Счастлив как бог во Франции

Дюген Марк

Главный герой романа Пьер Жубер вспоминает о своем участии во французском Сопротивлении в годы Второй мировой войны.

 

1

Мой дед Жюль, ухитрившийся, наряду со многими другими стариками, не только выжить, но и протянуть едва ли не целый век, несмотря на три жестоких войны, обладал даром изрекать афоризмы. Возвращаясь памятью в прошлое, в 30-е годы, я вижу деда как живого на его маленькой ферме возле Везелей: живые глазки, колючая щетина усов над верхней губой, похожая на солому, свисающую с крыши его хижины. Они пожелтели там, где постоянно соприкасаются с наполовину выкуренными, наполовину сжеванными сигаретами, следовавшими одна за другой без перерыва. Однажды дед, обычно скупой на слова, сказал, вернувшись после ночного бдения у гроба молодого парня, скончавшегося от туберкулеза: «Не видно гордости на лице покойника». На следующий день, вернувшись с похорон, он бросил собравшимся на поминки: «И зачем только нужно умирать, если живые остаются все такими же идиотами?»

Я вспоминаю эти изречения деда в тот момент, когда ко мне подкрадывается смерть, которая делает вид, что совсем не обращает на меня внимания. Но ей не удастся обмануть меня, и я боюсь ее не больше, чем долгого сна в жаркий полдень. Если бы смерть действительно была страшной, то покойники то и дело возвращались бы с того света, чтобы пожаловаться на нее. Особенно это могло бы происходить во Франции, где раньше других изобрели бюро рекламаций.

Вот уже несколько месяцев, как мне стало в тягость чтение. Наверное, потому, что книги безжалостно напоминают мне все, о чем я должен был написать сам. Написать о печальном времени, о котором давно столько сказано, хотя нередко и с большим опозданием, о времени, сквозь которое я прошел так же незаметно, как ночные мыши, беззвучно бегающие вдоль плинтуса. Вот потому-то я и взялся за этот труд.

 

2

Родители мои жили в небольшом домике со стенами, возведенными из дикого камня. В одном из обычных домов тридцатых годов, не представляющих из себя ничего заметного. Надо сказать, что после войны 14 года, когда всем нам наглядно показали, что такое настоящие разрушения, эти новые сооружения, казалось, извинялись, что не идут в ногу со временем. Небольшие особняки в пригородах, гордость их владельцев, но и оскорбление хорошего вкуса, росли как грибы. Наш был спланирован крайне неудачно; в его узких высоких комнатах сквозняки резвились с той же непосредственностью, что и в каминных дымоходах. На другой стороне улицы располагался ипподром Шампиньи, и там всегда царило возбуждение, действовавшее на меня завораживающим образом. Из кухни на задней стороне дома можно было выйти в небольшой простенький садик, безуспешно старавшийся выдать себя за стильный мелкобуржуазный палисадник. Он заканчивался через несколько шагов, упираясь в боковую улочку, извивавшуюся между другими такими же садиками до самого берега Марны.

Отец не разрешал мне бывать на ипподроме. К этому заведению он испытывал неприкрытую ненависть. Для него он был местом, где мерзкие богатеи в компании с простонародьем делали крупные ставки на глупых животных. Мнение отца я уважал, потому что он был человеком с принципами. Славный ветеран 14-го года, несгибаемый коммунист, он провел всю жизнь в разъездах, так как работал представителем небольшой винодельческой фирмы. Это занятие вынуждало его копировать манеры буржуа, потому что приходилось иметь дело и с крупными фирмами, торговавшими вином и другими спиртными напитками, и с фешенебельными ресторанами, владельцы которых не слишком заботились о защите прав трудящихся. Моя мать, родом из Альзаса, была обычной служащей на железной дороге. Отличаясь трезвым умом и легким характером, она всегда пребывала в прекрасном настроении и никогда не спорила с отцом.

Я хорошо помню себя начиная с последних лет возраста юного проныры. Мои внешние данные только выглядели многообещающими. Обеспечив мне высокий для моих лет рост, живой взгляд, гибкое тело, они снабдили меня довольно узкими плечами, несмотря на часы, проведенные на веслах на Марне. Все это стоило мне прозвища «Сен-Галмье», по названию бутылки, производившейся в этом городке. В общем, мое телосложение воспитало во мне стойкое отвращение ко всем видам спорта. Характер мой обладал такой важнейшей чертой, как стремление уклоняться от трудностей. В моем замкнутом мирке не было места для убеждений. Он включал в себя занятия в коммерческом училище, несколько неудачных, но упорно повторявшихся попыток проникнуть в женский мир и послеполуденные среды, проводимые мной на ипподроме. Я сознательно шел на нарушение семейных традиций, потому что мне нравилась толпа, состоявшая из богачей в цилиндрах и рабочих в беретах, которые находили в лошадином раю призрачное забвение, раз за разом проигрывая пари. Я никогда не делился с отцом своими порывами приобщиться к мировым проблемам. После некоторого здравого размышления, поскольку я не имел привычки лгать самому себе, я понял, что не слишком расположен добиваться счастья для окружающих. Меня устраивали мои небольшие личные радости, и я был готов сражаться исключительно ради удовлетворения собственной чувственности. Я был очень сильно привязан к моей семье, прежде всего, к моим родителям, любезно обеспечившим мне одиночество без братьев и сестер. А также к дядюшке и его супруге, жившим через две улицы от нас вместе с единственной дочерью, моей любимой кузиной. Я всегда с нетерпением ожидал очередного воскресенья, когда мы вшестером собирались вместе.

Дядюшка вызывал у меня безграничное восхищение. Искалеченный в 14-м году снарядом, он, благодаря полосатому костюму, шляпе и тросточке, выглядел идеальным представителем своей социальной среды. Проблемы с изуродованным горлом ничуть не портили ни его аппетит, ни его постоянно прекрасное настроение. Народному фронту не удалось посеять разногласия в нашем семействе. Дядюшка был членом «Круа-де-Фе», хотя и не слишком ревностным. Он подсмеивался над коммунистическими убеждениями моего отца, отец же с уважением относился к заслуженному ветерану, несмотря на его реакционные убеждения, прекрасно понимая, что в нем было гораздо больше благородства, чем во многих коммунистах. Тем не менее каждая их воскресная встреча сопровождалась спорами, нередко затягивавшимися до позднего вечера. Стычки всегда заканчивались дружеским ужином, для которого мать разогревала остатки обеда. В любом случае, обоих мужчин объединяло понимание того, что бургундское было менее тяжелым по сравнению с бордо и гораздо более приятным на вкус. Я могу припомнить только один по-настоящему жаркий спор между ними, основательно обеспокоивший меня и кузину, потому что та дискуссия могла привести к появлению серьезных разногласий внутри нашего небольшого клана. Причиной конфликта было подписание германо-советского пакта. Дядюшка упрекал отца в том, что он становится на сторону предателей.

Когда началась война, мой отец находился в Советском Союзе, куда поехал в составе делегации от ассоциации «Франция — СССР». Многие недели мы о нем ничего не знали. Оказалось, что наши вынуждены были обогнуть всю Центральную Европу, пробираясь домой через ее северную окраину, так что им пришлось побывать даже в Норвегии. Все это время опеку над нашей семьей, то есть, надо мной и моей матерью, обеспечивал дядюшка. Когда отец вернулся, он постарался стать как можно менее заметным. В это время правительство как раз начало охоту на коммунистов, обвинив их в сотрудничестве с противником. Мать, никогда не вмешивавшаяся в политические дела, потребовала, чтобы отец не высовывался. Поэтому мы вели себя точно так, как большинство французов, избежавших мобилизации. Мы замерли в ожидании, спрятавшись за «линией Мажино», воплощением французского инженерного искусства, реализованного в противовес тупой немецкой силе.

Когда боши наплевали на укрепленную линию, обогнув ее через территорию Бельгии — невероятный грохот танков доносился аж до Парижа, — наше настроение резко упало. Назревало сокрушительное поражение. После Дюнкерка отец и дядюшка надеялись, что еще может повториться чудо первой битвы на Марне. Но никакого сражения не получилось. Я как сейчас вижу бесконечные вереницы заполненных под завязку грузовиков и легковых машин, покидающих Париж в южном направлении. Вижу прижатые к стеклам детские носы… Франция потерпела поражение. В ее истории это произошло не в первый раз, но для меня это было впервые. Отец с дядюшкой заперлись в небольшом кабинете на втором этаже нашего дома. Их непродолжительный конклав закончился через полчаса. Они вышли из кабинета с серьезными лицами. И опечаленные. Не столько из-за того, что мы проиграли войну, сколько потому, что они впервые ничем не смогли помочь стране. Было решено не трогаться с места. У нас не было оснований, чтобы отступать перед противником. К тому же у семьи дядюшки не было легкового автомобиля, а транспортное средство, находившееся в распоряжении отца, было не в состоянии выбраться хотя бы за пределы департамента. Нам пришлось увидеть, как Париж оккупируют немцы; при этом мы старались не думать о происходящем, сконцентрировав все усилия на самом главном — на запасах еды и вина.

Исключительная вежливость, проявляемая немцами по отношению к немногим французам, решившим не покидать Париж, доводила дядюшку до бешенства. Он не мог повстречаться на улице с этими германцами, старавшимися быть внутренне столь же безупречными, как их мундиры, без того, чтобы они не оказали ему ту или иную любезность, поскольку, благодаря его ранам, видели в нем противника, достойного уважения.

В моей коммерческой школе начали подумывать о сопротивлении. Это был весьма подходящий момент для того, чтобы вызвать восхищение у девушек проявлениями опрометчивой отваги, тем более, что никто еще не знал, что за этим последует. Я разрывался между желанием поважничать перед окружавшими меня малышами и моим прирожденным отвращением к бессмысленным поступкам, по своей значимости ничем не отличавшимся от подкладывания кнопок на стул нелюбимого преподавателя математики. Но мы уже вступили в эпоху любительского рыцарского романтизма, повлекшего за собой героический эпос против закованного в железо тевтонца.

 

3

Как-то в сентябре 1940-го двоим парням с моего курса взбрело в голову установить рекорд по прокалыванию покрышек немецких автомобилей. Меня тоже пригласили в команду, в которой был предусмотрен большой выбор пышногрудых зрительниц. Сначала я отказался. Исключительно из-за отвращения к любительству. Мои приятели возмутились, обозвав меня трусом. Чтобы доказать, что я не боюсь, я был вынужден принять участие в экспедиции, оговорив при этом, что саботажем я заниматься не буду. Я был уверен, что от него нет никакого эффекта. Поэтому я остался рядом с девицами, в то время как мои приятели начали втыкать ножи в покрышки всех серо-зеленых автомашин, сгрудившихся без какого-либо присмотра вокруг Лионского вокзала. Вскоре наша команда рассеялась. Три девушки пошли с главными саботажниками, а я в одиночестве двинулся на велосипеде сквозь дождь по грязной мостовой. В понедельник, последовавший за этим дурацким мероприятием, мои друзья не появились на занятиях. Оказалось, что их арестовали после того, как они проводили девушек, вовсе не спешивших домой из-за прилива адреналина. Это случилось на площади Бастилии. Ребята не смогли удержаться перед искушением проткнуть последнюю покрышку. Двое солдат держали их на мушке, пока к ним не подошел офицер, которому принадлежала машина. Он прочитал им длинную проповедь о противоречии, которое он видел между их юным возрастом и актом бесполезного терроризма. Этот терроризм не столько наносил вред немцам, сколько причинял ущерб отношениям между ними и французами, ущерб, о котором они не думали. Мои друзья благословляли небо за то, что им попался офицер, говоривший по-французски, и они были уверены, что этой проповедью все и ограничится. Поэтому они не обратили внимания на последнюю фразу офицера, с которой он обратился на немецком языке к солдатам. Те нажали на спусковой крючок, не изменив бесстрастного выражения лиц.

Таким образом, в нашем училище появились первые герои. Девушки, которых провожали бедняги, перестали со мной разговаривать, как будто я был виноват в том, что меня не расстреляли вместе с моими приятелями.

Узнав о случившемся, мой отец и дядюшка отреагировали совершенно одинаково: «Если ты дурак, то ты и умираешь по-дурацки». Естественно, я воздержался от того, чтобы сообщить отцу о своем участии в трагическом мероприятии.

Приход к власти старого маршала обнадежил многих французов. Его патернализм действовал на всех подобно негромкой музыке в каком-нибудь борделе на площади Пигаль. В самом начале многие говорили — и мой дядюшка был в числе этих оптимистов, — что старый герой Вердена вынужден вести двойную игру. Что он задабривает немцев, чтобы легче трудиться над освобождением страны. Но старик всерьез сотрудничал с оккупантами. Как только он взялся за руль, то сначала полиция, потом юстиция, а затем и вся Франция подпали под власть геронтократии. Мой отец после возвращения из СССР помалкивал и только время от времени ворчал, словно хищник, попавший в ловушку.

Я никогда не мог даже представить, что к нашей семье может относиться законодательство, направленное против евреев. В кругу семьи у нас никогда не было даже разговоров на эту тему. Мы не были ни евреями, ни антисемитами. Я не могу сказать, что мы не рассматривали людей этой национальности как слегка отличающихся от нас, что мы иногда не смеялись, подшучивая над нашими соотечественниками, избранниками Бога. Принципы отца никогда не позволяли ему говорить о различиях, основанных на расовой принадлежности, даже если в глубине души он все же считал, что некоторые из рас более сметливые, чем другие. Вероятно, это относилось и к евреям.

Что касается дядюшки, то он с войны 14-го года сохранил дружбу с одним евреем, и я никогда не слышал от него ни одного резкого слова, относящегося к этой нации. А вот моя тетушка считала иначе и никогда не упускала возможности ухватиться за еврейскую тему. Она говорила, что евреи не должны удивляться, что от них отстраняются, потому что они живут только для себя и только в своем кругу, нисколько не учитывая интересы окружающих. Поэтому она была особенно сильно удивлена, когда выяснилось, что наша еврейская проблема связана именно с ней. Я узнал от матери (заставившей меня поклясться, что я никогда, даже под пыткой, никому не передам ни слова из ее рассказа), что тетка потеряла отца в десять лет. Ее отец был пожилой мужчина; его возраст приближался к шестидесяти годам, когда он погиб в результате несчастного случая. Тетушка ничего не помнила о нем. У ее матери сложилась новая семья с неким Биро, уже много лет ее постоянным любовником; она намекала, что этот Биро и был настоящим отцом тетушки. В те времена разрушить существующее было гораздо сложнее, чем создать что-то новое, и поэтому с отцом тетушки все осталось по-старому. Да и какое это имело тогда значение? Тем более, что Биро, несмотря на неопределенность, всегда был очень ласковым с девочкой. Казалось, что у этой истории был хороший конец. Но так было до тех пор, пока не вступили в силу законы против евреев и нужно было доказывать, что в твоей родословной нет предков-евреев. Нечто подобное было при старом режиме, когда аристократам приходилось предъявлять родословные, чтобы доказать свое дворянство и претендовать на выгодную должность. Получить же желтую звезду можно было в два счета. Тем более что в соответствии с актом гражданского состояния, тетушка была дочерью Абрама Любянека, родившегося в Варшаве и имевшего родителями Моше Любянека и Сару Бернштейн. Тетушка решила ничего не предпринимать. Сидеть тихо и незаметно, надеясь, что ее муж-ветеран, католик, будет для нее прикрытием до той поры, когда к немцам и французам вернется рассудок. Действительно, это прикрытие сработало. Была ли это удача, или просто случайность, но ни один чиновник так и не заинтересовался моей тетушкой. К ней же так и не вернулась рассудительность, и она до конца своих дней проявляла легкий антисемитизм. Это было похоже на вакцинацию, когда тебе вводят ослабленный вирус, чтобы приучить организм к сопротивлению.

 

4

Для моего дядюшки маршал был большим соблазном. Но потом, 18 июня 1940 года, он, как и другие французы, которых было меньше, чем обычно считается, услышал призыв одного генерала. Отец ни в коей мере не доверял этому бывшему госсекретарю, бежавшему из Франции в Англию, к другому нашему наследственному врагу, и теперь появившемуся невесть откуда. Через несколько дней к сопротивлению призвали Дюкло и Торез. Отец почувствовал себя намного лучше, потому что он тяжело переживал германо-советский пакт, хотя и не признавался в этом.

Париж оставался безлюдным на протяжении нескольких недель, пока немцы не припугнули беженцев. После этого мы увидели, как возвращаются те же люди, с теми же повозками, с теми же растерянными лицами; это были те же толпы, от имени которых стараются яростно выступать определенные политики. Как будто они знают, что надо делать. Автомобили, как правило, не выдерживали бегства, да и бензин был дефицитом. Вся эта пешая публика, нагруженная большими узлами и чемоданами, была на одно лицо. Они были похожи на второгодника в первый день занятий, встречающегося с теми же преподавателями, которые терроризировали его в прошлом году. Или на пса, возвращающегося в свою конуру после трепки, полученной от хозяина, увидевшего его на улице во время погони за суками.

В мире никогда не будет совершенства. Обычно он только притворяется, что все хорошо. И все приспосабливаются к этому. Кто быстрее, кто медленнее. Испытываешь опьяняющее чувство, когда тебе в твои двадцать лет мир показывает свое истинное лицо. Тебе кажется, что ты оказался на вулкане. Ты можешь прекрасно знать, что под твоими ногами непрерывно клокочет кипящая лава, но ты все равно будешь потрясен зрелищем ее неожиданного извержения. Даже если потом тебя ожидают разочарование, страдания и нищета.

Среди вернувшихся в город было много таких, кто замкнулся в молчании. Некоторые из-за страха, другие потому, что не могли найти нужных слов. Только через много лет я узнал, насколько они были многочисленны в те дни. Говорили только те, кого принуждал к этому пустой желудок. Разумеется, за исключением нескольких фанфаронов, болтавшихся в пустоте, словно клочья облаков, остатки прошедшего облачного фронта.

Итак, Франция снова тронулась в путь в темпе, хорошо известном рулевым моторных лодок: тихим вперед.

Безжалостная, как обычно, установилась зима 1940 года. Вряд ли войну можно считать основанием для смягчения климата. Французы вернулись к моде, которая возвращается каждые восемьдесят лет — моде без ухищрений. Трудно согласиться, но похоже, что гражданская война обосновалась у нас в генах. С другой стороны, всегда хочется найти виновного в твоих несчастьях. Всеобщее предпочтение отдается космополитам. И тогда тут как тут оказывается еврей. Которому на грудь немедленно прикрепляют желтую звезду. Это выглядит не слишком скромно даже по сравнению с санитарной татуировкой на ухе у коровы из Лимузена. Такая политика продолжается с того времени, когда мы занялись поиском виновных в кризисе 32-го года и появлении Народного фронта, всех этих катастроф, которые обеспечили состояние неготовности к войне и подвели нас к черте поражения. Вдруг мы начинаем замечать этих бедолаг, бесцельно блуждающих, словно им завязали глаза для игры в жмурки. Под всеобщий смех их выталкивают на середину для дальнейшего издевательства. Они сталкиваются друг с другом, натыкаются на окружающие предметы. Когда у них с глаз снимают повязку, им удается ненадолго увидеть свет под сводами Зимнего велодрома, после чего они снова погружаются во мрак поездов смерти. Когда речь идет о предании смерти, французы проявляют высокое мастерство. В возникших обстоятельствах они получили серьезную поддержку со стороны отработанной индустрии геноцида. Подумать только, что всего двадцать пять лет назад мы целились друг в друга из траншей. Какая бесхозяйственность! Мы же могли прекрасно договориться. У нас больше нет армии. К счастью, еще осталась полиция. Она восстановила свое былое великолепие. Забыты времена, когда Арсен Люпен выставлял на всеобщее посмешище комиссара Ганимара. С этим покончено. Полиция действует безупречно. Даже дети оказываются пойманными в ячейки информационных сетей.

Я говорю это сейчас. В то время я многого не понимал. Даже если у меня во рту появлялся отвратительный привкус, я не был в достаточной степени подростком, чтобы отчаяться, и не был достаточно взрослым, чтобы вновь стать им. Слишком много проблем существовало для моих чувств, чтобы я имел возможность забивать себе голову разными идеями.

Объявленный апокалипсис не состоялся. Задержавшая дыхание ежедневная газета снова начала дышать. Ожили и прочие пустяки, заставлявшие все же забывать, что все труднее и труднее становились поиски еды. Даже ипподром возобновил свою деятельность. Но трибуны стали не такими, как до оккупации. Крупные промышленники-евреи исчезли. Наверное, они опасались, что их заставят прилепить желтую звезду на крупы их лошадей. Это вызывало радость у чистокровных французов, которые уже предвидели радужное будущее для своих кляч. Бега стали восприниматься мной иначе. Дочь Шаффуэна, потомственного мясника нашего уголка, затерявшегося в долине Марны, владела баром под главной трибуной, работавшим после полудня по субботам и воскресеньям. Высокая красивая девушка, слишком яркая для печальной забегаловки. Спиртные напитки стали редкостью. Я часами торчал возле стойки, пытаясь поддерживать разговор, постоянно прерывавшийся выполнением заказов. Мне хотелось, чтобы у нее сложилось представление обо мне как о тонкой, культурной личности. Ее заинтересовала моя учеба в коммерческом училище. Когда я смотрел на нее, я не мог отделаться от мыслей о ее матери, толстой развратной женщине, излучавшей алчность. В отличие от нее, девушка воплощала для меня деликатность и великодушие, и более желанного создания до сих пор мне встречать не приходилось. Но я не привлекал ее. Я изредка замечал, как ее рассеянный взгляд ненадолго задерживался на мне, когда я изо всех сил пытался поддерживать беседу. Я не интересовал ее. Она считала, что для меня будет достаточно подержать ее за руку, когда мы шли вдоль беговой дорожки в ее заведение. Полагаете, что я должен был рассчитывать на продолжительные прогулки такого рода, прежде чем дело дойдет до поцелуев? Такой вот продолжительный романтический флирт в оккупированном немцами пригороде? Ничего подобного. В первый же вечер Жинет привела меня в гараж, принадлежавший ее отцу, от которого у нее был ключ. Она потребовала, чтобы я никому и никогда не говорил об этом месте. Я, разумеется, поклялся. В тот момент я мог поклясться по любому поводу. Это был гараж, запертый на несколько солидных замков, охраняемый большим сторожевым псом с таким же выразительным взглядом, какой можно увидеть только у солдата вермахта. Мне не составило труда понять необходимость такого стража. Отец- мясник Жинет использовал на всю катушку трудности военного времени. Не сомневаюсь, что уже в 1939 году он начал создавать запасы копченостей и колбас разных сортов. От всего этого у меня остались незабываемые воспоминания. Жинет, лежащая с задранным платьем на стопке мешков. Моя красавица в духе Пруста среди копченых свиных окороков. Мне пришлось обещать еще один раз, и я сдержал обещание. Она не хотела, чтобы я целовал ее, словно это было более предосудительно, чем все остальное. Потом Жинет привела в порядок одежду, чмокнула меня в щеку и рассталась со мной навсегда. Разумеется, я был у нее не первый. И, конечно, не последний. Впрочем, она ведь проявила внимание ко мне. И не только подарив близость. Прежде всего, она оказала мне доверие, приведя на тайный склад своего отца. Я вспомнил разговор с одним старым завсегдатаем скачек, большим любителем лошадей. Он сказал, что жеребец после первой кобылы никогда не остается таким, каким был прежде. Дело в том, что до этого он думал, что знает. Но после этого он знает по-настоящему.

Не знаю, почему в этот момент я вспомнил об этой случайной беседе. Возвращаясь домой, я вспоминал ее и улыбался. Оставался более важный вопрос: что мы будем есть? Похлебку из брюквы или топинамбура? Впоследствии, когда чувство голода обострялось, меня не однажды охватывало желание прикончить пса и сорвать замки со склада мясника. У меня были все основания, чтобы успокоить свою совесть, посчитав это мероприятие вполне законным. Родители Жинет были отъявленными спекулянтами. А ее мать всегда расплывалась в улыбке, встречая на улице немца. Но я дал слово. И меня никто не освобождал от этой клятвы. В общем, это было попыткой сохранить остатки достоинства в мире пресмыкающихся.

 

5

Проходили неделя за неделей. Свобода скончалась на самом деле. Наступил продолжительный период уныния. Каждый переживал это время по-своему. Многие уже начали изменять усопшей, озабоченные проблемой выживания. Другие, казалось, оставались в подавленном состоянии. Моя мать продолжала служить на железной дороге. Отец перестал изображать светского типа, потому что вино стало слишком дорогим. Дядюшка со всей семьей уехал из Парижа в Бретань, где снял на целый год домик, в котором они проводили лето. В деревне питались лучше, чем в городе, особенно, если был пятачок земли, где можно было содержать кур. Воскресенья стали совсем тоскливыми без них, без смеха моей кузины, воспринимавшей голодное время с юмором.

Я понял, что случилось нечто очень серьезное. Это было в тот день, когда я заметил, что отец перестал брюзжать. Для отца, как для многих коммунистов, потребность жаловаться была второй натурой. Его неожиданное примирение с существующим положением дел что-то скрывало за собой. Он стал пропадать часами, ничего нам не говоря. Иногда он уходил поздно вечером и возвращался только на следующий день. Мать ни о чем его не спрашивала. Когда я приставал к ней с вопросами, она молчала с видом заговорщика. Я всегда восхищался отцом. Воспринимал с уважением все, что он делал и говорил. Даже несмотря на то, что с годами жесткость позиции делала его в моих глазах все более и более суровым; казалось, что его представления о человеческом обществе окаменели и в них не оставалось места сомнениям. Потому что он никогда не сомневался, он никогда не предавался бесполезному философствованию, не расслаблялся, не ударялся в скептицизм, тогда как у меня была отчетливая склонность к подобным занятиям. Ведь так приятно ничего не делать под тем предлогом, что ты не знаешь окончательной истины. В общем, учитывая все эти соображения, я ничуть не удивился, когда он торжественно пригласил меня в свой кабинет на втором этаже.

Это было сентябрьским вечером 1941 года, накануне моего дня рождения. Назавтра я должен был отметить свое двадцатилетие вместе с бандой приятелей и несколькими не слишком щепетильными девушками. С организацией праздника было несколько проблем. Во-первых, поискам продуктов сильно мешал комендантский час, да и сложно было раздобыть достаточно спиртного, чтобы поставить на стол; во-вторых, наше жилище было не слишком просторным. В очередной раз, когда я оказывался центром внимания окружающих, все словно нарочно старалось мне помешать. Мой школьный приятель, некий Колло, догадался об этих затруднениях и предложил объединить мой день рождения с вечером, который хотела организовать его старшая сестра, уж не помню, по какому поводу. Поскольку у меня не было выбора, я согласился. Конечно, я знал, что Колло сделал свое предложение только для того, чтобы удивить меня. Его отец был крупным капиталистом, королем винтов, шурупов и прочих резьбовых деталей. Я знал, что у него было пятеро детей, все такие чистенькие и гладенькие, словно их выпустили из автоклава, в котором высокая температура стерла все морщинки и прочие неровности на коже. Семье Колло принадлежала просторная квартира в Париже, на бульваре Распай, возле перекрестка с бульваром Монпарнас. Колло, чтобы показать, что их семья ни в чем не нуждается, даже разрешил мне пригласить нескольких моих лучших друзей при условии, что девушек будет столько же, сколько парней. Мне был очень неприятен этот Колло с его стремлением сделать из меня своего должника, но делать было нечего. День двадцатилетия не может промелькнуть мимо тебя, словно переполненный автобус.

Таким образом, как раз накануне этого дня отец раскрыл передо мной свои планы, полностью лишив меня возможности обсуждать что-либо. Делая вид, что национал-социализм защищает дело рабочего класса, фрицы ловко заморочили всем голову. Это стало ясно после их нападения на СССР. Теперь некогда было колебаться. Компартия Франции начинала борьбу против бошей и против Петена. Отец уже участвовал в ней. Он не стал мне говорить об этом подробнее, но объяснил, что подпольная война — это как математика. Чтобы продвигаться вперед, не нужно каждый раз доказывать теоремы. Ему понравилось это сравнение как свидетельство его интеллигентности. Часть программы, имевшая отношение ко мне, свалилась на мою голову, как горный обвал. Отец отправлял меня в подполье. Не интересуясь моим мнением, как это происходило несколько столетий тому назад с сиротами из высокопоставленных семей, которых, не спрашивая, отправляли в приют. Но я не мог отсутствовать подолгу, так как могли заподозрить участие нашей семьи в Сопротивлении. Тем более, я не мог участвовать в операциях подполья поблизости от нашего жилья — эти функции возлагались на более пожилых подпольщиков. Кроме того, я достиг возраста, когда меня могли в любой момент призвать в армию. Диктаторы любят молодежь — они хорошо понимают ее. Отец всерьез опасался, что немцы будут набирать в свою армию французов, чтобы отправить их сражаться на восток. Эта опасность была тем более реальной для меня, потому что моя мать была уроженкой Альзаса, вновь ставшего немецким. Поэтому отец решил, что я должен умереть, исчезнуть из списков гражданского состояния. У меня был только месяц для того, чтобы подцепить какую-нибудь опасную болезнь, быстро достичь агонии и благополучно скончаться. Это нужно было провернуть с участием врача, хотя и не бывшего членом партии, но считавшегося нашим единомышленником. На следующий день после своей кончины я должен был отправиться на юг и исчезнуть в тамошнем подполье. Вот таким образом я перенял эту профессию от своего отца. Мне даже не пришлось позаботиться о своем паспорте. Не посоветовавшись со мной, отец выбрал для меня фамилию Галмье, вспомнив мою старую школьную кличку. Я вышел из его кабинета с гудящей головой, забитой мыслями, словно сортировочная станция составами. Я не мог представить, что стану настоящим партизаном. Мне казалось, что я должен был стать артистом, чтобы сыграть эту непростую роль, достойную таланта Жуве или Габена.

Превратившись, таким образом, благодаря отцу, в подобие зомби, я в хорошем настроении отправился на праздник, явно последний для меня с моей настоящей фамилией. Едва я вошел, как почувствовал, что попал в высший свет. За два часа, потребовавшихся мне, чтобы добраться на велосипеде из моего пригорода до Монпарнаса, я превратился в мокрую мышь. Служанка, открывшая мне дверь, оглядела меня весьма неодобрительно. К счастью, в прихожую заглянул Колло с мундштуком в руке, золотыми часами в жилетном кармане и в галстуке-бабочке. Наверное, меня не выставили только благодаря его появлению. Едва за мной закрылась дверь в гостиную, как произошло чудо. Войне пришлось остаться в прихожей. В большой, обшитой деревянными панелями гостиной толпились французы и немцы с бокалами в руках, так мирно беседовавшие, как если бы они оказались здесь после только что закончившегося теннисного турнира. У французов совершенно отсутствовал вид побежденных. Отец Колло поздоровался со мной, старательно отводя взгляд. Какой-то немецкий офицер разглядывал висевшие на стенах картины, явно испытывая наслаждение от этого занятия. После того как они вошли во Францию, словно нож в масло, местная элита готова была на все, лишь бы понравиться оккупантам. Единственная туча, несколько омрачавшая безоблачное небо, была связана с начавшейся на востоке новой кампанией. Тем не менее, никто не уходит из команды-победительницы. Я слышал, как отец Колло говорил какому-то коротышке с толстыми губами, что собирается запустить свои предприятия. «Нет войны без оружия, нет оружия без болтов и гаек». Его собеседник кивал головой, говоря: «Слава Богу, хаос был только иллюзией, за которой наши дела продолжаются в полном порядке».

Я увидел мадам Колло, старую истеричку. Ее другие дети, как и мой одноклассник, выглядели так идеально, словно их долго полировали мелкой наждачкой. Они делали вид, будто не замечают меня. Поль все же представил меня своей сестре, чей день рождения отмечали сегодня. Как и я, она родилась 13 июля 1921 года, так что нас можно было считать астрологическими близнецами. Выглядела она малость глуповатой, как дефективный ребенок, которого все еще носят на руках, хотя он давно вырос. Мой школьный приятель Марсель явился на праздник со своей кузиной. Шикарная девочка! Не знаю, то ли от вида стола, то ли по какой другой причине, но у нее широко открылись глаза. Поль тут же засек ее и подкатился к ней. Вскоре он отвел красотку за руку подальше от брата, чтобы без помех вскружить ей голову. Марсель сказал мне, что праздничный стол, уже порядком опустошенный, питал бы, считая в талонах, семью с восемью детьми в течение года. Вскоре гости старше тридцати лет постепенно стали уходить по одному. Немцы при этом щелкали каблуками, французы исчезали бесшумно. Мы остались, чтобы прикончить небольшие бутерброды, которые мы уже поглощали добрых полчаса, стараясь не разговаривать, чтобы успеть съесть побольше. Я много выпил, поскольку не желал, чтобы что-нибудь осталось на столе после моего ухода. Рядом со мной на стул устало опустилась какая-то девица. В приличном подпитии, с пресыщенным видом. Ее взгляд остановился на мне не столько из любопытства, сколько в поисках отдыха. Заметив, что рядом с ней кто-то есть, она завязала со мной разговор. Приглядевшись к ней, я нашел ее довольно симпатичной. Как оказалось, это была родственница наших хозяев, двоюродная сестра Колло. Начав длинный монолог, вызвать который может только алкоголь, она сообщила мне, что ей нравится жить во время, которое она назвала сумерками посредственностей. Фашизм привлекал ее, словно фонарь ночную бабочку. У нее была буквально физиологическая тяга к порядку и абсолютным истинам. Мечты ее ограничивались безумной ночной скачкой на большой черной лошади. Ей хотелось быть членом элиты общества, избавленной от банкиров-евреев. Слушая ее, я стал представлять себе фашизм совершенно не так, как вытекало из слов отца, параноидального приверженца теории борьбы классов. Похоже, что она страдала каким-то гормональным расстройством, буквально сжигавшим ее мозг.

Я понял, что понравился ей. Нам пришлось всего лишь пересечь бульвар Монпарнас, чтобы оказаться на улице Кампань-Премьер, в ее огромной квартире, напоминавшей ателье художника. Меня влекло к ней с той же силой, с которой негров тянет к белым женщинам, а белых мужчин к негритянкам. Стремление к неизведанному, к экзотике. Я был не в том возрасте, чтобы быть слишком требовательным к девушке из-за политических мотивов. Мы тихонько поднялись на третий этаж по широкой натертой воском лестнице; чтобы не шуметь, она даже сняла туфли на высоких каблуках. На ногах она ухитрялась держаться только с помощью перил. Я чувствовал, что живот у меня впервые за многие месяцы набит до предела; мне казалось, что он раздулся, словно у щенка, долго сосавшего свою мать. Раздевшись, она принялась причесываться.

С тем потерянным видом, который может быть вызван только неестественным увлечением идеологией.

Я с удивлением понял, как быстро заканчивается акт любви, по сравнению со временем, ушедшим на мысли о нем. Возможно, конечно, что так вышло из-за моих проблем с пищеварением. Потом я устроился в глубоком кожаном кресле, а девушка растянулась на диване, положив голову на подлокотник, и уснула в таком неудобном положении.

Утром она встала первой. После душа она принялась расхаживать по комнате совершенно голой. Я впервые видел женщину абсолютно обнаженной. Оказалось, что наблюдать за ней почти так же приятно, как и обладать ею. Конечно, слово «обладать» мало подходит для мимолетного соития без перспектив на дальнейшее.

Я уехал на своем велосипеде, подгоняемый дувшим мне в спину утренним ветерком. Он словно старался, чтобы я скорее удалился от своей случайной партнерши. Мне чудилось, что весь Париж вокруг меня сладострастно валяется в утренней постели. Путь домой показался мне очень долгим.

 

6

Вернувшись домой, я застал мать в салоне, в низеньком кресле, с вязаньем. Подняв на меня глаза, она улыбнулась. «Я вяжу теплое для тебя», — сообщила она мне в ответ на вопрос, которого я не задавал. Она собирала мне чемодан так, словно речь шла о приданом для молодой невесты. В понедельник в десять часов вечера вернулся отец, бледный как смерть, в сопровождении доктора, которого можно было сразу узнать по кожаной сумке. Начиналось осуществление задуманного. Доктор принялся рассказывать мне о смертельном менингите, сокращая время действия пьесы. Оказывается, план изменился. Я должен был уехать через три дня, в ночь после того, как меня положат в гроб.

На протяжении двух последующих дней доктор непрерывно курсировал между своим кабинетом и нашим домом. Мать, старательно исполнявшая свою роль, рассказывала всем и каждому о том, что ее сын болен вирусным менингитом. Эта информация должна была держать сочувствующих на расстоянии. Скончался я на третий день вечером. Доктор заполнил свидетельство о смерти. Я напялил на себя свой единственный костюм. Мать загримировала меня, постаравшись придать как можно больше сходства с усопшим. На следующий день утром явились служащие погребальной конторы. Три коммуниста и один простофиля, выросший быстрее, чем его штаны. Их встретил отец, подробно рассказавший им об одолевшей меня заразной болезни. Заметив, что деревенский дурачок изменился в лице, коллеги предложили ему пойти подкрепиться стаканчиком успокоительного, пока они будут укладывать меня в домовину. Когда тот вернулся, гроб, наполненный мешками с песком, был заколочен, а я уютно устроился в шкафу. Бригада могильщиков направилась от нас на кладбище с гробом на катафалке. Родители шли за ним пешком. Вернулись они только к вечеру, с руками, распухшими от сочувственных рукопожатий соседей и знакомых. Ночью отец отдал мне поддельные документы и рассказал, как выглядит человек, с которым я должен был встретиться на юге. Получил я и деньги на несколько дней. Я поцеловал мать, как всегда, ласково улыбавшуюся мне, схватил чемодан из плотного картона и вышел через заднюю дверь на дорогу, проходившую вдоль берега Марны. Отец сказал мне, что эта дверь будет всегда открыта, пока не закончится война. Он похлопал меня по плечу и отвернулся. Я прошагал пару километров до дома одного из приятелей отца, где и оставался до утра. Отсюда, когда закончился комендантский час, находясь вдалеке от глаз знакомых, я добрался на трамвае до Лионского вокзала. Здесь-то я впервые почувствовал себя паршиво. У меня просто отказали ноги, как это бывало со мной после настоящих похорон. Когда по-настоящему осознаешь, что умерший действительно ушел от тебя навсегда. В моем возрасте никто не боится смерти. И я скорее боялся жить вдалеке от родных. Мне стало так жаль себя, что пришлось скрываться в вокзальном туалете, чтобы спрятать слезы. Я никогда не забуду их солоноватый вкус, похожий на вкус жидкости из только что раскрытой устричной раковины. И отвратительный запах аммиака, заполнявший этот огромный хлев. Потом я подумал, что могу оказаться не только плаксой, но и трусом. И стал отвратителен самому себе. Подхватив чемодан, я направился к поезду, поклявшись себе, что никогда больше не проявлю такой слабости.

Очень скоро я понял, что могу влипнуть в большие неприятности. Перед выходом на перрон трое полицейских в компании с несколькими немецкими солдатами проверяли документы. В своих длинных, доходивших до щиколоток кожаных пальто они словно только что сошли с подиума, где демонстрировали модную одежду. Я знал, что в полицию записались в основном довоенные чиновники, ничтожные людишки, которым так или иначе не повезло в жизни. Своего рода результат скрещивания мелкой шпаны и тюремных надзирателей. Они жаждали реванша, оказавшись в обстановке, позволявшей им надеяться на успех. Кроме того, у них появилась возможность издеваться над соотечественниками, людьми, сбитыми с толку обстоятельствами. Они наслаждались возможностью обнаружить врага при проверке бумаг, поскольку это было единственное, в чем они хоть как-то разбирались. Ведь нет ничего сложного в том, чтобы прочитать имя в документе, выданном префектурой. Если они видели, что имя заканчивалось на — штейн, — ски, — берг и так далее, то это означало, что жертва уже на крючке. Тем не менее я молился, чтобы мои документы не показались им подозрительными. Документы у меня взял самый невысокий из троих. Он действовал не торопясь, чтобы подчеркнуть важность своей работы. Сначала он осмотрел меня с головы до ног. Потом приказал повернуться в профиль, чтобы проверить, не похож ли я на космополита иудейского происхождения. Затем он приказал своему напарнику проверить содержимое моего чемодана. Сам он в это время принялся расспрашивать меня, куда я направляюсь и зачем. Он делал вид, что слушает меня невнимательно, но то и дело внезапно впивался в меня взглядом, чтобы определить, насколько я искренен. Я рассказал ему, что еду на похороны родственника. Он сделал вид, что колеблется, еще раз просмотрел мои документы и, наконец, отпустил меня, уже высматривая в толпе очередную жертву. Я заметил, что мое сердце бьется едва ли сильнее, чем перед проверкой. Кажется, мне удалось взять себя в руки.

 

7

Атмосфера в вагоне была напряженной. Все косо посматривали друг на друга. Похоже, что люди никак не могли освоиться с этой войной, в которой противник не обязательно носил мундир вражеской армии. Чем-то это напоминало театральную постановку, в которой зритель внезапно отвечает на реплику, брошенную кем-то из актеров на сцене. Каждый раз, когда я в поисках свободного места открывал дверь в купе, на меня устремлялись тревожные взгляды. Поняв, что они имеют дело с юношей, похожим на студента, они успокаивались, поправляя лежавшие на коленях свертки и стараясь смотреть в сторону. В конце концов я остался в коридоре, где меня постоянно толкали то немецкие солдаты, то французские полицейские, поднимавшиеся в вагон на каждой остановке, словно у них была задача поддерживать нервозную обстановку. От нечего делать я смотрел в окно. Перед моим взглядом неторопливо проплывала моя милая Франция, спокойная и безразличная к тревогам своих обитателей. Пейзажи за окном чем-то напоминали мне лежащую на боку обнаженную женщину. Вот за эту Францию, мирную и нежную, я и должен буду сражаться. В городке Л. я сошел с поезда и не торопясь направился к центру городка, старательно изображая хромого. Ко мне почти сразу подошел какой-то тип, высокий и тонкий, чем-то напоминавший лошадь, отощавшую на высохшем пастбище. Он спросил, как меня зовут. Продолжая старательно хромать, я ответил, что я Галмье. Мне показалось, что он поверил мне. Планы были таковы. Мы должны были отправиться в деревню, чтобы поселиться на несколько недель у одной женщины, учительницы литературы. Я ничего не должен был ей рассказывать о себе, о своем прошлом. Парень объяснил мне короткими сухими фразами, что подполье похоже на трюм судна. Множество водонепроницаемых перегородок. Если одна из них будет прорвана, судно все равно останется на плаву. Я должен жить у этой женщины так, чтобы обо мне никто не знал. В ожидании приказа. Никто не знает, когда он поступит. Через несколько дней, недель, может быть, месяцев. Теперь он будет моим единственным связным. Если от него придет кто-нибудь другой, то пароль будет «большой вечер». Я должен следовать за ним, не задавая вопросов.

Мы вышли к вокзальчику в старой части городка. Естественно, я уже не хромал. В сельскую местность нас доставил небольшой поезд с настежь распахнутыми окнами: в вагонах, нагретых августовским солнцем, было неимоверно душно. Слава богу, путешествие заняло не более трех четвертей часа. Мы сошли с поезда на станции, единственный домик которой прижался к склону зеленого холма. Поезд поволокся дальше. Когда стихло громыханье старого железа, наступила тишина. Ни единого звука, если не считать щебетанья птиц и хруста гравия под башмаками. Наша тропинка долгое время змеилась вдоль железнодорожного пути, потом свернула к холмам, покрытым смешанным лесом. Мой связной быстро шел, не говоря ни слова, пока не заметил, что я обливаюсь потом в шерстяном пальто с тяжелым чемоданом в руках. Он сделал остановку на берегу небольшого озерца, поверхность которого слегка морщил слабый ветерок, неспособный охладить мое потное лицо. Здесь я смог перевести дух. Развалившись под кустом, мой спутник сорвал травинку и принялся жевать ее, глядя куда-то вдаль.

Просидели здесь мы не меньше часа, дожидаясь наступления ночи. Потом принялись снова карабкаться вверх по тропинке во все сгущающейся темноте. Мы с трудом различали под ногами корни деревьев, едва выступавшие из-под толстого слоя мха, усыпанного сосновыми иглами. Неожиданно впереди в лунном свете появилась застывшая в мертвой тишине хижина, к которой и вела нас тропинка. Я поставил свой чемодан на землю и устало опустился на ствол упавшего дерева. Мой спутник принялся негромко выстукивать в дверь что-то похожее на азбуку Морзе. В дверном проеме появился силуэт женщины, освещенный тусклым светом лампы. Мы вошли, не говоря ни слова. Я увидел перед собой высокую девушку с бледным лицом и длинными волосами и подумал, что на нас троих вместе не будет и шестидесяти лет. Ее выразительный профиль говорил о сильном характере. Легкое платье висело на ней, словно на манекене. Парень протянул ей пачку денег, которые она стала, не глядя, перебирать пальцами. Потом он попросил ее показать мне запасные выходы на случай опасности. Мне он посоветовал вести себя так, словно за мной гналась вся местная полиция, и никогда не выходить из дома, не убедившись в безопасности. Девушка бесцветным голосом пригласила пройти в предназначавшуюся мне комнату. Мы пересекли несколько помещений, настоящий лабиринт из бревенчатых коридоров. Небольшая дверь вывела нас в прямоугольный дворик, со всех сторон окруженный хозяйственными постройками. Мы зашли в хлев, в котором дремало несколько овец. По крутой лестнице поднялись на чердак под соломенной кровлей и через очередную дверь вошли в комнатушку. Это была настоящая монашеская келья с двумя небольшими оконцами. Одно из них выходило наружу, другое во двор. Койка, небольшой шкаф, перекосившийся под грузом лет, стол, стул с плетеным из соломы сиденьем. Все это освещалось слабой лампочкой без абажура. Я с облегчением бросил на постель чемодан и снял пальто. Каждое движение здесь поднимало клубы пыли. Я поблагодарил судьбу за то, что не был ни туберкулезником, ни астматиком. Девушка попросила у меня что-нибудь из одежды, чтобы повесить в свой шкаф. Таким образом, в случае облавы мы могли делать вид, что живем вместе. Потом она принесла мне миску с супом, совершенно пустым, с добавкой какой-то непонятной муки. К счастью, у нее было вино. Подвал у нее был заполнен бочонками с продававшимся повсюду церковным вином. Пока я с чувством неловкости возил ложкой по миске, она, не говоря ни слова, стояла и смотрела на меня. Заговорила она только для того, чтобы сообщить, что уходит на работу в семь тридцать утра и возвращается вечером часов около пяти. Затем она сказала, что у нее есть кое-какая живность и завтра вечером она расскажет мне, как с ней обращаться. Что в ее доме довольно много книг. И что она покажет, где я могу постирать свое барахло. Такие вот три основных вида деятельности для меня на неопределенное время. Я быстро усвоил, что должен каждое утро отводить на пастбище лошадь, козу и овец и не забывать наполнять водой поилку. Это занимало не много времени, так что дни казались мне невероятно длинными. Моя молодая хозяйка относилась ко мне с настороженным вниманием, с каким монашенка относится к новенькой, только что и весьма поспешно обращенной в монашеский сан. Вернувшись из школы, она закрывалась в своей комнате, которую старательно оберегала от моих взглядов. Если не считать первого дня, то мы с ней совершенно не разговаривали. Наверное, вели себя как неопытные, но слишком старательные подпольщики, боящиеся сказать что-нибудь лишнее. Возможно, имело значение и то, что наши характеры оказались слишком разными. Она была интеллектуалкой, и ее тело казалось всего лишь материальной опорой для духа; ее плоские формы подчеркивали это. Долгое время я был способен только есть и пить, не в состоянии сконцентрироваться хотя бы на несколько минут на книгах, заполнявших дом. Я метался по своей комнатушке, чувствуя, что у меня портится характер. Моим главным врагом стала скука; я понял, что участнику Сопротивления приходится больше ждать, чем действовать.

Через какое-то время девушка стала более приветливой, словно мой испытательный срок успешно закончился. Она даже стала разнообразить мое меню яйцами и овечьим сыром. В конце концов она полностью раскрылась передо мной. Это была настоящая коммунистка. Из своей фермы, затерявшейся в лесах, она видела весь мир в красном цвете. Я впервые столкнулся с таким интеллектуальным членом партии. До сих пор мне были знакомы только пролетарии, подчинявшиеся инстинкту старые ворчуны, ненавидевшие своих хозяев до болей в желудке. Клодин, как называла себя моя хозяйка, ни к кому не испытывала злобы. Она просто работала, чтобы приблизить неизбежное наступление власти рабочих. Бунтовщики 89-го года расправились с аристократией. Оставалась буржуазия. Клодин и ее ненавидела. Она работала на Сопротивление, сражаясь с фашизмом, апофеозом буржуазной системы: рассылала конверты с листовками и содержала пересадочную станцию для таких ребят, как я, ожидающих отправки в неизвестном направлении. Она быстро поняла, что я был скорее наследником убежденного коммуниста, чем одержимым коммунистическими идеями. Но разъединяло нас не только это. Она была жутко костлявая, а мне нравились женщины в теле. Тем не менее, мы все же сошлись. Слишком мы были одиноки. Проходили неделя за неделей. Мне кажется, что она в конце концов полюбила меня. Я был развлечением для этой феминистки, наслаждавшейся тем, что заставляла мужчину томиться в ожидании. Ведь мне становилось все труднее убивать время.

Однажды мне пришла в голову отличная идея: я решил научиться ездить верхом. В одном из шкафов я отыскал покрытое пылью и изгрызенное мышами седло, а также ржавые удила. Уздечку сделал сам из веревки. На то, чтобы подогнать ее к конской голове, у меня ушло два дня, потому что конь все время мотал головой, словно говоря «да», которое на самом деле означало «нет». К счастью, на протяжении всей операции животное не переставало спокойно жевать свое подгнившее сено. Если в жилах моего коня и текла чистая кровь, то ее происхождение явно относилось ко времени первых вторжений арабов на Иберийский полуостров. У него были слишком толстые бабки и совершенно потухший взгляд, что говорило об отсутствии каких-либо амбиций. После того как я закончил реставрацию сбруи, которую смазал жиром, залежавшимся в хозяйстве с войны 14-го года, я забрался на коня прямо во дворе фермы. Животное было таким могучим, что, кажется, даже не заметило моего появления в седле. Удар пятками по бокам заставил моего скакуна сделать несколько шагов, после чего он не только остановился, но, по-моему, даже заснул. Я повторял опыт несколько дней подряд, но все с тем же результатом. Конь всегда засыпал посреди двора.

 

8

Я покинул моего верного сонного скакуна без предупреждения и даже не попрощался с хозяйкой. У нас появились два парня. Один — высокий блондин, чем-то похожий на летчика и, похоже, умеющий наслаждаться жизнью. Второй — брюнет маленького роста, явно привыкший думать за двоих. Хитро улыбаясь, он назвал мне пароль:

— Сегодня у тебя большой день, старина; у тебя есть десять минут, чтобы собрать шмотки.

Я быстро побросал свое имущество в мешок, совершенно забыв, что добрая половина моей одежды висит в шкафу у Клодин. Вспомнив с опозданием, я сказал парням об этом.

Малыш ответил:

— Если речь не идет о свитере, связанном твоей мамашей, можешь не волноваться, мы найдем тебе какие-нибудь обноски.

К счастью, мамин свитер был на мне, ведь он, как я думал, должен был приносить мне удачу. Остальное меня не волновало.

Мы шли тем же путем, что и раньше, только листва на деревьях стала осенней. Багряный лес выглядел нарядным, словно египетская принцесса. На гребне мы свернули по незаметной тропинке налево, и она привела нас к грунтовой дороге. Здесь нас ожидал похожий на рабочего парень. Он стоял, прислонившись к капоту забавного автомобильчика, и попыхивал сигаретой в облаке табачного дыма, словно паровоз в облаке пара. Не говоря ни слова, он похлопал меня по плечу и открыл багажник, куда я свалил свои вещи. Мы с трудом втиснулись в небольшую легковушку. Особенно тесно было мне сзади, рядом с типом, который хотя и был немного ниже меня, но плечи у него оказались необычно широкими. У меня немного кружилась голова от свежего воздуха, как случается после долгого пребывания в больнице. Я заметил, что они все время петляют, чтобы я не смог запомнить дорогу. Потом невысокий брюнет сообщил мне дальнейшую программу.

— Ты поживешь у Реми два-три дня.

Реми — это симпатичный блондин с улыбкой кинозвезды.

— Завтра у нас трудный день. Если все пройдет как по маслу, ты останешься с нами на некоторое время. Если сдрейфишь, тебя отправят туда, откуда ты прибыл.

Через несколько поворотов он спросил у меня небрежным тоном:

— Как тебе кажется, ты будешь говорить под пыткой?

После секундного колебания я ответил:

— Такое вполне возможно.

Брюнет повернулся, улыбаясь, ко мне:

— Будем считать, что ты выдержал первый экзамен. Если бы ты сказал, что будешь молчать, мы тебя тут же высадили бы из машины. С хвастунами всегда случаются разные неприятности. Ну, ладно. Меня зовут Поль, а нашего водителя — Малыш Луи. Я объясню тебе, как работает наша сеть. Есть три горизонтальные перегородки между ее частями. Между действием, поиском новых членов и разведкой. У каждого подразделения свой шеф. Я, к примеру, шеф подразделения действия. Именно здесь ты должен будешь проявить себя. Если все пройдет нормально, тебе позволят отдохнуть, занимаясь сбором сведений. Если позднее ты окажешься подходящим, тебя переместят в разведку. Но это будет решать шеф сети. Возможно, ты когда-нибудь встретишься с ним, но не будешь знать, кто он такой. В ближайшие несколько недель ты будешь иметь дело только с нами троими. Ты умеешь обращаться с оружием?

— Нет.

— Ничего, научишься, и очень быстро. Вот тебе важное правило: никогда не задавай вопросов. Чем меньше ты знаешь, тем меньше сможешь рассказать, когда тебе будут выдирать ногти щипцами.

Мы продолжали болтаться в сельской местности еще около часа. Малыш Луи смолил маисовые папиросы, одну за другой, наполовину выкуривая, наполовину сжевывая. Несмотря на опущенные стекла, в машине вокруг нас плавали облака голубовато-серого дыма. Потом мы свернули с главной дороги на другую, более узкую, постепенно поднимавшуюся вверх, петляя между каштанами. После поворота справа показалась проселочная дорога, уходившая к вершине покрытого густой зеленью холма. По крутизне подъема, заставлявшей задыхаться мотор нашей машины, и по здоровенным выбоинам на дороге я понял, что мы направляемся к идеальному труднодоступному укрытию. Туда невозможно добраться так, чтобы тебя не увидели или не услышали. Минут через пять мы подъехали к расположившемуся на самой вершине строению. Большой старинный дом, простой и благородный. Длинный фасад с многочисленными окнами, часть из которых была замурована: было время, когда государство облагало налогом двери и окна у зданий. Я впервые попал в имение крупного буржуа, размером раз в десять больше, чем домик моих родителей в пригороде.

Поражало удивительное спокойствие, царившее в этом месте. Перед домом несколько верховых лошадей мирно щипали траву на лугу, огороженном неошкуренными жердями. Задней стороной дом выходил к хвойному лесу, какие часто встречаются на высокогорных плато. Большой и густой лес позволял в случае необходимости уйти отсюда вершинами соседних холмов, тоже покрытых лесом.

Чтобы спрятать машину, ее загнали в гараж из трухлявых досок. Нам навстречу вышла мать Реми — высокая стройная женщина с длинными светлыми волосами, собранными в высокий шиньон. Ее бледно-голубые глаза, казалось, выцвели от времени. Строгие черты красивого лица. Наверное, ей было около шестидесяти. Не произнося ни слова, она смотрела на меня, чужого человека, появившегося невесть откуда.

Комнаты были заполнены ароматом увядающих цветов. Казалось, обитатели дома решили сохранить его здесь навсегда. Налет печали на всем резко контрастировал с жизнерадостным характером Реми.

Обеденный стол стоял на кухне, возле большой плиты, в одиночку сражавшейся с сочившимся сквозь сырые стены холодом. Мы уселись за стол с постными физиономиями крестьян, приглашенных отобедать в людской благородного замка. Малыш Луи, внешне очень похожий на простого рабочего, сидел сгорбившись и стараясь занимать как можно меньше места.

Наша робость быстро исчезла, когда мы увидели, что оказалось на столе. Жаркое из кабана с картофелем и красное вино. Оказывается, Реми в свободное от участия в Сопротивлении время охотился на территории в несколько сотен гектаров, окружавших имение. Немцы и их французские подручные еще не успели реквизировать диких животных. Короче говоря, члены действующего подразделения местной сети Сопротивления набивали животы добрых два часа, подталкиваемые опасением, что следующее застолье случится бог весть когда.

После обеда мы поблагодарили хозяйку, которая так и не присоединилась к нам, и затем перебрались в небольшой зимний салон, пропахший пылью и старой кожей. Устроившись вокруг низкого столика, Поль развернул топографическую карту. На ней кружком была обведена цель. Это был небольшой городок, от которого лучами расходились дороги. В городке находился банк. Задачей сети было добывание средств. Конечно, нас не могло устроить ограбление церковных кружек для пожертвований или выпрашивание милостыни на паперти. Подпольная борьба обещала быть продолжительной. При поддержке коллаборационистов немцы стали чувствовать себя весьма уютно. Мы не могли даже предположить, сколько они у нас еще пробудут. Пять, десять лет? Или даже больше? Единственным способом досадить им было ограбление. Мы должны были грабить всех, у кого могли оказаться деньги. Всех, у кого, несмотря на смену флага, не изменились привычки. Мы и организованы были, как банда гангстеров. Водитель в машине с работающим двигателем. Разведчик, следящий за происходящим вокруг. Два налетчика. Отважный Реми и я, новичок, еще не прошедший крещения огнем.

Встреча была назначена на шесть утра на дороге у подножия холма, чтобы шум двигателя наверху не разбудил местное население. После налета нам нужно было встретиться с двумя девушками, которые будут ждать нас в двух километрах от городка на машине. Мы должны передать им деньги и оружие, чтобы вернуться домой с невинным видом, не опасаясь застав. Поль был инженером, что позволяло ему оценить вероятность той или иной опасности. По его убеждению, участники ограбления ни в коем случае не должны передвигаться с доказательством их вины — рано или поздно окажутся в руках полиции. А вот если полицейские задержат девушек с деньгами, с набитым в багажнике оружием, для них это будет означать конец. Но это будет всего лишь одиночной пробоиной в корпусе судна, разделенном водонепроницаемыми перегородками. Они не знают нас, как и тех, кто послал их на задание, и ничего не смогут рассказать.

Когда план операции был разработан, Поль и Малыш Луи попрощались и исчезли. Реми, подхватив чемодан с моими вещами, отвел меня в небольшую комнатку, выходившую на чердачную лестницу. Слуховое окно смотрело на заднюю сторону здания. Кровать, комод и умывальник — вот все убранство каморки. Реми пояснил:

— Тебя поместили сюда совсем не для наказания; если возникнет опасность, поднимешься на чердак, оттуда сможешь спуститься прямо в подвал. Там есть подземный ход, вырытый еще протестантами, которым когда-то принадлежало здание; в те времена католики играли роль бошей. Мой отец прожил здесь лет тридцать, прежде чем обнаружил этот туннель. Я тебе покажу, как им воспользоваться, если… Вообще-то здесь тебе ничто не угрожает. Нас никто не подозревает, иначе мы были бы в курсе.

У меня давно вертелся на кончике языка вопрос. И я задал его.

— Скажи, Реми, почему вы все так доверяете мне? Похоже, что ты не член партии, и ведь ты ничего обо мне не знаешь?

— Я не знаю. Но знают другие. Твои родители, похоже, играют в Сопротивлении важную роль. Не представляю, какую именно, но это что-то очень серьезное. Что касается партии, то здесь это не самое главное. Просто мы сражаемся в одних рядах. Нас не слишком много. Если бы нам еще нужно было организовывать ячейки, мы бы просто увязли во всем этом. В 14-м году, когда всех призывали в окопы, никто не принимал во внимание политическую окраску. То же самое сегодня. Старик Петен тащит за собой как правых, так и левых из числа соглашателей. Сегодня главный критерий — это твои потроха. Всегда легче иметь убеждения, если тебе нечего терять, чем если на карту поставлена твоя жизнь. Что касается тебя, то ты ничем особенно не рискуешь. Ты такой тощий, что если тебя схватят, ты отдашь концы раньше, чем заговоришь.

Реми был старше меня на пару лет. Мне его трудно было представить своим другом.

Я просидел в одиночестве до темноты. Из отдаленных помещений не доносилось ни звука. В конце концов я уснул, думая о Клодин, которую, вероятно, никогда больше не увижу. Впрочем, это было к лучшему.

Разбудил меня Реми. Как и обещал, он показал запасной выход. Потом мы спустились в столовую. Теперь, после роскошного пиршества в честь нашего появления, нам пришлось поститься супом. Мать Реми, по-прежнему молчаливая, держалась холодно, но предупредительно. Во время завтрака вошла сестра Реми. По крайней мере, я решил, что это его сестра, так как они были очень похожи. Девушка лет восемнадцати показалась мне такой красивой, что я едва не проглотил ложку. Она появилась в столовой, словно Дева Мария в храме гугенотов. Улыбнувшись мне вместо приветствия, она присоединилась к завтраку, но очень скоро встала и вышла. После завтрака Реми провел меня в курительную, где предложил папиросу и стаканчик сливовой настойки, обжегшей мои внутренности. Когда я пришел в себя настолько, что смог разбирать обращенные ко мне слова, Реми рассказал мне о предстоящей операции.

— Выступаем завтра. Откладывать не можем. Теперь о твоей роли. Тебе придется убрать одного типа. Хладнокровно. Из засады. Уверяю тебя, это не проверка. Просто ты единственный, кто может сделать это. Выполнив это задание, можешь в тот же день исчезнуть из наших краев.

С того момента, как отец привлек меня к участию в Сопротивлении, я не расставался с мыслью о возможной смерти. Но я никогда не думал, что мне придется убивать. Ведь солдат, отправляясь на войну, надеется, что ему придется убивать на расстоянии и неизвестных ему людей. К этому кошмару примешивалась новость о том, что мне придется уезжать отсюда, от сестры Реми.

Ночью ни на минуту не удалось сомкнуть глаз. В пять утра Реми постучался в дверь. Мы быстро перекусили, а потом занялись чисткой оружия. Как сказал Реми, нет ничего хуже, чем осечка в тот момент, когда в тебя целятся. Мне достался стандартный револьвер с барабаном. Реми зарядил его и показал, как пользоваться предохранителем. Спрятав оружие в мешок, мы отправились к месту встречи.

Со стороны можно было подумать, что мы идем на охоту. Ночные птицы разлетались по своим гнездам, возвращавшиеся с водопоя животные то и дело шуршали в кустах.

Малыш Луи и Поль пришли к подножию холма почти одновременно с нами. Первый уже был окутан облаком табачного дыма, второй выглядел необычно серьезным.

Около часа ушло на езду по извилистым проселочным дорогам. В условленном месте, в тени под каштаном, нужно было дожидаться назначенного часа.

План был простой. Реми должен зайти в банк. Мне полагалось держаться сзади в нескольких метрах, прикрывая его. При малейшем подозрительном движении служащего банка я должен был стрелять. Поль остается снаружи на шухере, а Малыш Луи сидит в машине с работающим двигателем. Настоящая банда, идущая на дело.

В восемь тридцать въехали в городок и остановились возле банка. Мы с Реми вошли внутрь, надвинув на лоб фуражки и прикрыв лица платками. Реми выхватил револьвер так, словно занимался этим всю жизнь, подошел к кассиру и вежливо попросил его спокойно, без паники передать нам все деньги, находившиеся в наличности. В это время я держал под прицелом двух рассыльных, явно переживавших самое невероятное событие в их жизни. Они подняли руки так высоко, словно хотели достать до потолка. Я очень боялся, что если мне придется стрелять, я могу зацепить Реми, спина которого почему-то перемещалась передо мной то вправо, то влево, как будто он изображал стеклоочиститель на ветровом стекле. Но все прошло без эксцессов. Забрав деньги, мы заперли служащих банка в кабинете директора, потом спокойно вышли на улицу.

Оказавшись в машине, Поль с удовлетворенным видом пересчитал добычу. Мы быстро домчались до места встречи с девушками. Нас ждали невзрачная толстушка и симпатичная стройная девушка. Мы быстро переложили деньги и оружие в тайник багажника их машины, стерли грязь с номеров нашей малолитражки и не торопясь двинулись к поместью Реми. По дороге я впервые услышал голос Малыша Луи, с умным видом сообщившего:

— Знаете, этой маленькой блондинке. Ей не пришлось бы долго упрашивать меня.

Реми хлопнул его по плечу:

— Я считал, что ты женат, животное!

— Все так, но моя супружница что-то часто стала отворачиваться от меня.

— Так она просто не знает, что ты у нас герой!

— Если мне придется ожидать конца войны, чтобы сказать ей об этом, то я немедленно выхожу из дела!

Мы рассмеялись с облегчением, хотя во время операции ни на мгновение не почувствовали страха.

Поль и Малыш Луи высадили нас у подножья холма, на том же месте, где встретились утром, и вскоре мы лихо расправлялись в столовой с банкой консервов. Мамаша Реми пару раз навестила нас с отсутствующим видом. Послеобеденное время прошло в полном безделье. Играли в карты, слушали радиоприемник, спрятанный в кладовке. Реми поинтересовался, умею ли я ездить верхом. Не вдаваясь в подробности о моем недавнем опыте взаимоотношений с сонной лошадью, я ответил, что однажды сидел верхом на статуе.

— В таком случае у тебя есть два часа, чтобы научиться скакать на коне, как казак, — сообщил Реми с видом человека, которого ничем не удивишь. — Завтра, когда ты выполнишь еще одно задание, тебе придется добираться до очередной конспиративной квартиры верхом, по тропе, идущей по гребню холмов. Там ты не рискуешь встретиться с бошами. Ну, а если это случится, мы поможем тебе оторваться от погони. Я провожу тебя, а потом вернусь с двумя лошадьми.

Я попросил Реми уточнить, как должна проходить операция.

— В восемь часов ты должен находиться в засаде над дорогой. Твой человек подъезжает к этому месту каждое утро между четвертью и половиной девятого. Там очень крутой поворот, после которого дорога идет в обратном направлении, поэтому водитель должен сбросить скорость до тридцати километров в час. В бинокль ты сможешь увидеть машину за несколько минут. У тебя будет время, чтобы отложить бинокль и взять ружье. С того места, где ты будешь сидеть, промахнуться невозможно. Целиться нужно будет в ветровое стекло с правой стороны. Картечь идет не очень кучно, так что ты наверняка попадешь в него. Если же он останется невредим, он все равно не сможет видеть дорогу через поврежденное стекло, и ему придется остановить машину. Тогда ты выходишь на дорогу и стреляешь второй раз. Запомни: ты не должен уходить, не убедившись, что человек убит. Потом ты собираешь свои манатки, не оставив ничего, даже пуговицы, и возвращаешься домой по тропинке. Наша команда займется зачисткой места. Нужно будет избавиться от трупа и убрать машину. Поэтому целься как следует в ветровое стекло, чтобы не задеть двигатель. У него отличный внедорожник, и он нам еще пригодится. Я буду дома примерно через час после тебя. Вот увидишь, все пройдет как по маслу.

Я почувствовал тошноту, от которой уже не смог избавиться. Мне придется совершить хладнокровное убийство. Лишить жизни человека, о котором я ничего не знаю. Не знаю ни его прошлого, ни мотивов убийства.

Мне иногда случалось ходить с отцом на охоту, когда мы бывали в Бургундии, у его родителей. Но я никогда не мог выстрелить в живое существо, даже если это была какая-нибудь пичуга. Отца всегда раздражала моя мягкотелость, но я ничего не мог поделать с собой. Однажды я подстрелил утку-крякву, упавшую прямо мне под ноги. С перебитым крылом, она была еще жива. Отец приказал мне прикончить ее. Я был вынужден подчиниться. Всего лишь один удар ногой по голове. Но каким подлецом почувствовал я себя после этого.

Реми, натура весьма тонкая, несмотря на внешность уличного хулигана, видимо, понял мои чувства. И он добавил:

— Если ты не уберешь этого человека, то рано или поздно нас с Малышом Луи и Полем раскроют. Не забывай, что даже раздавленный шершень может ужалить.

Я понимал, что должен выполнить задание, но понимал только головой. Все во мне бунтовало.

Последовавший за нашим разговором урок верховой езды был не таким уж неприятным. Он показался мне чем-то вроде урока танца для короля, которого ждал эшафот. У верховой нормандской лошадки ростом не более метра семидесяти в холке, на одном глазу было бельмо, что позволяло подозревать ее в коварстве. Реми убедил меня, что изящные руки интеллектуала из пригорода вполне могут управлять животным с помощью уздечки. Но это было теорией. На практике все выглядело иначе. При передвижении шагом я сползал лошади на шею и выглядел, как прачка, склонившаяся над своим корытом. Когда мой лихой скакун переходил на рысь, то тряска смещала мне позвонки, заставляя их слипаться в болезненный стержень. Во время галопа я чувствовал себя на взбесившихся качелях, швырявших меня то вверх, то вниз. К счастью, эта пытка быстро заканчивалась моим падением, и падать мне пришлось раз десять. И все же я в конце концов научился сносно держаться в седле на любой скорости. Мы тренировались больше часа, пока не замучили окончательно меня и лошадку.

 

9

Этой ночью спать не пришлось. Я лежал и слушал, как каждый час, копируя звуки медного колокола, отбивают время старинные часы. Утром я почувствовал себя раздвоившимся. Мой живот, вспученный от метеоризма, и я сам, передвигавшийся с грацией автомата, существовали раздельно.

Джип появился в назначенный час. Он двигался не торопясь. Водитель в тесном клетчатом костюме выглядел спокойным. Я выронил бинокль от неожиданной рези в желудке. На мгновение джип скрылся из виду, потом снова появился, притормозив почти до полной остановки, чтобы вписаться в крутой поворот. Я нажал на спусковой крючок. Очень тугой. Через долю секунды прогремел выстрел. Приклад едва не вывихнул мне плечо. От удара картечи ветровое стекло брызнуло во все стороны. Джип прокатился еще несколько метров и остановился, уткнувшись в кочку. Я вывалился из кустов на дорогу. Мужчина стоял, пошатываясь, опираясь на капот. Услышав мои шаги, он обернулся и уставился на меня вытаращенными глазами. Мне показалось, что передо мной Реми, только постаревший лет на десять. Я выстрелил второй раз. В лицо. Бессильное тело рухнуло на землю вместе с тем, что осталось от головы. Он не шевелился. Когда я сошел на обочину, чтобы подобрать бинокль, то почувствовал, как что-то теплое струится по моим бедрам. Я обмочился. Я убил француза.

Я с трудом добрался домой, еле передвигая ноги, словно глубокий старик.

Мать Реми ожидала меня на террасе. Она не стала расспрашивать меня. Не говоря друг другу ни слова, мы спрятали ружье. Я поднялся к себе. Мне нужно было умыться. Стараясь избавиться от смятенных чувств, я рылся в своих вещах с точностью движений, свойственной психическому больному, с маниакальной тщательностью наводящему порядок в своей комнате. Потом я сел на край постели, подперев руками голову. На лестнице послышались шаги. В комнату вошла мать Реми. Она опустилась на постель рядом со мной.

— Реми сегодня домой не вернется, — сказала она. — Будет лучше, если вы уедете, ни с кем не повидавшись. Лошадь оседлана. В седельной кобуре лежит карта. Вы и так не заблудитесь, если будете держаться тропинки, идущей по гребню холмов, никуда не сворачивая. Через пару часов увидите хижину, сложенную из необработанного камня. Возле нее оставьте лошадь — там снаружи есть кольцо, к которому ее можно привязать. За вами приедут завтра утром. Пароль тот же. Вам все понятно?

Я долго смотрел на женщину, зная, что больше никогда не увижу эти благородные черты.

— У меня есть один вопрос к вам. Только он очень личный.

— Спрашивайте.

— Ваш муж, отец Реми, он еще жив?

— Он умер. В 1934 году. Рождественским утром. Он выбросился из окна своей комнаты в час, когда дети разворачивают свертки с подарками. Не спрашивайте, почему. Этого никто не знает.

Из долины донесся грохот сильного взрыва. Ее лицо осталось спокойным.

— А теперь вам пора уезжать.

Я вскарабкался в седло; лошадь была та же, что и вчера. Последние следы смятения исчезли, но я вызывал отвращение у самого себя. Я ударил лошадь каблуками, чтобы пустить ее в галоп. У меня не было сапог, и стремена могли быстро ободрать мне лодыжки до крови. Но это было бы несравненно лучше, чем ободранная совесть.

Вокруг меня прекрасное ноябрьское утро заливало окрестности мягким золотистым светом. Согретая неярким осенним солнцем природа встречала меня слабым ароматом гниющей листвы, едва пробивавшимся сквозь резкий запах конского пота. Я ни о чем не думал, стараясь не встревать в бесконечные дискуссии с самим собой. Но в глубине сознания оставалось такое же четкое, как афиша на театральной тумбе, потрясенное, залитое кровью лицо моей жертвы. В конце концов я сказал себе, что должен остановиться, если не хочу сойти с ума. Я должен считать себя солдатом, который подчиняется приказам командиров тайной армии. Никогда не возвращаться к воспоминаниям о своих поступках. Выполнять приказы.

Я без труда нашел хижину. Как и предполагалось, мне никто не встретился на пути, если не считать фазана, который, как будто ему было недостаточно яркого карнавального наряда, распевал во все горло. Он так увлекся, что я мог схватить его голыми руками, но для этого мне пришлось бы слезть с лошади, а я не был уверен, что она позволит мне снова забраться в седло.

Хижина оказалась удивительно чистой, хотя служила, по-видимому, пристанищем для пастухов во время перегона овец на летние пастбища. Стол и кровать были сколочены из грубо обтесанных досок. Вместо матраса на доски был брошен старый вытертый до основы ковер. Возле печурки, сложенной из дикого камня, были аккуратно сложены сухие поленья. Я долго сидел снаружи, глядя на ночное небо и удивляясь, что в один и тот же день мне довелось убить человека, а потом спокойно любоваться звездным небом.

 

10

Незадолго до рассвета за мной пришли двое. Открыв глаза, я увидел две симпатичных пролетарских физиономии с красными носами, типичными для тех, у кого печень уже на справляется с лошадиными дозами вина. Это были связные подпольной сети, которые должны были позаботиться обо мне.

На протяжении следующих шести месяцев я ни разу не провел две ночи под одной и той же крышей. Первое время я продолжал заниматься пополнением кассы местного Сопротивления. Мы грабили банки, почтовые отделения, казначейства — в общем, любые учреждения, в которых можно было надеяться найти любое количество банкнот. Мне казалось, что мы превратились в хорошо организованную банду анархистов, потрошивших буржуев. Три моих сообщника были самыми видными членами этой банды. Один оказался идейным марксистом, готовым придушить свою мать, если это поможет более быстрому наступлению диктатуры пролетариата. Второй, сельскохозяйственный рабочий, был способен убить быка ударом кулака по лбу. Для третьего, еще недавно владевшего небольшим бистро, война была всего лишь временным этапом между работой за стойкой в его прежней и будущей забегаловками. Но гестапо с помощью французских жандармов, всегда готовых услужить бошам, сидело у нас на хвосте. В конце концов трое работавших со мной парней однажды не приехали на место назначенной встречи. Они должны были подобрать меня возле церкви какого-то небольшого городка. Я прождал их лишних полчаса. Между нами было условлено, что после этого срока я должен исчезнуть. Меня охватила паника. Я решил, что меня выдали и вот-вот арестуют. Но паниковал я не от страха за себя, а только потому, что впервые в моей работе подпольщика механизм, работавший как часы, дал сбой. Те, кто утром доставил меня на место встречи, должны были забрать меня только через несколько часов, да и то при условии, что они узнали о ситуации и что вся полиция кантона не была поднята на ноги. По моему лицу, по груди и спине стекали струйки пота. Я чувствовал себя в ловушке. Моя изолированность от остальных членов нашей группы в этом случае была против меня. Я не мог вернуться туда, откуда меня доставили утром. Но и другого адреса, где я мог бы укрыться, у меня не было. И я, как заведенный, ходил кругами вокруг церкви, и чем дольше это продолжалось, тем сильнее у меня было ощущение, что за мной наблюдают. Каждый случайный прохожий казался мне шпиком. К тому же начался дождь. Крупные капли падали на сухую землю со звуками, напоминавшими все усиливающиеся аплодисменты. Я продолжал в отчаянии кружить вокруг церкви. Когда я попытался спрятаться от дождя под ее контрфорсами, мне почудилось, что на лицах каменных святых появились злорадные усмешки. И чем дольше я оставался возле церкви, тем сильнее была уверенность в том, что за мной давно следят чьи-то холодные глаза. Внезапно рядом со мной распахнулась массивная боковая дверца. Железная рука ухватила меня за плечо, я потерял равновесие и тут же очутился в темноте. Тяжелая дубовая дверь захлопнулась за мной. В тусклом свете я увидел перед собой Квазимодо в сутане. Сатанинское выражение лица, могучие плечи рабочего с Центрального парижского рынка. Толстые губы не скрывали неровный ряд кривых испорченных зубов.

Мне никогда раньше не приходилось бывать в церкви. Даже на похоронах родственников отец не позволял мне принимать участие в религиозной церемонии. К опиуму для народа он относился с ненавистью, смешанной с презрением. Зато мы оказывались первыми на кладбище, где на нас со всех сторон обрушивались злобные взгляды святош, сопровождавших гроб. Очевидно, они считали, что мы нанесли усопшему смертельное оскорбление.

Раздался голос человека, привыкшего обращаться к толпе:

— Мне жаль, что я заставил вас ждать. Но я должен был убедиться, что никто не следит за вами и не собирается вас арестовать.

Он протянул мне большое пахнущее пылью полотенце.

— Просушите волосы. Вам только недостает подцепить какую-нибудь неприятную простуду, когда снаружи вас ожидает столько смертельных опасностей.

Пока я вытирал свою насквозь промокшую шевелюру, мой собеседник продолжал:

— В шестеренки вашего механизма явно попал камешек. Уверен, вы уже считали, что ваши дни сочтены. Но Господь решил иначе. Присаживайтесь, я хочу кое-что рассказать вам. Это будет история одного немецкого мальчика, страдавшего аутизмом. Со дня рождения он не произнес ни одного слова. Но однажды, когда ему было уже лет десять, он неожиданно произнес за обеденным столом целую фразу: «Суп сегодня совсем холодный». Потрясенные родители спросили у ребенка, почему он до этого момента столько лет не говорил. И мальчик ответил: «Потому что до сих пор все было в порядке».

Я улыбнулся, выслушав эту историю. Мой собеседник продолжал:

— Когда я открыл вам дверь, я сразу понял, что у вас на языке вертелась фраза «Суп сегодня совсем холодный». Этот день стал для вас очень важным.

Незаметный анонимный грабитель поднимается на одну ступеньку в табели о рангах. Немцы убеждены, что в вашем лице имеют дело с важным деятелем Сопротивления, координирующим работу подпольщиков в этой части Франции. Конечно, они ошибаются. Но только пока. Вам нельзя пытаться покинуть город в течение нескольких дней. Ваши товарищи арестованы. Мы должны обождать два-три дня, чтобы убедиться, что они не заговорили под пыткой. И, соответственно, выяснить, какие от этого будут последствия. Мне было поручено связаться с вами. Могу сообщить, что вас собираются повысить в звании. Если вам удастся выбраться из этого города, ставшего для вас таким опасным, то вы будете исполнять обязанности казначея всех групп Сопротивления в этом районе. Мы прекращаем налеты на местные банки и захваты небольших денежных сумм, потому что наше снабжение деньгами отныне будут обеспечивать англичане. Для этого они собираются организовать специальный канал через Швейцарию. На вас будет возложен контроль за поступлением денег и их распределение. Пока же вам придется набраться терпения. Я спрячу вас у себя на несколько дней, пока не уляжется возникшая суматоха. В доме вам прятаться слишком рискованно, поэтому я оставлю вас в храме. В средневековом подвале, темном и плохо вентилируемом. Но под мраморными плитами вас никто искать не станет. Поднять их можно только с помощью особого механизма, которым управляют из склепа, что находится в глубине помещения. Так что вы должны молиться, сын мой, чтобы меня не задержали. Я вижу, что вы неверующий. Но в вашем положении не стоит пренебрегать молитвой. Не думаю, что вам придется просидеть в подвале больше чем трое суток; Бог не позволит немцам проводить расследование дольше. Но кто знает, может быть, вера позволит вам выйти из своего убежища гораздо раньше.

Кюре оставил мне подсвечник на пять свечей, молитвенник, подушечку прелата, чтобы подложить под голову, и одеяло, дырявое, словно старый мешок для картошки. Я никогда не находился так долго в замкнутом пространстве. Без дневного света, без часов, не имея никакого представления о смене дня и ночи. Еды у меня было на три дня: черствый хлеб, сухой прогорклый сыр, немного церковного вина.

Оказавшись ближе к аду, чем к раю, я решил исследовать катакомбы. Несколько костей, торчавших из земляного пола, были осуждены на вечное пребывание здесь. Их присутствие наглядно подтверждало прописную истину, согласно которой костные ткани сохраняются лучше, чем мягкие части тела человека. Используя вынужденное безделье, я много спал. Раз уж оказался в могиле, то не оставалось ничего другого, как расслабиться.

Когда находишься в могильной тишине, у тебя невольно обостряется слух. Время от времени я отчетливо слышал шаги над головой. Скорее всего, это были верующие, пытающиеся найти у церкви поддержку. У меня не было времени познакомиться с внутренней обстановкой в церкви, но по царившему здесь запаху она напомнила мне сельский дом, простоявший всю зиму неотапливаемым. Запах старого шкафа. В общем, довольно зловещее место, подходящее не столько для веселья, сколько для жалоб и стенаний. Здесь все настраивало на печаль, а не на радость. Что-то похожее мне пришлось испытать во время посещений партийных собраний. Теперь мне стало понятно, почему мой отец так редко смеялся. Ведь он был человеком, твердо убежденным в партийных догмах. А смех способен породить сомнения. Я решил, что если мне суждено выбраться из подземелья и увидеть свет Божий, то посвящу всю свою дальнейшую жизнь веселью.

Однажды над моей головой раздались звуки, похожие на то, как если бы по мраморным плитам стучали молотком. Я понял, что надо мной что-то происходит, так как шарканье башмаков молящихся сменилось грохотом подкованных сапог. Нацисты. Что, если они поднимут плиту? Это будет конец. Я был готов угаснуть, словно свеча без кислорода. Похоже, что я и моя смерть, находившаяся так близко, переживали этот момент в добром согласии.

Внезапно металлический стук сапог исчез, уступив место заполнившей все вокруг тишине. Мне показалось, что она длилась бесконечно. Потом мраморная плита беззвучно поднялась. В отверстии появилась круглая физиономия кюре.

— Они зашли поговорить со мной. И на всякий случай обыскать церковь. Они ничего не нашли. Судя по всему, твои приятели ничего не рассказали. Немецкий офицер предложил мне присутствовать на казни, которая должна состояться на рыночной площади. Я думаю, что парней повесят. Немцы выгоняют на площадь горожан, чтобы казнь видело как можно больше французов. Эта казнь должна послужить для всех нас уроком. Мне для этой печальной обязанности нужен помощник. И помогать мне придется вам. Потом под предлогом, что я должен посетить умирающих, которые ждут соборования, мы выберемся из города, куда я вернусь уже один. Вы не должны упустить эту возможность, несмотря на то, что вам придется превратиться в монаха, надев соответствующее одеяние. Да, конечно, по вашему взгляду я понял, что такое превращение будет для вас весьма кратковременным.

Переодетый в ризничего, я последовал за кюре на рыночную площадь. Мастера заканчивали возведение третьей виселицы на невысокой платформе, использовавшейся во время праздников. Вокруг теснились горожане, согнанные на казнь. На их лицах я не увидел ни капли сострадания. Только ужас.

Подъехал крытый брезентом грузовик с осужденными. Их лица, в ссадинах и синяках, распухли и были неузнаваемы. Руки связаны за спиной.

Кюре подошел к осужденным для благословения. Каждому он шепнул: «Ваша жертва не окажется напрасной, мы не забудем вас». Солдат повесил всем на грудь картонку со словом «Террорист». Потом им связали веревкой ноги и вздернули над помостом вниз головами. К висельникам поднялся офицер. Вытащив нож, аккуратно, стараясь не забрызгаться, он перерезал жертвам горло. Из моих товарищей выпустили кровь, словно это были кролики. Во взглядах немцев я не уловил ни злобы, ни ненависти, только удовлетворение от хорошо выполненной работы. Казненные для них были не людьми, а всего лишь террористами. Поэтому их не казнили как людей, а зарезали, как животных.

В этот страшный день я дал себе клятву бороться за человеческое достоинство до последнего вздоха, если уж случится так, что мне придется расстаться с жизнью.

Небо потемнело. Мне казалось, что мрачные тучи едва сдерживали слезы.

 

11

Мы покинули сцену, на которой разыгралась трагедия, чтобы посетить умирающих естественной смертью. Два безнадежно больных человека ожидали соборования в отдаленной части кантона, именно там, где со мной должны были связаться подпольщики. Я попросил кюре, чтобы он переслал мне мои вещи, если это будет возможно. По крайней мере, хотя бы свитер, связанный матерью.

Вынужденный менять квартиры чуть ли не ежедневно, я превратился в настоящего кочевника. У меня появилась привычка молча, произнеся только пароль, входить в любой дом. Подпольная сеть продолжала разрастаться. Наши ряды пополняли в первую очередь дезертировавшие из службы обязательной трудовой повинности. По крайней мере, так они говорили. Отдельные ячейки сети начали координировать действия. Мне все чаще встречались не только рабочие, но даже священники и крупные буржуа. Но политика не интересовала меня. Голлисты или субъекты неясной политической принадлежности — я знал, что у них не было шансов на успех. Если бы еще в рядах наших противников были одни немцы. Но рядом с ними были французы. Нация разделилась на три неравных части. К самой многочисленной относились те, кто старался быть как можно более незаметным, кто робко суетился в погоне за съестным, словно мышь перед наступлением зимы. Вторую по величине группу составляли те, кто любил получать вознаграждение и был уверен, что им к лицу положение приглашенных к дележке. Они находили удовольствие в деятельности на службе у немцев. К самой небольшой группе относились мы. Армия босяков, шатавшихся по лесам и при любой возможности втыкавших в зад противнику иголки, хотя вместо них лучше было бы иметь рогатины.

Я быстро понял, что в одиночку нам не справиться. Без иностранной помощи от нас быстро остались бы только жалкие остатки, скитающиеся между холмов и лесов.

На протяжении следующих четырех месяцев моей обязанностью было получать большие суммы денег, которые англичане переправляли нам через Швейцарию. Первое время я сам ходил через границу. Каторжная работа. Карабкаться, задыхаясь, в гору в холод, дождь и туман по едва заметным тропкам, стараясь, чтобы тебя не заметили. Потом ожидать в укромном месте появления денег. После этого спускаться по скользким склонам с увесистым чемоданом в руке, настороженно прислушиваясь к лаю сторожевых собак. Постоянно ожидать выстрела в спину, отправляющего тебя за пределы мира, пусть и известного тебе только с самой неприглядной стороны. Чтобы обмануть чутье собак, я использовал один совет, полученный мной от одного случайного знакомого: стараться больше передвигаться по ручьям. Каждый раз, когда мне по дороге попадался ручей, я входил в воду и поднимался вверх по течению метров на пятьдесят, и только потом снова выбирался на берег. Вода, заполнявшая при этом ботинки, быстро начинала замерзать, и лед охватывал мои ступни, словно волчий капкан. Я часто думал, что такие приемы могут окончиться ампутацией ступней, как это бывает с альпинистами, бессмысленно истязающими себя. Но желание выжить любой ценой всегда побеждало страх перед опасностью гангрены.

После двух десятков успешных походов за деньгами мои игры с пограничниками закончились. Мне больше не нужно было надеяться, что ищейки в очередной раз потеряют мои следы, беспомощно повизгивая на берегу ручья. Мне поручили заняться распределением денег. Я должен был строго соблюдать нашу обычную методику, когда каждая группа подпольщиков отделялась от других непроницаемой перегородкой. Теперь, когда я превратился в казначея, от меня впервые потребовалась не столько преданность, сколько сообразительность.

Я продолжал то и дело менять убежища. Теперь я должен был обеспечивать добровольцев тайной армии оружием, позволяя им сменить древний мушкет на современную штурмовую винтовку и превращая таким образом банды жакерии в организованные боевые группы.

Деньги я получал каждый раз в другом месте и сразу же перевозил их в тайник, тоже каждый раз другой. Моя натура облегчила мне превращение в рядового француза, чем я и пользовался. Если ты слишком часто оказываешься на глазах у окружающих, то рано или поздно станешь привлекать внимание. К тому же меня давно разыскивали. И весьма активно, как мне довелось узнать от наших осведомителей, связанных с коллаборационистами, начинавшими задумываться о будущем, о том будущем, когда власть изменится. У преследователей не было моей фотографии, только словесное описание. Тем не менее, я чувствовал, что они идут за мной по пятам, оказываясь в месте, служившем мне укрытием через несколько дней после того, как я оставлял его. Сначала этот интервал составлял 4–5 дней. Потом они стали отставать всего на 2–3 дня. Когда же они устроили обыск в гостинице, которую я оставил только накануне, я понял, что мне пора перебираться в другие края. Оставалось только получить очередную сумму денег, которая ждала меня в большом городе, центре департамента. Мне не терпелось после многомесячного пребывания в сельской местности затеряться в массе горожан. Для этого я поменял деревенский облик на городской. В моем чемоданчике денег было намного больше, чем было нужно, чтобы безбедно просуществовать на протяжении полугода, даже если я буду заказывать на десерт после обеда дорогой сыр.

Я отправился на вокзал. Выглядел я подслеповатым интеллигентом в круглых очках с бифокальными стеклами, опасающимся оступиться и поэтому подчеркнуто осторожно ступающим по ступенькам. Перед вокзалом ждал связной, от которого я узнал, что в пункте доставки меня могут ждать неприятности. Самым разумным было бы переждать до утра в гостинице, адрес которой он сообщил мне. Таким образом, мне впервые представлялась возможность не зависеть ни от кого. И мне захотелось немного отдохнуть. Ведь прошло уже почти два года, как я из соображений безопасности жил отшельником, ни разу не познакомившись ни с кем из мелькавших передо мной лиц. И, конечно, я не подружился ни с одной девушкой из числа тех, которые прятали меня на фермах, в подвалах или чуланах, скрывая при этом страх, словно я был бомбой замедленного действия. Я чувствовал ностальгию по уходящему времени, навсегда отделившему меня сегодняшнего от меня двадцатилетнего. Моя юность быстро исчезала, словно окурок, оставленный дотлевать на краю пепельницы.

После короткого диалога со своей совестью, впрочем, весьма быстро вставшей на мою сторону, я решил позаимствовать небольшую сумму из денег, предназначенных для подпольной работы, и потратить ее на праздничный вечер. В двух шикарных ресторанах меня отказались обслужить из-за слишком скромного одеяния. В конце концов мне удалось обосноваться в третьем. Обстановка в стиле бель-эпок напомнила мне, что в Европе были и лучшие времена. Война словно осталась за порогом. Зал ресторана ненавязчиво заставлял подумать о той легкости, которая наступает, когда во время погони за чем-то низменным человек внезапно осознает, что у него желание уступает чувству. Метрдотель усадил меня за отдельный столик в углу, оформленный под вагон первого класса. Светильники в виде тюльпанов рассеивали мягкий желтый свет, терявшийся на бордовых стенах. Доносившиеся из кухни ароматы искусно поддразнивали мой аппетит. Я внимательно просмотрел меню, после каждой страницы бросая рассеянный взгляд на зал и его посетителей, казавшихся медленно передвигающимися иррациональными тенями. Подчиняясь суровой необходимости, они откровенно демонстрировали склонность к компромиссам, позволявшим им существовать — хотя бы и краткое время — в мире вчерашнего дня. Многие из них использовали войну как своего рода механизм, позволявший им попасть в прошлое. Странно, но я чувствовал себя очень уютно в этом мире антиподов. Красное вино и ликер из черной смородины обеспечили мне блаженство. Я ни о чем не думал. Я ничего не боялся. Наслаждался безопасностью. Не думал, что меня могут арестовать в этом месте, предназначенном для удовольствия, хотя не исключал и того, что здесь же находились те, кто пришел развеяться после трудного дня, проведенного в выслеживании меня. Смешно, но они так старательно гонялись за мной, потому что считали меня важной птицей. Их паранойя создавала генерала из жалкого капрала. Не исключено, что большое значение придавалось мне из-за информации, исходящей от моего начальства. Вероятно, они надеялись, что мое исчезновение в ближайшем будущем заставит немцев хотя бы немного расслабиться. А пока их возможное соседство не причиняло мне неприятностей. Я заказал закуску: два десятка больших мясистых устриц, приправленных луком и уксусом. Потом мне принесли дораду, зажаренную под солью. Запивая рыбу старым кальвадосом, я представлял себя коренным нормандцем. Как мясное блюдо я заказал каплуна в сопровождении двух бутылок вина с виноградников Шалон-на-Марне. Обед получился прямо-таки мушкетерским. Если не считать того, что мне пришлось сходить в туалет и потихоньку освободиться там от съеденного и выпитого. От римских императоров, использовавших этот же прием, я отличался тем, что мой желудок был испорчен картофелем, употреблявшимся годами в самом разном виде.

Близость смерти стимулирует желание. Непосредственной и примитивной целью которого является продолжение жизни. Оказавшись под градусом, я наплевал на наступивший комендантский час и отправился в бордель, рекомендованный мне метрдотелем. Оказавшись в этом заведении, я уже не мог покинуть его до рассвета. В фальшиво роскошном зале все пропахло дешевыми духами. Посетители были представлены исключительно младшими немецкими офицерами и их французскими коллегами, то есть таким же отродьем. Я показал себя разборчивым клиентом, отклонив трех девушек, предложенных мне с самого начала. От них несло, как от базарных торговок или работниц на сдельщине. Содержательница заведения воспринимала меня не слишком доброжелательно, пока я не перестал капризничать. Поэтому мне пришлось выбрать четвертую кандидатуру. Это была девушка примерно моего возраста. Она очаровала меня чудесной улыбкой, хотя и выглядела потерянной. Звали ее Люси. По сравнению с товарками, она выглядела едва ли не невинным созданием. Она поинтересовалась, не член ли я местной милиции. Пришлось изобразить важное лицо, заинтересованное в том, чтобы сохранить анонимность. Раздев ее, я приложил ухо к ее раковине, словно надеялся услышать шум моря. Она не захотела разговаривать со мной, и мне стало совсем тоскливо. Несколько сгладило обстановку то, что ее задница оказалась такой же эффектной, как и ее грудь. Природа редко бывает такой щедрой, обычно у девушек выигрышно выглядит или то, или другое.

Хозяйка борделя, внимательно следившая за часами, постучалась к нам и сообщила, что мое время истекло. Тогда я достал пачку банкнот и предложил оплатить свое спокойствие до утра. Хозяйка согласилась, хотя и не очень охотно. Я остался с девушкой как единственный и последний клиент лупанария. Когда утром я хотел сделать Люси небольшой подарок, она отказалась, показав этим, что она не так уж плохо провела ночь со мной.

 

12

Рано утром я вернулся в отель. При встрече с очередным агентом я сдал ему оставшиеся деньги без каких-либо угрызений совести. Шел довольно сильный дождь. Он всегда заставляет прохожих торопиться, чуть ли не бежать.

Захватив с собой мамин свитер и кое-какие мелочи из остального барахла, я отправился к связному, первому в длинной цепочке, которая должна была привести меня на запад страны, где мне предстояло заняться сбором информации. Моим единственным товарищем на всем протяжении весьма продолжительного путешествия был случай. Именно он заставил мою лодку сбиться с курса во время переправы через Луару и пристать к берегу точнехонько возле немецкого поста. Но он исправился, сделав так, что часовой в это время задремал, убаюканный вином с виноградников все той же Луары. Потом были часы и часы бесконечных переходов по заброшенным тропинкам в обход дорог и деревень. Волдыри на натертых местах усеивали мои ноги. Ночи я обычно проводил в сараях, охотничьих хижинах или на сеновалах.

Когда речь моих случайных спутников, менявшихся на каждом этапе, стала более певучей, я понял, что позади осталась большая часть пути. Действительно, через несколько дней мы достигли пункта назначения. Я выглядел настоящим оборванцем; пыль покрывала меня, словно кольчуга, но лицо светилось, как у паломника, достигшего святыни. Я очень устал. Особенно досталось моим ногам. И я устал не только от дороги; меня утомила эта нелепая война без линии фронта, в которой участвовали солдаты, не имевшие воинской формы. Я был измотан врагом, находившимся одновременно повсюду и нигде, но все время гнавшимся за мной, словно щука за блесной. Конечно, я в любой момент мог просто выйти из игры и вернуться к учебе. Чтобы без пользы проводить день за днем, изнывая в бездеятельности и занимаясь всего лишь перелопачиванием знаний, полученных кем-то другим. Или вернуться к родителям, в наш уютный домик напротив ипподрома. Степенно выпивать время от времени рюмочку черносмородинового ликера, курить английские сигары.

Оказавшись здесь после нескольких недель странствий по глухим местам, я основательно расслабился. Конечно, ничего особенного здесь не было — город как город, с прямыми улицами, упорядоченный и скучный, как все города на западе Франции, разбогатевшие на торговле вином. Товарищи, с которыми я прошел последний отрезок пути, оставили меня в задней комнате небольшого бистро с такой же небрежностью, с какой бросают вещь, ставшую ненужной. Хозяин забегаловки явно был из наших. Ничего не спрашивая, он поставил передо мной на столик стакан белого вина и положил местную газету, в которой главной новостью наверняка был попавший под машину пес. Все остальное было враньем и наглой пропагандой. Я в течение часа пытался прочесть что-нибудь между строк, искал признаки ослабления нашего противника. Но для него, похоже, барометр застыл на отметке «ясно».

Мой облик сезонного рабочего, с ног до головы покрытого грязью, которую невозможно воспроизвести никакой косметикой, ни у кого не вызывал интереса. От нечего делать я наблюдал за хозяином, усердно зарабатывавшим свой кусок хлеба. Если бы Создатель не внушил человеку вкус к абсурдному, тот не придумал бы спиртное. Я пользовался этим изобретением, опираясь на доставшуюся мне по дешевке чистую совесть.

Мне уже добрый десяток минут приходилось бороться со сном, когда в дверях появился высокий женский силуэт. Она была слишком красива для этой мрачной забегаловки. Не дав мне времени как следует рассмотреть себя, она уселась на стул напротив.

— Добрый день. Заканчивайте свой стакан. Пора уходить.

Мне показалось, что она автоматически воспроизводит записанные в мозгу фразы. Тем временем она сунула мне в руки конверт и продолжила негромким голосом:

— Ваши новые документы. Вас зовут Габриэль Димон, вы студент юридического факультета, родителей у вас нет. Вас воспитывали дядя и его жена, у них та же фамилия. Они живут в городке Иссижак в Дордони. В университет вы поступили в 1941 году. Сейчас вы заканчиваете второй курс. Начиная с сегодняшнего дня с вами никто, кроме меня, не будет контактировать. Мы будем встречаться два раза в неделю. Другим членам организации вы будете известны как Барака.

— Почему Барака?

— Потому что вы настоящий везунчик. Вам удивительно везло до сих пор. Гораздо больше, чем вы думаете. В общем, с этого момента вы будете совершенно другим человеком. Ветер надежно засыпал песком ваши следы.

Я был уверен, что выгляжу жалким созданием, если учесть мои жирные волосы, круги под глазами и пропитавший одежду запах пота, который я пытался не распространять вокруг, стараясь сидеть неподвижно. Она холодно смотрела на меня, явно не видя того, кто сидел перед ней. Я украдкой рассматривал ее длинные изящные руки, матовую кожу лица со следами усталости, черные волосы, непослушные, словно конская грива, запоминающиеся с первого взгляды черты.

Мы вышли из бистро через заднюю дверь. Она проводила меня до центра города. Очень скоро мы очутились в коротком тупичке, так же безразличном к несчастьям оккупации, как и к жестокостям якобинцев, свирепствовавших полтора века назад. Это была мощенная булыжником улочка, упиравшаяся в ограду большого жилого здания, очевидно, принадлежавшего какому-то состоятельному горожанину. Почти вплотную к нему с правой стороны стоял пятиэтажный дом, увенчанный мансардой. После оккупации владельцы здания, жертвуя удобством ради выгоды, решили сдать комнатенку под самой крышей, которую до войны занимала горничная, убиравшая квартиры этажом ниже. Мой несуществующий родственник еще до моего появления снял комнату и оплатил ее на три месяца вперед. Ключи были у консьержки, строго соблюдавшей правила. Своим инквизиторским видом она напомнила мне мелкого чиновника префектуры, готового пожертвовать целым миром ради куска дешевой колбасы.

Моя спутница знаком показала, чтобы я поднимался первым; сама она поднялась вслед за мной через несколько минут, постаравшись проскользнуть незаметно для консьержки. Как она сказала, эта дама два дня в неделю, по средам и субботам, нянчила детей владельца здания. Это и были дни наших свиданий, назначенных на семь часов вечера.

Она рассказала, что тупик, за которым находилось смежное здание, только выглядел тупиком; в конце коридора, в который выходила дверь мансарды, находилась небольшая незаметная дверь, открыв которую ключом, который она мне вручила, я попадал на черную лестницу соседнего здания, спустившись по которой, оказывался на другой улице. Поэтому моя мансарда и была выбрана местом наших встреч.

Мое жилище оказалось достаточно спартанским, но достаточно чистым. Кровать, стол, умывальник с холодной водой. Окошко в крыше с видом на небо. Мне понравилась комната, соответствовавшая моей натуре домоседа. Все остальное — поздние возвращения домой, ранние выходы в неизвестность — тоже вполне устраивало меня. Лошадь добралась до своего сена.

Она уселась на единственный стул. Я в это время проверил пружины матраса, ржавые и скрипучие. Она говорила, не обращая внимания на мою реакцию, говорила быстро и страстно, словно проповедник, вдохновляясь принадлежностью к рядам участников Сопротивления. Судя по всему, она была старше меня года на три, не больше. Похоже, в Сопротивление она вступила раньше меня. Возможно, перед этим она прошла гражданскую войну в Испании. Едва заметный акцент позволял предполагать ее происхождение.

— Несколько ближайших недель вы будете заниматься вербовкой. Потом вам сообщат, что делать дальше. Пока же вас ждет достаточно простая работа. Нужно завербовать двух или трех шлюх, готовых присоединиться к нам, не оставляя свое основное занятие.

Грубость ее жаргона немного рассердила меня, и я перебил ее:

— Не думаю, что, называя их так, вы быстрее получите согласие.

Она несколько сменила тон.

— Ладно, называйте их как хотите. Проститутки, торговки своим телом, девушки легкого поведения. Но нам нужна хотя бы одна девушка, чтобы провернуть важную операцию. Разумеется, ее участие в этом деле будет хорошо оплачиваться.

— Я могу узнать еще какие-нибудь детали будущей операции?

— Больше вы узнаете позднее. На этом этапе лишние сведения вам ни к чему.

— Что касается вербовки, то как я должен действовать?

Она взглянула на меня с видом строгого преподавателя, которому ученик задал наивный вопрос.

— Все очень просто. Вам будет нужно обойти несколько борделей и выбрать девушку, которая покажется вам подходящей. С ней вы завяжете доверительные отношения. В общем, я мало что знаю об этих особах. Так или иначе, вы же понимаете, что я не могу выполнить эту работу вместо вас. Так что вы уж постарайтесь справиться самостоятельно.

Она явно была смущена разговором на щекотливую тему. Я воспользовался этим и постарался подколоть ее:

— Я предлагаю метод, достоинством которого можно считать его простоту. Я устраиваюсь в курительной комнате пользующегося известностью заведения с большим плакатом, на котором будет написано: «Сопротивление ищет шлюху, чтобы спать с немцами и, в случае необходимости, с сотрудниками вишистской полиции. Заинтересовавшимся обращаться к представителю». Если этот метод не годится, придется заняться вербовкой в ходе процесса. Я, наверное, справлюсь. Конечно, придется проверить десяток-другой девушек, если не сотню, пока не удастся обнаружить ту жемчужину, которая согласится на мое предложение. Разумеется, это сработает в случае, если вы расскажете мне, зачем все это нужно. Вы понимаете, что я имею в виду?

Мне показалось, что она удивилась.

— Вы хотите сказать, что никогда не прибегали к услугам профессионалок? И для вас существует проблема этического плана? Или вы опасаетесь, что при выполнении задания на вашу мужественность могут покуситься некоторые насекомые?

Она резко встала, чтобы прекратить разговор, относящийся, как она считала, не столько к работе, сколько к душевным переживаниям. Достав из сумочки конверт, она бросила его на постель.

— Это вам на текущие расходы. Если окажется, что этого недостаточно, скажете мне. Как мы условились, следующий раз увидимся в среду в семь часов. Постарайтесь выполнить задание побыстрее. Я знаю, что вы любите возражать. Но учтите, что теперь вы входите в круг важных шишек. Когда я приду, я постучусь в дверь три раза быстро, потом два раза медленно. Если меня не будет в четверть восьмого, немедленно уходите. Следите за этой явкой на протяжении трех дней. Если все будет спокойно, можете вернуться в свое логово. К вам придет кто-нибудь другой с тем же условным стуком в дверь. Ну, а если никого не будет, возвращайтесь к себе домой.

Перед тем как уйти, она небрежным тоном, словно бросая подачку, сообщила, как ее зовут. Ее звали Мила.

После ухода Милы я разложил свои вещи в небольшом стенном шкафу, проделав это с тщательностью человека, старающегося навести порядок в своих мыслях. Комната все еще была наполнена присутствием этой странной женщины. Женщины, предложившей мне переспать с проститутками неизвестно сколько раз подряд. Причем, таким небрежным тоном, словно она предлагала мне попробовать какое-нибудь редкое блюдо из ресторанного меню.

Я решил проверить запасной выход и без приключений оказался на улице, спустившись по черной лестнице. Потом мне пришлось немного поблуждать по незнакомым кварталам, прежде чем я нашел бистро, в котором встретился с Милой. Поскольку его хозяин был одним из наших, я спросил у него адрес портного, чтобы заказать вечерний костюм. Похоже, что я вряд ли мог обратиться к нему с более странной просьбой, даже если бы заказал отыскать для меня статуэтку доколумбовой эпохи. Он объяснил мне, что эта профессия исчезла вместе с евреями. Менее странной ему показалась просьба сообщить мне адреса нескольких публичных домов.

Я вернулся в бистро на следующий день. Хозяин передал мне список адресов, в том числе адрес женщины, шившей по заказу. Он даже сам отвел меня к ней, жившей в старом мрачном здании. Нас встретила полная женщина неопределенного возраста, которой не нужно было стареть, так как она никогда не была молодой. Она сняла с меня мерку с видом гробовщика, выполняющего заказ на изготовление гроба. Мне показалось, что ей не понравились мои плечи, оказавшиеся слишком узкими по сравнению с талией. Она даже едва не бросила сантиметр и записную книжку, но потом почему-то передумала. Отозвав хозяина бистро в сторону, она что-то прошептала ему. Я расслышал, как тот ответил: «Ему можно доверять». Все еще сохраняя подозрительный вид, она отвела меня в подвал. В убогой каморке, освещенной двумя тусклыми свечами, сидел, скорчившись над шитьем, пожилой мужчина. Когда мы вошли, он поднял глаза на меня. В этот момент я понял, отчетливее, чем когда-либо раньше, почему я участвую в этой войне. Да, я примкнул к Сопротивлению именно для того, чтобы никогда больше не увидеть в глазах человеческого существа такой бездонный ужас.

Старик, прекрасный мастер портняжного дела, был краток. Когда через несколько минут мы покинули его убежище, женщина пробормотала со смущенным видом:

— Вы же понимаете, сегодня всем нужно хоть как-нибудь зарабатывать.

В ожидании костюма я сидел в своей комнатушке, вживаясь в новый облик: благополучный студент, немножко денди, малость жуликоватый и в меру подловатый.

Ничто так не похоже на лупанарий, как другой дом терпимости. Повсюду слоняются подвыпившие клиенты, во взглядах которых блестит похотливость. Преобладают отчаявшиеся типы, подавленные сплошными неудачами, но не понимающие, что они, подобно современному Сизифу, снова и снова вкатывают на вершину горы свой камень. Желание, не основывающееся на любви, не находит выхода. Удовольствие действует на них примерно так же, как примочка на смертельно больного. Они не сознают, что ненависть лишает их больше, чем кого-либо другого, возможности любить хотя бы самую малость. Большинство среди пленников мимолетного наслаждения составляли слуги порядка.

Девушки, наряженные для жертвенного алтаря, переживают свою тоску в формах, казалось, не имеющих ничего общего с обычными человеческими чувствами. Наименее чувствительные отдают свое тело с безразличием, характерным для представителей мелкой уличной торговли. Самые молодые из них явно не могут поверить, что они лишены свободы. И они с увлечением слушают любые россказни посетителей, которые позволяют им немного помечтать. Если бы мне не нужно было постоянно помнить о задании, я смог бы расслабиться и получать удовольствие, но я выполнял приказ. Приказ Милы, красота которой становилась в моей памяти все ярче, хотя воспоминания о нашей единственной встрече постепенно таяли. Эта женщина была моим начальником. По ее приказу я должен был продолжать спать неизвестно со сколькими проститутками, пока ее задание не будет выполнено.

В следующую нашу встречу в среду я сразу понял, что Мила рассердилась, когда узнала, что я не могу сообщить ей ничего существенного. Холодным и высокомерным тоном она дала мне понять, что я задерживаю начало важной операции:

— Мы подошли к переломному моменту войны. Ваше задание крайне важно. Оно должно быть выполнено не позже чем через неделю. Командование теряет терпение.

Я попытался объяснить ей, что невозможно завербовать подходящую кандидатуру, просто щелкнув пальцами:

— То, что вы требуете от меня, не может быть выполнено в один день. Невозможно увлечь высокой целью девушку, погрязшую в дерьме, простым кивком головы. С нашей последней встречи я каждую ночь провожу в борделе, но у меня пока нет подходящей кандидатуры. Ни у одной из проверенных мной девушек мне не удалось обнаружить требуемый психологический профиль. Мне попадались такие, кто был готов последовать за мной, но ни одна из них не выдержит длительное испытание, не поддавшись соблазну быть перекупленной по более высокой цене. В конце концов я задумался: почему нужно ограничиваться вербовкой профессионалки? Если в наших рядах находятся женщины, готовые ради пользы дела пожертвовать жизнью, то почему среди них не найдется готовой принести в жертву свое тело?

Мне показалось, что мое предложение шокировало Милу. Но она в очередной раз показала мне свой характер. Решительный и несгибаемый.

— Если через неделю вы никого не найдете, я сама возьмусь за дело и поступлю так, как вы советуете…

Эта фраза произвела на меня эффект, сходный с прямым попаданием пули. На мгновение я представил Милу в объятиях полицейского или немца.

— Не беспокойтесь, к нашей очередной встрече я найду для вас эту редкую жемчужину.

Мне оставалось совсем немного времени. Всего две ночи.

Я оставил сомнительные заведения в темных переулках и перебрался на ярко освещенные улицы старого города. Именно сюда устремляются моряки, когда их корабли приходят в гавань, чтобы оказаться в сетях этих сирен, превращающихся в сон, как только очередным дождливым утром развеются пары спиртного.

Улица, на которой я очутился, спускалась к докам полосой мокрого булыжника. Я привлекал дам легкого поведения своим шикарным костюмом, игравшим роль паруса шхуны, раздуваемого налетающими на порт порывами бриза. Я резко выделялся среди здоровяков в рабочих комбинезонах, с трудом передвигавшихся под грузом мышц, обеспечивавших им заработок. Они смотрели на меня с тем же выражением, с каким бульдог смотрит на комнатную собачку.

Здесь я выбрал очередную жертву. Девушка, которой едва исполнилось девятнадцать лет и которой было стыдно того, что она оказалась в таком месте. Стеснявшаяся своего безупречно сложенного тела, она пряталась от жадных взглядов за ветхой дверью. Только благодаря ее скромности я смог найти ее. Я давно понял, что мне нужно было искать именно такое создание. Я поднялся за ней по ступенькам бесконечной лестницы с истертыми ступенями. В убежище, служившем ей рабочим помещением, Агата почти сразу поведала мне свою банальную историю. Ее отец оказался в плену в Германии в самом начале войны. По крайней мере, она так думала. Ее мать воспользовалась ситуацией, чтобы броситься в объятия молодого бизнесмена, поймавшего слепую удачу. Он вскоре бросил ее, предоставив ей самостоятельно бороться со все более и более суровой жизнью. У юной девушки не было другого выхода. У нее скоро появился свой сутенер, периодически избивавший ее, чтобы подтвердить свою привязанность.

Я положил на прикроватную тумбочку толстую пачку банкнот. Потом погладил ей руку и постарался убедительно объяснить, что очень нуждаюсь в ней. Я предложил ей послужить Франции, хотя и воздержался от уточнения, какую именно Францию я имел в виду. Я развернул перед ней картины будущего, которое никак не могло быть хуже настоящего. Упомянул я и о возможности освобождения ее отца, что должно было стать основной платой за ее преданность. Изложив ей это, я встал, показывая этим, что она должна принять решение немедленно. Вместо ответа она поинтересовалась, не смогу ли я на время приютить ее. Поскольку у меня не было выбора, я согласился. Она быстро собрала свое жалкое имущество, и мы направились ко мне, постаравшись по дороге не попасться на глаза ее сутенеру.

Поднявшись вместе с Агатой в мансарду, я почувствовал себя крайне неловко. Нам пришлось спать в одной постели, словно брату с сестрой. Утром я был вынужден уйти, чтобы не мешать ей заниматься туалетом. Вернулся я только в полдень, раздираемый противоречивыми чувствами. С одной стороны, я был доволен удачной вербовкой, но меня беспокоила реакция Милы на неосторожное поведение. Я был уверен, что ей вряд ли понравится, что я оказался в мансарде не один.

В субботу перед встречей с Милой я попросил Агату пойти погулять пару часов. Она исчезла, не задавая лишних вопросов. Мила появилась в назначенный час в хорошем, как мне показалось, настроении.

Из небольшого оконца мы могли видеть крыши соседних домов, похожие на дворовых псов, валяющихся животами кверху под теплыми лучами весеннего солнца. Мила впервые обратила на меня внимание, хотя это мог быть и последний раз, поскольку то, что она собиралась сказать мне, вполне было способно лишить нас нашего общего будущего. Руководитель нашей сети назначил меня своим заместителем. Я должен был руководить командой героев, которой было поручено следить за рейдом, откуда в море выходили немецкие подлодки, чтобы атаковать конвои союзников. Они делали это весьма успешно, отправляя на дно сотни судов. Англичане, которым надоели ссоры между разными подпольными организациями французов, решили создать свою собственную тайную сеть. От них регулярно поступали деньги, а к ним так же регулярно должна была поступать информация, которая позволила бы отправлять на дно смертоносные немецкие субмарины сразу же после выхода из гавани в открытое море. Нужна была информация, ничего, кроме информации. Я должен был также координировать действия работавших на нас в арсенале докеров. Ко мне должны были стекаться все детали, любые слухи, даже самые незначительные. Полученные сведения после обработки полагалось предавать Миле два раза в неделю. Наша группа, руководителем которой я был назначен, помещалась в большом кафе, расположенном неподалеку от гавани, где базировались немецкие подлодки. В этом кафе немецкие подводники проводили все свободные вечера, в том числе и последний вечер перед выходом на задание. И именно сюда они приходили, когда возвращались на базу, чтобы отпраздновать очередную отсрочку. Если морские глубины не захотели поглотить их, то теперь они могли надеяться получить очередной отпуск на родину. Наш бар был единственным мирным местом в мире, пропитанном запахами смолы, бензина и ржавого железа, изъеденного соленой морской водой. Не знаю, как это удалось Миле, но она добилась, чтобы меня приняли на работу официантом в этот бар. Малышка Агата должна была присоединиться ко мне, чтобы работать тоже официанткой, а при необходимости и проституткой. В баре до меня уже устроился один наш человек. Он был поваром и одновременно обеспечивал заведение всем необходимым как снабженец. Эти обязанности позволяли ему собирать интересующие нас сведения от докеров, работавших на немцев в гавани. Они знали только его, а он, в свою очередь, знал только меня. Мила знала, что хозяин заведения был связан с немецкой контрразведкой. Он сообщал в гестапо о подозрительном поведении работавших в кафе французов, а заодно и о некорректных высказываниях подвыпивших немецких подводников, обычно начинавших вести себя слишком непринужденно после третьего стакана шнапса. Мила также сообщила мне, что агентами немцев были две работавших в кафе официантки из местных. В этом заведении, где я должен был провести несколько месяцев, хищники и их жертвы были перемешаны в близости, которая в любой момент могла перерасти в настоящую бойню.

Пока Мила подыскивала для Агаты жилье поблизости от гавани, я рассказывал ей о правилах поведения и о том, что она должна была говорить о себе коллегам по работе. При этом я изображал нас как своего рода тайную полицию, следившую за обычной полицией Петена. Как недреманное око правосудия, следившее за порядком в стране. Мне пришлось прибегнуть к подобному варианту, так как я понял, что Агата слишком простодушна, чтобы вести двойную игру. Даже если она принимала свою роль близко к сердцу, она оставалась самым слабым звеном в нашей сети. Но мы нуждались в информации, которую можно было извлечь из пьяной болтовни немецких моряков, когда совместное воздействие алкоголя, желания и страха подталкивало их к излияниям на грани между надеждой и отчаянием. В такой обстановке едва ли не любой секрет неизбежно оказывался на кончике языка. Мила также сообщила мне, что один из сотрудников префектуры, тоже наш человек, рекомендовал меня и Агату хозяину кафе, заигрывавшему с полицией и больше заботившемуся о выручке от спиртного, чем о своей чести француза.

Наступило время, когда должен был распахнуться занавес перед сценой на которой будет разыгрываться спектакль без зрителей и без заранее известного финала.

 

13

Все было готово, оставалось только молиться. Так, как может молиться коммунист. Страстно надеясь, что ни одна песчинка не вызовет сбой запланированной партии фальшивого покера.

Во время нашей третьей встречи Мила не проявила ни капли дружелюбия. Она явно решила сохранять безопасную дистанцию. Подчеркнуто старалась держаться как можно более холодно, как будто малейшее проявление теплоты ко мне могло повлиять на исход нашей операции. Мне хотелось надеяться, что в ее внешне столь безразличном отношении ко мне таились признаки печали, как будто она предчувствовала, что рано или поздно обстоятельства заставят нас расстаться навсегда. Особенно тщательно она старалась создать вокруг себя непроницаемую оболочку. Она не поддавалась воздействию слов и чувств. Всего, что могло создать между нами хотя бы намек на интимность. Более того, при каждом удобном случае она старалась показать себя с отрицательной стороны. Конечно, такое ее поведение выглядело весьма неестественно, но даже оно умиляло меня и еще крепче привязывало к ней.

Я приступил к исполнению своих обязанностей в среду вечером. Из города я приехал на велосипеде. Двадцать пять километров, не отводя глаз от коварной дороги, извивавшейся между дюнами. Всю дорогу меня сильно беспокоила велосипедная цепь. Я боялся, что она может захватить складку моих брюк от сшитого на заказ костюма, несмотря на использованную мной защипку для белья. Я придерживался умеренной скорости, чтобы не вспотеть и не испортить воротничок моей накрахмаленной рубашки.

Внезапно открывшийся передо мной рейд показался мне скопищем уснувших чудовищ, чьи то резкие, то закругленные контуры чередовались на фоне морских волн, то печально голубых, то темно-зеленых или защитно-серых.

Чтобы лгать, требуется больше ума, чем для того, чтобы говорить правду. Все, кому приходилось вести двойную жизнь, знают эту истину. Спускаясь с последней дюны к строению, где мне предстояло работать, я почувствовал, что у меня сжимается сердце. Скорее всего, это была боязнь оказаться недостойным моих сотрудников, которые наверняка были гораздо опытнее меня. Невысокое сооружение, в котором предстояло собраться компании тайных агентов, казалось, случайно возникло на неподходящем для него месте. Бетонный куб, чем-то похожий на заброшенный общественный туалет, пятнистый из-за отваливающейся кусками со стен штукатурки. Со стороны моря песок образовал невысокую гряду, окрашенную лучами заходящего солнца в зловещий багровый цвет. Я обогнул здание, чтобы найти вход. Очевидно, заведение только что открылось. Высокая девушка с вызывающей внешностью в одиночестве расставляла за стойкой бара стаканы. Она уставилась на меня с таким агрессивным видом, что я почувствовал себя чем-то вроде неудачно написанного натюрморта. Я подошел к ней, безуспешно стараясь избавиться от вида неуклюжего школьника, пытающегося найти свой класс в первый день занятий. Она широко открыла глаза, показывая этим, что заметила мое появление, но явно не представляла, что ей делать дальше. Я спросил управляющего. Пока мои слова совершали долгий путь от ее ушей до мозга, мне пришлось подождать не меньше минуты. Наконец девушка догадалась предложить мне присесть. Я не решился нарушить порядок, в котором пребывали стулья, и торчал столбом добрых четверть часа, рассматривая помещение. Стойка бара описывала плавную дугу, отгораживая примерно половину небольшого зала. Она была сделана из какого-то дешевого материала, имитировавшего красное дерево. Опора для ног, очевидно, была хромирована и походила на бампер американского автомобиля. Квадратные столики располагались по обе стороны от центрального прохода. Стены увешаны черно-белыми фотографиями, на которых изображены анонимные корабли, парусники и пароходы с одной или двумя трубами. В баре могло поместиться несколько десятков клиентов. Это меня успокоило, так как я надеялся стать менее заметным среди многочисленной публики.

Толчком распахнув двустворчатую дверь, в зал влетел мужчина. Это мог быть только управляющий. Годы придали его массивной фигуре почти кубическую форму. Низкий лоб над маленькими бесцветными глазками, усы, плохо скрывавшие неудачно зашитую заячью губу. Весь его облик говорил о частых вспышках гнева. Но его голос, точнее, голосок, оказался высоким и тонким. Он уставился на меня взглядом акушера, увидевшего выкидыш.

— Из префектуры меня предупредили, что вы должны подъехать. Вы, кажется, студент?

Моя легенда была хорошо отработана. Мне полагалось выглядеть бесцветной, робкой личностью, типом, которого тут же забывают, едва отведя от него взгляд. Я молча кивнул в ответ.

— Запомните: здесь всем наплевать на вашу науку. Днем вы можете заниматься всем, что взбредет вам в голову. Главное — ваша работа вечером. Если вам взбредет в голову заняться вечером своей учебой, я тут же выставлю вас отсюда пинком под зад. Мне чихать, что вы чей-то там протеже. Здесь один шеф — это я.

Он выпалил эту тираду, задрав нос и сильно пыхтя. Потом он продолжал все тем же хамским тоном:

— Здесь главная клиентура — немцы-подводники. Стоит увидеть их, и вы сразу поймете, с кем вам придется иметь дело. Бравые, отважные мужчины. Солдаты, не знающие, что такое страх. Не то, что наши трусы, о которых мы узнали в июне сорокового. Эти немецкие парни заслуживали победы. Я говорю вам это потому, что никогда не участвовал в Сопротивлении. Мне пришлось побывать на войне четырнадцатого года, хотя и всего десять последних месяцев. С января по ноябрь восемнадцатого. В пехоте. На моем счету на меньше двух десятков немцев. А мне они смогли всего лишь повредить губу. Это не заячья губа, слышите! Потом я сообразил, что мы ошибались. Ведь немцы раньше нас поняли, что главная причина болезни Европы — это евреи и большевики. Так в чем их можно упрекнуть, а? Ладно, я сам скажу. Ни в чем! Короче, мы здесь для того, чтобы дать им возможность немного поразвлечься. И показать, на что способны французы. Это все. Да, вот что еще. Главное, что я всегда буду требовать от вас — это уважать меня. И у вас не будет проблем. Я назначаю вас заниматься баром. Девушки работают в зале. С немцами все очень просто. Пиво и шнапс. А когда спиртное подействует, их руки то и дело оказываются под подолом у девушек. Ничего большего им не нужно. А вы должны внимательно следить за их стаканами. Не заставляйте их ждать. Когда вы к ним привыкнете, то почувствуете гордость, что вам пришлось обслуживать людей такой закалки. И последнее. Я строго слежу за внешним видом моих людей. Первая небрежность в одежде, и я отправлю вас к вашим тараканам. Вопросы есть?

Я покачал головой. Этот человек показался мне способным говорить одно, а делать совсем другое. От него так и несло самодовольством. Вот уж не ожидал найти в нем так мало ума. Вообще-то мне свойственно недооценивать противника.

Появились обе официантки. Обычные девушки. Блондинка с белой кожей, совершенно бесцветная; чтобы запомнить ее лицо, требовалось несколько недель постоянно общаться с ней. Толстушка брюнетка с немного кривоватыми ногами, но с более живым взглядом. Управляющий заметил мне, что третьей официантки пока нет. Туберкулез. Вот-вот должна появиться новенькая. Я понял, что имелась в виду Агата. Наша сеть формировалась в соответствии с планами.

Пока не было третьей девушки, я согласился немного поработать в зале. Заглянув на кухню, познакомился с поваром. Высокий худощавый блондин пожал мне руку так, словно мы были старыми друзьями. Потом он показал мне двух мальчишек-поварят, похожих на подмастерьев сапожника или какого-нибудь другого мелкого мастера.

К своим обязанностям я отнесся с прилежанием начинающего. Проверил все бокалы, надраил стойку, отполировал хромированную опору для ног. И с нетерпением ожидал, когда распахнется занавес.

 

14

С того вечера, когда боши расстреляли моих товарищей, я не видел немцев вблизи. Я представлял их надменными типами, щеголяющими безупречной военной выправкой, с фанатичным взглядом сторожевых псов. Но вошедшие в зал немецкие моряки выглядели обычными человеческими существами. Самый старший обращал на себя внимание неаккуратно подстриженной бородкой. Вместо формы на нем было что-то вроде комбинезона исландского рыбака. Невзрачный вид, угловатые черты лица, плохо скрывавшие внутреннюю доброту, проявлявшуюся при улыбке, ум, светившийся в глазах. Иногда в них отчетливо читалась ирония человека, хорошо представляющего, что он безупречно служит чужому для него делу. Его два товарища выглядели несколько нелепо и в своих свитерах с высоким воротником и слишком широких брюках скорее походили на слабо успевающих студентов. Вошедшие тут же заказали три кружки пива, которые дружно подняли, адресуясь ко мне с приветствием. Управляющий, любезно поздоровавшись с гостями, подошел ко мне.

— Тебе повезло, парень. Тот, что с бородой, это самый старый из командиров подлодок в нашей гавани. На его счету больше сорока разгромленных конвоев союзников. Это лучший из асов подводной войны. Он одним из первых появился на здешней базе и теперь единственный, выживший из той команды. Все его товарищи давно лежат на дне. Поэтому его тут называют Динозавром.

Зал постепенно заполнялся. Офицеры и люди в штатском занимали свободные столики. Курили и пили, не заботясь об оплате. Было видно, что они принадлежали к братству, и оно было гораздо важнее, чем воинские звания. Несколько позже в баре появился офицер в форме СС. Он резко выделялся на фоне окутанных табачным дымом подвыпивших подводников лакированными сапогами и твердым стоячим воротником, поддерживавшим голову в таком положении, словно его шея была в гипсе. Холодным взглядом он окинул зал, заметил столик Динозавра и направился к нему. Приблизившись, щелкнул каблуками; фуражку он держал на согнутой в локте руке. Затем наклонился и что-то прошептал Динозавру на ухо. Тот выслушал, даже не повернув головы к говорившему. Его товарищи за столиком делали вид, что ничего не замечают, хотя было понятно, что эсэсовец их сильно раздражает.

Я как раз проходил мимо их столика, когда Динозавр что-то тихо сказал офицеру СС, а потом громко произнес для всех окружающих:

— Когда тебе придется встретить маленького усатого австрийца, скажи ему, что если он не хочет проиграть войну, пусть лучше ни во что не встревает. И, конечно, идущие на смерть приветствуют его.

Окружающие дружно рассмеялись, и танец бокалов возобновился, даже не подождав, пока уйдет эсэсовец. Мне стало ясно, что Динозавр ничего не боится. Это был прекрасный пример мужественного человека, который сознает, что он незаменим и, к тому же, уверен в своей близкой смерти. Он понимал, что без него Германия может проиграть войну на море. Уверенность в ожидающей его смерти основывалась на ясном понимании того, что частые потери немецких подводных лодок делали его выживание невозможным. Я почувствовал уважение к этому человеку и едва ли не восхищение. Действительно, он был достоин восхищения за смелость, с которой бросал вызов власти нацистов, пусть и под прикрытием опьянения. К тому же, через несколько дней он уходил в море в железной коробке, которая должна была рано или поздно стать его гробом. Он знал, что на протяжении нескольких недель ему предстоит охотиться на грузовые суда, сея смерть среди моряков, отнюдь не всегда военных, которых он сможет увидеть только в виде едва различимых фигурок с помощью выставленного на поверхность перископа.

Эсэсовцы ненавидели его и других старых моряков за неспособность понять, какую великую выгоду им и какую пользу Германии может принести их рабская покорность.

Я и мои товарищи находились здесь, чтобы убивать этих разочаровавшихся в жизни людей с бледными лицами из-за недель, проведенных без солнца, в бедной кислородом атмосфере. Получив информацию как от нашей сети, так и от других агентов, английские морские охотники должны были перехватывать немецкие субмарины или сразу на выходе из рейда, когда они передвигались в надводном положении, или немного позже, когда погружались на перископную глубину. Затем они уходили на глубину и становились недоступными как для бомбежки с воздуха, так и для кораблей. Но тогда нужно было бояться глубинной бомбы, которая вспарывает корпус подлодки, словно нож консервную банку. В этом случае агония несчастных может продолжаться часами вплоть до того состояния, когда человек уже перестает что-либо соображать. Случалась и почти мгновенная смерть, когда вражеский эсминец атаковал и разрезал подводную лодку на две части, как какую-нибудь примитивную рыбацкую посудину.

У подводника, обосновавшегося возле стойки, был взгляд человека, не раз смотревшего в глаза смерти при экстренном погружении. В этом взгляде навсегда запечатлелся инстинктивный ужас перед морской бездной. Позднее я узнал, что это старший механик, что его зовут Вольфганг и что он считается лучшим механиком подводных лодок не только на этой базе, но и во всем германском флоте. Этот человек мог отремонтировать дизель в любом состоянии и на любой глубине. Товарищи высоко ценили его и старались сберечь любой ценой, насколько это было возможно. С его появлением бар наполнялся едким запахом машинного масла. Он казался немного смешным с его редкими желтыми зубами и голубыми глазами под кустистыми бровями, похожими на китайские шапочки. Сидя в одиночестве и осушая одну кружку пива за другой, он отвечал обращавшимся к нему товарищам ворчанием пещерного человека.

Мне не потребовалось много времени, чтобы понять, что в небольшом коллективе подводников существуют свои законы, что его члены живут в небольшом замкнутом мирке, далеком от остальной воюющей Германии и ее солдат на суше, умирающих самым примитивным образом. У этих подводных солдат, прекрасно представляющих, что их шансы на выживание сокращаются с каждым днем, в глазах постоянно читалась покорность судьбе, словно у гладиаторов, которых ждет неизбежная и скорая смерть. Сегодня я не могу не признать, что отношения Динозавра с подчиненными были преисполнены человечности. Ни у одного из моряков не ощущалось ни малейшей неприязни к нему. Все они просто выполняли свой долг, стараясь при этом как можно дольше оставаться в живых. Несомненно, Динозавр прекрасно понимал, что он обязан жизнью не столько самому себе, сколько всему его экипажу. У него была своеобразная привычка проявлять благодарность к подчиненным и ободрять их, похлопывая тыльной стороной ладони по животу. Он неплохо говорил по-французски со слабым гортанным акцентом. И сам Динозавр, и его лейтенанты очень скоро стали относиться ко мне с явной симпатией. Вероятно, это было связано с тем, что я с самого начала не проявлял к ним навязчивого дружелюбия, в отличие от управляющего с его неприятной услужливостью. Разумеется, они никогда не приглашали меня к своему столу, но нередко то один, то другой из них подходил к стойке и, облокотившись на нее, долго и с удовольствием болтал со мной. Все они много говорили обо всем, причем, иногда весьма откровенно. Но никогда не касались темы страха перед смертью. Все очень беспокоились о будущем своих семей в далекой Германии на побережье Балтики, откуда большинство из них было родом. Часто рассказывали о своих близких, показывали их фотографии, что всегда были при них. Как правило, эти черно-белые снимки были сильно замусолены. Динозавр редко бывал откровенным, болтливость не относилась к чертам его характера. Гораздо больше он умел выразить не словами, а взглядом, точно так же, как его главный механик Вольфганг. Между этими двумя существовало такое взаимопонимание, такое согласие, которого я никогда раньше не встречал. И когда Вольфганг, мертвецки пьяный, отключался в полночь, Динозавр обеспечивал его доставку в казармы так заботливо, словно это был его брат, и я никогда не слышал, чтобы на следующий день он упрекал своего товарища. Эти двое знали, что друг без друга они не жильцы на этом свете и от их выживания зависят еще и жизни доброй сотни членов их команды. Первым помощником у Динозавра был офицер, недавно назначенный на его подлодку. Его предшественник потерял рассудок, когда на подлодку посыпались глубинные бомбы. Пришлось держать связанным до возвращения на базу. Потом его отправили в Германию, в один из домов для умалишенных.

Новый первый помощник капитана был брюнетом среднего роста скорее славянской, чем германской внешности. Едва перевалив за тридцать, он выглядел как сорокалетний. Два других старших офицера из команды Динозавра тоже относились ко мне весьма дружелюбно. Один из них, блондин, еще сохранявший детские черты, выполнял неизвестные мне обязанности. Второй заведовал торпедными аппаратами и отвечал за попадание торпед в корабли союзников. Этот последний не переставал восхищаться Францией. Как и все его товарищи, он совершенно не представлял, каким злом для нашей страны была немецкая оккупация. Я вскоре выяснил, что причиной его привязанности к Франции была длительная связь с одной француженкой по имени Жаклин. Большой помехой для их отношений были, конечно, его частые и длительные отлучки. За бесконечными выходами в море следовали недели отпусков в Германии; кроме того, ему часто приходилось дежурить на базе, находясь в состоянии повышенной готовности. Когда он рассказывал мне о своей возлюбленной, он казался мне романтически настроенным немецким юношей; я иногда думал, что только эта женщина была тем единственным якорем, с помощью которого он держался за жизнь.

Меньше чем за неделю между мной и немецкими подводниками возникла странная близость. Неожиданная частая откровенность с их стороны порождала во мне состояние неопределенного болезненного беспокойства. Мне казалось, что я веду себя по отношению к ним как предатель, хотя у меня и были для этого все основания.

 

15

Таким образом, благодаря странному стечению обстоятельств, я за весьма короткий срок оказался гораздо ближе к немецким подводникам, чем мы могли рассчитывать с Милой. Когда мы встретились в первый раз после моего подключения к сети, она пробыла со мной немногим больше минуты и мгновенно исчезла, убедившись, что все в порядке. Следующая наша встреча была более продолжительной. Тем не менее на всем ее протяжении она сохраняла непроницаемую холодность, предназначенную для того, чтобы защитить ее от меня и меня от нее. Мы говорили об Агате, которая вскоре должна была присоединиться ко мне в роли третьей официантки. Неожиданно быстрый и тесный контакт, возникший у меня с подводниками, делал ее присутствие менее необходимым. По крайней мере, так думал я. Мила же считала иначе. Она стремилась все время увеличивать количество осведомителей. На это я заметил, что в таком случае возрастает и степень риска. В особенности это касалось Агаты, создания простодушного и плохо подготовленного. Тем не менее Мила оборвала меня в своем обычном стиле:

— Мы организуем настоящую облаву. В действии должно находиться как можно больше наших агентов. Несмотря на возрастание степени риска. Наше начальство начинает беспокоиться. Подлодки необычно долго остаются на базе. Похоже, что готовится какая-то крупная операция. Нашим людям, которые занимаются снабжением базы продовольствием, стало очень трудно получать информацию. Работников французского интендантства немцы все чаще и чаще заменяют своими людьми. И вам придется заполнять возникающие пробелы. Не забывайте, что каждый конвой союзников, добирающийся до Англии или Северной Африки, приближает дату высадки в Европе. В этой схеме вам отведено исключительно важное место.

Она говорила со мной так, как говорит командир батальона с крыши бронетранспортера, когда хочет ободрить своих бойцов. И я, разумеется, отвечал ей как образцовый исполнитель. На этом все у нас и заканчивалось. С разбитым сердцем я смотрел ей вслед, подавленный ее холодностью, проявляющейся с каждой новой встречей все более явно. После ее ухода у меня оставалось чувство острой печали. Я понимал, что существую для нее только как ячейка сети, к которой мы вместе с ней принадлежали. Но чем недоступней она казалась мне, тем сильнее я любил ее.

Агата добралась до нашей таверны в пятницу вечером. Ее появление вызвало заметное волнение среди посетителей заведения, привыкших к невзрачным официанткам, швырявшим кружки с пивом на столы с той же грацией, с которой бомбардировщик освобождается от своего груза над вражеской территорией. На ее лице постоянно светилась улыбка человека, к которому судьба всегда благосклонна и которого везде ждет удача. Искреннее участие к окружающим резко контрастировало с тупым усердием таможенных чиновников, характерным для двух прежних официанток. Эти развратницы уставились на новенькую с таким злобным видом, что я испугался, как бы ее не начали третировать так, что она могла проговориться о мотивах ее поступления на работу в наш бар. У Агаты не было ни достаточно гибкого ума, ни умения вести двойную жизнь, почему я и не сказал ей всей правды. Она сняла с помощью нашей сети Сопротивления комнату в соседней деревне. Ей также полагалась небольшая ежемесячная сумма на текущие расходы. Она считала, что эти деньги идут из специального фонда маршала Петена. Чтобы успокоить ее квартирную хозяйку, постоялице даже раздобыли портрет защитника нации во весь рост, который она и повесила в своей комнате.

В итоге ее появление в баре оказалось неудачей. Ее многообещающие формы и простодушие могли спровоцировать желание, но отнюдь не склоняли к откровенности жаждущих. Поэтому я решил несколько изменить диспозицию наших сил. Я посоветовал Агате не распыляться на всех посетителей таверны, а постараться добиться устойчивой связи, желательно, с каким-нибудь юным лейтенантом. У нее так и получилось с пухленьким блондином, входившим в команду Динозавра. Это не сильно обогащало нас новой информацией, поскольку у меня и без того были достаточно доверительные отношения со всей командой. Но завоевывать внимание офицера с другой подлодки было уже поздно.

Так проходили неделя за неделей. Появлялись новые экипажи, потом исчезали, но мы не могли получить никаких сведений для передачи в центр. Размах попоек подводников постепенно возрастал. Отчаяние, заставлявшее их все энергичнее закладывать за галстук, регулярно приводило их в туалет, где они избавлялись от выпитого и съеденного. Я находил их там, прислонившихся к стенке; изо рта у них тянулась струйка рвотной массы, покрывавшей грудь, увешанную боевыми наградами. Нередко мне приходилось помогать распихивать их по машинам, которые присылали с базы за наиболее высокими чинами. По дороге на базу они обгоняли вереницу рядовых подводников, которые развлекались тем, что дружно мочились с высоких откосов на проезжавших мимо офицеров. Последние обычно ограничивались кислыми улыбками, если, конечно, до них доходило происходящее. Да и как можно наказать осужденных на смерть?

Однажды поздно вечером, когда мы уже собирались закрываться, повар незаметно показал мне, что хочет что-то сообщить. Я подождал, пока управляющий и обе дурехи отвлекутся, а затем незаметно проскользнул на кухню. Повар был взволнован, словно ребенок, впервые выигравший приз ярмарочной лотереи. Он получил информацию от службы снабжения базы подлодок. Одна субмарина должна покинуть базу послезавтра еще до восхода солнца.

Мы узнали эту новость в воскресенье, а я должен был встретиться с Милой только в среду. Вернувшись к себе, я долго не мог уснуть. У меня были полномочия поднять тревогу, но эта процедура не вызывала у меня удовольствия. Рано утром я решил, что наша сеть должна быть продублирована, как системы управления самолетом. И я отправился на явку, куда меня направили в тот день, когда я впервые появился в городе. Я сказал хозяину бистро, что должен срочно встретиться с высокой девушкой, которая заходила в бар в день моего появления. Назначив время встречи, я скрылся в своем убежище. Ожидание напомнило мне самое начало моей подпольной жизни, когда много дней подряд ничего не происходило, но я должен был постоянно находиться в состоянии готовности. Я лег на постель, заложив руки за голову и уставившись в потолок. Не имея возможности заняться чем-либо, кроме размышлений, раньше в такие часы я думал о женщинах. Все равно, о ком, о любой женщине, способной пробудить мое воображение, колебавшееся между инстинктом самца и общечеловеческой потребностью в привязанности. Но теперь, подобно испорченным часам, у которых стрелки застыли на циферблате, я мог думать только о Миле. Когда-то считавший, что женщины — всего лишь существа с изящными формами, но пустые внутри, теперь я неотступно думал об одной из них, о нематериальном создании, неотступно тревожившем мои сны. Похоже, такое возможно лишь в том случае, когда тобой прочно завладела настоящая любовь.

 

16

Я вздрогнул, когда в дверь постучали. Почему-то мне казалось, что Мила все еще очень далека от меня. Она вошла, напряженная, как натянутый лук; глаза ее покраснели от недосыпания. Я вмешался в точнейший механизм ее организации, нарушил плавный ход всех его частей. Она была настроена крайне агрессивно.

Я начал в шутливом тоне:

— Мне кажется, в наших планах предстоит небольшое изменение. Немецкие подлодки отказываются подчиняться нашему графику, согласно которому они должны выходить в море утром по четвергам и воскресеньям. Через наших информаторов мне удалось выяснить, что одна из них готовится выйти в море завтра на заре. А завтра только среда. К счастью, я смог связаться с вами, потому что решил, что хозяин бистро должен быть более или менее надежно связан с вами. Если бы эта мысль не пришла мне в голову, мы бы сильно дали маху. Впрочем, я не знаю, есть ли у нас еще время.

Она испепелила меня взглядом и вскоре ушла, предупредив, что расписание наших встреч остается прежним. В случае крайней необходимости могу связаться с ней тем же способом, что и сегодня.

Когда я встретился с ней в следующую субботу, в урочный час, я заметил, что она обрадована. Разумеется, я слышал утром гул самолетов над рейдом, хотя и был в городе. Мила же знала, что английские самолеты потопили немецкую субмарину.

Поскольку у нее были серьезные основания многое в наших отношениях не замечать, она видела во мне только старательного исполнителя. Все опять ограничилось с ее стороны обычной холодностью, хотя она могла, например, наградить меня, подергав за ухо, как однажды проделал Наполеон с одним из своих ворчунов. Тем не менее Мила была довольна мной. Но нам больше нечего было сказать друг другу, и мы расстались.

Как добрый вестник, я передал хорошую новость нашему повару, радостно вспыхнувшему, когда я негромко сказал ему, проходя мимо: «Пластырь пригодился».

Я не знал, чей экипаж оказался на дне. И почувствовал облегчение, когда на следующий день вечером в баре появились два лейтенанта Динозавра. Это означало, что их лодка цела и находится на базе.

Снова потянулись неделя за неделей. Другие подлодки несколько раз выходили в море. Но наши ограниченные возможности не позволяли узнать об этом заранее. Я почти ничего не знал о группе, действовавшей под руководством нашего повара. Конечно, это было предусмотрено непроницаемыми перегородками между разными членами сети, не позволявшими гангрене в случае провала охватить всю организацию. Я знал только, что от его информаторов не было новостей.

Курт, торпедный мастер из команды Динозавра, был все более и более откровенен со мной. Очень часто доверительным тоном он рассказывал мне о своей Жаклин. Я понял, что ее главной обязанностью было скрашивать его одиночество. Он сообщил мне, что девушка работает в какой-то администрации, но больше ничего не знал о ее жизни. Я почувствовал, что ему что-то от меня нужно. Действительно, однажды Курт прямо попросил меня записать фамилию и адрес Жаклин на случай несчастья с ним. Он не очень распространялся об их отношениях, но я догадался, что она ждет от него ребенка. Потом он сам сказал об этом и в порыве нахлынувших чувств спросил, не соглашусь ли я стать крестным отцом малыша. Я согласился. Почему он выбрал меня, а не кого-нибудь другого? Но был ли у него этот «другой»? Я подумал, что до рождения ребенка еще много времени, и успокоился. К сожалению, меня не посетила мысль, что, дав обещание, я принял на себя большую ответственность.

 

17

Когда я в очередной раз встретился с Милой, она, как всегда, была комком нервов. Мы не смогли предупредить англичан о двух выходах немецких подлодок на задание. Агенты нашего повара явно оказались не на высоте. Мила потребовала, чтобы я сам выполнял их работу. В это время бар закрылся на ремонт. Я решил воспользоваться этим и на пару дней съездить домой, о чем сказал Миле. С тех пор, как я участвовал в Сопротивлении, то есть около трех лет, я не видел родных. Мила возразила, сказав, что за моими родными ведется пристальное наблюдение. Тогда я решил навестить семью моего дядюшки. Они обосновались на ферме в Бретани, где занимались выращиванием кур на продажу. Адреса я не знал, но название деревни мне было известно. Небольшое, продуваемое всеми ветрами селение на высоком морском берегу, если верить открытке, присланное кузиной через несколько дней после того, как они там поселились. С тех пор я ничего не знал о них. Мы не переписывались, чтобы никто не мог установить связь между нашими семьями.

Документы у меня были в полном порядке, но необходимость оторваться он привычной повседневной жизни не просто беспокоила, но даже пугала. Я направился сначала в Морбиган, потом пересел на поезд, направлявшийся к северному побережью Франции. Было прохладно, как всегда бывает ранней весной, но в этом заброшенном краю, где старики очень плохо говорили по-французски, оказалось необычно тепло. Это было мое первое путешествие в Бретань, показавшуюся мне чужой страной. С поезда я сошел в двух километрах от деревни дяди. Небольшая станция была забита немцами. Царившее здесь оживление было связано с ожиданием высадки союзников: Англия находилась на противоположном берегу пролива. О высадке с каждым днем говорили со все большей и большей определенностью. В общей суматохе на меня никто не обратил внимания. С небольшим чемоданчиком в руке, в старом свитере, связанном матерью, я ничем не выделялся в толпе.

В деревню отправился по песчаным пустошам, круто обрывавшимся к пляжу, на котором были видны полуразрушенные бетонные доты — ничто не может устоять против моря. После поворота возникла деревушка. Церковь, небольшой бар и газетный киоск на окраине, под названием «Стоп!», будто это таможня. Я зашел в бар. Хозяин был занят беседой с дамой, узкие щелочки глаз которой позволяли предполагать, что среди ее предков были монголы. Количество морщин на ее лице наверняка прямо зависело от количества прожитых ею лет. Она создавала впечатление особы себе на уме. Дама сразу сообразила, что я ищу в баре отнюдь не выпивку.

— Что здесь нужно молодому человеку? — спросила она с грубым, явно бретонским акцентом.

— Я ищу одну семью из Парижа.

Дама пристально вгляделась в меня, потом пожала плечами.

— Парижане здесь есть, хотя их и не слишком много. Вы знаете их фамилию или еще что-нибудь о них?

— Это семья Фурнье.

— Вы их родственник?

— Нет, я приятель их дочери.

— Эти Фурнье знают, что вы должны приехать?

— Пожалуй, нет. В общем, это для них сюрприз.

— Мне кажется, что вы приехали не к девушке, потому что она дружит с моим внуком.

— Не беспокойтесь, мы просто одноклассники. Я приехал просто для того, чтобы отдохнуть здесь пару деньков, только и всего.

— Ладно, тогда никаких проблем. Идите к церкви, перед ней поверните направо по узкой улочке. Справа от вас за каменной оградой будет старинный замок; когда кончится ограда, увидите небольшой каменный домик. Это то, что вам нужно. Если случайно окажется, что хозяева будут не слишком рады вашему появлению, что иногда случается, — произнесла она, подняв взгляд к небу, — я прошу вас не говорить, кто указал вам дорогу. Конечно, я не сказала ничего плохого, но от этих парижан можно всего ожидать.

Я пересек небольшую площадь и подошел к церкви. По дороге встретились только две бродячие собаки, выглядевшие попрошайками. Замок, вдоль ограды которого я шел некоторое время, был почти не виден. Подпрыгнув, я на мгновение увидел средневековое строение с тремя круглыми башнями и несколько беспорядочно расположенных хозяйственных построек. Стены из гранитных блоков, крыша из кровельного сланца — в общем, строение из материалов, не способствующих формированию мягкого характера у его владельцев. Когда эта мысль пришла мне в голову, я почувствовал себя в полной безопасности. Мне удалось стать для самого себя тем, кем я должен был быть по документам. Студент, уехавший из дома, чтобы провести каникулы на морском берегу.

Еще с улицы я увидел тетушку, энергично вскапывающую грядки. Она выглядела еще более миниатюрной, чем сохранившийся в памяти ее образ. Но она оставалась такой же подвижной, как и раньше. Увидев меня, бросила лопату и подбоченилась, уперев кулаки в бока. Это была ее обычная поза, выражающая радость.

— Боже мой, какая неожиданность! Ведь это наш Пьеро! Вот уж обрадуются дядюшка и кузина!

Она обняла меня. Не успели мы обменяться несколькими фразами, как между яблонь появился силуэт дядюшки, державшегося, как всегда, прямо. В деревне, как и в городе, на нем был тот же двубортный пиджак с жилетом и белая рубашка с темным галстуком. Он вышагивал с достоинством, небрежно помахивая тростью. Его лицо наискось перечеркивала черная повязка. Следом за ним показалась кузина вместе со спутником, юношей лет восемнадцати, передвигавшимся с помощью костылей. Лицом и верхней частью туловища он напоминал героя американских вестернов, ноги же были неожиданно хилыми, словно их приставили, взяв у карлика. Увидев меня, кузина бросилась навстречу, подпрыгивая, словно молодая козочка. Дядюшка тоже ускорил шаги. Приблизившись, он прослезился.

Мое появление было очень похожим на возвращение блудного сына. На меня обрушилась лавина вопросов, на большинство из которых я не мог ответить и изворачивался как только мог. В конце концов дядюшка заметно помрачнел. Я объяснил ему, что лишние подробности моей биографии могут оказаться опасными для его семьи, а поэтому будет лучше, если они останутся в неведении. В итоге он согласился с моими доводами и признал, что я всего лишь не хотел подставлять их под удар. Кузина отвела меня в сторону и рассказала, что отец запретил у них в семье любую музыку с того момента, как я ушел в подполье.

С моими родителями все было в порядке. Я узнал, что они регулярно получали новости обо мне через местную сеть Сопротивления. Они, в свою очередь, передавали доходившие до них сведения дядюшке при помощи условной фразы «Мы отнесли цветы на могилу Пьера». Эти слова означали, что я жив и здоров.

Кузина также рассказала, что старинный замок принадлежит другу ее отца, с которым тот познакомился, когда они лежали в одной палате в госпитале Валь-де-Грас в Париже. Этот аристократ отдал им на время небольшой домик, бывшую ферму арендаторов. За каменной оградой замка в специально обустроенном сарае он прятал еще одну семью, семью друга-еврея. Глава семьи, мужественный ветеран, с гордостью носил шрамы, полученные в сражениях великой войны, но родина отнюдь не испытывала к нему благодарности. Они уцелели при грандиозной облаве, когда в мае 1942 года тысячи евреев были согнаны на зимний велодром. Никто из собранных на велодроме людей не представлял, куда их отправят. Но все догадывались. Невозможно представить, что все эти люди, никогда, разумеется, не встречавшиеся с Богом, увидели своими глазами дьявола перед тем, как он отправил их в адский котел.

Приятель кузины показался мне бравым парнем с характером, вытесанным из гранита. Он был старшим в семье с тремя детьми, которых вырастила мать, оказавшаяся без мужа, моряка, возвращения которого она ждала уже четыре года. Муж оказался со своим кораблем в Нью-Йорке в те дни, когда немцы оккупировали Францию. Вернуться домой, естественно, не мог. Он записался в американскую армию и вот уже несколько месяцев плавал на судах, пересекавших Атлантику со снаряжением для готовившейся высадки союзников. Это были те самые конвои, которые атаковали и торпедировали немецкие подводные лодки.

Приятель кузины с плечами, вдвое шире моих, потерял способность ходить в 1941 году. Он пытался извлечь из норы ручного хорька, когда вдруг почувствовал, что ноги ему не подчиняются. Полиомиелит набросился на него без предупреждения. Парень очень скоро понял, что ему, скорее всего, ходить не придется никогда. Что будет вынужден отказаться от профессии моряка, традиционной для всех мужчин его рода с незапамятных времен. За последние три года он перенес шесть операций на позвоночнике. Его все же поставили на ноги, но он превратился в колченогого калеку. Впрочем, болезнь не помешала его успешной учебе, и если бы ему назначили стипендию, за которой он обратился с прошением, то уже в сентябре был бы в Париже и занимался математикой. Пока же все его время уходило на доставку сообщений для местных макизаров. Это были русские, которых немцы привезли с востока как трофеи русской кампании.

Парни не старше двадцати лет хорошо знали, что ношение формы противника гарантирует им расстрел, если они попытаются вернуться на родину. Они много пили и в пьяном виде стреляли во все, что движется. Но они никогда не обижали инвалида, которого считали чем-то вроде амулета, приносящего удачу. Юноша часто приходил в казарму и подолгу болтал с ними на дикой смеси русского, французского и немецкого, впрочем, вполне понятной для участников беседы. Он был единственным человеком, которому полицейские разрешали передвигаться после комендантского часа.

Тетушка с неудовольствием воспринимала дружбу дочери с этим бретонцем, несмотря на то, что его физический недостаток с избытком компенсировался несгибаемой натурой. Она считала, что история то и дело повторяется с одного и того же места. В том числе и история ран, нанесенных в очередной раз очередному поколению. Чтобы напомнить о цене, которую оно должно заплатить. Но харизма юноши напоминала ей также и о том, что из числа раненных в лицо или ноги неоднократно выходили люди необычные, отличающиеся идеальной честностью. И она хорошо понимала, что только это и имело значение.

Вся эта публика продолжала существовать в мире комиксов начала века.

Разумеется, немцы попытались реквизировать замок друга моего дядюшки. К владельцу явился офицер-интендант и был встречен с подчеркнутой демонстрацией старых ран. Интенданту сообщили, что будут счастливы, если рядом с ними поселятся важные чины немецкой армии, которые должны быть приняты в обстановке максимально возможной теплоты и сердечности. Присутствовавший при беседе дядюшка принялся пускать слюну, словно улитка, пускающая пену, а его друг Анри начал подмигивать так, что его глаз едва не выскочил из орбиты. Офицер-интендант почувствовал, что от замка следует отказаться. Он не мог предложить своему начальству поселить высокие чины под одной крышей с такими зловещими личностями. Если бы случилось, что кто-нибудь из квартирантов оказался достаточно суеверным, интендант вполне мог в 24 часа покинуть Бретань и отправиться на восточный фронт. Поэтому он счел более разумным сообщить начальству, что замок для жилья не пригоден.

Я покинул затерянную в Бретани деревушку, подавленный необходимостью вернуться к войне теней, которая никогда не казалась мне такой опасной, как после того, как я полностью отключился от нее, пусть даже на столь короткий срок. Меня терзали опасения, хорошо известные парашютистам, прыгающим второй раз и испытывающим паралич хорошо осознанной опасности, тогда как во время первого их прыжка они находились в состоянии опьянения новизной ощущений.

 

18

Я вернулся в таверну в тошнотворном состоянии, близком к паранойе, уверенный, что темные силы всерьез взялись за меня. Мне было противно от осознания того, что я участвовал в отвратительной комедии лжи. Не признаваясь в этом самому себе, я подспудно надеялся, что экипаж Динозавра ушел в море на задание во время моего отсутствия. Но все старые морские волки вечером были в баре и встретили меня все с той же фаталистической доброжелательностью. За этот короткий срок у них стало больше морщин; вероятно, каждая из них соответствовала товарищу, не вернувшемуся с задания.

Вольфганг, уже пьяный в стельку, сидел возле стойки. Он пил почти без перерыва, стараясь как можно быстрее довести себя до бессознательного состояния. Главный механик, уникальный специалист по дизелям, методично вливал в себя одну дозу спиртного за другой. За ним внимательно следили товарищи, старавшиеся не пропустить момент, когда он потеряет равновесие. Динозавр то и дело оборачивался, как будто хотел вовремя заметить опасность, угрожавшую ему сзади. Он не замечал сидевших рядом с ним, погруженный в мысли, которыми никогда ни с кем не делился. Если кто-нибудь обращался к нему, он отвечал доброжелательной улыбкой, закрывавшей двери в его душу. Иногда доставал из кармана куртки сильно помятую фотографию и долго разглаживал ее, прежде чем снова спрятать.

Этим вечером Вольфганг долго разговаривал со мной, пока еще был в состоянии шевелить языком. Он преподал мне настоящий курс анатомии подводной лодки, пропитанный его любовью к этим кораблям, в которых была вся его жизнь. Он общался со мной на немецком, и я хорошо понимал его, хотя сам весьма посредственно мог говорить на этом языке. В тот момент, когда он объяснял, как удаляют балласт, закачивая воздух в специальные цистерны, уравновешивая подлодку на перископной глубине, к нам подошел Курт. Пока Вольфганг расправлялся с очередной кружкой пива, торпедный мастер незаметно передал мне записку с фамилией и адресом его девушки, той самой, о которой просил меня позаботиться в случае необходимости. Перед тем как вернуться за столик, он произнес фразу, которую я никогда не забуду и которая до сих пор звучит в моих ушах:

— Так вот, Пьер, я передал вам эту записку именно сегодня, потому что завтра уже не смог бы это сделать. Послезавтра мы должны покинуть базу. И никто не знает, когда увидимся в следующий раз, если вообще увидимся. Но если такое случится, мы с вами опрокинем по кружке пива на террасе парижского кафе. И будем счастливы, потому что все жители Франции счастливы как боги. У вас ведь есть такая поговорка?

Он пожал мне руку, чего никогда не делал раньше, словно желая скрепить рукопожатием соглашение между нами. Потом вернулся к своему столику.

Странно, но в этот вечер ко мне подходило человек десять из команды Динозавра, чтобы переброситься несколькими фразами и тем или иным способом выразить мне свою симпатию. И пили они больше, чем обычно.

Уже светало, когда они, пошатываясь и держась друг за друга, покинули таверну. Вольфганг был вынужден немного отстать от товарищей, чтобы избавиться от выпитого. Потом и он исчез в предрассветных сумерках.

 

19

Закончив работу, я сел на велосипед и отправился в город по петлявшей между дюнами дороге. Не заезжая в свое логово, остановился возле бистро, которое как раз открывалось. Хозяин с удивлением посмотрел на меня, но я объяснил ему, что мне нужна встреча все с той же девушкой, причем, сегодня же утром, и я не уйду отсюда, пока не повидаюсь с ней.

Я прождал довольно долго, выпив за это время несчетное количество чашечек кофе. Мила появилась часов в одиннадцать, как всегда стройная, гибкая, элегантная. Я почувствовал, что готов прикончить любого мужчину, который будет пялиться на нее.

— Что за срочность? — холодно поинтересовалась она, бросив в мою сторону взгляд, превращавший меня в бесплотную тень.

— Послезавтра из гавани уходит подлодка. Не знаю, в какое время, но за день я ручаюсь. На борту будет экипаж, самый опытный во всем немецком флоте.

— Вы уверены?

— Абсолютно уверен. Нет никаких сомнений.

— Вы узнали об этом от Агаты?

— Нет, от своего собственного источника. Он не ошибается. К сожалению.

На этот раз я ее заинтриговал, и она посмотрела мне прямо в глаза.

— Почему к сожалению?

Я встал, ничего не ответив. Потом поинтересовался, действует ли договоренность о встрече в ближайшую среду. Она сказала, что действует. Потом я вышел, не оборачиваясь, из бистро. Словно сомнамбула, пересек улицу. Измотанный бессонной ночью, уставший от своей безысходной любви, подавленный грядущим убийством многих людей. Мне был отвратителен мой успех, которым я был обязан только доверию, с которым со мной общались мои будущие жертвы. Конечно, то, что они делали, нельзя было считать справедливым. Но для того, чтобы отправить их на смерть, я манипулировал всем, что было в них хорошего. Провидение превратило меня в их палача. Благодаря мне на дно должна была отправиться подводная лодка, полная парней, таких же, как я, пусть и родившихся с другой стороны границы, парней, мечтавших только о том, чтобы вернуться домой.

Когда ты испытываешь сильные душевные терзания, то невольно забываешь об опасности, подстерегающей тебя на каждом шагу. Поэтому меня сбил автомобиль, внезапно появившийся из-за поворота. Подброшенный в воздух, я приземлился на тротуар напротив бистро. Лежа на спине я смог увидеть, как с места происшествия исчезла Мила, даже не поинтересовавшись, остался ли я в живых. Сбившие меня типы оказались полицейскими, спешившими на очередную попойку с приятелями. Тем не менее они доставили меня в ближайшую больницу, не преминув поинтересоваться моими паспортными данными и родом занятий.

Я пролежал два дня, залечивая довольно серьезные травмы. К счастью, обошлось без переломов. Вечером второго дня меня навестила дама, назвавшаяся моей теткой. Я отнесся к этому визиту с подозрением, но она шепнула мне, что ее прислал владелец бистро. Он просил передать, что англичане попали в точку благодаря полученным от меня сведениям и что теперь я стал заметной личностью известно среди кого. На этом она распрощалась и исчезла. Я представил Динозавра, Вольфганга, офицера-торпедника и других знакомых мне членов их команды, багровых от недостатка кислорода, в последних проблесках сознания царапающих стены своего металлического гроба, погружающегося в толщу донного ила.

Потом я все же заснул.

 

20

К себе в мансарду я вернулся вечером в субботу, и тут же позвонил управляющему таверной, чтобы предупредить о моей временной нетрудоспособности. В ответ я ожидал услышать его обычное ворчание, как всегда бывало, когда нарушался заведенный порядок. Но он на удивление спокойно воспринял новость и сообщил, что таверна была закрыта в тот же день, когда меня сбила машина. Он не представлял, когда можно будет возобновить работу. Потом сказал, что ходят упорные слухи о скорой высадке союзников, и поспешно добавил, что это будет несчастьем для Франции. По его мнению, немцы-подводники должны оставаться на базе.

Я валялся в постели, страдая не столько от ран, сколько от безделья. Мне нужно было дождаться вечера, на который была назначена очередная встреча с Милой. Сегодня она оставалась с детьми владельца нашего дома. Задремав, я увидел во сне ее, вдали от этой грязной войны. Стук металлической дверцы разбудил меня. Я выглянул в окно. Посреди двора стоял черный автомобиль. Вокруг суетились военные в мундирах и кожаных пальто. Подразделение солдат ворвалось в здание под аккомпанемент команд и ругательств. Я решил, что за мной. Очередная превратность судьбы. Бежать я не мог, потому что передвигался с трудом. Все же я добрался до дверей, решив, что у меня есть шанс скрыться с помощью потайной лестницы соседнего здания. Но здесь силы оставили меня, и я понял, что этот шанс равен нулю. Тогда я запер дверь в свою комнату и закрылся в туалете на площадке. Отсюда через небольшое окошко я мог наблюдать за происходившим во дворе. Но там почему-то ничего не происходило. Суматоха прекратилась. Возле машины дежурили двое полицейских, все солдаты были внутри здания. Я ожидал, что на площадке вот-вот раздастся топот грубых солдатских сапог. Но суматоха внизу все не поднималась до моей мансарды.

И тогда я увидел ее. В легком платье. С распущенными на матовые плечи волосами, развевавшимися на сильном ветру. Ее почти несли двое громил с бритыми черепами, подхватив под руки. Потом ее швырнули, словно мешок, к машине. Когда она не сразу оказалась внутри, ее стали заталкивать туда ударами кулаков. Я еще увидел, как она ударилась лбом о крышу автомобиля, потом ей грубо надавили на голову, и я потерял ее из виду. Машина развернулась и выехала на улицу. Я продолжал сидеть на унитазе, потрясенный настолько, что потерял способность пошевелиться. Они лишили меня не только руководителя местного отделения подпольной сети, но и женщины моей жизни.

Я подождал еще полчаса, прежде чем решился выйти из своего убежища. В вестибюле возле консьержки скопилась небольшая группа любопытных. Владелец и квартиросъемщики дружно ужасались, что такая интеллигентная женщина оказалась террористкой. Консьержка авторитетно объяснила, что всегда сомневалась в порядочности этой красотки, и окружающие сочувственно кивали головами.

После ареста Милы и закрытия таверны у меня оставался только один адрес для контакта. И я отправился в бистро. Конечно, мне было страшно. Ведь гестапо могло достаточно хорошо разобраться в структуре нашей организации, и кто знал, что ожидало меня в бистро. Поэтому, прежде, чем зайти в помещение, я несколько раз обошел квартал, внимательно присматриваясь к обстановке.

Как и у меня, у владельца заведения единственным контактом была Мила. Когда я сообщил ему об аресте нашей связной, он побледнел. На мой вопрос о том, что же мне теперь делать, он ответил, что больше никого, кроме Милы, он не знает. Таким образом, мы вдвоем оказались в тупике. Я не представлял, куда и к кому мне теперь обратиться. Вернуться домой было бы слишком опасно не только для меня; я мог подставить под удар своих родителей.

Довольно долго я бесцельно бродил по городу. Денег и продовольственных талонов у меня было достаточно, чтобы продержаться дней десять. Жилье было оплачено до конца месяца. Я не мог ничего менять в своем поведении и привычках, чтобы не вызвать подозрений у окружающих. Внезапно я вспомнил, что сказала мне Мила во время нашей первой встречи. Я должен был переждать трое суток, прежде чем возвращаться в свою комнату. Я понял, что этот срок соответствовал наиболее вероятной продолжительности пыток, во время которых она могла, не выдержав мучений, выдать всех известных ей членов организации. Или же это было время, отведенное на молчание перед неизбежным концом. Мне показалась нелепой мысль о том, что Мила может подумать, будто я усомнился в ее способности молчать под пыткой. Поэтому я не стал скрываться, а вернулся в свое жилище. Все это время мне казалось, что я нахожусь рядом с ней, и теперь меня терзал страх потерять ее до того, как мы сможем ближе узнать друг друга. Обеспечив себя запасом еды и питья на несколько дней, я закрылся на ключ и провел это время в полном безделье, уставившись в небо, небольшой кусочек которого я мог видеть в единственное окошко, все еще связывавшее меня с остальным миром.

 

21

Прошло три дня. Я не услышал ни шороха кожаных пальто, ни грохота подкованных сапог. Немецкие овчарки и французские ищейки сбились с моего следа бог весть в каком кровавом болоте. Было ясно, что Мила ничего не сказала. И что теперь она никогда и ничего не скажет.

На пятый день после ее ареста в мою дверь постучали. Тот же условный стук, о котором мы договаривались с Милой. Этот знак, известный только ей, был свидетельством моего освобождения из добровольной тюрьмы. Открыв дверь, я увидел перед собой высокого мужчину в габардиновом пальто. Старательно скрывающий довольно заметную лысину, он имел благородный облик человека, верного своим идеалам. Его рост и широкие решительные шаги произвели на меня впечатление.

— Мила ничего не сказала.

Он ошеломил меня ответом на вопрос, который я никогда не решился бы задать ему.

Разумеется, он понял по моему виду, что я никогда не сомневался в этом. И добавил, всматриваясь в меня с непонятным выражением:

— По нашим сведениям, она осталась жива после допросов в гестапо. Вчера вечером ее отправили поездом в Германию. Там ее или сразу казнят, или поместят в лагерь. Известно, что во втором случае результат будет тот же, что и в первом. Я пришел для того, чтобы предложить вам перебраться в Англию, пока не стало слишком поздно. Мы сможем переправить вас туда через несколько дней. Самолетом. Он приземлится ночью в Ландах, на небольшой опушке среди леса. Предполагается, что самолет будет в ближайшее воскресенье около часа ночи. Поблизости от места посадки расположена деревня Сен-К., вы легко найдете ее на карте. Из деревни вам нужно будет идти по дороге, пролегающей вдоль кладбища. Примерно через полчаса вы окажетесь на перекрестке нескольких полевых дорог. Прямо перед собой увидите придорожный крест. Идите по дороге справа от креста через сосновый лес. Еще несколько минут, и вы выйдете на опушку. Оттуда вас и должны забрать. Условная фраза, забыв которую, вы с гарантией получите пулю в лоб, звучит так: «Церковь на холме». Примерно эту фразу по какому-то случаю однажды произнес Черчилль. Но если вы не доберетесь до места вовремя, боюсь, что дальше вам придется выпутываться самому. Мы не сможем обеспечить вам еще один самолет. Кстати, после ареста Милы вас хотели назначить руководителем местного отделения подпольной сети. К сожалению, в теперешней обстановке ваша сеть потеряла свое значение. Два дня тому назад союзники высадились в Нормандии. Деятельность Сопротивления должна будет постепенно сойти на нет, уступив главную роль регулярным частям. Мне очень жаль, но я не могу дать вам адреса, куда вы могли бы обратиться по пути к ночному аэродрому. Поэтому вам придется рассчитывать на самого себя. И еще. Я должен предупредить вас, что немцы, как это ни печально, напали на ваш след. Им помог тот же источник, который позволил им схватить Милу. Они арестовали чиновника префектуры, который имел отношение к созданию подпольной сети. Кроме того, он был в курсе вашего появления в городе. Отсюда следует, что вы должны уходить немедленно, независимо от того, сколько времени вам понадобится, чтобы добраться до ночного аэродрома. Вот, пожалуй, все, что я должен был сказать вам. Имейте в виду, что с этого момента вам придется самому заботиться о себе.

Зная, что мы больше не увидимся, он добавил, — наверное, чтобы морально поддержать меня:

— Знайте, что Англия и союзники никогда не забудут того, что вы и Мила сделали для победы.

Мне не понравилась такая возвышенная оценка моей деятельности в Сопротивлении, и я возразил:

— Мне не кажется, что я совершил что-то исключительно важное.

Он посмотрел на меня с улыбкой.

— Такая скромность встречается крайне редко, и я…

Я перебил его:

— Может быть, я хочу от вас слишком многого, но не могли бы вы сказать еще что-нибудь о судьбе Милы?

Глаза его потемнели, став похожими на цвет морской воды вдали от берега.

— Я не могу сообщить вам о Миле ничего, что не угрожало бы вашей или ее жизни. Кроме того, мы действительно почти ничего не знаем сверх того, что я вам уже рассказал. Впрочем, можно добавить, что она всегда очень хорошо отзывалась о вас и многое делала для вашей безопасности. Это я говорю только потому, что теперь вряд ли что-нибудь может спасти ее. А теперь мне пора уходить. Благодарю вас за все, что вы сделали. Удачи вам.

И он оставил меня наедине с отчаянием, которое я пытался превратить в лучик надежды.

Укладывая рюкзак, я старался ни о чем не думать, так как только таким образом мог надеяться сохранить трезвый рассудок и удерживать душевные страдания в терпимых пределах. Был, правда, момент, когда я с ужасом обнаружил пропажу свитера, связанного матерью. В час, когда вокруг меня сжималось вражеское кольцо, эту пропажу я не мог расценить иначе, как дурное предзнаменование.

Старясь ничего не забыть, я проверил карманы костюма и наткнулся на клочок бумаги, на котором был нацарапан адрес Жаклин, девушки, которую любил немецкий подводник, отправленный на дно с моей помощью. Я поклялся исполнить свое обещание. Но позже.

 

22

Четыре дня полного безделья, когда не знаешь, чем заняться, куда пойти, тянулись бесконечно. Конечно, я мог в любой момент уйти не оборачиваясь. Но здесь оставалась Агата. Красивая девушка с пепельно-серыми волосами. Которой я вынужден был манипулировать в интересах общего дела. Я мог оставить ее в неведении, так как ей было бы спокойнее не знать об истинной роли, которую я заставлял ее играть. Но я не мог бросить ее, словно ребенок потрепанную игрушку. Она была доброй девушкой, с ней всегда так легко было общаться. Поэтому я хотел оставить ее в безопасности, перед тем как ступить на тропу, которая должна была увести меня далеко от царившего вокруг безумия. Я должен был сказать ей то, что она могла понять и что не могло представлять для нее опасности. Мила не говорила мне, где она устроила Агату, но та была довольна своей комнатой и часто говорила, что любит смотреть из окна на реку. Таким образом, у меня был адрес, хотя и не слишком точный.

Я отправился искать Агату пешком, с небольшим грузом за плечами. Мне пришлось шагать около часа вдоль реки, пока я не увидел высокое здание классического мелкобуржуазного стиля, под крышей которого вполне могла ютиться Агата. Я проклял архитектора того периода, когда уже умели строить здания в пять этажей, но не вспоминали о лифте. Поднимаясь наверх, я не встретил ни души. Дом, казалось, был покинут его обитателями.

Я постучал. Дверь распахнулась, и за силуэтом Агаты я увидел полицейского, похожего на запаршивевшего пса. Я повернулся, чтобы бежать, но путь к отступлению мне перекрыли два коротко подстриженных плечистых типа. Все произошло без единого слова. Пинками меня проводили на задний двор, где стояла их машина. Ошеломленную Агату вели за мной.

Через уголок бокового стекла я молча смотрел на убегавший назад берег реки. Я был спокоен, как человек, идущий на неизбежную смерть и озабоченный только тем, чтобы встретить ее достойно.

Высадка союзников на нормандском побережье в нескольких сотнях километров от нас ничуть не помешала немецкому флагу развеваться с непристойной жизнерадостностью над входом в комендатуру. Да, союзники высадились, но ничто не могло опровергнуть предположение, что немцы сбросили десант в море. Было ясно, что Агата не будет говорить по той простой причине, что она ничего не знала. Но мне стало плохо, когда я подумал, что немцы, не добившись от нее нужных им сведений, примут ее неведение за стойкость, в результате чего бедной девушке придется мучиться гораздо дольше. Впрочем, ее не могла спасти даже правда.

Наши пути разошлись в освещенном солнцем внутреннем дворике, выложенном кафельными плитками, хрустевшими, словно крекеры, под подкованными сапогами полицейских. В этом здании с высокими потолками и сверкающими люстрами обделывали свои грязные делишки отбросы общества. Непрерывное появление и быстрое исчезновение задержанных давали представление о размахе охоты на внутреннего врага. Мне стало ясно, что движение Сопротивления, с очень сокращенным вариантом которого мне довелось познакомиться, сейчас распространялось со скоростью пожара в прерии.

Не знаю, куда они увели Агату, но меня втолкнули в небольшую комнату, напоминавшую прихожую, где и оставили под наблюдением полицейского. Через застекленную дверь в помещение врывались лучи солнца. Стояла прекрасная погода конца июня, время массовых отпусков. На мгновение мне захотелось рвануться через эту дверь на свободу. А вдруг мне повезет. Шансы на выживание при этом были не ниже, чем в ходе ожидавшей меня процедуры допроса. Но я не способен совершать опрометчивые поступки. Да и физическое состояние у меня было не из лучших. Поэтому я остался. Мне пришлось долго сидеть без движения в комнате, похожей на приемную популярного врача. Разница заключалась в том, что я оказался здесь не для лечения, а для того, чтобы расстаться с жизнью.

Потом меня отвели на верхний этаж, где пришлось долго идти по бесконечному коридору. Остановились перед двустворчатой дверью. Когда она распахнулась, я увидел просторную комнату со стенами, обшитыми панелями из какой-то редкой древесины. Посреди зала стояли два стола. Один из них показался мне огромным, пригодным по меньшей мере для министра. К нему под прямым углом был приставлен обычный письменный стол, за которым, наклонив голову, сидела женщина неопределенного возраста, вероятно, секретарша. Я видел только ее прическу и белую блузку. За министерским столом расположился немецкий офицер в ладно сидевшем на нем мундире. Меня усадили перед ним на металлический стул, предусмотрительно связав руки за спиной. Немец встал и подошел ко мне с таким видом, словно хотел полюбоваться произведением искусства. Удовлетворенно кивая головой, он обошел вокруг меня. Глаза, выступавшие из орбит, как при базедовой болезни, резко выделялись на костлявом лице. Встретившись со мной взглядом, он улыбнулся. Потом он заговорил, и его длинный монолог я и сейчас могу повторить слово в слово. Он педантично строил вычурные фразы на французском языке, стараясь скрыть немецкий акцент.

Фашизм — это не идеология, а патология. И говоривший был ярким примером этого.

— Когда я думаю о вас, господин Галмье, — начал он подчеркнуто неторопливо, — я вспоминаю, что мои лучшие люди гонялись за вами с 1941 года. И что начиная с 1942 года нам были известны все ваши действия, все поступки, включая самые незначительные. И только в прошлом году мы потеряли ваш след. И вот в самый неожиданный, самый случайный момент вы оказываетесь в наших руках, словно осенний лист, не управляющий своим падением. Мы давно потеряли надежду задержать вас, и вот самым нелепым образом вы сами приходите к нам! Провидение в этом случае явно было не на вашей стороне. Как вы понимаете, мы очень многое знаем о вас. В частности, нам известно, что вы не простой террорист. И что вы не связаны со сторонниками генерала Де Голля. Вы получаете приказы непосредственно от англичан, которые, не доверяя Де Голлю, создали свою собственную сеть осведомителей. Я также знаю, что на протяжении многих месяцев, почти целый год, вы информируете англичан о передвижениях наших подводных лодок. Вы сообщаете противнику о времени их выхода в открытое море, и поэтому вы являетесь виновником гибели по крайней мере трех наших подлодок, потопленных со всем экипажем на выходе с рейда. Следовательно, вы можете гордиться тем, что вы один убили по меньшей мере три сотни лучших солдат рейха благодаря естественной склонности ко лжи и лицемерию, что встречается исключительно среди представителей низших рас. Могу добавить, что вы, возможно, даже не зная этого, усыпили бдительность наших информаторов, которые в своем докладе называют вас честным французом. Итак, господин Галмье, я хорошо представляю, что передо мной находится человек, виновный в гибели самого большого числа немецких солдат в районе, за безопасность которого я отвечаю. Эти обстоятельства, в которых я совершенно уверен, гарантируют вам смертную казнь. У вас есть все же возможность остаться в живых, но реальность этого варианта я даже не хочу предполагать. Я имею в виду ваше сотрудничество с нами. В этом случае вас будут пытать на протяжении нескольких недель. Затем вас, превращенного в человеческую развалину, отправят в концентрационный лагерь, где вы встретитесь с другими недочеловеками, своими братьями, для которых нет места в мире, который мы хотим создать. А депортация в лагерь, хочу вас предупредить, будет более страшной, чем смерть. Я реалист и могу сказать, что в настоящий момент для нас не время думать о мести. Если вы поможете нам разоблачить сети, которые контролируют англичане и которые причиняют нам все больше и больше неприятностей, то я могу дать вам слово, что, если ваша информация окажется достаточно важной и поскольку все сделанное вами не может позволить нам оставить вас в живых, то вы будете казнены сразу. Пуля в затылок. Ощущение укуса насекомого, и все. Думаю, этот вариант будет для вас более привлекательным, не так ли? Если же вы откажетесь сотрудничать, я обещаю вам боль, боль страшную, которая никогда не кончается. Она быстро превратит вас в страдающее животное. Я знаю, что французы — существа примитивные, неспособные сразу оценить последствия своих решений. Поэтому я даю вам возможность подумать до завтрашнего утра. Чтобы помочь вам принять правильное решение, вас поместят в комнату, где вы сможете наблюдать за допросом террористов, как мужчин, так и женщин. Делаю вам это одолжение только потому, что вы нужны мне. Время поджимает. Я передам вас нашим французским коллегам, которые не обязательно окажутся такими же интеллигентными, как вы или я. Надеюсь вскоре снова встретиться с вами, господин Галмье. Но не вынуждайте меня относиться к вам как к простому руководителю террористической сети. Ах, да, я забыл сказать вам вот что еще. Мы знаем, что все это время вы действуете под вымышленной фамилией. И что вы член коммунистической партии. Мы знаем также, кто ваши родители. Подумайте и о них, потому что если вы не пойдете нам навстречу, то они тоже будут отправлены в лагерь. Почему? Да только потому, что они ваши родители.

Мне показалось, что он говорил со мной достаточно искренне. Может быть, даже слишком искренне для нациста. Ведь он мог пообещать мне, что за сотрудничество с немцами мне сохранят жизнь. Он даже мог пообещать мне отдых в цветущей Баварии за счет рейха. Вместо этого он предоставил мне возможность выбора между мучительной смертью и смертью мгновенной. Но он все же солгал мне в одном. Если бы немцы добрались до моих родителей, то он назвал бы их по имени, чтобы сильнее воздействовать на меня. Но, очевидно, он несколько переоценивал меня, принимая за руководителя сети. Единственный контакт, который мог его интересовать, был мой контакт с Милой. Но упомянув ее, я мог вывести немцев на настоящего руководителя и, соответственно, раскрыть всю организацию. Но я знал, что никогда не смогу назвать ее имя, даже если ее уже нет в живых и она зарыта в землю или в Польше, или где-нибудь в другом месте. И мне стало по-настоящему страшно. Меня приводила в ужас сама мысль об обещанной мне боли, боли настолько невыносимой, что воля человека целиком подчиняется ей, чтобы в конце концов извергнуть, словно жуткую рвотную массу, ту правду, которая была причиной этой боли. Я никогда не обманывал себя надеждой выдержать абсолютно невыносимую боль. Если кто-то и ухитрялся не заговорить под пыткой, то только потому, что от мук его избавляла быстрая смерть. Смерть, наступавшая до того, как боль полностью разрушала его личность. Мной завладел страх. Мне почудилось, что страх, словно какая-то горячая жидкость, заполнил вместо крови мои сосуды. И мне показалось, я дрожу так сильно, что стучат даже мои кости, словно у учебного скелета, который перетаскивают из одного класса в другой. С этого момента мной владела единственная мысль: любой ценой покончить с собой, чтобы исчез этот страх, чтобы перестало существовать все, что случилось со мной. Нет, это было не для меня. В глубине души я прекрасно осознавал, что у меня не хватит мужества, чтобы продолжать жить. Сотрясавшая меня дрожь, неконтролируемые судороги существа, переживающего момент истины, были замечены охранниками, поднявшими меня со стула, словно дряхлого старика с унитаза. Словно угадав мое состояние, они крепко держали меня за локти, пока не швырнули в машину, которая отвезла меня в центральную городскую тюрьму, крепость для отверженных в полицейском мире, в котором никого не интересовало происходящее со мной.

 

23

Чтобы подготовить к дальнейшей обработке, они поместили меня в подвальную камеру, каменные стены которой сочились влагой. От четырех моих сокамерников несло потом и мочой. На пять человек имелась только одна койка. Никто не пытался заговорить с соседом, подозревая в нем подсадную утку. Двое парней с распухшими физиономиями лежали скорчившись на полу в углу камеры. Еще один арестованный, занимавший койку, спал, свесив руки в пустоту. Из отвратительной раны на одной руке непрерывно, капля за каплей, стекала кровь. Четвертый заключенный стоял, прислонившись к стене и уставившись неподвижным взглядом в пол. Часть его лица, покрытого синяками и ссадинами, закрывала длинная прядь волос. Я понял, что мой относительно цветущий вид сразу же вызвал общее подозрение, и улыбнулся про себя, уверенный, что на следующий день, когда я буду мало отличаться от них, они изменят свое мнение.

Каждые полчаса в камеру заглядывал охранник. Его багровая физиономия с небольшими ухоженными усиками прижималась к прутьям решетки, закрывавшей окошечко в двери, и глаза новорожденного теленка обегали камеру. На то, чтобы сосчитать до пяти, у него уходила минута с лихвой.

Стоявший возле стенки мужчина подождал, пока закроется окошечко, и затем обратился ко мне:

— Видишь ли, старина, когда говорят о человечестве, то имеют в виду и таких, как он. В любом случае, не вредно помнить это.

На его лице играла лукавая улыбка, несколько подпорченная распухшей и потрескавшейся губой, похожей на лопнувшую в кипящей воде сардельку.

— Если тебе будет нужно в туалет, то ты должен сообщить об этом охраннику не меньше чем за полчаса. Туалет в этом же коридоре, в дальнем конце. Нас отводят туда в наручниках. И мне кажется, что они довольны своей работой, — добавил он, помолчав. — Когда попадешь туда, постарайся сразу сделать все необходимое, потому что если тебе надо всего лишь помочиться, они не захотят тратить на эту ерунду свое драгоценное время. И их неудовольствие неизбежно отразится не только на тебе, но и на твоих товарищах по камере.

Присмотревшись к нему, я решил, что имею дело с неглупым человеком. Мне показалось, что он на добрый десяток лет старше меня.

Заметив, что я смотрю на него, он продолжал:

— До тебя новичком в этой камере был я. Обрабатывать меня начали сегодня утром, часов в 11. Не успели они как следует поразвлечься, как получили приказ вернуть меня в камеру. Похоже, у них появилось какое-то срочное дело. Возможно, в их сети сегодня утром попалась какая-то крупная рыба из Сопротивления. Они по очереди отвесили мне несколько оплеух, просто так, чтобы немного разогреться. Но не вкладывая душу в свою работу, а словно выполняя рутинную процедуру. Мне кажется, они не представляют, что им делать. Союзники быстро приближаются, поэтому активность макизаров возрастает с каждым днем. Они поспешно проводят массовые задержания и торопятся выжать информацию из тех, кто попадает к ним в лапы. Обычно пытки продолжаются не дольше двух-трех дней. И на каждого арестованного в день приходится не более полутора часов допросов. Конечно, если ты не слишком важная птица. Но это, разумеется, знаешь только ты сам.

— А что будет через три дня? — поинтересовался я.

— Они расстреляют тебя во дворе тюрьмы. Или отправят в концлагерь. Там твоя жизнь быстро закончится, и тебя разделают на кусочки, как сырье для немецкой промышленности. Твой жир пойдет на мыло, волосы — на набивку для подушек, из пломб получат свинец. А если у тебя есть золотые зубы, то их аккуратно извлекут. Все это гораздо хуже, чем расстрел. Можешь поверить мне, если тебя расстреляют, то это будет самый лучший вариант. У меня сложилось впечатление, что они отправляют в концлагерь тех, кто, по их мнению, заслуживает более сурового наказания, чем смерть. Ты испытываешь абсолютное унижение и полное отрицание тебя как личности. Нацисты показали человечеству, что они способны на нечто более страшное, чем смерть. Надеюсь, это все, что люди запомнят о них.

Мы надолго замолчали. Мне казалось, что кровь постепенно леденеет в моих жилах, и я чувствовал себя капитаном шхуны, скованной льдами в полярном море, и она вот-вот должна была погибнуть, раздавленная, как орех. Я слышал хриплое дыхание моих сокамерников, оцепеневших от боли, словно окровавленные мумии. Потом мой собеседник продолжал:

— Единственная возможность не сдаться и не заговорить — приобрести способность отключаться как можно чаще. Им в конце концов надоедает приводить в чувство типа, который то и дело теряет сознание, и они отправляют его обратно в камеру. Но если ты будешь использовать этот прием, не применяй его слишком рано, потому что стоит им понять, что ты симулируешь, они будут особенно энергично стараться привести тебя в чувство, пока ты по-настоящему не откинешь копыта.

Я инстинктивно чувствовал, что это наш человек, что его поместили в камеру не для того, чтобы провоцировать на откровения или вытягивать признания в принадлежности к Сопротивлению.

Я схватил его за руку.

— Могу я попросить тебя об одном одолжении?

Он внимательно посмотрел на меня и улыбнулся:

— Конечно, если только это будет в моих силах.

— Я хочу, чтобы ты помог мне умереть.

Моя просьба не удивила его.

— Если ты помогаешь кому-нибудь умереть, то здесь это считается более страшным преступлением, чем если ты помогаешь убежать. Потому что беглеца всегда можно поймать еще раз, чего не скажешь о мертвеце. Но есть услуги, от оказания которых не отказываются. И как ты собираешься умереть, если у тебя отобрали ремень и шнурки от ботинок?

— Можно использовать мои брюки. Повесить меня на штанине.

— И куда тебя можно будет подвесить?

Я огляделся. Потолок был совершенно ровным. Нельзя было подвесить даже окорок, не то что человека.

— Поэтому я и прошу, чтобы ты помог мне. Я сделаю петлю из штанины, и ты будешь затягивать ее, пока я не задохнусь.

Он снова улыбнулся.

— Таким образом, ты умрешь в подштанниках. Но подумай о будущем. Неужели ты хочешь, чтобы тебя вспоминали как типа, который умер в нижнем белье с затянутыми вокруг шеи брюками? Нет, старина, умирать нужно достойно.

Я почувствовал, что смешон, и замолчал. У меня появилась уверенность, что я шаг за шагом повторяю путь, пройденный Милой. Но мужество покинуло меня. Перспектива испытать мучения и сдаться казалась мне невыносимой. Но я не находил в себе сил умереть с достоинством. И вообще, при чем тут достоинство или мужество, если ты должен умереть? Какое значение имеют для мертвеца воспоминания о нем, оставшиеся у живых? Но ведь они все же позволяют ему хотя бы немного прожить в их памяти.

Дверь в камеру распахнулась. Охранник с глазами теленка, верный сторонник нацистских теорий, которые он даже не способен был понять, шагнул в сторону и пропустил в камеру высокого мужчину со смуглым лицом. На нем был темный костюм в полоску, какой раньше можно было увидеть на директоре банка. Француз. Он окинул заключенных взглядом, каким заведующий больницей смотрит на своих пациентов. Но здесь не было капельниц и листков с температурными кривыми, хотя все находящиеся в камере и нуждались в медицинской помощи. Он выглядел довольным, как человек, добившийся желаемого. Конечно, ведь хотя перед ним были почти мертвецы, их еще можно было заставить страдать и из них можно было извлечь пыткой несколько полезных для него слов, прежде чем добить их окончательно.

Он подошел к моему собеседнику, все еще стоявшему возле стены.

— Сегодня утром нам помешали закончить разговор с вами. Меня срочно вызвал комендант. Но мы продолжим нашу беседу. Завтра утром. Я не хотел бы откладывать на завтра нашу встречу, но сегодня воскресенье, и мои люди имеют право на отдых. Я тоже собираюсь пообедать вечером в ресторане. А вы можете использовать оставшееся время, чтобы поделиться своим опытом с нашим юным другом.

Он повернулся ко мне.

— Вы сможете присутствовать на допросе вашего товарища, а потом, если это не поможет вам поумнеть, вас отведут в женское отделение, где вы будете наблюдать за допросом вашей подружки. Как там ее зовут? Ах, да, Агата. Поскольку я достаточно хорошо информирован и знаю, что ей особенно нечем поделиться с нами, потому что она фактически ничего не знает, то я предвижу, что спектакль несколько затянется. Впрочем, в данном случае решать вам. В деятельности террористов, господин Галмье, случается и такое, когда тебе приходится нести ответственность за других. И отвечать приходится на все сто процентов. Итак, завтра утром мы начнем работу с присутствующим здесь вашим приятелем. Я хочу подчеркнуть, господин Галмье, что пока вы будете наблюдать за его допросом, в женском отделении начнется допрос Агаты. Я хотел бы избежать недоразумений. Если у вас появится желание заговорить, вы можете в любой момент позвать охранника. Обещаю вам, что буду завтра на месте до полудня.

Он подождал немного, чтобы насладиться произведенным эффектом.

— Запланированная мной процедура несколько отличается от того, что было предусмотрено гестапо. Должен сказать вам, я очень доволен, что мне удалось убедить их, чтобы вас освободили. Если вы заговорите, убивать вас не имеет смысла. Нельзя ставить во главу угла слепую месть. Нужно быть тоньше, а эта черта отнюдь не является характерной особенностью немецкой нации.

Он улыбнулся своему дерзкому замечанию и добавил:

— Но, разумеется, у них есть множество других достоинств.

Оглядев еще раз камеру, он поморщился.

— Не могу поздравить вас с благоуханием в ваших апартаментах. Не удивительно, что немцы считают нас, французов, грязными свиньями.

Дверь с лязгом захлопнулась за нашим посетителем. Какое-то время мы молчали, прислушиваясь к бульканью падающих с потолка капель и переваривая все, что сказал нам полицейский о завтрашней программе. Мой собеседник шагнул ко мне и пожал мне руку.

— Меня зовут Антуан Вайан. В действительности я совсем не такой уж мужественный. А тебя?

— Пьер Галмье.

— Похоже, ты важная пташка.

Я ничего не ответил, и он продолжал:

— И ты веришь, что он не врал, когда обещал отпустить тебя, если ты заговоришь?

Я пожал плечами.

— Мне кажется, он сказал то, что думал.

— С чего ты взял? Я ему не верю.

— Я думаю, что они не будут пытать тебя. Ну, может быть, немного, для проформы. Потому что они уверены, что если отпустят тебя, ты приведешь их к нужному им человеку. И они очень торопятся. Не похоже, что ты сможешь выдержать пытки. И они не хотят идти на риск потерять тебя. Я уверен, что они хорошо информированы и понимают, что ты не так уж много знаешь, потому что твоя сеть построена очень разумно. Но если тебя отпустить и проследить, куда ты пойдешь, то они смогут обнаружить немало интересного для них.

— Откуда ты все это можешь знать?

Он заговорил шепотом, так, чтобы его слышал только я.

— Потому что они приостановили мой допрос, предложив сделку: я должен разговорить тебя сегодня ночью, чтобы уже завтра утром они имели на руках как можно больше сведений. Я согласился. Чтобы выиграть время, годится любой предлог. Но если рассказать им будет нечего, мне придется очень плохо. Окажи мне услугу: придумай такую историю, которая будет максимально близка к истине, но чтобы из нее они не смогли извлечь ничего важного. Тогда я смогу выиграть еще пару-другую дней. Нам только и остается, что тянуть время в надежде на появление союзников, которые уже совсем близко. А у тебя есть целая ночь, чтобы придумать что-нибудь правдоподобное.

— Я могу сразу сказать тебе вот что: через пять дней меня будут ждать в лесу возле Шаранте. Оттуда меня должны отвести на тайную посадочную площадку, куда за мной прилетит самолет из Англии. Я не знаю того, кто ждет меня, но он должен узнать меня.

— Прекрасно, я передам это им, а ты, в свою очередь, повторишь им свой рассказ, постаравшись придумать побольше подробностей. Не думаю, что это спасет мне жизнь, но если повезет, то меня расстреляют завтра вечером без лишних пыток. А теперь, если хочешь, мы можем сыграть в карты. Они их почему-то мне оставили.

И мы играли до утра в свете тусклой лампочки, горевшей в коридоре, под непрерывные стоны сокамерников. Мы больше ни о чем не говорили, чтобы не нарваться на новые неприятности. Я снова поверил в себя, хотя меня поддерживала скорее слепая надежда на удачу, чем уверенность в своих силах.

 

24

Наступление утра мы определили не по заре, а по возобновившейся снаружи суматохе. Вскоре они пришли за мной и Антуаном. Нас провели ледяным лабиринтом подвальных коридоров. Я попытался увидеть хотя бы отблески этого летнего утра, которое должно было стать для меня последним утром моего последнего лета. А мне довелось увидеть только двадцать три лета — наверное, потому, что кто-то решил за меня, что такому типу и этого будет достаточно.

Потом меня завели в какую-то комнату и затолкали в нишу, игравшую роль театральной ложи. Затем меня привязали к колченогому стулу, который явно часто использовался для освежения памяти допрашиваемых, не желавших вспомнить имена сообщников или какие-нибудь другие интересующие их сведения. В таком положении я просидел довольно долго, совершенно закоченев от невозможности пошевелиться. Я ждал, когда ко мне приведут Антуана, чтобы пытать его на моих глазах. Время томительно тянулось в ледяном молчании, но почему-то ничего не происходило. Передо мной никак не хотел распахнуться занавес, и обещанная пьеса ужаса почему-то не начиналась. У меня мелькнула мысль, что это Антуан задерживает своим рассказом финал трагедии. И что теперь меня заставят отвести их на место встречи с английским агентом. Это давало мне еще три дня жизни, пока они не поймут, что я направил их по ложному следу, после чего меня прикончат пулей в голову. И произойдет это на фоне цветущей летней природы.

Наконец за мной пришли, развязали и куда-то погнали, толкая в спину прикладами. Я ощущал себя животным, которое ведут на бойню. Вскоре меня вытолкнули во двор тюрьмы, где я, совершенно ослепленный солнцем, услышал негромкий ропот большой людской массы. Очевидно, на тюремный двор были выведены все заключенные.

Рядом со мной оказался Антуан.

— Союзники приближаются, и немцы хотят избавиться от заключенных. Думаю, нас всех расстреляют.

Неподалеку от нас я заметил полицейского, посетившего накануне нашу камеру. Его лицо было мертвенно бледным; он явно лишился своей былой самоуверенности. Он оказался самым высоким в группе немецких офицеров, суетившихся вокруг него. Антуану удалось воспользоваться всеобщей суматохой, чтобы приблизиться к нему и подслушать обрывки немецких фраз. Вернувшись ко мне, он сообщил, что немцы решили разделить заключенных на две группы. Одну группу расстреляют немедленно, а вторую отправят в Германию, последний оплот оккупантов.

— Странно, почему бы им не расстрелять всех сразу?

— Очевидно, чтобы прикрыть себя от атак союзников с воздуха. В колонне будут чередоваться грузовики с солдатами и грузовики с заключенными. А в Германии они всегда найдут возможность прикончить всех, кого захотят.

— Как ты думаешь, возьмут они с собой арестованных, которых считают важными?

Антуан устало улыбнулся.

— Это было бы логично, но ожидать логики от этих психов.

Немецкие офицеры и их французский помощник наконец закончили обсуждение, и один из них, очевидно, самый высокий по званию, потребовал тишины. Потом он прокричал:

— Сейчас мы пройдем по рядам. Те, на кого мы укажем, должны отойти к стене напротив. Другие остаются на месте.

Немцы прошли по рядам со списками в руках, выполняя методичный отбор по известному только им принципу. Я очутился возле стены, тогда как Антуан остался на месте. У меня мелькнула мысль, что наши пути никогда больше не пересекутся. Потом понял, уловив несколько слов, произнесенных на вульгарном немецком, что наша группа предназначается к отправке. Соответственно, Антуана должны были расстрелять. В этот момент поблизости от меня оказался высокий француз-полицейский, и я обратился к нему, наградив на всякий случай как можно более высоким званием:

— Простите, господин комиссар!

Он глянул на меня с тем же презрением, с каким мог посмотреть волк на окликнувшего его ягненка.

— Что вам нужно?

Я выпрямился, чтобы продемонстрировать абсолютную уверенность в себе.

— Я хочу предложить вам одну сделку.

Он посмотрел на меня более внимательно, и презрительная усмешка исчезла с его губ. Он знаком отозвал меня в сторону, и я быстро шагнул к нему. Он наклонил ко мне голову, делая вид, что рассматривает что-то под ногами.

— Говорите.

— Я смогу позднее, когда мне придется давать показания, оказать вам большую услугу, дав положительную характеристику. Я скажу, что вы проявили мужество, спасая трех французов от расстрела. Таким образом, вы сможете сохранить себе жизнь. Даю вам слово, что поступлю так, как обещал. Я не слишком важная птица, но все же имею кое-какой вес. Я хочу также, чтобы вы добавили в список отправляемых в Германию Агату, девушку, арестованную вместе со мной, а также Антуана Вайана, попавшего в группу тех, кого должны расстрелять. И я клянусь, что все трое дадут показания в вашу пользу.

На мгновение мне показалось, что он сейчас отправит меня в группу кандидатов на расстрел, и кровь застыла у меня в жилах. Но полицейский быстро сообразил, что он ничего не теряет, поверив мне, и ему ничего не стоит сделать так, как я хотел. И, конечно, он представил, что этот поступок зачтется ему в будущем. Он подозвал к себе солдата и что-то сказал ему, указав на Антуана. Солдат немедленно извлек его из группы обреченных и подтащил за руку ко мне.

Антуан ошеломленно посмотрел на меня.

— Расстреливать ведь должны тех, кто напротив?

Я сделал невинную физиономию.

— И ты думаешь, что я позвал тебя сюда, чтобы мне было веселее наблюдать за расстрелом?

— Но как тебе это удалось?

— Очень просто. Я посоветовал этому типу перевести тебя в эту группу.

— И он послушался тебя?

— Как видишь, да.

— Просто невероятно, я не могу поверить, что у тебя это получилось.

— Но это так.

И мы дружно рассмеялись.

Потом нас разбили на команды по тридцать человек и затолкали в грузовики. В кузове, где я оказался рядом с Антуаном, только мы двое выглядели более или менее целыми. Все остальные были настолько искалечены пытками, что с трудом держались на ногах. С безжизненным взглядом, покрытые запекшейся кровью, они казались мертвецами.

Немцы произвели еще один отбор, отправив на расстрел нескольких самых слабых бедняг, которые могли задержать колонну. Наша охрана старалась избежать лишних хлопот в пути.

 

25

Погрузка в вагоны происходила на сортировочной станции, скрытно от взглядов возможных свидетелей. Впрочем, их можно было не опасаться, так как поезда давно не ходили. С помощью овчарок нас быстро загнали в вагоны. Это были товарные вагоны из грубо отесанных досок, без окон и с раздвижными дверями. Внутри воздух сохранял запах нагревшегося на солнце дерева.

Я успел заметить, что женщин погрузили в вагон в хвосте поезда. Смешно, но многие из заключенных при посадке стремились быть первыми, словно рассчитывали выбрать самые удобные места. Оказавшись внутри, они быстро успокоились, когда поняли, что нам был предоставлен вагон первого класса для скота. В стойле нас оказалось столько, что в плотной массе никто не смог бы даже упасть от усталости. Мы стояли, буквально вдавленные друг в друга, с поднятыми кверху лицами и широко открытыми ртами, пытаясь уловить струйку свежего воздуха, поступавшего через узкую щель под самым потолком. Но вдох полной грудью сделать не удавалось. Мне стало ясно, что природа быстро возьмет свое, отсеяв из нас в первую очередь самых слабых, тех, кто не сможет долго выдерживать быстро установившуюся в вагоне африканскую жару и высокую влажность.

Я был единственным ребенком в семье и вырос в домашней обстановке, ни разу не столкнувшись ни с лагерями скаутов, ни с пансионатами и никогда не имея дела с теснотой в людской массе. Теперь же я оказался необычно близко к чужим людям. На мои спину и живот давили чьи-то плечи, руки и спины, и найти более или менее сносное положение было невозможно. Сзади ко мне был прижат Антуан. Я пожалел, что, выдернув его чудом из команды смертников, в итоге обрек его на более страшную смерть, медленную и мучительную. Какой- то мальчуган спереди давил мне локтем на низ живота, причиняя невыносимую боль. У меня едва хватило сил прохрипеть:

— Если ты хочешь уцелеть и стать взрослым, советую тебе убрать свой костлявый локоть с моего интимного места.

— Я стараюсь, но ничего не могу поделать. Я и так стою на носках, чтобы добраться до воздуха.

Я постарался приподнять его и добрый час держал на весу сантиметрах в тридцати над полом. В этом мне помогало давление соседних тел. Малыш с задранной на лицо рубашкой походил на щенка, которого мать держит за шиворот. А несколько дней назад это был партизан, взрывавший мосты и пускавший под откос поезда с немецкими солдатами.

Потребовалось совсем немного времени, чтобы запах нагревшейся на солнце древесины сменился жуткой вонью, в которой смешивались ароматы больничной палаты и туалета на стадионе. И ни малейшей струйки свежего воздуха. Иногда поезд замедлял ход, но едва у нас появлялась надежда на остановку, как он снова набирал скорость.

Со всех сторон доносились стоны и хрипы. Иногда раздавались жалобные крики тех, кто не смог удержаться на ногах и, полностью обессилев, соскользнул на пол. Подхваченные качкой вагона, несчастные оказывались затоптанными своими же товарищами, вынужденными куда-то ставить ноги.

В конце концов я задремал стоя, словно лошадь, время от времени приходя в себя, когда, как мне казалось, поезд подходил к станции. Но каждый раз остановки не было.

Когда, наконец, поезд все же остановился, я не поверил своему счастью. Дверь откатилась в сторону, позволив слепящему солнцу осветить плотную массу едва живых людей, которым если чего-то и не хватало, так только погребального савана.

Вагон изрыгнул на балласт всех, кто еще мог держаться на ногах. Немцы выстроились цепью вдоль поезда, направив на нас винтовки. В мятых мундирах, с двухдневной щетиной, они выглядели не лучше пьяниц на следующий день после основательной попойки.

У большинства заключенных не было другого желания, как поскорее найти укромное местечко, чтобы облегчиться. Но ближайшие кусты находились за немецкой цепью, и нас туда явно не собирались пускать. Пришлось нам решиться на очередное унижение. В хвосте поезда я видел женщин, отчаянно цеплявшихся за остатки стыда.

Какой-то парень, воспользовавшийся общей суматохой, решил рискнуть. Огромным прыжком, словно горный козел, он метнулся к густым зарослям. Немцам не пришлось долго ждать пробуждения у себя инстинкта хищника. Одной пули хватило, чтобы остановить смельчака.

Нас заставили вытащить из вагонов мертвецов, после чего раздали по кусочку черствого хлеба.

Я не ел уже три дня, впрочем, как и Антуан. Мы испытывали большой соблазн вступить в схватку с соседями из-за корки хлеба, но все же сдержались. По крайней мере, мы сможем сохранить уважение к самим себе. Кроме того, все понимали, что немцы явно рассчитывали насладиться зрелищем животной борьбы за выживание, ключ от которого находился у них в руках.

Вскоре нас снова загнали в вагоны, и поезд двинулся дальше. Но в вагонах лучше не стало — мертвые не освободили нам места. По крайней мере, мы этого не заметили. Прошло еще часов десять. На следующей остановке дали напиться, хотя вода оказалась испорченной. Несмотря на царившую в вагонах вонь, это сразу почувствовалось по ставшему еще более отвратительным запаху. Можно было только пожалеть, что мы уже не ощущали царившего раньше в вагонах смешанного аромата пота, мочи и подсохшей крови.

Антуан сказал мне:

— Послушай, старина, если нас действительно собираются переработать на мыло, то мне жаль тех, кто будет пользоваться этим мылом.

Кто-то поблизости от нас засмеялся, вероятно, только для того, чтобы показать самому себе, что он еще жив.

Поезд остановился. Двери вагонов распахнулись. Все происходило по тому же сценарию, что и раньше: из вагонов выбросили трупы, живые дружно облегчились. Нам раздали черствый хлеб и тухлую воду. Я опять увидел женщин, уже полностью избавившихся от остатков стыда. Попытавшись отыскать взглядом Агату, я увидел ее присевшей на корточки. Инстинктивно я отвел глаза. Было бессмысленно упрекать себя, что я втянул ее в эту историю. Мне подумалось, что мы вряд ли доберемся живыми до Германии.

Когда прозвучала команда «По вагонам!», мы услышали быстро нарастающий гул моторов. Не успели мы понять, гудят ли это двигатели самолетов, или это работает трактор поблизости от железной дороги, как на нас обрушились пулеметные очереди. Над нами один за другим проносились самолеты. Они держались очень низко, и я смог различить на их фюзеляжах эмблемы британских военно-воздушных сил. Немецкие солдаты быстро попрятались под вагонами. Мы оказались перед выбором: присоединиться к своим мучителям или броситься через пути в заросли, рискуя получить пулю от союзников. Мелькнула мысль, что судьба дает мне последний шанс. Я схватил Антуана за рукав. Меня почему-то посетила уверенность, что я не могу погибнуть под пулями тех, вместе с которыми я сражался против нашего общего врага. Мы кинулись к хвосту поезда. Я стал звать Агату, но она не отзывалась. Внезапно я увидел ее, едва державшуюся на ногах, с выражением крайней растерянности на лице. Уже втроем мы бросились к опушке близкого леса, в то время как британские истребители заканчивали боевой разворот, а появившийся за ними бомбардировщик освободился прямо над локомотивом от своего смертельного груза. Когда загремели взрывы, мы были уже далеко. Мы мчались по узкой тропинке, спотыкаясь об извивавшиеся под ногами корни. Я не решался остановиться, опасаясь, что немцы, опомнившись от шока, постараются собрать уцелевших заключенных. Обернувшись, я хотел поторопить спутников. Позади Агаты я увидел упавшего Антуана, уткнувшегося лицом в землю. Когда я наклонился над ним, я не увидел следов раны на спине. Перевернув его на спину, я понял, что его изнуренный организм просто не вынес напряжения во время бегства, на которое ушли последние жизненные силы.

Обхватив его голову руками, я заплакал над телом только что обретенного и так быстро потерянного друга. Его смерть была такой нелепой — ведь ему было лет тридцать, не больше.

Далеко позади мы уже не слышали ни стрельбы, ни взрывов. Похоже, суетившимся возле горящего поезда немцам не было дела до рассыпавшихся по лесу беглецов.

Моя война закончилась. Вместе с ней закончилась моя юность.

 

26

Я приехал в освобожденный Париж. Франция ликовала. Мое состояние, пожалуй, можно было сравнить с состоянием женщины после родов. Я чувствовал себя подавленным, словно освобождение лишило меня того смысла существования, которым я жил на протяжении трех лет. Меня угнетало царившее вокруг веселье. Наверное, потому, что понимал: толпа всегда готова праздновать то, что ее устраивает. И с энтузиазмом приветствовать любого политика, выступившего последним. Превозносить усилия, которые она не прилагала. И линчевать проигравшего, которого она только вчера окружала обожанием.

Со мной была Агата. Улыбающаяся куколка. Казалось, она уже забыла историю, способную так сильно травмировать ее чувство справедливости. Мы шли улицей вдоль ипподрома. На нас были все те же дурно пахнущие обноски, и во взглядах окружающих явно читалось удивление появлением таких оборванцев.

Всю дорогу до Парижа меня не покидала уверенность, что я увижу своих родителей целыми и невредимыми. Сомнения впервые посетили меня, когда я увидел крышу заводика, изготовлявшего мельничные камни. Опускался вечер, но было еще достаточно светло. Мы прошли садом, отделявшим наш дом от берега Марны. Задняя дверь была не заперта. Именно это обещал мне отец при расставании. Через застекленную дверь я увидел знакомые силуэты. Я резким толчком распахнул дверь. Отец поднял голову от газеты. Мать вытирала руки кухонным полотенцем.

Потом мы все вместе долго плакали без слов. Наверное, для того, чтобы успеть обдумать, что мы скажем друг другу. Не прошло и десяти минут, как пришли наши родственники, неизвестно откуда узнавшие о моем появлении. Дядюшка крепко обнял меня и долго не хотел отпускать. Крупные слезы катились из-под его черной повязки. Он гордился мной, и мне это было приятно. Кузина козочкой прыгала вокруг нас. Потом она спохватилась и побежала за чистой одеждой для Агаты. Состоявшийся немного позже торжественный обед был самым знаменательным событием для нашей семьи за много лет, хотя содержимое тарелок и оставляло желать лучшего.

Я отправился спать с головой, немного кружившейся от поставленного отцом на стол вина. Это была одна из последних бутылок из коллекции отборных вин, последние поступления в которую относились к концу мирного времени.

Агату уложили в гостиной на диване. Мать долго извинялась перед ней за такое неудобство. Она не представляла, где и как нам довелось провести все предыдущие ночи. Я поднялся в свою комнату. Это была не совсем прежняя детская. Но она явно не ожидала, что в нее вернется взрослый человек.

Ночью я проснулся. Меня терзали воспоминания о Миле, казавшейся сейчас, когда все вернулось к прежним порядкам, невероятно далекой. Вероятно, ее везли в Германию таким же поездом, как и меня. Тот же голод, та же жажда. Те же отвратительные запахи. Необходимость стоять сутками. Потом, вероятнее всего, ее ждала смерть.

Я сел на постели, подумав, что она могла и не выдержать дороги до Германии, гораздо более продолжительной, чем те несколько дней, оказавшихся роковыми для Антуана. Что мне оставалось делать? Я был обречен на скорбь по ушедшему существу, о судьбе которого ничего не знал. Но если я был не в состоянии похоронить Милу, мне не оставалось ничего другого, как похоронить историю моей любви к ней. И все же я не мог не думать, что у меня сохраняется надежда, хотя и потому только, что не имел мужества признать, что надежды нет.

 

27

Поглощенные радостью встречи, мы сначала ничего не говорили о годах войны. Эта тема была слишком болезненной, способной отравить первые часы общения, самые радостные для нас. Но на следующий день я все же вернулся к тому моменту, с которого для меня началась война. С точки зрения общества, от которого несло винами и разными деликатесами, меня не существовало. Меня похоронили и вычеркнули из списков гражданского состояния. Поэтому теперь я должен был заняться своим восстановлением в списках живых. И я отправился в мэрию. В отделе регистрации гражданского состояния какой-то тип лет пятидесяти, прячущийся за бородой, которая, впрочем, не могла смягчить выражение его лица, высокомерно оглядел меня, подчеркивая свою значимость. Передо мной стояла сложная задача: как объяснить чиновнику воскрешение из мертвых?

— Ну, и что я могу сделать для вас? — поинтересовался он с видом, оставлявшим посетителю мало надежды на успех.

— Я пришел к вам по весьма деликатному делу.

И я тут же понял, что слишком рано взял быка за рога. Чиновник тут же замкнулся на два оборота ключа. Я сделал ему пас, но он не представлял, что делать с мячом.

— Что вы хотите сказать этим?

— Чтобы встать в ряды участников Сопротивления, я был вынужден сменить личность.

Он сохранял невозмутимость, закрывшись, словно устрица, которая не хочет, чтобы ее раковину вскрыли.

— Следовательно, вы должны вернуть себе прежнюю фамилию, — сказал он, довольный тем, что нашел решение.

— Проблема в том, что с точки зрения моего прежнего гражданского состояния меня нет в живых.

Для него этого было слишком много, и я почувствовал, что он тут же возненавидел меня с моей непонятной проблемой. Он пожал плечами.

— Что ж, попробуем разобраться. Как вас зовут?

— Пьер Жубер.

— Надеюсь, вы проживаете в нашей коммуне, потому что в противном случае это не мое дело.

— Я родился и умер здесь.

Он перепугался и замахал руками.

— Минутку.

Он вышел в заднюю комнату, и я видел, что он совещается с коллегами. Вскочив со своих мест, чиновники столпились вокруг него, словно стадо любопытных страусов. Вскоре он вернулся ко мне с книгой регистрации смертей. Чтобы подчеркнуть свою значимость, он с грохотом опустил толстенный том на стойку передо мной.

— Дата вашей кончины?

Я назвал ему точную дату. Он принялся неторопливо перелистывать свою библию мертвых.

— Так. Пьер Жубер. Вот он. Умер, в этом нет сомнения. Приложена копия справки о смерти, подписанная доктором Монрозье. Кстати, его тоже нет в живых. Расстрелян немцами. Это ничуть не облегчает нам решение вашей проблемы.

— Почему? Потому, что он был расстрелян?

— Нет, потому что он не сможет дать показания.

— И что теперь?

Я понял, что для него этого было слишком.

— Послушайте, ваше дело выходит за рамки моей компетенции. Я узнаю, может ли вас принять мой начальник. Но я ничего вам не обещаю.

Через застекленную дверь я увидел, как он шепчется с начальником, восседающим за столом перед разложенной газетой. Затем он медленно вернулся ко мне.

— Вы должны записаться на прием к начальнику.

Я покраснел от возмущения.

— Скажите своему начальнику, что если он не примет меня немедленно, я скоро вернусь, и не один!

Не знаю, что именно я имел в виду, но бюрократическое ископаемое уловило угрозу в моих словах.

— Минутку, я сейчас узнаю, — промямлил он, стараясь показать всем своим видом, что уж он-то совершенно ни при чем.

Вскоре из боковой двери появился его начальник и знаком пригласил меня зайти. Он провел меня в небольшой кабинет. На стене, покрашенной в розовато-желтый цвет, четко выделялся серый прямоугольник. Здесь совсем недавно висел портрет, и можно было не сомневаться, что это был портрет маршала Петена.

— Мой сотрудник сообщил мне о вашей проблеме. Я весьма сожалею, но вы мертвы по всем документам, неоспоримо удостоверяющим случившееся. Кроме того, врач, выдавший свидетельство о вашей смерти, был казнен немцами. Не представляю, как можно воскресить вас.

Несколько мгновений я взвешивал ситуацию.

— Но это совсем не сложно. Я был похоронен в трехстах метрах отсюда в семейном склепе. Прикажите муниципальным работникам вскрыть могилу, и вы увидите, что в гробу никого нет. Я даже могу добавить, что там вы найдете листок бумаги, на котором написано: «Да здравствует Франция! Смерть бошам!»

— Не сомневаюсь, что вы правы, но не так уж редки ситуации, когда покойник исчезает из могилы. Понимаете, об этих случаях публика обычно не информируется, но бывает, что гробы похищают с кладбища. Негодяев прельщает золотое кольцо или другие драгоценности, оставшиеся на покойнике. Так что ваша история ничего не доказывает. Кстати, мне сказали, что вы были участником Сопротивления, и я готов поверить этому. Но вы должны понять, что если мы сегодня будем составлять списки всех участников Сопротивления, то в них будет занесено по меньшей мере миллионов 45 из реально существующих 40 миллионов французов. Я не сомневаюсь, что вы говорите правду, но вы должны понять, что при царящем сегодня в стране беспорядке я мало что могу для вас сделать. Нам нужно подождать, пока не придут инструкции, в которых будет изложена процедура решения таких ситуаций, как ваша. Потом будет видно, что можно сделать. У вас есть личные документы?

— Есть, но они фальшивые.

Он огорченно посмотрел на меня.

— Ну вот, у вас еще и документы фальшивые!

— Если бы у меня были настоящие, я бы к вам не пришел.

— Да, разумеется. Но могло быть и так, что вы вообще не имели бы никаких документов.

— Вы знаете много случаев, когда кто-то проболтался три года войны и оккупации без документов?

Он изобразил удивление.

— Нет, но я знаю случаи, когда лица без документов сидели на месте. В любом случае я советую вам проявить терпение. Вы можете зарегистрироваться как участник Сопротивления, когда об этом будет объявлено. Но не стоит слишком обнадеживаться, на все уйдет много времени.

— Но как я могу вернуться к учебе? Я ведь должен заниматься на втором курсе.

— Боюсь, что пока вам придется начать с нуля.

— А если я захочу записаться в детский сад, это возможно?

Мой собеседник рассердился.

— Послушайте, месье, я не виноват в той сложной ситуации, в которой вы оказались. Вы должны понимать, что администрация существует не для того, чтобы разбираться с отдельными случаями, не предусмотренными законом. Если выяснится, что ваша ситуация встречается достаточно часто, тогда министерство выпустит специальный циркуляр. В противном случае вам остается только жить под вашим новым именем. Конечно, вы рискуете. Ведь вас могут обвинить в использовании поддельных документов. Вот так. Не вижу, что еще я мог бы вам посоветовать.

Он встал и вежливо попрощался со мной. На всякий случай.

 

28

Франция коллаборационистов, считавших, что они поступали правильно, следуя своим политическим идеалам, постепенно уступала место стране тех, кто во время войны старался сохранить нейтралитет. Тех, кто ползал на брюхе по луже, как пес, старающийся показаться незаметным и жалким. Когда опасные времена прошли, они выбрались из лужи мокрые, жалкие и тощие, словно изголодавшиеся левретки. Но они стали пытаться восстановить свое довоенное положение в обществе. И их становилось все больше. Во время войны они негромко кричали «смерть нацистам» ночью в одиночестве в своем подвале; теперь же они придумывали себе биографию участников Сопротивления, пользуясь тем, что настоящие партизаны постепенно замыкались в молчании, характерном для тех, кто много пережил и не хочет трепаться об этом на каждом перекрестке.

В то время как война на востоке приближалась к Германии, у нас принялись за чистку. Пистолетами и ножницами. Страна постепенно освобождалась от предателей. Не только потому, что справедливость должна восторжествовать вопреки всему, но и потому, что мертвый предатель не может выдать своих сообщников. Некоторые прилагали усилия, чтобы восстановить мир в черных и белых тонах, а я продолжал видеть его таким, каким он был на самом деле: от грязно-серого до антрацитово-черного.

У меня даже мелькнула мысль присоединиться к тем, кто должен был нанести противнику последний удар за Рейном. Но потом я отказался от этой идеи, не столько потому, что и так сделал для победы более чем достаточно, сколько потому, что боялся разминуться с Милой, если она жива и возвратится домой. Кроме того, я не хотел попасть в подчинение какому-нибудь офицеришке, который будет считать, что может научить меня сражаться с нацистами.

Однажды утром я получил письмо от адвоката, который обнаружил мои следы в документах компартии. Меня просили выступить в качестве свидетеля на процессе одного полицейского, обвиненного в сотрудничестве с немцами. Мне даже обещали возместить все затраты на поездку в город, с которым у меня были связаны воспоминания о самых опасных днях моей жизни. Я вспомнил, что у меня сохранился адрес девушки по имени Жаклин, забеременевшей от погибшего немецкого подводника. Теперь мне представлялась возможность выполнить оба моих обещания: первое, данное моряку-подводнику, и второе, данное французу-полицейскому в тот день, когда нас отправляли в концентрационный лагерь.

Меня поселили в небольшой дешевой гостинице, в которой все словно было предназначено для того, чтобы отбить у клиентов желание надолго обосноваться в ней. Гостиница находилась в двух шагах от мансарды, моего убежища, где я пережил романтическую идиллию с Милой, идиллию, о которой она так и не узнала.

Мне показалось, что освобождение ничего не изменило для обывателей. Тот же постоянно озабоченный вид, то же отсутствие интереса к пустым витринам. Но теперь меня уже не настораживал случайно брошенный взгляд какого-нибудь прохожего.

Дворец правосудия походил на большой универмаг в день распродажи. Множество посетителей устремлялось одновременно во всех направлениях, и их голоса сливались в сплошной рокот, гулко резонирующий под величественными сводами. Эта особенность, характерная для соборов, вероятно, была специально предусмотрена строителями с той же целью, что и для церквей — внушить людям страх и почтение к власти. У меня же от этой суеты закружилась голова.

Судьи строго соблюдали французские законы. Соблюдали с той же старательностью, с которой они несколькими неделями раньше соблюдали антисемитские законы нацистов. Я пришел к 9 часам утра, как предупредил меня адвокат, но никому не понадобился до 3 часов пополудни. Наконец, какой-то служащий пригласил меня в небольшую комнату, чтобы установить мою личность. Я назвал настоящую фамилию, под которой фигурировал в деле как свидетель. Когда он попросил документы, я протянул ему фальшивые. Он посмотрел на меня так, словно я нанес ему смертельное оскорбление. Потом он отвел меня в приемную, где я снова просидел около часа. Появился адвокат, обливавшийся потом и сильно расстроенный. Он сообщил мне, что мое свидетельство было признано недействительным, поскольку не было уверенности в моей личности. Он передал мне небольшую сумму в качестве возмещения моих расходов и вернулся, раздосадованный, в зал заседаний. Я так и не увидел полицейского, который еще недавно решал, кому жить, а кому умереть.

Жаклин жила в центре города, в небольшом ветхом здании. Я позвонил без особой уверенности, что застану ее дома. Когда же она открыла мне, я понял, что мне нечего было опасаться. Безволосой головой она походила на своего младенца. Прячась от дневного света за плотно закрытыми ставнями, она старалась скрыть покрывавшие лицо следы побоев, многочисленные синие и фиолетовые синяки. Тем не менее я разглядел, что она была красивой. Ее обвинили в том, что она сожительствовала с немцем, то есть, в том, на что в то время согласилась вся страна. Только если она делала это по любви, то страна исходила исключительно из шкурного интереса. По ее поведению, прежде всего, по тому, как она держалась, стараясь плотно сжимать колени, я понял, что некоторые добрые самаритяне сочетали приятное с унижением, которое они считали необходимым. Она негромко поблагодарила меня голосом глубоко виноватого существа. Отец ребенка рассказывал ей обо мне как о французе, на которого она может рассчитывать. Она задала мне несколько вопросов о человеке, которого она любила так недолго, словно я мог таким образом продлить ее кратковременное счастье. Подводник даже сказал ей, будто мы были друзьями, надеясь, что таким образом он будет несколько ближе к ней. Я мало что помнил о вечерних попойках в таверне, на которых он и его товарищи главным образом старались не думать о своей близкой гибели. Я сказал Жаклин, что мне запомнился отличный веселый парень. Как и большинство его товарищей по несчастью. Уходя, я оставил ей немного денег; весьма кстати оказались деньги, переданные мне адвокатом. И я обещал и в дальнейшем помогать ей, если возникнет такая необходимость. Когда она предложила мне стать крестным отцом ребенка, я отказался, сославшись на то, что я неверующий. Но я заверил ее, что если с ней что-нибудь случится и ребенок останется один, я позабочусь о нем.

 

29

Победители, коммунисты и голлисты, вернувшись в Париж, взяли власть в свои руки. Это было время примирения. Что касается коллаборационистов, то наиболее видные из них были казнены. Теперь требовалось распространить идею, согласно которой все остальные были участниками Сопротивления, хотя многие из них не всегда знали об этом. Царило всеобщее взаимопонимание. Позднее, намного позднее, дело дошло до того, что очередной кандидат в президенты мог оказаться и коллаборационистом, и участником Сопротивления одновременно. Таким образом, был положен конец весьма неудобному периоду нашей истории.

Дома меня встретила взволнованная мама. Она лучилась радостью, улыбка не сходила у нее с лица. Она сказала, что у нее есть для меня потрясающая новость. Ко мне приехала одна дама. Сейчас она ушла вместе с отцом и Агатой, которую только что взяли на работу машинисткой в редакцию «Юманите». Мать ожидала их возвращения часам к восьми вечера. Я знал, что мой отец способен на самый неожиданный поступок. Он может даже найти Милу. Думая об этом, я вкушал миг счастья, как задыхающийся глотает струйку свежего воздуха, ловя ветер ничем не замутненной радости. Поднявшись к себе, я кинулся на постель с ощущением полной свободы, абсолютной раскованности, словно школьник, удравший из интерната. Я был потрясен тем, что в реальной жизни существуют, оказывается, истории, имеющие счастливый конец. Когда вечером в дверь позвонили, мое сердце остановилось.

Осторожно шагая по ступенькам, пахнущим восковой мастикой, я спустился вниз. Сначала я увидел отца. Потом Агату. За ней стояла высокая худощавая женщина. Я сразу узнал ее. И мне страстно захотелось, чтобы на меня обрушился потолок. Клодин шагнула ко мне; в ее глазах светилась любовь. Я едва сдерживался, чтобы не заплакать. Не могу сказать, что я забыл ее. Просто я переместил ее на задний план сознания, не придавая воспоминаниям о ней то содержание, которого они заслуживали, если учесть недели томительного ожидания, проведенные рядом с ней в моем первом тайном убежище. Я поцеловал ее в щеку, стараясь не демонстрировать свое полное безразличие. Почувствовав, что у меня подкашиваются ноги, я рухнул на удачно оказавшийся рядом диван.

Обед прошел в почти полном молчании. Мне показалось, что вместо обычной еды в моей тарелке были помои. Потом отец сказал, что хочет поговорить со мной в кабинете, как это было в тот день, когда он сообщил мне о моей скорой кончине. Я понял, что сначала он объяснял отсутствие у меня радости по поводу встречи с Клодин накопившейся за последнее время усталостью. Теперь же он хотел расставить все точки над «i».

— Сын, мне стыдно за тебя. Это просто неприлично — так холодно встретить девушку, которая приютила тебя и заботилась о тебе несколько недель.

Не представляя, что ему ответить, я ожидал продолжения.

— Тем более, что у тебя была с ней любовная связь.

Я невнятно пробормотал, что никакой любовной связи не было.

— Но, в конце концов, ты же спал с ней! Или нет?

Мне удалось промямлить нечто о формальном согласии, что вдохновило отца на длинную обличительную речь.

— Для меня это одно и то же. Мы все должны отвечать за свои поступки. И уклоняться от ответственности никому не позволено. К тебе приехала замечательная девушка, воспитанная, получившая образование, которого у тебя нет. К ней хорошо относятся в партии, она любит тебя и была верна тебе все эти годы, пока ты воевал. Неужели ты хочешь, чтобы нам было стыдно за тебя?

Я не представлял, чем может закончиться спор с отцом. В общем-то, мне и возразить ему было особенно нечего. Конечно, я мог рассказать ему о Миле. Но с тем же успехом я мог петь дифирамбы Троцкому перед отъявленным сталинистом. И я повел себя, как побитый пес, поджавший хвост и не осмеливающийся поднять взгляд на хозяина. Финал нашей беседы был очевиден.

Клодин жила в мире ясном и определенном, ожидая, когда наступит последний и решительный бой. И, что ни говори, но она любила меня. Она не могла забыть те спокойные дни, проведенные наедине со мной, — ведь никаких других интимных воспоминаний у нее не было. Теперь она заняла видное место в моей жизни, уверенная в себе, опирающаяся на прежнюю нашу связь и пользующаяся полной поддержкой отца, который принял ее как невестку, не поинтересовавшись моим мнением.

Поскольку мне представили Клодин как крупного партийного функционера, я попытался получить через нее сведения о своей организации на западе Франции. То, что она смогла узнать, совпадало и с информацией, полученной через отца. Подпольная сеть была создана англичанами совместно с коммунистами, не доверявшими голлистам. Но все это я знал и раньше. Но Клодин ничего не узнала об английских агентах, от которых зависело назначение местного руководителя сети. Не больше ее знал и представитель партии, участвовавший в формировании коммунистической фракции Сопротивления. Никаких сведений не удалось получить и от англичан, слишком занятых завершением войны на востоке.

Клодин воспользовалась доброжелательным отношением родителей и осталась жить у нас. Агата обосновалась на канапе в гостиной, поскольку ее небольшая зарплата не позволяла снять квартиру. Само собой получилось, что Клодин поселилась в моей комнате. Она предложила мне устроить постель на полу, на ковре. Я отказался, но не нашел в себе мужества уступить ей кровать. Поэтому мы оказались на кровати вдвоем, вынужденные тесно прижиматься друг к другу и не имеющие возможности пошевелиться. Через некоторое время эти обстоятельства позволили нам раздуть огонь, тлевший под пеплом на протяжении трех лет. Инициатива исходила от нее, и я не смог сопротивляться ее желаниям. Она искусно воспользовалась слабостью моего характера, непонятным дефектом воли, приведя меня в конце концов туда, куда я совсем не стремился.

Клодин без труда получила работу в восточной части Парижа. Но мы оставались у родителей вплоть до конца войны.

Соратники отца приняли участие в восстановлении моего имени, так что вскоре я смог возобновить учебу под своей настоящей фамилией.

 

30

Однажды я решил пропустить занятия и поехал в Париж, где снял номер в престижном отеле в центре города. Именно здесь угнанные в Германию, возвращавшиеся из лагерей, могли встретиться с членами своих семей. Но в тысячах случаев встреча так и не состоялась. Я видел несчастных с прозрачным взглядом, в котором затаилось отчаяние, похожих на скелеты или на манекены, обработанные порошком от насекомых. Все они казались одного возраста, предшествующего голодной смерти. У встречавших их родственников обычно были с собой имена и фотографии. У меня не было ничего, кроме подпольной клички и воспоминаний. Передо мной прошли десятки, если не сотни людей с изломанной судьбой и искалеченным телом, которые, как казалось, отныне никогда и никому не смогут поверить. Ни одна из увиденных мной женщин ничем не напоминала Милу.

Вечером я вернулся домой, решив прекратить поиски, убежденный, что Милы нет в живых. Я часами бродил по пригородным улицам, одинаково печальным под мелким упрямым дождиком. Моя семья и Клодин еще больше отягощали мою печаль, которую я с трудом скрывал, не имея возможности раскрыть перед кем-нибудь душу. Окружающие казались мне слишком жизнерадостными.

Из английского посольства пришло письмо с приглашением на торжественный прием, на котором меня должны были наградить орденом Отличия королевы Англии. Еще одна побрякушка для витрины, которую через несколько лет забудут даже протирать от пыли. Я все же решил побывать в посольстве. Меня совсем не радовала награда, но я надеялся разузнать что-нибудь о Миле, которая, как-никак, была английским агентом.

Мне пришлось одолжить приличный костюм у приятеля, вращавшегося в высшем обществе. Он был немного ниже меня, поэтому мне пришлось все время держать руки в карманах, оттягивая брюки вниз, чтобы прикрыть старые ботинки, не соответствовавшие торжественности момента. Среди пестро разодетой толпы я чувствовал себя очень неуютно. Мне хотелось затеряться в толпе приглашенных, и я надеялся, что обо мне забудут. Но оказалось, что награжденных было всего трое. Не признаваясь в этом самому себе, я лелеял безумную надежду, что в этой тройке окажется Мила. Действительно, в числе награжденных была одна женщина. Это была голлистка, дама, приближавшаяся к сорокалетию, с красивым лицом, на котором светились решительность и сила характера. Но Милы, разумеется, не было.

В то время как посол перечислял погребальным тоном мои заслуги и приписывал мне гибель двух сотен немецких подводников, в результате чего были спасены тысячи английских и американских моряков, я высматривал среди присутствующих человека, который мог бы помочь мне. Способный протянуть мне кончик нити, ухватившись за который, я смог бы размотать клубок и добраться до Милы, живой или превращенной в пепел. Если даже по логике событий у нее не было шансов выжить, я все же надеялся, что мог иметь место какой-нибудь невероятный случай, позволивший ей уцелеть. Я укрылся в тени этой надежды, которую лелеял так же заботливо, как любитель ботаники лелеет редкое растение. Я боялся, что подтверждение ее смерти лишит меня интереса к жизни. Страх, глубоко внедрившийся в сознание, едва не пересиливал желание узнать что-нибудь о ее судьбе.

Когда торжественная часть закончилась, я направился к буфету, представлявшему для меня гораздо больший интерес, чем награда. Методично расправляясь с деликатесами, я внимательно присматривался к человеку, как мне показалось, близкому к послу. Я подошел к нему, выбрав момент, когда у него появилась возможность передохнуть от светских обязанностей. Он с трудом узнал меня, хотя я только что был выставлен на всеобщее обозрение под центральной люстрой зала для приемов. После того как он еще раз поздравил меня с хорошо отработанным чисто английским энтузиазмом, я перешел к делу.

— Я позволил себе обратиться к вам только потому, что провожу своего рода расследование, в котором появились некоторые проблемы, и я надеюсь, что английские власти помогут мне их разрешить.

Он поморщился, показав этим, что я слишком решительно использую ситуацию в своих интересах. Кроме того, он явно удивился, что я не слишком обрадован своей наградой. Тем не менее он вежливо ответил:

— Буду рад, если смогу быть вам полезен.

— Я пытаюсь отыскать сведения об одном из ваших агентов, руководителе моей сети во время войны. Она была арестована летом 44-го года. Через несколько дней взяли меня. С тех пор я ничего не знаю о ней. Должен признаться, что я очень хотел бы найти ее.

Сотрудник посольства некоторое время молчал, потом ответил мне на великолепном французском, четко выговаривая каждое слово:

— Молодой человек, я буду совершенно откровенен с вами. Я ничем не могу помочь вам именно потому, что речь идет об одном из наших агентов, возможно, еще действующем. Есть две возможности. Если она мертва, мы не заинтересованы признавать это, потому что можем продолжать использовать ее имя, делая вид, что она жива. Если же она действительно жива и, вероятно, все еще находится в числе активных агентов, то, как вы понимаете, мы тем более не заинтересованы в том, чтобы дать вам информацию о ней. Не стоит видеть в этом проявление недоверия к вам. Конечно, война закончилась, и все выжившие возвращаются домой. Но кто знает, будут ли интересы сегодняшних союзников совпадать завтра. Я действительно огорчен, что не могу помочь вам, но я уверен, что любое высокопоставленное лицо в британском правительстве дало бы вам аналогичный ответ.

Он пожал мне руку и удалился с несколько натянутой улыбкой. Я понял, что потоку времени не удалось подмыть непроницаемую стену между разными странами. Мне оставалось оставить заботу о поисках Милы самому Провидению.

Клодин была партийной активисткой. Ее продвижению вверх по табели о рангах весьма способствовало участие в Сопротивлении. Благодаря войне, коммунизм быстро распространялся на востоке, и скоро вся планета должна была окраситься в красный цвет. В то время как Клодин боролась за счастье для всего человечества, я потерял интерес ко всему, кроме еды и питья. Добавлю, что я сохранил и тягу к перемене мест. Голодные времена прошли, и я решил воспользоваться гастрономическими достижениями своей страны, такими, как блюда из мяса и овощей. Разумеется, не забывая и о вине. Я ударился в обжорство, как многие обращаются в религию. Незаметным образом я перешел от скудных талонов на продукты к полноценному трехразовому питанию. Прежде всего, я решил восстановить забытый гурманами ранний утренний завтрак. Никто и ничто не могло помешать мне потратить сколько угодно времени на обстоятельный завтрак. Я решительно отбросил унылый черный кофе с намазанными маслом тартинками, заменив эту убогость яичницей, по меньшей мере из половины дюжины яиц, ветчиной в количестве трех-четырех солидных ломтей и деликатесным сыром. Чтобы достойно завершить завтрак, я приканчивал бутылочку белого с волшебным ароматом из погребов Бургундии или Луары, в зависимости от времени года.

Закончив учебу в университете, я оставил Клодин на несколько месяцев, позволив ей и дальше успешно продвигаться вверх по иерархической лестнице. Я надеялся, что к моему возвращению она окончательно разберется со счастьем для всех народов. Меня ожидала работа на текстильной фабрике в Альзасе, где я собирался освоить секреты торговли тканями. Хотя мне предлагали Лилль, расположенный гораздо ближе к Парижу, я выбрал именно Альзас, и только потому, что преклонялся перед тевтонской кухней и обожал местное белое вино, один глоток которого заполняет вам рот божественным ароматом винограда. Я быстро понял, что деятельность предприятия меня не интересует. То, как здесь было организовано производство, не вызывало у меня ничего, кроме раздражения. Коллективизм, четкая иерархия, вековые традиции, строгий директор, которого я по идее должен был ненавидеть, учитывая мое воспитание. Я оказался не способен на это, хотя и не испытывал к начальству особой симпатии. Пройдя войну в Сопротивлении, ты нравственно взрослеешь быстрее, чем стареет твое тело. Ты перестаешь относиться с почтением к любым авторитетам, ты не выносишь, если кто-нибудь орет на тебя. Но я подавил свои инстинкты, поглощенный одной главной целью: научиться всему необходимому для того, чтобы стать успешным владельцем собственного дела.

Мне довелось познакомиться в Альзасе с одним смышленым малым лет двадцати с небольшим. Я никогда раньше не встречал парня, способного так ловко вращаться в самом разном окружении. Мне стало понятно, откуда у него появились эти навыки, когда он рассказал мне, что относится к числу тех, кого в этих краях называли «вопреки нам». Это был альзасец, насильно мобилизованный в немецкую армию в возрасте 15 лет и отправленный на русский фронт без надежды когда-нибудь вернуться на свою разграбленную немцами ферму. Мы проводили вместе все выходные, путешествуя по окрестностям на моей малолитражке в поисках уютного местечка для выпивки. Он много рассказывал мне о русской кампании, в которой ему пришлось воевать за чужого ему Наполеона. Я понимал, что в глубине души его терзает чувство вины за то, что он уцелел. Сам я помалкивал, потому что не мог говорить о войне без того, чтобы меня не начали одолевать тягостные воспоминания о Миле. Я твердо решил, что никогда и никому ничего не буду рассказывать об этом периоде своей жизни.

 

31

Послевоенное время не знало, что такое диета. Это слово явно было придумано человеком, страдавшим от ожирения. Никто не заботился тем, что переедал деликатесов, которых был лишен на протяжении многих лет. В итоге я превратился в существо, для которого существует определение «бонвиван». Эти люди точно так же скрывают свой болезненный аппетит, как это делают аскеты. Но моя настоящая болезнь называлась Мила. Исчезнувшая Мила, не позволявшая мне быть счастливым. А поскольку обычное человеческое счастье было мне недоступно, я ударился в поиски наслаждения едой. Но я был скорее гурманом, чем высококвалифицированным гастрономом. Булимия плохо сочетается с изысканной кухней, редко сохраняющейся из-за быстро исчезающего у обжоры вкуса.

Вернувшись в Париж, я стал каждое воскресенье возить Клодин по окрестностям столицы с остановками в кабачках, обеспечивавших посетителям хорошее настроение; я старался как можно реже расставаться с ней. Клодин обычно довольствовалась легким блюдом, которое запивала мягким «Виши Селестэн». Мы очень мало разговаривали друг с другом; у нашей семейной жизни был вкус вареного салата. Наша свадьба была столь же примитивной, как и запись в ряды компартии. Короткая процедура, чтобы узаконить существующее положение. Что касается моего членства в партии, то я не стал проходить перерегистрацию. Мое недоверие к тем, кто пытается думать за других, только усилилось за первые послевоенные годы. Я не доверял и государству, которое всегда существует только для тех, кто служит ему ради собственной выгоды, напяливая при этом маску весьма сомнительного альтруизма. Конечно, я несколько преувеличиваю. Но, в любом случае, власть меня не интересовала. Ни в каком виде. Я был сторонником добродетельного эгоизма, далекого от великих свершений, всегда плохо заканчивающихся. Отец и Клодин частенько ругали меня за такие взгляды. Но их давления было недостаточно, чтобы заставить меня вернуться в строй.

Они говорили: «Какой смысл тогда имело все, что ты делал во время войны, если не иметь в виду окончательное улучшение жизни угнетенных?» Я ощущал в их упреках раздражение постоянными увольнениями работников с закрывающихся предприятий. Ведь они мечтали совсем о другом, когда не щадили себя во время войны. По правде говоря, когда ты записываешься в члены партии, считающейся защитницей слабых, то не очень-то задумываешься о том, что тебе нужно реально бороться за судьбу бедняков. Но так было на самом деле, и я никогда не менял своей точки зрения. Я предпочитал спокойно пользоваться доступными мне благами. И я занялся торговлей тканями, то есть тем, чем занимаются самые отъявленные социальные предатели, какие только существуют. Я стал посредником, обеспечивающим перемещение на рынке погонных километров тканей. Я покупал тысячи рулонов полотна, бархата, хлопчатобумажных тканей как во Франции, так и за границей, а потом продавал их фабрикантам, которые делали из них все что хотели: одежду, портьеры, скатерти. Я не создавал добавленной стоимости, и я не использовал наемный труд. Я был всего лишь посредником между производителями тканей и покупателями и получал только небольшие комиссионные, едва покрывавшие мои расходы на аренду помещения для конторы, располагавшейся на площади Бурс, на оплату квартиры на улице Мартир и на мои поездки по стране. Я заботился о Жаклин и ее сыне, моем крестнике, которому было десять лет. Я обеспечивал их существование, ежемесячно переводя им небольшие суммы. Каждый раз, когда дела приводили меня на юго-запад страны, я посещал их. Обычно я приглашал Жаклин вместе с сыном в хороший ресторан, а перед отъездом делал подарок мальчику, стараясь, чтобы он не забывал меня. Несколько раз я хотел рассказать все Клодин, но стоило мне упомянуть их, как она тут же замыкалась, ощетинившись, словно дикобраз. Я понял, что она считает меня отцом сына Жаклин. У нас же до сих пор так и не было ребенка. Мы посоветовались с врачом и проделали необходимые анализы. Медики дали неутешительное заключение: детей у нас не будет, и виноват в этом оказался я. Только теперь Клодин была вынуждена признать, что мой крестник не может быть моим сыном. Впрочем, она все равно не стала более спокойно воспринимать мою привязанность к сыну Жаклин. Мы молча согласились с тем, что ее не будут касаться проблемы, связанные с этим ребенком.

Информация о моем бесплодии только усилила мое обжорство, и я скоро стал обладателем такого живота, что можно было подумать, будто я ношу ребенка, которого у нас не может быть. Клодин, узнавшая, что она никогда не станет матерью, наоборот, стала быстро терять полноту, дарованную ей природой. Вообще-то она могла просто оставить меня, воспользовавшись, как предлогом, моим бесплодием. Однако она словно приклеилась ко мне, продолжая пестовать свою худобу. Она не хотела терять меня, а у меня недоставало мужества бросить ее. Ситуация грозила большими осложнениями, тем более что она могла продолжаться, учитывая нашу молодость, не одно десятилетие. Поэтому мы решили найти общую для нас сферу интересов. Клодин обладала весьма высокой культурой французского образца, то есть, она была ближе к академической эрудиции, чем к умению мыслить оригинально. Поскольку я редко раскрывал что-либо иное, кроме специальных журналов, посвященных текстильной промышленности и торговле текстилем, она помогла мне открыть, что можно получать подлинное наслаждение от чтения.

У нас по сути не было настоящих друзей. Конечно, приятелей у меня было предостаточно, особенно тех, кто тоже увлекался хорошей кухней. Клодин не возражала против моего общения с ними и не сердилась на мои частые отлучки, связанные с гастрономией. Постепенно в нашей семье сложился определенный образ жизни, имевший такое же отношение к любви, какое существует у местного поезда к крупной железнодорожной магистрали. Наша жизнь протекала спокойно, без ярких событий, но с приятным комфортом, близким по типу к деревенскому.

Мне постепенно удалось, благодаря терпению и настойчивости, переориентировать едкий характер Клодин на посторонних, так что она перестала цепляться ко мне из-за пустяков. Возможно, конечно, что я со своим брюшком напоминал ей плюшевого медвежонка, с которым она любила играть в детстве. Мое безразличие ко всему окружающему успокаивало ее. Мы научились дружелюбно улыбаться друг другу, восхищаться вместе разными пустяками, притворяться, что одинаково смотрим на жизнь. Наши отношения становились еще более ровными, если учесть мою глухоту. Если я не слышал обращенную ко мне тираду Клодин, я улыбался, делая вид, что все понял и со всем согласен. Она тоже улыбалась мне в ответ. В общем, со стороны мы выглядели идеальной парой. Нужно сказать, что вообще-то нам не на что было жаловаться. Мы неплохо зарабатывали, да и жили мы в прекрасной стране. Клодин была преподавателем, я — независимым коммерсантом, мы никому ничего не были должны, да и нам никто ничего не был должен. Конечно, печалились, что у нас не было наследника, но когда нам приходилось общаться с семьями, в которых были дети, мы то и дело незаметно посмеивались, глядя на то, что вытворяют эти ангелочки. У меня не было любовницы, и я уверен, что Клодин тоже не завела себе любовника. Нам не нужно было сохранять семью ради детей, как это бывает с многими семейными парами, в которых супруги с трудом выносят друг друга. Можно даже сказать, что мы были счастливы, хотя эти слова повторяются слишком часто, чтобы быть правдой. Но истину знали только мы сами.

Я забыл сказать, что через десять лет после войны у меня возникли проблемы со слухом. У меня сложилось впечатление, что мои собеседники с каждым днем все больше и больше отдаляются от меня; я не сомневался, что рано или поздно я совсем оглохну. Тем не менее, это не мешало мне путешествовать. Я постоянно пользовался поездом, потому что самолет был для меня слишком дорогим, да и по состоянию здоровья врачи не советовали мне летать. А в поезде я мог проводить, не уставая, сколько угодно времени. В вагоне я чувствовал себя зрителем в зале кинотеатра. Окно купе было для меня экраном, на котором демонстрировались пейзажи Европы от Парижа до Рима, от Рима до Берлина и многое, многое другое. А если в поезде был вагон-ресторан, я оказывался на верху блаженства. Долгие часы я наслаждался видом холмов и озер, тонул взглядом в глубоких речных долинах, поднимался на скалистые хребты. Проносившиеся за окном ландшафты, как мне казалось, не были помечены печальными воспоминаниями, тогда как города все еще старались стереть из своей памяти годы безумия. Это напоминало мне уборку в доме на следующий день после того, как в нем случилась страшная трагедия.

 

32

В тот день я был в Марселе. В канун какого-то праздника вокзал Сен-Шарль был забит пассажирами, стремившимися в Париж. У меня с собой был чемодан, тяжеленный, будто штанга тяжелоатлета. Платформа казалась мне бесконечной. Мое место было в первом вагоне, сразу за локомотивом, мирно выпускавшим струйки пара в ожидании сигнала к отправлению. Я задыхался. Ручка чемодана резала пальцы. Конечно, к нагрузке многое добавлял и мой собственный вес. Я остановился, чтобы перевести дух. Опустив чемодан на землю, я выпрямился и оказался нос к носу с Реми, ничуть не изменившимся по сравнению с днями, которые я провел в доме его матери в самом начале своей карьеры партизана. Я с некоторой завистью подумал, что ему наверняка удастся до последних дней сохранять свой юный облик. Он не сразу узнал меня; надо сказать, что за послевоенные годы я внешне изменился гораздо сильнее, чем этого можно было ожидать, учитывая мой возраст.

— Ну и как, вы нашли тогда свою лошадь?

Он прищурился, присматриваясь ко мне; потом на его губах зазмеилась улыбка хищника, готового к нападению, что всегда придавало ему несколько высокомерный вид. Потом он рассмеялся:

— Смотри-ка, а ведь тогда ты был таким тощим! Похоже, мирное время идет тебе на пользу.

Мы были рады, увидев друг друга уцелевшими после всего пережитого.

— Куда это ты направляешься? — поинтересовался я.

— В Париж.

— Ты в каком вагоне?

— В двенадцатом.

— Что, если мы поедем вместе?

— Конечно!

Я окликнул кондуктора:

— Мы с другом оказались в разных вагонах. Вы не могли бы нам помочь?

Кондуктор взял наши билеты с видом человека, у которого случилось внезапное расстройство желудка. Потом он достал свою записную книжку. Мы стояли неподалеку от моего вагона.

— Если бы у вас нашлось место в двенадцатом, было бы просто замечательно.

Он взглянул на меня с видом большого начальника, и его рот скривился от усилия, связанного с важностью проблемы.

— Я могу разместить вас в первом вагоне. Это все, что в моих силах. Сожалею, но двенадцатый вагон переполнен.

Он поменял билет Реми, и мы направились к голове поезда, мой приятель впереди, а я за ним, потный и пыхтящий.

Через час после отправления поезда, когда наступило время обеда, я почувствовал, что умираю от голода. Реми, чересчур заботливо относившийся к своей фигуре и своему кошельку, успел перехватить сандвич прямо на перроне. Поэтому он сначала воспринял мое предложение посетить вагон-ресторан без особого энтузиазма. Однако, увидев мое состояние, согласился.

За столиком, уставленным тарелками, мы обменивались воспоминаниями до позднего вечера. Он рассказал, что его мать вскоре после моего ухода была арестована как участница голлистского Сопротивления. В январе 44-го ее депортировали в Бухенвальд, откуда она уже не вернулась. Ее решительный взгляд, волосы, заколотые на затылке, и весь ее благородный облик так отчетливо возникли в моей памяти, словно мы расстались только вчера. Вспомнив об этой женщине, я быстро переключился на воспоминания о Миле, и мне стало очень грустно. Пришлось заказать еще одну бутылку бургундского, чтобы продолжить с его помощью уничтожение отварного налима.

За весь вечер мы ни разу не упомянули, даже не намекнули о моей первой жертве, об убийстве, совершенном мной на мирной деревенской дороге и до сих пор заставлявшем меня по ночам то и дело просыпаться с криком. Может быть, мы в конце концов и коснулись бы этого прискорбного события, но неожиданно раздался сильный грохот, потрясший поезд, словно взрыв крупной авиабомбы, и состав резко остановился. Послышались дикие вопли перепуганных пассажиров. Потребовалось минут десять, прежде чем мы узнали, что случилось. Оказалось, что взорвался паровоз, и несколько первых вагонов сошли с рельсов.

Мы остались в вагоне-ресторане, убежденные, что самое страшное уже позади. В окно с выпавшим стеклом мы видели вереницу пассажиров, бегущих вдоль состава; они явно были охвачены той же паникой, что и во время массового исхода из Парижа в начале войны. Реми поинтересовался о произошедшем у одного из бегущих, стремившегося неизвестно куда с вытаращенными глазами и волочившего за собой наполовину раскрывшийся чемодан.

Тот остановился, словно обрадовавшись возможности перевести дыхание.

— Паровоз разнесло на куски. А первый вагон полностью сгорел. Похоже, там никто не уцелел.

— И что, огонь распространяется дальше по составу?

— Нет, огня не видно.

— Еще бы, ведь вагоны металлические. Сгорел только первый вагон, попавший под взрыв вместе с паровозом. Можно не опасаться, что огонь распространится на весь состав. Имеет ли смысл спасаться бегством? Если бояться огня, то я на вашем месте бежал бы вперед, чтобы укрыться в лесочке, где мне ничто не угрожало бы. По крайней мере, мне так кажется.

Махнув рукой, Реми добавил:

— Этот непобедимый рефлекс спасаться бегством при любой опасности! Это просто невыносимо!

Потом он обратился ко мне:

— Послушай, дружище, ведь в твоем чемодане наверняка не было ничего особенно ценного. Да и что ценного может быть в чемодане в наше время? Но наша встреча могла окончиться плохо для нас обоих, если бы ты не страдал от обжорства.

В вагоне-ресторане мы остались в полном одиночестве, все клиенты и обслуга давно исчезли. Реми вернулся к столику, с которым я так и не расставался все это время. Он снова вооружился вилкой и приступил к сыру, заказанному перед самым взрывом. Потом он неожиданно остановился и обхватил голову руками. Я увидел, что он умирает со смеху. Словно заразившись от него, я тоже расхохотался. Мне кажется, в этот момент мы оба думали об одном и том же. Мы могли воспользоваться происшествием, чтобы изобразить себя погибшими, а затем, сменив имена, начать совершенно новую жизнь. Но мы были уже слишком старыми для подобной авантюры. И мы просто принялись опустошать винные запасы вагона-ресторана.

Спасатели появились только поздно ночью. Реми к этому времени был мертвецки пьян, а я, наевшийся до отвала, чувствовал только, что у меня слегка кружится голова. Когда нас спросили, что мы тут делаем, Реми очнулся и ответил, заикаясь:

— Мы просто ожидаем, когда нам принесут счет.

После этой поездки мы никогда больше не теряли друг друга из виду, постоянно встречаясь вплоть до смерти Реми в 1963 году. Он разбился на машине на национальной трассе номер семь.

 

33

Клодин вышла из партии в 1956 году после венгерских событий. Чудовище показало в них свой подлинный облик. Для Клодин эти события оказались потрясением. Она осталась без детей, без партии, с весьма сомнительным семейным счастьем.

Образ Милы с каждым днем бледнел в моей памяти. Я отчаянно цеплялся за воспоминания, пытаясь сохранить их, но зыбучие пески уходящего времени делали далекий образ все менее отчетливым. Так всегда бывает с душевными ранами, исчезающими из памяти, чтобы умереть в глубине души. Так или иначе, но я продолжал жить.

Мое дело процветало. Но мое тело уже не могло полностью использовать имеющиеся у меня возможности. Теперь я старался не столько предаваться чревоугодию, сколько угощать своих друзей. И помогать крестнику. Его мать так и не вышла замуж. Они существовали вдвоем на ее скромную зарплату ночной дежурной, и жить им приходилось в дешевой гостинице в порту, откуда можно было видеть, как ранним утром в море уходят корабли. Она могла часами бездумно смотреть в пространство, не сознавая, что ждет оттуда возвращения своей потерянной любви. Я знал, что в любое время найду ее на этом посту. Каждый раз, когда дела приводили меня в этот город, я приходил к ним. Обычно это бывало ранним утром. Мы некоторое время болтали о разных пустяках, а потом я уходил, незаметно оставив на столе конверт, плотно набитый банкнотами и не позволив ей благодарить меня.

Торговля тканями часто заставляла меня общаться с живущими в Центральной Европе евреями, занимавшимися тем же делом. Это были скромные люди, всегда державшие слово. Они откуда-то узнали, что в годы войны я сражался с коричневой чумой, причиной их несчастий. У каждого из них можно было уловить в глубине глаз странное выражение, в котором печаль смешивалась с потрясением от свершившейся трагедии. Я постепенно смог преодолеть их недоверчивость, постоянно демонстрируя добродушие и жизнерадостность, а также беседами на определенные темы, которые я мог затрагивать только с ними. Наша близость рождалась крайне медленно, я создавал ее небольшими импрессионистскими мазками, которые позволяли им понять, что для меня годы войны тоже значили очень много. Особенно сблизился я с неким Яковом Вайнштейном, коммерсантом, приобретавшим у меня километры бархата и других дорогих тканей. Он считал, что честный человек не должен говорить о деньгах, и поэтому делал заказ в последний момент, когда я собирался уйти и уже надевал пальто. Он всегда испытывал неловкость при обсуждении денежных вопросов, хотя мы встречались именно для этого. Общаясь на протяжении ряда лет, мы постепенно сблизились и стали видеться чаще, чем этого требовали дела. Во время одного из совместных завтраков, обычно еще продолжавшихся в то время, когда у нормальных людей уже заканчивается обед, Яков заговорил о своем брате Натане. На несколько лет моложе Якова, он был известным историком. Жил он в Лондоне. По словам моего приятеля, он считался самым крупным специалистом во всем, что имело отношение к немецким концентрационным лагерям.

И я поехал в Лондон к Натану, заручившись рекомендательным письмом от его брата. Я нашел его в небольшом кабинете. Внушительные пирамиды книг и папок с документами угрожали обрушиться в любой момент, похоронив под собой и хозяина кабинета, и его неосторожного посетителя. Я понял, что у Натана главной целью в жизни был поиск досель неизвестных сведений о концлагерях. Он жил только тогда, когда мог узнавать о них что-нибудь новое. Если когда-нибудь эта проблема оказалась бы исчерпанной, конечно, в случае, если такое реально, то его жизнь неизбежно закончилась бы, испепеленная абсурдностью этой страшной трагедии.

Натан встретил меня внимательным взглядом ярко-синих глаз, защищенных толстыми линзами очков для близоруких. Он заговорил со мной с непосредственностью, характерной для исследователей, которые могут свободно общаться с собеседником только в том случае, если тот обладает информацией, интересующей ученого. К сожалению, я пришел к нему с целью, диаметрально противоположной, так как сведения были нужны мне. Его естественная подозрительность быстро рассеялась, едва я рассказал ему о цели моего посещения. Он тут же завалил меня вопросами, и первым был следующий:

— Интересующая вас особа еврейка? — И тут же добавил, прищурившись: — Я спрашиваю это для того, чтобы определить стоимость расследования.

Увидев кислую физиономию собеседника, он рассмеялся и успокоил меня:

— Не волнуйтесь, моя работа ничего не будет вам стоить, независимо от того, сколько на нее уйдет времени и какие усилия потребуются. Мой поиск оплачивается британским университетом.

— Я не могу вам ответить. Мне известна только ее подпольная кличка. Ее звали Мила. Я никогда не слышал ее фамилию, даже если она была ненастоящей.

— Как вы считаете, немцы могли знать ее настоящее имя?

— Не думаю. Но я знаю только то, что немцам она ничего не рассказала.

— Даже если она так и не раскрыла свое подлинное имя, вполне возможно, что гестапо узнало его из других источников до или даже после ареста. Для меня важно знать это, потому что если немцы так и не выяснили ее настоящее имя, то она могла проходить по их документам под вымышленной фамилией и таким же именем, то есть, как Мила. А вопрос о национальности связан с тем, что на сегодня во всем мире десятки исследователей выполнили колоссальную работу по идентификации всех евреев, прошедших через лагеря смерти. Можно будет также попытаться обратиться к французским судебным органам, хотя они и не очень любят сотрудничать, особенно с иностранцами. Вы не пытались, используя свои связи с участниками Сопротивления, обратиться с запросом в судебные инстанции?

— Честно говоря, я этого не делал. Не буду скрывать от вас, что я прошел через ту же тюрьму, что и Мила, всего через несколько дней после нее. И от этой тюрьмы у меня остались крайне неприятные воспоминания, поэтому мне никогда не приходила в голову мысль обратиться за помощью к тем, кто тогда был тюремщиком, чтобы получить сведения о женщине, в пытках которой они, возможно, участвовали, пусть даже пассивно.

— Действительно, Франция еще не прошла через очищение. Добавлю, что если бы такое очищение свершилось, то ваша страна сегодня была бы столь же безлюдной, какой была Оклахома, когда во время броска на запад туда пришли первые колонисты. Конечно, широкие массы населения ни в чем не виноваты. Примерно один процент приходится на участников Сопротивления, столько же было коллаборационистов, а остальные девяносто восемь процентов — это люди, оказавшиеся между голодом, отчаянием и стремлением найти тех, кто должен ответить за их несчастья. Это одна из наиболее серьезных проблем демократии — как определить виновность или невиновность народных масс. Но как можно обвинять их в пассивности, если известно, с какой легкостью они позволяют кому угодно манипулировать собой! Стоит только сказать, что вы защищаете их интересы, и они тут же становятся вашими сторонниками. Массы очень легко подкупить. Гораздо легче, чем отдельную личность. Что же касается вашего поиска, то я не вижу оснований для беспокойства. Мы найдем эту женщину. A priori, если она была арестована на юго-западе Франции за участие в Сопротивлении, что считалось, в соответствии с применявшейся немцами терминологией, участием в террористических актах, я думаю, что имеется большая вероятность, что ее отправили в Бухенвальд. И если она прошла при этом стандартную процедуру, обнаружить ее следы будет не сложно. Если же что-то в процедуре изменилось, скажем, поезд с арестантами был направлен в другое место назначения, то задача несколько усложнится. Уничтожение евреев и других «недочеловеков» немцами было поставлено на промышленную основу. Если вы разобрались, каким операциям подвергается автомобиль на сборочном конвейере, считайте, что вы овладели логикой геноцида.

Мой собеседник ненадолго замолчал. Опустив очки на кончик носа, он открыл глаза. Его взгляд стал жестким, очевидно, из-за многолетнего сосуществования с кошмаром. Потом он продолжал:

— Наверное, я удивлю вас. Но я хочу сказать вам следующее. Я уверен, что на всем протяжении человеческой истории добро всегда в конечном итоге одерживало верх над злом. Даже если зло временами одерживало значительные победы. Это можно сравнить с биржей. За многолетний период она всегда оказывается лучшим вариантом помещения денег. Американцы не однажды убеждались в этом. Но если вы выберете 1929 год, то встретитесь с катастрофой. Поэтому и за человечеством надо наблюдать несколько десятков лет подряд, чтобы увидеть, как верх одерживает добро. Даже если на этот период приходятся такие хорошо известные нам страшные годы, как это было с 1933-го по 1945 год. А в эти годы особенно трудно пришлось евреям и цыганам, которым бывает трудно верить в прогресс человечества. Но разве у них есть выбор?

Натан проводил меня до конца коридора этого храма науки. Он энергично пожал мне руку и пообещал вскоре порадовать меня новостями. В заключение он попросил передать привет своему брату.

 

34

Несколько недель, последовавших за моей поездкой в Англию, были для меня очень беспокойными. При первом же звонке я кидался к телефону и с нетерпением ожидал появления почтальона. Мной владели одновременно и тревога, и радостное возбуждение. Долгожданные сведения должны были стать для меня вторым освобождением, позволяющим заново начать жизнь с того момента, на котором она остановилась.

Я стал посещать своего крестника и его мать почти каждый месяц. Мальчик быстро превратился в юношу. Он был на редкость жизнерадостным и шел по жизни, уверенный в себе, словно маленький Растиньяк, ни на мгновение не сомневаясь в своем будущем. Он убежденно говорил мне, что станет адвокатом. Я поддерживал его стремление овладеть этой независимой профессией, так как адвокат не должен подчиняться прихотям любого начальника на предприятии или мелкого администратора какого-нибудь учреждения. Как правило, эти люди, распоряжающиеся судьбой подчиненных, невольно гасят энтузиазм молодежи, постоянно проявляя свою посредственность. Я откровенно гордился этим юношей, так уверенно строящим свое будущее.

Натан Вайнштейн позвонил мне ноябрьским утром, когда я открывал двери своей конторы на площади Бурс. Не дожидаясь, пока он скажет мне что-нибудь, я упал в кресло, едва успев добраться до него на подгибающихся ногах. Потом я попросил его ничего не говорить мне по телефону, потому что решил в тот же день ехать в Лондон.

Натан, тепло встретив меня, уселся за свой письменный стол и поправил очки, съехавшие на кончик носа.

— Вы хорошо сделали, что приехали ко мне. Скажу вам сразу, что у меня есть для вас хорошие новости. Прежде чем перейти к ним, скажу, что лично я удовлетворен этим делом. При первой нашей встрече, вы помните, я упомянул Бухенвальд. И я не ошибся. Она проделала путь, который можно назвать классическим. С немцами приятно иметь дело, от них редко приходится ждать сюрпризов. Я выяснил, что она была еврейкой. Испанской еврейкой. Ее зовут Эльвира Фез. Распространенная среди испанских евреев фамилия. Теперь о главном. Когда заключенных в Бухенвальде освободили, она была в числе живых. После нескольких недель, проведенных на востоке Европы, она перебралась в Израиль, где и оставалась до 1954 года, потом переехала в Марокко. Там она живет и сегодня; если говорить точнее, то в Касабланке. Не буду скрывать от вас, я уже почти два месяца знаю, что она жива, но я только на днях узнал ее теперешний адрес. Я хотел сообщить его вам, иначе вы могли устремиться в Израиль и там потерять ее след. Только с помощью своих агентов я смог полностью установить ее маршрут. Вот бумага с ее адресом и даже с номером телефона. Теперь вы поймете, что израильские секретные службы очень результативны.

У меня не хватило слов, чтобы высказать благодарность этому человеку.

 

35

Воздух Марокко был насыщен ароматами прошлого, когда время определялось молитвами. Впервые очутившись в этой стране, я понял, что Мила, которая была вынуждена провести всю войну в тени, выбрала Марокко из-за его солнца.

Я не стал предупреждать ее о своем приезде. Ни письмом, ни звонком по телефону. Я позволил себе потратить целый месяц на то, чтобы бродить вокруг нее, приближаясь настолько постепенно, что сам едва не поверил, будто оказался здесь совсем не для того, чтобы повстречаться с Милой. Я неторопливо проехал по побережью от Танжера до Касабланки. Добравшись до ее города, я некоторое время колебался, не решаясь направиться к центру города. В итоге я двинулся на юг. Через несколько десятков километров я повернул назад и вернулся в Касабланку. Здесь я заблудился, скитаясь по широким проспектам, обрамленным пальмами и зданиями в стиле ар-деко, таким белоснежным, что на них нельзя было смотреть, не прищурившись. Я несколько раз спрашивал дорогу у арабов с черными глазами, с удовольствием старавшихся помочь толстому потному европейцу. Наконец оказался перед небольшой виллой в андалузском стиле, окруженной несколькими деревьями и с газоном спереди, таким зеленым, что он казался искусственным.

Я не подошел к калитке, а двинулся дальше по улице, шагая так решительно, словно вилла меня совершенно не интересовала. Я чувствовал, что не должен встретиться с Милой, не поговорив с самим собой, не попытавшись еще раз разобраться в своих чувствах. Я должен был разобраться в человеке, который, благодаря привычке беспечно следовать естественному ходу событий, на которые он не мог повлиять, постоянно оказывался бессильным изменить что-либо в своей судьбе.

Впервые в жизни я засомневался в своем мужестве. Я нашел его несколько сомнительным, даже если внешне все было в порядке. В ежедневной погоне за гастрономическими удовольствиями и легким опьянением я не заметил ослабление воли, сходное с тем, что случается с людьми, не находящими сегодня в своей жизни ничего более достойного, чем то, за что они когда-то боролись. Самовлюбленная натура уходит от повседневности, которая уже не пробуждает в нем душевный трепет, и она уже не видит в этой повседневности ничего, кроме спокойствия, обретенного после завершения драмы.

Я не мог встретиться с Милой в таком состоянии, растерянным и смирившимся с растерянностью; к тому же меня терзало то, что я не мог мгновенно избавиться от своей отвратительно располневшей фигуры.

Сторож, открывший передо мной калитку, поздоровался со мной за руку и затем коснулся этой рукой своей груди. Я думал, что он попросит меня подождать за дверью и пойдет предупредить Милу. Но он поступил иначе, словно восприняв меня как посланника Провидения. Оставив меня в прихожей, он через минуту вернулся с Милой. Когда я повстречался с ней впервые, я помню, что мне было неудобно за грязную одежду. На этот раз я стыдился своего веса, уродливой оболочки из жира, с которой уже не мог расстаться. Тем не менее она узнала меня с первого взгляда.

— Я не так сильно изменился? — растерянно спросил я.

Она сочувственно улыбнулась.

— У вас все тот же взгляд.

— Конечно, это у человека самый верный друг, чего не скажешь о его животе, — промямлил я, смущенно потупившись.

На ее внешности хорошо были видны следы, оставленные временем. Но я не заметил ни печали, ни радости на спокойном лице, обрамленном поседевшими прядями. Та же привычка смотреть свысока на окружающий мир. Не знаю, удивило ли ее мое неожиданное появление; по крайней мере, она ничем его не показала. Она встретила меня с теплотой, противоположной той холодности и неприятной отчужденности, с которыми она воспринимала меня раньше, очевидно, считая, что мы являемся наказанием друг для друга. Теперь же она приложила немало усилий, чтобы разрушить мою стеснительность, ранее всегда проявлявшуюся в отношениях с ней.

Она угостила меня сладким мятным чаем, оказавшимся первым моим безалкогольным напитком за последний десяток лет. Я рассказал ей о своих поисках, постаравшись утаить, что для меня они мало чем отличались от поисков Святого Грааля. По ее взгляду я понял, что она осознала, каким ядом для моей души было многолетнее ожидание встречи. Мне даже почудилось, что она считает себя ответственной — не за прошлое, а за будущее. Меня сильно смутило, что она способна легко прочитать мои ностальгические мысли. Чтобы помочь мне избавиться от смятения, она стала рассказывать, как она собирается обустроить мое пребывание в Касабланке. Она не понимала, почему на такое путешествие я собирался отвести не более двух дней, и предложила мне обосноваться у нее на любой срок. Мне выделялась комната, несравнимо более просторная и удобная, чем та берлога, в которой она поселила меня в день нашей первой встречи. Она пообещала открыть для меня Касабланку, утопающую в солнечном сиянии, целебном для души, позволяя ей раскрыться перед бесконечностью океана. Казалось, этот город родился из сна, ошеломленный своей неожиданно обретенной свободой. В те дни, когда местные французы упаковывали чемоданы, Мила доверилась солнечной стране и, похоже, не проиграла. После получения независимости исчезли доносящиеся из адских недр запахи серы; совершенно не ощущалась какая-либо неприязнь к тем, кто принадлежал к расе прежних оккупантов.

Когда опустились сумерки, сопровождаемые неожиданной весенней свежестью, мы вернулись в небольшой домик Милы, окруженный садом, насыщенным ароматом цветущих апельсиновых деревьев. Стало слишком прохладно, чтобы оставаться снаружи. Мы пообедали в столовой, оформленной в традиционном марокканском стиле. Нас обслуживала молодая женщина. Мила не знала, что у меня проблемы со слухом, но я настолько самозабвенно поглощал каждое ее слово, что мне не нужно было слышать ее.

Утратив веру в человечество, она занялась исцелением отдельных его представителей. Закончив в Израиле курс медицины, начатый еще в Испании, она посвятила себя умственно неполноценным и сумасшедшим, к счастью, на этот раз не вооруженным и не носящим форму. Тем, кого в бедной стране обычно лечат в последнюю очередь. Она руководила фондом с небольшими средствами, и к ней обращались те, кого Аллах забыл в своем бесконечном стремлении к совершенству.

Мы проговорили до поздней ночи, выпив при этом не один литр мятного чая. Когда рядом находилась Мила, алкоголь был мне не нужен.

Само собой, мы вернулись и к ее биографии. Родившись в семье адвокатов, детство она провела в Малаге. Для ее родителей коммунизм был всего лишь интеллектуальной конструкцией до тех пор, пока фашиствующий национализм не попытался отравить сознание народных масс. Она сражалась против фашизма до полной его победы, заставившей ее бежать через Пиренеи. Она скрывалась в стране басков до той поры, пока гангрена фашизма, распространявшаяся с востока, не заставила ее снова взяться за оружие. Именно в это время и пересеклись наши пути.

Когда в своем рассказе она подошла к моменту своего ареста, она замолчала, и ее взгляд показался мне странно застывшим. Очевидно, так проявилась плотина перед готовыми вырваться наружу слезами.

Она была не в состоянии рассказывать о концентрационном лагере — точно так же, как невозможно рассказывать об изнасиловании.

Затем она сразу перешла к жизни в Израиле, в стране, представляющей огромную надежду для еврейского народа, стране, далекой от смертельно опасного очищения, слишком охватившего христианскую Европу. Здесь она выступила с оружием против англичан, за интересы которых мы сражались вместе с ней. И так продолжалось до создания государства Израиль. Через некоторое время она почувствовала себя оккупантом. Радость возвращения на Землю обетованную померкла для нее перед неоспоримым фактом колонизации, перед нежеланием услышать тех, кто веками жил на этой земле, считавшейся ничьей. У нее опустились руки перед логикой ненависти, которая могла просуществовать неизвестно как долго. Этот день показался ей настолько далеким, что она утратила способность дожидаться, когда разум возьмет верх над страхом. И она оставила народ Израиля сживаться со странной логикой, превратившей его в уникальное для человечества явление. Но она знала также, что никогда не будет чувствовать себя уютно в Европе, хотя и родилась там. У нее возникло отвращение к родным местам, такое же, какое бывает в семье, раздираемой инцестом и взаимной ненавистью, куда можно вернуться только в случае, если ты готов жить, замкнувшись в молчании. Поэтому она обосновалась в стране, отделенной нешироким проливом от Испании, от Андалузии ее детства, где все еще развевались черные флаги франкизма, погубившего ее родных.

Я быстро понял, что у меня всегда были столь же веские основания любить ее. Мне было неловко за мое неожиданное появление и пребывание в ее доме, к тому же, слишком затянувшееся. Но она искренне старалась, чтобы я оставался рядом с ней. Когда я, набравшись смелости, спросил, почему она так настаивает на этом, она с улыбкой ответила: «Потому что у меня нет другого такого друга, как ты. Пожалуй, у меня их нет вообще». В этой привязанности не было ничего общего с обычной дружбой. Когда каждая сторона ищет в другой только то, в чем они схожи. Наша связь укреплялась молчанием. Я когда-то рисковал жизнью, будучи уверен, что она не заговорит на допросе. Она рисковала жизнью, не желая говорить. И мы оба знали это. Как-то она сказала мне, что тоже хотела найти меня, но поискам помешало ее участие в борьбе за независимость Израиля. Кроме того, нельзя было сбрасывать со счетов и ее стойкое отвращение к Европе.

Я так боялся разрушить нашу неожиданную дружбу, что ни разу даже не заикнулся о своей любви. Впрочем, она ведь тоже ничего не рассказывала мне о концлагере. Конечно, это очень разные вещи, но у нас все сложилось именно так. Могу сказать, что я провел с Милой лучшие дни своей жизни.

В дальнейшем я проводил рядом с ней по десять дней два раза в год. Так было до тех пор, пока я не нашел основание бывать в Марокко еще чаще, чтобы дольше оставаться с ней. Я создал небольшую фирму, производящую красители в Айн Себе, в четверти часа езди от Касабланки. Это позволило мне бывать у нее каждые два месяца и гостить при этом по две недели. Она всегда принимала меня с радостью. С течением времени она выглядела все более и более жизнерадостной, почти счастливой. В марте 1964 года, через два дня после моего отъезда из Касабланки, она умерла во время сна, хотя я оставил ее полной жизни, собиравшейся взяться за несколько проектов. Остановилось ее сердце, а я так мечтал, что когда-нибудь оно будет биться только для меня. Не знаю, можно ли считать высшим проявлением моей любви к ней то, что я всегда оставался для нее только другом.

 

36

В то утро, когда со мной случился инсульт, я поехал в агентство путешествий за двумя билетами на самолет до Нью-Йорка. Второй билет был для матери моего крестника. Она раньше никогда не летала самолетом, и мне хотелось сделать для нее приятное. После того как я упал на улице, сбитый с ног небольшим кровеносным сосудиком, поведшим себя слишком независимо, меня подобрала «скорая помощь». Клодин прибежала в госпиталь через полчаса. Врачи не смогли передать ей мои часы, которые исчезли, но отдали билеты. В результате Клодин решила, что я на протяжении пятидесяти лет вел двойную жизнь.

Крестник навещает меня в редкие свободные минуты. Он стал известным адвокатом. Мне не приходится жалеть, что он выбрал именно эту профессию, а не какую-нибудь другую. Например, врача. Ненависть человека к человеку в правовой сфере встречается гораздо чаще, чем в медицине, и я доволен его выбором. И он никогда не узнает, что я был настоящим убийцей его отца.

Век кончается, и мои дни тоже подходят к концу. Я не знаю, первое или второе более важно для меня.

И еще. Я не знаю, будут ли потомки помнить обо мне. Я не сделал для этого ничего серьезного. Возможно, конечно, что какой-нибудь депутат-коммунист, избранник мрачного предместья, вспомнит когда-нибудь обо мне, чтобы повесить табличку с моим именем на незаметной улочке, на школе или в сквере.