Проходили неделя за неделей. Свобода скончалась на самом деле. Наступил продолжительный период уныния. Каждый переживал это время по-своему. Многие уже начали изменять усопшей, озабоченные проблемой выживания. Другие, казалось, оставались в подавленном состоянии. Моя мать продолжала служить на железной дороге. Отец перестал изображать светского типа, потому что вино стало слишком дорогим. Дядюшка со всей семьей уехал из Парижа в Бретань, где снял на целый год домик, в котором они проводили лето. В деревне питались лучше, чем в городе, особенно, если был пятачок земли, где можно было содержать кур. Воскресенья стали совсем тоскливыми без них, без смеха моей кузины, воспринимавшей голодное время с юмором.

Я понял, что случилось нечто очень серьезное. Это было в тот день, когда я заметил, что отец перестал брюзжать. Для отца, как для многих коммунистов, потребность жаловаться была второй натурой. Его неожиданное примирение с существующим положением дел что-то скрывало за собой. Он стал пропадать часами, ничего нам не говоря. Иногда он уходил поздно вечером и возвращался только на следующий день. Мать ни о чем его не спрашивала. Когда я приставал к ней с вопросами, она молчала с видом заговорщика. Я всегда восхищался отцом. Воспринимал с уважением все, что он делал и говорил. Даже несмотря на то, что с годами жесткость позиции делала его в моих глазах все более и более суровым; казалось, что его представления о человеческом обществе окаменели и в них не оставалось места сомнениям. Потому что он никогда не сомневался, он никогда не предавался бесполезному философствованию, не расслаблялся, не ударялся в скептицизм, тогда как у меня была отчетливая склонность к подобным занятиям. Ведь так приятно ничего не делать под тем предлогом, что ты не знаешь окончательной истины. В общем, учитывая все эти соображения, я ничуть не удивился, когда он торжественно пригласил меня в свой кабинет на втором этаже.

Это было сентябрьским вечером 1941 года, накануне моего дня рождения. Назавтра я должен был отметить свое двадцатилетие вместе с бандой приятелей и несколькими не слишком щепетильными девушками. С организацией праздника было несколько проблем. Во-первых, поискам продуктов сильно мешал комендантский час, да и сложно было раздобыть достаточно спиртного, чтобы поставить на стол; во-вторых, наше жилище было не слишком просторным. В очередной раз, когда я оказывался центром внимания окружающих, все словно нарочно старалось мне помешать. Мой школьный приятель, некий Колло, догадался об этих затруднениях и предложил объединить мой день рождения с вечером, который хотела организовать его старшая сестра, уж не помню, по какому поводу. Поскольку у меня не было выбора, я согласился. Конечно, я знал, что Колло сделал свое предложение только для того, чтобы удивить меня. Его отец был крупным капиталистом, королем винтов, шурупов и прочих резьбовых деталей. Я знал, что у него было пятеро детей, все такие чистенькие и гладенькие, словно их выпустили из автоклава, в котором высокая температура стерла все морщинки и прочие неровности на коже. Семье Колло принадлежала просторная квартира в Париже, на бульваре Распай, возле перекрестка с бульваром Монпарнас. Колло, чтобы показать, что их семья ни в чем не нуждается, даже разрешил мне пригласить нескольких моих лучших друзей при условии, что девушек будет столько же, сколько парней. Мне был очень неприятен этот Колло с его стремлением сделать из меня своего должника, но делать было нечего. День двадцатилетия не может промелькнуть мимо тебя, словно переполненный автобус.

Таким образом, как раз накануне этого дня отец раскрыл передо мной свои планы, полностью лишив меня возможности обсуждать что-либо. Делая вид, что национал-социализм защищает дело рабочего класса, фрицы ловко заморочили всем голову. Это стало ясно после их нападения на СССР. Теперь некогда было колебаться. Компартия Франции начинала борьбу против бошей и против Петена. Отец уже участвовал в ней. Он не стал мне говорить об этом подробнее, но объяснил, что подпольная война — это как математика. Чтобы продвигаться вперед, не нужно каждый раз доказывать теоремы. Ему понравилось это сравнение как свидетельство его интеллигентности. Часть программы, имевшая отношение ко мне, свалилась на мою голову, как горный обвал. Отец отправлял меня в подполье. Не интересуясь моим мнением, как это происходило несколько столетий тому назад с сиротами из высокопоставленных семей, которых, не спрашивая, отправляли в приют. Но я не мог отсутствовать подолгу, так как могли заподозрить участие нашей семьи в Сопротивлении. Тем более, я не мог участвовать в операциях подполья поблизости от нашего жилья — эти функции возлагались на более пожилых подпольщиков. Кроме того, я достиг возраста, когда меня могли в любой момент призвать в армию. Диктаторы любят молодежь — они хорошо понимают ее. Отец всерьез опасался, что немцы будут набирать в свою армию французов, чтобы отправить их сражаться на восток. Эта опасность была тем более реальной для меня, потому что моя мать была уроженкой Альзаса, вновь ставшего немецким. Поэтому отец решил, что я должен умереть, исчезнуть из списков гражданского состояния. У меня был только месяц для того, чтобы подцепить какую-нибудь опасную болезнь, быстро достичь агонии и благополучно скончаться. Это нужно было провернуть с участием врача, хотя и не бывшего членом партии, но считавшегося нашим единомышленником. На следующий день после своей кончины я должен был отправиться на юг и исчезнуть в тамошнем подполье. Вот таким образом я перенял эту профессию от своего отца. Мне даже не пришлось позаботиться о своем паспорте. Не посоветовавшись со мной, отец выбрал для меня фамилию Галмье, вспомнив мою старую школьную кличку. Я вышел из его кабинета с гудящей головой, забитой мыслями, словно сортировочная станция составами. Я не мог представить, что стану настоящим партизаном. Мне казалось, что я должен был стать артистом, чтобы сыграть эту непростую роль, достойную таланта Жуве или Габена.

Превратившись, таким образом, благодаря отцу, в подобие зомби, я в хорошем настроении отправился на праздник, явно последний для меня с моей настоящей фамилией. Едва я вошел, как почувствовал, что попал в высший свет. За два часа, потребовавшихся мне, чтобы добраться на велосипеде из моего пригорода до Монпарнаса, я превратился в мокрую мышь. Служанка, открывшая мне дверь, оглядела меня весьма неодобрительно. К счастью, в прихожую заглянул Колло с мундштуком в руке, золотыми часами в жилетном кармане и в галстуке-бабочке. Наверное, меня не выставили только благодаря его появлению. Едва за мной закрылась дверь в гостиную, как произошло чудо. Войне пришлось остаться в прихожей. В большой, обшитой деревянными панелями гостиной толпились французы и немцы с бокалами в руках, так мирно беседовавшие, как если бы они оказались здесь после только что закончившегося теннисного турнира. У французов совершенно отсутствовал вид побежденных. Отец Колло поздоровался со мной, старательно отводя взгляд. Какой-то немецкий офицер разглядывал висевшие на стенах картины, явно испытывая наслаждение от этого занятия. После того как они вошли во Францию, словно нож в масло, местная элита готова была на все, лишь бы понравиться оккупантам. Единственная туча, несколько омрачавшая безоблачное небо, была связана с начавшейся на востоке новой кампанией. Тем не менее, никто не уходит из команды-победительницы. Я слышал, как отец Колло говорил какому-то коротышке с толстыми губами, что собирается запустить свои предприятия. «Нет войны без оружия, нет оружия без болтов и гаек». Его собеседник кивал головой, говоря: «Слава Богу, хаос был только иллюзией, за которой наши дела продолжаются в полном порядке».

Я увидел мадам Колло, старую истеричку. Ее другие дети, как и мой одноклассник, выглядели так идеально, словно их долго полировали мелкой наждачкой. Они делали вид, будто не замечают меня. Поль все же представил меня своей сестре, чей день рождения отмечали сегодня. Как и я, она родилась 13 июля 1921 года, так что нас можно было считать астрологическими близнецами. Выглядела она малость глуповатой, как дефективный ребенок, которого все еще носят на руках, хотя он давно вырос. Мой школьный приятель Марсель явился на праздник со своей кузиной. Шикарная девочка! Не знаю, то ли от вида стола, то ли по какой другой причине, но у нее широко открылись глаза. Поль тут же засек ее и подкатился к ней. Вскоре он отвел красотку за руку подальше от брата, чтобы без помех вскружить ей голову. Марсель сказал мне, что праздничный стол, уже порядком опустошенный, питал бы, считая в талонах, семью с восемью детьми в течение года. Вскоре гости старше тридцати лет постепенно стали уходить по одному. Немцы при этом щелкали каблуками, французы исчезали бесшумно. Мы остались, чтобы прикончить небольшие бутерброды, которые мы уже поглощали добрых полчаса, стараясь не разговаривать, чтобы успеть съесть побольше. Я много выпил, поскольку не желал, чтобы что-нибудь осталось на столе после моего ухода. Рядом со мной на стул устало опустилась какая-то девица. В приличном подпитии, с пресыщенным видом. Ее взгляд остановился на мне не столько из любопытства, сколько в поисках отдыха. Заметив, что рядом с ней кто-то есть, она завязала со мной разговор. Приглядевшись к ней, я нашел ее довольно симпатичной. Как оказалось, это была родственница наших хозяев, двоюродная сестра Колло. Начав длинный монолог, вызвать который может только алкоголь, она сообщила мне, что ей нравится жить во время, которое она назвала сумерками посредственностей. Фашизм привлекал ее, словно фонарь ночную бабочку. У нее была буквально физиологическая тяга к порядку и абсолютным истинам. Мечты ее ограничивались безумной ночной скачкой на большой черной лошади. Ей хотелось быть членом элиты общества, избавленной от банкиров-евреев. Слушая ее, я стал представлять себе фашизм совершенно не так, как вытекало из слов отца, параноидального приверженца теории борьбы классов. Похоже, что она страдала каким-то гормональным расстройством, буквально сжигавшим ее мозг.

Я понял, что понравился ей. Нам пришлось всего лишь пересечь бульвар Монпарнас, чтобы оказаться на улице Кампань-Премьер, в ее огромной квартире, напоминавшей ателье художника. Меня влекло к ней с той же силой, с которой негров тянет к белым женщинам, а белых мужчин к негритянкам. Стремление к неизведанному, к экзотике. Я был не в том возрасте, чтобы быть слишком требовательным к девушке из-за политических мотивов. Мы тихонько поднялись на третий этаж по широкой натертой воском лестнице; чтобы не шуметь, она даже сняла туфли на высоких каблуках. На ногах она ухитрялась держаться только с помощью перил. Я чувствовал, что живот у меня впервые за многие месяцы набит до предела; мне казалось, что он раздулся, словно у щенка, долго сосавшего свою мать. Раздевшись, она принялась причесываться.

С тем потерянным видом, который может быть вызван только неестественным увлечением идеологией.

Я с удивлением понял, как быстро заканчивается акт любви, по сравнению со временем, ушедшим на мысли о нем. Возможно, конечно, что так вышло из-за моих проблем с пищеварением. Потом я устроился в глубоком кожаном кресле, а девушка растянулась на диване, положив голову на подлокотник, и уснула в таком неудобном положении.

Утром она встала первой. После душа она принялась расхаживать по комнате совершенно голой. Я впервые видел женщину абсолютно обнаженной. Оказалось, что наблюдать за ней почти так же приятно, как и обладать ею. Конечно, слово «обладать» мало подходит для мимолетного соития без перспектив на дальнейшее.

Я уехал на своем велосипеде, подгоняемый дувшим мне в спину утренним ветерком. Он словно старался, чтобы я скорее удалился от своей случайной партнерши. Мне чудилось, что весь Париж вокруг меня сладострастно валяется в утренней постели. Путь домой показался мне очень долгим.