Я приехал в освобожденный Париж. Франция ликовала. Мое состояние, пожалуй, можно было сравнить с состоянием женщины после родов. Я чувствовал себя подавленным, словно освобождение лишило меня того смысла существования, которым я жил на протяжении трех лет. Меня угнетало царившее вокруг веселье. Наверное, потому, что понимал: толпа всегда готова праздновать то, что ее устраивает. И с энтузиазмом приветствовать любого политика, выступившего последним. Превозносить усилия, которые она не прилагала. И линчевать проигравшего, которого она только вчера окружала обожанием.

Со мной была Агата. Улыбающаяся куколка. Казалось, она уже забыла историю, способную так сильно травмировать ее чувство справедливости. Мы шли улицей вдоль ипподрома. На нас были все те же дурно пахнущие обноски, и во взглядах окружающих явно читалось удивление появлением таких оборванцев.

Всю дорогу до Парижа меня не покидала уверенность, что я увижу своих родителей целыми и невредимыми. Сомнения впервые посетили меня, когда я увидел крышу заводика, изготовлявшего мельничные камни. Опускался вечер, но было еще достаточно светло. Мы прошли садом, отделявшим наш дом от берега Марны. Задняя дверь была не заперта. Именно это обещал мне отец при расставании. Через застекленную дверь я увидел знакомые силуэты. Я резким толчком распахнул дверь. Отец поднял голову от газеты. Мать вытирала руки кухонным полотенцем.

Потом мы все вместе долго плакали без слов. Наверное, для того, чтобы успеть обдумать, что мы скажем друг другу. Не прошло и десяти минут, как пришли наши родственники, неизвестно откуда узнавшие о моем появлении. Дядюшка крепко обнял меня и долго не хотел отпускать. Крупные слезы катились из-под его черной повязки. Он гордился мной, и мне это было приятно. Кузина козочкой прыгала вокруг нас. Потом она спохватилась и побежала за чистой одеждой для Агаты. Состоявшийся немного позже торжественный обед был самым знаменательным событием для нашей семьи за много лет, хотя содержимое тарелок и оставляло желать лучшего.

Я отправился спать с головой, немного кружившейся от поставленного отцом на стол вина. Это была одна из последних бутылок из коллекции отборных вин, последние поступления в которую относились к концу мирного времени.

Агату уложили в гостиной на диване. Мать долго извинялась перед ней за такое неудобство. Она не представляла, где и как нам довелось провести все предыдущие ночи. Я поднялся в свою комнату. Это была не совсем прежняя детская. Но она явно не ожидала, что в нее вернется взрослый человек.

Ночью я проснулся. Меня терзали воспоминания о Миле, казавшейся сейчас, когда все вернулось к прежним порядкам, невероятно далекой. Вероятно, ее везли в Германию таким же поездом, как и меня. Тот же голод, та же жажда. Те же отвратительные запахи. Необходимость стоять сутками. Потом, вероятнее всего, ее ждала смерть.

Я сел на постели, подумав, что она могла и не выдержать дороги до Германии, гораздо более продолжительной, чем те несколько дней, оказавшихся роковыми для Антуана. Что мне оставалось делать? Я был обречен на скорбь по ушедшему существу, о судьбе которого ничего не знал. Но если я был не в состоянии похоронить Милу, мне не оставалось ничего другого, как похоронить историю моей любви к ней. И все же я не мог не думать, что у меня сохраняется надежда, хотя и потому только, что не имел мужества признать, что надежды нет.