Когда Тибо д’Овернь прибыл в Вик-ле-Конт, отец его мучился в предсмертной агонии. Тяжела обязанность наблюдать за последними минутами существования, когда тело переживает уже угасший дух! Однако Тибо мужественно исполнял свой долг до той минуты, когда отец умер у него на руках через несколько дней после его прибытия.
Но, отдав родителю последний долг, Тибо не медлил в Вик-ле-Конте. Повидавшись со своими вассалами, он отправился в Париж, предоставив своему дяде графу Ги управление Овернью.
До прибытия ко двору Филиппа Августа, куда привлекала его страстная и отчаянная любовь к Агнессе Меранской, он прежде всего отправился в Бургундию, желая лично убедиться, действительно ли владения де Танкарвиля пропали для Куси, как уверял его в том шут Галлон.
Тибо был холоден и молчалив, но под задумчивой наружностью скрывались благородное сердце и возвышенный ум. Смерть нежно любимого отца нанесла ему жестокий удар, но он не выказывал этого. Его обращение оставалось вежливым, голос был спокоен и холоден, и, если бы не нахмуренный лоб и рассеянный взгляд, никто не угадал бы, какие мрачные мысли терзают его душу.
Когда он въехал в Дижон, необыкновенная суматоха волновала этот город. Толпы народа наполняли улицы; монастыри и гостиницы были набиты приезжими так, что он с трудом нашел приют для себя и своей свиты. После свидания Герена и Бернара с Агнессой Меранской события развивались стремительно. Папский легат, отказавшись от всякой надежды на примирение, повиновался приказанию папы и созвал в Дижоне собор епископов и аббатов французских, чтобы произнести приговор отлучения от церкви королю Филиппу и наложить интердикт на его королевство.
При этом известии со всех сторон послышались ропот и сетования. Но Филипп оставался непоколебим. Пренебрегая насилием, он предоставил духовенству полную свободу действия и удовольствовался только отправкой двух послов с приказом протестовать против собора, незаконно созванного. Сам же оставался в спокойном ожидании приговора.
Раз король ничего не предпринимал, епископы вынуждены были действовать согласно повелению папы; в эту самую суматоху, при шуме и беспорядках, возникших по случаю необыкновенного съезда сановников церкви и их свит, приехал в Дижон граф Тибо, не обращавший, впрочем, внимания на общее смятение. Узнав от достоверных людей, что граф де Танкарвиль умер, не оставив завещания, и что по этому случаю король Филипп завладел всеми его владениями, Тибо решил, что для его друга действительно погибла всякая надежда, и с этой минуты думал только о том, как бы ему скорее уехать из шумного города.
На другой день после приезда он постановил исполнить свое намерение; но в последнюю минуту по всему городу вдруг раздался погребальный звон колоколов, и мрачное предчувствие охватило его душу.
Отдав приказание своей свите ждать его возвращения, граф д’Овернь, закутавшись в плащ и нахлобучив на глаза шляпу, смешался с толпой людей, теснившихся на улицах, и устремился вперед, увлекаемый этими могущественными волнами.
Все валили к собору, и, когда ему удалось проникнуть внутрь через боковой вход, он обнаружил, что в храме полно народа. Однако ему удалось протиснуться в середину и укрыться за колонной.
Торжественно и грозно было зрелище, представшее его глазам! Ни одной свечи не горело ни перед алтарем, ни перед ликами святых.
На ступенях жертвенника стоял кардинал-легат; на нем было красное облачение, в котором католические священнослужители являются в дни поста и покаяния. Около него на ступенях и по обеим сторонам хора стояли епископы и аббаты в траурных сутанах; у всех в руках были смоляные факелы, от которых по всему храму разливались красноватый свет и одуряющий запах, производя тяжелое впечатление на присутствующих.
На хорах позади алтаря, в неясном свете, теснилась сплошная масса духовенства белого и черного; лица церковников, освещаемые похоронным светом факелов, принимали замогильные оттенки и фантастические формы; тот же мрачный свет, разливаясь над коленопреклоненным народом, безразлично освещал смутную массу и гас во мраке обширного готического собора.
Когда граф д’Овернь вошел в церковь, хор певчих исполнял Miserere, и это унылое торжественное пение, сопровождаемое редкими ударами погребального колокола, вполне соответствовало грозному и мрачному характеру собрания.
Хотя Тибо был по воспитанию своему выше народных предрассудков, однако не мог избавиться от ощущения ужаса, которым объяты были все присутствующие. Теперь он не сомневался, что все это прелюдия к отлучению от церкви Филиппа, к наложению анафемы на целое королевство; подвинувшись ближе к алтарю, он ждал, и сердце его волновалось бурей противоречивых эмоций.
Если кто мог забраться в глубь этого сердца, то отыскал бы в нем тень смутной радости, туманной надежды, что любимая женщина будет освобождена от ненавистных ему оков; но справедливость требует сказать, что если бы он сам осознал это ощущение, то с негодованием отверг бы его и с радостью отдал всю свою кровь, лишь бы сохранить Агнессе счастье, которое стало причиной его отчаяния.
Кончилось пение Miserere, настало глубокое молчание; легат звучным и громким голосом произносил приговор, налагавший на королевство интердикт, то есть церковное запрещение. По его указанию двери всех храмов должны быть заперты; кресты и изображения святых закрыты траурным крепом. Кроме того, запрещалось совершать венчальные обряды, погребение мертвых и всякое другое церковное богослужение до тех пор, пока король Филипп не изгонит свою наложницу и не призовет королеву Ингебургу, свою законную супругу.
Когда Тибо услышал, что презренное название наложницы применяется к Агнессе Меранской, кровь бросилась ему в лицо и рука невольно ухватилась за эфес кинжала. Однако он обуздал первое движение и дослушал легата, произносившего уже отлучение от церкви короля Филиппа, используя те устрашающие формулы, которые установила римская церковь, призывая все проклятия небесных сил на главу виновного.
«Да будет над ним проклятие на всю жизнь и после смерти, – говорил легат, – да будут прокляты его дети, стада и имущество! Да никто не называет его братом и не подает ему лобзания мира! Да ни один священнослужитель не оказывает ему помощи своими молитвами и не допускает его к подножию алтаря! Да бегут от него все люди во время жизни его и на смертном его одре, да найдет он только поругание и отчаяние! Да остается тело его без погребения и ночная роса да убелит его кости! Да будет он проклят в этом мире, и в будущем во веки веков!»
Исчисления всех бедствий тянулись долго, с неумолимой жестокостью. На коленях, с молитвами и трепетом внимал народ этим проклятиям, которые не возмущали его негодованием, и когда легат увенчал их произнесением имени Святой Троицы, источника всех благ и милосердия, тогда пронесся гул и все голоса присоединились к торжественному и пламенному восклицанию духовенства: «аминь!»
Внезапно светильники погасли, наступила гробовая тишина: духовенство на коленях безмолвно молилось, испуганный, смущенный народ тихо выходил на улицу. Тибо бессознательно пошел следом.
Душой его завладела одна-единственная мысль. Герцог Истрийский, отец Агнессы, узнал гораздо раньше французского двора о мерах, замышляемых папой с целью заставить короля Филиппа развестись с Агнессой, и предвидя оборот, который примет борьба, герцог желал, чтобы в таком случае его советы вовремя достигли дочери. Не смея свободно выразить свои мысли в письме, он выбрал в поверенные одного из рыцарей, останавливавшихся при его дворе на обратном пути из крестовых походов, предоставляя его предусмотрительности решить, в какую именно минуту исполнить его поручение, чтобы напрасно не напугать королеву Агнессу.
Тибо д’Овернь был избран таким поверенным; ему дали поручение сказать королеве, что отец умоляет ее не сопротивляться воле святейшего отца, если ему угодно будет разорвать ее союз.
Тибо знал, что такое поручение разобьет сердце Агнессы, но между тем радостное ощущение надежды, прежде лишь промелькнувшее в его сердце, теперь загорелось яснее, потому что он не сомневался даже, что королева безропотно покорится воле своего отца. Граф сознавал, что минута наступила, но все никак не мог решиться, и сердце его раздиралось надвое.
Трудно было бы выявить причины, побудившие его принять решение; во всяком случае, когда он вернулся в гостиницу, где оставалась его свита, решение это было уже принято.
– Важное дело призывает меня в Париж, – объявил Тибо своему доверенному оруженосцу. – Мы отправляемся немедленно.
Чтобы ускорить отъезд и возбудить энергию своих людей, граф Тибо выказал большую деятельность, какой в нем давно уже не замечали.
Лишь только приговор был произнесен, духовенство сочло своим долгом немедленно привести его в исполнение, и граф, совершая свое путешествие, мог вполне измерить всю глубину отчаяния и бедствия, распространившегося по стране.
В ту эпоху живой и простодушной веры, когда религия занимала такое важное место в жизни народа, пронизывая так сказать во все его существо, никому и в голову не приходило сомнение, чтобы Франция не оказалась проклята Богом. Ежедневное, можно сказать, ежечасное лишение народа потребных ему религиозных утешений и подкреплений не выходило из его ума и не давало ему покоя. Двери церквей были заперты; кресты по дорогам закрыты черным; колокола, указывавшие часы дня и ночи, не звонили ни в городах, ни в деревнях. Этот резкий переход к тишине и безмолвию пробуждал мрачные мысли как в душе барона, охотившегося по лесам, так и в душе крепостного, доканчивавшего работу на полях своего властелина.
Каждую минуту, на каждом шагу новые впечатления еще глубже врезались в напуганные умы под страшным влиянием интердикта. Воскресенья нельзя стало отличить от будничных дней. Родившегося младенца священник крестил ночью, украдкой, как бы совершал преступление. Обряд венчания со всеми своими радостями был вычеркнут из календаря жизни. Больные умирали без исповеди, как будто и надежды не было на спасение; мертвые без священных молитв зарывались в неосвященную землю, где, по мнению того времени, оставались под властью злых духов. Даже кладбища были закрыты, и живые лишены печальной отрады плакать и молиться на могилах своих дорогих покойников.
Повсеместно страна пребывала в мучительной тревоге, которая при малейшем возбуждении могла вспыхнуть и превратиться в мятеж против короля. Но по мере приближения к Иль-де-Франсу страшные признаки гнева римской церкви исчезали. В те времена всякое известие расходилось медленно, и приговор папского легата не распространился еще так далеко.
При дворе не ходили еще слухи о принятых мерах собора, и о нем мало думали, потому что мало боялись; Филипп Август не верил, чтобы папа так скоро привел в исполнение свои угрозы. К тому же, у него имелись другие заботы.
Артур Бретонский – тот юноша, для которого королева Агнесса вышивала одежду, – был лишен престола английского и своих французских владений своим дядей Иоанном Безземельным, и вместе со своею матерью, герцогиней Констанцией, попросил убежища при дворе Филиппа. Давно уже король искал только удобного случая, чтобы вступиться за права сироты, принятого им под свое покровительство, и теперь наступило благоприятное время.
Иоанн Безземельный был самым недостойным и возмутительным королем, и очень скоро настроил против себя своих подданных. Английские бароны, возмущенные его гнусным лихоимством, отказывались оказывать ему помощь; французские вассалы, возмущаемые его безнравственностью, не щадившей даже их дочерей, открыто восставали против него и толпами собирались в Париж, чтобы оказывать должные почести Артуру как своему законному властелину.
Король Филипп всех принимал благосклонно и даже решился поддерживать их всей своей властью, потому что Иоанн Безземельный не прощал ему убежища, предоставленного герцогине Констанции и ее сыну. Будучи крупнейшим вассалом и, следовательно, естественным союзником папы, он посредством интердикта приобретал страшное оружие против своего сеньора. По всем этим причинам дело мудрой и предусмотрительной политики требовало предупредить опасность и низвергнуть грозного врага.
Несколько дней спустя после созыва собора в Дижоне Филипп пригласил к себе баронов из Анжу и Пуату для принесения присяги новому герцогу и, желая придать больше блеска и торжественности этой церемонии, в этот самый день лично произвел Артура в рыцари.
Блистательно было это торжество, для которого Филипп приготовил самую роскошную обстановку. Благородная осанка Артура, его прелестная наружность, сверкающий взгляд, в котором горела пылкость Плантагенетов, привлекли к нему сердца баронов, и когда король Филипп, в качестве восприемного отца нового рыцаря, взял его под руку и вышел с ним из часовни, со всех сторон раздавались восторженные крики и рукоплескания.
В обширной зале совета Филипп Август занял место на троне, Артура же посадил по правую руку и, обращаясь к баронам, последовавшим за ним, произнес следующую речь:
– Рыцари и бароны Анжу и Пуату! К вам прежде всего относится моя речь! Уступая просьбам вашим, многократно повторяемым, избавить вас от гнета узурпатора престола и возвратить вам законного властелина, мы вручаем вам нашего возлюбленного брата Артура Бретонского. Берегите его, как следует храбрым рыцарям, докажите, что вы честные и верные подданные, потому что он ваш законный государь, как сын Жоффруа Анжуйского, брата которого, Иоанна, вы изгнали. Вследствие чего мы, Филипп, король французский, призываем вас принести присягу верности вашему законному властелину.
Бароны пришли в сильное волнение, и сир де Лузиньян, предводитель мятежных баронов, наиболее ненавидевший короля Иоанна, выступил вперед и, преклонив колено перед Артуром, сказал:
– Я, Гуго ле Брен, сир де Лузиньян и граф де Ла-Марш, приношу присягу верности Артуру Плантагенету, моему верховному властелину по праву рождения, за исключением прав короля французского. Я даю обет служить ему, как подобает верному вассалу, платить за него выкуп в случае, если он попадет в плен, и предоставлять в моем жилище почетное убежище его жене и детям.
Тогда Артур взял его за правую руку, поднял и поцеловал в правую щеку. Затем все бароны по очереди подходили к престолу и произносили такую же присягу верности Артуру.
– А теперь, рыцари и бароны, – сказал Филипп, когда последний из них поднялся, – хоть я вполне уверен в вашей храбрости и верности, и не сомневаюсь, что с помощью Бога и вашего права вы без труда одолеете и обратите в бегство похитителя престола Иоанна и его шайку грабителей, однако я не желаю без некоторого вспомоществования отпустить моего благородного брата и крестника по рыцарскому достоинству. Итак, Артур, – продолжал он, обращаясь к молодому герцогу, – выбирай кого хочешь из моих баронов, чья помощь будет для тебя наиболее приятна, и клянусь честью, я сочту своим врагом того, кто, будучи назначен тобой, откажется помогать тебе всеми своими силами и средствами.
– Если ваше величество предоставляет мне выбор, – отвечал Артур с живостью, – то я прежде всего назову сира де Куси, того храброго рыцаря, который остался победителем на турнире Шампо и был тогда же представлен вами мне.
– Сегодня же пошлю за ним, Артур, и для того чтобы он имел свиту, достойную твоего сана, я отдаю ему под начальство вассалов Танкарвильских, теперь перешедших в мое владение, и кроме того, роту брабантов с жалованьем из моей казны. Но кого еще желаешь ты избрать?
– Я избрал бы Гуго де Данпьера и сира де Боже, – отвечал молодой герцог, окинув взглядом обоих баронов, – если бы только был уверен, что они согласятся сопровождать меня.
– Я ручаюсь за них! – воскликнул король.
– И совершенно справедливо, государь, – сказал Гуго де Данпьер, – потому что я всегда готов вскочить на седло за правое дело. Мне надо двадцать дней, чтобы созвать моих вассалов, но на двадцать первый день я буду в городе Туре с шестьюдесятью храбрыми рыцарями.
– А я, – воскликнул сир де Боже, – явлюсь туда и в тот же день с двумястами славными копьеносцами.
– Много благодарен, благородные рыцари! – воскликнул Артур, сильно обрадованный. – С помощью вашей и моих храбрых баронов я не знаю такой опасности, на которую не пойду без страха.
Многие рыцари, назначенные юношей по настойчивому желанию короля, приняли это назначение также восторженно, после чего юный герцог встал со своего места и смешался с толпой знати.
Пока он выражал ей свою благодарность, а Филипп диктовал секретарю письмо к Куси, опустевшие места вдруг оказались заняты вновь прибывшими архиепископом Реймсским, епископом Парижским и многими аббатами.
– Вы опоздали, господа, – сказал король, бросив на них неблагосклонный взгляд, – церемония уже кончилась.
Не обращая на них больше внимания, король продолжал диктовать: ни один из прелатов не дал ответа. Тихо, полушепотом разговаривали они, и по их тревожным взорам, по озабоченным лицам видно было, что церковники находятся под влиянием тяжелых обстоятельств.
Еще минута, и дверь снова отворилась; в зале появились два прелата в итальянских костюмах. Филипп, наклонив голову к секретарю, стоявшему на коленях перед ним, не заметил новых гостей. Каково было его удивление, когда внезапно слух его огласился громкими латинскими анафемами против него и его королевства.
– Клянусь небом! – закричал он, выпрямившись и вспыхнув от гнева. – Эта дерзость превосходит всякие пределы! Неужели они осмелились наложить интердикт на мое королевство?
Хоть этот вопрос ни к кому конкретно не обращался, прелаты сочли за нужное ответить. Поднялся со своего места епископ Реймсский, лицо которого залилось краской, выдавая сильное волнение.
– Справедливость вашего предположения слишком очевидна, государь, – сказал он дрожащим голосом, – наш святейший отец после тщетных попыток привести вас к покорности кроткими убеждениями, оказался вынужден прибегнуть к строгим мерам, и хотя предпринял их с искренним сокрушением…
– Как! Это вы со мною осмеливаетесь разговаривать таким образом?! И вы не стыдитесь произносить себе приговор? Выгоните вон этих людей, – продолжал он, указывая на двух итальянцев, которые, не понимая французского языка, продолжали чтение. – Если они не захотят выйти в дверь, то выкиньте их из окна! Но нет! – продолжил король, сдерживая свой гнев. – Они только жалкое орудие. Уведите их, но не причиняйте им зла! Я не хочу их видеть… Теперь, архиепископ Реймсский, дайте мне ответ! Помогали ли вы папе в этой новой дерзости? Давали ли ему на то согласие?
– Что мог я поделать, государь? – смиренно спросил архиепископ.
– Что вы могли делать? – воскликнул Филипп Август. – И вы еще смеете меня об этом спрашивать? А вот я научу вас, что вы должны были делать! Защищать права французского духовенства и права своего законного государя! Вы не должны были признавать власть, несправедливо присвоенную честолюбивым прелатом! Повинуйтесь ему во всем, что законно, но твердо сопротивляйтесь ему, когда он протягивает руку на чужую собственность! Пусть знает, что Франция – свободная страна, где не потерпят узурпации! Вот что вы могли сделать, архиепископ Реймсский, и клянусь Богом, вы раскаетесь, что не сделали этого!
Ропот негодования послышался в толпе прелатов.
– Выслушайте меня, епископы Франции, и вы первый отвечайте мне, архиепископ Реймсский! Не все ли вы добровольно, по зрелом обсуждении и с согласия всего французского духовенства разрешили мне развод с Ингебургой, принцессой Датской?
– Действительно, я произнес это разрешение, – отвечал архиепископ. – Но…
– Тут не может быть никаких недомолвок, и я слышать не хочу ваших теперешних «но», – возразил король сурово. – Вы разрешили развод. У меня хранится документ, подписанный вашей рукой – этого для меня достаточно. Ну а вы, епископ Парижский, разве вы тоже не произносили этого приговора, как и все вы, епископы и прелаты?
Никто из них не мог опровергнуть факта, а потому все молчали.
– Так слушайте же, – воскликнул король. – Клянусь Богом живым, что разрешение, вами произнесенное, будет сохранено, и вы тоже будете поддерживать его! Если вы виновны в том, что произнесли его, то пускай на вас падает позор и казнь, но ни я, ни та, которая мне дороже жизни, не должны пострадать. Если есть во Франции какой-нибудь епископ, который не разрешал развода, пусть он налагает интердикт на свою епархию, если желает того – я не стану ему противиться! Но если кто-нибудь из принимавших участие в соборе, прелат или аббат, осмелится это сделать, – я выгоню его из епархии, лишу сана и доходов и навеки изгоню из моего королевства. Не забудьте этого, господа, потому что я сдержу мое слово, это так же верно, как и то, что я король!
Когда Филипп произносил эти слова, сурово и грозно обводя взором собравшихся прелатов, голос его звучал громогласно, а глаза метали молнии. Никто не осмеливался поднять на него взор; все головы склонились долу в безмолвном смущении.
– Что же касается папы, – сказал Филипп, – то передайте ему от меня: я не искал войны. Но если ему так хочется войны, он ее получит! Бароны и рыцари, – продолжал государь, сходя со ступеней трона, – заседание окончено! Кто из вас находит, что мои снова соответствуют чести и достоинству короля, тот пускай следует за мною.
Он вышел из залы вместе с Артуром, большинство баронов поспешно последовало за ним.
В этот самый вечер граф Тибо д’Овернь приехал в Париж.