Воздух Марокко был насыщен ароматами прошлого, когда время определялось молитвами. Впервые очутившись в этой стране, я понял, что Мила, которая была вынуждена провести всю войну в тени, выбрала Марокко из-за его солнца.

Я не стал предупреждать ее о своем приезде. Ни письмом, ни звонком по телефону. Я позволил себе потратить целый месяц на то, чтобы бродить вокруг нее, приближаясь настолько постепенно, что сам едва не поверил, будто оказался здесь совсем не для того, чтобы повстречаться с Милой. Я неторопливо проехал по побережью от Танжера до Касабланки. Добравшись до ее города, я некоторое время колебался, не решаясь направиться к центру города. В итоге я двинулся на юг. Через несколько десятков километров я повернул назад и вернулся в Касабланку. Здесь я заблудился, скитаясь по широким проспектам, обрамленным пальмами и зданиями в стиле ар-деко, таким белоснежным, что на них нельзя было смотреть, не прищурившись. Я несколько раз спрашивал дорогу у арабов с черными глазами, с удовольствием старавшихся помочь толстому потному европейцу. Наконец оказался перед небольшой виллой в андалузском стиле, окруженной несколькими деревьями и с газоном спереди, таким зеленым, что он казался искусственным.

Я не подошел к калитке, а двинулся дальше по улице, шагая так решительно, словно вилла меня совершенно не интересовала. Я чувствовал, что не должен встретиться с Милой, не поговорив с самим собой, не попытавшись еще раз разобраться в своих чувствах. Я должен был разобраться в человеке, который, благодаря привычке беспечно следовать естественному ходу событий, на которые он не мог повлиять, постоянно оказывался бессильным изменить что-либо в своей судьбе.

Впервые в жизни я засомневался в своем мужестве. Я нашел его несколько сомнительным, даже если внешне все было в порядке. В ежедневной погоне за гастрономическими удовольствиями и легким опьянением я не заметил ослабление воли, сходное с тем, что случается с людьми, не находящими сегодня в своей жизни ничего более достойного, чем то, за что они когда-то боролись. Самовлюбленная натура уходит от повседневности, которая уже не пробуждает в нем душевный трепет, и она уже не видит в этой повседневности ничего, кроме спокойствия, обретенного после завершения драмы.

Я не мог встретиться с Милой в таком состоянии, растерянным и смирившимся с растерянностью; к тому же меня терзало то, что я не мог мгновенно избавиться от своей отвратительно располневшей фигуры.

Сторож, открывший передо мной калитку, поздоровался со мной за руку и затем коснулся этой рукой своей груди. Я думал, что он попросит меня подождать за дверью и пойдет предупредить Милу. Но он поступил иначе, словно восприняв меня как посланника Провидения. Оставив меня в прихожей, он через минуту вернулся с Милой. Когда я повстречался с ней впервые, я помню, что мне было неудобно за грязную одежду. На этот раз я стыдился своего веса, уродливой оболочки из жира, с которой уже не мог расстаться. Тем не менее она узнала меня с первого взгляда.

— Я не так сильно изменился? — растерянно спросил я.

Она сочувственно улыбнулась.

— У вас все тот же взгляд.

— Конечно, это у человека самый верный друг, чего не скажешь о его животе, — промямлил я, смущенно потупившись.

На ее внешности хорошо были видны следы, оставленные временем. Но я не заметил ни печали, ни радости на спокойном лице, обрамленном поседевшими прядями. Та же привычка смотреть свысока на окружающий мир. Не знаю, удивило ли ее мое неожиданное появление; по крайней мере, она ничем его не показала. Она встретила меня с теплотой, противоположной той холодности и неприятной отчужденности, с которыми она воспринимала меня раньше, очевидно, считая, что мы являемся наказанием друг для друга. Теперь же она приложила немало усилий, чтобы разрушить мою стеснительность, ранее всегда проявлявшуюся в отношениях с ней.

Она угостила меня сладким мятным чаем, оказавшимся первым моим безалкогольным напитком за последний десяток лет. Я рассказал ей о своих поисках, постаравшись утаить, что для меня они мало чем отличались от поисков Святого Грааля. По ее взгляду я понял, что она осознала, каким ядом для моей души было многолетнее ожидание встречи. Мне даже почудилось, что она считает себя ответственной — не за прошлое, а за будущее. Меня сильно смутило, что она способна легко прочитать мои ностальгические мысли. Чтобы помочь мне избавиться от смятения, она стала рассказывать, как она собирается обустроить мое пребывание в Касабланке. Она не понимала, почему на такое путешествие я собирался отвести не более двух дней, и предложила мне обосноваться у нее на любой срок. Мне выделялась комната, несравнимо более просторная и удобная, чем та берлога, в которой она поселила меня в день нашей первой встречи. Она пообещала открыть для меня Касабланку, утопающую в солнечном сиянии, целебном для души, позволяя ей раскрыться перед бесконечностью океана. Казалось, этот город родился из сна, ошеломленный своей неожиданно обретенной свободой. В те дни, когда местные французы упаковывали чемоданы, Мила доверилась солнечной стране и, похоже, не проиграла. После получения независимости исчезли доносящиеся из адских недр запахи серы; совершенно не ощущалась какая-либо неприязнь к тем, кто принадлежал к расе прежних оккупантов.

Когда опустились сумерки, сопровождаемые неожиданной весенней свежестью, мы вернулись в небольшой домик Милы, окруженный садом, насыщенным ароматом цветущих апельсиновых деревьев. Стало слишком прохладно, чтобы оставаться снаружи. Мы пообедали в столовой, оформленной в традиционном марокканском стиле. Нас обслуживала молодая женщина. Мила не знала, что у меня проблемы со слухом, но я настолько самозабвенно поглощал каждое ее слово, что мне не нужно было слышать ее.

Утратив веру в человечество, она занялась исцелением отдельных его представителей. Закончив в Израиле курс медицины, начатый еще в Испании, она посвятила себя умственно неполноценным и сумасшедшим, к счастью, на этот раз не вооруженным и не носящим форму. Тем, кого в бедной стране обычно лечат в последнюю очередь. Она руководила фондом с небольшими средствами, и к ней обращались те, кого Аллах забыл в своем бесконечном стремлении к совершенству.

Мы проговорили до поздней ночи, выпив при этом не один литр мятного чая. Когда рядом находилась Мила, алкоголь был мне не нужен.

Само собой, мы вернулись и к ее биографии. Родившись в семье адвокатов, детство она провела в Малаге. Для ее родителей коммунизм был всего лишь интеллектуальной конструкцией до тех пор, пока фашиствующий национализм не попытался отравить сознание народных масс. Она сражалась против фашизма до полной его победы, заставившей ее бежать через Пиренеи. Она скрывалась в стране басков до той поры, пока гангрена фашизма, распространявшаяся с востока, не заставила ее снова взяться за оружие. Именно в это время и пересеклись наши пути.

Когда в своем рассказе она подошла к моменту своего ареста, она замолчала, и ее взгляд показался мне странно застывшим. Очевидно, так проявилась плотина перед готовыми вырваться наружу слезами.

Она была не в состоянии рассказывать о концентрационном лагере — точно так же, как невозможно рассказывать об изнасиловании.

Затем она сразу перешла к жизни в Израиле, в стране, представляющей огромную надежду для еврейского народа, стране, далекой от смертельно опасного очищения, слишком охватившего христианскую Европу. Здесь она выступила с оружием против англичан, за интересы которых мы сражались вместе с ней. И так продолжалось до создания государства Израиль. Через некоторое время она почувствовала себя оккупантом. Радость возвращения на Землю обетованную померкла для нее перед неоспоримым фактом колонизации, перед нежеланием услышать тех, кто веками жил на этой земле, считавшейся ничьей. У нее опустились руки перед логикой ненависти, которая могла просуществовать неизвестно как долго. Этот день показался ей настолько далеким, что она утратила способность дожидаться, когда разум возьмет верх над страхом. И она оставила народ Израиля сживаться со странной логикой, превратившей его в уникальное для человечества явление. Но она знала также, что никогда не будет чувствовать себя уютно в Европе, хотя и родилась там. У нее возникло отвращение к родным местам, такое же, какое бывает в семье, раздираемой инцестом и взаимной ненавистью, куда можно вернуться только в случае, если ты готов жить, замкнувшись в молчании. Поэтому она обосновалась в стране, отделенной нешироким проливом от Испании, от Андалузии ее детства, где все еще развевались черные флаги франкизма, погубившего ее родных.

Я быстро понял, что у меня всегда были столь же веские основания любить ее. Мне было неловко за мое неожиданное появление и пребывание в ее доме, к тому же, слишком затянувшееся. Но она искренне старалась, чтобы я оставался рядом с ней. Когда я, набравшись смелости, спросил, почему она так настаивает на этом, она с улыбкой ответила: «Потому что у меня нет другого такого друга, как ты. Пожалуй, у меня их нет вообще». В этой привязанности не было ничего общего с обычной дружбой. Когда каждая сторона ищет в другой только то, в чем они схожи. Наша связь укреплялась молчанием. Я когда-то рисковал жизнью, будучи уверен, что она не заговорит на допросе. Она рисковала жизнью, не желая говорить. И мы оба знали это. Как-то она сказала мне, что тоже хотела найти меня, но поискам помешало ее участие в борьбе за независимость Израиля. Кроме того, нельзя было сбрасывать со счетов и ее стойкое отвращение к Европе.

Я так боялся разрушить нашу неожиданную дружбу, что ни разу даже не заикнулся о своей любви. Впрочем, она ведь тоже ничего не рассказывала мне о концлагере. Конечно, это очень разные вещи, но у нас все сложилось именно так. Могу сказать, что я провел с Милой лучшие дни своей жизни.

В дальнейшем я проводил рядом с ней по десять дней два раза в год. Так было до тех пор, пока я не нашел основание бывать в Марокко еще чаще, чтобы дольше оставаться с ней. Я создал небольшую фирму, производящую красители в Айн Себе, в четверти часа езди от Касабланки. Это позволило мне бывать у нее каждые два месяца и гостить при этом по две недели. Она всегда принимала меня с радостью. С течением времени она выглядела все более и более жизнерадостной, почти счастливой. В марте 1964 года, через два дня после моего отъезда из Касабланки, она умерла во время сна, хотя я оставил ее полной жизни, собиравшейся взяться за несколько проектов. Остановилось ее сердце, а я так мечтал, что когда-нибудь оно будет биться только для меня. Не знаю, можно ли считать высшим проявлением моей любви к ней то, что я всегда оставался для нее только другом.