил платье и только после этого пошел отыскивать Жаклин. Увидев его, девушка смутилась, но Робер беззаботно улыбнулся:

— Ну что, Жаклин, будем плясать на свадьбе?

Девушка недоверчиво покосилась на него, но тут же успокоилась и кокетливо вздохнула:

— Ах, любезный Робер, по мне, так зачем дожидаться свадьбы? А еще охотнее я сплясала бы с тобой в постели, да боюсь, Катрин глаза мне выцарапает…

— От этого и я бы не отказался, — хмыкнул Робер. — Но раз ты такая трусиха, ничего не поделаешь — нет так нет! Госпожа у себя?

— Да, но только придется тебе обождать, там мессир Франсуа.

Он и сам не понимал, как хватило сил продолжать игру.

— Ясное дело, — сказал он, подмигнув. — Ждать я, пожалуй, сейчас не стану, а лучше ты окажи мне услугу: скажешь потом госпоже, что я прошу ее прийти на башню, когда сменится стража. Уж к тому-то времени, полагаю, мессир Франсуа от неё уйдет?

— На башню? — удивленно переспросила Жаклин. — А на какую?

— Госпожа знает. Только не забудь, ладно?

Жаклин заверила, что не забудет, и заранее потребовала в награду поцелуй. Они еще немного поболтали, обмениваясь шутками, смысла которых Робер почти не понимал, потом он ушел к себе. Видно, за это время в его комнате побывала Катрин — на столе был оставлен холодный ужин и кувшин вина. Он с отвращением посмотрел на еду, но, подумав, присел к столу и заставил себя поесть. Сегодня могут понадобиться все силы. Покончив и с этим, отодвинул тарелку и устало опустил голову на руки. Сколько придется еще ждать? Жаклин сказала, что тот уйдет не скоро; еще бы! Стараясь не останавливаться на этой мысли, Робер быстро поднялся и, подойдя к постели, упал ничком. Надо отдохнуть, обязательно отдохнуть и набраться сил…

На какое-то время ему почти удалось ни о чем не думать, но потом — так ясно, как будто он сам находился возле них, — представилась Аэлис и рядом с ней он, этот… Вздрогнув, как от удара, Робер вскочил и торопливо пошел к двери.

Он не заметил, как очутился возле Фредегонды и уже поднимался по узкой крутой лестнице. Здесь было совсем темно, и казалось, этим проклятым ступеням не будет конца… Его вдруг охватило странное чувство, уверенность в том, что все это происходило с ним уже раньше. Но он ведь никогда не приходил сюда ночью… Ему стало не по себе, он остановился, пытаясь что-то вспомнить — непонятно, то ли очень давнее, то ли пережитое только что. Но вспомнить не удалось ничего. Робер постоял, стараясь успокоиться, снова стал подниматься, и с каждым шагом все хуже, все тревожнее становилось у него на душе. Еще поворот, другой… наконец пахнуло свежим ветром, вверху открылось ночное небо с летящей сквозь редкие облака луной, и он ступил на неровные, исщербленные временем плиты.

На старой башне, как всегда, царило безмолвие. Робер окинул взглядом пустую площадку и вдруг, словно в голове распахнулась дверца, вспомнил: так ведь это же ему приснилось там, в аббатстве!

…Он был в Моранвиле и не мог найти Аэлис. Искал ее всюду, в саду, даже почему-то на конюшне, заглядывал во все закоулки замка, но ее не было нигде. Бросался с расспросами к каждому встречному, но никто не хотел ему отвечать. И тогда он вспомнил об их башне — кинулся туда и, задыхаясь от страха, стал взбираться по крутой лестнице. Он спешил и знал, что если ее нет и там, значит, ее вообще уже нет. Он поднимался и поднимался, а ступеням не было конца, и, когда наконец выбежал на площадку, она была пуста, и только дул какой-то страшный, ледяной ветер…

Робера охватил темный, необъяснимый ужас. Он на минуту прислонился к еще не остывшему камню ограды, чувствуя, как на лбу выступает холодный пот. Все было именно так, как в том сне… Это же дурное предзнаменование! Нет-нет, он должен вернуться вниз, и как можно скорее, им нельзя быть на этой башне после такого сна… Робер бросился было назад, но в это время хрипло запел рог, возвещающий смену стражи, и он понял, что уже не успеет предупредить Аэлис; она может прийти сюда каждую минуту… Да и какая разница, где увидеться, подумал он с внезапной усталостью; если Господу неугодна их любовь, то, где бы они ни встретились, конец будет один. Он обошел площадку, постоял, прислушиваясь к мерному шагу и приглушенным голосам сменяющейся стражи. Только что пережитый страх теперь казался смешным. Нет, у себя на башне они будут в безопасности, никто их здесь не увидит и не услышит… Он снова стал мерить шагами площадку, почти уже ничего не чувствуя, ничего не понимая и только вздрагивая от каждого шороха. Медленно, бесконечно медленно тянулись минуты ожидания, навсегда оставшиеся в памяти вместе с холодным светом летящей в облаках луны, ветром и одиночеством…

Он услышал ее шаги, когда она была уже тут, совсем рядом. Рванувшись к ней, Робер обнял ее, задыхаясь от жалости, любви, горячего желания защитить. В глазах Аэлис был страх, какое-то странное, виновато-умоляющее выражение. Сколько же она должна была выстрадать! Аэлис испуганно вскрикнула и попыталась вырваться, но он еще крепче прижал ее к себе и с бесконечной нежностью, словно успокаивал ребенка, стал гладить ее волосы, плечи.

— Аэлис, любовь моя… Не бойся, ничего не бойся… Я спасу тебя, спасу! Пока я жив, ты не достанешься этому проклятому банкиру…

Аэлис, ожидавшая чего угодно, кроме такого толкования всего случившегося, казалось, что она спит и видит кошмар. Как ей теперь признаться, как посмотреть ему в глаза? Ведь он не поверит, что она не лгала ему в тот вечер, что сама не подозревала о своей любви к Франсуа. Нет, ей не объяснить этого, не оправдаться…

Почувствовав, как она дрожит, Робер заговорил еще увереннее:

— Я все обдумал, любимая! Ты переоденешься в мужское платье, и ночью мы покинем замок; скажу у ворот, что послан срочным гонцом, и никто ничего не заподозрит. Уедем во Фландрию, я сумею тебя защитить! Успокойся, солнышко, мы еще будем счастливы, вот увидишь…

Робер наклонился к ее лицу, нежно поцеловал в губы, потом еще раз, потом еще…

Аэлис казалось, от стыда у нее разорвется сердце, Робер смотрел на нее с такой любовью, с таким доверием! Нет, она не может сказать правду. Лучше обмануть, солгать что угодно, только бы не говорить того, что есть. Это невозможно, это выше ее сил! Аэлис всхлипнула, чувствуя, как ее всю трясет от нервного напряжения.

Робер испугался, осторожно коснувшись ее щеки:

— Ты плачешь, Аэлис?! Почему? Неужели не веришь, что я сумею спасти и защитить тебя? Аэлис!

— Да-да, Робер… не верю, боюсь, — торопливо заговорила Аэлис. — Ну как ты не понимаешь — меня все равно вернут, а тебя убьют на месте, Робер! Нет-нет, об этом нельзя даже думать!

— Можно, Аэлис! Можно! Я знаю, я уверен, что смогу спасти тебя! Скажи только слово, и я увезу тебя хоть на край света! Никто не догонит нас, любимая, клянусь тебе!

— Нет, Робер, нет! — Аэлис схватила его за руки, с мольбой заглядывая ему в лицо. — Откажись от этой безумной мысли, прошу тебя! Я не хочу, чтобы ты рисковал собой, Робер! Не хочу и не пойду на такое!

Чуть отодвинув ее от себя, Робер с тревожным недоумением посмотрел ей в глаза:

— Да что с тобой, Аэлис? Ты что же, не веришь, что я смогу дать тебе счастье? Аэлис! — Робер снова притянул ее к себе. — Ради тебя — ты только верь мне — я добьюсь рыцарского звания, добьюсь славы, богатства, ты не будешь женой простого оруженосца! Обещаю это тебе спасением души! С тобой для меня не будет невозможного, ну как ты не понимаешь? Не медли, время летит! Аэлис! Ты слышишь меня?

— Не могу, Робер, не могу! Я уже сказала, я не хочу, чтобы ты рисковал… — твердила Аэлис. — Ты не должен рисковать из-за меня!

— Не думай обо мне, Аэлис! Если даже нас догонят, я скажу, что увез тебя насильно, и тебе ничего не будет! А я… Мне лучше погибнуть лютой смертью, чем потерять тебя!

— Но мне это не лучше, и я этого не хочу! — крикнула Аэлис, уже не владея собой, и попыталась вырваться из его объятий. — Я не хочу никуда бежать, не хочу! Ничего не хочу — и не надо меня принуждать, Робер! Ах, ну неужели ты до сих пор ничего не понял?

Его руки разжались, упали, он отступил на шаг. Аэлис замерла, глядя на него со страхом, и страх мешался с чувством огромного облегчения: наконец-то все было сказано…

Робер смотрел на нее молча, на ее лицо, такое любимое и такое сейчас чужое, смотрел и все еще отказывался поверить. Поверить было — нельзя, невозможно, этому противилось все его естество. Он шевельнул губами, не в силах издать звука пересохшей гортанью, и промолвил совсем тихо:

— Побойся Бога, Аэлис, грешно это — так шутить… Ты ведь пошутила, да? Пошутила, Аэлис? Или хотела проверить мою любовь? Но разве это нужно, подумай… разве я когда-нибудь… давал тебе повод…

Ей захотелось убежать, раствориться во мраке, провалиться сквозь землю — только бы не стоять вот так перед ним, не видеть его лица…

— Ах, друг Робер, ну что ты меня мучишь, — торопливо перебила она, — мне ведь и самой больно — я причинила тебе горе, мне так стыдно за это… но я просто сама не понимала, что…

Аэлис умолкла и прикусила губу, тщетно подыскивая какие-то менее жестокие слова; ей действительно было так его жаль!

А Робер смотрел на нее и все еще не мог отважиться понять до конца. Он ничего не чувствовал — ничего, кроме одиночества и пустоты во всем мире. А потом он еще раз встретил ее взгляд и вот тут-то наконец понял все. На какой-то миг все вокруг заволокло черной мглой, разом поглотившей все звуки. Аэлис что-то говорила, он видел, как шевелятся ее губы, но ничего не слышал, кроме ударов собственного сердца, болью отдающихся в висках. С усилием, точно во сне, он провел рукой по глазам, пытаясь стряхнуть оцепенение, и тогда снова услышал ее голос:

— …я попрошу отца Эсташа наложить на меня самую-самую строгую епитимию — я знаю, это грех, я очень виновата перед тобой, но… — Она беспомощно замолчала и потом воскликнула уже с досадой: — Но пойми, Робер! Ведь не мог же ты думать…

— Довольно, не продолжай, — прервал он спокойным голосом, который испугал Аэлис больше, чем испугал бы крик. — Не мог думать, что ты меня любишь? Да, верно! Теперь вижу, что не мог, вижу, что не должен был верить тебе и твоей лживой любви. Однако верил… верил каждому слову…

Он положил руку на рукоять подаренного ею кинжала — коротко взвизгнула сталь, в свете луны тускло блеснуло узкое обоюдоострое лезвие. Аэлис, инстинктивно схватившись за горло, отшатнулась и прижалась спиной к полуобвалившемуся каменному зубцу.

— Успокойся, — сказал Робер с усмешкой. — Я не трону тебя… моя высокородная госпожа. Таких, как ты, не убивают честным железом. Смотри сюда! Так же как ты сломала свою клятву… — Он отошел к соседнему зубцу и, вложив клинок в глубокую щель между камнями, всей тяжестью тела налег на рукоять. — …я ломаю это оружие, обесчещенное твоей изменой, низкая предательница…

Он нажат сильнее, и кинжал сломался со звуком лопнувшей струны — таким громким, что Аэлис вздрогнула. Потом она услышала, как зазвенели на каменных плитах упавшие обломки. Она посмотрела на Робера, все крепче прижимаясь спиной к шершавому камню, оцепенев от стыда и страха, пытаясь еще что-то сказать, еще как-то объяснить и сама понимая, что никакие слова и объяснения уже не помогут.

— Успокойся же, — услышала она тот же голос, но только теперь он был каким-то сдавленным, словно у Робера судорогой сводило гортань и он с трудом проталкивал каждое слово. — Я ухожу, утром меня в замке не будет. Мстить не собираюсь — можешь не бояться ни за себя, ни за него. Но только когда тебя разденут перед твоей брачной постелью, когда ты будешь лежать в объятиях супруга, пусть тебе будет так же хорошо, как мне сейчас!

Последние слова вырвались у него каким-то хриплым шепотом, как будто Робер и в самом деле готов был вот-вот потерять сознание от удушья. Но тут же он снова овладел собой и шагнул к Аэлис.

— Будь проклята твоя лживая прелесть! — едва выговорил он неповинующимися губами. — Прими мой свадебный подарок, высокородная Аэлис де Пикиньи, и носи его всю жизнь, до смертного своего часа!

Ее шатнуло от пощечины. Она, наверное, упала бы, если бы не стена за спиной. В первое мгновение она вообще ничего не поняла — только вскрикнула и схватилась за щеку, не успев сообразить, что произошло. Но потом сообразила — не сразу, немного погодя, когда Робера уже не было на площадке. И тогда ярость ударила в голову, затмевая рассудок. Раны Христовы! Ее, в чьих жилах течет кровь трех поколений крестоносцев, внучку коннетабля Франции, — ее, как последнюю девку! — ударил грязный мужик, скот, которого она собственными руками вытащила из грязи и рабства!

Внизу, во дворе, послышались торопливые шаги. Все еще держась рукой за щеку, Аэлис перебежала площадку, высунулась в проем между зубцами — Робер пересекал двор, направляясь к конюшням. «„Утром меня в замке не будет…“ Спасением души клянусь, утром тебя не будет не только в замке, утром тебя не будет на свете, ты будешь падалью валяться в придорожной канаве!» Задыхаясь от бешенства, Аэлис бросилась к лестнице…

Арбалетчик Жакен Рваная Морда охранял в эту ночь свой обычный участок наружной стены у башни Ла-Куртин, соединенной полуобвалившимся мостком со старой башней Фредегонды. Увидев бегущую по мостку дамуазель Аэлис, Рваная Морда принял ее сперва за привидение и так испугался, что даже не сразу сообразил, чего она от него хочет. Сообразив же, перепугался еще больше. Никак в молодую госпожу вселился дьявол! Всегда такая добрая, мухи не обидит, а тут на тебе! Конечно, его дело маленькое… если госпожа говорит: «Не промахнись — это изменник, который продался англичанам», он-то не промахнется. Ему годонов и их прихвостней любить не за что, это ведь английский боевой цеп снес ему тогда с головы треснувшую от удара саладу вместе с ухом, щекой и несколькими зубами. Так что промахнуться-то он не промахнется — отсюда до ворот полсотни туазов, а ему случалось и за целых сто вгонять арбалетный болт точно куда надо, — но только лучше бы получить такое приказание от Симона де Берна… а еще лучше, приказали бы кому другому. Немудрено, если завтра все обернется кознями мессира дьявола…

Бормоча эти соображения себе под нос, Жакен вставил вертушку и, прижимая ногой стремя арбалета, взвел толстую, скрученную из бычьих жил тетиву. Когда замок щелкнул, он достал болт — тяжелую десятидюймовую стрелу, проверил пальцами оба лезвия широкого наконечника и вложил в желоб. «Смотри, чтобы в сердце! — прошептала дамуазель, жадно вцепившись в его рукав. — Я завтра дам тебе золотой флорин, если попадешь ему прямо в сердце…»

Где-то во дворе, со стороны конюшни, послышался медленный и четкий цокот подков по камню; слышно было, как позвякивают, болтаясь, стремена, — человек вел коня под уздцы. Цокот копыт утих, поглощенный глубокой аркой надвратной башни; Жакен напряженно вслушивался, положив оружие на край парапета, слушала и госпожа, не выпуская рукав арбалетчика из своих, словно судорогой сведенных, пальцев. Потом наконец тяжело и протяжно проскрипели ворота, и копыта глухо застучали по деревянному настилу моста. Всадник на вороном коне выезжал из тени на лунный свет, Жакен вопросительно глянул на госпожу и, мысленно перекрестившись, поднял свое тяжелое оружие. Он тщательно прицелился в спину всадника, с удивлением подумав, что мессир дьявол и впрямь, видно, разгулялся нынче вовсю, потому что изменник этот здорово смахивает на оруженосца госпожи, Робера, а вороной — так и вовсе вылитый Глориан… ну, коня-то изменник мог и украсть, но вот чтобы принять чужое обличье… Эти мысли мелькнули у него в голове так, мимоходом; главным было для него сейчас другое — правильно прикинуть расстояние и угол полета болта. И он уже готов был нажать спусковой рычаг, как вдруг случилось неожиданное — госпожа отчаянным голосом вскрикнула: «Нет!!!» — и, схватившись рукой прямо за стремя арбалета, рванула вниз на себя. Жакен потом несколько раз давал клятву поставить святой Варваре свечу в десять фунтов чистого воска, ведь это и в самом деле было чудо, что его рука не сомкнулась тогда на рычаге…

Потом госпожа опустилась на землю, со стоном закрыв лицо руками и согнувшись так, как скрючиваются раненные в живот. Рваная Морда посмотрел на нее с беспокойством и на всякий случай проверил, на месте ли заряд; нет, стрела лежала в желобе — арбалет не выстрелил. Жакен осторожно разрядил его и нагнулся над госпожой. Она отшвырнула его руку и вскочила так стремительно, словно ее кольнули шилом. «Не смей ко мне прикасаться! — крикнула она с ужасом. — И если кому-нибудь хоть слово о том, что здесь было, — тебя на другой же день найдут во рву с перерезанной глоткой…» Выкрикнув это, дамуазель снова метнулась к мостику.

…Она бежала назад, на башню, моля всех святых, чтобы успеть, чтобы увидеть хотя бы издали еще раз, единственный последний разочек… За мостом он сразу бросил Глориана в галоп, она слышала это оттуда, со стены, но, может быть, еще есть время, может быть, он не успеет домчаться до поворота, пока она выбежит на площадку…

Но она опоздала — белая от луны дорога была уже пуста, когда Аэлис подбежала к проему между изглоданными временем зубцами. Дрожа, как в ознобе, она долго смотрела на пустую белую дорогу, на черную зелень вязов, на серебрящиеся вдали соломенные кровли хижин. Смотрела, словно все еще надеялась что-то разглядеть в ночной дали, каким-то чудом увидеть на дороге мчащегося всадника. Но кругом была ночь, и сквозь застилавшие глаза слезы Аэлис ничего не видела, только слышала далекий стук копыт, но и тот доносился все слабее. Затаив дыхание, она напряженно вслушивалась, с отчаянием цепляясь за этот, уже замирающий вдали, звук как за последнее, что еще связывало ее с ним, с детством и с чем-то таким дорогим, чего ей никогда и ничто уже не заменит. Наконец замер и этот отголосок звука, в ночной тишине остался лишь звук ее собственного сердца…

Тогда она повернулась и пошла к лестнице. На середине площадки упала — у нее просто подкосились ноги на ровном месте. Сначала она подумала, что это смерть пришла покарать ее за клятвопреступление, но оказалось, что жизнь продолжает биться в ее теле, и это показалось Аэлис таким страшным, что она вцепилась себе в волосы, пытаясь одной болью заглушить другую — куда более мучительную. Она лежала, захлебываясь от рыданий, пыталась разорвать на себе платье, колотила бессильными кулаками по древним камням. Что-то холодное очутилось у нее в руке, потом ладонь стала клейкой. Всхлипывая, Аэлис разжала пальцы и почувствовала острую боль. Сломанный Робером клинок выпал из ее руки. Ладонь была изрезана, и черная в свете луны кровь блестящими, маслянистыми струйками стекала за рукав нарядного платья.

 

Книга вторая

ДОБРЫЙ ГОРОД ПАРИЖ

 

Глава 13

Над Мобюиссоном стояло в эту осень высокое прозрачное небо, и окружающие замок леса с каждым днем все ярче разгорались красками, предчувствуя зиму и спеша покрасоваться напоследок. Пламенели клены, березы стояли словно осыпанные золотым дождем, и ржавчина уже тронула темную листву дубов.

К северной стороне замка лес подступал вплотную — густой, тенистый, с заросшими орешником сырыми овражками. Дофин Карл любил эти места, хотя никакими особенными красотами они не отличались, — в долине Луары есть куда более живописные. Здесь прошли лучшие годы его детства, и здесь же он впервые увидел Жанну Бурбон, ставшую потом его женой — по любви, что большая редкость в королевских домах. Не случайно именно в Мобюиссон отправил он ее разрешиться от бремени их первым ребенком, а вскоре приехал и сам — хоть ненадолго забыть о мятежных городах, пустой казне, ненадежном перемирии с англичанами — обо всем том, что именовалось Французским королевством и за что он теперь отвечал перед Богом, собственной совестью и своими подданными.

И он действительно не думал сейчас о делах, отстранился от всего, запретил беспокоить себя сообщениями из Парижа. На время перестав быть некоронованным правителем Франции, Карл чувствовал себя — впервые за много месяцев — просто счастливым молодым отцом. Даже то, что вместо желанного наследника родилась дочь, не огорчило его. Бог захочет — родится и наследник.

С Жанной было хорошо, но иногда надо побыть и одному. Дофин пристрастился к прогулкам в своей любимой части леса: брат с собой лишь одного из шамбелланов, умеющего оставаться незаметным, и часами бродил по едва приметным тропкам. Сегодня погода была не для прогулок — ночью прошел дождь, к утру сильно похолодало, задул северный ветер. В лесу ветра не ощущалось, и Карл, кутаясь в подбитый беличьим мехом плащ, с удовольствием вдыхал прохладный сырой воздух, пахнущий грибами и прелыми листьями. Шамбеллан Робер де Лорри неслышно следовал в десяти шагах, всегда готовый мягко, но настойчиво попросить вернуться, если дофин слишком удалялся от замка. Хотя лес и охранялся, предосторожность была разумной: в округе бродило много разного рода лихих людей. Поэтому, когда речь шла о безопасности, шамбеллан бывал непреклонен, и дофину приходилось подчиняться. Вот и сегодня дело кончилось тем же.

Дофин вздохнул, снова подумав о странной природе власти, столь притягательной для человека, ее лишенного, и дающей так мало радостей тому, кто ею обладает. Сам он воспринимал власть не как дар судьбы, но как бремя, тяжесть которого ощущал постоянно. И от этого бремени ему не уйти: из четырех братьев он один сможет носить корону. Судьба, надо признать, не ошиблась, сделав его престолонаследником; в самом деле, кто мог бы сейчас занять его место? Младший, храбрец Филипп, пошел в деда, короля Иоанна Богемского, столь же отважный и столь же малого разумения. Дед, уже будучи слепым старцем, погиб под Креси, за компанию прихватив с собой двоих оруженосцев, — те должны были направлять его коня в битве, и их же он сам сгоряча и зарубил; а внук, пятнадцати лет от роду, дрался под Пуатье не хуже опытного рыцаря и был ранен рядом с их отцом, королем Иоанном. Славное деяние, кто же спорит, но таким героям не место на троне, в мирное время от них одни неприятности.

Жан, герцог Беррийский, годом старше Филиппа, помешан на собирании редких и ценных вещей и ни о чем другом думать не хочет. Ему все равно, что приобрести: невиданного ли по свирепости пса, или книгу, разукрашенную искусным иллюминатором, или новомодный педальный орган работы фламандца Луиса ван Вальбека, или ухо какого-нибудь святого в золотом реликварии, усыпанном рубинами и смарагдами. К тому же он, несмотря на молодость, уже неистовый обжора, распространяющий и на кушанья свою страсть к раритетам: ему специально привозят откуда-то из Лангедока мерзкие подземные фрукты, именуемые «трюфели», — пакость, которую христианину и в рот взять боязно… Пожалуй, Луи, герцог Анжуйский, лучше других выглядел бы в короне, у него и внешность для этого самая подходящая, и честолюбия достаточно, но он авантюрист по натуре. Авантюрист и интриган. Вероятно, без этих качеств правителю не обойтись, но должно же быть чувство меры! А как раз этим-то бедняга Луи не обладает…

Вернувшись в замок, дофин узнал о приезде Реньо де Бомона, канцлера архиепископа Реймсского.

— Боюсь, отдых окончен, — сказал он шамбеллану, принесшему новость. — Если монсеньор решился меня побеспокоить, значит, случилось нечто серьезное. Что, если наш друг Марсель решил короноваться?

— Бог не дозволит этого, сир, — ответил не понимающий шуток шамбеллан.

— Будем надеяться! Я немедленно приму мэтра де Бомона, проводите его в скрипторий.

Канцлер, высокий, одетый в черное легист, сдержанно поклонился и сел в предложенное дофином кресло.

— Рад, что вы благополучно добрались из Реймса, — сказал Карл, — дороги теперь небезопасны, неделю назад двух купцов ограбили и убили у самых ворот Понтуаза, на глазах у стражи. Итак, что пишет монсеньор архиепископ?

— Ничего, ваше высочество. Новости, с которыми монсеньор меня послал, слишком важны, чтобы доверять их бумаге.

— Даже так? Ну что ж, слушаю вас, де Бомон.

— Ваше высочество, есть неопровержимые сведения, что готовится побег короля Наваррского.

— Побег? — недоверчиво переспросил Карл. — Но ведь он содержится в замке Арлё — меня уверяли, оттуда не так просто убежать.

— Убежать, сир, можно откуда угодно, неподкупной стражи не бывает.

— Согласен, но такие затеи обходятся очень дорого, а насколько мне известно, казна Наварры не в лучшем состоянии, чем наша. Или он рассчитывает на золото Плантагенета?

— Нет, сир, деньги у него уже есть, и не от англичан. Вы изволите помнить Гийома де Пикиньи?

— Еще бы я не помнил этого хитреца! Но при чем тут он? Какая связь?

— Самая прямая — он достал золото для Наварры.

— Вы шутите. — Дофин недоверчиво смотрел на канцлера. — Этот Пикиньи беден как церковная мышь!

— Сир, ваши сведения устарели. Барон недавно выдал замуж свою дочь — знаете за кого?

— Признаться, не припомню. О свадьбе слышал, он ведь прислал мне оброчный подарок, кстати весьма щедрый, что меня удивило…

— Щедрость вполне объяснима, ваше высочество: дочка мессира Гийома вышла замуж за Франсуа Донати, главу банкирской компании из Тосканы. Условием этой свадьбы был заем в полтораста тысяч турских ливров, предоставленный дому Наварры.

— Полтораста тысяч, — огорченно повторил дофин. — Но ведь это огромная сумма, на такие деньги можно в течение года содержать армию в тысячу человек! И вы хотите сказать, Наваррец их получит?

— Они уже выплачены его брату, Филиппу.

Дофин долго молчал.

— Я поздно об этом узнаю, — сказал он наконец. — Монсеньор мог бы зорче наблюдать за действиями моих врагов!

— Ваше высочество, переговоры велись в строжайшей секретности…

— Свадьба дамуазель де Пикиньи не была секретом, имени жениха тоже не скрывали, и не надо было обладать особой проницательностью, чтобы догадаться… Впрочем, простите, я несправедлив. Мне ведь тоже ничего не пришло в голову, хотя о свадьбе я знал. Да-да, припоминаю, действительно размер подарка меня удивил, и я еще подумал, что не выдал ли старый плут свою дочь за какого-нибудь богатого горожанина, недаром постоянно заигрывает с Марселем. А он, значит, прицелился выше. Донати? Да, я слышал, как же. Крупная компания, очень крупная. Ай да сир Гийом! Похоже, ему наконец удалось сделать неплохой ход и в своих интересах. — Дофин засмеялся, но, тут же посерьезнев, спросил: — Так что же предлагает монсеньор?

— Монсеньор архиепископ поручил мне обсудить этот вопрос с вашим высочеством, — осторожно ответил канцлер. — Все зависит от того, как вы воспримете эту новость…

— Признаюсь, без особой радости. Но что делать, от радостных новостей я уже отвык. Побег кузена Карла, несомненно, осложнит обстановку в королевстве; в силах ли мы ему помешать?

— Коль скоро мы знаем о его планах…

— А он не знает, что мы знаем? Да, это преимущество, я согласен. Но что, если эти сведения подброшены нам нарочно?

— Признаться, не вижу смысла…

— Это может быть ловушкой, де Бомон, поводом для начала открытой войны. Мы с кузеном были друзьями до той глупой истории в Руане, и он знает, что я пытался защитить его перед отцом… У него нет повода открыто восстать против меня, если не считать того, что я не отменил королевского приказа о его заточении. Сейчас он может винить только короля, но если я сорву планы его побега…

— Тогда, ваше высочество, будем логичны — не проще ли его освободить?

— Я уже думал об этом, и не раз. Отец поступил несправедливо, заточив кузена Наварру и приказав обезглавить беднягу д’Аркура и других; скорее всего, никакого заговора на самом деле не было. Но беда в том, что существует понятие авторитета власти, пусть даже несправедливой. Люди должны знать, что королевские решения не отменяются просто так, потому что сам король лишился вдруг возможности исполнять свою власть. Предоставим Наварру его судьбе — если Бог поможет ему выйти из узилища, пусть выходит. Надеюсь, свобода не ударит ему в голову.

— Сир, взвесим все возможности. Опасность в том, что Филипп д’Эврё ведет переговоры с англичанами. Недаром Матьё де Пикиньи так долго гостит при дворе Черного принца. Что будет, если мы позволим Наварре бежать, а переговоры с Эдуардом увенчаются успехом?

— Тем более, мэтр, тем более! Переговоры идут уже давно, пребывание Наварры в темнице им не воспрепятствовало. Зато, когда он будет на свободе, это может выбить из рук Филиппа главный козырь: несправедливость, жертвой которой стал его брат.

— Побег не перечеркивает этого факта. Другое дело, если бы вы подписали ордонанс об освобождении…

— Я уже объяснил, почему не могу этого сделать. Не бойтесь, де Бомон, кузен поймет, что я не мог не знать о планах побега и все же позволил ему бежать…

Карл д’Эврё, король Наварры, прозванный Злым своими подданными по ту сторону Пиренеев, томился в заключении уже полтора года. Томился, впрочем, относительно; ему были предоставлены многие льготы и удобства, разрешалось получать с воли предметы роскоши, а также вести переписку с семьей и друзьями. Но тюрьма есть тюрьма, и Карл, без того желчный и мстительный, не уставал посылать проклятия виновнику своего заточения. Праздником стал для него день, когда он узнал о разгроме под Пуатье. Итак, любезный тесть теперь и сам стал узником! «Хвала Небесам, случается и в этом мире справедливость! — ликовал Карл, получив весть о пленении короля. — Поделом ему, пусть теперь посидит! Лондонский Тауэр, насколько известно, не такое уж приятное местечко, авось с помощью Бога и тамошних туманов сдохнет несколькими годами раньше…» Думать об этом было приятно, и он тешил себя мечтами, строил планы, замышлял, хоть и безуспешно, бесконечные заговоры. И ждал. Ожидание было мучительно для необузданной натуры Карла, но ничего другого не оставалось, и он даже научился извлекать некоторую радость из этого ожидания, предвкушая скорую, как надеялся, гибель своего врага. Дни проходили за днями, месяц за месяцем. Снова кончилось лето, наступила еще одна осень…

В День Всех Святых, получив тайнописное послание архиепископа Лаонского, сообщавшего план побега, Наварра понял, что терпение его на исходе. Теперь, когда освобождение было так близко, каждый лишний час промедления становился невыносимым, а день — серый, мутный от нескончаемого дождя, — как нарочно, едва полз, словно улитка в гору, и Карлу казалось, что он задыхается от нетерпения, ненависти и жажды действовать, мстить… Не может быть, чтобы Бог не внял его мольбам; король Иоанн не вернется живым из плена, сердце чует, что не вернется! Наварра зло усмехнулся, предвкушая счастливое событие, но тут же снова помрачнел. В самом деле, невелико счастье! Один сдохнет, другой останется — этот худосочный мозгляк кузен Карл, тогда уж Божьей милостью его величество Карл V. При одной этой мысли он зашелся от злости, но постарался взять себя в руки. К черту! Сегодня можно подумать о куда более приятных вещах. Итак, все должно быть готово к среде 8 ноября…

Он бросил нетерпеливый взгляд на узкое, забранное решеткой окно. Серые, набухшие от дождя тучи заволокли небо, поднялся ветер — тоскливо скребся в оконные рамы, гулял по пустынным коридорам замка, стонал в дымоходах. Да-а, погодка словно на заказ! Наверху, на стенах, должно быть, особенно холодно — ни одного стражника не выманишь из теплого укрытия лишний раз пробежаться по алуару, да и кастелян пораньше завалится спать из-за своей подагры. То-то удивится старый осел, когда головорезы Филиппа свалятся ему на голову среди ночи!

Довольный, мысленно уже прощаясь со всей этой опостылевшей обстановкой, Наварра с ходу пнул дубовый резной ларь, сильно ушиб большой палец и запрыгал на одной ноге, морщась от боли и ругаясь изобретательно и богохульно, как умеют только испанцы. Отведя душу, снова захромал по комнате, злобно поглядывая на блеклые гобелены, где уже нельзя было разобрать рисунка. Подпалить бы все это, уходя, а еще лучше — набить порохом хотя бы чертов ларь и приладить запальный шнур подлиннее… Скорей бы только, скорей! Теперь, когда оставались считаные дни, король едва мог сдерживаться — так невыносимо было ждать и бездействовать.

Не в силах оставаться на одном месте, он подбежал к окну, рванул тяжелую створку. В лицо пахнуло дождем, ветром, свободой. Жадно, полной грудью, вдохнул он холодный сырой воздух и поднял кулак жестом угрозы. До чего же он его ненавидел — своего тезку Валуа, сморчка, недоделанного дофина, заморыша! Ну ничего, скоро с помощью Бога или дьявола он померится силами с этим ничтожеством…

Сам Наваррец не очень понимал причину такой ненависти, да и не стремился понять. Ненавидел — и все тут! Причин, вероятно, много, что толку их перебирать. Самое смешное, что едва ли не главной было даже не соперничество из-за того, кому выпадет короноваться в Реймсе; Карл д’Эврё не мог простить Карлу Валуа его счастливой женитьбы. Сам он был женат смехотворно: тот же добрый король Иоанн, чтоб ему скорее подохнуть, ухитрился спихнуть за него свою дочурку Жанну Французскую, вдовицу семи лет от роду. Впервые ее выдали замуж в четыре года, сейчас королеве Наваррской должно было быть около двенадцати, но Карла отнюдь не тянуло знакомиться с супругой поближе. А Жанне Бурбон двадцать, и она только что подарила дофину дочь. Слава богу, хоть не сына! Но какая несправедливость, язвы Христовы! Почему этому недоноску Валуа даром достается то, чего лишен он сам?..

Если бы Злого спросили, чего, собственно, он так уж лишен, ответить на это ему, вероятно, было бы затруднительно. Да, французской короны его лишили (пока, во всяком случае), но — ежели по совести — что ему эта полуживая, разоренная Франция? Править маленькой Наваррой куда приятнее и уж во всяком случае спокойнее. Умом он это понимал, но неистовое сердце не могло смириться с унизительным положением вассала, так же как не могло оно не вскипать от ярости, представляя себе Жанну Бурбон в объятиях недоноска. И это тоже было неподвластно уму — дофина, хоть и на редкость хороша собой, все же не столь уж ослепительная красавица, чтобы во всей Наварре не нашлось кому ее затмить.

Да, разумеется, стоит лишь захотеть. Но вся беда в том, что с этим «захотеть» было не так просто, и провести ночь с женщиной, пусть красивой и искусной в любви, нисколько не помогало забыть дофину. Женщин ему доставляли и сюда, а что толку? Образ герцогини Нормандской продолжал саднить в груди, как незалеченная рана. В последний раз он видел ее позапрошлой осенью в замке Водрейль, недалеко от Руана, — дофин со своим двором остановился там по пути в Париж… Перед этим они не встречались около года, она похорошела за это время, ей уже исполнилось семнадцать, а может, он просто взглянул на нее другими глазами? До сих пор непонятно, с чего это на него вдруг накатило. Блажь, помутнение рассудка! Если бы раньше ему сказали, что он, кого даже жестокосердные испанцы прозвали Злым, будет сходить с ума по своей добродетельной невестке, он от души рассмеялся бы. Теперь же остается смеяться над самим собой. Смеяться и еще ненавидеть. Что ж, любезный кузен, счет к вам растет!

 

Глава 14

Постоялый двор «У веселого петуха» помещался в узком зловонном переулке позади Гревской площади, а дом напротив был блудилище, и непотребные девки — меретрикулы, как по-ученому именовал их школяр, деливший с Робером каморку и место в кровати, — приставали к прохожим в любой час дня или ночи, если только не было поблизости городской стражи.

Робер жил в Париже уже вторую неделю и все не мог привыкнуть — ходил по улицам в растерянности, ужасался толчее, грязи и отсутствию неба над головой. Небо-то, конечно, было, но его можно увидеть лишь на площадях, а в улицах оно едва проглядывало между крышами домов, близко придвинутыми одна к другой. Дома стояли тесно, были невиданно высоки — в три, а то и четыре этажа, и каждый этаж выдвигался к середине улицы хоть на полтуаза больше, чем нижний, — дом нависал над мостовой подобно опрокинутой лестнице. В некоторых переулках из окошка верхнего этажа можно было рукой дотянуться до противоположного.

Попал он сюда не сразу: на второй день после побега из Моранвиля, где-то под Ножаном, его прихватили рутьеры. Первого, попытавшегося стащить его с коня крюком, он убил — прыгнул на него прямо с седла и голыми руками раздавил горло. Лишь мгновением позже, решив для верности докончить дело ножом, он нащупал пустые ножны и вспомнил, что клинок, сломанный, остался там — на башне. Его тут же схватили, навалившись сзади, и потащили к вожаку, громко обсуждая, как с ним поквитаться за беднягу Жолио — сжечь ли, привязав к сухому дереву, или разрубить пополам, подвесив за ноги, как свиную тушу. Вожак разрешил их спор, сказав, что Жолио сам виноват, если спасовал перед безоружным парнем, а парень — боец что надо. «Принесите его сумку», — сказал он. Сумку принесли, распотрошили, но в ней не нашлось ничего интересного, кроме футляра с пергаменом. «Так ты что, гонец? Чей?» — спросил с опаской вожак, но Робер огрызнулся, что ничей он не гонец, а в футляре его отпускная грамота. Грамоту вытащили, развернули и долго читали по складам — в банде нашлось двое беглых клириков, умевших худо-бедно разобрать написанное. Оба подтвердили, что это и впрямь отпускная грамота. «Выходит, ты виллан, — захохотал вожак, — а мы — плешь святого Дионисия! — приняли тебя за дворянина! Сам виноват, парень, другой раз остережешься разъезжать на таком коне, да еще и заседланном по-рыцарски! Дурак, раз уж тебе пофартило угнать такого красавца, надо было сразу его продать. Вместе с седлом и сбруей за него дадут сотню ливров». Другой сказал, что больше, — один чепрак стоит не меньше пятнадцати. Добыча показалась рутьерам такой богатой, что они на радостях даже не обыскали Робера; улучив минуту, он вытащил из пояса и сунул под камень у дороги три золотых, полученных от Симона. Коня, как водится, забрал себе капитан шайки. Не переставая восхищаться ловкостью, с какой Робер отправил на тот свет растяпу Жолио, он предложил ему занять место покойного, с правом на половину двадцатой доли добычи. Робер, долго не раздумывая, согласился. Ночью, когда рутьеры спали, наведался к камню, достал свое золото и снова запрятал в пояс. Теперь он был полноправным членом банды и мог ничего не опасаться.

Жизнь бриганда, правда, оказалась вовсе не такой веселой, как он когда-то себе представлял. Вскоре пошли осенние дожди, ночевки под открытым небом делались все менее приятными, а главное — ему не нравилось грабить. Если бы грабили только богатых купцов, да при этом еще не убивали, было бы ничего; но эта сволочь — его новые товарищи — не гнушалась ничем, они могли утащить последнего ягненка из полуразвалившейся овчарни виллана, да и его самого пришибить, если пытался защищать свое жалкое добро. Кончилось тем, что однажды ночью Робер убил караульщика, приставленного к коновязи, и ускакал на своем Глориане. С конем и тремя золотыми в поясе он и появился в Париже. Один золотой пришлось отдать сразу — за место в конюшне и овес, который стоил здесь дороже хлеба.

Как жить дальше, он не представлял себе совершенно. Бригандаж больше не привлекал, можно поступить в солдаты, но, судя по всему, там было бы то же самое. А чем еще мог заняться в городе парень, который умел только делать крестьянскую работу да еще драться на всех видах оружия? Помнится, Гийом Каль советовал податься к какому-то купцу на улице Сен-Дени, да и Симон про него же говорил, но работать у купца казалось Роберу последним делом. Отмеривать ячмень да чечевицу, таскать тюки из подвалов — для этого, что ли, научили его владеть мечом?..

Школяр Рике, его сосед по комнате, однажды очень удивился, узнав, что Робер умеет читать и даже может составить письмо или грамоту аккуратными ровными буквами, и стал уговаривать его заняться наукой. «Иди в услужение к какому-нибудь доктору, — советовал он, — тот тебя подготовит, и смело можешь записаться в Сорбонну, там не из таких еще азинусов делают ученых мужей. Не так уж трудно освоить тривиум, для начала этого хватит, а потом с Божьей помощью овладеешь и всеми семью». Он красноречиво расписывал радости студенческой жизни, пока наконец Робер не спросил его, почему же он сам от них бежал. Рике объяснил, что его случай особый, он стал жертвой козней врага рода человеческого, ибо на экзамен явился отягощенный вином и не только затеял с прецептором неуместный спор об универсалиях, но еще и расколол о его голову грифельную доску, то есть совершил проступок, наказуемый уставом факультета. «Я, видишь ли, южанин, — добавил Рике в свое оправдание, — кровь у нас горячая, а вы здесь на севере народ смирный, вам проще. Не пытайся только спорить с докторами, и у тебя будет блаженная жизнь. Важно стать магистром, а потом все пойдет само собой». Впрочем, то, что он сам рассказывал о факультете, делало возможность овладения семью свободными науками более чем сомнительной. Да и к чему они? Вот разве что попом сделаться, как советовал отец Морель.

В этот день он снова отправился бродить по улицам. Когда выходил из ворот постоялого двора, раскрашенная меретрикула опять пригласила его зайти развлечься, а когда он прошел мимо, стала срамить на всю улицу.

— Содомит! — визжала она ему вслед. — Скотоложец, чтоб у тебя все отсохло!

На площади перед ратушей было много народу — ждали то ли казни, то ли чьего-то выступления. В последнее время с балкона ратуши часто обращались к народу разные люди, один раз говорил даже сам Марсель, купеческий старшина, коренастый плотный человек в богатом, на меху, кафтане, с короткой черной бородкой. Говорил он не очень понятно — про дофина и про королевский выкуп и еще про налог на соль. Робер мало что понял, далеко стоял, и ветер относил слова, да и разобраться в том, что услышал, было трудновато: у горожан была какая-то своя, малопонятная постороннему, жизнь. Так и не узнав, чего ждут люди сегодня, Робер ушел с площади и отправился на остров Ситэ. Здесь было интереснее всего: на Большом мосту, тесно застроенном лавками менял, ювелиров и торговцев самым разным добром, глаза разбегались от выставленного напоказ богатства. Другой мост, на полуденной стороне острова, именовался Малым — от него шла дорога на Орлеан и Блуа, по которой с раннего утра до закрытия ворот везли в город товары. Здесь стояла мытная стража, и ни одна повозка не проезжала без долгих препирательств по поводу количества и вида провозимого товара, причем стражники стремились содрать побольше, а возчики — заплатить поменьше. Третьего дня изловили жонглера с обезьяной, которую тот пытался тайно пронести под плащом. Стражники долго выясняли, чья это обезьяна и с какими целями ее несут в Париж, куплена ли она кем-то из горожан для собственного удовольствия или служит жонглеру для заработка. Тот сначала сказал, что зверя ему заказал некий купец именно для собственного удовольствия, поскольку зверь ученый и может считаться девятым чудом света, но, когда потребовали назвать имя купца и где тот живет, хозяин обезьяны смешался и вынужден был в конце концов признать, что да, он на этом девятом чуде зарабатывает деньги, давая представления жителям добрых городов.

— В этом случае, — торжествующе объявил начальник стражи, — ты обязан либо уплатить за свою ученую тварь положенный мытный сбор, либо дать бесплатное представление тут же, на мосту.

К радости собравшихся, жонглер согласился дать представление и, расстелив коврик, стал добросовестно потешать горожан и стражников. На Малом мосту вообще не было недостатка в развлечениях, вот и сегодня опять случилась потеха: кто-то вел козла, стража объявила его молодым и, следовательно, подлежащим обложению сбором, а хозяин клялся и божился, что козел стар, как Мафусаил, на коз уже не смотрит давно и не первый год беспошлинно проходит по всем мостам королевства. Козла стали исследовать со всех сторон, и зубы ему смотрели, и копытца, и кольца на рогах считали, и чуть ли под хвост не заглядывали; кончилось тем, что он вдруг рассвирепел и, поддав под зад одному из стражников так, что тот растянулся в грязи, умчался прочь, волоча на веревке своего хозяина.

Насмеявшись вместе с зеваками, Робер вернулся к собору и долго стоял, запрокинув голову и разглядывая взнесенные в самое небо исполинские башни из светло-желтого песчаника. На резной балюстраде второго яруса сидели твари почище той обезьяны — кои с коровьим хвостом и птичьим клювом, кои с рогами и лицом, как у человека, кои вообще ни на что не похожие.

— Это что ж там такое? — спросил он, увидев проходящего монаха, и показал на чудищ, обсевших башню.

— Это твои грехи, — объяснил монах, — образы зла, которые гнездятся у каждого из нас в сердце. Здесь они выставлены на общее обозрение, дабы всякий христианин видел свою истинную суть. Молись и кайся ежедневно, дабы сии адовы исчадия не пожрали тебя изнутри, как червь пожирает яблоко!

— Да я молюсь, — пробормотал Робер, торопливо осенив себя крестным знамением.

Надо будет пойти исповедаться, подумал он, давно он этого не делал… А теперь, и в самом деле, грехов накопилось — не перечесть. То, что убил двух рутьеров, — это грех? Конечно, первый сам напал на него, а вот второго… Нет, правильно сделал, иначе было не уйти. А она — неужели все это гнездится и в ее душе? Наверное, ведь нет худшего греха, чем измена…

На Большом мосту он купил у разносчика хлебец и съел его, запив кружкой кислого вина. За это пришлось выложить денье — здесь, в королевской столице, даже яблока не съешь на дармовщину. Пообедаешь вот так три раза, и уже нет лиара, а двенадцать раз — так и целого су. Робер даже испугался, сообразив это, сам себе не поверил и, присев на корточки, щепкой стал рисовать на земле кружочки: большие, поменьше и совсем малые. Нет, все сходилось, в одном су — четыре лиара, а в каждом лиаре — три денье. Отец Морель не зря обучил его счету, даже растолковал насчет турской и парижской системы: турские деньги чуть полегче, пятнадцать турских денье все равно что двенадцать парижских. В Туре, стало быть, прожить еще дороже? Хорошо, что он попал в Париж. Конечно, пока-то он при деньгах, а когда проест все состояние?

Вернувшись на правый берег, он спросил у прохожего, не знает ли тот улицу Сен-Дени.

— Так это тут, рядом, — ответил тот, — иди сейчас налево и выйдешь прямо на Сен-Дени, только не ошибись и не пойди направо — там будет другая улица, Сен-Мартен, обе они начинаются отсюда. А кого ты там ищешь? — поинтересовался словоохотливый горожанин.

— Там, возле церкви Святой Оппортюны, живет купец, мэтр Жиль, может, вы слыхали…

— Жиль, бакалейщик? Пьер Жиль, кто же про него не слыхал! С самим Марселем, говорят, дружит. Ты к нему? Идем вместе, а по пути расскажешь, что у тебя за дело к почтенному бакалейщику…

Робер насилу от него отделался — идти к столь знаменитому человеку нельзя было просто так, не приведя себя в порядок и, главное, не собравшись с мыслями. Он и не думал, что у Пьера Жиля такие большие связи; кем становился в Париже Этьен Марсель, Робер уже себе представлял, горожане, похоже, видели в нем единственного законного правителя, ни во что не ставя дофина, — тот вообще не появлялся в столице, кочуя из замка в замок. Парижем управлял Совет эшевенов, безоговорочно подчиненный купеческому старшине. Выходит, если Жиля считают другом Марселя, то и он тоже птица высокого полета. Как еще к такому придешь…

Но он вспомнил, что Симон отзывался о Жиле как о человеке простом и отзывчивом, не в пример иным богатым горожанам; у тех, говорил Симон, спеси бывает иной раз побольше, чем у баронов, потому что эти скоробогачи больше всего боятся, как бы сквозь позолоту не проглянула вдруг их подлая сущность. Вот они и пыжатся, не понимая, что именно в этом подлая сущность и проявляется. Барон пыжиться не станет, ему это ни к чему.

И на следующий день Робер отправился на улицу Сен-Дени. С утра он тщательно вычистил платье, побывал у брадобрея и вышел от него с подстриженными и вымытыми волосами и лицом гладким, как щеки младенца. Ему издали еще указали на церковь Святой Оппортюны; лавку Жиля он нашел без труда, и хозяин оказался на месте.

— Ты, часом, не из Моранвиля, что в Вексене? — спросил он, едва Робер успел выговорить, что желал бы с ним поговорить.

Робер был поражен, решив, что Пьер Жиль не только могущественный человек, но еще и колдун.

— Вижу, что угадал, — рассмеялся тот. — Не удивляйся, господин де Берн писал о тебе уже с месяц назад, а вчера сказали, что меня разыскивает какой-то парень, видно из приезжих.

— Да, я… не знал, где улица, — пробормотал Робер.

— Ну хорошо! Я знаю, с чем ты пришел, и сейчас мы обо всем потолкуем. А пока тебя проводят наверх, подожди немного, закончу дела и поднимусь к тебе…

Робера проводили наверх, в жилые покои. После громадных залов Моранвиля жилище горожанина, даже столь богатого и могущественного, выглядело тесным, как и все здесь, в Париже. Потолки были низкие, окна маленькие, но убранство покоя поражало роскошью. Пахло какими-то благовониями, дубовый пол блестел, словно политый водой, стол на тяжелых витых ножках был покрыт расшитой скатертью, которой цены нет. На полке над камином и в поставце сверкала серебряная и позолоченная посуда — кувшины причудливой формы, кубки, чеканные тарелки. В окнах горели разноцветные стеклышки, и так ярко, что казалось — на улице светит солнце. Хотя день был пасмурный и ненастный.

Робер постоял возле камина, погрелся, не решаясь присесть на один из стульев с высокими резными спинками. Слуга принес угощение — паштет с румяной запеченной корочкой, кувшин, два стеклянных кубка; следом вошел Пьер Жиль.

— Садись, — пригласил он Робера и сделал знак слуге. Тот разрезал паштет, налил в оба кубка темного, почти черного, вина и вышел. — Ешь и пей, я кое-чем обязан мессиру де Берну и буду рад выполнить его просьбу.

Робер следом за хозяином отпил вина и отломил кусочек паштета, подивившись, что же здесь едят и пьют на Пасху или Рождество, если в будний день такая роскошь и стеклянный кубок подают случайному гостю, словно какой-нибудь из олова или хотя бы из серебра.

— А тебя торговля привлекает? — спросил хозяин. — Хотел бы помогать мне в лавке?

— Боюсь огорчить вашу милость, — сказал Робер. — Я, конечно, поработаю у вас… какое-то время, если так надо, но…

— Ясно, — перебил Пьер. — Как я и думал, это не по тебе. Тогда поговорим о другом! Скажи-ка, ты представляешь себе, что сейчас происходит в королевстве?

— Что происходит? — нерешительно переспросил Робер. — Ну… война происходит, я так понимаю. С годонами, то есть с англичанами…

— Ты прав, война — это главное. Но война с англичанами, если разобраться, лишь полбеды. Как раз с ними-то сейчас перемирие…

— Это я знаю, — осмелел Робер. — В Бордо подписали этой весной?

— Молодец, ты не такой уж простак, как я думал. А знаешь, чем обернулось бордоское перемирие? Наши края наводнены бандами солдат, которых распустили, не заплатив ни гроша. Наемники, — Пьер стал загибать пальцы, — люди дофина, люди Наваррца, отдельные английские отряды, не признавшие перемирия, — и все грабят и убивают. Рутьеры уже появились вокруг Парижа! Можешь ты себе это представить?

Как раз это-то Робер мог представить себе очень хорошо. Он стал спешно соображать, стоит ли рассказать Жилю о своих собственных подвигах, но решил, что не стоит. Он ведь его прямо не спрашивает!

— Так вот, — продолжал хозяин, — в такой обстановке нам здесь не остается ничего другого, как тоже обзавестись армией. Эшевены решили собрать городское ополчение, а это значит, что каждый квартал должен выставить некоторое количество солдат, обучив и вооружив их за свой счет. Я подписался на три тысячи ливров — это стоимость годового содержания отряда в двадцать человек.

Робер не удержался и присвистнул:

— Три тысячи! Это стоит так дорого?

— А ты как думал? Ну считай сам — двенадцать ливров в месяц на человека, меньше не выходит. Решили так: каждый, кто подписался, выставляет свой отряд уже с капитаном, чтобы люди знали его, успели к нему привыкнуть. А генерального капитана всего ополчения назначит ратуша. Вот я и подумал — Симон про тебя пишет, вроде ты солдат не из последних?

— По правде, — осторожно сказал Робер, покраснев от похвалы, — по-настоящему мне еще не так часто довелось бывать в деле… но случалось. Господин Симон был мною доволен.

— Так почему бы тебе не стать моим капитаном?

— Мне? — переспросил Робер ошеломленно. Он уже догадался, что мэтр Жиль предложит ему поступить в отряд, и это его обрадовало, но чтобы капитаном? — То есть как это… над всем отрядом?

— Да-да! Людей я тебе подберу сам, ты этого не сумеешь, тут в Париже столько всяких проходимцев, что попробуй отличить честного малого от висельника. Этим займусь я сам! Но ты их вооружишь, обучишь и, главное, заставишь слушаться. Подумай хорошо, справишься ли, чтобы не получилось потом так, что время потеряем, а отряда не будет. Марсель хочет, чтобы к Рождеству парижское ополчение было готово выступить, если придется.

У Робера голова шла кругом. Иметь под своим началом двадцать человек! Да еще горожан, а они вон какие бойкие, их разве переспоришь… Но он понимал, что такого случая, как теперь, никогда больше не представится, такое бывает раз в жизни. Ему ведь всегда думалось, что должно произойти что-то необычное, что его ждут большие и опасные дела, что его судьба — не такая, как у других… Чего же теперь медлить?

— Мессир, я готов служить вам верой и правдой, — сказал он, учтиво поклонившись. — У меня и конь есть!

— Не называй меня мессиром, — Жиль рассмеялся, — я не дворянин. И служить будешь не мне, а доброму городу Парижу. Что ж, я рад! Жить и кормиться будешь у меня, найдется место на конюшне и твоему коню, платье и вооружение я тебе куплю, а потом буду понемногу высчитывать стоимость оружия из твоего жалованья. Одежда пусть будет подарком. Насчет жалованья поговорим позже, когда я увижу, чего ты стоишь. Симон писал, у тебя есть отпускная грамота?

— Да, грамота у меня есть.

— Это хорошо. Ты обучен счету и письму?

— Обучен, — кивнул Робер и, поколебавшись, добавил: — Наш приходской кюрэ хотел из меня клирика сделать… и спуску не давал.

— Понятно. Напиши-ка свое имя! — Жиль положил перед ним листок бумаги и странный, никогда не виданный Робером предмет — тонкую серебряную палочку с темным концом.

Он с опаской взял ее в руку, палочка была тяжелой.

— Этим можно писать? — спросил он с недоумением.

— Конечно, вот так. — Жиль забран палочку из его пальцев и темным концом провел по бумаге, оставив хорошо видную черту.

Робер потрогал пальцем — черта была сухой, не размазывалась, как свежие чернила.

— Как удобно, — сказал он, качая головой, — и чернильницу не надо с собой носить… Придумают же!

— Это придумали уже давно, здесь внутри свинец. Ну, так как тебя зовут?

Робер низко наклонил над столом голову и стал старательно выводить палочкой букву за буквой. Потом, довольно улыбнувшись, приписал ниже: «XX людей».

— Молодец, — снова похвалил Жиль. — Совершенно верно, два десятка ратных людей будет у тебя под началом. Можешь мне сказать, сколько чего им понадобится — ну, из оружия, снаряжения?

— Это будет конный отряд?

— Нет конечно! Ополчение будет пешее.

— А, ну тогда проще. Значит, так — полный доспех, я полагаю, пехотинцу ни к чему. Без салады на голову, понятно, не обойтись, а вместо кольчуги можно просто бармицу…

— Бармицу?

— Да, это вот так, до сих пор, — чтобы если по плечу рубанут…

— Погоди, — сказал Жиль и вынул из сумки у пояса маленькую книжицу. — Давай-ка я буду записывать все по порядку…

 

Глава 15

Дофин вернулся в Париж в середине ноября, получив известие о побеге Карла Наваррского из Арлё. Как он и предвидел, парижане с ликованием встретили эту новость, тем более опасно было оставлять столицу без присмотра.

Но и его присутствие мало что могло уже изменить. Многие видели в Наваррце законного — и куда более достойного короны — соперника дому Валуа, который до сих пор не принес Франции ничего, кроме бед и позора; союз с Наваррой, таким образом, придавал действиям Этьена Марселя некое подобие правомерности: теперь он не просто боролся за власть над столицей, но как бы поддерживал законного претендента на трон.

Мятежный старшина уже не скрывал своих намерений. Для сторонников городской партии придумали особый отличительный знак — красно-синюю шапку с гербом Парижа и надписью: «На доброе дело». Все способные носить оружие были вооружены, и каждый квартал имел своего выборного, подчинявшегося непосредственно ратуше. Спешно создавалось ополчение: Этьен Марсель готовился к решающей схватке.

В свою очередь действовал и Наваррец. Обретя свободу, он задержался в Амьене, усердно завоевывая симпатии горожан, и настолько преуспел, что молва о его «простоте и любезности» мигом долетела до Парижа. Неудивительно, что появление Злого у стен столицы стало чуть ли не праздником. Вечером 29 ноября он с многочисленной свитой прибыл в аббатство Святого Германа на Лугах; наутро огромная толпа заполнила примыкающий к аббатству «Луг клириков» — излюбленное студентами и горожанами место сборищ и увеселений. Собравшиеся долго выкликали «своего короля», и наконец он появился на выступе монастырской стены — смиренный, одетый в черное, без оружия и украшений. Со слезой в голосе начал говорить, избрав темой стих десятого псалма: «Господь праведен, любит правду; лицо Его видит праведника». Подразумевая под этим праведником самого себя, Карл искусно защищался от возводимых на него обвинений в измене и так горячо уверял в своих добрых чувствах, что ему поверили даже не склонные к наивности парижане.

Долго ждать результатов не пришлось. Первого декабря представители парижской ратуши отправились в Ситэ и от имени верных городов просили дофина возвратить свою милость королю Наварры. Дофин был вынужден уступить. Состоялась встреча, кузены дружески обнялись на глазах у ликующих горожан. А затем начался торг: Карл Наваррский требовал у Карла Французского земель и замков в возмещение обид, учиненных ему тестем.

Монсеньор Ле Кок, чье влияние сильно возросло после освобождения Наварры, потребовал в Королевском совете, чтобы для обсуждения этих вопросов были приглашены Марсель и другие представители города. Совету пришлось уступить и в этом, спор двух венценосцев был улажен под надзором и при содействии парижских эшевенов.

Однако вынужденное перемирие было непрочным. Согласившись для видимости на требования кузена, дофин тут же послал тайные приказы комендантам уступленных крепостей не сдавать их Наваррцу. В ответ Карл повел себя вызывающе: клялся в любви к горожанам, приглашал к своему столу представителей купечества, льстил им, осыпал любезностями, а незадолго до Рождества покинул Париж и стал объезжать города Иль-де-Франса, открыто сея смуту и недовольство домом Валуа.

Все это не могло не привести к новому разрыву с дофином. И тогда Наваррец передал Марселю совет вести себя «решительнее», сам же, верный своей всегдашней коварной уклончивости, в Париж не вернулся, предпочитая наблюдать за назревающими событиями со стороны. Тем временем подошел к концу декабрь, и наступил январь, с морозами, обильным снегом и низким, негреющим солнцем в седом от стужи небе…

Ледяной ветер срывал снег с островерхих крыш и кружил, нес его вдоль узкой, заваленной сугробами улицы. Сгущались сумерки, заливая все вокруг мутной синевой. Плотнее завернувшись в плащ, Робер шел по протоптанной посредине тропинке, настороженно поглядывая по сторонам, — зимой, когда ночи были долгими и темными, разгуливать по Парижу с наступлением темноты становилось делом небезопасным. Хотя и считалось, что столица хорошо охраняется, по ночам здесь безраздельно хозяйничали разного рода лихие люди, от которых было одно спасение: двери и ставни покрепче да запоры понадежнее.

Выйдя на улицу Сен-Дени, он с невольным облегчением перевел дух — здесь было попросторнее, поменьше сугробов, а значит, меньше и мест, где можно устроить засаду. Да и до дому тут рукой подать. Он уже миновал церковь Святой Оппортюны, когда навстречу показалась темная фигура — правда, одна. Робер замедлил шаги, положил руку под плащом на рукоять кинжала. Человек, приблизившись, приветственно помахал, и он узнал Гишара, одного из своих солдат, за смекалку и исполнительность состоявшего при нем первым помощником.

— Это вы, капитан? А я тут встретить вышел — что-то, думаю, долго нет, не ровен час, напали… Вас там какой-то человек дожидается — засветло еще пришел, говорит — земляк, а звать Гийом…

— Гийом, говоришь?

— Да, Гийом Шарль, вот как, я еще подумал, он родом из Нормандии, потому как у него не «Шарль» выговаривается, а вроде «Каль»…

— Ах, этот! Проводи в мою комнату и пусть принесут поесть, а я — скажи — только загляну к хозяину и поднимусь…

Новость его не обрадовала. Гийом мужик вроде неплохой, но сейчас все связанное с Моранвилем было Роберу в тягость, а Каль словоохотлив и уж, наверное, выложит кучу тамошних новостей. Вот их-то Робер и боялся.

Когда он, покончив с делами, поднялся к себе, Гийом Каль стоял посреди комнаты, с детской непосредственностью разглядывая обстановку. Увидев Робера, он восхищенно прищелкнул языком:

— Ну-у, парень! Ты, я вижу, неплохо устроился!

— Да я попроще хотел, так, говорят, не положено, — улыбнулся Робер и добавил, стараясь казаться приветливым: — Рад видеть тебя в добром здравии, друг Гийом.

— Рад не рад, — засмеялся Гийом, — а я пришел и даже надеюсь промочить глотку!

— Зачем же только промочить? Сейчас все будет… — Робер приоткрыл дверь в коридор и крикнул: — Ну, что там? Долго мне еще ждать?

Слуга тут же, словно дожидался окрика, притащил золотистый каравай хлеба, блюдо с мясом и глиняный кувшин. Сели ужинать. Гийом ел с аппетитом, усердно подливая в свою кружку, много говорил. Робер, почти не прикасаясь к еде, слушал молча, со сдержанным вниманием.

— …в Эперноне у бригандов вроде как главная крепость, — рассказывал гость, — и все туда прямо как мухи на падаль. Жак де Пип, тот, что служил вместе с Кнолем у Филиппа Наваррского, тоже туда перебрался со своим отрядом и такие там дела заворачивает, что, кабы мне кто другой рассказал, не поверил бы!

— Место выбрано с умом, — кивнул Робер. — Замок крепкий и до Парижа рукой подать.

— Это точно, почитай, все дороги здешние перекрыты. Я вот налегке, и то еле ноги унес. А если кто с товаром — попробуй не поделись, так тебя сразу… — Гийом выразительно подмигнул и, оттопырив большой палец, полоснул себя по горлу.

— Да… бригандам в наше время раздолье.

— Помнишь, как сам помышлял к ним податься? Еще до смерти напугал попа Мореля.

— Помню, — кивнул Робер. Отщипнув кусочек хлеба, он прожевал его, запил вином и сказал: — А я у них и побывал этим летом.

— Брось ты!

— Да, был случай. Как-нибудь расскажу… позже. Почти неделю с ними прошлялся, потом ушел.

— Вон оно что… — Гийом внимательно посмотрел на него и перестал смеяться. — А вообще не нравишься ты мне, — сказал он вдруг. — Так-то с виду возмужал и повадки такие уверенные, а вот глаза…

— Глаза как глаза, — делано зевнул Робер. — Забот много, устаю я.

— Уставать в твои лета не положено! Ну да ладно, не хочешь говорить — неволить не стану. А что, правильно я сделал, посоветовав тебе идти к Жилю?

— Правильно. Только почему вы сами к нему не пришли? Были бы капитаном у него, у вас это лучше получилось бы, чем у меня…

— Капитаном — у Жиля? — Гийом Каль засмеялся, покрутил головой и, потянувшись к блюду, откромсал себе еще кус мяса. — Мне, друг Робер, двадцати человек маловато…

Робер почувствовал себя задетым.

— Тогда к Марселю, — посоветовал он. — Генеральный капитан ополчения еще не назначен, я слышал.

— И это мне тоже ни к чему, — спокойно ответил Гийом, словно не понял насмешки. — Генеральный капитан парижского ополчения будет делать то, что ему велят господа эшевены. А я, когда придет время, буду делать то, что сам сочту нужным.

— И когда же это время придет?

— А вот пусть оба Карла хорошенько друг друга потеребят, зубы себе пообломают. Тогда и придет нам пора позаботиться о себе! — Гийом тряхнул гривой нечесаных волос, влажных от растаявшего снега, и пристукнул по столу кулаком, в котором был зажат нож. — Тогда-то мы им всем покажем!

— Кому «им» и кто это «мы»?

— Им — это значит всем тем, кто ходит в шелках да бархате, а мы — это мы и есть, простой люд королевства, вилланы!

— Опять вы за свое, — пожал плечами Робер. — Как будто и без того мало смуты… Хотите еще большую учинить?

— Чем больше, тем лучше. Пора и нам навести в королевстве порядок — чтобы дворяне не драли с мужика по три шкуры, не вытаптывали себе на потеху наших полей! Подумаешь, смута, нашел чего бояться.

— Понятно… Надеетесь поудить рыбку в мутной воде, наподобие Марселя или Карла Злого. Только ведь за теми сила, а у вас что?

— И у нас силы хватит, коли весь народ подымется!

— Весь не подымется. А если бы и поднялся, это был бы вооруженный сброд. Уж вам, как человеку военному, следовало бы понимать это. Умеют наши вилланы воевать всерьез?

— Их можно и обучить, дело не такое хитрое.

— Не хитрое, говоришь? Я тоже когда-то так считал. Думал, все дело в том, чтобы иметь в руках что-нибудь острое — хоть вилы, хоть косу на древке. А вот когда Симон со мной поработал, только тут до меня дошло, что солдатом не рождаешься — им стать надо. А пока не стал, так, сколько бы вас ни собралось с вилами да косами, всех в первой же схватке изрубят как капусту…

— Однако мне тут уже порассказали, как ты из горожан солдат делаешь. А они ведь тоже не умели управляться с оружием, верно? Капитаном можно быть не только в Париже…

— Вот, значит, для чего вы меня искали, — усмехнулся Робер. — Что же мне, явиться к вам в Мелло и засесть там капитаном?

— Ты не ухмыляйся! В Мелло тебе делать нечего. А сколько жаков по лесам таится, ты знаешь? И идут туда самые отчаянные, хилый да трусливый не пойдет… — Гийом Каль помолчал, выжидающе глядя на Робера, потом вздохнул. — Я там кое-что начал, но… одному трудно. Чем больше нас будет, тем лучше. Ты бы на это дело как раз и сгодился!

Робер помолчал, отломил корочку хлеба, отпил вина.

— Может, и сгодился бы… коли поверил.

— А сейчас не веришь? Я что же, выходит, враки тут тебе развожу?

— Не об том речь. Знаю, врать ты бы не стал! Я, друг Гийом, другое хочу сказать… Я не тому не верю, что жаки готовы поднять смуту. Наверняка так оно и есть, коли разбредаются по лесам. Я не верю, что простому люду после этой смуты легче жить станет.

— Да как же не легче, коли они самых зловредных баронов изничтожат!

— И что же, сами объявят себя баронами? Или станут жить при новых? Феод-то по наследству передается — это вроде бы любой мужик знает. А ну, как наследники изничтоженных захотят поквитаться да еще пуще начнут свирепствовать?

— Тогда и тех туда же, — спокойно ответил Каль. — Пожалуй, так оно надежнее выйдет. И замки ихние снести все до основания!

«Странно, — подумал Робер, — там, в Моранвиле, Гийом казался разумным человеком, а тут несет бог весть что. Сдурел, что ли?»

— Больно уж просто у тебя все получается: баронов изничтожить всех до единого, замки порушить — и сразу будет рай на земле… Хоть бы то сообразил, что когда баронов не станет, то замки ихние нам же самим и придется возводить заново — только уже для годонов…

— И на тех управу найдем, — хмуро возразил Каль.

— Да уж нашли — под Пуатье! Так нашли, что король по сей день у них в плену сидит.

— На короля мне плевать…

— А вот мне — нет. Не знаю, за что его Добрым прозвали, я здесь другое слыхал: будто он придурковатый. Может, из добрых дураков, такие бывают. Однако какой ни есть, а все ж таки он король и должен быть на своем месте. А то глянь, что тут сейчас творится: парижане одни за дофина, другие за Наваррца, третьи уже чуть ли не Марселя готовы посадить на трон…

— А ты что, против него?

— Да я не против! Какое же «против», если я обучаю отряд господина Жиля, а уж он-то у Марселя в первых дружках. Но когда он меня нанимая, я так понял, что ополчение для того собирают, чтобы Париж не оставался беззащитным. Понятное дело — столица королевства, а тут приходи кто хочешь, бери голыми руками! А если бы он сказал, что задумано у них корону на Марселя надеть, я бы ему служить не пошел. Не по душе мне такие дела.

— А почем знать, может, Марсель не хуже других оказался бы королем, — усмехнулся Каль, и не понять было, то ли он всерьез говорит, то ли подначивает собеседника. — Про него-то уж не скажешь, что он придурковатый.

— Да разве в уме дело, — с досадой отозвался Робер. — Где это видано, купцу отдавать власть в государстве! Коли ты суконщик, так и будь при своем суконном деле, а выше не заглядывайся…

— Так-так, — недобро усмехнулся Каль. — Тогда, значит, барону оставаться бароном, а виллану — вилланом? Эх ты, сам-то небось заглядывался кой-куда повыше, вроде и о золотых шпорах мечтал…

— Мало ли о чем сдуру мечтаешь… покуда не поумнел. Знаешь, Гийом, в чем нам не столковаться? Ты всех делишь на дворян и недворян… Те, дескать, все злые, и надо их без рассуждения сразу под нож. А этим добрякам отдать все: власть, богатство — все, чего душа захочет. Ведь так у тебя получается?

— Ну… не совсем так, но близко к тому. А как, по-твоему, должно получаться?

— Да я не думал как-то про такие дела, но знаю одно: не важно, сеньор этот человек или виллан, главное, доброе у него сердце или злое.

— Ты среди сеньоров много видел добросердечных?

— Нет. Да их и среди вилланов немногим больше. Я тебе говорил, что побывал у бригандов, — те все из простых были; ты бы поглядел, что они вытворяли с пленными!

— Да-а-а… Вижу, тебя в Моранвиле хорошо приручили!

— Приручили бы, так там бы и жил. Как ты узнал, что я в Париже?

— Морель сказал. Я еще прошлым месяцем к нему наведывался и сейчас заходил, там и узнал.

Они снова выпили и некоторое время оба молчали, думая о своем, а потом Гийом вдруг сказал:

— А в Моранвиле тебя не забывают… — И, подмигнув, добавил: — Видать, крепко любят!

Робер впился глазами в лицо Гийома:

— Кто же это… не забывает?

— Будто сам не знаешь! Поп Морель, ясное дело, а еще Катрин. Только о тебе и толковала… А хороша девка!

Робер отвернулся, стараясь подавить досаду.

— Тоже в сваты лезешь? — спросил он раздраженно.

Гийом засмеялся:

— А хоть бы и так, чего злишься?

— Не злюсь я вовсе, — буркнул Робер. Взяв нож, повертел его в руках, помолчал, потом спросил делано безразличным тоном: — Что там нового? Как здоровье Мореля? Как Симон, как госпожа…

— Поп и господин Симон здоровы, а госпожа чуть было не померла.

— А что… с ней было?

— Да я толком не знаю. Свалилась откуда-то, а сама в тягости была, вот выкидыш и получился.

Робер, не поднимая глаз, крепко взялся обеими руками за край столешницы — пол ощутимо качнулся у него под ногами. Как в тот вечер, когда услышал о замужестве Аэлис. Но только с чего бы это теперь? Теперь-то какое ему до них дело…

— Что же это меняла так плохо бережет свою женушку, — сказал он деревянным голосом. — Хотя, говоришь, обошлось? Ну, то и слава богу. Госпожу, помню, в деревне любили…

— А все они хороши. — Каль зевнул, стал выбираться из-за стола. — Ладно, парень, за угощение благодарствую, а теперь мне пора.

— Куда же ты попрешься в такой час? Ночуй здесь, сейчас я скажу, чтобы приготовили постель.

— Не надо, я тут еще к одному хочу заглянуть… Коли стража не прихватит. Ну что, а у вас уже дело идет к большой драке? Гляди в оба, парень, не промахнись, когда придет время решать, на чьей ты стороне.

— Чего тут решать, я на службе, и мне уйти из городского ополчения теперь негоже, — сказал Робер и добавил: — А сказать по правде, так мне все эти распри пустыми кажутся. Не все ли равно, который из двух Карлов наденет корону…

Разговор с Калем утомил его, и он, проводив гостя, немедля завалился в постель. Но заснуть, как надеялся, не удалось. Легко сказать — «какое мне до них дело», но попробуй убедить себя в этом, перестать чувствовать то, чего чувствовать нельзя, непозволительно. Понятно, что нет ему никакого дела до жизни, радостей и бед этой предательницы. Даже ребенка не сумела доносить — что ж, поделом ей. Да и меняле тоже. Радовался уже небось, что сразу спроворили наследника, будет кому оставить свое богатство! А судьба и подсунь им такой курбет. Еще неизвестно, как оно теперь дальше будет… а без ребенка то-то будет счастливая семейка!

Робер тут же опомнился: да что это с ним, в самом деле! Предательница — да, она его предала самым постыдным образом (а ведь чего только не наговорила какой-то неделей раньше, провожая его в погоню за рутьерами!), и все-таки это она — Аэлис. Аэлис, которой он надел на палец материно колечко, которой принес вассальный омаж и блюсти его поклялся спасением души. Она оказалась предательницей, кто же спорит, но разве это дает ему право самому стать предателем по ее нечестивому примеру? Предателем и клятвопреступником? Робер оттянул ворот рубахи и, нащупав медальон, стиснул его.

Понятное дело, он давно уже не любит ее. Можно сказать, вообще про нее забыл. Забыл, да! Это вот Каль сейчас напомнил, а не зайди разговор о Моранвиле… С чего бы ему о ней думать! Любил когда-то, еще как любил, но когда это было. Любовь он сумел сломать в своей душе сразу и напрочь — как переломил клинок там, на башне. Теперь она для него никто! Чужая женщина, замужем за безбожным менялой, разрази его чума. Все это так, однако радоваться ее беде, желать им в будущем еще горшего — это, наверное, ничуть не лучше того, что сделала она сама. Ведь спасением души клялся не просто любить (любовь — вздор, вчера любил, а сегодня уже и не вспоминаешь), но еще и хранить верность. Это поважнее того, что дурни зовут «любовью». Верность! Не важно, что тебя предали; если платить той же монетой — тогда чем ты лучше, какое у тебя право осуждать. Ты — ты сам, не кто-то другой, — ты должен оставаться верен своему слову, своей клятве. Не важно, что тебе изменили; ты — не изменишь ни под огнем, ни под железом…

 

Глава 16

День начинался безрадостно, и самым тоскливым бывал первый миг, самый первый, когда пробуждение отгоняло сон, сразу стирая его из памяти, и надо было открыть глаза, увидеть все то новое — и уже бесконечно постылое, ненужное, — что ее теперь окружало.

Открывать глаза приходилось каждое утро — не будешь ведь лежать зажмурившись до самой мессы. А не явиться в капеллу нельзя, хотя теперь Аэлис присутствовала там как бы наполовину — совсем не так, как прежде. Когда-то она, хотя и не была очень набожной по натуре, любила слушать мессу, особенно в деревенской церквушке у отца Мореля.

Проснуться и лежать затаившись, не раскрывая глаз, позволяя еще какое-то время потешить себя несбыточной надеждой: вот сейчас выгляну из-под одеяла и увижу, что ничего этого нет — ни затканного золотыми флорентийскими лилиями синего полога над кроватью, ни цветущих яркими красками гобеленов справа и слева от камина, ни — еще ярче — сарацинского ковра во весь пол. Чтобы ничего этого не было, а было бы все прежнее, привычное и простое: небольшой тканый коврик аррасской работы в простенке между камином и глубоким оконным проемом, а по бокам и выше — просто побеленная известью кирпичная кладка. Кирпич там был выложен особенно искусно, побелку освежали ежегодно перед праздником Святого Духа, и стена с ковриком выглядела очень нарядно. На коврике же был представлен сир Ролан, тщетно пытающийся оповестить императора о битве с неверными в Ронсевальской теснине. Изображение было Красивым и трогательным (как раз это место «Песни» нередко заставляло ее заливаться слезами), хотя кое-кто посмеивался и над несоразмерно большим рогом в руках Ролана, и над тем, что сам паладин получился каким-то коротконогим — такой ногой и до стремени не достанешь, как его ни подкорачивай.

Вспомнив это сейчас, Аэлис привычно подавила в себе желание плакать. Она давно свыклась с тем, что помнить о Робере нельзя, но легко сказать: забудь, а если все равно помнится, вспоминается по любому поводу, даже вот при взгляде на эту драгоценную флорентийскую таписерию, наглухо закрывшую простенок, где раньше трубил коротконогий Ролан… И еще, дескать, голова у него несоразмерно велика! Да что из того, помилуй бог, каким бы он ни был — пусть коротконогий и большеголовый, пусть хоть кривой, — все равно это он, знакомый с детства, свой, добрый француз, и родом откуда-нибудь отсюда неподалеку, — не чета этим греческим и римским язычникам, которыми она теперь вынуждена услаждать взор каждое утро!

Конечно, Франсуа, когда их привезли, первым делом спросил, нравятся ли они ей, и она сказала, что да, еще бы, такая красивая ткань, ей и не приходилось видеть ничего столь роскошного. Сказала из вежливости, просто чтобы не огорчить (она-то знала, что выбирал их он сам)? Да нет, вовсе нет, тогда они ей и в самом деле понравились. Тогда ей нравилось все. А какой радостью было проснуться и ощутить его рядом. Действительно, почему «из вежливости»? Тогда все было иначе, все доставляло радость — и прежде всего его внимание, проявлялось ли оно в ласках или подарках. Именно поэтому она им радовалась — как знакам его внимания. Наверное, была даже счастлива… Была — или думала, что была? Не все ли равно…

Аэлис вздохнула, приподнялась на локте, рассеянно глядя в камин, где уже дымились огромные поленья. Как удалось ей в то первое утро после бегства Робера скрыть правду от всех, даже от Франсуа? Разум мутился от стыда и горя, и все-таки она нашла силы поговорить с Симоном, убедить его, что отъезд Робера вызван глупой ссорой. Для отца тоже придумала целую историю в объяснение своей порезанной руки. И спасибо Жаклин, подавшей счастливую мысль: до самой свадьбы (оставалось два дня) затвориться в своей комнате под предлогом поста и молитвы. Отец Эсташ поддержал благочестивое намерение, и эти два дня не надо было притворяться, лгать, с кем-то разговаривать. А потом, когда одетая в алое подвенечное платье, она спустилась в зал и встретила сияющий счастьем и восхищением взгляд жениха, ей вдруг снова стало хорошо, почти радостно. И все словно забылось!

Раскрыв руку, Аэлис долго смотрела на оставшийся от глубокого пореза шрам. Также зарубцевалась и совесть — долгое время она не вспоминала о Робере… Франсуа почти не занимался делами, она просила его остаться в Моранвиле, он стал украшать и обновлять замок, окружая ее непривычной и пугающей роскошью. В те дни, пожалуй, она все-таки была по-настоящему счастлива. Но потом пришла беременность — и вот тогда все стало медленно, но неотвратимо меняться. Ее стали охватывать приступы беспричинной грусти, равнодушия ко всему на свете, раздражения, и это повторялось все чаще и чаще. Франсуа объяснял перемену ее состоянием, да она и сама верила этому — до того дня, когда впервые после бегства Робера снова услышала о нем…

Случилось это в конце ноября, когда Симон вернулся из Парижа. Простодушный солдат, уверенный, что госпоже приятно будет послушать об успехах своего друга на новом поприще, пришел с обстоятельным рассказом. И госпожа действительно радовалась, обо всем расспрашивала — и какое у Робера вооружение, и как одет, и как зовут его подружку: «Только не уверяйте, друг Симон, что он там никого себе не завел, это в Париже-то? Полно, не смешите меня!» Когда де Берн ушел, она долго плакала, перебирая в памяти все услышанное, снова и снова с тоской спрашивая себя, неужели Робер забыл ее. Как он мог? Что бы ни случилось, он не должен ее забыть, не имеет права, он ведь поклялся…

Время шло, но тоска не утихала. Предчувствие не обмануло ее тогда на башне Фредегонды, когда смотрела на пустую, белую от луны дорогу. Потеря Робера стала потерей не просто возлюбленного; в ту ночь она потеряла свое второе я — часть души, которую ничем больше не заменить…

И все-таки она еще любила мужа, угрызения совести сменились страхом, что он догадается о причине ее тоски. Незаметно подошел декабрь. Аэлис уже начала немного полнеть, Франсуа, глядя на ее округлившуюся талию, сиял от счастья. Мессир Гийом тоже радовался будущему внуку. Теперь за ней ходили по пятам, оберегая каждый ее шаг, и не уберегли.

Случилось это перед самым Рождеством. Она вдруг вспомнила, что сломанный кинжал так и остался там на башне, ее охватила тревога. Почему-то пришло в голову, что это дурной знак и непременно случится несчастье, если она не заберет оттуда оба обломка. После завтрака ей удалось ускользнуть незамеченной, но могли хватиться, поэтому она торопилась и, добравшись до верхней площадки, почувствовала дурноту. Она не обратила на это внимания, важно было одно — отыскать кинжал; площадка, однако, была покрыта толстым слоем смерзшегося наста. Расстроенная и усталая, пошла обратно, а потом вспомнила, сколько раз проходила здесь вместе с Робером, вспомнила ощущение его горячей сильной руки и заплакала. Она спускалась по крутой каменной лестнице, едва видя сквозь слезы, и не заметила опасного места, где через бойницу намело снега. Снег этот уже много раз таял и снова замерзал, ступеньки покрылись льдом; Аэлис поскользнулась и, не удержав равновесия, съехала до нижнего поворота лестницы (было чудом, что вообще не убилась). Тяжело дыша и едва не теряя сознание от тошноты и головокружения, она все же сумела спуститься вниз, вышла из башни и даже прошла еще шагов двадцать. А потом все тело пронзила острая боль, и она упала как подкошенная.

Там и нашел ее Франсуа. За ее жизнь долго опасались, потом опасность миновала, она стала поправляться — но стала уже совсем другим человеком. Сообразив, что теперь любое ее настроение будет понято как тоска по неродившемуся ребенку, Аэлис перестала держать себя в руках. На самом же деле, о потере ребенка не жалела нисколько, не успев по-настоящему ощутить будущего материнства. Более того, увидела в случившемся перст судьбы, благословившей ее тайную любовь. Теперь, слава богу, она снова свободна… или могла бы быть свободной, если бы не муж!

Она стала раздражительной, капризной, находя удовольствие в том, чтобы лишний раз досадить Франсуа. Скоро не осталось ни угрызений совести, ни стыда, ни страха. Ничего, кроме одного-единственного желания: увидеть Робера и все ему объяснить, чтобы понял, чтобы простил…

В начале февраля мессир Гийом отбыл в Париж, и Франсуа уехал вместе с ним. Помимо дел, которые уже давно требовали его присутствия, он надеялся, что недолгая разлука пойдет на пользу расстроенным нервам Аэлис. Она не стала его отговаривать.

Камин давно уже разгорелся, поленья громко трещали, швыряя в закопченное жерло вихри крутящихся искр. В комнате стало теплее. Аэлис вздохнула и, отвернувшись, уткнулась носом в подушку. Хоть бы удалось снова заснуть и увидеть во сне Робера… Она была уверена, что он снится ей каждую ночь, но все приснившееся начисто стиралось из памяти в момент пробуждения, оставалось лишь еле различимое (и оттого мучительное) ощущение только что пережитого и сразу утраченного счастья. А ведь было время, когда счастьем было проснуться и увидеть рядом Франсуа, услышать его шепот, ощутить на себе его руки. Теперь же это стало тягостью, и он сам это понял — под предлогом поздних занятий делами с Жюлем велел стелить себе в другом покое. Дескать, чтобы не нарушать ее сна.

Это было так похоже на него! Она подчас сама не могла понять, откуда столько недоброжелательства к мужу, столько неприязни, почти враждебности. Только из-за того, что он — не Робер? Но это глупо, Робер был в далеком уже прошлом, чуть ли не в ее детстве, и каким бы прекрасным ни оставалось в памяти это прошлое, его не воскресить. Кроме того, она давно это знала, их брак был невозможен, о таком нельзя было и подумать, а значит, и вся любовь сводилась к полудетской игре. Робер, возможно, этого не понимал, но она-то знала! А из всех тех, кто мог бы стать ее мужем, лучше Франсуа не было никого. И она действительно полюбила его тогда, грех было бы сказать, что ее принудили к этому замужеству; она сама — по своей доброй воле, никем не принуждаемая — сделала выбор между Робером и Франсуа, стала изменницей и клятвопреступницей. Так надо ли теперь спрашивать, почему выбор не дал обещанного? Нарушить клятву было зло, подсказанное нечистым, а ведь отец Морель всегда говорил: кто польстится на посулы нечистого, останется с носом. Вот она с носом и осталась.

— Скоро обед, госпожа, прикажете приготовить другое платье? — Жаклин опустила на колени рукоделие, выжидающе глядя на Аэлис.

— Чего ради? — Та пожала плечами и, помолчав, добавила: — Можешь идти, а мне пришли Катрин.

Уходя, Жаклин украдкой бросила на госпожу насмешливый взгляд. Она давно догадывалась о причинах неожиданного фавора к этой девчонке; однажды Аэлис сама себя выдала, заметив вроде бы в шутку, что Катрин могла бы сойти за сестру Робера, так они схожи…

Сидя у огня, Аэлис со скукой разглядывала перстни на левой руке, поворачивая ее в отблесках пламени. Скоро обед, а о еде противно и подумать. Все противно! Противно вышивание, противны все эти наряды, противны книги и украшения, которыми продолжает ее задаривать ничего не понимающий супруг… Впрочем, кое-что он понимает, не надо заблуждаться на этот счет. Уж в чем в чем, а в уме ему не откажешь, а не понимать тут мог бы разве что круглый дурак… Да, Франсуа умен. Разумеется, в мужчине это не главное достоинство, но ведь и в других, более важных, он несоизмеримо превосходит любого из знакомых Аэлис молодых (да и не только молодых) дворян. Казалось бы, можно лишь мечтать о таком… Скрипнула дверь, лицо Аэлис оживилось.

— Где ты пропадала, Катрин?

— Не знаю, госпожа, простите… — невпопад от смущения ответила девушка. — Я спешила как могла…

— Поди сюда, посиди со мной… Вот сюда!

Катрин послушно присела на краешек стула. Аэлис с трудом оторвала взгляд от ее белокурых кос — у Робера волосы ярче, цвета спелой ржи, но все равно, как похоже…

— В деревне давно была? Как там отец Морель?

— Третьего дня была у него, отнесла того зайца. Да только господин кюре кушать не стали. «Отдам, — говорит, недужным, — им нужнее. Я, — говорит, — привычен к бобам, самая для меня полезная пища».

— Погоди. — Аэлис прислушалась. — Что это, рог?

— Никак приехал кто. Прикажете узнать? Я сбегаю.

— Сиди, без тебя узнают. Так о чем мы… А, да, отец Морель не стал есть зайца. Почему?

— Он бобы любит.

— Бобы! — Аэлис вздохнула. — Кто же их не любит. Я вот сто лет не ела, а так иногда хочется…

— Так ведь, госпожа, за чем дело стало. На поварне каждый день варят — велите принести.

— Как ты себе это представляешь? Позвать Ашара и сказать: «Распорядитесь, чтобы на обед мне подали вареные бобы — те, что готовят для дворни». Да его удар хватит!

— Зачем же говорить господину сенешалю, я могу принести — никто и не узнает.

— В самом деле, почему бы и нет… Завтра принесешь мне, только чтоб не заметили. И еще вот что — узнай там, какое вино обычно посылают отцу Морелю. Из какой бочки, понимаешь?

— Последнего урожая, думаю. То же, что подают на нижних столах.

— Узнай точно. И захватишь тогда кувшинчик этого вина, поняла?

— Я все сделаю, госпожа, — заверила Катрин. Уловив недоумение в ее тоне, Аэлис пояснила:

— Не удивляйся, мне просто вспомнилось… Я этим летом заезжала как-то к отцу Морелю, он меня угостил. Бобы и молодое вино, так вкусно показалось! Еще там Симон был в тот день, мы вместе и приехали, и… да, вроде Робер тоже. Или его не было? Да нет, точно, был и он.

— Он тогда жил еще у господина кюре, — тихо отозвалась Катрин.

— Отец Жан еще мечтал сделать из него клирика. Представляешь? Робер — в сутане, ха-ха-ха! Воображаю, каким гулякой стал в Париже. Симон что-то о нем рассказывал… не помню точно, я не очень внимательно слушала, по правде говоря. Что мне до него? Уехал тогда, ничего никому не сказал… сумасшедший, право. Я даже у Симона спрашивала, но что он знает? Говорит, парню, мол, захотелось на волю. Что за вздор! А ты… Тебе Робер ничего не говорил, когда собирался?

— Нет-нет! Я… я не видела его перед отъездом.

— Ну и бог с ним. Даже смешно, что мы вдруг о нем вспомнили, уехал и уехал, что ж теперь… Слушай, а ты замуж не собираешься? У тебя ведь, конечно, есть парень — здесь или в деревне?

Катрин залилась краской.

— Угадала, угадала! — Аэлис захлопала в ладоши. — Ладно, не буду допытываться — кто. И зря смущаешься, я от души за тебя порадуюсь, когда это случится. Кстати, вот тебе и подарок — заранее…

Она сняла перстень с крупным смарагдом и протянула Катрин. Та испуганно отшатнулась, но Аэлис поймала ее за руку и, притянув к себе, надела кольцо ей на палец.

— Что вы, госпожа, — прошептала Катрин, — куда мне такое… разве я посмею носить…

— Ну и не носи, спрячь в сундучок, и пусть это будет твое приданое!

— Нет-нет, не надо… за что мне такой подарок…

«За то, что у тебя глаза серые, как у Робера», — хотелось ей сказать, но этого она сказать не могла, поэтому пожала плечами и ответила небрежным тоном:

— Ах, не все ли равно. Мне приятно подарить его тебе, а не захочешь носить — можешь продать…

В комнату влетела Жаклин:

— Госпожа, а у нас гости! Приехал ваш кузен Тестар, да нарядный какой, ровно на турнир собрался!

— Тестар? — с досадой переспросила Аэлис. — Только его здесь не хватало… Подай плащ!

Тестар де Пикиньи был младшим сыном мессира Тибо. Такой же дикий и необузданный по натуре, манерами он, когда хотел, мало походил на своего свирепого грубияна-отца, служил в свите Филиппа де Лонгвиля (брата короля Наварры) и, как многие молодые придворные, был лжив и мстителен. Уже давно Тестар пытался ухаживать за Аэлис, а год назад прекратил свои домогательства лишь после того, как Аэлис пригрозила все рассказать отцу. Уезжая, он многозначительно намекнул, что все еще впереди, и пожелал ей скорейшего замужества. В прошлую весну мессиру Тибо удалось подыскать своему отпрыску выгодную партию, женив его на девице из дома графов де Брезак, и с тех пор младший Вепрь больше не появлялся в Моранвиле. Приезд распутного родича неприятно удивил Аэлис, оставалось лишь надеяться, что он будет непродолжителен.

Впрочем, сейчас она не могла не признать, что кузен переменился к лучшему. Тестар вел себя церемонно, а во время обеда стал с таким умилением восхвалять добрый нрав своей молодой супруги, что Аэлис даже устыдилась собственной подозрительности.

После трапезы, когда все перебрались поближе к огню, Тестар посетовал на то, что не застал дядюшку Гийома, к которому у него поручение.

— Тем лучше, — любезно заметила Аэлис, — лишняя причина погостить в замке, отец должен вернуться со дня на день.

— Благодарю от всей души, дорогая кузина. — Тестар прижал к сердцу обе руки. — Мне действительно придется воспользоваться твоим гостеприимством, но только на эту ночь. Завтрашний восход солнца, к большому моему сожалению, должен застать нас уже по дороге в Бовэ, так что с дядюшкой едва ли увижусь.

— Ну, как хочешь. А как поживает кузина Мадлен? Ты ничего о ней не рассказал.

— Сестра? — удивился Тестар. — Что о ней рассказывать! Живет себе со своим сиром де Траси… и, похоже, бедняга ходит у нее по струнке.

— Это я знаю, — улыбнулась Аэлис, — они гостили у нас прошлой зимой. Сейчас в Париже?

— Да… де Траси в милости у дофина. Кстати, когда я был у них в последний раз, Мадо жаловалась, что ты совсем ее забыла, ни разу не навестила.

— Когда же мне было… — рассеянно ответила Аэлис и вдруг оживилась. — А ведь верно, давно следовало бы навестить кузину! Постараюсь сделать это в ближайшее время…

— В ближайшее, боюсь, вряд ли удастся, — заметил Тестар. — В Париж сейчас лучше не лезть, подлые горожане окончательно взбесились. Твой супруг не пустит тебя, и будет прав.

Аэлис пожала плечами:

— Пустит, если захочу.

— Послушай, не бери примера с моей сестрицы! Клянусь амуром, это неженственно.

— Да-да, строптивость в жене есть большой грех! — изрек капеллан, пробуждаясь от приятной послеобеденной дремы.

— Главное же, подобная поездка чрезвычайно опасна, — покачал головой Бертье. — Ваш кузен прав, мадам, Париж ныне подобен огнедышащему вулкану.

— Или разбойничьему гнезду, — поправил Тестар. — Недавно там был похищен для выкупа один из придворных дофина — молодой виконт де Вьен. Похищен, как вы думаете, кем? Самой обыкновенной чернью! Бедняга целую неделю просидел в обществе этих негодяев, да еще с мешком на голове; впрочем, ничего удивительного, если вспомнить, что городом вздумал управлять купеческий старшина…

Щеки Аэлис зарделись румянцем, купеческий старшина связывался в ее представлении с Робером.

— Ну, требовать выкупа за пленного — этому они научились у дворян. Подумаешь, какая беда — ограбили виконта де Вьена! Так ему и надо, распутнику, Жюль мне кое-что про него рассказывал…

Светлые глаза Тестара насмешливо сузились.

— Помилуйте, кузина, ваш отец — барон, а супруг все-таки банкир, а не уличный коробейник. Откуда вдруг столько доброжелательства к черни?

Филипп Бертье поспешил вмешаться, капеллан тоже пустился в пространные увещевания, и мир был восстановлен. Аэлис замолчала, со скукой прислушиваясь к разговорам, а затем встала, пожелав присутствующим доброй ночи. Тут же поднялся и Тестар:

— Разреши проводить тебя, милая Аэлис. Хочу воспользоваться моментом, чтобы обратиться к тебе с небольшой просьбой…

— Почему для этого нужно выбирать особый момент? Мог бы обратиться и здесь.

— Речь идет о семейном деле, как бы это сказать… довольно деликатном.

— Ах вот что. Ну, тогда пойдем ко мне.

Перед комнатой Аэлис, как всегда, подремывал вооруженный итальянский стражник; Тестар, проходя мимо, скорчил насмешливую гримасу:

— Ну, дорогая кузина, тебя охраняют, как королеву! И как же следует это понимать — неужто у мессира супруга уже есть основания сомневаться в твоей верности?

Аэлис удивленно глянула на кузена, который вдруг совершенно преобразился. Вся его церемонность исчезла, уступив место развязно-двусмысленному тону; куда более двусмысленному, чем тот, каким он говорил с ней тогда, в прошлом году.

— Тестар, я не люблю шуток подобного рода, — сказала она сухо.

— Помилуй, я и не думал шутить… О-о-о! — прервал он сам себя, переступив порог и оглядывая комнату. — Как тут все изменилось! Я вдвойне рад это видеть… Во-первых, ты наконец получила достойную оправу… мне, клянусь честью, всегда было огорчительно видеть тебя в прежних нарядах. Не то чтоб они так уж тебя портили, я ведь давно научился любоваться твоими расцветавшими прелестями, мысленно освобождая их из-под ненужного покрова, но все же, согласись… Ну а во-вторых, приятно убедиться, что дядюшка Гийом начинает приобретать истинную деловую хватку! Быстро найти на вышеупомянутые прелести столь щедрого покупателя, это ведь тоже надо суметь…

— Ты хочешь, чтобы я позвала стражу?

— Стражу? Из-за того, что я похвалил деловые качества твоего отца? Хорошо, не будем касаться этого вопроса, если он так тебя шокирует. Я ведь пришел не затем…

— Тогда говори зачем. О каком «семейном деле» речь?

— А ты до сих пор не догадалась? — усмехнулся Тестар и, подойдя к ней почти вплотную, многозначительно добавил: — Я давно ждал этого, моя несравненная кузиночка…

— Я недогадлива, — сухо сказала Аэлис. — Будь добр объяснить, чего ты ждал.

— Чего? Твоего замужества! — засмеялся он. — Тех блаженных времен, когда та сможешь грешить, не опасаясь последствий, чего не могла год назад…

Аэлис смотрела на кузена широко открытыми глазами; тот, приняв ее молчание за поощрение, жестом победителя обнял ее за талию.

— Сегодняшнюю ночь мы смело можем провести вместе, прекрасная кузина, и клянусь, сам Господь Бог не осудит тебя за это! Если благородным дамам и приходится связывать свою судьбу с буржуа, то ведь не для того же, чтобы хранить им верность…

Отшвырнув его руку, Аэлис отступила на шаг.

— Дурак! — сказала она не столько с гневом, сколько с презрением. — Я всегда знала, что ты негодяй, но думала, ты хоть умней…

Схватив со стола колокольчик, Аэлис позвонила. В дверях выросла фигура стражника.

— Скажи людям сьёра де Пикиньи, чтоб седлали коней! Presto! Он уезжает! — И когда дверь за стражником захлопнулась, с насмешкой посмотрела на кузена. — Мне так жаль с тобой расставаться!

С минуту Тестар ошеломленно смотрел на Аэлис, потом лицо его пошло красными пятнами.

— Ну что ж, я уеду, — процедил он сквозь зубы, — но запомни: никому еще не удавалось безнаказанно оскорблять Тестара де Пикиньи! Ты не постыдилась продать себя грязному торгашу за золото и побрякушки, а любовь рыцаря, которого дарили благосклонностью благороднейшие дамы королевства, показалась тебе унижающей твою незапятнанную честь? Гром Господень! Ну, драгоценная кузина, ты еще пожалеешь…

— Я жалею, что мне приходится называть тебя кузеном. Отправляйся к своим «благороднейшим дамам», и пусть эти ошалевшие от распутства дуры дарят тебя чем угодно. А по мне, лучше уж любовь честного буржуа, чем такого дворянина, как ты!

Сжав кулаки, Тестар круто повернулся и пошел к выходу; потом, уже у двери, он оглянулся, и на этот раз Аэлис вздрогнула, встретив его ненавидящий взгляд.

— Прощай, чудо целомудрия! — сказал он со злобной ухмылкой. — Мы еще встретимся, уж это я тебе обещаю!

 

Глава 17

Один из последних дней января выдался свободным, и Робер решил навестить своего приятеля Оливье, иллюминатора, живущего на Университетской стороне возле Малого замка. Было солнечно, в морозном воздухе далеко разносились манящие запахи от выставленных прямо на улицу печурок кондитеров, из дверей лавок пахло кожами, пряностями. Миновав Большой мост с его вечной сутолокой, звоном молотков, шумом толпы и криками торговцев, выхваляющих свои товары, пройдя мимо королевского дворца, Робер оказался на площади перед собором и вдруг решил зайти. В соборе Богоматери он бывал редко, мессу обычно слушал в церкви Святой Оппортюны вместе с семейством Жиля, но сегодня словно что-то потянуло его.

Внутри было холодно и пусто, пылали в полутьме витражи, толстые низкие колонны волшебно распускались в головокружительной высоте нефа невесомо переплетенными стрельчатыми арками. Молящихся было совсем мало, лишь в одном из боковых приделов шла служба, курился ладанный дым, слышалось негромкое бормотание по-латыни. Робер дошел до трансепта, многоцветно освещенного косыми лучами солнца через огромную розетку над южным порталом; у статуи Парижской Богоматери, раскинув по плитам широкий плащ, стоял на коленях человек с низко опущенной головой. Робер был уже совсем рядом, когда тот встал и пошел к выходу. Это был Франсуа Донати.

Он прошел мимо, не глянув на Робера. Не узнал или просто не обратил внимания. Но Робер за эти короткие мгновения очень хорошо разглядел соперника, злодея, разрушившего его счастье; и первым чувством была мстительная радость, потому что он увидел глубоко несчастного человека.

Полгода назад там, в Моранвиле, Донати был жизнерадостным, всегда белозубо улыбающимся, уверенным в себе красавцем. А теперь лицо его было словно опалено изнутри. Горестно сжатые губы, запавшие глаза, мучительный излом бровей — все говорило о том, что этот человек страдает. Обернувшись, Робер взглядом проводил его до выхода, потом прошел к алтарю и опустился на колени, прижавшись лбом к решетке.

Наверное, он не имел права оставаться здесь с этой своей мстительной радостью в сердце, потому что сам понимал, сколько в ней зла; но разве мало зла причинили ему они — и она, и он, пронесший сейчас мимо него свое тайное страдание? Пусть страдает теперь, поделом, не ему их жалеть… И все же он жалел, жалел, ничего не мог с собой поделать — жалел и ее, давно жалел, с тех пор как услышал рассказ Гийома Каля, и себя, и даже его. Он вдруг почувствовал, что плачет, и не мог удержать слез, до боли вдавливая лоб в острые ледяные завитки кованого железа, а слезы жгли глаза и горячо текли по щекам — он плакал и об их с Аэлис детстве, и о своем одиночестве, и о ее неродившемся младенце, и об отце этого младенца, ни в чем, в сущности, не виноватом — разве что в том, что встретил ее и полюбил? А мог ли не полюбить? Аэлис больше виновата, она ведь обещалась другому, но и ее можно понять. А он не захотел, проклял ее тогда, пожелал беды и ей, и ему, вот проклятие и исполнилось, Господи, грешен. Ты ведь завещал прощать…

Он плакал, пока не иссякли слезы, потом встал и вышел. Он уже не помнил, зачем сюда пришел, почему оказался в Ситэ. Ах да, Оливье, он же хотел навестить Оливье! Сейчас ему уже не хотелось никуда идти, но и оставаться одному было нельзя, и он пошел к Малому мосту. У въезда на мост виллан, с бочками вина на повозке, ругался со стражниками — всегда брали по четыре денье, а почему нынче дерут все пять? Робер пожалел и возчика, и стражников, у тех тоже служба не легкая. Но почему несчастен Донати — только ли оттого, что Аэлис потеряла ребенка? Что ж тут такого, оба молоды, не один еще будет… Или, может быть?..

Он не стал додумывать только что пришедшей на ум догадки. Что толку! Теперь уже все равно поздно, а если все же… нет-нет! Он не должен, не имеет права думать о таком… а уж тем более желать…

Оливье оказался дома и очень Роберу обрадовался. Робер относился к иллюминатору покровительственно — не столько даже как к другу, слишком они были несхожи во всем, сколько как к слабому и нуждающемуся в защите созданию.

— Ты, друг Оливье, все работаешь, — сказал он, подходя к пюпитру, на котором был прикреплен уже размеченный для писца лист пергамена с горящей золотом и яркими красками заставкой-буквицей еще не написанного первого слова. — И что же это ты тут изобразил? Поединок, что ли?

— Да, христианский воин и язычник. Похоже?

— Язычник и впрямь премерзкий. Только почему у тебя христианин так держит меч?

— А как же его надо держать? — обеспокоенно спросил Оливье.

— Как-как… Как все держат! Так, как ты нарисовал, никакого замаха не получится. Он должен замахиваться от левого плеча — вот так, видишь? — тогда язычнику конец. А у тебя сейчас язычник сделает выпад и отправит христианина сам знаешь куда.

Оливье заохал, разглядывая заставку и качая головой:

— Ты прав, как же это я сам не сообразил… Да нет, откуда мне знать, я и меча-то сроду не держал в руке! Ах, беда, надо переделать, пока не поздно…

— Брось, после переделаешь, идем лучше пройдемся, у тебя уже глаза как у кролика.

— Нет-нет, я сейчас… Возьми-ка пока метлу, покажешь, как замахиваться.

Оливье, подбирая полы длинной домашней робы, взгромоздился на высокий табурет за пюпитром и стал перебирать свои инструменты. Робер заинтересовался, подошел ближе. Вооружившись тоненьким острым ножичком, иллюминатор осторожно принялся выскабливать на картинке руку христианского воина. Зашлифовав это место крючочком из рыбьего зуба, он вопросительно глянул на Робера — тот сделал свирепое лицо и замахнулся метлой, как мессир Ролан, готовый обрушить Дюрандаль на голову самого Мамбрена. Оливье понимающе кивнул и свинцовой иглой нарисовал руку уже в другом положении — с мечом, занесенным от плеча слева.

— Верно, клянусь святым Михаилом! — восхитился Робер. — Вот теперь-то сарацинскому псу точно уж конец!

— Как хорошо, что ты вовремя подоспел… Сейчас я это раскрашу, и пойдем погуляем. А золото наложу потом, когда хорошо просохнет.

— Расскажи, о чем судачат твои клирики, — сказал Робер, продолжая наблюдать, как Оливье возится с горшочками красок и пробует на дощечке слоновой кости разные оттенки зелени, лазури и киновари. — Ты ведь всегда все знаешь, даром что сидишь тут, как крот в норе.

— Сейчас все ругают Марселя… особенно после истории с деньгами каноника де Шанака…

— А что за история? Первый раз слышу.

— Да, видишь ли, Этьен всюду сует своих родичей, кузена Гийома назначил казначеем коммуны… Нравится тебе этот тон?

— Красиво, — одобрил Робер.

— Пожалуй, чуть темнее. Да, тут рядом будет золото, надо чуть-чуть гуще. Так вот, этот Гийом вместе с Николя Фламаном явились в сокровищницу собора и забрали сто тридцать марок серебра, которые каноник положил туда на сохранение.

— В другой раз пусть думает, куда класть.

— Сокровищница Богоматери всегда была надежным местом хранения денег, и многие туда несли… Да, вот теперь в самый раз, верно? А вот здесь пустим капельку синего… Да, не надо было коммуне так открыто нарушать обычаи, это к хорошему не приведет. Поднять руку на сокровищницу собора…

Оливье покачал головой и, еще ниже склонившись над пюпитром, тонкой кисточкой положил на пергамен полоску яркой, как летнее небо, лазури.

— Какие еще места Этьен роздал своим родичам? — помолчав, спросил Робер.

— Ну, как же… Гийом — казначей, Перрине — знаменосец, Жиль — клерк превотажа. И на эти места, между прочим, зарился Робер де Корби, тоже для своих родных. А уж с мэтром Корби нашему старшине ссориться и вовсе ни к чему, тому и дофин покровительствует, и монсеньор Ле Кок…

— Ну, друг Оливье, у тебя не голова, а кладезь мудрости! Как ты ухитряешься все знать?

— Мне ведь приходится общаться с клириками, а они любят поговорить о том о сем, ты же знаешь… А известно им многое. Ну, вот и готово! Пусть теперь сохнет, а мы с тобой пойдем подышим воздухом. И знаешь что? Захвачу-ка я готовые листы, чем раньше их отдать, тем лучше. Переписчикам больше останется времени для работы.

— Что это будет за книга?

— Житие святого Дионисия. Мэтр Туфье, что служит секретарем у его преосвященства, говорит, что монсеньор готовит книгу для дофина…

— Королевский подарок!

— Еще бы. Но я думаю, монсеньор не прогадает; получив книгу, дофин готов будет сделать для него все, что угодно. Говорят, он поклялся увеличить королевскую библиотеку в сто раз — сейчас в ней осталось всего девять книг… король Иоанн все раздарил, сам-то он не читал…

Оливье собрал готовые листы, бережно свернул их и вложил в кожаную сумку. Выйдя на улицу, друзья не спеша пошли к набережной. В Ситэ, сдав работу во дворце архиепископа, Оливье вспомнил, что хотел еще побывать у торговца пергаменом мэтра Беранже, державшего лавку на улице Сен-Мерри.

— Ладно уж, пойдем к пергаменщику, — согласился Робер.

По дороге Оливье увлеченно рассказывал о том, какой интересный и выгодный заказ надеется получить через того же Леонара Туфье: герцог Беррийский, брат дофина, заказал роскошный «Бестиарий» лучшим клюнийским переписчикам, а для изображения зверей, в пол-листа каждая миниатюра, числом сто пятнадцать, ищут теперь искусного иллюминатора; и если Житие придется по вкусу дофину, то мэтр Туфье — через монсеньора — подскажет мысль рекомендовать его и для этой работы…

— Представляешь, сколько всего можно нарисовать, — говорил он мечтательно, — каких только диковин… Знаешь ли ты, к примеру, что такое слон?

— Знаю, сир Ролан трубил в него под Ронсевалем.

— Вовсе нет, он трубил в рог, сделанный из зуба слона. Слон — зверь громадный, наверное вот как этот дом, и у него два хвоста, сзади и спереди. А про верблюда слыхал?

— Про верблюда мне рассказывал отец Морель, а ему говорил один старый воин, побывавший в Святой земле. Верблюд есть порождение ада, ибо у него голова змеи и тело рыбы; ноги, правда, лошадиные, поэтому неверные и пользуются верблюдами вместо коней. Уж не хочешь ли ты нарисовать верблюда в этой книжке для герцога Беррийского?

— Конечно, надо рисовать всех.

— Ну, не знаю. Будь я герцогом, я бы не потерпел, чтобы мне преподнесли книгу с изображением такой твари.

— Есть и похуже, — возразил Оливье. — Бонакон, к примеру, или хотя бы мантикора…

— А это еще что?

— Мантикора — зверь с головой человека, и зубы у нее в три ряда, а питается она христианским мясом; поэтому рисуют ее обычно с человечьей ногой или рукой в зубах. А бонакон, будучи преследуем охотниками, извергает из-под хвоста пламя, да так, что сжигает все вокруг на целый арпан…

Робер захохотал:

— Клянусь святым Юбером! А под седлом он не ходит, твой бонакон? Хороша была бы лошадка для иных воителей! Смотри только, чтобы герцог не усмотрел в твоей картинке намек на своего брата дофина!

— Почему? — не понял Оливье.

— Да он же бросил поле под Пуатье, без памяти оттуда удрал!

Разговаривая, они дошли до улицы Сен-Мартен и уже свернули на Сен-Мерри, когда впереди послышался шум и начали собираться прохожие. Робер с другом тоже подошли полюбопытствовать: окруженные зеваками, посреди улицы препирались двое — немолодой худощавый человек в длинном, отороченном дорогим мехом черном одеянии, какое обычно носят должностные лица, и рыжий парень, чье лицо показалось Роберу знакомым. Он тотчас же и вспомнил: Перрен, слуга менялы с Большого моста. Неделю назад рыжий собрал целую кучу зевак возле церкви Святой Оппортюны и так же надрывал голос, всячески понося дофина, задолжавшего меняле за каких-то купленных у него лошадей. Похоже, о них же речь шла и теперь.

— Да что же это делается, добрые горожане?! — орал парень. — Грабеж среди бела дня, и добро бы рутьеры какие или там годоны, а ведь тут сплошь законники да казначеи, чтоб им сдохнуть без покаяния, а сами что вытворяют!! Где наши деньги, мессир хапуга?! Где деньги за лошадей, которых мой хозяин по дурости продал дофину еще на День святого Иоанна? Где наши полторы тысячи ливров? Что, может, мне еще год шляться за ними в вашу счетную палату?

— Это Жан Байё, казначей герцога Нормандского, — с тревогой заметил Оливье, глянув на человека в черном. — Уйдем отсюда, Робер! Боюсь, они сейчас передерутся…

— Погоди, я хочу посмотреть, чем это кончится.

— …ты забываешь, Перрен Марк, — говорил между тем Жан Байё, с трудом сдерживая раздражение, — что дофин имеет право даром брать все нужное ему, будь то лошади, пропитание или другие товары. Таково право всякого государя во время войны, когда казна пуста…

— А, вот вы как заговорили! Право государя вспомнили?! — завопил Перрен, со сжатыми кулаками загораживая путь казначею. — Вот, значит, чего стоит слово герцога Нормандского! Да лучше иметь дело с поганым жидом, чем с нашим дофином!

— Молчать, негодяй! И проваливай отсюда, пока я не велел позвать стражу! — крикнул казначей, тоже теряя терпение, и, брезгливым жестом оттолкнув Перрена, попытался его обойти.

— Э, нет, мэтр Байё, как бы вам самим не пришлось проваливать отсюда, да только куда-нибудь подальше! Назовите день, когда мне прийти за деньгами, только без уверток! Иначе, клянусь, вам это даром не пройдет!

— Не миновать тебе Шатле, Перрен Марк! — пообещал казначей. — Говорю тебе, дурак, дофин имел право конфискации, но ваших лошадей он купил и не отказывается платить; просто сейчас в казне нет денег. Ты понял? А теперь дай мне дорогу и убирайся прочь, если не хочешь посидеть в колодках!

Но Перрен Марк понимал сейчас только одно: проклятый казначей снова отказывается платить, соображения осторожности и благоразумия потонули в охватившем его бешенстве.

— Ах ты, ворюга! — зарычал он. — Я тебе покажу Шатле! Я тебе…

Робер, как и большинство других зевак, скорее потешался над нелепой ссорой — и чего этот слуга так переживает из-за чужих денег? Поэтому он не поверил своим глазам, когда в руке Перрена что-то блеснуло, а Жан Байё сдавленно вскрикнул и повалился на грязную мостовую, судорожно дергая ногами. Снег под ним стал быстро окрашиваться алым.

Люди с воплями кинулись в разные стороны, кто-то стал кричать: «Стражу сюда, стражу!!» Робер бросился к упавшему, но сразу понял, что помочь уже нельзя, — лицо казначея начало застывать в гримасе, из открывшегося рта текла струйка крови. Стоя на коленях возле убитого, Робер поднял голову и посмотрел на оцепеневшего Перрена, все еще державшего в руке окровавленный нож.

— Доорался, болван? — спросил он тихо и раздельно. — Выручил хозяйские денежки? Беги хоть, что ты тут торчишь!

По улице спешно захлопывались ставни лавок, бежали люди, кто-то продолжал звать стражу. Перрен Марк, до которого наконец-то дошло, что дело плохо, швырнул нож и тоже помчался куда-то сломя голову. Оливье тянул Робера, судорожно вцепившись в рукав его камзола.

— Бежим, бежим, — повторял он, — сейчас здесь будут сержанты. Если тебя увидят рядом с убитым — нам не миновать виселицы…

Со стороны Гран-Шатле и впрямь послышался конский топот. Робер еще раз оглянулся и увидел, как Перрен вбежал в раскрытую дверь церкви Сен-Мерри. «Ну, теперь дурак в безопасности», — подумал он с невольным облегчением и, схватив за руку Оливье, помчался с ним к лавке мэтра Беранже. Тот, по счастью, еще не успел запереть свою дверь и попытался сделать это сейчас, увидев бегущих; Робер оттолкнул его и вскочил в лавку, таща за собой едва живого от страха художника.

— Ну, все! — Он хлопнул Оливье по плечу. — Смелее! Видишь, иногда приходится и побегать — жаль, что мы не можем, как этот твой зверь, — как ты говорил, бонакон?

Мэтр Беранже между тем ломал руки, умолял не губить его. Если они замешаны в каком-нибудь злодействе и если их схватят в лавке — а у него жена, дети…

— Да замолчи ты, трусливое отродье! — Робер сгреб его за грудь и тряхнул так, что у почтенного пергаменщика чуть голова не отвалилась. — Выведи нас задним ходом и можешь спать спокойно со своей женой!

Перепуганный хозяин поспешил указать им задний выход на другую улицу. Через пять минут, миновав несколько тесных задворков, они выбрались в тихий проулок и торопливо зашагали к дому Пьера Жиля.

Между тем возле церкви Сен-Мерри события обернулись совсем иначе, чем предполагал Робер. Получив известие об убийстве своего казначея, герцог Нормандский впал в великий гнев. Слишком униженным чувствовал он себя в последнее время, и слишком мало оставалось у него верных и преданных слуг. Он должен был отомстить! Вечером по его приказу маршал Нормандии Робер до Клермон окружил своими людьми церковь и взломал двери. Вытащенный из алтаря Перрен Марк был брошен в Шатле. На следующее утро его снова привели на улицу Сен-Мерри. Там, на месте преступления, ему отсекли кисть руки, которой было совершено убийство, после чего он был доставлен на Рынок и повешен. Париж встал на дыбы.

Епископ Парижский произнес гневную проповедь против безбожного нарушения права убежища и объявил Робера де Клермона отлученным от Церкви за святотатство. Епископ потребовал выдать тело Перрена и на другой день сам торжественно похоронил его у Сен-Мерри. На отпевании присутствовал весь город во главе с Этьеном Марселем. А в это же время дофин с малочисленной свитой провожал тело своего казначея Жана Байё.

Теперь, когда пролилась первая кровь, было ясно, что ее потока уже не остановить.

 

Глава 18

Дофин боялся, что не переживет эту зиму; все было против него, все оказывалось на руку его противникам. Марсель становился в Париже единовластным правителем, с каждым днем возрастал престиж Наваррца, все больше наглел Робер Ле Кок — этот волк в овечьей шкуре, разбойник в митре. Большой королевский совет был теперь целиком в руках епископа Лаонского; лишь малая горстка верных дворян еще оставалась с дофином, но чем могли помочь они, сами находившиеся под угрозой? С нетерпением ждал он своего совершеннолетия, приходившегося на 21-й день января, рассчитывая объявить себя регентом королевства, но, когда подошел этот срок, не решился действовать. Как раз в эти дни произошло убийство казначея, и реакция дофина (поспешная и необдуманная, он сам теперь это понимал) едва не вызвала в Париже открытого бунта. О регентстве сейчас нельзя было и заикаться.

В начале февраля Наварра снова напомнил о себе, прислав в Париж Жана де Пикиньи с жалобами на невыполнение условий договора, заключенного между ними в декабре. Какой вокруг этого поднялся шум! Дофина стыдили за жестокосердие и вероломство по отношению к «брату», угрожали, требовали. В дело вмешался Парижский университет и духовенство, причем депутацию клириков возглавил магистр ордена якобинцев Симон де Лангр, просивший об окончательном рассмотрении и удовлетворении всех жалоб короля Наварры, включая совершенно уже вздорные — вроде требования вернуть какую-то золотую цепь, якобы похищенную у него при аресте в Руане два года тому назад, а также «пряжку испанского золота, сломанную, весом три с половиной унции». И все это непотребство приходилось выслушивать, терпеть, терзаясь унизительным сознанием собственного бессилия.

А тут еще вернулся из Лондона коронный адвокат парламента Реньо дʼАсси — привез от короля Иоанна проект мирного договора с англичанами и условия выкупа. Из того, что дофин оставил в тайне содержание полученных грамот, было ясно, что французский король намерен купить свою свободу слишком дорогой ценой. Среди парижских эшевенов поднялся ропот. И тогда Этьен Марсель, не без подсказки со стороны епископа Лаонского, решился нанести удар, который, как ему казалось, навсегда сделает дофина послушным исполнителем воли народа.

Ученый приор монастыря Святого Элуа Пьер Берсюир был человеком тихим, по возможности избегавшим мирской суеты и не искавшим почестей и славы. Правда, он любил, когда о нем говорили как о лучшем переводчике Тита Ливия, ибо сей великий муж древности был его слабостью, и он, переводя его с похвальным усердием, действительно снискал себе известность в ученых кругах.

Политика была ему глубоко чужда, и только кознями дьявола можно было объяснить, как мэтр Берсюир дал втянуть себя в это поистине богопротивное дело. Дошло до того, что мятежные вожди облюбовали монастырь, превратив его подвалы в тайное хранилище оружия, — натаскали туда множество смертоубийственных приспособлений, а также свинца, из коего льют пули для пращей. Приор и на это закрыл глаза. Почему? Скорее всего, причиной было пагубное любопытство, неодолимое стремление нащупать тайные пружины тех или иных поступков, разгадать всю сложную механику человеческих взаимоотношений… Да, это — после Тита Ливия — было его второй слабостью, и ею он отнюдь не гордился.

Случай свел приора с Этьеном Марселем, и он сразу понял, что именно такие люди делают историю своими руками; мог ли он устоять перед искушением познакомиться с ними ближе? Очень скоро приорат стал местом постоянных встреч главарей коммуны, когда им требовалось обсудить что-либо секретное.

Сегодня, 21 февраля, они снова здесь — те же, что обычно приходят с Марселем, и еще Жан Майяр. Ближайший друг Этьена, он редко присутствует на их собраниях, но сегодня пришел. У всех усталый вид, все возбуждены, взвинчены — еще бы, после целого дня заседаний в ратуше…

Вопрос, обсудить который они собрались, тоже далеко не прост, не так надо его решать. Разойтись по домам, спокойно поужинать в кругу семьи, отдохнуть, выспаться, а потом собраться завтра, на свежую голову. «Sine ira et studio», — мысленно повторяет мэтр Берсюир слова другого великого римлянина. «Без гнева и пристрастия» — вот как надо бы решать этот вопрос. Ибо Марсель задумал страшное. Даже в его узком окружении нет на этот счет единого мнения. Майяр высказался против — еще один голос к его единственному. То, что он, монах, не поддержат предложения Марселя, понятно, но Майяр, казалось бы…

Приор поднимает голову и обводит присутствующих пытливым взглядом. Марсель — властное, волевое лицо, борода воинственно выставлена. Сильная натура, вождь, который пойдет на все во имя своей заветной цели — ограничить королевскую власть, укрепить и расширить вольности и самоуправление городов… Поистине достойный преемник великого Артевельде! Робер де Корби — этот другой: богослов, ученый, светоч Сорбонны, блестящий оратор и человек острого ума. Большие дарования и не меньшее, увы, честолюбие. Впрочем, кто из них не честолюбив… Шарль Туссак, Жан де Лиль, Жосеран де Макон — все они чем-то похожи на своего вождя. И преданы ему. Особенно Пьер Жиль — вспыльчивый, безрассудный, истинный забияка-гасконец. Этот первым подал голос за предложение Марселя, сразу, не задумываясь. А задуматься стоило бы! Интересно все же, что руководит Жаном Майяром — осторожность? Здравый смысл, которого сегодня не хватает остальным? Или чувство соперничества?

Жиль ударяет по столу кулаком, так что вздрагивает пламя свечей в тяжелом, в подтеках воска кованом подсвечнике. Приор, вздрогнув, отвлекается от своих мыслей и вопросительно смотрит на бакалейщика.

— Четыре миллиона золотых экю! — кричит тот. — Не зря дофин старался скрыть от Совета содержание этих писем! Да чтоб мне провалиться, Франции даром не нужен такой король, не то чтобы платить за безмозглого болвана этакую гору золота!

— И все-таки ее придется собрать и выплатить, — говорит упрямо Майяр, не поднимая хмурого взгляда. — Королей не выбирают. А этот долго не протянет, Иоанн уже не молод… именно поэтому, Этьен, я еще раз призываю к осторожности — все это вам припомнят, когда дофин коронуется в Реймсе.

— Ха, — презрительно отмахивается Жиль, — он еще даже не регент! И неизвестно, станет ли им. Что нам мешает объявить регентом Наварру?

— Погоди, Пьер. — Марсель поднимает руку останавливающим жестом. — Ты что же считаешь, Майяр, оттого что Карлу предстоит когда-нибудь возложить на себя корону, мы уже сегодня должны перед ним пресмыкаться?

— Между пресмыканием, — не сразу отвечает Майяр, — и тем, что ты затеваешь, лежит здравый смысл. Этого я бы и придерживался на твоем месте.

Наступает молчание, потом Марсель усмехается и говорит то, что, как сразу понимает приор, говорить не следовало.

— Вот поэтому-то, — насмешливо произносит купеческий старшина, — ты и не на моем месте, а на своем. И там, полагаю, и останешься, если всю жизнь будешь «придерживаться здравого смысла».

Тишина в комнате сгущается еще тяжелее, приора тянет взглянуть на лицо Майяра, но он не отваживается — видит лишь его руки, два кулака, лежащие на столе и стиснутые так, что побелели костяшки пальцев. Жан Майяр молчит, долго молчит, потом медленно поворачивает кулаки внутрь, раскрывает их и крепко прижимает ладони к дубовой столешнице — словно хочет встать, опираясь на стол. Но не встает.

— Ладно, — говорит он совсем неожиданным тоном, почти беззаботно, — может, я и не прав, друзья, будь по-вашему. Коль скоро мы с отцом приором остались в меньшинстве, будь по-вашему!

Этот неожиданный тон почему-то пугает мэтра Берсюира еще больше, чем только что испугало повисшее в комнате молчание или вид окаменевших в безмолвном бешенстве кулаков Майяра. Он снова бросает боязливый взгляд на его руки — они лежат так же, плотно прижатые к столу, и рубин перстня вдруг загорается в огне свечи, подобно брызнувшей крови. Вздрогнув, приор осеняет себя крестным знамением и начинает говорить торопливо и неубедительно, заклиная повременить, подумать еще и еще раз, и видит, что его уже не слушают, не перебивают только из учтивости.

— Ну что ж, — окончательно сбивается он, — если вы все же решили… я буду молиться, дабы задуманное вами не привело к еще пущим бедствиям в нашем королевстве…

— В добрый час! — Марсель встает, за ним поднимаются из-за стола и другие. — Итак, друзья, завтра с утра всем кварталам собраться здесь, ополчению быть при оружии, всем надеть головные уборы, чтобы не случилось какой путаницы. А теперь будем расходиться, время позднее…

Робер накануне мало что понял из путаных распоряжений Жиля, но главное уяснил: утром вывести отряд к монастырю Святого Элуа, в Ситэ, а затем будет видно Дама Маргот, супруга Жиля, вручила ему двухцветную красно-синюю шляпу, на которой собственноручно вышила надпись: «На доброе дело», и сама приколола к шляпе маленький медальон тех же цветов, с изображением кораблика и словами: «Fluctuat nec mergitur»; утром, выходя из дому, он посмотрелся в зеркало и решил, что шляпа ему к лицу.

С отрядом никаких затруднений не было. Люди были давно обучены, а Гишар с Урбаном оказались хорошими помощниками, так что ему оставалось только присматривать. Вот и сегодня людей вывели вовремя, все были уже накормлены, оружие наточено и начищено. Вышли затемно, народ кучками шел в направлении Шатле, из улицы Святого Мартина показался еще один вооруженный отряд. Было холодно, ненастно, ветер лепил в лицо мокрым снегом. Когда уже сходили с Большого моста, Робер привычно, как подобает парижанину, глянул на хорошо уже различимый в утренней полутьме горолог на угловой башне дворца. Штука была, несомненно, колдовская, и он поначалу даже опасался на нее смотреть: круг, больше колеса телеги, на нем цифры, а посредине стрелка, неподвижная, но почему-то в разное время дня указывающая то на одну цифру, то на другую. Усмотреть, как она перемещается, было невозможно, но она перемещалась и сейчас указывала на цифру VII (в полдень, когда солнце прямо над головой, стрелка торчит вверх, — наверное, солнце ее и притягивает).

Бочарная улица была вся полна толпой, а у стены приората народу собралось тьма — тысячи три, решил Робер. Он распорядился, куда поставить отряд, велел Гишару ждать, не трогаясь с места, а сам с Урбаном пошел искать Жиля. «Марсель, Марсель будет говорить», — шумели вокруг, потом зашумели еще больше, крик стал тысячеголосым. «Ноэль!! Ноэль купеческому старшине!!» — ревела толпа. Робер заинтересовался — Марселя надо послушать, сейчас он растолкует, зачем их всех тут собрали… Он подмигнул Урбану — тот, все понимающий и без слов, ухмыльнулся и двинулся вперед. Кто-то завопил, что ему отдавили ногу, послышалась ругань, но Урбан продолжал разваливать толпу надвое, очищая путь Роберу. Снова послышалось в толпе имя Марселя, и в разом наступившей тишине раздался голос — сильный, властный, отдающий лязгом железа:

— Народ парижский, друзья! Волей Господа нашего и вашей волей избран я быть вашим прево — защитником ваших интересов. С честью и ревностью старался я выполнить возложенные на меня обязанности! Дни и ночи, не ведая усталости, пекся я о вашем благе, и если когда ошибался, то не по злому умыслу, но всегда руководствуясь единой лишь целью — хоть на малость облегчить бедствия, от коих ныне погибает народ…

Робер был уже у самой паперти и теперь совсем близко, в каких-нибудь пяти шагах, увидел перед собой черные, пронизывающие глаза Марселя и поднятую, сжатую в кулак руку.

— В горе и разорении лежит ныне процветавшая прежде земля Французского королевства! Бог свидетель, я не хочу обвинять дофина, он молод, но есть люди, которым он слишком доверился, и они, эти люди, не убоявшись гнева Господня и движимые одной лишь корыстью, обратили его доверие во зло!

Толпа грозно зашумела, прихлынула ближе, с жадным нетерпением ловя каждое слово.

— Час пробил! — продолжал выкрикивать Марсель. — Отныне народ сам будет решать свою судьбу, а также судьбу королевства! Принц окружен дурными слугами и дурными советниками, которые предают корону и народ! Настало время положить конец голоду и смутам, в коих повинны лживые и алчные слуги дофина, продавшие свои души англичанам за тридцать серебряников!

Волнение нарастало по мере того, как падали в народ слова старшины — резкие, обвиняющие, гневные.

— Долой изменников!! — истошно, прямо над ухом Робера, завопил кто-то, и толпа всколыхнулась, повторяя крик:

— Долой изменников!!

— Покажи нам этого Иуду, Марсель!!

— Избавим дофина от дурных советников!!

— Долой негодяев!!

Марсель поднял руку, призывая к молчанию, и Робер, встретив на секунду его взгляд — горящий, неумолимый взгляд фанатика, — почувствовал, как по спине у него пробежал холодок.

— Глас народа — глас Божий! Народ парижский, ныне сам Господь указует путь! Долг повелевает нам покарать измену…

Дальше Робер не слышал, потому что последние слова потонули в яростном реве толпы, и в ту же секунду его оттеснило, потащило куда-то в сторону. Сквозь толпу протиснулся Жиль, схватил Робера за рукав.

— Где наши люди? — спросил он, задыхаясь.

— Вон там стоят, — показал Робер. — Гишар с ними. А что?

— Иди тоже туда и никуда покамест не отходи — отряд может понадобиться… Только что убили Реньо д’Асси — схватили на улице, он едва вышел из дворца…

— Кого убили? — не понял Робер.

— Мэтра д’Асси, королевского адвоката! Того, кто привез из Лондона условия выкупа… Он хотел бежать, заскочил в лавку какого-то пирожника — там его и прикончили. В двух шагах от дома! Ступай, потом тебе скажут, что надо делать.

Робер вернулся к отряду. Люди уже вымокли до нитки (снег то и дело мешался с дождем), но стояли терпеливо, как положено солдатам. Толпа тем временем повалила в сторону дворца, вокруг стало свободнее. Подошел человек в богатом вооружении и красно-синей шляпе, спросил, кто командует отрядом.

— Капитан Робер де Моранвиль! — выкрикнул Гишар.

— Где он?

— Я здесь. — Робер подошел к незнакомцу, тот назвался новым начальником ополчения квартала Сен-Дени и приказал вести людей ко дворцу.

— Займите боковые выходы, что в сторону госпиталя, никого не пропускать, сами с оставшимися людьми пройдите внутрь. Я буду там. Быстро!

Робер повел отряд ко дворцу. Боковых выходов оказалось два, он поставил у каждого по пять человек во главе с Гишаром и Урбаном, остальных взял с собой. Двери главного портала были уже взломаны, и ревущая толпа беспрепятственно вливалась внутрь огромного здания. Поняв, что тут не протолкаешься, Робер приказал очистить дорогу, солдаты стали бесцеремонно расшвыривать горожан, расталкивая и колотя по головам древками своих коротких пик. Им удалось уже подойти вплотную, когда одно из окон во втором этаже дворца распахнулось и из него выбросили человека в богатом придворном одеянии. Дважды перевернувшись в воздухе, тело рухнуло на мостовую, к месту его падения прихлынула взвывшая толпа.

— Это же маршал! — закричал кто-то.

— Робер де Клермон, маршал Нормандии!

— Святотатец, отлученный, это он схватил в церкви нашего Перрена!!

— Поделом богохульнику!

— Бей остальных!! Бе-е-ей!!

Робера и его людей подхватило точно волной в паводок, внесло внутрь, потом вверх по лестнице. Во внутренних покоях дворца бушевала та же ревущая круговерть, где-то что-то ломалось с хрустом и треском, пронесся чей-то тонкий вопль, слышались глухие удары. Робер в конце концов оказался — уже без своих людей — в небольшой комнате, похожей на спальный покой, здесь было потише, и он услышал голос Марселя:

— Тащите его наружу, пусть валяются рядом, чтобы все видели!

Толпа расступилась, мимо протащили окровавленный труп.

— Кто это? — спросил Робер у своего соседа.

— Маршал Шампани, Жан де Конфлан…

— А дофин? — Робер невольно понизил голос. — Его не…

— Да вон он сидит. Марсель с ним шляпами обменялся! Наденьте, говорит, ваше высочество, а то как бы ненароком чего не вышло, ха-ха-ха!

Робер и сам не понимал, что заставило его протискаться вперед, туда, куда указал разговаривавший с ним горожанин. Белый, затканный золотыми лилиями полог над громадной кроватью был наполовину оборван, валяющийся на полу край затоптан и забрызган кровью. Кровь была и на светло-голубой домашней робе, в которую кутался забившийся в кресло худой, некрасивый юноша с вислым носом, бледный как смерть, в криво нахлобученной красно-синей шляпе. Дофин Карл, старший сын короля, герцог Нормандский и местоблюститель французского престола, походил сейчас на сломанную и выброшенную за ненадобностью куклу.

— Он что, ранен? — спросил кто-то.

— Да нет, — ответил другой, — это Конфлана рядом с ним рубанули… хотел под кровать спрятаться, там его и настигли…

«Как же тот сможет теперь жить, — подумал Робер, — как можно после такого унижения… жить, править, считать себя рыцарем?» Еще раз глянув на дофина со смешанным чувством жалости и презрения, он повернулся и стал протискиваться к выходу. Надо было разыскать оставшихся где-то позади солдат и попытаться помешать грабежу, который мог здесь начаться. Если еще не начался.

Марсель вышел из дворца победителем. Гревская площадь, запруженная народом, встретила купеческого старшину восторженными приветствиями. Так и не сняв черной, расшитой жемчугом бархатной шляпы дофина, он вышел на балкон ратуши и поднял руку, призывая к тишине.

— Главные предатели понесли кару! — прокричал Марсель. — Теперь судьба города и королевства в ваших руках, добрые горожане! Согласны ли вы быть с нами до конца? Согласны ли поддержать и разделить нашу ответственность?

Площадь всколыхнулась, отозвалась тысячеголосым криком:

— Берем на себя ответ за все, что сегодня сделали!! Это был триумф — Этьен Марсель стал единовластным хозяином Парижа.

В этот же день, окруженный ликующей толпой, он снова вернулся во дворец и поднялся в покои герцога Нормандского.

— Сир, — обратился он к дофину, — то, что сегодня свершилось на ваших глазах, было сделано согласно воле народа, а также затем, чтобы избежать еще худшей опасности. Соблаговолите одобрить наши действия…

И дофин, совершенно сломленный, подписал одобрение. На следующий день речь в оправдание вчерашних убийств держал перед горожанами ученый-богослов и член университета Робер де Корби. Победа казалась полной, мятежный Париж торжествовал.

 

Глава 19

Вероятно, следовало задержаться в Париже подольше, но месяц, проведенный в разлуке с женой, показался Франческо таким мучительным, что у него просто не хватило сил быть благоразумным. Целых тридцать ночей не было с ним Аэлис; наверное, она уже соскучилась и ждет его, должна соскучиться, твердил он себе, нетерпеливо шпоря коня…

Однако в первый же день стало ясно, что надежды не оправдались и разлука ничего не изменила в их отношениях. Аэлис была по-прежнему раздражительна, капризна, а к нему откровенно равнодушна. Тщетно пытался Франческо развеселить ее привезенными подарками, среди которых был купленный за огромные деньги роман о любви рыцаря Окассена к некой сарацинской пленнице. Украшения Аэлис нехотя примерила и тут же бросила в шкатулку, а к книге даже не прикоснулась. Франческо решил сам развлечь ее куртуазной историей и, раскрыв книгу наугад, прочитал, как Окассен ехал через лес со своей милой, но Аэлис так отчаянно разрыдалась, что перепуганный Франческо поспешил послать за Бертье и капелланом. Те в один голос заявили, что госпожа еще не совсем оправилась от нервной горячки, которая последовала за несчастьем, прервавшим прошлой осенью ее беременность; Франческо принял это объяснение чуть ли не с радостью, потому что начал уже подозревать худшее.

Убеждая себя, что окончательное выздоровление жены — вопрос лишь времени, он старался окружить ее еще большей заботой и вниманием: пригласил в замок жонглера с обезьяной, предложил выписать из чужих земель настоящего карлу, может быть даже черноликого. Все было напрасно. Жонглера с обезьяной она велела прогнать после первого же представления, сказав, что неизвестно, кто из них противнее, а касательно карлы объявила, что не понимает, как это ей, доброй христианке, предлагают завести в доме такую мерзость, и что карлу этого она не задумываясь скормила бы мастифам, будь он даже светел, как ясный месяц. Не говоря уж о черноликом.

Впрочем, иногда она делалась приветливой с мужем, даже ласковой. Но Франческо эти короткие перемирия не обманывали, в них было что-то вымученное, словно Аэлис начинала вдруг испытывать раскаяние (в чем, в чем?) и принуждала себя к неискренней нежности с мужем. Ему в такие минуты бывало за нее неловко.

В начале марта приехал из Парижа доверенный тамошней конторы, привез почту и известие о бунте против дофина — горожане во главе с Марселем ворвались во дворец, убили двух маршалов. Карла же силой заставили надеть красно-синюю шляпу и поклясться, что не будет впредь злоумышлять против магистрата. Мессир Гийом жадно расспрашивал о событиях, места себе не находил — там такое происходит, а он сидит тут, как медведь в берлоге, такого с ним еще не бывало…

Несколько писем получил и Франческо. Прочитав их, он долго ходил хмурясь, совещался в скриптории со своим другом, а вечером сказал жене, что положение дел требует его присутствия во Флоренции и поэтому пусть она готовится к переезду. Летом, когда перевалы в горах станут безопасны, они тронутся в путь.

Аэлис выслушала это внешне спокойно — что ж, она с самого начала знала, что рано или поздно ей придется покинуть родные края. Но в душе ее словно что-то оборвалось. Угрызения совести больше не возвращались, сдержанная неприязнь к мужу сменилась откровенной враждой, а тоска по Роберу стала невыносимой.

Для сира Гийома мысль о предстоящей разлуке с дочерью не была неожиданностью, он тоже знал, что иначе и быть не может, когда давал согласие на свадьбу. Но тогда это было чем-то отдаленным, зять уверил его, что не думает о переезде в Италию, тем более что предоставленный Наварре заем весьма тесно связал дом Донати с делами Французского королевства. Пикиньи иногда думал, что молодые вообще никуда не уедут, — иные итальянские банкиры провели тут всю жизнь и тут же и похоронены.

Теперь оказалось, что этой надежде не суждено было сбыться. Он не то чтобы так уж страдал от мысли, что дочери с ним не будет; таков удел всех родителей, замужних дочерей всегда увозят, и чем знатнее брак, тем дальше. Но он только сейчас вдруг понял, что остается совсем один — с двумя такими же стариками, Симоном да Филиппом. Жениться самому, что ли? Неплохо бы, да, пожалуй, поздно.

Но самое тяжелое было то, что он догадывался о неблагополучии между дочерью и зятем. Понять, в чем дело, он не мог хоть убей — оба молодые, красивые, любили друг друга без памяти, а теперь прямо как сглазили обоих… Он пытался однажды поговорить с дочерью, но глаза у нее сразу стали лживыми, он понял, что продолжать расспрашивать бессмысленно. Бессмысленно было и выяснять что-то с зятем — тот сам пришел бы, если бы хотел поделиться трудностями. Конечно, времени прошло еще немного, года вместе не прожили, возможно, все еще наладится; и все же думать о том, что придется отпустить ее на чужбину в таком вот состоянии, непонятно чем недовольную, непонятно из-за чего страдающую, — было мучительно. А что дочь страдает, мессир Гийом уже не сомневался. Не знал только, кого за это винить.

Он с горечью чувствовал, что стареет, жизнь идет к концу, а ничего по-настоящему хорошего так и не случилось — ничего из того, на что он когда-то рассчитывал, к чему стремился так жадно. В политике, как теперь видно, он все время таскал из огня каштаны для других — интригуя, оказывался пешкой в руках более ловких, более дальновидных интриганов. Даже дело с этим флорентийским займом, которым он еще недавно так гордился, восхищаясь собственной ловкостью (и деньги добыл для Наварры, и сам не прогадал, устроил дочери такой брак, о котором только мечтать можно), — даже это оборачивалось теперь чем-то недобрым, непонятным. Единственное, что он смог сделать, — это поправить свои дела: зять, как потом оказалось, тайно уплатил все его долги, взял на себя расходы по содержанию замка, благодаря его щедрости в Моранвиле не стыдно было бы теперь принять и короля — столько тут появилось новой резной мебели, сарацинских и аррасских ковров. Из каждой поездки привозя жене редкостные книги, Франческо не забывал и тестя, чем доставлял ему большую радость: библиотека его почти удвоилась, насчитывала теперь более двух десятков томов и стоила целое состояние. Книга оставались единственной отрадой мессира Гийома. От того непонятного, что происходило вокруг, он теперь все чаще отгораживался дверями своих личных покоев и проводил там целые дни, выезжая лишь поохотиться в компании Симона.

Конечно, можно было бы уехать и подальше — снова окунуться в политику, навестить брата Жана, монсеньора Ле Кока… Весной должны были пройти собрания провинциальных штатов — Пикардии, Артуа, Шампани, — следующего созыва Генеральных, назначенных на май в Компьене. Тут бы и поездить, возобновить прерванные связи, снова ощутить себя влиятельным, кому-то нужным… Но как оставить дочь с ее непонятными переживаниями? В другое время он посоветовал бы зятю побывать с нею при дворе, благо у Пикиньи есть родственницы в близком окружении Жанны Бурбон; но какой сейчас двор, какие поездки, не хватает только, чтобы у нее на глазах стали бы опять бесчинствовать эти Марселевы разбойники…

Поэтому Гийом и сидел в своем опостылевшем Моранвиле, пытаясь найти утешение то в охоте, то в чтении Плавта или подаренного зятем Боккаччо — автора из современных, но, говорят, модного.

Вот и сегодня он тоже читал «Амето» — негромко, но с выражением, упиваясь изысканностью слога: «…когда же солнце вступило в созвездие Плеяд, сорвались беззаконные ветры, буйными порывами грозя сокрушить деревья и высокие башни, не говоря уже о людях, и не один рослый дуб вырвали с корнем; дороги, к досаде путников, обратились в хляби от пролитых небесами дождей, так что каждый на время поневоле стал домоседом. Так и Амето на время, и немалое, лишился светлого созерцания своей нимфы…» Дочитав страницу, мессир Гийом заложил ее расшитой шелком закладкой и бережно закрыл тяжелый разукрашенный том. Нет, даже эти прекрасные строки не могли отвлечь от тяжелых мыслей.

Он тщательно запер книгу в шкаф, спрятал за пояс ключи и хмуро оглядел темные, обшитые дубом стены кабинета. Да, будь у него сын, все было бы куда проще. А тут… поди разберись!

Пикиньи вздохнул, прошелся по комнате и остановился у окна, задумчиво разглядывая разноцветные ромбики стекол, в которых уже по-весеннему ярко плавилось солнце. И чего, собственно, торчит он в четырех стенах в такую погоду? Съездить, что ли, на охоту… Сир Гийом распахнул тяжелую раму и на секунду зажмурился, ослепленный ударившим в лицо солнцем. А воздух-то какой! Он с наслаждением вдохнул полной грудью, словно пил эти чудесные запахи пробуждающейся земли.

Он не сразу услышал голоса во дворе — мужской и женский, они были приглушенны, словно разговаривавшие не хотели, чтобы их слышали, но разговор шел на повышенных тонах, они то ли спорили, то ли ссорились. Ему показалось, что женский голос принадлежит дочери, и он высунулся из окна, посмотрел вниз. Да, это действительно была Аэлис — сидела на своем муле, — видно, собралась ехать куда-то, потому что поодаль с выражением терпеливой скуки на овечьем лице ждал, тоже верхом, ее обычный провожатый Рауль де Бетемон. Франсуа говорил что-то, держа мула под уздцы, Аэлис слушала, глядя в сторону, потом резко дернула поводья, заставив мула вскинуть голову, и заговорила — быстро, негромко, задыхаясь не то от сдерживаемых слез, не то от ярости… Мессир Гийом испугался — что там еще у них стряслось? Он затаил дыхание, стараясь уловить обрывки слов, но в этот момент Франческо резко повернулся и быстро пошел, почти побежал прочь. Аэлис с недоброй усмешкой поглядела ему вслед, повернула мула и поехала к воротам в сопровождении Рауля. Пикиньи осторожно прикрыл раму и отошел от окна усталой походкой. Может, все-таки поговорить с зятем, попытаться что-то сделать? Нет, бесполезно. Ни он, ни она не поблагодарят его за вмешательство, да и чем он может им помочь…

Войдя в комнату, Франческо постоял, словно к чему-то прислушиваясь, потом прошел к столу и сел, уронив голову на руки. В висках болью отдавались слова Аэлис: «…будь проклято золото, которым ты меня купил…» Но почему? Чем заслужил он подобное отношение? Ведь еще совсем недавно она любила его…

Ему было трудно дышать, он откинулся на спинку стула, рванул ворот камзола. Впервые в жизни Франческо Донати чувствовал полное бессилие, впервые золото не могло помочь. Его охватил суеверный ужас: неужели это расплата? Да, он не знал жалости, когда кто-то становился ему поперек дороги, не знал жалости и к любившим его женщинам, забывая после первой же ночи, сердце его лишь ожесточалось от их слез… Конечно, это малая доля того, что творят другие, но разве можно оправдать себя тем, что кто-то грешил больше? Видно, и в самом деле пришел для него час возмездия… Аэлис, любимая! Неужели и тебе когда-то придется платить за свою жестокость? Перед ним встало ее искаженное злобой лицо, Франческо застонал, вонзая ногти в ладони. Неужели он что-то проглядел, что-то упустил, не удержал? Но когда, в какой момент? С чего началось? Он попытался вспомнить, как-то упорядочить события последних месяцев, но в голове все мешалось, а мысли то и дело возвращались к сегодняшней ссоре. Нет, об этом потом, сейчас надо понять, вспомнить хотя бы последние недели…

Он долго вспоминал, взвешивая каждую мелочь, напряженно вглядываясь в хаос последних дней. Сегодняшняя сцена была уже не первой, признался сам себе Франческо, и тут снова ожи