Стив Томасула (СТ): Имя маркиза де Сада нередко употребляют как синоним жестокости, особенно по отношению к женщинам, тем не менее в «Дознании веерщицы» он выведен скорее с сочувствием. Не могли бы вы рассказать, что привлекло вас в де Саде и почему вы решили написать эту книгу.

Рикки Дюкорне (РД): Все мои романы начинаются с того, что я слышу голос. На этот раз это был голос бесстрашной веерщицы. Она поведала, что действие романа будет развиваться во время Великой Французской Революции и что главным действующим лицом в нем будет де Сад. Я подумала: «Только не это! Теперь мне все-таки придется сразиться с монстром! Перечитать его кошмарные книги. Лицом к лицу встретиться с безумцем и его ужасными парадоксами: с его жаждой сексуальной свободы и его собственной изводящей импотенцией, с его граничащим с одержимостью, энциклопедическим увлечением убийством на сексуальной почве и его ненавистью к смертной казни; с тем фактом, что при всех его мечтах о сексуально раскрепощенной женщине его страх и ненависть к ее телу отравляют эти самые мечты».

(СТ): В посвящении вы благодарите своего отца за то, что, когда вам было шестнадцать лет, он дал вам роман де Сада «Жюстина».

(РД): Мой отец обладал выдающимся умом и не менее выдающейся библиотекой и обоими поделился со мной. До «Жюстины» он давал мне читать Сартра, а также «Скромное предложение» Свифта. «Жюстину» я прочла как философский роман, а также как сатиру. Давая мне «Жюстину», отец признавал, что я стала мыслящей и сексуально раскрепощенной женщиной. Это доверие было величайшим подарком, какой он мне сделал.

Я с детства интересовалась вопросами этики. У Сартра я почерпнула мысль о том, что свобода и ответственность неразрывно связаны друг с другом. Де Сад и Сартр ставят перед читателем одну и ту же дилемму: если мы живем в безбожном мире, то как нам себя вести? Каждый по-своему, оба писателя показывают, что нравственная пустота ведет не к свободе, а к кошмару и смерти.

(СТ): Поэтому «Дознание веерщицы» не столько исторический роман, сколько роман об идеях де Сада?

(РД): Как вы знаете, есть множество способов интерпретировать историю. Несмотря на то что мой роман основывается на исторических реалиях и тщательном изучении материала, он не маскируется под историю как таковую. Напротив, в нем выведена возможная реальность, параллельная реальность, в которой идеи действительно можно исследовать.

(СТ): В одном из своих эссе вы описали, как живший в XVIII столетии физик Роберт Хук, глядя в микроскоп, зарисовывает невероятно увеличенную блоху. То же делает для нас и де Сад? Показывает нам порок с большой буквы?

(РД): Когда веерщица читает де Сада в первый раз, она приходит в ужас и с отвращением от него отворачивается. Но потом она осознает, что его виденье ада в действительности виденье опасностей, которые грозят всем нам. Она решает, что для того, чтобы выжить, необходимо «посмотреть в лицо тигру». Сама я считаю, что если мы решимся присмотреться к гипотетической реальности де Сада внутри каждого из нас, у нас появится шанс выжить. Что если бы мы внимательно прочли де Сада, то, возможно, были бы готовы к возможности холокоста и сумели бы вовремя его предотвратить.

(СТ): Как рисунки Хука, ваша книга также завязана на пристальный взгляд, или, точнее, воображение.

(РД): Я не только писательница, но и художница и поэтому много времени провожу, разглядывая то, что меня окружает: предметы, ландшафты, картины, лица людей. Поскольку напряженное разглядывание ведет к напряженным размышлениям, мой слог всегда опирается на зрение.

Помню, в возрасте шести лет я нашла замечательное синее яйцо малиновки и положила его в коробочку с ваткой. Каждое утро я бегала посмотреть, не вылупился ли из него кто-нибудь за ночь. Однажды утром оно исчезло. У моих родителей накануне была вечеринка, и мама показала яйцо гостям, чтобы их развлечь. Кто-то шутки ради раздавил его между ладоней. В этом яйце для меня заключался огромный смысл: оно воплощало жизнь, дикую природу и красоту. Думаю, в то утро я начала задумываться о нравственности.

В «Дознании веерщицы» веер – могущественная сила, пронизывающая всю книгу, и не только потому, что книга посвящена веерщице, но и потому что она посвящена сексуальности и раздумью: открытию и закрытию тел и умов. Подобно уму и человеческому телу, веер очень хрупок. Как вам известно, открывать себя миру рискованно. Так же рискованно, как и необходимо. Жизненно необходимо.

Могу добавить, что огромной силой обладают также книги, к которым мы возвращаемся по многу раз. Их сюжеты, описанные в них предметы расцвечивают и слова автора, и наши собственные воспоминания. Тут мне приходит на ум магическая книга «Десять тысяч вещей» Мари Дермю.

(СТ): Значит, повествование вы рассматриваете как некий шкафчик, в котором хранятся те или иные предметы?

(РД): Думаю, романы сродни первым «кабинетам диковин», набитым вещами, которые показались коллекционеру занимательными, но остаются разрозненными. Забавного вида рог может лежать на полке рядом с диковинным древесным наростом, двуглавой змеей в бутылке, любопытной вышивкой, редкой раковиной. И все же это странное собрание может многое рассказать о мире, пусть только о том, что творится в душе коллекционера!

(СТ): В качестве аналогии мне приходит на ум одно место из Данте, где логика тоже ассоциативная, а не рациональная: Господь в его хрустальной сфере выступает как отражение Сатаны, его негатив. Один – антипод и пародия другого, но, как в ваших романах, персонажам иногда зачастую трудно определить, где добро, а где зло.

(РД): Де Сад зачастую пародия на самого себя, и именно эта «отстраненность» и делает его в конечном итоге человечным. В своих мечтах он – монстр, а в жизни – недотепа, атеист, которому, чтобы получать удовольствие в постели, необходимы всевозможные католические нараферналии. Однако он мечтает о свободе, и в основе моей книги «противостояние» Сада и епископа Ланды, человека в самом деле уничтожившего целый мир: кто истинный монстр?

Я писательница, потому что написание текстов позволяет мне мыслить глубже. Процесс письма, если оно скрупулезное и решительное, заставляет не только писателя, но и читателя забираться в неожиданные и зачастую опасные места. Посметь взглянуть в лицо парадоксам в нас самих – и страх, и тайна, и наслаждение прочтения и написания книг одновременно.

(СТ): Это выглядит как антитеза обычному употреблению слов. Позвольте, я процитирую другое ваше эссе: «Можно сказать, что литературный вымысел имеет свою функцию. А заключается она в том, чтобы освободить первозданную ярость языка от шелухи повседневного использования».

(РД): Я много думала о том, что делают с языком политика и реклама, а ведь в нашей стране политика все больше становится разновидностью рекламы. Одно дело – естественное изменение языка, в конце концов, язык никогда не бывает статичным, но постоянно видоизменяется; совсем другое – когда слова высасывают досуха и лишают смысла.

(СТ): В уста де Сада вы вкладываете следующие слова: «И мне начхать, если от моих изобретений, не в пример гильотине, нет "пользы"». Выходит, странность и полезность – это необходимые качества литературы?

(РД): С одной стороны, нет ничего полезнее того, что заставляет нас мечтать и позволяет нам изменяться, становиться богаче. Искусство тоже обладает такой чудесной способностью. Но с точки зрения нашей, склонной к идеосинкразиям культуры, где что-то ценится только тогда, когда на нем можно сделать деньги, искусство бесполезно. Я утверждаю, что пусть искусство и «бесполезно», оно тем не менее абсолютно необходимо.

(СТ): Так как же вы совмещаете это со способностью языка высвобождать страшнейшие разрушения, геноцид, темную сторону всего того, что вы защищаете?

(РД): Разумеется, меня интересует язык и возможность использования его во вред. Обращение с языком требует большой осторожности. Одна из разновидностей такой осторожности, на мой взгляд, писать книги, в которых я исследую, что случается, когда посредством «хорошего» довода даже самые худшие поступки обретают силу и оправдание.

(СТ): Писательницы-феминистки нередко указывают, что личное есть одновременно и политическое, и в судьбе Габриеллы и де Сада вы как будто продемонстрировали эту идею.

(РД): Я живу с психоаналитиком. Некоторое время назад среди его пациентов был один трансвестит, который считал, что у него нет другого выбора, кроме как решить, к какому полу себя отнести, и пойти на операцию. Почему бы – вместо того чтобы подвергать человека ужасам и риску такой операции – не придумать общество, которое отказалось от уничижительных стереотипов и допускает возможность существования бесконечного числа полов. Не быть принужденным ограничивать себя, бесконечно сомневаться в официальных стереотипах, значит хотя бы отчасти вернуть себе рай.

(СТ): Что ж, де Сад и был тем, кто поколебал официоз.

(РД): Что да, то да!

(СТ): На «плохих парнях» сюжет строится, а?

(РД): «Плохие парни» дают писателю где развернуться. Поднимают ставки. Я пристрастна к тем, кого французы называют литературными безумцами. В восемнадцатом веке таких было множество. Они спорили о приезде ангелов, об академическом языке и о том, способны ли звезды мыслить.

(СТ): В одном из эссе вы писали: «В раннем детстве я была заражена змеиным ядом языка». Более всего в этом утверждении меня заинтересовало размывание границ между телом и языком. Это снова возвращает нас к вашему роману.

(РД): Я писала про одно из моих самых первых воспоминаний. Я открыла букварь, и буква «п» оказалась зависшей над цветком пчелой. Картинка так на меня подействовала, что я была очарована, а еще я почувствовала жжение от укуса. С тех пор книги воздействовали на меня не только на интеллектуальном, но и на уровне физических ощущений. Те книги, которые я пишу, – это те самые, которые я читаю.