Святые сердца

Дюнан Сара

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

Глава тридцать первая

Первые дни Великого поста Зуана и Серафина отсыпаются каждая в своей келье. Вокруг них продолжается большая чистка города. Дождь льет так, что сточные канавы и горгульи водопроводных труб не успевают отводить воду, и по всему монастырю текут грязные ручьи. Вода просачивается под двери келий, подолы одеяний монахинь намокают на ходу. Даже монастырские кошки перебираются под крышу и спят, свернувшись калачиком, на теплых деревянных скамьях хора, откуда их сгоняют перед каждой службой.

Стеклянные бокалы из Мурано и керамические тарелочки бережно завернуты и убраны в сундуки, платья, сапоги и парики возвращены хозяевам; грохот, который производят рабочие, разбирая сцену, уже не волнует так, как волновали звуки ее возведения. В кухнях вертела и сковородки отправлены на самые дальние полки, и сестры ожидают начала поста, вне всякого сомнения, ободренные всепроникающими запахами вареных овощей и водянистых супов.

Подошла пора глубоких размышлений и осознанного воздержания. Но никто не впадает в уныние. Напротив. Хотя обычно с Великим постом напряжение карнавальных недель спадает, в этом году его сменило всеобщее возбуждение. Что-то происходит с общиной после откровения в келье Серафины. Все, не только монахини, но и послушницы, молятся больше обычного — а что еще им делать? — и со все возрастающим нетерпением ждут следующего собрания.

За девушкой ухаживают Летиция и ее бывшая прислужница, они отмывают келью и по приказу сестры Зуаны развешивают в ней остатки ароматических смесей из трапезной для освежения воздуха. Когда Серафина наконец просыпается, то у нее нет сил встать, и кухня сама приходит к ней в лице Федерики. Послушницы не обязаны поститься — отказ от пищи не рекомендован и монахиням моложе двадцати пяти лет, — и Федерика приносит ей разную вкуснятину, оставшуюся от праздничного обеда; Серафина не прикасается к еде. Болезнь отбила у нее всякий аппетит, и, хотя для подкрепления сил ей надо поесть, Серафина наотрез отказывается от всего и просит только воды. Когда ее приходит навестить сестра Юмилиана, девушка просит у нее позволения исповедоваться и приготовиться к причастию. Сестра-наставница передает ее просьбу аббатисе. Отказать в ней никто не вправе. И поскольку идти к отцу Ромеро она не может, исповедник сам приходит к ней. Пастырь уже много дней не ступал на территорию монастыря, и аббатиса заботливо распоряжается дать ему фляжку с вином, чтобы ему было чем подкрепиться в столь длинном путешествии. Проходит немало времени, прежде чем он покидает келью. Остается только гадать, что он там делал так долго — спал или слушал.

Когда он уходит, аббатиса стоит и смотрит, как он ковыляет по галерее в сопровождении прислужницы, старательно укрывающей его от дождя. Ничего из услышанного он не расскажет, а она ни о чем не спросит. Интересно, сколько он еще протянет? Он уже имена монахинь и те наверняка позабыл.

Мадонна Чиара складывает на груди руки и чуть слышно вздыхает. Ей предстоят напряженные недели. Сколько бы труда ни требовала подготовка к карнавалу, на потом работы всегда остается больше: надо проверить бухгалтерские книги, сравнить приход с расходом, заново заказать припасы, написать письма благодарности. Ее внимание было поглощено другими делами во время «чудесных событий» в келье Серафины, поэтому, когда она пришла, все уже кончилось, и ей пришлось довольствоваться пересказом.

Тем не менее она прекрасно понимает, к чему это может привести в будущем. Великий пост — время, когда, по традиции, каждый монастырь полагается исключительно на свои внутренние ресурсы, как духовные, так и материальные, а потому всякая аббатиса должна особенно внимательно следить за всеми подводными течениями и узловыми моментами жизни общины, которые могут проявиться в этот период. Проведя в Санта-Катерине тридцать семь лет из своих сорока трех, мадонна Чиара знает о монастыре и населяющих его сестрах практически все и без затянувшейся драмы послушницы или нового появления на людях сестры Магдалены чувствует, что вызов, который бросает ее власти сестра Юмилиана, крепнет день ото дня. Так что, пока мирские дела монастыря в порядке — отношения с епископом налажены, покровители накормлены, почести им оказаны, список будущих послушниц с богатыми придаными составлен, сумму приданого можно будет и увеличить, если желающие пристроить к ним своих дочерей и дальше будут стоять в очередь, — самое время заглянуть в дела внутренние.

Зуана, получившая разрешение пропустить утреннюю службу, наконец просыпается в своей келье посреди рабочего часа. Сон ее был глубок и не прерывался видениями. Она умывается теплой водой из тазика, который прислужница оставила под ее дверью вместе с новой печаткой благоухающего мыла и свежим полотенцем. Поскольку ее собственное приданое не настолько велико, чтобы позволять ей такую роскошь, она понимает, что это подарок из запасов монастыря. И принимает его с благодарностью. Запах экскрементов все еще липнет к ее коже, и она моется с удвоенной энергией. Особенное удовольствие — да, именно так — доставляет ей намыливание волос. За зиму они отросли, и ей по душе их влажная тяжесть и мурашки удовольствия, которые пробегают по ее спине, пока она пальцами массирует себе голову. Оставив волосы непокрытыми, она головной повязкой трет себе сначала руки, потом тело под сорочкой.

Работая в лазарете, она чаще соприкасается с телами женщин, чем другие монахини, однако собственное тело не вызывает в ней никакого интереса. Разумеется, в ее жизни бывали моменты, когда она задавала себе вопрос о том, чего ей не суждено испытать, и даже раз-другой исследовала сладостные темные уголки своего тела, однако зов плоти оказался в ее случае, самое большее, преходящим, а напряжение умственного труда и дисциплина молитвы подавили и подчинили его окончательно.

Мыло мягко обволакивает ее кожу, взбиваясь в пышную морскую пену. Зуана чувствует ароматы миндаля и календулы — не иначе как из запасов самой аббатисы — и отмечает тихий восторг, который охватывает ее от того, как удачно дополняют друг друга запах и ощущение.

Она знает, что борьба с зовом плоти не всегда также легка для других. Серафина — далеко не единственная молодая женщина, которая отдает свою девственность Иисусу, в то время как тоска по материальному мужу продолжает снедать ее. Хотя способы ослабить напряжение есть. За многие годы ей часто случалось не спать ночь, решая какую-нибудь проблему или обдумывая способы лечения, и тогда она не раз слышала учащенное дыхание и стоны, которые раздавались то из-за одной двери, то из-за другой. Иногда удовольствие трудно отличить от боли; но так или иначе одного звука достаточно, чтобы пробудить в тех, кто его слышит, огонь желания, и потому Зуана давно уже научилась повышать громкость собственных мыслей, заглушая наружные шумы. Не ее это дело — осуждать или спасать чужие души.

Она обливает себя водой и торопливо вытирается, потом сушит полотенцем волосы до тех пор, пока они не встают вокруг ее головы дыбом, точно игольчатый нимб, но, поскольку зеркала в ее келье нет, увидеть это она не может.

Если, точнее, когда такие проступки становятся очевидными — а это рано или поздно случается, — повинную сестру или сестер заставляют сделать признание, которое, однако, остается между ними и исповедником, а затем подвергают строгому и регулярному наказанию. После чего все либо заканчивается — избыток энергии видоизменяется в любовь к Господу, — либо сестры научаются лучше скрывать свой грех. Самая гнусная еретическая пропаганда касается монахинь и исповедников, которые будто бы перелезают через стены или протискиваются сквозь решетку в исповедальной, чтобы соприкоснуться телами. Мысль о том, что женщины могут грешить друг с другом или сами с собой, отвратительна даже тем, кто готов смыть саму церковь вместе с ее грехами.

Надев чистую сорочку и платье, Зуана опускается на колени перед кроватью. Она уже два дня не была на службе и пропустила множество молитв, но мысли так быстро заполняют ее ум, что ей не удается пресечь их поток. Тогда она, как может, проговаривает слова, не вкладывая в них особого смысла, и спешит в монастырь к своим подопечным.

Вернувшаяся в свою келью сестра Магдалена лежит на матрасе, точно труп, кости ее головы выпирают наружу так сильно, будто она уже наполовину превратилась в череп. Ее сон настолько глубок, что, лишь приложив к ее губам ухо, Зуана слышит дыхание. Кажется непостижимым, чтобы эта… эта развалина… могла найти в себе силы встать, перейти в другую келью да еще петь и молиться, сидя рядом с больной девушкой. Но теперь все кончилось, высосав из нее все жизненные силы. Зуана не знает, какие видения встают за закрытыми ставнями этих век, но от души надеется, что радостные и прекрасные, ибо в этом мире ее не ждет ничего хорошего. Смочив ей губы водой, она слегка переменяет ее позу, чтобы не образовывались пролежни. Больше она ничего не может для нее сделать.

Зато в келье Серафины дела обстоят куда лучше. В воздухе пахнет травами, а у кровати лежит хлеб, овощной пирог и ярко-зеленая марципановая груша. Девушка спит на чистых простынях, ее тело помыто, расчесанные волосы струятся вдоль него. Зуана раздумывает, стоит ли ее будить, чтобы проверить самочувствие, но пульс больной бьется ровно и сильно, а после такой глубокой чистки всего организма сон — лучшее лекарство. В келье стоит тишина и даже покой, но вызван он освобождением от страдания или чем-то иным, более глубоким, она не знает. Ей вспоминается сестра Магдалена, которая сидела возле кровати, пронзенная видением Христа.

«Видение было ей, но не мне», — думает Зуана. И, как бы ей ни хотелось, чтобы было иначе, для нее келья оставалась пустой.

А как же Серафина? Что она видела, впервые открыв глаза? Зуана достаточно понимает природу своих лекарств, чтобы знать: всякий, в чьем теле мак борется с чемерицей, уже носится между адом и раем. В таком состоянии энергия сестры Магдалены вполне могла проникнуть в нее, ведь, когда тело и ум сливаются воедино, все оказывается близко к поверхности.

Кожа девушки бледна, круги темнеют под глазами. Ее надо хорошенько подкормить, иначе слабость после жестокой рвоты и поноса долго еще не пройдет. Как же она раньше не заметила такой потери веса? Монашеское платье скрывает множество грехов, но ведь когда они с послушницей в последний раз работали вместе, та не была такой тощей? Неужели и это результат любовного недуга? Ах, как это теперь очевидно. В чем же дело — то ли она, Зуана, была чрезмерно занята, то ли сама так нуждалась в молодой подруге, что не увидела того, что было у нее прямо перед глазами? А если бы и заметила, что это изменило бы? Жаль, что аббатиса раньше не поделилась с ней своими подозрениями, каковы бы они ни были, ведь она до сих пор не представляет, когда та узнала.

Нет. Она окидывает взглядом келью. Все было видно с самого начала, все, что ей требовалось знать. Ярость, роскошь ее молодого тела, когда она помогала ей улечься в постель в ту первую ночь, любовные мадригалы, спрятанные в молитвеннике, мужской голос, поющий за стенами, одинокое «Браво!» во время вечери, то, как расширились ее глаза, когда она прочитала стихотворение, найденное в рукописи в скриптории. «Скажи мне, сестричка, у тебя лихорадка или ты влюблена?»

О да, этот пожар плоти не прекращался с самого начала и был так силен, что заставил ее рискнуть всем — своей честью, положением в обществе, даже жизнью — ради того, чтобы найти возможность вернуться к источнику пламени.

Зуана смотрит на девушку сверху вниз. Легкая морщинка дрожит на ее лбу. Что теперь она будет делать с этим костром? Со своим отчаянием и разбитыми мечтами?

Любовь. Она не похожа ни на один недуг, и ни в ее аптекарском огороде, ни в тетрадях отца не найдется средства, чтобы от нее исцелить. Нет, надо предоставить это Господу, ибо в Его руке и болезнь, и лечение. Но вместо успокоения эта мысль вызывает у нее дрожь. Она склоняет голову для молитвы, но не успевает подобрать слова, как удар колокола объявляет о начале собрания.

Пересекая двор, она встречается с Юмилианой, за которой семенит стайка послушниц. Некоторые из них открыто глазеют на Зуану, и на их лицах восхищение мешается с любопытством.

 

Глава тридцать вторая

— С Божьего благословения мы собрались здесь на первое собрание Великого поста, чтобы приготовиться к красоте и труду воздержания. Однако прежде чем говорить о том, от чего нам вскоре придется отказаться, давайте снова возрадуемся тому, что у нас есть.

Аббатиса легко опускает руки на резные головы львов и устремляет взгляд на море обращенных к ней напряженных лиц. Комната полна: монахини хора, послушницы, прислужницы — все на своих местах. Нет только старых и немощных, причем отсутствие самой старой и недавно заболевшей особенно бросается в глаза.

— В последние дни я получила немало писем от наших гостей и покровителей, которые благодарят нас за гостеприимство. Прочти я их сейчас, это вызвало бы настоящую эпидемию гордыни, на излечение которой не хватило бы всего Великого поста… — улыбается аббатиса, давая понять, что пошутила. — Однако несколько слов, я думаю, прочесть все же стоит. Исходят они не от кого иного, как от сестры герцога, Леоноры, которая поднялась с одра болезни, чтобы посетить родных в нашем монастыре.

Откашлявшись, мадонна Чиара еще больше выпрямляется в кресле. От маленьких послаблений в одежде, вдохновленных карнавалом, не осталось и следа: исчезли пышные нижние юбки, головной убор отличается суровой простотой, никаких кружевных оторочек, яркое нагрудное распятие с драгоценными камнями заменено простым серебряным. Всякий, кто увидел бы ее сейчас, наверняка решил бы, что эта женщина знает, как позаботиться о своей пастве.

— «Всем святым сестрам, находящимся под Вашим попечением, прошу передать, что карнавальный концерт и представление доставили мне и моим спутницам радость и глубокое духовное утешение. Мы вышли за ворота монастыря с чувством глубокой убежденности в том, что нашему городу, за который молятся исполненные такой святой любви женщины, ничто не грозит». И так далее, в том же цветистом и чувствительном стиле, до следующего конца: «Должна признаться, что душа моя поет, а губы розовеют и хранят вкус дикой земляники. Надеюсь, моя просьба не отвлечет Вас от служения Господу, и заранее благодарю Вас за рецепт сего лакомства, производству которого я желала бы обучить своих поваров». Полагаю, сестра Федерика, что эта просьба адресована вам.

Однако хозяйка кухни отнюдь не в восторге.

— А может, не стоит ей рассказывать? У нее племянница в монастыре Тела Господня. Если она узнает рецепт, то наверняка расскажет его племяннице, а коли он попадет к ним, так на следующий год везде будут подавать то же самое.

— В таком случае вам следует слегка изменить его, чтобы сохранить превосходство за нами, — издает тихий звенящий смешок аббатиса, и вся комната отвечает ей тем же.

Зуана бросает взгляд на сестру Юмилиану, которая наблюдает за остальными, не принимая участия в их веселье. Она хорошо справляется со своим нетерпением.

— А пока, сестра Сколастика, я должна отослать две копии «Страстей святой Екатерины» в родственные обители Венеции и Сиены, где уже слышали о том, что мы представляли новую пьесу. И еще, сестра Бенедикта, я получила письмо из Рима, ни более ни менее как от кардинала Ипполито д’Эсте.

Лицо сидящей во втором ряду хозяйки хора вспыхивает, словно звезда.

— Похоже, что новость о вашем сочинении, исполненном в праздник святой Агнессы, достигла его ушей, и он в качестве подарка монастырю посылает партитуру «Плача Иеремии», сочиненную самим Джованни да Палестриной, в надежде, что мы исполним его в Пасхальную неделю.

Бенедикта качает головой, но значит ли это, что она не верит своим ушам или просто пытается удержать в памяти новые мелодии, сказать трудно.

— С учетом пожертвований, как уже полученных, так и обещанных, и при условии, что новые приданые поступят вовремя, могу сообщить, что в следующую зиму мы сможем заказать «Тайную вечерю» для стены нашей трапезной.

Кто-то хлопает в ладоши, а несколько монахинь помоложе даже издают радостные крики. Без малого сорок лет прошло с тех пор, как пожар, вызванный одинокой свечой, которую кто-то оставил гореть после ужина, уничтожил оригинальные фрески. И вот теперь Санта-Катерине представится возможность не только заказать произведение искусства по нынешней моде, но и пережить восторг от того, что известный художник будет работать за ширмой в их трапезной, пока не завершит картину. Зуана не в восторге от сегодняшней живописи, которая, на ее взгляд, больше озабочена изображением сведенных судорогой тел, нежели следованием анатомической правде. Тем не менее новость и на нее производит большое впечатление. Заказы такого масштаба стоят кучу денег. Она невольно задается вопросом, что было бы, не переживи Серафина лечения. Смерть послушницы, не дожившей до принятия обета, обычно влечет за собой возвращение части приданого. Зато удачный побег приводит к потере целого. Об этом Зуана до сих пор не думала.

Возможно, не она одна замечает связь между состоянием девушки и фреской; одна или две монахини тоже косятся на боковые ряды, где небольшой просвет между сидящими послушницами отмечает ее отсутствие. Аббатиса, которая в умах читает лучше, чем в душах, поднимает руки, чтобы привлечь к себе всеобщее внимание.

— И наконец, прежде чем перейти к следующему вопросу, нам следует отдать должное еще одной из наших сестер, которую мы обязаны поблагодарить особо. Как вам всем уже известно, сразу после успешного концерта и представления наша младшая послушница Серафина серьезно заболела, у нее внезапно началась лихорадка, сопровождаемая припадками. Без своевременного вмешательства и бдения нашей сестры-травницы мы бы наверняка ее потеряли. Искусство врачевания — один из величайших даров Господа, а опыт и самопожертвование сестры Зуаны делают лучше жизнь каждой обитательницы Санта-Катерины.

На эту исключительную похвалу комната отвечает шелестом одобрения и улыбками. Зуана застигнута врасплох, а потому тоже улыбается и опускает глаза.

Аббатиса, однако, хорошо выбрала момент. Все присутствующие — монахини, послушницы и прислуга — рады признать заслуги сестры-травницы. Вообще-то звезда Зуаны и до карнавала была на подъеме. Она сыграла роль в усмирении Серафины и водворении ее в хор, она избавила от заразы монастырь — и себя тоже, — а теперь участвовала в драме болезни послушницы, пришедшей к столь театральному финалу… Все это естественным образом привлекало к ней внимание. Зуана, много лет стремившаяся существовать в монастыре незамеченной, вдруг оказалась вовлеченной в самую гущу жизни общины. Да еще и в качестве признанной любимицы аббатисы.

— А теперь, я полагаю, мы можем начать обсуждение порядка Великого поста. Да, сестра Юмилиана?

— Мадонна Чиара. Вы позволите?

Из середины второго ряда встает Юмилиана и, сложив ладони, оборачивается к сидящим позади нее сестрам и начинает:

— Прежде чем продолжать, нам следует поговорить о чуде, о том, что более всего иного свидетельствует о присутствии Господа среди нас… — Сделав паузу, она убеждается, что все слушают ее, и продолжает: — Я говорю о приходе сестры Магдалены в келью послушницы и о той роли, которую сыграла она в этом… чудесном, исключительном выздоровлении. Тем из нас, кто видел это своими глазами, показалось, будто сам Господь наш Иисус Христос присутствовал в той келье и помогал вернуть молодую женщину к жизни.

В комнате становится очень тихо.

— Могу ли я продолжать?.. — снова бросает взгляд на аббатису Юмилиана, и та едва заметно кивает. Теперь Юмилиана обращается к Зуане: — Сестра Зуана, вы вошли в келью раньше многих из нас. Возможно, вы расскажете нам подробно о том, что там случилось.

Зуана, снова оказавшись в центре всеобщего внимания, поднимает глаза и встречается с пронзительным взглядом сестры Юмилианы.

— Я… я не уверена, что видела больше вашего, дорогая сестра. Я была в аптеке, где готовила отвар, а когда вернулась, сестра Магдалена уже оставила свою келью и, молясь, сидела возле послушницы.

Хотя ее слова — чистая правда, ясно, что не их хотела услышать от нее Юмилиана.

— А не было ли там чего-нибудь… чудесного? Какого-нибудь видения Господа, коснувшегося как ее, так и больной девушки?

Теперь Зуана особенно тщательно выбирает слова.

— Присутствие сестры Магдалены, несомненно, очень хорошо подействовало на девушку. Она открыла глаза — впервые с тех пор, как заснула под влиянием снадобья.

Сестра-наставница меряет ее холодным взглядом. «Как, оказывается, легко наживать врагов», — думает Зуана.

— Ах, да ведь она же умирала! Это и было чудо! — выпаливает сестра Феличита, точно из страха, что слова, если она и дальше будет удерживать их в себе, разорвут ее изнутри.

Наступает недолгая, звенящая тишина, как будто весь зал затаил дыхание. Да, такого собрания действительно стоило дожидаться.

— Сестра Феличита… — Голос аббатисы тих и, в противоположность другим, сдержан. — Это сильные выражения для описания события, которого вы, насколько я понимаю, своими глазами не видели.

— Я? Ну, я… в общем, нет.

Аббатиса устремляет профессионально-холодный взгляд на Зуану.

— Сестра Зуана, вы лечили послушницу и были с ней в келье всю ночь, до прихода остальных. Нам чрезвычайно важно знать, заметили ли вы что-нибудь. Было ли у вас ощущение того… того «видения», о котором здесь говорилось.

— Я… Что я видела… — Зуана изо всех сил старается подобрать правильные слова, выражающие истину, которую признает не только ее разум, но и сердце. — Я видела, как сестра Магдалена молилась рядом с девушкой — истово молилась — и говорила о Господе и о том, что Он был с ней. — Она делает паузу и неожиданно добавляет: — Самая ничего не видела, но не могу не думать, что Он внимал ее молитвам.

— Истинно, — торжественно произносит аббатиса. — Как Он всегда внимает всем нашим мольбам и заступничеству. Благодарю вас.

Юмилиана, похоже, хочет заговорить, но аббатиса еще не кончила.

— И насколько я помню наш с вами разговор сегодня утром, сестра Юмилиана, — а ведь это важный вопрос, — вы сами не испытали никакого «видения», войдя в келью.

Юмилиана хмурится. Трудно сказать, кем она больше разочарована: аббатисой, Зуаной или сестрой Феличитой. Возможно, даже самой собой.

— Я видела, что Серафина, которой было очень худо за несколько часов до того, поправилась. И я слышала, как она сказала, что тоже видела Его.

И снова едва заметный шепоток пробегает по комнате.

— Но вы сами не видели?

Сестра-наставница колеблется. Потом качает головой.

— А из тех сестер, которые пришли в комнату позже, — кто-нибудь видел что-нибудь?

Послушницы нервно переглядываются, а монахиням хора ясно, что Персеверанца дорого дала бы, чтобы сказать, будто видела, но знает, что лгать нельзя. Зуана видит, как прямо перед ней в такт трясут головами двойняшки. Молчание нарастает.

Аббатиса кивает:

— Всем большое спасибо. И особенно вам, сестра Юмилиана. Вы оказали нам большую услугу, напомнив именно сейчас о сестре Магдалене. Я сама хотела поговорить о ней позже, но, возможно, лучше сделать это сразу. Сестра Магдалена, как мы все знаем, — чистая душа, готовая отдать последний вздох ради блага молодой сестры. Она всегда была скромна и не хотела привлекать к себе внимание. Более того, она давно изъявила пламенное желание, чтобы ее оставили в покое и дали служить Господу так, как Он ей укажет. Как могут подтвердить старейшие из сестер монастыря — в том числе и вы, сестра Юмилиана, — много лет назад ее желание было удовлетворено тогдашней аббатисой и епископом, и с тех пор община всегда считалась с этим.

Зуана торопливо подсчитывает. На сколько же лет сестра-наставница старше аббатисы? На пять, может, на десять; она так мало заботится о своей внешности, что трудно сказать точнее. Как бы то ни было, в 1540-м, когда разгорелся этот сыр-бор, она наверняка была либо послушницей, либо совсем молоденькой монахиней. Молодые всегда легче поддаются влияниям.

— Однако, как вы сами сказали, похоже, что теперь она решила этот обет нарушить. В свете чего, полагаю, нам следует позаботиться о ее благополучии. Она чрезвычайно слаба, быть может, даже не настолько здорова, чтобы передвигаться по монастырю самостоятельно, без посторонней помощи. Лучшее, что мы, как мне кажется, могли бы в данный момент предпринять, — это перевести ее в лазарет под присмотр сестры Зуаны, где та смогла бы заботиться о ней до конца ее дней.

Перемена настроения настолько совершенная и столь искренне выраженная, что Зуана на мгновение теряет дар речи.

Но не Юмилиана.

— Если ей предстоит покинуть свою келью, если община решит, что так для нее лучше, то тогда надо позволить ей приходить в часовню на мессу и принимать причастие. Я уверена, что среди нас есть сестры, которые с радостью на руках отнесут ее туда, если она того пожелает.

Все присутствующие явно затаивают дыхание. На первый взгляд может показаться, что бой идет только между аббатисой и сестрой-наставницей, но на самом деле происходит нечто большее: некоторые монахини постарше, такие как Агнезина и Конкордия, естественные союзницы Юмилианы, наверняка еще помнят службы, когда каждый приход сестры Магдалены совпадал с появлением у нее кровоточащих стигматов. И, судя по царящему в монастыре возбуждению, многие монахини помоложе уже наслышаны об этом.

— Сестра Юмилиана, вы меня опередили. Однако сестра Магдалена так слаба, что даже это, по-моему, будет невозможно, — на одном дыхании произносит аббатиса. — Вообще-то я уже обсудила этот вопрос с отцом Ромеро. И он даже побывал у нее с утра, когда приходил выслушать исповедь послушницы.

Был он у Магдалены или нет, никто не может ни подтвердить, ни опровергнуть, так как все в это время работали. Да и почему бы кому-то сомневаться в словах аббатисы? Однако Зуана немедленно ловит себя именно на этом.

— У вы, она была без сознания и потому не могла ни исповедаться, ни принять причастие. Но отец Ромеро обещал прийти снова.

— О, неужели она умирает? Неужели, не успев обрести самую святую нашу душу, мы снова потеряем ее?

В голосе сестры Феличиты слышны слезы, и монахини помоложе пугаются. Юмилиана бросает на нее острый взгляд. Одно дело — меряться силами с искушенным противником, другое — обнаружить, что тебя подводят собственные союзники.

— Все мы умрем когда-нибудь, сестра Феличита, — мягко говорит аббатиса. — И потому должны быть великодушны. Ведь для самой Магдалены воссоединение с Господом станет величайшим праздником.

Слова, столь простые, что при других обстоятельствах могли быть сказаны самой сестрой-наставницей, мгновенно успокаивают собравшихся. Аббатиса, прямая и грациозная, сидит на возвышении в кресле.

— Сестра Зуана? Вы, как сестра-травница, видели нашу дорогую сестру совсем недавно. Может быть, вы поделитесь с нами своими мыслями о ее силе или хрупкости?

Она поворачивается к Зуане, глаза ее горят. Поглядеть на нее, так она прямо наслаждается происходящим. В часы досуга самые озорные монахини нередко поговаривают, что из нее вышла бы великолепная жена для какого-нибудь вельможи и что она заправляла бы его семьей и палаццо не хуже, чем заправляет монастырем. Зуане кажется, что они к ней несправедливы. Ей бы не палаццо править, а государством. В сущности, этим она тут и занимается. У нее все, как у настоящего правителя, есть даже свои шпионы и доносчики, чтобы сохранять власть от всяких поползновений на нее.

— Когда я видела ее сегодня утром, она была без сознания и очень слаба. Кроме того, она страдает от сильных пролежней. По моему мнению, было бы милосердно тревожить ее как можно меньше.

Похоже, что среди шпионов и доносчиков аббатисы Зуана удостоилась выдающегося места.

— А если бы мы приняли такое решение, вы взялись бы смотреть за ней в лазарете? В прошлом вы выражали серьезную озабоченность ее состоянием, как я помню.

Но так ли уж нужна самой Зуане эта роль? Сейчас она не в состоянии ответить. Она склоняет голову.

— Если такова будет воля общины, я сочту за честь исполнять ее.

Аббатиса расправляет юбки и обращается ко всем:

— Итак, приступим к голосованию. Вопрос заключается в том, должны ли мы перенести нашу возлюбленную престарелую сестру Магдалену в лазарет, где ей облегчат переход в руки Господа.

Послушницы следят за тем, как монахини хора одна за другой выходят вперед и спиной к комнате, для пущей анонимности, берут из деревянного ведра шар — черный означает «нет», белый — «да» — и опускают его в дырку на крышке коробки для голосования.

Когда все выразили свое мнение, коробку опустошают, сестра-ризничая в присутствии привратницы подсчитывает шары, и голосование считается состоявшимся. Следует заметить, что, хотя в этот раз белые шары преобладают, черных оказывается больше, чем всегда.

 

Глава тридцать третья

Внутри ее пусто. Спокойно. Тихо. Быть может, спокойнее, чем когда-либо в жизни. Наверное, последствия отравления. Работая в аптеке, она не раз задумывалась о драматических свойствах чемерицы: каково это, когда твои внутренности разрываются от боли и исторгают из себя все вместе с жизнью? Каково это — пройти такую чистку? Испытать такое опустошение. Как будто новое начало. Новая Серафина. Новая, светлая, чистая, без тоски в сердце и боли в желудке. Без мужчины, которого можно любить и желать. Потому что он, как в конце концов оказалось, никогда ее не любил.

«Он тебя не любит, ты же видишь».

Он не любит. Но как это возможно? К чему тогда все эти стихи? Музыка? Гармония голосов, искрящаяся сладость губ, прижатых к губам, прикосновение к коже, слияние душ, дарившее им чистоту и бесстрашие? Ах, теперь, теперь уже слишком поздно, она знает, что на самом деле любила его; ее мятежность и горячая кровь, радость жизни, неважно, вдвоем или в одиночку, не затмила от нее того, что Джакопо стоил любви, стоил сам по себе, ибо был щедр, полон музыки и абсолютно лишен злобы.

Хотя, с другой стороны, похоже, и не стоил. Просто он, как и она, был мастером обмана и притворства. Но разве это возможно?

В другое время эти мысли рвали бы ей плоть, точно крючки, однако теперь ее осталось так мало, что ранить нечего. Она устала. Слишком устала, чтобы думать. И вообще эта новая очищенная Серафина ни на чем не может сосредоточиться надолго. Голова кажется ей такой же легкой и пустой, как тело. Ничего ужасного в этом нет; похоже на головокружение или вибрирующий звон в ушах, какой бывает, когда держишь высокую ноту дольше, чем позволяет дыхание.

Может быть, она так чувствует себя из-за исповеди? Ее душа выскоблена не хуже, чем желудок. Она все рассказала старому священнику. Да и могла ли она поступить иначе, когда вопли насаженных на вертела и искромсанных на куски грешников еще звенели у нее внутри? Все ему выложила: про блаженство, про ярость, ужас, непослушание, даже про то, как пыталась убить себя; грехи текли с ее уст потоком. Сколько он слышал, она не знает, у обоих во время исповеди глаза были закрыты. Однако в конце он помолился за нее, назначил ей наказание — две недели взаперти на хлебе и воде — и отпустил грехи.

Две недели заточения и поста. Не такая уж и пытка. Она даже рада. За время, прошедшее с тех пор, как она открыла глаза и увидела целую келью монахинь, она научилась ценить одиночество. Разве сможет она когда-нибудь снова смотреть в глаза людям? Что касается поста, то она уже так свыклась с голодом, что, даже когда у нее возникает желание поесть, она испытывает удовольствие, превозмогая его. Ее нутро так долго было переполнено болью, яростью и страхом, что ощущать в нем пустоту — само по себе чудо.

То ли от тишины внутри, то ли от слабости, но она начинает чаще молиться: ее молитвы просты и облечены в простые фразы. Я виновата. Помоги мне. Прости меня. Почти как в детстве. Каждый раз, открывая со сна глаза, она видит висящее на стене распятие, но, когда она смотрит на него, ей все чаще представляется фигура того мужчины на озере, который шел к ней, и солнце горело у него за спиной, словно нимб.

В тот миг, когда он только появился, она приняла его за Джакопо, ведь и у того кудри так же падали на плечи, и он так же широко расставлял при ходьбе ноги. Теперь она знает, что то был Христос, пришедший к ней благодаря сестре Магдалене. Как и почему это произошло, ей не ведомо. Уж она этого точно не заслужила. И все же Он утешил ее тогда. И продолжает утешать теперь. Ибо Он тоже щедр, полон музыки и лишен злобы.

Что до будущего, всех этих завтра, завтра и завтра… Ну, о них она не думает. Да и как бы она могла?

— Серафина.

Серафина знает, кто в комнате. Слышала, как она входила, обратила внимание на звук, когда она что-то поставила на стол. Но если открыть глаза, то придется заговорить с ней, а из-за нее — именно из-за нее — все наверняка начнется снова. И все же…

— Серафина.

Она поворачивает голову и моргает.

Зуана сидит в маленьком кресле недалеко от кровати. Рядом с ней стоит деревянная тарелка с хлебом и сыром, миска горячего супа. Серафина уже забыла это знакомое лицо: широкий, открытый лоб, прорезанный морщинкой раздумий, и чистые, ясные глаза, улыбающиеся теперь вместе с губами. В них тоже нет ни капли злобы. Несмотря ни на что, она все же рада ее видеть.

— Слава Господу за то, что ты очнулась. Как живот, не болит?

— Нет.

— Тошнит? — спрашивает Зуана, наклоняясь вперед и щупая пульс девушки, ее испачканные чем-то красным пальцы сжимают худое, бледное запястье.

От запахов горячей пищи рот Серафины наполняется слюной, и она сглатывает. «Только когда думаю о еде», — мелькает у нее мысль.

— Нет.

— А какие у тебя сны? Кошмары снятся?

— Нет. — И она вспоминает мужчину, широкими шагами идущего к ней сквозь туман. — Нет, кошмаров больше нет.

— Вот и хорошо. Я принесла тебе немного сыра, свежего супа и хлеба.

— Я не голодна.

— Но поесть все же нужно.

— Не могу, — качает головой Серафина. — Я наказана.

— Наказана?

— Отец Ромеро. Он выслушал мою исповедь. Я наказана двухнедельным заточением в келье на хлебе и воде.

Тень пробегает по лицу Зуаны.

— Разве никто не сказал ему, что ты болела?

— Не знаю.

— Ты сесть можешь?

Она пытается подняться, но для этого требуется немало усилий.

Зуана приходит к ней на помощь, и, едва ощутив ее прикосновение, Серафина тут же снова попадает в водоворот той ночи: снова висит, беспомощная, в чьих-то сильных руках, ее кишки выворачиваются наружу, и желудок вопит от боли. Теперь такая интимность ее смущает, ей становится стыдно. Она отодвигается и заворачивается в одеяло.

— Прости меня… — произносит Серафина, не поднимая глаз. — Прости, если из-за того, что я сделала, у тебя были неприятности.

— Ты ни в чем не виновата, — качает головой Зуана. — Ты исповедалась. И получила прощение.

— Я все ему рассказала, — говорит девушка, глядя теперь прямо на нее и бросая слова, как вызов. — Все.

— Я рада, — мягко отвечает Зуана.

— Думаешь, это справедливое наказание?

— Не знаю. Хотя, по-моему, морить тебя голодом после такой яростной чистки нездорово.

— Не важно, я не голодна, — шепчет она и добавляет: — Сестра Магдалена ведь годами ничего не ест.

— Это не так. Она ест, но очень мало, так что с годами ее тело привыкло. Не думаю, что в этом отношении она хороший пример для подражания. Пока, по крайней мере.

— А сестра Юмилиана говорит иначе.

«Интересно, что еще говорит сестра Юмилиана?» — думает Зуана, хотя в глубине души, конечно, догадывается.

— Кто еще к тебе заходил?

— Сестра Федерика была. Принесла мне грушу — вот, гляди. — Серафина вытаскивает из-под подушки зеленый марципан весь в мелких частичках пыли. — Я не хочу ее. Возьми.

— Сохрани ее до конца наказания. Так тебе будет к чему стремиться.

Стремиться к чему-то. Какая простая мысль, как будто речь идет об ожидании солнца, которое непременно взойдет утром. Попытка убежать из монастыря — тяжкий грех для послушницы. И не менее тяжкий — помогать или подстрекать ее к этому. Девушка созналась в своей вине и получила прощение. Теперь Зуане пора подумать о своей душе. Больше она ничего не может для нее сделать. Разве…

— Серафина, слушай меня. Чемерица в сочетании с маком — ядовитое зелье, а доза, которую я тебе дала, была не маленькой. Некоторое время ты будешь чувствовать себя странно. Тобой будут владеть апатия и печаль; может быть, даже мысли будут путаться.

— Я ничего не чувствую, — вяло говорит та.

— В том числе и это. Но все пройдет, — замечает Зуана и умолкает, не зная, что еще сказать.

Девушка опирается головой о стену.

— Я видела кое-что, — говорит она тихо. — Кое-что страшное.

— Это все снадобье. Запомни: снадобье, и больше ничего.

— А ты такое когда-нибудь видела?

И она смотрит на Зуану глазами, кажущимися огромными на ее лице. И черными, точно куски угля.

— Да, видела.

— И чудесные видения тоже?

— Я… Да, в некотором роде.

— Но Его ты никогда не видела?

— Нет, — не задумываясь, отвечает Зуана.

— Почему? Ты ведь хорошая монахиня.

— Нет. Я… я…

— Да, ты хорошая, я знаю.

— Ну… Я… я думаю, что можно быть хорошей по-разному. И лишь немногим из немногих выпадает такая честь.

— Но ей она дана. Она видит Его.

Им нет нужды называть ее по имени. «Нам не позволяют говорить о ней», — думает Зуана. Это запретная территория. С другой стороны, столь многое изменилось за последние недели. Список тайн общины становится длиннее с каждым днем, и нет смысла отрицать существование одной из них, особенно потому, что она наблюдала ее куда ближе многих.

— Да. Видит.

— Она всегда Его видела, да?

— Похоже, что так.

— Почему она? Одна послушница рассказала мне, что она была простой крестьянкой из деревни, которую нашел где-то старый герцог. У нее нет ни семьи, ни образования. Ничего. Может, она родилась святой? Или так молилась, что стала ею? Или постилась? Как она это сделала?

— Не знаю.

— Мне кажется, я тоже Его видела, — качает головой Серафина. — Всего один миг.

Мак: от него еще не то увидишь.

— Возможно, что это тоже было действие наркотика, Серафина, — тихо говорит Зуана.

— Откуда ты знаешь? — спрашивает девушка, и ее голос дрожит. — Если бы мы все Его видели, то, может, стоило бы жить и умереть здесь.

«Да, что-то ее изменило», — думает Зуана. Да и как иначе? Если бы Господу было угодно послать ей смирение!

— Я думаю, что наш Господь всегда с нами, даже если мы не видим Его своими глазами.

Серафина молчит, как будто обдумывая эту мысль.

— Она была не права насчет него, — произносит она наконец, все так же тихо и вяло, совсем не как в былые времена. — Аббатиса сказала, что ему все равно. Но это неправда. Он любил меня.

Ей надо поесть, хотя бы немного хлеба. Это ведь разрешается. Зуана отламывает небольшой кусочек, обмакивает его в воду и протягивает ей.

— На, ешь.

Девушка смотрит на нее и качает головой:

— Я не голодна.

 

Глава тридцать четвертая

Колокол, отмечающий начало рабочего часа, начинает звонить, когда Зуана покидает келью послушницы и выходит в коридор. Впереди она видит сестру Юмилиану, которая движется прямо к ней, и опускает голову с намерением пройти мимо, не обменявшись с ней ни словом — сестра-наставница придерживается правила молчания даже в те часы, когда оно не в силе, — но пожилая женщина сама встречает ее взгляд. Вид у нее доброжелательный, почти радостный.

— Ты идешь от послушницы? Как ты ее нашла? Какая мощная перемена, правда?

— Я… Да-да, она совсем другая.

— Слава Господу, которому было угодно очистить ее от гнева и притворства и посеять в ее душе зерно смирения. Ему мы должны быть благодарны. А также и тебе, за заботу и твое средство.

Зуана смотрит на нее во все глаза. С тех пор как они столкнулись на собрании, Зуана ждала и даже готовилась к враждебности с ее стороны, но ничего подобного не заметила. Интересно, что сказала бы сестра-наставница, если бы узнала, по какой причине ей пришлось давать девушке это «средство»? Конечно, Зуана ей не скажет. Как не скажет и того, что случилось в келье сестры Магдалены много недель тому назад. Тайна на тайне — они множатся, словно плесень у плохой хозяйки в кладовой. Неужели и в их монастыре плохая хозяйка? Сколько можно лгать, стремясь сохранить покой в доме? Зуана вдруг понимает, что не знает больше ответа на этот вопрос.

— Она успокоилась, это верно. Но меня тревожит ее здоровье. После снадобья она очень ослабела. Ей надо есть, а не поститься.

— Тем, чья душа не знает покоя, приходится иногда жертвовать телесным благополучием ради духовного. Ничего плохого с ней не случится, сестра Зуана, я за ней присмотрю. Удивительные времена настали у нас в Санта-Катерине, как по-твоему? Господь ответил на наши молитвы и явился средь нас. Явился нам через молодую и старую. Боюсь, что ты этого еще не заметила, хотя это так же ясно, как солнечный свет на воде. Ты должна позаботиться о своей душе, сестра Зуана. Он хочет, чтобы и ты Его услышала. И ты услышишь. Я знаю. Все, что тебе нужно…

— Благодарю тебя за добрые пожелания, сестра Юмилиана, — с улыбкой прерывает ее Зуана. — Я тоже стремлюсь к Нему. Но я все же считаю, что девушка должна есть.

Сестра-наставница всплескивает руками и снова прячет их под платье.

— Ни у тебя, ни у меня нет права сомневаться в мудрости нашего отца-исповедника, — говорит она уверенно, как прежняя Юмилиана. — Она вверена моему попечению, и я буду заботиться о ней, как о своем ребенке. Да пребудет с тобой Господь, сестра Зуана.

— И с тобой, — отвечает Зуана, когда они расходятся в разные стороны. «Ах, почему любовь Господа не летает по воздуху, как дурные семена болезни? — думает она. — Может, тогда нам не пришлось бы постоянно спасать друг друга». И сама удивляется своей непочтительной смелости. «Я устала, — решает она, — и нуждаюсь в свежем воздухе если не душой, то телом».

Колокол еще звонит, когда Зуана, облачившись в плащ и прихватив холщовый мешок с инструментами, отправляется в аптекарский огород. Ливень наконец закончился, промыв небо так же, как землю, и наступивший день безоблачен и почти тепел. Летом после таких бурь над монастырем всегда поднимается пар: это солнце выжигает влагу. Сегодня ничего такого нет, но земля в садах наверняка смягчилась после сильного дождя, и всякой травке, уже пошедшей в рост под землей, теперь легче будет пробиться наружу.

Зуана не покидала галерей монастыря с той ночи на складе и теперь изумлена, обнаружив, насколько лучше чувствует себя на свежем воздухе. Ей пойдет на пользу работа в саду, где ее будут окружать одни растения. Она энергично шагает, чувствуя, как ветер обвевает ей щеки и как покидает ее тревога: за девушку, за Юмилиану, за аббатису, за весь спутанный клубок монастырских интриг и политики, и вспоминает, зачем она здесь: работа сестры-травницы предполагает заботу не только о людях, но и о растениях.

Ее огород по площади не больше покоев аббатисы — а ведь она увеличила его почти вдвое, после того как ее выбрали травницей, — однако в нем растет около сотни лекарственных трав и кустарников. От весны и до осени случаются дни, когда работы так много, что она едва успевает помолиться в уме — плодородие природы переполняет ее изумлением и благодарностью, но слова не идут на ум, так как все ее внимание поглощено циклом благочестивых мероприятий, которых требуют растения: прополкой, подвязкой, подрезкой, подкормкой, уборкой урожая, сушкой; иногда ей даже приходится воевать из-за них со слизняками и улитками, собирая их вручную, чтобы они, эти порождения сырости и гнили, не повредили ее самых нежных и драгоценных питомцев.

Прошлая зима выдалась суровой как для ее рук, так и для растений, но худшее уже позади. Она чувствует это, едва оказавшись на воздухе. В ее маленьком огородике, укрытом с одной стороны галереей поменьше, а с другой — выступом огородной стены, весна вполне может наступить раньше. Когда март стоит мягкий, почти все самые храбрые или живучие растения поднимают над землей свои головки. Их массовое возникновение до сих пор остается одним из самых ярких впечатлений ее детства, ведь до того, как университет организовал свой аптекарский огород — из чувства соперничества с Падуей и Пизой, которые уже тогда славились своими, — задний двор отцовского дома вечно загромождали старые ведра, горшки и деревянные лотки, в которых прорастали семена и принимались черенки. Иногда, в первые теплые дни, отец брал ее с собой туда слушать тишину.

«Некоторые ученые, великие мужи минувшего и настоящего, верят, что Бог создал человека для того, чтобы через него ощутить торжество своего творения. А потому наш долг и наша радость — постоянно свидетельствовать об этом чуде. Ты ведь ничего не слышишь, правда? Но вот теперь, пока мы стоим здесь, под землей тысячи луковиц, семян и корешков набухают, трескаются, идут в рост, армия крохотных усиков и ростков поднимается, двигаясь сквозь землю к свету, и каждый из них так мал, что, увидев его, поневоле подивишься, как он смог пробить такую глыбу земли. Представь себе, Фаустина. Каждый год повторяется это чудо…»

Нарисованная им картина оказалась такой яркой, а в его голосе звучало столько благоговения, что каждый раз, читая или слушая о Втором пришествии, она представляет себе кладбища как огромные аптекарские огороды, где тела, столь же нежные и юные, как молодые ростки, пробивают прогнившее дерево гробов и устремляются к Господнему свету, на зов трубы. Плоть неразложимая. Однажды она рассказала об этом отцу, и тот улыбнулся, как улыбаются родители, когда их дети оказываются мудры или очаровательны не по годам.

Но она видела, что на него гораздо более сильное впечатление производило любое, самое скромное доказательство славы Божией, представленное природой.

Учитывая все сложности окружающего ее мира, сегодня такие простые чудеса нужны ей, как никогда.

В саду тихо, лишь с веток вечнозеленых кустарников и деревьев срываются иногда капли непросохшего дождя. Помятые ливнем лаванда и розмарин наполняют воздух вокруг едким ароматом, стоит ей провести пальцами по их стеблям и листьям. На грядках оживают календула, гиперикум и фенхель. Она расчищает место вокруг каждого кустика и рыхлит землю, чтобы скорее показались ростки. Следующими покажутся белладонна, бетоника и кардиака, сердечная трава, которая, стоит ей приняться, разрастается мощно и быстро, как крапива. В детстве Зуане часто казалось, что в самом начале времен кто-то смешал времена года и алфавит, и оттого первыми появляются растения на «б» и на «г», а уж потом на все остальные буквы. Когда покажутся последние, сад уже совсем зарастет, так что и клочка свободной земли не останется.

Она просовывает пальцы под пушистые, кружевные побеги молодого фенхеля. Отец был прав. В самом деле, чудо, как росток, которому едва хватает сил стоять прямо, пробивает себе путь наверх через тяжелую, отсыревшую толщу земли. Но дайте ему еще пару недель хорошей погоды, и его стебелек горделиво выпрямится, упругий от собственных соков. Почва, свет, вода и солнце. Рост, смерть, разложение, новое рождение. И никакой надобности в покаянии, прощении или искуплении вины. Жизнь без души. Такая ясная, такая простая. Ах, Зуана, твое место среди растений, а не в гуще монастырских интриг.

— Я так и думала, что найду тебя здесь.

Зуана быстро оборачивается. К ней между кустов осторожно пробирается аббатиса.

— Ну, как дела у твоих новых ребятишек? — интересуется она, обводя маленький огородик рукой.

— Судить пока рано. Но, думаю, хороший урожай календулы у нас будет.

— Да, и прямо на твоих щечках.

Зуана поднимает руку и стирает со щеки полоску грязи. В отличие от нее аббатиса вся чистая, свежевыглаженная, но выдает ее не это, а цвет лица. Редко покидающие свои кельи монахини хора сохраняют светлую и гладкую кожу без помощи пудры, которой пользуется Аполлония, а у тех, кто работает снаружи, щеки и носы быстро покрываются прожилками сосудов от солнца и зимних ветров. Защищает их это от греха тщеславия или нет, сказать трудно, однако верно, что в их кельях инспекция не нашла бы столько серебряных подносов, служащих зеркалами.

— Я пришла поговорить с тобой о послушнице. Объяснить, что произошло той ночью на пристани.

— Вы не должны ничего объяснять, мадонна аббатиса.

— Не должна, верно. Но мне хочется, — улыбается она, оглядываясь. — Скажи, а где здесь чемерица?

Зуана показывает на вечнозеленый куст на дальнем краю одной из грядок. Подобрав юбки, аббатиса направляется к нему.

— А с виду такая… невинная.

— Яд у нее в корнях, не в листьях.

Аббатиса кивает и, не сводя глаз с растения, начинает рассказывать:

— После того как я написала ее отцу письмо, он долго медлил с ответом. Когда ответ наконец пришел, она уже как будто успокоилась, и я решила не разглашать то, что он мне сообщил. К его чести, он со всей искренностью ответил на мои прямые вопросы. Он рассказал мне, что его дочь с детства отличалась сильным характером, умом и страстностью, увлекалась то одним, то другим, и это… непостоянство ее нрава заставило его изменить решение и отдать ее в монастырь, а не замуж, как он намеревался сделать сначала, так как, по его мнению, Господь будет для его дочери лучшим наставником, чем любой муж. К несчастью, он сообщил ей — и нам — о своем решении, когда дело зашло уже довольно далеко.

Зуана обводит взглядом грядки. Сильный характер. Среди растений тоже встречаются такие. Дождь, солнце, мороз, насекомые — им все нипочем, они растут и плодоносят, в то время как другие рядом с ними, выросшие из той же горсти семян, вянут и умирают. Их-то и следует беречь, с них брать побеги, а не замуровывать в четырех стенах, не давая размножаться.

— А юноша?

— Учитель музыки? К сожалению, о нем он не был столь откровенен. Но к тому времени у меня, хвала Господу, уже был другой источник информации. Похоже, любовь у них была нешуточная. Когда все открылось, разразился скандал, едва ли не драка, и молодого человека уволили. Отсюда и решение послать ее к нам, в Феррару, а не оставлять в Милане, чтобы, разлучив их, предотвратить возможные последствия. Лишь много позже я выяснила, что молодой человек самостоятельно приехал в наш город, чтобы поддерживать с ней связь тем способом, о котором они договорились заранее.

— Вы много выяснили, — говорит Зуана, впечатленная помимо своей воли.

— В хорошей семье всегда найдется человек, который может разузнать все, что угодно, — пожимает плечами аббатиса. — Обнищавший приезжий в чужом городе поневоле тянется к друзьям, которые не жалеют денег, а юноша, покоривший сердце девушки из благородного дома, любит похвастать своей победой.

«Как хорошо она знает мужчин», — думает Зуана с восхищением. Но откуда? Она ведь никогда не была в таверне, не пила с мужчинами вина и, уж кончено, не заигрывала с ними, как и они с ней. А вот, поди ж ты, говорит о них так, словно впитала знание жизни с молоком матери. А может, в ее семье есть какой-нибудь особый наследственный учебник, в котором все это написано, и она принесла его в монастырь в своем сундуке с приданым? Такую книжку надо хранить от пронырливых церковных проверяющих как зеницу ока.

— А что это за «друзья»? Те самые, что нашли ему место в Парме?

— Те самые, — немного рассеянно кивает аббатиса, так как ее внимание привлек какой-то жучок или кусочек грязи, который она осторожно счищает со своей юбки. — Я бы раньше тебе обо всем рассказала, но мне не хотелось ставить под удар твои отношения с девушкой. К тому времени вы с ней так… сблизились, что я вопреки всему надеялась, что она передумает. В ту ночь я впутала тебя в это дело лишь потому, что не знала наверняка, как они между собой условились, и не могла следить за ней все время.

— Я сама должна была догадаться. Ведь это было так очевидно.

— Нет. Это был искусный обман. Я бы и сама ничего не заподозрила, если бы не знала.

— Меня больше заботило, как бы не пропал маковый сироп из бутылки в аптеке, — качает головой Зуана.

— Ты, как всегда, слишком строга к себе, Зуана. Ты заболела, а остальной общине вскружил голову карнавал. У тебя нет причин винить себя.

— Единственное, чего я не понимаю, — это почему он, потратив столько сил на то, чтобы найти ее и установить с ней связь, вдруг без малейших колебаний взял и все бросил.

Аббатиса срывает лист с куста чемерицы и мнет его в руке.

— Я же говорила: молодые люди вроде него озабочены лишь одним — собственными удовольствиями. Если бы все вышло, как он хотел, то он взял бы ее, попользовался и бросил. Мы должны благодарить Господа за то, что Ему было угодно позволить тебе спасти ее от нее самой.

Зуана вспоминает ту ночь на причале, черную воду вокруг, Серафину, которая, сидя в лодке, возилась с веревками, и себя, неподвижно стоявшую рядом и не пытавшуюся ее удержать. Аббатиса-то знала, что на том берегу ее никто не встретит. Значит, именно Зуана должна была не дать ей убежать, удержать ее на краю, когда та поняла, что ее предали. «Спасибо». Голос девушки снова раздается у нее в ушах. Наверняка аббатиса тоже что-то слышала.

— Мадонна Чиара, я должна вам кое-что сказать.

— Нет, Зуана, я так не думаю, — говорит аббатиса и, бросив на землю лист, стирает его сок с ладони. — На мой взгляд, какой бы грех ты ни совершила, в ту ночь в ее келье ты расплатилась за него сполна. А если у тебя на душе есть еще какая-нибудь тяжесть, иди с ней к отцу Ромеро.

По ее тону понятно, что тема закрыта. И все же так много концов не сходятся.

— А что будет теперь? С девушкой?

— Она принесет обеты и со временем станет уважаемой и достойной монахиней.

— А если она по-прежнему не хочет?

— Не думаю, что она отважится на бунт. Не теперь.

И снова разговор подошел к концу, но Зуана опять мешкает.

— Меня беспокоит то, что она начала поститься сразу после болезни. Я…

— А меня беспокоит то, что она по-прежнему отнимает столько времени у тебя и у всей общины, — резким голосом замечает аббатиса. — Чтобы успокоиться, ей необходимо смириться с тем, что она обычная послушница, и вкусить немного горечи наряду с остальными. Учитывая то, как она согрешила, это не слишком тяжелое наказание, и большого вреда оно ей не принесет. А о «нуждах» ее пусть заботится пока сестра Юмилиана.

Очевидный гнев аббатисы, а также то, что Зуане отказано в доступе к девушке, подтверждают: аббатиса видела или, по крайней мере, заподозрила что-то в ту ночь, на пристани. В знак повиновения Зуана склоняет голову. Ей хочется намекнуть, как Юмилиана рада обращению послушницы, но она понимает, что сейчас не время. Любая монахиня должна уметь принимать критику с тем же смирением, что и похвалу. «Тебе следовало бы позаботиться о своей душе, сестра Зуана». Слова Юмилианы снова всплывают в памяти. Быть может, они обе правы: слишком большую часть своего пути она прошла бок о бок с этой ветреной молодой особой. А ведь есть другие, которые больше нуждаются в ней.

— К тому же ты все равно будешь занята в лазарете с сестрой Магдаленой, — говорит аббатиса спокойнее. — Я даже выразить не могу, как ей повезло оказаться на твоем попечении, как нам всем повезло. — Она умолкает, крепко потирая руки. — Ох, как здесь холодно. У тебя, должно быть, вторая кожа выросла с такой работой. Думаю, я еще успею повидать сестру Федерику, до того как колокол прозвонит шестой час. Может, мы дойдем до второй галереи вместе?

Зуана складывает грабли и лопатку в мешок, и они вместе идут вдоль стены огорода.

— Вчера на собрании я говорила серьезно, Зуана, — на ходу продолжает аббатиса. — Ты любимая сестра нашей общины. Твой труд делает жизнь каждой из нас богаче. Так же как твое послушание и верность. — Она умолкает, словно обдумывая, что сказать, и продолжает: — Вот почему мне захотелось поделиться с тобой новостью, которую я получила, — тревожной новостью. Похоже, что епископ Палеотти из Болоньи разослал всем монастырям города приказ о запрете театральных представлений, дабы духовная жизнь монахинь не осквернялась соприкосновением со светской. А в Милане кардинал Борромео запретил монахиням перенимать у светских музыкантов их искусство и грозится изгнать из церкви все музыкальные инструменты, кроме органа.

Новость и впрямь пугающая, и, хотя Зуане не очень понятно, зачем аббатиса сообщает ее именно сейчас, в том, что это правда, она не сомневается. Ей вспоминаются лица Бенедикты и Сколастики, сияющие от гордости за плоды своего труда. Не будет больше ни пьес, ни концертов… Нет, это невозможно… Разве только монастырем будет управлять Юмилиана.

— Вы думаете, что такое может случиться и у нас?

— Это уже происходит, исподволь. Начав работу над «подарком» — «Плачем Иеремии», — Бенедикта может обнаружить, что музыка, которой восхищаются сегодня в Риме, куда строже, чем те мелодии, которые льются из ее души. Однако в остальном для нас еще не все потеряно. Наш епископ хотя и склонен к реформам, но происходит из прекрасной семьи и не станет отказывать другим в их просьбах. И тем более важно, чтобы мы не давали ему никаких поводов для тревоги.

Некоторое время они продолжают идти молча. У входа в галерею аббатиса с улыбкой поворачивается к Зуане.

— При сложившихся обстоятельствах, уверена, ты поймешь, как важно для нас, чтобы сестра Магдалена оставалась в стенах лазарета до самой своей смерти…

…а не слонялась по коридорам, получая откровения на каждом шагу.

Это не говорится вслух, но подразумевается. Зуана представляет себе полубезумную Клеменцию, тянущую к ней руки с кровати, где ее удерживают ремни. Немощная старуха, в бреду, вся в пролежнях, привязанная к кровати, словно пленница. Этого, что ли, от нее хотят? Ради блага общины…

Зуана склоняет голову, но не может выдавить из себя ни слова. С Божьей помощью, до этого не дойдет.

 

Глава тридцать пятая

Сестру Магдалену переносят в тот же вечер, перед последней службой. Зуана сооружает из садовых шестов и привязанного к ним матраса носилки, на которые она и три самые дюжие прислужницы монастыря аккуратно перекладывают старую женщину с тюфяка. Когда они поднимают носилки и идут, ее веки чуть трепещут от боли, причиняемой ей пролежнями, но она не протестует.

В лазарете бормочущая, как обычно, Клеменция странно затихает при их появлении. Магдалену опускают на заранее приготовленную кровать, и Зуана кладет на самые нехорошие пролежни припарки из календулы. В знак уважения приходит аббатиса, почти сразу за ней появляется сестра Юмилиана, которая опускается рядом с кроватью на колени и начинает молиться. С другого конца комнаты ее молитву подхватывает монотонный голос Клеменции.

Позже, когда вся община погружается в сон, Зуана бодрствует у постели Магдалены. По своему опыту она знает, что души людей чаще возвращаются к Господу ночью, чем при свете дня, и это делает лазарет потенциально страшным местом. Временами конец настает в таких мучениях, которые не в силах победить даже ее снадобья, и свеча, горящая на алтаре, едва разгоняет ночную тьму. Но сегодня все по-другому. Сегодня в комнате спокойно и пахнет так сладко, как будто фумиганты зарядили более сильной смесью, чем обычно. Глубокий сон Магдалены словно заражает ее соседок. Зуане, напротив, спать совершенно не хочется, ей кажется, что она могла бы просидеть так вечность. Ее бдение продолжается до заутрени, после, когда божественная служба заканчивается, она еще раз заходит проверить своих пациенток и только потом позволяет себе немного поспать. Утро уже разгоняет ночные тени, а ее пациентки продолжают мирно дремать. С тех пор, уходя в церковь, Зуана всегда оставляет в лазарете Летицию, чтобы старая женщина никогда не была совсем без присмотра. Никаких ремней и веревок больше не будет. Такое решение она приняла и выполнит его любой ценой.

Жизнь общины, по крайней мере внешне, возвращается к обыденности. Дневные службы Великого поста с их молитвами воздержания и покаяния продолжаются при мягкой погоде. После длительных волнений восстановление привычного ритма жизни всем кажется благом.

Согласно предписанию аббатисы, Зуана не видится с Серафиной. И хотя это внушает ей тревогу, она смиряется с ней. В словах аббатисы есть мудрость. Если девушке суждено вести жизнь в этих стенах, то она, как все послушницы, должна найти свой путь к Богу. А для этого ей нужно примириться с самой собой. И хотя сестра Юмилиана — не самый нежный провожатый, да и не союзница аббатисе, все же именно она, и никто другой, заподозрила фальшь в недавнем поведении девушки, а поскольку смирение и строгость — ее девиз, то воспитание всякой молодой души ей можно поручить с уверенностью, как честному и надежному пастырю.

Что до поста, то этой дорогой к Господу шли в свое время многие из них, и если девушка не переусердствует с наказанием, то оно ей особенно не повредит.

«Насколько истощается тело, настолько же поправляется дух».

Кусок хлеба приносят в келью каждое утро, а вместе с ним — кувшин воды, смешанной с несколькими ложками вина. Как и все в Санта-Катерине, пост отличается умеренностью, и дневной рацион составлен так, чтобы заставить поголодать, но не уморить голодом.

Серафину, однако, умеренность не интересует. Голод, свернувшийся в ее кишках, как огромный ленточный червь, ждет освобождения. Медленными глотками она отпивает немного воды, чувствуя, как та течет по ее горлу, затем ломает хлеб на дюжину маленьких кусочков, которые аккуратно раскладывает на деревянной тарелке. Съев один кусочек, она запивает его водой, потом ставит тарелку в центр комнаты, чтобы та всегда была перед ее глазами как напоминание о соблазне. В течение дня Серафина, может быть, возьмет один из этих кусочков, разломит его на крошки и часть из них положит в рот, где они пропитаются слюной и станут мягкими, а тогда проглотит их. Все, что останется к концу дня, она припрячет где-нибудь в келье, чтобы сестра, которая рано утром принесет новую порцию, ничего не заметила и чтобы съесть потом, когда захочется, только ей не хочется никогда. По крайней мере, в этом она сама себе хозяйка: сама делает свой выбор.

Ее немного удивляет быстрота, с которой произошла эта перемена: то, как скоро пост, его теория и практика, стал всей ее жизнью. Каждую минуту дня она носит в себе свой голод. Когда она молится, то просит сил, чтобы не поддаться ему, а когда голод становится нестерпимым, то начинает молиться. Она не чувствует его лишь во сне. И все же — и это самое странное — голод не причиняет ей мучений. Напротив, сам акт воздержания от еды требует от нее такого сосредоточения и погруженности, становится таким могущественным, что постепенно стирает все прочие мысли и чувства, которые могли бы ее отвлечь. Нет больше времени тосковать по голосам, читающим стихи, или жаждать прикосновения чужой руки. Нет времени беситься от ярости в своем заточении или предаваться отчаянию. Даже музыка, которая прежде всегда звучала в ее мозгу и скрашивала тишину, умолкла. Серафина слишком занята делом, принятием решений, соблазнами, которые необходимо победить: сколько глотков воды выпить, когда и сколько кусочков черствого хлеба съесть, сколько жевательных движений сделать, чтобы растянуть порцию подольше, и наконец, выплюнуть пищу или проглотить. И хотя у нее бывают поражения, но есть и свои победы. Простой факт, что она сама решает, как и сколько ест, наполняет ее странным ощущением власти. И заставляет забыть об одиночестве. Потому что в этой борьбе громче начинает звучать чужой голос.

«Насколько истощается тело, настолько же поправляется дух»

Слова сестры-наставницы стали теперь ее поэзией. Это сестра Зуана пытается заткнуть ей рот куском хлеба, а сестра Юмилиана понимает, какое удовлетворение получаешь, побеждая собственное сопротивление. Сестра Юмилиана, никогда ее особенно не жаловавшая, теперь сама доброта. Каждый день она жертвует своим часом отдыха, чтобы посидеть и помолиться с ней. А ее наставления, некогда столь безрадостные, оказываются исполненными сути и смысла.

— Предоставь все Ему. Борьбу, соблазны. Свою слабость и недостойность. Ибо никто не может справиться с ними в одиночку.

Сестра-наставница будто только и дожидалась, когда она потерпит поражение и ей будет так плохо, что придется собирать ее заново по кусочкам. Ее голос, прежде столь суровый и язвительный, становится нежным в часы, которые они проводят вместе.

— Копи свой голод, вкушай боль, ощущай пустоту. Предоставь все Ему, Серафина. Он все испытал, не только это. Будь истинно смиренной, и Он не отвергнет тебя. Проси Его о помощи. «Я недостойна, Господи, но будь со мной в этой борьбе. Опустоши меня. Ибо Ты есть моя единая пища, мое пропитание. Очисти меня, чтобы я была готова принять Тебя».

«Моя единая пища». «Мое пропитание». Когда мысли о черством хлебе отступают, она все больше начинает задумываться о гостии, воображает момент, когда примет ее, пытается представить, какова она на чистую совесть. Даже в детстве, когда она старалась быть хорошей, мелкие греховные мыслишки то и дело смущали своими блошиными укусами ее душу. Но теперь все по-другому. Теперь, когда в ее жизни ничего больше не осталось, она начинает желать одного: причастия, которое ее воображение превращает в пир, и она чувствует терпкий вкус вина и бесподобную сладость тающей на языке облатки. Но так будет, только если она сохранит себя в чистоте.

Дни постепенно сливаются в один, и под опекой сестры Юмилианы она поправляется, истощаясь.

Тем временем сквозь парлаторио просачиваются слухи об инспектированиях других монастырей в других городах и о переменах и бедах, к которым они приводят, так что многие монахини склоняют головы в молитве и благодарят Господа, что их в Санта-Катерине так не угнетают.

Многие… Но не все.

 

Глава тридцать шестая

В третью субботу поста, после двух недель покаяния и заточения, послушница Серафина получает разрешение посетить мессу и причаститься и таким образом снова вступить в жизнь монастыря.

Зуана пораньше занимает место в часовне. Она не видела свою бывшую помощницу с того самого утра, как та открыла глаза. Девушка приходит, опираясь на руку сестры Евгении. Даже издалека Зуана встревожена тем, что она видит. Послушница сгорбилась, отощала, глаз не поднимает, идет трудно, обдумывая каждый шаг. Евгения рядом с ней кажется стройной и гордой. Как и многих монахинь помоложе, ее очень впечатлила история болезни и почти чудесного выздоровления послушницы, и теперь она, похоже, видит в ней объект для служения, а не соперницу. Поразительная пара: две лучшие певуньи общины, обе на пределе нервного возбуждения, каждая по-своему, обе почти прозрачные от напряженности бытия. «До чего же уязвимы молодые перед бурями эмоций и драм, — думает Зуана. — Как будто сердца у них бьются чаще, чем у других». Она продолжает наблюдать за девушками, пока те усаживаются на свои места. Их появления ждали, и не одна она следит за ними из-под полуопущенных век. «Бунтовать она больше не будет». Слова аббатисы звучат в ушах Зуаны. Поскольку мадонна Чиара последней занимает свое место, то сейчас ее здесь нет, и она ничего не видит, а жаль, на это ей, вероятно, стоило бы обратить внимание.

Хотя… хотя, думает Зуана, я, конечно, знаю, что эта девушка — чрезвычайно способная притворщица, но ведь в том, что мы видим сейчас своими глазами, обмана нет? Или есть? Вот ее посадили на место в хоре, и она сидит, вся согнутая, глаза погасшие, выражение лица почти сонное. Если после насильственной чистки всего организма она еще и морила себя голодом больше, чем положено, то у нее сейчас просто не должно быть сил для обмана. Хороший исповедник никогда бы не назначил столь жестокого наказания, ибо известно, что молодые девушки более чувствительны к драме поста, чем женщины постарше.

И все же не исключено, что от этого будет прок. Зуана думает о сестре Магдалене, высушенной, словно кусок солонины. Разумеется, та представляет собой крайний случай, однако голод в монастырской жизни вещь нужная и даже полезная. Готовясь к причастию, Зуана и сама с прошлого вечера ничего не ела и теперь ощущает знакомую, почти приятную пустоту в желудке. Для тех, в ком тяга к мирскому слишком сильна, пост — прекрасное средство. Да и время сейчас самое подходящее: пост после карнавала. Карне вале: прощай, мясо. В ближайшие шесть недель у многих монахинь будет то и дело урчать в желудке. Дисциплина тела ради освобождения духа — в монастыре, где до сих пор еще ощущается возбуждение, которое принес карнавал, многие только приветствуют этот способ возвращения к состоянию покоя.

Когда все усаживаются, входит отец Ромеро в сопровождении сестер-ризничих и избранных монахинь хора, которые будут помогать ему служить мессу. В отличие от церемоний богослужения в открытых церквях в монастырской часовне все по-домашнему: простой алтарь стоит у подножия большого распятия, поодаль сидят на хорах монахини; присутствовать на такой службе не только большая честь, но и величайшее удовольствие.

Честно сказать, служба не всегда бывает исключительным событием. Стихарь отца Ромеро, вышитый самими сестрами, так тяжел от обилия золотой нити, что священник едва несет его на себе. Зуана наблюдает, как он возится с предметами на алтаре. За шестнадцать лет жизни в монастыре она видела лишь одного священника, чей внутренний свет отвечал сиянию его облачения. Он прослужил у них семь месяцев, а потом был унесен чумой, внезапно нагрянувшей на город, и всем, приходившим после него, недоставало либо силы, либо мягкости. Какую монастырскую святую ни возьми, жизнь каждой из этих чистых женщин отмечена мудростью и милосердием наставника. Разве Катерина Сиенская научилась бы так просто говорить с миром, если бы первым ее слушателем не был Раймонд Капуанский? Но здесь им приходится самим удовлетворять свои духовные нужды, они, по выражению сестры Юмилианы, «словно ягнята, блеющие от голода в поисках пастбища, на котором могли бы прокормиться». И хотя Зуана не хотела бы жить в монастыре, управляемом с суровостью и нетерпением сестры-наставницы, все же бывают моменты, когда красноречие последней находит путь и к ее сердцу. «Сколько же еще монахинь хора, — думает она, — чувствуют то же самое?»

Служба начинается. Отец Ромеро говорит надтреснуто и с одышкой, монахини отвечают ему полными радостными голосами, и часовня звенит эхом.

— Да пребудет с вами Господь.

— И с тобой тоже.

И Господь, несмотря на отца Ромеро, конечно, с ними.

Зуана склоняет голову. Почти семнадцать лет провела она с этими женщинами. Даже голос ее отца стал тише в сравнении с их голосами. И эта мысль уже не пугает ее, как прежде. Аббатиса права: молитва задает жизни ритм и дисциплинирует, а через дисциплину приходит приятие. О ком из них можно так сказать? Окидывая взглядом ряды, она чувствует, что на нее смотрит Юмилиана. О, у нее всегда было чутье на отвлекающихся.

Зуана сосредоточивается на алтаре. Наступает момент освящения евхаристии.

— Это тело мое.

— Это моя кровь.

Она поднимает взгляд к большому распятию, где из Его пронзенного бока алой лентой струится кровь. И пока она смотрит, ей кажется, будто тело подается вперед, вытягивая из дерева гвозди. Зуана щурится и приглядывается. «Я устала, — думает она. — Вот и в глазах мутится». Она оглядывается, но, кроме Агнезины, у которой зрение такое плохое, что она и вблизи ничего толком не видит и теперь сидит, уставившись вперед и вверх, никто ничего не заметил. Колокол звонит, и все монахини склоняют головы, готовясь принять причастие.

Отец Ромеро поворачивается к ним лицом. Момент настал. Женщины покидают свои места и выходят к алтарю следом за аббатисой. Она в такие минуты — воплощенная грация: руки молитвенно сложены, спина прямая, словно плывет по воздуху, а не идет. Те, кто идет за ней, пытаются подражать ей в этом, но монахини постарше скоро возвращаются к привычному шарканью. Одна за другой они опускаются на колени перед согбенной старческой фигурой и, запрокинув головы и раскрыв рты, ждут, точно голодные птенцы пищи из материнского клюва. Хорошо, что отец Ромеро не выпускает потира из рук, ведь иные из них просто жаждут вина. Его кровь. Его тело. Разве можно не хотеть еще? Когда наступает очередь Зуаны, она складывает руки и гонит прочь все мысли.

— Прими тело и кровь Христову.

— Аминь.

Облатка соскальзывает ей на язык. Она чувствует ее прохладную, знакомую тяжесть, ощущает, как та размякает, коснувшись слюны. Принять Господа Бога своего внутрь себя. Наполниться Его благодатью. Его жертвой. Его любовью. Ощущением добра. Нет чуда величественнее и проще.

Склонив голову, стараясь не нарушить ощущение потери себя, она возвращается на свое место на хорах. У алтаря преклоняет колена сестра Юмилиана, ее подопечные за ней.

Непонятно, когда именно все произошло: получала ли в тот момент облатку Серафина или священник уже перешел к следующей девушке. Все сходятся в одном: сначала раздался звук. Резкий, отрывистый треск, словно вдруг разошлись каменные плиты церковного пола; те, кому доводилось переживать сотрясения земли, клянутся, что они даже задрожали сначала. Но земля не движется. Меняется мир над ней.

— А-а-а-ах…

— Господи… Иисусе!

— Крест! Крест!

Над их головами левая рука Христа отделилась от горизонтальной балки распятия и потянула за собой торс. В первую секунду кажется, что все тело сейчас оторвется от креста, но правая рука и ноги удерживаются на месте, и Он повисает неподвижно, Его левая рука с торчащим из нее гвоздем замирает в воздухе, Его искаженное агонией лицо смотрит на алтарь. В то же время из образовавшейся в распятии дыры сыплется мелкая древесная пыль, покрывая голову и стихарь отца Ромеро. Священник придушенно вскрикивает и выпускает потир и псалтырь. Чаша отскакивает от пола, разливая остатки вина, облатки разлетаются вокруг. И тут все начинают выть и визжать так, будто в часовне обители Санта-Катерины начался конец света.

Пустоту, оставленную умолкнувшим дребезжанием отца Ромеро, немедленно заполняет голос аббатисы. Подняв потир, она возвращает чашу на алтарь, но облатки оставляет лежать, ибо даже она не столь благословенна, чтобы прикоснуться к ним.

— Сестры, сестры, успокойтесь… — Ее голос чист и звонок. — Опасности нет. Гвоздь в распятии расшатался, вот и все. Просто надо поостеречься, чтобы драгоценное тело Христово не упало на нас. Расходитесь по кельям, все. Сестра Юмилиана, вы выведете послушниц из часовни?

Но Юмилиана стоит на коленях и не двигается.

— Сестра Юмилиана, приглядите за послушницами.

Тут бы все и кончилось, ибо мадонна Чиара, когда захочет, умеет не только утешать, но и командовать. Но едва она успевает сказать эти слова, как дверь часовни отворяется и в проеме, освещенная ярким утренним светом, показывается Летиция, прислужница.

Возможно, Зуана видит ее раньше других. Во всяком случае, узнает она ее раньше. И, еще не разглядев выражения ее лица, она понимает, что это еще не все… «О Господи Иисусе! — думает она. — Что здесь у нас происходит?»

— Кто-нибудь, пожалуйста! Сестра Зуана, старая сестра умерла.

Аббатиса на секунду закрывает глаза. Может быть, она и в своей стихии, но испытания иногда оказываются больше, чем она может вынести. Однако долго отдыхать ей не приходится, ибо прямо у нее за спиной, без суеты и шума, соскальзывает на пол послушница Серафина.

 

Глава тридцать седьмая

Четырнадцать дней и четырнадцать ночей.

Однажды ей снится Джакопо, его тело омывает черная речная вода, маленькие рыбки стремительно, точно разноцветные ноты, вплывают в его рот и выплывают из него. Сон так ее пугает — не тем, что в нем она видит его мертвым, а тем, что она вообще его видит. Весь день она ничего не ест, обходясь лишь несколькими глотками воды, а мысли о еде — вернее, о ее отсутствии — стирают из ее сознания все остальное.

Теперь она часто устает и спала бы весь день, если бы можно было. Временами, бодрствуя, она чувствует себя такой легкой и у нее так кружится голова, что ей кажется, будто она вот-вот взлетит. Чем ближе день мессы, тем сильнее ее страх перед едой, словно всякий проглоченный кусок осквернит причастие. Она внимательно слушает наставления Юмилианы о том, как вести себя в этот момент, о том, как она недостойна и как милосерден Господь, о том, что к Нему надо идти в полном смирении, но все чаще обнаруживает, что ей трудно сосредоточиться, и иногда даже плачет от натуги. Когда это случается, добрая сестра не бранит и не ругает ее, а берет ее руки в свои, заставляет смотреть ей в глаза и так возвращает ей внимание.

Душа моя жаждет двора Господня, изнемогает от тоски по Нему, Сердце мое и плоть моя взывают к живому Богу, Ибо Господь Бог есть солнце и щит, Господь дает благодать и победу, И не утаит Он своего добра от тех, кто ходит с Господом.

Временами в ее словах столько доброты, что Серафина испытывает соблазн во всем ей признаться, но боится, что глубина ее греховности оттолкнет Юмилиану.

Сама сестра-наставница Санта-Катерины, если и интересуется тем, за какие грехи на ее молодую подопечную было наложено столь суровое наказание, ни о чем не спрашивает. Самые святые пути к Господу нередко начинаются с прегрешений, и наказание для нее — лишь благословенный шанс. Она говорит Серафине, что та получила драгоценный дар и должна дорожить им.

Однако некоторые вопросы она себе все же позволяет. Ей очень хочется узнать, что же случилась, когда старая монахиня вошла в келью, где девушка лежала при смерти. Что сказала ей благая Магдалена? Что она сама видела? И что произошло тогда, перед обедней, — случай, о котором никто не говорит, но все знают, — когда у Магдалены был транс?

Серафина отвечает так честно, как только может. Когда она рассказывает о том, что произошло с ней тогда в келье, о том, как старая женщина схватила ее за руку и заговорила, и у нее тут же стало как-то пусто в животе, словно кто-то взял скальпель и выпотрошил ее всю, сморщенное лицо Юмилианы вспыхивает, словно лампада, и она говорит ей, что это был знак, что хотя она и недостойна, но старая женщина разглядела в ней возможность благодати. А потому тем более важно, чтобы она продолжала свой пост ради духовного совершенства. И хотя Серафина понятия не имеет ни о какой благодати, она понимает, что движется к чему-то, ибо еще ни разу в жизни она не чувствовала себя столь… столь поглощенной, столь плотной и в то же время столь легкой.

В ночь перед мессой она молится и молится, пока не засыпает, стоя на коленях. Вместо грызущего голода осталась лишь тупая боль и какое-то онемение и покалывание в пальцах и ступнях. Хотя погода стоит теплая, ей часто бывает холодно, и она надевает лишнюю сорочку и шаль под платье. Переодеваясь, она изумляется, каким огромным и чужим кажется ее тело, как будто оно увеличивается от голода, а не наоборот. Так Господь говорит ей, что ее стараний недостаточно. Она думает о сестре Магдалене, которая жила на одних облатках. Теперь она знает о ней больше, ведь в ответ на ее откровенность Юмилиана поделилась с ней кое-какими монастырскими историями. Она поведала ей о том, что некогда Санта-Катерина была местом, где совершались чудеса, где жила святая, освещавшая своим присутствием и благодатью каждую службу и даже имевшая стигматы на ладонях и ступнях, с которых капала кровь. И о том, что в монастыре не было ни одной послушницы или молодой монахини, не испытавшей трепета и восторга рядом с ней. Когда Юмилиана говорит об этом, ее глаза увлажняются и блестят.

Свет в галереях в утро мессы кажется Серафине ослепительным после сумрака кельи. Когда она идет к часовне, опираясь на руку сестры Евгении, то вдруг чувствует спазм в желудке. Вид галерей вызывает у нее шквал воспоминаний, и на мгновение она не в силах справиться с ужасом, который охватывает ее при мысли о том, что произошло в ее жизни. Она сжимает пальцы, лежащие на руке молодой монахини, и сестра Евгения останавливается. Серафина смотрит на нее. Раньше она видела в ее глазах лишь зависть, иногда даже гнев, а теперь читает тревогу и даже трепет. «Что со мной происходит?» — думает она. Паника, словно струя воды, взлетает вверх и снова ослабевает. Они продолжают путь.

Внутри часовни Серафина избегает смотреть на сестру Зуану, хотя с первой минуты чувствует ее взгляд. Заняв свое место на хорах, она кладет руки на подлокотники, чтобы не потерять равновесие. С той стороны прохода Феличита и Персеверанца бросают на нее короткие любопытные взгляды, а старая Агнезина глазеет открыто, даже не делая вид, будто не смотрит. Что же они все видят? Может, они тоже постятся и так же исхудали, готовясь причаститься благодати Господней? Сколько же можно так жить? Недели, месяцы? Больше? Сестра Магдалена жила на облатках годами. Так, кажется, говорила Юмилиана?

Начинается месса. Когда наступает время петь, воздух, который наполняет ее грудь, вызывает у нее головокружение, и голос вибрирует так глубоко внутри ее, что она не знает, слышит его кто-нибудь или нет. Когда дело доходит до благословения евхаристии, ей кажется, будто у нее вибрирует все тело. Ей с трудом удается встать, чтобы пройти несколько коротких шагов от хоров до алтаря. Чтобы не шататься, она сосредоточивает взгляд на склоненной спине Юмилианы. Преклонив колени, она запрокидывает голову, открывает рот и зажмуривает глаза, но от внезапно наступившей темноты у нее так кружится голова, что ей приходится открыть их снова. В голове точно стучат молоты. Она ведет себя тихо, предвкушая наступление момента, готовясь услышать слова, которые не звучат, как ей кажется, целую вечность.

— Прими тело и кровь Христову.

— Аминь.

И вот наконец гостия у нее на языке. Она ждет взрыва сладости. Раздается треск, такой громкий и резкий, что ее голова невольно запрокидывается еще дальше назад и начинает кружиться еще сильнее. Она видит, как фигура Христа отделяется от распятия и начинает падать вперед, прямо на нее. «О! Он разгадал мою ложь, — думает она. — Он знает, что я недостаточно раскаялась и очистилась». Она пытается подняться, ей даже удается встать на ноги, но все вокруг нее кружится. Она слышит голоса, чувствует, как мечутся люди, и падает, падает…

Когда она приходит в себя на полу часовни, над ней склоняется лицо сестры Юмилианы, седые волоски на подбородке дрожат, словно ожившие усы.

— Что ты видела? — шепчет она настойчиво. — Сестра Магдалена была с тобой в церкви? Ты видела Его, когда Он упал?

 

Глава тридцать восьмая

— Термиты.

Два дня спустя аббатиса назначает собрание общины. Сестра Магдалена похоронена, часовня закрыта, плотник и местный скульптор приглашены, чтобы оценить ущерб. Однако в конце недели открывается парлаторио, и нужно сделать так, чтобы история, которую услышат посетители, была у всех одинаковая.

— Похоже, что термиты проели большую дыру вокруг железных креплений под левой рукой и вдоль спины, где статуя крепилась к кресту. Распятию ведь больше ста лет. Плотник говорит, что термиты жили в нем около десяти лет, может быть больше. В сыром и жарком климате, как у нас, в Ферраре, подобные вещи не редкость.

Аббатиса оглядывает собравшихся сестер. Правда, что почти все они сталкивались с ущербом, причиненным термитами, видели комнаты, в которых дорогая мебель стоит ножками в емкостях с водой, чтобы по ним не взбирались ненасытные твари. Но чтобы изображение Господа упало с креста?

— Но ведь они ползают. Как же они забрались туда?

Наступает небольшая пауза.

— В определенный момент жизни они летают, — тихо говорит Зуана, которая точно знает, что это правда.

Но еще она знает, что никто не хочет слушать об этом сейчас. И не только потому, что она любимица аббатисы и, следовательно, говорит, что угодно той.

— У них было сто лет, чтобы уронить распятие, — прямо говорит сестра Юмилиана. — И все же это должно было произойти в тот самый миг, когда умерла наша самая святая сестра.

Возразить на это нечего. Некоторые смотрят на Серафину, которая сидит среди послушниц, бледная и сгорбленная. По-видимому, не стоит утверждать, что после четырнадцати дней поста именно голод заставил ее лишиться чувств как раз тогда, когда объявили о кончине сестры Магдалены. Однако, думая об этом, Зуана вдруг понимает, что она и сама уже не столь уверена в своей правоте.

Дни от мессы до собрания выдались суматошными, пересуды и шепоты, как ветер, носились по галереям и мастерским. Поскольку в часовне полно рабочих, тело сестры Магдалены не удается поставить у алтаря, как это принято, и скромный гроб переносят в маленькую комнатку по соседству с аптекой, превращенную в морг. Зуана с Летицией и сестрой Феличитой одевают ее в чистую сорочку и новый белый чепец, выпрямляют ее узловатые ноги, руки складывают на груди крестом, накрывают иссохшее тело золотым покровом, который специально для этого хранят в монастыре и сразу после погребения убирают.

Оставшись перед ночным бдением ненадолго одна, Зуана только диву дается, глядя на мертвое тело. Сестра Магдалена выглядит так, словно она давно уже умерла и наполовину превратилась в мумию. То, что она так долго жила в таком виде, если не настоящее чудо, то… по крайней мере, чудо природы.

Зуана не просит об этом, так как знает, что ей все равно откажут, но она многое бы дала, чтобы вскрыть грудную клетку и живот трупа в поисках внутренних знаков святости. В других местах такое случалось; сестер, казавшихся святыми при жизни, вскрывали после смерти, чтобы посмотреть, не найдется ли в их телах каких-нибудь тому свидетельств. Она нередко задумывалась о том, как монахини, закатав рукава и вооружившись кухонными ножами, резали источающее аромат тело великой Клары Монтефалькской. Представляла, как они удивились, обнаружив у нее в груди сердце в три раза больше обычного, с видимым знаком креста из наростов плоти внутри. Одна из тех сестер была дочерью врача. Так рассказывал ей отец. Ах, будь она на месте той монахини, какую монографию написала бы она по следам вскрытия — такую детальную и прекрасную, что та заняла бы достойное место на полке любой библиотеки.

Но нет смысла даже думать об этом. Секреты сестры Магдалены, каковы бы они ни были, будут похоронены вместе с ней, на благо общины. «На благо общины» — эта фраза становится у них чем-то вроде литургии.

В отсутствие дальнейших чудес говорили о самой смерти. Конец, когда он настал, был вполне ясен. Магдалена широко открыла глаза, что-то пробормотала, а потом с долгим неглубоким вздохом испустила дух. Вопрос о том, что она сказала на самом деле, остается открытым, хотя Летиция после беседы с сестрой Юмилианой свято уверовала в то, что ее последние слова были: «Иду к Тебе, сладчайший Иисус. Спаси нас всех, Господи».

Хотя визиты в парлаторио разрешат не раньше конца недели, новость быстро распространяется за пределы монастыря: то ли плотники выносят ее в своих карманах, то ли она сама выскальзывает в замазанные известью щели между кирпичами. Иные феррарцы постарше еще помнят чудеса, которыми славилась сестра Магдалена, и к концу первого дня у ворот монастыря собирается небольшая толпа. Аббатиса принимает нацарапанные на бумаге соболезнования, но, невзирая на длительный разговор с сестрой Юмилианой, твердо стоит на своем: никакой публичной демонстрации тела не будет. Вместо этого община сама устраивает бдения возле тела, однако допущены к ним лишь монахини хора с аббатисой во главе, поэтому атмосфера остается благородной и сдержанной. Погребение происходит наутро, ровно через двадцать четыре часа после омовения тела; простая, трогательная церемония, со слезами, молитвами и словами радости и утешения, сказанными аббатисой и отцом Ромеро.

Однако это еще не конец.

— Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, сестра Юмилиана, — холодно говорит аббатиса.

В зале собраний Зуана, как и все остальные, старается держать в поле зрения обеих женщин сразу.

— Я имею в виду, мадонна аббатиса, что смерть сестры Магдалены не случайно совпала с падением тела нашего Господа, это наверняка знак, — заявляет Юмилиана и ненадолго умолкает. Она уже все для себя решила. А потом продолжает: — Я верю, что таким образом нам сказали, что в Санта-Катерине не хватает благочестия. Что за всеми праздниками, публичными представлениями и славой мы совсем забыли об истинном своем предназначении, которое заключено в молитве и смирении, дисциплине и послушании.

Она хорошо говорит; в последнее время оказалось, что она не только благочестива, но и красноречива. Собравшиеся затаивают дыхание. За все годы подспудной борьбы вызов впервые брошен столь явно.

Аббатиса, наоборот, широко улыбается.

— И тем не менее я вижу здесь целую комнату монахинь, славящих Господа всем сердцем и душой. И я уверена, что второго столь же радостного и трудолюбивого монастыря не сыскать во всей Ферраре.

— Не все с этим согласны.

— Вот как? — удивляется аббатиса, обводя комнату взглядом, словно ждет, что несогласные — кто бы они ни были — вот-вот заговорят.

И сестра Феличита уже открывает рот, но сестра Юмилиана тут же запечатывает его взглядом.

— Есть силы более могущественные, чем наш монастырь или город Феррара, мадонна аббатиса. Я говорю о нашей святой матери Церкви, о добрых отцах из Трента, которые могли бы отыскать сколько угодно грехов в монастыре Санта-Катерина, — говорит сестра-наставница.

Аббатиса, оставив попытки очаровывать, холодно смотрит на нее. Обводит взглядом монахинь, многие из которых, особенно в задних рядах, прячут глаза. По-видимому, в монастыре ходят разговоры, о которых аббатиса, несмотря на свою проницательность, не знает ничего.

— А! Так, значит, вы предпочли бы жить в Болонье. Или в Милане, где больше не играют на музыкальных инструментах и во время открытых служб поют лишь самые простые мелодии. Полагаю, вы уже слышали об этих новшествах?

У Бенедикты вырывается неразборчивый вскрик. Трудясь над «Плачем Иеремии», она не спала всю ночь и теперь выглядит менее жизнерадостной, чем всегда.

— В тех городах есть сестры, могущие подтвердить, что в простых псалмах, которые они поют ныне, благочестия больше, чем в новомодных сочинениях, которыми они развлекали гостей прежде, — едва заметно пожимает плечами сестра-наставница.

И хотя многие из сестер хора заметно встревожены, по задним рядам комнаты проносится одобрительный шепот.

Зуана ловит себя на том, что представляет себе зрелый нарыв: как он растет под кожей, надувается, твердеет, набирается гноя и, сколько припарок на него ни клади, сам собой не размягчится и не пройдет. Так и болезнь, назревшая в теле их общины.

— Для сестры-наставницы, мечтающей отрезать все связи монастыря с окружающим миром, вы удивительно много знаете о том, что там происходит.

Аббатиса бросает беглый взгляд на сестру-привратницу и цензора в одном лице, через чьи руки проходит вся корреспонденция монастыря, и той не хватает нахальства ответить на ее взгляд.

— Санта-Катерина ничем не уступит тем монастырям. Господь уже снабдил нас чистейшими голосами, чтобы воздавать Ему хвалы, — не сдается Юмилиана.

И она поворачивается к Серафине, а за ней все сестры. Кроме аббатисы.

— Значит, если я правильно вас поняла, сестра Юмилиана, вы считаете работу термитов в часовне знаком Господа о том, что мы плохо исполняем свои обязанности? — спрашивает мадонна Чиара.

Зуана снова думает о нарыве и о том, что иногда лучше вооружиться ланцетом и вскрыть его, как бы больно и неприятно это ни было.

— Да, я рассматриваю это как знак, поданный нам, с тем чтобы мы исправились, — отвечает Юмилиана.

— Знак. О да, язык знаков чрезвычайно богат.

Аббатиса обводит взглядом собравшихся. Ее глаза ясны, в них нет и тени страха.

— Я с шести лет живу и служу Богу в этом монастыре и за это время усвоила, что Его деяния и впрямь удивительны. И хотя Ему не было угодно умерить аппетиты термитов, ибо в природе все должно идти своим путем, однако способ дать почувствовать свою волю у Него есть.

«Что сейчас будет? — думает Зуана. — Неужели она справится?»

— Гвоздь, который удерживал левую руку нашего Господа на кресте, и крепления Его торса ослабели в один миг. Случись то же самое с гвоздем в правой руке, огромная скульптура наверняка рухнула бы. В таком случае мы бы оплакивали сейчас не только сестру Магдалену, но и двух-трех милейших послушниц вместе с ней; а может, и саму сестру Юмилиану, ибо все они стояли тогда у алтаря, принимая причастие, — говорит аббатиса и делает паузу.

«Главное, правильно рассчитать время, — думает Зуана. — Такие тонкости делают богаче жизнь».

— Именно в этом я усматриваю истинный знак. Ибо я должна вам сказать, что, по словам плотника, дерево под правой рукой статуи термиты попортили еще сильнее. Так что и он, и скульптор изумляются, как оно выдержало. — Еще одна пауза. — Вот почему мне кажется, что мы не только не прокляты, но наоборот, отмечены как избранные. — И она снова умолкает, давая собравшимся прочувствовать всю серьезность ее слов. — Я взяла с рабочих клятвенное обещание не распространяться об этом за пределами монастыря, чтобы не пошли слухи о чуде и нас не обвинили в нескромном желании привлечь к себе всеобщее внимание. Но я, конечно, поставила в известность епископа и испросила у него благословения на маленькую благодарственную мессу в стенах монастыря, — продолжает аббатиса, расправляя ладонями юбку, на которой нет — и никогда не будет — ни одной лишней складки. Она снова замолкает, а потом добавляет: — Однако если вы, сестра Юмилиана, все еще настаиваете на противоположной точке зрения, то Его Святейшеству, быть может, интересно будет выслушать вас. Напишите ему письмо, и я сама прослежу за тем, чтобы его переслали.

Сестра-наставница сверлит ее взглядом. Зуана видит, что ее подбородок слегка дрожит.

— Я напишу сегодня и принесу письмо вам в час посещений… — говорит Юмилиана, принимая поражение так, как будто оно сделает ее сильнее. — И с вашего позволения, заговорю об этом опять.

В комнате наступает глубокая тишина. Монахиня хора отказалась принять конечное решение аббатисы — неслыханное дело. Всем ясно, что их корабль вошел в неизведанные воды, а это вызывает возбуждение и страх.

Среди сладкоголосых спасенных послушниц многие высматривают Серафину. Она недвижно сидит, глядя прямо перед собой и ничего, кажется, не видя запавшими глазами. Девушка всего три дня как вернулась к нормальной жизни монастыря, однако на нее и без замечаний сестры Юмилианы обращают внимание. Не в пример ее прежнему показному благочестию, предписанные ей пост и покаяние возымели такое действие, что многие из сестер начинают задаваться вопросом, кто же такая на самом деле эта девушка. Послушница с характером горгоны и с голосом ангела — явление редкое, а тем более такая, которую отметила как достойную спасения монастырская святая. А если мадонна Чиара права, и падение креста было на самом деле благословением, а не наказанием, то как следует понимать тот факт, что причастие в тот момент принимала именно она? Разве не означает это, что из всех благословенных спасенных она самая благословенная?

Зуану, напротив, тело девушки заботит больше, чем ее душа. Она думает о том, что полный отказ от пищи, да еще и на протяжении столь длительного срока, может привести к странному напряжению духа, которое без должного руководства может стать угрожающим; ибо пустота есть место, в котором легко не только обрести себя, но и потерять. А еще она вспоминает, что, хотя наказание закончилось три дня назад, она ни разу не видела, чтобы девушка ела. И она решает, что будет теперь садиться в трапезной прямо напротив Серафины.

 

Глава тридцать девятая

Именно в этот день посещений аббатиса совершенно не расположена рисковать. Она отдает распоряжение двум монахиням-наблюдательницам безотлучно присутствовать в парлаторио. Это необычно — вообще-то в их монастыре на свиданиях всегда присутствует одна, да и то как дань традиции следить за всеми контактами с внешним миром, — но это правило, как и многие в Санта-Катерине, легко нарушается, так что монахини свободно смеются, сплетничают и болтают со своими родными. Однако сегодня присутствие сразу двух надзирательниц — обе из семейной фракции аббатисы — определяет темы разговоров: в монастыре скончалась святой жизни сестра, которую все горячо оплакивают, и, хотя термиты погрызли древесину большого распятия в церкви, оказалось, что община вовсе не проклята Богом, а как раз наоборот, благословлена Им. К тому же есть новость, пришедшая только сегодня утром: распятие, временно убранное из церкви, починят и повесят вновь как раз к Вербному воскресенью.

В то же утро в аптеку к Зуане приходит расстроенная сестра Избета с шелковым свертком в руках, из которого выглядывает вздернутый нос и тусклые, полузакрытые глазки собачонки.

— Он болен, сестра Зуана. Очень болен. Вы не откажетесь на него взглянуть?

Не объяснять же ей, что аптека — место для монахинь, а не для псов. Избета — чистая душа, жалостливая и набожная. В другом мире она бы стала последовательницей более строгого режима, только ее любовь к животным почти не уступает ее любви к людям, так что в монастыре, где ей запретили бы держать собаку, она зачахла бы и умерла. Что и собирается сделать ее пес.

Зуана кладет сверток на рабочий стол и аккуратно разворачивает шелк. Запах сообщает ей многое из того, что ей нужно узнать. От зверька несет болезнью, его тельце дрожит, шубка, обычно такая гладкая и блестящая, свалялась и потускнела. Зуана осторожно ведет по его животу ладонью и скоро нащупывает возле паха твердую опухоль. Пес скулит и делает слабую попытку укусить, но у него нет больше сил.

— Он уже давно сам не свой. Со дня святой Агнесы. Но в последнее время… Ему можно помочь?

— Боюсь, что это уже не в моих силах. У него здесь нарост, опухоль. Может, и не одна. Она-то и высасывает из него силы, причиняя боль.

— Ну вот, так я и знала. Здесь даже звери и те болеют.

Зуана молчит. И нежно гладит пса. Тот сначала скалится, потом сдается и тяжело опускает голову на ее руки.

— Неужели Господь так нас накажет?

— О чем вы, сестра?

— Феличита говорит, что возле Сиены есть монастырь, где проверяющие от Церкви забрали у сестер всех кошек и собак, сложили их в мешок и утопили в реке.

Последнее собрание словно открыло шлюзы, и истории вроде этой хлынули рекой.

— Не думаю, что они на такое способны.

— А я думаю. Я думаю, что сестра Феличита и сама с радостью сделала бы то же самое, если б могла. На прошлой неделе в кухне она его пнула.

— Уверена, что это вышло случайно.

Но Избета и с этим не согласна.

— Вовсе нет, — энергично трясет она головой. — Такие самодовольные, она и сестра Юмилиана. Думают, что если они могут жить без всякого утешения, то и остальные должны быть такими же, как они.

Зуана еще никогда не видела Избету в таком гневе.

— Ну, опухоль возникла не от ее пинка. И не как наказание за грех. Дело в том, что она растет в его теле уже давно, — говорит Зуана, не отрывая глаз от зверька.

— Так, значит, вы ничем не можете ему помочь?

— Я могу дать ему что-нибудь, чтобы он спал, тогда боль не будет его так сильно беспокоить.

— А девушка? Может, она его спасет?

— Какая девушка?

— Послушница, Серафина… — Избета колеблется. — Я… Говорят, что сестра Магдалена передала свою силу ей, когда умирала. Потому и крест на нее не упал, а сама она потеряла потом сознание.

«Вот как? Вот, значит, что говорят? — думает Зуана. — Что же я за шпионка такая, если даже самого громкого шороха в траве не замечаю?»

— Кто так говорит?

— Ну, некоторые сестры… — пожимает плечами Избета. — Так вы ее попросите? Она ведь… Вы ведь так близки с ней.

Зуана мягко улыбается.

— Сестра Избета, мне очень жаль, но ни она, никто другой тут помочь не в силах. Ваш песик умирает. Таков путь всякой плоти.

Старая монахиня склоняет голову и молча кивает. Потом подходит к рабочему столу и нежно, словно мать заболевшего ребенка, укутывает пса, стараясь не задевать его живот. Зуана наблюдает за ней. Куклы, изображающие Младенца Христа, кошки, собаки, дети в парлаторио… Как тяжело дается иным женщинам бесплодие в браке с Господом.

Она протягивает руку за маковым сиропом.

В полдень, продолжая думать о собаке и о том, сколько беспокойства породили носящиеся по монастырю слухи, Зуана сидит за своим столом в аптеке и составляет список лекарств и эссенций, подлежащих замене, когда раздается стук в дверь.

— Сестра Зуана, меня послала сестра-наблюдательница. — Летиция, сообразительная и исполнительная, как всегда. — Там в парлаторио вас кто-то спрашивает.

— Меня?

— Да. Сестра-наблюдательница сказала, что это жена одного из бывших учеников вашего отца, вы ее знаете. Ее муж очень болен, и она пришла просить вас помолиться за него.

Зуана хмурит лоб. Поначалу ее изредка навещали люди, знавшие ее отца, придворные дамы, чьих детей или мужей он исцелил, но с тех пор, как к ней приходил последний посетитель, минуло много лет, и она не помнит такой женщины. Сначала упавшее распятие, потом больная собака и две святые, живая и мертвая. А теперь еще и посетительница к монахине, у которой никого нет. Воистину странные настали времена.

В парлаторио стоит гул. Комната, хотя и не так затейливо украшенная, как в карнавал, по-прежнему радует глаз. Кто-то срезал несколько больших зеленых веток и поставил их в вазу посреди стола, возле сидящих кучками посетителей и монахинь стоят глиняные тарелочки с печеньем и кувшины с водой и вином. Монахинь в комнате около двадцати, не считая надзирательниц; к одним пришли по двое-трое гостей, вокруг других собрались, кажется, целые семьи. В комнате очень шумно, отчасти из-за детей, которых сегодня с полдюжины: два младенца сидят на коленях у матерей, остальные, едва начавшие ходить, ковыляют, зажав в руках липкие печенюшки, или лезут к монахиням на колени пощупать кресты.

Посетительница Зуаны сидит в стороне, у стены. Это женщина средних лет, скромно одетая и слегка смущенная таким соседством. Она явно не благородного происхождения, но платье на ней аккуратное, туфли начищены, волосы убраны наверх, как подобает замужней даме, и прикрыты простой, но изящной вуалью, которая падает ей сзади на плечи. Зуана никогда раньше ее не видела.

— Здравствуйте, я сестра Зуана.

— О, мне так приятно… — произносит она, начиная вставать, и тут же протягивает руку, словно не зная, как подобает приветствовать монахиню благородного происхождения.

— Пожалуйста, не вставайте. Простите, но мы с вами знакомы?

— Я… Нет.

— Но вы жена одного из учеников моего отца?

— Да, в некотором роде.

— Вы уверены, что именно меня ищете?

— О да. Если вы сестра Зуана… Мой муж действительно знал вашего отца. Мы держим аптеку у западных ворот города. На виа Аполлониа. В детстве мой муж часто видел вашего отца, когда тот приходил туда. Он говорит, ваш отец был прекрасным человеком.

Женщина нервничает. Она улыбается. У нее хорошая улыбка: она собирает морщинки вокруг глаз и, не притушенная покрывалом, освещает все лицо.

— Так чем я могу вам помочь? Мне сказали, он болен?

Женщина затаивает дыхание.

— Да, болезнь есть. Но я пришла из-за одного синьора.

— Не вашего мужа?

— Нет, не мужа… О, это не то, что вы подумали. Мой муж знает, где я. Этот синьор — он пациент. Мой муж нашел его. Он был ранен. Тяжело ранен. Мы помогли ему. Без нашей помощи он умер бы.

Несмотря на нервозность, женщина полна решимости. Вообще-то Зуана не должна ее больше слушать, ведь она до сих пор не сказала ничего, что как-то объясняло бы ее визит, но Зуане она нравится. А может, ей нравится новизна этой комнаты, где царит суета и оживление, словно тут не монастырь, а приемная большого дома, где люди собрались и радуются повседневной жизни. Монахини-надзирательницы движутся меж группами. Одна из них глядит на Зуану. Непривычно видеть здесь сестру-травницу. Зуана улыбается и кивает. Та отвечает улыбкой и проходит мимо.

— Может быть, вы расскажете мне, что случилось, — говорит Зуана женщине.

— Да-да, спасибо. Несколько недель назад мой муж возвращался в город из деревни, где собирал лекарственные травы. Его лошадь охромела, и последние мили ему пришлось идти пешком, так что время было позднее. С берега реки донеслись крики, и, подойдя туда, он спугнул каких-то людей. Они кинулись наутек, но один остался лежать на земле. Сбежавшие ударили его ножом и пытались перерезать ему горло. Мужу удалось остановить кровь — артерии были не задеты — и привезти раненого в дом. Много дней он был при смерти, так как кровотечение все возобновлялось, но муж прикладывал к ранам лютик и тысячелистник, и юноша стал поправляться.

— Вы помогаете мужу в работе?

Женщина краснеет.

— Да. Немного. Детей у нас нет; я не могла… И вот… И потом, это дешевле, чем нанимать помощника.

— Вам нравится?

У женщины вырывается смешок.

— Да. Да, нравится.

Зуана кивает. Отец, муж, даже сестра. Было бы с кем поговорить. Поговорить с человеком, которому так же интересно, как и ей. Больше ей ничего не было нужно.

— И что же в этой истории привело вас сюда, ко мне? — спрашивает она мягко.

— Юноша рассказал нам, что люди, которые пытались его убить, были его друзьями, он познакомился с ними, когда приехал в наш город, ибо он здесь чужой.

— Тогда зачем они пытались его убить?

— Он не знает. Мой муж сказал, что ему надо пойти к городской страже, ведь он может опознать нападавших. Но юноша сказал, что это не поможет, поскольку они из хороших семей, и правосудия он не дождется.

Зуана чувствует, как внутрь ее словно закрадывается холодок.

— А этот молодой человек назвал вам свое имя?

— Да. Джакопо Браччолини. Он певец. Не знаю, будет ли он петь и дальше, ведь ему так исполосовали горло и лицо. Но он был учителем пения в Милане.

Зуана трясет головой. Надо встать и уйти.

— Это он послал вас сюда? — спрашивает она, уже резче.

— Нет. Я сама предложила, что схожу, когда услышала его историю. Он хороший человек и едва не умер, — говорит женщина. — Он написал письмо и попросил, чтобы я передала его вам. Оно адресовано молодой монахине, послушнице по имени…

— Я не хочу знать, для кого оно. Я не знаю этого человека и ничего не могу от него принять, — заявляет Зуана, уже стоя. — Послушница принесла обеты и скоро подтвердит их, ей нельзя получать письма.

Она замечает, что с другого конца комнаты за ней следит монахиня-надзирательница. Напряженность их разговора привлекла ее внимание. Зуана снова садится и опускает глаза.

— Однако не беспокойся, за его полное выздоровление я помолюсь, — уже спокойнее говорит она. — И спасибо за визит.

— Пожалуйста. Пожалуйста… — Голос женщины тих, но отчетлив. — Это трудно, я знаю. Но он хороший человек. Я ходила за ним несколько недель. Он ничего не просит, только хочет сказать «прощай». Он уезжает и хочет пожелать ей счастья. Он никогда больше ее не потревожит.

Зуана трясет головой, но больше для того, чтобы не слышать голоса этой женщины. В том, как она говорит, есть что-то убедительное. Всякий больной, кого она возьмется выхаживать, поневоле найдет утешение как в ее силе, так и в ее нежности. А может, это любовная история тронула ее сердце. Кому, как не ей, знать ценность любви, ведь только ради истинного чувства муж станет терпеть бесплодную жену и не отвергнет ее, чтобы жениться на другой.

— А вы его читали?

— Нет. Но он хороший человек, клянусь.

Надзирательница уже подходит к ним.

— Все ли у вас в порядке, дорогая сестра?

— О, все очень хорошо, спасибо, сестра Елена, — улыбается Зуана. — Новости, правда, неважные. Это… Изабелла… Везалио. Ее муж был одним из самых одаренных студентов моего отца. Он очень болен, и она пришла ко мне за советом. Но, по-моему, наши молитвы ему нужнее любого лекарства.

Монахиня внимательно смотрит на женщину, чье платье и лицо говорят о смирении.

— Будь спокойна, добрая женщина, мы не забудем помянуть его в наших молитвах, — с улыбкой говорит она и отходит.

Зуана опускает голову, точно и в самом деле молится. Напротив нее, сложив на коленях руки, сидит женщина. Из-под ее ладони высовывается краешек сложенной бумаги.

— Но почему я? Почему вы пришли ко мне?

— Потому что он сказал, что вы хорошая и добрая монахиня.

— Он меня не знает.

— Похоже, что знает. И не ошибается. Вы действительно… хорошая и добрая. Жаль, что я не знала вашего отца… — шепчет женщина.

Мгновение Зуана не сводит с нее глаз. Позднее она так и не может вспомнить тот миг, когда приняла решение. А может, она его и не принимала. Может, это тело решило все за нее.

Преодолев разделяющее ее и женщину расстояние, ее руки ложатся поверх ладоней последней. Зуана с удовольствием отмечает, что пальцы у них испачканы одинаково.

— Господь всемогущий, позаботься о Твоих слугах здесь и помоги этому юноше поправиться, чтобы его голос вновь воздавал Тебе хвалу. — Пока она говорит, женщина выпускает из рук письмо, а Зуана прижимает его своими пальцами и держит.

— Аминь.

— Аминь.

Руки Зуаны возвращаются к ней на колени и зарываются в складки ее юбки.

— А теперь идите, — тихо говорит она посетительнице.

— Спасибо.

Женщина встает и поспешно уходит.

— О… Синьора Везалио…

Женщина оборачивается.

— Передайте мужу, пусть прикладывает мед и паутину с яичным белком к ранам на шее и лице. Так шрамы рассосутся быстрее.

Зуана не сразу уходит, но некоторое время сидит, ощупывая сквозь складки платья письмо и оглядывая комнату. Она замечает сестру Персеверанцу, которая, как всегда прямая из-за ремня, перетягивающего ее в талии, оживленно болтает с нарядной замужней дамой одних с ней лет и сходной наружности. У ее ног девочка, светлокудрый ангелок с липким от печенья ротиком, прижимаясь к коленям тетки, трогает пальчиками бусины четок, висящих у той на поясе. Сколько же ей лет? Три? Четыре? Уже видно, что хорошенькая, такую в монахини не отдадут. Но кто знает, что еще будет. Может, оспа, а может, несчастный случай или даже постепенно открывшаяся слабость ума…

Засунув письмо в рукав, Зуана выходит из комнаты, оставляя позади звуки веселья.

 

Глава сороковая

В часовне она занимает свое обычное место на пустых хорах и сидит, слушая, как колотится ее сердце. Закрыв глаза, она прижимается спиной к панели и ощущает стык между ореховым зданием склада и клинышком реки из красного дерева. Сколько труда, сколько веры вложил в мозаику мастер. Немного погодя она открывает глаза и видит фрески на стенах вокруг. Поскольку жечь свечи в дневное время — безрассудство, то церковь освещается лишь солнечными лучами, которые, меняя в течение дня угол наклона, выхватывают из тени то одно, то другое изображение. Вот почему пики времен года всегда имели такое значение для Зуаны: в этот период солнечные лучи всегда выделяют две сцены, особенно хорошо видимые с ее места. С годами она хорошо их изучила. И теперь рассматривает их, чтобы успокоиться.

Первая сцена представляет Иосифа и Марию на пути в Иерусалим после рождения Младенца Христа. Мария едет на ослике, а Иосиф шагает рядом. Младенец Иисус, уже крепкий малыш, сидит, раздвинув ноги, на плечах отца и жестом узнавания протягивает ручонки к матери, Его лицо выражает детскую радость, в которой нет еще и следа грядущих тягот божественности. На другой фреске, напротив, изображен крест, на котором Ему предстоит умереть, к кресту прислонена лесенка, а по ней едва ли не упругим шагом поднимается к поперечной балке взрослый Иисус.

Когда Зуана только поступила в монастырь, тогдашняя сестра-наставница обратила ее внимание на эти две сцены и сказала, что они отображают дух, царящий в обители Санта-Катерины: наш Господь радостно приветствует сначала жизнь, а затем и смерть. Фрески уже тогда были старыми — им более двухсот лет — и считались особенными, ибо, по словам сестры-наставницы, не было другого монастыря, где Иисус был бы изображен приносящим себя в жертву в такой манере. Год спустя наставница умерла от лихорадки — это было до того, как лечить больных поручили Зуане, — но ее доброта слилась в памяти Зуаны с мощью этих образов, и с тех пор в трудные минуты она всегда приходит сюда. Вот и теперь она сидит и смотрит на фрески, а письмо лежит у нее в руках, и скромная точка алого воска молчит, словно закрытый рот.

Значит, семья мадонны Чиары взяла на себя заботу о молодом человеке, сделала все возможное, чтобы он и впрямь исчез из жизни послушницы. Господь всемогущий! Но неужели они рассказали ей о том, что сделали? Неужели аббатиса знала, что вместо поста в Парме юношу ждала лишь черная река, где его труп истечет кровью из десятка ран? Нет. Конечно же нет. Откуда ей было знать? Разве стала бы она попустительствовать подобному? Хотя… хотя во всей рассказанной ею истории была лишь одна маленькая неувязка. Почему, рискнув столь многим ради того, чтобы быть рядом с ней, он вдруг взял и все бросил…

«Потому что таких, как он, не волнует ничего, кроме собственного удовольствия. Случись все, как он задумал, он взял бы ее, а потом бросил».

В самом ли деле аббатиса верит этому? Она, которая, прожив в обители всю жизнь, о мужчинах знает, кажется, больше, чем о Боге? Зуана видит, как аббатиса, стоя в саду, расправляет несуществующие складочки на юбке. Этот жест ей хорошо известен. Но известна ли ей сама аббатиса, женщина, для которой в жизни есть лишь три важные вещи: слава Господа, процветание обители и честь семьи? По крайней мере, до тех пор, пока одна из них не войдет в противоречие с другими…

В часовне Зуана склоняет голову и начинает молиться.

Полуденный свет движется вокруг нее. Наконец она поднимает голову, берет в руки письмо и взламывает печать.

Час посещений уже подходит к концу, когда Зуана идет через двор к келье послушницы. По правилам, девушка должна в это время молиться или заниматься. Однако она лежит на кровати и спит так крепко, что даже не просыпается от звука шагов. Полностью одетая, она лежит, свернувшись калачиком, точно младенец, одеяло покрывает ее целиком. Ее лицо бледно, не считая фиолетовых кругов под глазами. Подбородок заострился, весь юношеский жирок сошел. Она наверняка мерзнет, потому и сжалась: прежде чем воспламенить дух, недостаток пищи вытянет из тела все тепло.

Под кроватью Зуана замечает небольшой узелок. Она берет и разворачивает его. Внутри оказывается ломоть хлеба. Он свежий, наверняка это ее порция с обеда, которую она как-то припрятала внутри платья. За ее возвращение от поста к пище отвечает сестра Юмилиана, ее признанная духовная наставница. Обычно она зорко следит за малейшими нарушениями правил в обители, а тут вдруг кусок хлеба под кроватью. Значит, она знает, что послушница продолжает пост, и поощряет ее в этом. Как удобно будет для нее, если эта нежнейшая из всех спасенных нежных душ окажется проводником слова Господня. Тогда у нее будет собственная юная духовидица.

Но сколько времени нужно, чтобы полностью подчинить себе тело? И в какой момент пост обернулся радостью для Магдалены? И что происходит с теми, кому так и не удается разжечь в своей душе огонь, с молодыми женщинами без будущего, которым в конечном итоге все равно, жить или умереть? Письмо лежит в кармане платья Зуаны. Она повыше натягивает покрывало и выходит, оставляя девушку спать.

Вернувшись в галерею, Зуана обнаруживает, что дверь аббатисы заперта. Значит, она либо молится, либо совещается с кем-то. Зуана уже заносит руку, чтобы постучать, как вдруг слышит приглушенные голоса, доносящиеся из-за двери. Медоточивые ноты голоса аббатисы она узнает сразу, да и к более низким, чуть шепелявым звукам сестры Юмилианы за последние месяцы она тоже привыкла. Зуана уже хочет повернуться и уйти, как вдруг чьи-то шаги поспешно направляются к двери. Попятившись, она оказывается нос к носу с сестрой-наставницей. Встреча столь внезапна для обеих, что проходит несколько секунд, прежде чем им удается вернуть обычное выражение лица. Зуана прячет неловкость оттого, что ее поймали едва ли не за подслушиванием, Юмилиана гасит победный огонек в глазах.

— Чего она от нас хочет? Чтобы мы себе гвозди вгоняли в ладони?

Войдя к аббатисе, она застает ее разгневанной, как никогда.

— Если уж она так влюблена в смирение и бедность, шла бы тогда к бедным Кларам. Правда, и они могут показаться ей недостаточно строгими! — горько усмехается она, вышагивая туда и обратно по персидскому ковру. — Ах! Кто бы мог подумать! Младшая дочка семейства Кардолини, и такие благочестивые амбиции!

Зуана предпочла бы уйти и вернуться, когда аббатиса успокоится, но та уже втянула ее в орбиту своего гнева. По-видимому, настоятельница считает ее не только своей шпионкой, но и доверенным лицом.

— А что она сказала?

— Сказала, что Господь послал ей смелость говорить и она не хочет — и не может — больше молчать. — Мадонна Чиара встряхивает головой и продолжает: — Хотя я не припомню ни одного раза, когда бы она смолчала, с Его соизволения или без такового.

— Возможно, она чувствует, что теперь у нее больше сторонниц.

— И кто же они? Агнезина да Конкордия, ну, Обедиенца, Персеверанца, Стефана, может, еще Тереза, пара послушниц и молоденьких монахинь. Я, кстати, не замечала, чтобы Карита так радовалась лишениям прежде. Все равно, ее поддержат человек пятнадцать, самое большое двадцать. Двадцать из шестидесяти пяти монахинь хора; это не вся община. Санта-Катерина — приют многих благороднейших женщин города. Их семьи не для того давали за ними роскошное приданое, чтобы они жили как нищенки и молились сутки напролет.

Аббатиса подходит к столу, вынимает пробку из стеклянного графина и наливает два стакана вина. Зуана послушно берет свой. Она не знает, когда ей представится возможность говорить и что она скажет. Странно, но это ее нисколько не беспокоит.

— Ха! Она играет с огнем. Она понятия не имеет о том, что там происходит. Стоит епископу или кардиналу надумать, и проверки начнут являться одна за другой, без всякого предупреждения. Апостольские гости, как они себя именуют, во главе армии каменщиков и кузнецов, которые кладут стены и ставят решетки и ворота всюду, откуда еще видно небо. Я слышала, что в одном монастыре парлаторио превратили в настоящую тюрьму, так что монахини разговаривают там со своими родными через решетку, занавешенную тканью. Этого она, что ли, хочет? Да половина отцов города будут тогда ломиться к герцогу с жалобами на то, что с их дочерьми плохо обращаются.

— Значит, лучшие семьи города готовы встать на нашу защиту?

— Они попытаются, но, похоже, Рим решительно настроен возобладать даже над авторитетом семьи: финальные статуты собора в Тренте призывают выбирать аббатис каждые четыре года.

До сих пор такое практиковалось только в виде исключения, давая аббатисам, а через них семьям возможность править пожизненно. Если новое правило введут сейчас, Санта-Катерина проголосует за новую духовную наставницу.

— Ну и что же? Вас ведь все равно изберут снова.

— Что? Даже несмотря на то, что я недооцениваю число ее сторонниц?

— Я так не сказала…

— А тебе и не надо. У тебя все на лице написано.

— Я… Просто я подумала, что их может быть и не двадцать.

— Кто они?

— Имен я не знаю, — спокойно говорит Зуана, так как не ощущает себя больше ничьей шпионкой. — Это скорее предположение.

— Хмм. И насколько оно связано с девушкой?

— Что вы имеете в виду?

— Полно, Зуана, наивность тебе не к лицу. С того самого дня, когда она появилась здесь, она только и делала, что сотрясала стены. Сначала своей яростью, потом смирением, потом побегом, потом этой историей с Магдаленой и наконец показным постом и обмороком в церкви в самый неподходящий момент. Как по-твоему, она все же ест потихоньку?

— Нет, не ест. Более того, мне кажется, она доведет себя этим постом до болезни.

Аббатиса умолкает на миг, потом вздыхает.

— Ах! Сестра Юмилиана. Боюсь, я допустила серьезную ошибку, позволив им проводить столько времени вместе. Хотя тогда… — пристально смотрит она на Зуану. — Нет, мы слишком далеко зашли, чтобы позволить ей умереть у нас на руках сейчас. Пойди к ней и заставь ее снова есть.

Зуана мешкает. Момент настал. Другого такого не будет.

— По-моему, новости о возлюбленном пошли бы ей сейчас на пользу.

— Каким это образом? Они только все испортят.

— Ей сейчас кажется, что ее все покинули. А весточка от любимого могла бы уменьшить ее отчаяние.

— Судя по тому, что я слышала, говорить не о чем. У него все хорошо; распевает за милую душу в окружении целого выводка хорошеньких девиц, — пожимает плечами аббатиса.

— Мадонна Чиара, вы самая восхитительная аббатиса во всем христианском мире, — тихо говорит Зуана. — Чего вы только не знаете.

Та снова пожимает плечами, однако видно, что она польщена.

— Я знаю лишь то, что мне полагается знать ради блага общины.

— Значит, вы не боитесь, что он придет и заявит свои права на нее, когда она будет давать последние обеты?

— Нисколечко.

— И напрасно. Потому что он не умер.

Ее слова производят немедленный и изумительный эффект: аббатиса смотрит на нее во все глаза, не изменившись в лице ни на йоту.

— Умер? — Ее голос лучится светом. — Нет, конечно, с чего бы ему умереть?

— Однако несколько ножевых ранений в шею и лицо, скорее всего, воспрепятствовали бы занятию им поста в Парме. Даже если он и был ему предложен.

Зуана чувствует, что у нее пересохло горло. Она берет стакан и подносит его к губам. Ее рука тверда. Аббатиса все с тем же бесстрастным лицом смотрит на нее с другого конца комнаты. Внезапно у нее вырывается вздох, легкий, почти игривый.

— Ты, как всегда, несправедлива к себе, Зуана. Это не я, а ты достойна восхищения. Уверена, родись ты в более благородной семье, общиной правила бы сейчас ты, а не я, — замечает аббатиса.

— Я так не думаю.

— О, в этом нет ничего не возможного. — Наступает пауза. — В самом деле, если бы за тобой стояли нужные люди, это вполне могло бы случиться. Вообрази, какую грандиозную аптеку открыла бы ты тогда.

— Мне довольно и той, которая у меня есть, — отвечает Зуана спокойно.

— Полагаю, что это так.

Странно, но в комнате царит покой. «Удивительно, — думает Зуана. — Ей грозит такая опасность, а она по-прежнему уверена и спокойна. Неужели она всегда такая? И когда молится? И в исповедальне тоже? В котором же часу надо изловить отца Ромеро, чтобы он точно пропустил такое признание мимо ушей?»

— Мне кажется, пора мне спросить тебя, Зуана, откуда тебе это известно?

— У меня была посетительница.

— Я слышала. Кто она?

— Неважно.

— Нет, важно. Мои монахини не разговаривают с кем попало.

— Что это? Ваши правила стали теперь строже, чем у Юмилианы?

Аббатиса выпучивает на нее глаза, потом природная грация изменяет ей, и она тяжело оседает в кресле. Несуществующие складочки и пушинки на юбке забыты.

— Я не имела к этому никакого отношения, — наконец говорит она. — Я никогда… — Она осекается. — Это было не мое… Ну, не всегда удается удержать под контролем то, что выпускаешь на волю. Но я никогда-никогда не хотела этого.

Зуана ставит свой стакан на стол. Она не знает, верить этой женщине или нет.

— Вы позволите мне лечить послушницу?

— Если да, то что ты ей скажешь?

— Скажу, что он ее не предавал, — отвечает Зуана. — Уверена, что это поможет ей преодолеть отчаяние.

— Нет. Нет. Этого я не могу разрешить.

Не считая девушки, о которой идет сейчас речь, сидящая перед Зуаной женщина была, вероятно, ее самой близкой подругой в жизни. Ею она восхищалась, ее уважала, от ее общества получала удовольствие, ее иногда пыталась даже копировать. Но чаще всего просто ей подчинялась. Ибо таково первейшее и важнейшее правило бенедиктинской общины: подчиняться воле аббатисы во всем.

— А если она будет продолжать голодать? Что, если она уморит себя голодом?

— Тогда, чтобы не потерять половину ее приданого, нам придется устроить церемонию принесения обетов до того, как она умрет. — К изумлению Зуаны, аббатиса смеется: — У тебя такой потрясенный вид! А ведь это те самые слова, которые ты хотела от меня услышать, разве нет? В доказательство того, что я, твоя аббатиса, пекусь лишь о деньгах, а не о душах. Ах, Зуана, неужели ты так плохо меня знаешь? И значит, так они говорят обо мне, эта маленькая армия, что стоит за спиной Юмилианы? Что о репутации я думаю больше, чем о спасении души? Так?

Зуана не отвечает. Что толку в пустых утешениях?

— Что ж, в какой-то мере они правы. Временами мои методы могут показаться жестокими. Но поверь мне в одном, если ты мне вообще еще веришь. Битва, которую мы ведем сейчас, касается не только чести общины или влияния той или иной семьи. Если Юмилиана победит, если она поднимет шум и гам, который привлечет инспекторов, хуже будет всем. После того как они лишат нас доходов, предварительно замуровав нас в четырех стенах, в том числе в нашем собственном парлаторио, запретят пьесы Сколастики и отберут инструменты у оркестра, они придут к тебе. К тебе, нашедшей в этих стенах нечаянное убежище. Им будет наплевать на твои снадобья и травы. Они разобьют все пузырьки в твоей аптеке и снимут все книги с твоих полок, а разделавшись с ними, доберутся и до других, тех, которые ты прячешь в сундуке. Именно этого я со своей «жестокостью» и пытаюсь избежать. Именно это поставлено сейчас на карту.

Зуана чувствует, как ее сердце начинает сильнее биться о ребра. Так далеко вперед она не заглядывает. Но нет, она не хочет жить без своих снадобий и книг в монастыре, которым правит Юмилиана. И все же, до каких пор можно грешить против Господа, чтобы продолжать служить Ему? Она, которой под силу разрешать самые трудные задачи тела, теряется перед лицом такой сложной проблемы.

— Я все еще настоятельница этого монастыря, Зуана. И пока на мое место не пришла другая, ты обязана повиноваться мне, иначе я тебя накажу. Как я только что поступила с Юмилианой. Чего она, собственно, от меня и добивалась, — вздыхает аббатиса. — Только представь: соперница аббатисы и ее любимица вместе лежат на пороге трапезной, а другие переступают через них. Вот это будет для нее подарок.

Но и этот последний призыв к бывшей наперснице немного запоздал.

— Если вы позволите, мадонна аббатиса, мне нужно вернуться в аптеку.

Зуана встает и идет к выходу. Аббатиса наблюдает за ней.

— Зуана, — говорит она, когда та достигает двери, — она всего лишь молодая женщина, которая не собиралась становиться монахиней. На свете таких полно.

 

Глава сорок первая

На ужин сестра Юмилиана получает одни объедки, щедро присыпанные полынью. Монахини и послушницы нервно наблюдают за тем, как она несет полную тарелку к столу. Усевшись, она съедает все до крошки, жуя с таким аппетитом, словно это не полынь, а мед, и едва заметно улыбаясь. Хотя правила запрещают во время еды смотреть куда-либо, кроме своей тарелки, присутствующие не могут оторвать от нее глаз. Серафине даже не приходится особенно изворачиваться, припрятывая еду незаметно для других, все равно на нее никто не смотрит. Кроме Зуаны.

Еда и чтение, на которое никто не обращает сегодня внимания, хотя чтицей специально назначили Сколастику за ее сильный голос, подходят к концу, и сестра-наставница встает и преклоняет колени перед аббатисой, а потом идет и занимает свое место на пороге. У нее не сразу получается лечь. Хотя на колени становиться она мастерица, растянуться на полу во весь рост оказывается сложнее. Но ведь она уже не молоденькая, а в таком возрасте, когда кости ломаются легко, а срастаются трудно.

Первой выходит из комнаты аббатиса, грациозная, как всегда, она ставит одну ногу на платье Юмилианы, старательно избегая тела. За ней идут остальные монахини и послушницы, и все как одна перешагивают через лежащую на пороге старую монахиню, а не наступают на нее, хотя из уважения или из страха, трудно сказать. Как бы там ни было, но в анналы монастырского мученичества это наказание не попадет, слишком безболезненно все проходит. Теперь, когда размежевание совершилось, все, кажется, с волнением ждут, что будет дальше.

Когда наступает ночь, монастырь еще долго не может успокоиться. В своей келье Зуана переворачивает песочные часы и наблюдает за падающими песчинками. Сколько раз сидела она так, пытаясь очиститься от дневных забот и подготовиться к молитве перед сном? Она всегда завидовала тем сестрам, которые живут легко, без остатка отдавая себя тишине и покою божественной любви. Сегодня такое спокойствие нужно ей как никогда, ибо разве может она решиться на следующий шаг в своей жизни без Его руководства?

Ее первая духовная наставница, та, что показала ей фрески в часовне, с самого начала предупреждала ее об опасностях опьянения собственным трудом. «Знания приносят тебе большое утешение, Зуана. Но знание само по себе несущественно. Наш основатель, великий святой Бенедикт, хорошо это понимал: „Не позволяй сердцу своему раздуваться от гордости. Всякий, кто возносится, будет унижен, а всякий униженный будет вознесен“».

И она пыталась: честно и старательно пыталась, но иногда это стоило ей таких усилий, что, несмотря на монашескую доброту и терпение, ей казалось, будто она вот-вот сойдет с ума. Со временем она смирилась со своей частичной неудачей. Зачем прикидываться? Он и так все знает. «Господь видит человека с небес всегда, и ангелы докладывают Ему ежечасно».

Насколько же легче ей стало, когда старая сестра-наставница умерла и она оказалась в компании ее помощницы, сестры Чиары. Той самой Чиары, с гладкой кожей и танцующими глазами и светлым и уверенным отношением к Богу и к миру вокруг. Той самой Чиары, которая умела сочетать жизнь разума с жизнью духа, не боясь вызвать Его недовольство, и чье влияние в монастыре уже тогда было значительно не по годам; тем из ее ровесниц, кому не повезло иметь столько тетушек, кузин и племянниц, покровительствующих подъему по монастырской лестнице, было до нее далеко.

Зато она щедро делилась своей властью. Если бы сестра Чиара не вступилась за нее тогда, Зуана так и сидела бы в скрипториуме, украшая слово Господне листочками календулы и метелочками фенхеля. Именно она помогла Зуане попасть на работу в аптеку, она же организовала и провела ее выборы на должность сестры-травницы и наконец, став аббатисой, позволила ей взять на себя и ответственность за лазарет, «ибо в правилах святого Бенедикта сказано, что аббатиса должна прежде всего заботиться о том, чтобы больные не терпели небрежения». Без мадонны Чиары она не лечила бы болячки епископа, и монастырь не получал бы от него особых подарков. Без мадонны Чиары не было бы ее лаборатории, не вырос бы ее аптекарский огород, незачем было бы разбивать пузырьки со снадобьями и сжигать тетради с рецептами, ибо их тоже не было бы. Без мадонны Чиары…

Зуана поднимает голову и видит на столе две книги. В сундуке лежат другие, о которых она так трогательно заботилась все годы. Неужели она и впрямь хочет стать орудием их уничтожения? Ради чего? Чтобы уменьшить страдания и голод одной непокорной послушницы? «Она всего лишь молодая женщина, которая не собиралась становиться монахиней. На свете таких полно».

По правде говоря, Зуана и сама не понимает, почему эта девушка стала так важна для нее. Временами она даже спрашивает себя: уж не разновидность ли это маточной болезни? У других она нередко такое видела; бывает, что монахини постарше выделяют среди послушниц, или готовящихся к вступлению в монастырь, или пансионерок тех, кто по возрасту годились бы им в дочки. И заботятся, и трясутся над ними, ибо, хотя все знают, что любимчиков заводить нельзя, пресечь это невозможно.

Однако с ней все было иначе. С детства, проведенного без братьев и сестер, она привыкла к одиночеству и самодостаточности. И все же, все же… Эта молодая женщина со своей яростью и чувством совершенной по отношению к ней несправедливости как-то просочилась в ее жизнь. То, что она ей нравится, отрицать нельзя. Даже несмотря на ее характер и язвительность. А может, именно благодаря им. Вне всякого сомнения, она в какой-то степени видит в ней себя; узнает в ней свою любознательность и решимость. Верно также и то, что, доведись ей выйти замуж и родить дочь, эта дочь была бы сейчас как раз одного возраста с Серафиной. Что бы она тогда к ней чувствовала? Это болезненный вопрос. Хотя для нее Санта-Катерина стала хорошим домом, пожелала бы она такой жизни своему ребенку? А если нет, значит ли это, что она хочет рискнуть благополучием всей общины ради того, чтобы помочь Серафине?

Аббатиса права. Их полно на свете: слишком молодых, слишком старых, слишком больных, слишком страшных, слишком вредных, слишком глупых, слишком умных дочерей. Ненужных. Изгнанных. Погребенных заживо. Такова традиция. Такова жизнь. Разве может она что-нибудь изменить? Да и что там, снаружи, хорошего? Свобода? В чем она состоит? В том, чтобы выйти замуж за того, кого тебе укажут, и ни за кого другого? Ну, осталась бы Серафина за стенами монастыря, все равно ее поющего композитора нашли бы на берегу реки полумертвым, только убийц наняла бы семья ее отца, а не аббатисы. Любовь — неходовой товар; берешь, что дают, даже если муж будет разукрашивать тебя синяками и плодить бастардов с обладательницей более привлекательного лона. Уж так заведено. И какой смысл бунтовать против этого? И для чего, во имя Господа, выделять одну испорченную девчонку из сонма других?

Кучка песка лежит на дне стеклянных часов. Она смотрит на них, потом переворачивает их снова.

Могуч глас Господа. Буду хвалить Господа всем сердцем.

Она закрывает глаза и пытается не думать.

Полон величия глас Господа.

Эти слова она знает наизусть, не хуже какого-нибудь рецепта.

Ибо милосердие Его вечно, и правда Его пребудет во все века…

Она молится до тех пор, пока слова молитвы не теряют смысл, а когда песок останавливается во второй — или уже в третий? — раз, она встает и идет в аптеку. Там она берет бутылочку коньяка, выходит на галерею, откуда колодец в центре двора выглядит серым барельефом при свете половинки луны, как тогда, месяцы назад, когда она шла к вопившей от ярости новоприбывшей в первый раз.

Спроси она себя сейчас, зачем она это делает, то вряд ли, даже после стольких размышлений и молитв, она смогла бы дать ответ на этот вопрос. Правда в том, что никакого божественного откровения ей не было. Никакого снисхождения благодати, ничего такого, чем она могла бы прикрыть свой акт непослушания на исповеди. Есть слова, к которым она могла бы обратиться. Слова, в которые она верит. Сострадание. Забота. Потребность облегчать страдания, приносить утешение. Но это лексикон врача, а не монахини.

Она это знает, но это ее не останавливает. Скорее, напротив, гонит вперед.

Снаружи, у двери, принесенной с собой тростниковой свечой Зуана зажигает другую, спрятанную у нее в платье. Внутри комнаты ее света хватает, чтобы показать ей пустую кровать. Сначала она пугается, вспоминая случай, когда Серафина потерялась в последний раз, но тут же замечает ее. Девушка сидит на полу, спиной к стене, на том же самом месте, где Зуана нашла ее впервые. Только теперь бунт, ярость и крики в прошлом, осталась лишь худенькая фигурка в широченном платье, которая сидит, обхватив руками колени, и, склонив на них голову, тихонько покачивается.

Зуана садится на корточки рядом с ней. Если девушка знает о ее присутствии, то никак этого не показывает. Самим приходом в эту комнату Зуана уже подтвердила свой грех неповиновения. Теперь она должна усугубить его нарушением Великого Молчания.

— Бенедиктус, — произносит она шепотом, хотя знает, что никакого отпущения в виде ответа не последует. Слова «Део грациас» останутся несказанными. Что ж, так тому и быть.

Она ближе придвигает свечу.

— Ты спишь, когда надо бодрствовать, и бодрствуешь, когда надо спать.

Съежившаяся фигурка молчит, по-прежнему не показывая, заметила она ее или нет.

— Давай-ка положим тебя в постель.

— Я молюсь, — наконец отвечает Серафина тусклым безжизненным голосом.

— Ты же не на коленях.

— При должном смирении Он услышит тебя в любом положении.

— Что ты сегодня ела? — Узелок с хлебом под кроватью нетронут. — Серафина, погляди на меня. Что ты ела?

Девушка ненадолго поднимает голову: вблизи видно, что все округлости ее лица сменились острыми углами, глаза на дне глубоких глазниц стали совсем черными, лежащие на коленях запястья сделались хрупкими, точно лучина для растопки. Сколько плоти осталось внутри этого мешка одежды? Когда кожа начнет покрываться лиловыми синяками от нехватки мяса под ней? Зуана чувствует, как страх холодной рукой стискивает ей горло. Неужели Юмилиана и впрямь не видит, какой вред несут ее поиски Бога?

— Оставь меня одну, — тускло произносит Серафина.

— Нет, не оставлю. Твоя епитимья окончена. Ты больна. Тебе надо есть.

— Я еще пощусь.

— Нет. Ты моришь себя голодом.

— Ха! Что ты об этом знаешь?

— Я знаю, что без еды человек умирает.

— Ты не знаешь, на что это похоже. Откуда тебе знать? Ты ведь никогда Его не видела, — трясет головой девушка.

— Да, ты права. Я Его не видела.

— Ну вот, а я видела! Я видела Его. — Тут впервые с начала их разговора в ней вспыхивает какая-то искра. Она вскидывает голову. — И опять увижу. — И тут же, как будто последнее движение истощило ее силы, снова опирается на стену. — Сестра Юмилиана говорит, что Он придет, если я очищу себя.

— А как же мы, все? Для нас в твоем стремлении к чистоте нет места? И как же твой голос, созданный для того, чтобы восхвалять Господа? Сестра Бенедикта ждет тебя каждый день. И твоя работа в госпитале. Мне… Нам, больным, нужна твоя помощь.

— Чистым голосам не нужны слушатели, — яростно трясет головой Серафина. — А ты печешься только о телах, не о душах.

— С кем я говорю сейчас? С Серафиной или с Юмилианой? — Зуана сама удивляется тому, как гневно звучит ее голос.

— В хорошем монастыре не будет нужды в снадобьях. Ибо сам Бог позаботится о нас там, — пожимает плечами девушка.

— А! Вот, значит, как ты хочешь жить. Или, точнее, умереть.

— А-а-ах! Оставь меня. — Она поднимает руки к голове, чтобы отгородиться от словесных атак Зуаны.

— Нет, не оставлю. Где ты, Серафина? Куда делась вся твоя ярость и неповиновение?

— Я говорила тебе, — отвечает она тем же глухим и безжизненным голосом. — Я ничего не чувствую.

— А я не верю, что это правда. Думаю, ты нарочно стараешься ничего не чувствовать, потому что чувства ранят слишком больно. Думаю, поэтому ты и есть перестала. Но это не поможет.

Но девушка уже не слушает. Она сидит, тихо покачиваясь, положив голову на руки, и тупо смотрит в темноту. Немного погодя она медленно поднимается, едва ли не пошатываясь, точно новорожденный жеребенок, впервые встающий на ноги. Она проходит мимо Зуаны так, словно той здесь нет, подходит к кровати, ложится лицом к стене, сворачивается и натягивает на себя одеяло.

В комнате тишина. Снаружи спит монастырь. И город за его стенами тоже.

— Никто не может жить без пропитания, Серафина.

Она не отвечает, ни один мускул в ней не шевелится. И все же она не спит. Зуана в этом уверена.

— Вот я и принесла его тебе.

Из складок платья она достает и разворачивает письмо.

 

Глава сорок вторая

Дражайшая моя Изабетта!

Если это письмо попадет в твои руки и ты не захочешь его читать, я пойму. И все же, пожалуйста, во имя того, что между нами было, продолжай.

Его почерк плотен и извилист, он точно изливает сердце в каждом движении пера, так что в неверном свете свечи слова пляшут и прыгают по странице. Зуана читает тихо, чтобы слова не проникли сквозь стены в соседнюю келью. Иногда она спотыкается на той или иной фразе и начинает снова. Но это не имеет значения. Ничего уже не имеет значения после того, как прозвучали первые слова…

Если ты выходила из запертых дверей на пристань в ту ночь, то знаешь, что меня там не было. Я, тот, кто под страхом смерти устроил твой побег, бросил тебя в последнюю минуту. Однако ты не знаешь того, что только смерть — или чрезвычайная близость к ней — удержала меня вдали от тебя в ту минуту. Несколькими ночами ранее нашего предполагаемого побега бывшие друзья напали на меня с кинжалами и, сочтя мертвым, бросили на берегу. С тех пор я не один раз жалел, что и впрямь не умер тогда. Но Господь со мной, и Он хранит меня.

Я пишу тебе из дома добрых людей, которые нашли меня, приютили и заботились обо мне. Однажды ты говорила, что боишься, как бы твое заточение не было наказанием Господним за нашу любовь. В худшие минуты я задумывался над тем, не было ли оно наказанием и для меня тоже. Я знал, что если выживу, то никогда не увижу тебя снова. Но вот, когда миг настал и я должен ехать, я не могу покинуть тебя, не поговорив с тобой в последний раз. Не сказав тебе, что я не предал тебя и никогда этого не сделаю…

Зуана останавливается. Чтение любовных писем — новое для нее искусство. В том возрасте, когда другие девушки вздыхают над сонетами и придворными мадригалами, она выращивала рассаду и учила наизусть названия органов тела. И не жалеет об этом, ибо разве можно оплакивать то, чего никогда не имела? И все же, все же… как убедительно и честно пишет этот молодой мужчина. Аббатиса наверняка сказала бы, что это все ложь, родившаяся из похоти, как мухи рождаются из навозной кучи. Но откуда ей знать? Зуана возвращается к письму.

Я в отчаянной нужде. У меня нет денег (все, что я имел и что мне удалось собрать для нашей жизни с тобой, было у меня при себе той ночью), я искалечен так, что опасаюсь, мне не получить уже изысканной работы. Но все же я попытаюсь. Я уезжаю из Феррары на юг, в Неаполь, где, как я слышал, музыкальная культура процветает и где я, может быть, найду того, кто согласится держать глаза закрытыми, когда я буду петь.
Остаюсь навеки твоим Джакопо.

О нашей связи я не скажу ни одной душе. Однажды ты сказала, что мужчины легко говорят о таких вещах. Ты всегда была мудрее своих лет. Но и ты не все знаешь. Я никогда не полюблю другую и не женюсь. Такое обещание я дал Господу, если Ему угодно будет сохранить мне жизнь, и с радостью его исполню. Каждую ночь, прежде чем заснуть, я слышу твой голос, его красота похищает у тишины ее сладость, его я слышу при пробуждении. Больше я ничего не прошу.

Надеюсь, что сестра, о которой ты говорила и от чьей доброй воли передать это письмо я теперь завишу, поможет тебе найти возможность жить. Прости мне всю ту боль, которую я тебе причинил. Молись за меня, дражайшая моя Изабетта.

Тишина в келье растет. Девушка неподвижно лежит лицом к стене. Где-то внутри ее, однако, происходит движение. Словно она медленно всплывает с морского дна к поверхности, извлеченная из темноты обещанием надводного мира…

Прорывая поверхность, она видит юношу, шагающего к ней сквозь солнечный туман, у него длинные темные волосы и широкое, открытое лицо.

— Он меня не бросил, — произносит она так тихо, что Зуана едва различает ее слова.

— Нет. Не бросил.

— Он любил меня.

— И похоже, еще любит…

Тут она наконец поворачивается. Зуана протягивает ей письмо, и из-под одеяла появляется рука: бледные ногти, тонкое, как лучина, запястье. Она берет письмо, потом роняет его на постель, как будто оно слишком тяжело для нее.

Зуана достает из-под своего платья бутылек и вынимает из него пробку. Резкий запах коньяка растекается в воздухе. Плеснув немного на деревянную тарелку, она вынимает из-под кровати припрятанный ломоть хлеба и обмакивает в жидкость крохотный кусочек, чтобы сделать его помягче.

— Ну? Будешь теперь есть?

Девушка смотрит на нее нахмурившись, словно ей трудно сфокусировать взгляд.

Рука Зуаны протягивает ей мокрый хлеб.

— Я… я не могу… — шепчет Серафина. — Не могу…

— Что? Неужели голос Юмилианы стал громче, чем его?

Его… Он. Но кто — он? Сама мысль об этом, похоже, заставляет ее колебаться.

— Говорю же тебе, не могу. Оставь меня. — И ее голос вдруг твердеет, наливается ядом и злостью.

Зуана не шевелится. Она уже видела это однажды, много лет назад, в одной печальной и безумной молодой монахине, едва не уморившей себя голодом: в ней на определенной стадии пустота в желудке тоже превратилась в самостоятельную силу, которая, словно водоворот, затягивала и разрушала все и вся, что только осмеливалось бросить ей вызов. Если бы не стремление к чистоте, которым это голодание вызвано, можно было бы подумать, что сам дьявол приложил к нему руку, так отзывается его злорадством этот акт самоистребления.

— Изабетта. Изабетта…

Зуана зовет ее этим именем, ее настоящим именем, дважды. Потом повторяет еще раз. Как всякий, кто когда-либо изучал медицину, она знает, что временами слово может становиться талисманом и обретать целительную силу.

— Изабетта, слушай меня. Я, может, не из тех монахинь, кому бывают видения, но это я знаю хорошо. Господь есть не только в смерти, но и в жизни. И без истинного призвания никаким постом его не достичь.

Девушка снова трясет головой.

— Сестра Юмилиана говорит…

— Сестре Юмилиане нельзя доверять. Она ищет удобного случая, чтобы захватить власть в монастыре, подорвав авторитет аббатисы, и твое голодное благочестие ей как раз на руку. Если бы ты больше ела и лучше соображала, то первая бы это увидела.

Какая самонадеянность. И какой апломб! Произнося эти слова, Зуана ловит себя на том, что говорит совсем как аббатиса. Только, вспоминая, как старая наставница сгребала в охапку упавшую под крестом в обморок девушку или ее торжествующее лицо, когда они встретились в дверях покоев мадонны Чиары, Зуана знает, что не ошибается. Аббатиса была права. Мир полон молодых женщин, которые не хотят становиться монахинями. Но она и ошибалась. Потому что эта молодая женщина уже не просто одна из них. В шахматной игре церковной и монастырской политики она, сама того не подозревая, из простой пешки превратилась в особенную, такую, которую можно использовать против любого врага, а можно и принести в жертву.

И дело не только в ней. Ведь нравится ей это или нет, но, принеся девушке письмо, Зуана сама стала одним из игроков. И теперь ее очередь делать ход.

— А тем временем — ты слышишь меня, Изабетта? — тем временем за стенами монастыря тебя ждет человек, которому ты совсем не безразлична. Человек, который многим рискнул для того, чтобы это письмо попало тебе в руки, и который, уж конечно, заслуживает ответа.

Девушка смотрит на нее, потом встряхивает головой, точно хочет избавиться от тумана, царящего внутри.

— Что ты хочешь сказать, какого ответа? О чем ты говоришь? Все кончено. Я в тюрьме, а он при смерти. — И тут у нее вырывается низкий стон, так как слова пробуждают память, а память — отчаяние.

— Тссс. Тссс… Перебудишь весь монастырь. Да, ты в тюрьме. Но по своей вине, отчасти. А его раны, судя по тому, что я слышала, серьезны, но не смертельны и не дадут ему уехать в Неаполь, по крайней мере пока. Может, тебе стоит еще раз взглянуть на этот листок. Вот сюда, в нижний угол, у самого края. Кто-то приписал здесь адрес.

Она сама заметила его не сразу, а только когда читала письмо во второй раз. Буковки были мелкие, и почерк другой. Жена аптекаря наверняка обучена грамоте, хотя бы ради того, чтобы делать надписи на бутылках.

Девушка садится в постели и подносит листок к свече. Она находит адрес, потом ее глаза возвращаются к письму. Пальцами она пробегает по строчкам, затем подносит бумагу к лицу и нюхает, точно хочет ощутить его запах.

Разве почерк мужчины передает его запах? Это один из тех вопросов, ответа на который Зуана не узнает никогда. Она снова протягивает руку с моченым хлебом.

Теперь девушка берет его и медленно подносит к губам. К губам, но не далее. Порткулис ее зубов остается крепко сжатым. В воздухе зреет конфликт: слова извне состязаются с волей внутри. Как этой изголодавшейся женщине понять, за кем из них правда?

— Ешь, Изабетта. Другого пути нет.

Ее зубы разжимаются, и она начинает жевать, медленно, упрямо, струйка слюны стекает из ее рта.

— Хорошо. Хорошо.

Она проглатывает, потом откусывает еще.

— Ну, вот и молодец. Отлично справляешься.

И тут приходят слезы, они текут по щекам так, словно процесс еды — самая печальная вещь в мире.

— Не так быстро. На-ка, глотни немного. Очень питательный напиток. — Зуана дает ей пузырек. — Только для начала чуть-чуть… Так. Теперь отдохни немного.

Девушка бессильно опирается о стену, слезы текут из-под закрытых век. Две женщины молча сидят в ночи, клубком свернувшейся вокруг них.

Зуана кладет в руки Серафины еще один крохотный намоченный кусочек.

— Мне плохо, — говорит та. — Плохо…

— Это потому, что твое тело забыло, для чего нужна еда. Не спеши, жуй как следует. Прожевывай каждый кусок.

Но она уже не может жевать, ибо плачет навзрыд, рыдания душат ее, словно ее сердце разрывается снова. Оказывается, в иссушенном голодом теле слез больше, чем в обычном.

— Я боюсь, боюсь, — шепчет она, сминая пальцами хлеб.

— Тебе нечего бояться.

— Нет, есть. Сестра Юмилиана меня проклянет, аббатиса будет меня ненавидеть, и я все равно умру здесь, а он останется там.

Зуана смотрит на нее. Что она может сказать? Солгать нельзя, ибо девушка права: таково ее будущее. Будущее женщины, которая не хотела становиться монахиней. Думая об этом позже, она не сможет вспомнить, какое приняла решение. Все, что она помнит, — это желание вернуть умирающего к жизни.

Уж наверное, Бог не проклянет ее за это.

— Ешь хлеб, а я пока прочитаю тебе письмо еще раз, Изабетта. Мне кажется, ты пропустила заключенное в нем предложение руки и сердца.

Девушка таращится на нее.

— Что? О чем ты?

— Знаешь, я мало смыслю в таких вещах, но, по-моему, если мужчина дает обет никогда никого не любить и не жениться на другой женщине, то, наверное, он точно знает, с кем именно хочет прожить жизнь. А разве ты этого не хочешь?

— Господь всемогущий, что ты говоришь? Ты сошла с ума.

— Ну, если я сумасшедшая, то ты должна поправиться и вылечить меня.

И она дает ей новый кусок вымоченного в вине хлеба.