Советская пропаганда представляла дело таким образом, будто между мировоззрением участников колхозов и крестьян-единоличников существовала пропасть; те издания, о которых здесь идет речь, не являются исключением. Интерпретировалась она как пропасть между старым, отжившим, капиталистическим — и новым, социалистическим, прогрессивным. Этот миф органически связан с другим внедрявшимся в массовое сознание, вопреки очевидным фактам, сталинским мифом — мифом о добровольности коллективизации, в том числе и коллективизации рубежа 1920-1930-х годов.
Исследователи советского крестьянства в последние десятилетия склоняются к тому, чтобы рассматривать вступление крестьян в колхозы как шаг, пойти на который крестьяне были принуждены внешними обстоятельствами, а менталитет колхозного крестьянства — как производный от традиционного крестьянского мировоззрения. Шейла Фитцпатрик на основании обширных материалов делает вывод о том, что в разное время актуальными для крестьян были три разных идеала хорошей жизни, причем третий из них имеет непосредственное отношение к тому, как крестьяне видели колхозы начиная с 1930-х годов. Во-первых, это возврат к традиционной общине, которая неожиданно показала свою силу в 1917—1918 годах, когда руководила переделом помещичьих земель и возвращала выделившихся фермеров в общину. В первые годы коллективизации крестьяне в коммунах требовали распределения хлеба по уравнительному принципу, принимая в расчет размер семьи, то есть по едокам, а не по иным принципам вроде тех, что восторжествовали позднее, например по трудодням. Это критиковалось авторами публикаций как работа «по старинке», и действительно, такая постановка вопроса имела, по-видимому, больше отношение к сельской общине и ее этике, нежели к левацкому эгалитаризму идеологии послереволюционных коммун. Во-вторых, крестьянский идеал следующего периода — идеал «деревенского нэпа»: независимые мелкие фермеры, которые поставляют продукцию на рынок, ведут себя как независимые экономические агенты и проявляют предприимчивость, чтобы добиться прибылей, рассматривая земельный участок как частную собственность. И, в-третьих, самый поразительный из трех: восторжествовавшее в 1930-е годы представление о государстве как хорошем хозяине своих крепостных — о таком колхозе, где благосостояние и безопасность колхозников были бы обеспечены государственными мерами, такими как пенсии, гарантированный минимум дохода, восьмичасовой рабочий день, оплата больничных листов, льготы матерям и даже оплачиваемый отпуск, — все это оказывается подобно тому, какие блага получают от государства городские рабочие. В 1920-е годы такие представления не распространены среди крестьян, потому что реальность не дае т к этому никаких предпосылок, однако похожую картину мы видели: примерно в этих красках в пропагандистских изданиях дается описание вольготной и комфортной жизни в образцовых коммунах.
Как бы ни обстояло дело с социальным обеспечением, с самого начала существования коммун для многих крестьян было очевидно, что в создавшихся условиях коммуна является ценным ресурсом для выживания и даже для сравнительно безбедной, при хорошем стечении обстоятельств, жизни.
Описывая первые годы существования образцовой коммуны «Коммунистический Маяк», С. Третьяков отмечает: «Население коммуны текло быстрее, чем воды местных рек. [...] В совет коммуны осенними листьями падали ходатайства о зачислении в члены коммуны. [...] А когда наступала весна, а с нею полевые работы, зимовники норовили удрать подальше от работы. Были и такие, что отлынивали от бороны и букаря, считая, что единственная их работа — с винтовкой охранять коммуну».
И далее следует интереснейшее рассуждение о том, что прочно оседали в коммуне лишь две породы людей, между которыми, как должен догадаться читатель в свете актуальных политических тенденций, и должна разгореться нешуточная борьба. Людям обеих пород приписывается свойство быть хозяйственными, беречь собственность коммуны. Но мотивы для такого отношения у них разные. У первых — а именно из них, по любопытному совпадению, «подбирался совет» коммуны — «за лушой не было ничего, кроме крепкой убежденности», но они болели за каждую копейку, «отчитывали лентяев, подымали проходя по двору каждый утерянный гвоздь». У другой категории членов коммуны были свои резоны для хозяйственности и бережливости: это крепкие мужики, пришедшие в коммуну со своим имуществом. И это имущество они хотели бы сохранить и приумножить. Автор пишет о таких крестьянах (через некоторое время их отнесут к числу кулаков) без симпатии: «Эти крепкие хозяйчики прятались за уставом коммуны, ожидая, когда для них политически потеплеет, чтобы угнать из коммуны своих волов, своих коней, и не просто угнать, а с накопившимся приварком. Они тоже ругались за каждый брошенный гвоздь, они поносили каждого лодыря и бешено ненавидели лежебоков, но не меньше ненавидели они неделимый фонд, куда безвозвратно ныряли рубли, обращаясь в степы домов, в крыши хлевов, в диски и зубья новых полевых машин, в плошки и переднички яслей, в миски и чайники общественной столовой». Если к этой картине отнестись не как к идеологически мотивированному наблюдению, которое отвечает отчетливому социальному заказу, а как к черте реальной жизни, подмеченной чутким наблюдателем в образцовой коммуне, то напрашивается вывод: пусть костяк коммуны, действительно, составляют идейные руководители (вероятнее всего, из городских рабочих) и крепкие крестьяне, но ведь тогда получается, что лодыри, бросающие гвозди и отлынивающие от труда, — это и есть та самая беднота, которая в деревне является опорой советской власти и должна бы составлять основную массу участников коммуны.
Бесхозяйственность и отлынивание от работы обсуждались как системная проблема советских коммун в середине двадцатых годов, когда отсутствие учета труда и принцип «каждому по потребностям» оказались для коммун камнем преткновения, особенно в конкурентной среде нэпа. На рубеже десятилетий безответственное отношение к общественному добру в коммунах представлены в публикациях как примеры пороков и недостатков отдельных хозяйств; взглянуть на них не менее интересно, чем на образцы порядка и успешного хозяйствования. В 1930 году в «Коллективисте» появляется несколько рубрик, где репортажи из колхозов представляют собой фотографии с развернутыми комментариями.
Так, в специальной рубрике «Бесхозяйственность» мы видим неубранное поле пшеницы под снегом в коммуне «Верный путь ленинизма», а на предыдущих страницах изображены развалившийся амбар и нечисто убранное поле, где, как отмечает комментарий, остается по полтонны зерна с гектара. Отловленная фотокорреспондентом коммунарка в ответ на вопрос, почему она допускает подобное на своем рабочем месте, произносит весьма примечательные слова: «Все так делают, и я так делаю. Что мне лучше других что ли быть...»
Состав коммуны несет на себе отпечаток важного обстоятельства, на которое указывала Ш. Фитцпатрик, перечисляя факторы, затруднявшие коллективизацию: крестьяне, которые более прочих были расположены к восприятию новых советских ценностей, обладали наибольшими возможностями покинуть деревню и устроить жизнь в городе, в результате чего большинство немногочисленных искренних приверженцев колхозов — к ним относится «молодежь, бросающая вызов мудрости своих предков, крестьяне-рабочие, стоящие одной ногой как бы в двух мирах, бывшие красноармейцы» — вскоре уезжает из коммун. Кто же там остается? Все, у кого нет иного выбора.
Авторы, описывающие взаимоотношения крестьян-единоличников и коммунаров, обычно делают акцент на соперничестве, соревновании между коммуной и единоличниками. Но к концу 1920-х для такого соперничества практически не осталось места, потому что жизнь заставила вступить в коммуну всех поголовно, и отношения между односельчанами развивались уже внутри коммуны.
Состав образцовой коммуны в образцовом описании выглядит иначе. Так, у С. Третьякова состав такой коммуны, прошедшей через годы испытаний — а это и бандитизм, и голод, и склоки и раздоры внутри коммуны, — был результатом длительного отбора. В итоге сформировался не только постоянный коллектив коммунаров, но и внутри него — «актив» коммуны, «серьезнейший винт коллективной жизни». Без сплоченной группы активистов, как отмечает С. Третьяков, многие колхозы разваливались, несмотря на хорошие машины, хорошие кредиты, хороших агрономов и даже хороший урожай. Дальнейшие наблюдения автора склоняют читателя к мысли, что образцовая коммуна оказывается школой для управленческих кадров: активисты не засиживаются на своих постах, их все время «перебрасывают от одной работы к другой. Вчерашний куроводделался председателем. Сегодняшний завхоз переводился на низовую работу». При этом, как это и должно быть в идеальной коммуне, в «Коммунистическом Маяке» ни у кого нет обиды и чувства обойденности (ср. нечто подобное, но в еще более заостренном варианте, в гл. 1, где упоминался опыт Бессарабской коммуны: там высшим руководящим лицом — дежурным по коммуне — бывают все коммунары по очереди). И вскоре коммуна, привлекшая в свой состав способных людей и воспитавшая из них грамотных управленцев, становится источником кадров: «коммуна, доселе по крупиночке собиравшая в свои ряды отборный человечески материал округи, начала этот материал раздавать. Ребята ком-муииой выучки и закалки пошли в городские учреждения, в Колхозсоюз, их стали бросать на ответственные пункты».
Такой путь — от случайного набора людей, пришедших в коммуну, чтобы переждать тяжелые времена, к сплоченному коллективу — удается пройти отнюдь не всем коммунам. И как раз в текучести состава видят причину проблем многих коммун. Например, через коммуну им. Ленина (с. Черное, Стпро-Копстантиноиского р-на, на Украине) с 1923 по 1927 год прошли 120 человек, которые вступали в нее временно, не рассчитывая оставаться в коммуне надолго. «Состав ее — неудовлетворительный, так как принимали без разбора; кто пришел, того и приняли. Потом в коммуну стали присылать детей из расформированных детских домов, считая, вероятно, что коммуна — собес. В результате почти 50 процентов состава коммуны являются нетрудоспособными», что не может не сказываться на хозяйственных показателях. Крайняя бесхозяйственность привела к тому, что урожай, собранный в 1926 году, сгорел дотла. Как пишет скрывшийся за инициалами автор заметки, «причин пожара не установили; пожар начался среди белого дня, как раз в тот момент, когда коммунары сошлись праздновать революционный праздник, а имущество было брошено на произвол судьбы». Парой лет позже сомнений в том, кто виновен в пожаре, не возникло бы: разумеется, виноваты кулаки, выбравшие для своей диверсии символически значимый момент.
В публикациях «Коллективиста» обсуждается тот факт, что выход из коммуны — весьма распространенное явление, причем цифры свидетельствуют о том, что из коммун уходят чаще, чем из артелей и товариществ по обработке земли. Причин этому усматривают несколько, и среди них — склоки, притеснения, мелочная опека надличной жизнью коммунаров. Так что сама по себе текучесть может представляться не только причиной, но и не в меньшей степени результатом проблем в коммуне. Однако рассуждения о причинах выхода из коммун одновременно иллюстрируют зыбкость представления о том, что такое коммуна. Это видно на примере обсуждения последствий хозрасчета. Введение хозрасчета и зарплаты, как мы помним, было вынужденной мерой, потому что в условиях эгалитарного распределения благ отсутствовали действенные стимулы к поддержанию производительности труда. Но хозрасчет во многих коммунах доводился до абсурда, и коммуна по сути дела переставала быть коммуной, так как уже ни в какой мере не соответствовала коммунитарному идеалу. Автор публикации о текучести состава коммун описывает это так: зарплата руководителя коммуны составляет3 рубля вдень, а чернорабочего коммунара — 50 копеек. В результате одни голодают и ходят босыми, а другие живут в комфорте, что среди босых, естественно, приводит к «моральному угнетению», бесхозяйственности и небрежному отношению к имуществу. Разве хороший середняк отказывает себе в еде, задает риторический вопрос автор. А ведь в иной коммуне, случается, нельзя есть вволю, потому что за каждый лишний стакан молока нужно платить из жалованья. «Такую форму внутреннего распорядка в коммуне, при которой коммунар получает за плату строго установленную порцию пищи, получает платную квартиру, постель и платное лечение, мы считаем за чепуховскую и никуда не годную форму». То есть в идеальном случае коммуна должна сочетать дифференцированную оплату труда, связанную с трудовым вкладом работника, и полное бесплатное обеспечение жилища, питания и лечения как для трудоспособных, так и для нетрудоспособных членов. В сущности, не встает вопрос о том, остается ли коммуной такое хозяйство, где все отношения построены на продаже трудящимися своего труда и па покупке элементарных бытовых услуг — таких, как место в общей спальне, — за деньги. Так что термин «коммуна» оказывается применим к очень широкому кругу явлений в пределах своего значения «разновидность колхоза», не говоря уже о том, что значений у этого термина несколько. Любопытно, что авторы никогда не обращают внимания на эту многозначность, принимая ее за нечто само собой разумеющееся; между тем сегодня мы можем задать себе вопрос о том, как и почему случилось, что этот нагруженный различными коннотациями термин используется так вольно и так широко.
Например, многозначность термина «коммуна» не требует комментариев в публикации о движении так называемых «культурно-бытовых коммун». Комсомольцы создают их в городе, организуя на коммунальных началах совместную жизнь на жилплощади, которой обеспечивает молодых работников предприятие, то же самое происходит и в общежитиях при учебных заведениях. Но и в деревне, как считает ЦК комсомола, не производственные, а бытовые коммуны молодежи тоже возможны. В феврале 1930 года комсомольское руководство созывает «Всесоюзный съезд культурно-бытовых коммун молодежи», который должен показать, что существует такое «движение» бытовых коммунаров. Поскольку центральные органы не располагают информацией о том, насколько эта затея — создание молодежных бытовых коммун в деревне — реализуема и сколько таких коммун уже существуют, они обращаются к читателям с просьбой поделиться сведениями. Бытовые коммуны, таким образом, как предполагается, могут создаваться молодыми трудящимися совхозов или артелей. Сельскохозяйственные коммуны здесь вроде бы не в счет, потому что предполагается, что быт в них обобществлен в той же мере, что и производство.
Заведение для беспризорников в бывшем помещичьем доме на Волге тоже называется коммуной. Созданный при коммуне «Красивая мечь» Тульского округа трудовой лагерь для подростков тоже называется коммуной, и не просто называется: игра во «взрослую» коммуну организована взрослыми для детей с большим размахом и многочисленными реалиями взрослой жизни. Так, например, подростки не просто живут в лагере и работают на поле под руководством освобожденного пионервожатого, а представляют собой особую коммуну «Пионер-колхозник», которая заключила с правлением коммуны «Красивая мечь» договор. Этот договор «организует всю жизнь юных коммунаров. Особенно хорошо разработаны [...] вопросы детского и юношеского труда». И в публикации все это выглядит вполне всерьез, будто бы автор не знает, что детская «коммуна» не является юридическим лицом и никакие договоры заключать не может, и, соответственно, это договор только по форме, а по сути — речь идет о распоряжения правления колхоза об организации детского труда и отдыха в летний период. Но подписи на договоре гласят: «Штаб коммуны “Пионер-колхозник”», «Правление коммуны “Красивая Мечь”».«Договор» здесь — не юридический документ, а документ, если угодно, внутренний и декларативный, вроде письменного вызова на социалистическое соревнование. Подростки и взрослые довольны: у детей есть почти настоящая коммуна и свой «штаб коммуны». К «договору» прилагаются вполне серьезные «Правила условий детского труда», разработанные с участием врачей, где имеется такое, например, примечание: «Воспрещается грубое обращение с детьми, ругательства и использование детей для посторонних работ, не указанных для данной бригады».
Как и в позднейших «лагерях труда и отдыха», подростки работают здесь по 4—5 часов в день. Есть у них и производственные совещания, и, конечно, разнообразные собрания и заседания, важнейший элемент жизни «взрослой» коммуны. Очевидно, что подростки играют во взрослый колхоз с большим энтузиазмом, а взрослые радуются, что таким образом коммуна готовит себе смену и может об этом отчитаться. Эта вполне искренняя игра органично встраивается в систему «потемкинства», так что здесь мы имеем дело не просто с идеологически мотивированной актуальными лозунгами показухой, а с формами социальной реальности, которые изнутри, для самих людей выглядят как необходимые; собственно, они и придают этой реальности определенный смысл.
Очевидно, что использование труда подростков имело и прямое хозяйственное значение, как это и позднее имело место в Советском Союзе, когда школьники и студенты повсеместно привлекались к сельскохозяйственным работам. Показательно (в частности, в отношении эффективности труда колхозников), что уже в 1930 году в публикациях обсуждается недостаток рабочей силы в колхозах во время уборки и предлагается средство — субботники сельских комсомольцев и использование городских комсомольцев в выходные дни. Призыв адресован к профсоюзам: «Производствениая помощь значительно укрепила бы связь колхозников с шефствующими организациями и дала им возможность не только ознакомиться с жизнью и бытом колхозников, по и принять непосредственное участие в производственной жизни колхозов». Тут мы встречаемся с распространенной позднее в СССР системой «шефства», в рамках которой выстраивались связи между предприятиями и организациями, с тем чтобы они могли использовать в своих интересах ресурсы друг друга, в том числе, при необходимости, и рабочую силу, хотя официально основным содержанием «шефской помощи» считалась разнообразная просветительская и культурная деятельность. Городские организации и предприятия зачастую «шефствовали» над колхозами.
Над колхозами «шефствовали» и военные части. Репортаж о такой шефской помощи не только озаглавлен «Поход бойцов в сельхозкомму-ну», но и целиком выдержан в военной терминологии: описание «воскресника» дается в метафорике боя, наступления, похода, использование которой вообще характерно для нарождающегося советского языка, но в данном случае поддерживается тем фактом, что речь идет о воинской части. Якобы отдаваемые распоряжения выглядят так: «Эскадрону пулеметчиков под командой командира взвода произвести “нападение” на 3 гектара кукурузы». На деле речь идет о том, что своими силами коммуна урожай убрать не может, а прибегает к помощи соседней воинской части.
Военная терминология была актуальна и в рамках разнообразных военизированных игр, в которые вовлекались сельские комсомольцы. Фотографию одной подобной игры мы видим с такой подписью: «Школа крестьянской молодежи при коммуне “Путеводная звезда” Бийского округа. Час военизации. Наступление на коммуну. В пулеметном гнезде, с самодельным деревянным пулеметом с трещоткой. Записывает команду секретарь ячейки Осоавиахима коммунар из красноармейцев И. Климович, руководящий маневрами».
Стрелковые кружки, военная подготовка и помощь со стороны Красной армии в конце 1920-х начинают рассматриваться как важный для коммун (а затем, по мере стирания границ между коммунами и артелями, и для колхозов в целом) аспект их «общественно-политической работы». Близлежащие воинские части вовлекаются в жизнь и хозяйство коммуны; в качестве культурного мероприятия коммуна организует, например, «вечер смычки с красноармейцами». Приглашение местных крестьян называется, впрочем, «вечер смычки с хуторянами»; само слово «смычка» здесь подчеркивает стремление вплести коммуну в окружающую жизнь не как инородное тело, а как органичную часть, по это стремление может быть прочитано сегодня как свидетельство того, что коммуна, пока колхоз и село не сливаются воедино, так и остается чем-то чуждым и испытывает нужду в искусственных «смычках», которые рискуют остаться лозунгом и показушным мероприятием, подобно самой главной «смычке» — смычке города и деревни.
Пытаясь проникнуть в систему представлений сельских коммунаров 1920-х, нельзя обойти того факта, что для определенной части этих людей лозунги не были пустым звуком, а непосредственно мотивировали их поведение: лозунги принимали за чистую моменту. К концу 1920-х попытки приблизить будущее, создать его здесь и сейчас своими руками, встречают осуждение. Например, «Манилов наших дней» по фамилии Греков, оказавшийся у руля Федоровской коммуны Краснодарского округа, одной из тех образцовых коммун, о которых мы выше упоминали, был, судя по описанию в разгромной заметке, человеком с футуристической жилкой, подобно некоторым персонажам Андрея Платонова: отдельные подробности кажутся сошедшими со страниц платоновской прозы. Греков не просто мечтал, но и предпринимал меры к постройке высокой башни с мощным фонарем, чтобы его свет было видно отовсюду за десятки километров. К тому же он начал строить два вращающихся дома, чтобы они поворачивались вслед за солнцем. На территории коммуны он собирался построить железные дороги и купить дрезины, чтобы использовать их в качестве общественного транспорта. На этом фоне перенос фруктового сада из одного места в другое и покупка нескольких десятков мотоциклов для нужд коммуны выглядят прозаичными и будничными мерами, которые автор заметки отчего-то тоже вменяет председателю коммуны в вину и требует отстранить его от должности, вынося свое мнение на суд общественности в этой журнальной публикации в жанре «сигнала», ставшего весьма распространенным с конца 1920-х. Сигналы такого рода довольно многочисленны, и из них мы узнаем, о чем было актуально «сигнализировать».
Иной столь же информативный жанр — отчет об уже проведенном расследовании и принятых решениях. Комиссии местных земельных властей, обследующие хозяйственные успехи коммун, могли поставить вопрос и о ликвидации коммуны, обнаружив масштабные злоупотребления государственными ресурсами и бесхозяйственность. Из подобных публикаций мы видим, что организация коммуны могла быть замечательным способом получить доступ к ресурсам. Так, коммуна «Пролетарий» (Кунгурский округ Усть-Кишерского района) получала от государственных органов семенной материал, бесплатно коммуне достались лошади, машины и орудия, постройки, ежегодно предоставлялась скидка по сельхозналогу. Ссуды, взятые коммуной па постройки, были проедены и пропиты и не возвращены, что послужило поводом для расследования. Комиссия установила, что хозяйство коммуны тает, а культурная работа отсутствует: в коммуне справляют религиозные праздники и «посещение церкви даже во время самой горячей и неотложной работы является для женщин обязательным».
Впрочем, компетентность не только руководства коммуны, но и местных руководителей сельского хозяйства тоже может быть поставлена под вопрос, если их действия попадают в фокус текущей кампании по борьбе с чем-нибудь. В этом случае «сигналы» в публикациях могут быть направлены против конкретных шагов местной администрации. Сразу в нескольких отношениях показательна история того, как образцовая коммуна, получившая премию на всесоюзной сельскохозяйственной выставке, фактически разрушена действиями местных земельных органов, взявшихся слишком рьяно претворять в жизнь спущенные сверху лозунги об укрупнении хозяйств (история относится к концу 1928 года). Коммуну «Юный пахарь» Омского округа укрупнили, слив ее с другими колхозами, да так, что получилась крупнейшая коммуна Сибири. Однако с самого начала эта новая коммуна-гигант погрузилась в хозяйственный хаос и долги: на нее повесили задолженности по кредитам тех организаций, которые в нее влили.
Планы нового руководства существуют лишь на бумаге, не имеют отношения к жизни, и бюрократизация управления такова, что агроном интересуется бумагами, а не сортировкой семян. Зерно лежит под снегом в мешках. Между старыми и новыми коммунарами возникают не просто трения, а открытые конфликты. Между тем Колхозсоюз собирается сделать из коммуны совхоз: «Нам нелюди нужны, а хозяйство. Людей мы найдем».
Организация работы в таком хозяйстве, как признают публикации, — непростая задача; коммуна-село с двумя с половиной тысячами едоков — совсем не рекорд. Вести о коммунах-гигантах (в том числе и сибирских — «Сибирский гигант», «III Интернационал») периодически публикуются в «Коллективисте», и чем дальше, тем во все более хвалебных тонах.
Очевидно, что созданная в административном порядке «коммуна», объединяющая десяток населенных пунктов, членами которой являются несколько тысяч человек, представляет собой принципиально иное явление по сравнению с коммуной, где все участники обедают за одним столом и хорошо знакомы друг с другом. Гигантомания в конце 1920-х приобретает невиданные дотоле масштабы. Случаи коллективизации целого села или даже волости (посредством объявления ее коммуной) бывали и раньше, в первые послереволюционные годы, но тут это явление становится уже вполне рядовым и даже метит в образцовые. Фактически такие коммуны-гиганты рубежа 1920—1930-х — это попытка не только стереть границу между колхозами и совхозами, как происходило со всеми колхозами-гигантами в результате сплошной коллективизации, но и — в том случае, если предпринимаются меры для обобществления потребления на основе уравнительного распределения, что в условиях голода снова становилось актуальным, — способ наиболее дешевым образом закрепостить рабочую силу, поставив повседневную жизнь всего населения некоторой местности в прямую зависимость от колхоза.
Главным стимулом к труду, который предлагается всячески внедрять в жизнь коммун, объявляется социалистическое соревнование, — начиная с 1929 года ему уделяется много внимания. Однако в описаниях организации труда в коммунах всегда упоминаются и разного рода карательные меры, которые органично дополняет актуальная угроза «чистки», жертвой которой может стать фактически любой член коммуны.
В принципе, чистка предназначена для определения и изгнания чуждых коммуне людей. Как предполагается, «классовое чутье» активистов — участников коллектива позволяет проводить правильную «классовую линию», то есть открывать подлинное лицо проникших в коммуну врагов социализма. Вообще, сталинский тезис об усилении классовой борьбы, строго говоря, выглядит непоследовательно с точки зрения марксистской теории, ведь классовая сущность определяется отношением к средствам производства. Если же раскулаченные, бывшие офицеры, помещики или священники не владеют средствами производства, а становятся рядовыми трудящимися и, возможно, членами коммуны, то определять их как чуждых с классовой точки зрения нет никаких оснований. Однако советская власть подвергает «бывших» дискриминации, относя их и категорию «лишенцев» — лишенных избирательных прав. Против присутствия «лишенцев» в коммунах выступают авторы публикаций, указывающие, что коммуна может становиться средством обойти дискриминационные запреты. Скажем, сын дьякона хочет в поступить в вуз — и может это сделать, для начала став членом коммуны, а потом скрыв данные о своем происхождении. Железная метла выметет из коммун затаившихся под маской врагов — например, затесавшегося в партию бывшего жандарма или торговца.
Чистка представляет собой выявление врагов и изгнание их в результате публичного разбирательства, обычно с покаянием и предоставлением доказательств благонадежности. В качестве курьеза в одном из отчетов о чистке приводится следующий диалог:
— Кто твоя жена по социальному происхождению?
— Моя жена — дочь «бедного» попа.
В публике смех.
— И попы-то, оказывается, делятся на классы [478]
Согласно канонам классовой борьбы, члены семей бывших попов, а еще в большей степени священники только что закрытых в ходе сплошной коллективизации церквей стремятся навредить советской власти, помогая кулакам. Деятельность кулаков весьма разнообразна.
Например, кулаки обвиняются в том, что вступают в коммуну — интересно, кто их туда принимает? — и тем самым подрывают ее: «Разлагающая деятельность кулаков с каждым днем обессиливала коммуну. Падала труддисциплина, создавались рвачество и склоки. [...] Кулак стремится пробраться в коммуну с целью подорвать ее изнутри и этим самым опорочить ее в глазах масс. [...] Он прячется в стенах коммуны от сельхозналога и других государственных обязательств». Последнее утверждение о возможных мотивах вступления в коммуну отвечает действительности: крестьяне, признанные кулаками, с 1929 года выплачивали продналог в особом порядке. Вывод, к которому приходит автор: необходима чистка состава коммуны, как необходима чистка поля от сорняков.
О чистке пишут многие авторы, обычно под псевдонимами. Именно чистка, как отмечается, освобождает путь в коммуну батракам и беднякам. Вот характерная краткая заметка, представляющая собой церемониальное сообщение о произведенной чистке. Некто Мушкин излагает следующую информацию о коммуне «Красный Колос» Благовещенского района:
Наша коммуна решила основательно проверить свои ряды /.../ вокруг проверки поднят весь актив. Самокритика на первом месте. /.../ Каждый коммунар на чистке вспоминает все свои вольные и невольные «грешки». Вопросы заставляют некоторых краснеть и сознавать свои ошибки.
/.../ В результате вычищено 2 коммунара: один сын лишенца, бывший комсомолец, не порывавший с отцом связи, а другой, занимавшийся вредительством на предприятии коммуны. Факт вредительства выявлен только благодаря развернутой самокритике.
I... I Чистка продлится не менее 3 недель. Она послужит безусловно спайке коммунаров и поднимет авторитет коммуны. [480]
Согласно этому описанию, «актив», то есть активные члены партии и комсомола, собирают всю коммуну и заставляют коммунаров публично каяться в прегрешениях «вольных и невольных» — эта формула попала сюда прямо из текста православной панихиды, но рассматривается, очевидно, как каламбур, и «прегрешения» заменены на «грешки». Вменить в вину коммунару невольные прегрешения берет на себя смелость коллектив, активные члены которого задают испытуемому каверзные вопросы. Публичное самообличение призвано выглядеть свидетельством приверженности общему делу, необходимой для здоровья коллектива практикой — самокритикой. Один из «вычищенных» (в тексте заметки — без кавычек, что весьма показательно) коммунаров пострадал за то, что продолжал общаться со своим отцом, классовая чистота которого сомнительна. Обещание продолжить чистку три недели грозит коммунарам новыми разоблачениями и новыми козлами отпущения, которые поднимут авторитет коммуны — до следующей чистки.
Не только самокритика, но и доносительство всячески поощрялось в такой атмосфере. «Чистка идет» — такова подпись под фотографией, где изображен опечатанный ящик с висячим замком и надписью: «Ящик по чистке аппарата коммуны»; рука опускает в щель записку. Теоретически такой ящик может быть не привязан к кампании по чистке, а быть постоянным инструментом обратной связи с администрацией через анонимки.
В принципе, чистка направлена одновременно и на побуждение к покаянию, и отпущение грехов классово «своим» участникам коммуны, и па устранение из коллектива классово чуждых элементов — носителей такого греха, который невозможно смыть. Этот второй аспект чистки выходит в 1929—30 годах па первый план. Выдвигается лозунг: «Долой кулака из колхоза!» Предлагается ввести специальные категории в ежегодные отчеты о социальном составе колхозов — «кулак» и «лишенец». Это весьма любопытная советская логика, ведь если дана установка на чистку колхозов от кулаков и лишенцев, это значит, что кулаки и лишенцы просто обязаны найтись, что создает дополнительные условия для злоупотреблений и очковтирательства, тем более что от попадания в категорию «подкулачников» не спасала и принадлежность к числу батраков. Однако позиция руководства колхозным движением отвечает спущенному с самого верха представлению об усилении классовой борьбы, и поэтому социальный состав колхозов должен быть взят под контроль. Вот формулировка из резолюции ячейки ВКП (б) Колхозцентра по докладу «О кулаке в колхозе»: «Учет социального состава как при приеме в колхозы, так и находящихся в колхозах членов, должен быть тщательно разработан по всей колхозной системе по определенным признакам». Основной тезис резолюции состоит в том, что классовая борьба имеет место не только вокруг колхозов, но и внутри колхозов всех форм, в том числе и коммун, и будет продолжаться до тех пор, пока все средства производства не будут в неделимом фонде (то есть даже при выходе из колхоза не будут возвращаться тем, кто когда-то внес их в коллективное хозяйство).
Когда вступлению в колхоз не остается альтернативы, большинство крестьян перед вступлением предварительно распродают свое имущество и режут скот, чтобы не отдавать все это колхозу бесплатно. Эти (разумеется, «спровоцированные кулаками») действия, приобретающие массовые масштабы, расцениваются коллективизаторами как «вредительский маневр», подлежащий разоблачению. Более того, для уличенных в таких деяниях при вступлении в колхоз может быть установлен дополнительный взнос, равный по размеру цене ликвидированного имущества.
И в 1929-м, и особенно в беспокойном 1930 году публикации «Коллективиста» активнее, чем прежде, работают над образом врага в лице кулака, которого предстоит ликвидировать: систематически повторяются призывы крепче ударить по кулаку и гнать из партии кулацких агентов, которые обвиняются в самых разнообразных грехах, причем все проявления самостоятельности крестьян, противящихся коллективизации, списываются на тлетворную деятельность кулаков. Сообщения о чистках и арестах постоянно присутствуют в советской прессе вообще и на страницах журнала колхозцентра в частности. Атмосфера в стране создавала фон для разоблачений и борьбы, и тематика редакционных статей «Коллективиста» отражает эту атмосферу. «Сильнее удар по право-“левац-кому” блоку!» — главная тема номера, где комментируется открытый процесс «Промпартии». Редакционная статья содержит проклятия «предателям, поджигателям войны, агентам империалистической интервенции», требует беспощадной расправы с ними и со всеми, кто имеет к ним отношение. Среди таковых упоминаются арестованные профессора Тимирязевской академии, видные экономисты Н. Д. Кондратьев и А. В. Чаянов, которые позже будут осуждены по сфабрикованному ОГПУ делу так называемой «Трудовой крестьянской партии». Несколькими страницами ниже мы видим заголовок, который ассоциирует врагов с кулаками: «Сильнее удар по кулачью и его агентам оппортунистам».
Стремление радикально разделаться с относительно независимыми от государства частными производителями и передать их средства производства в колхозы на рубеже 1929 и 1930 годов оформилось в лозунг ликвидации кулака как класса и замену крестьянского сельскохозяйственного производства колхозами и совхозами.
В декабре 1929 года Сталин выступает на конференции аграрников-марксистов с речью, в которой объявляет раскулачивание частью коллективизации, тем самым давая санкцию на то, что и без того делалось, но теперь должно было осуществляться в массовом порядке, — на передачу имущества раскулаченных в новосоздаваемые колхозы.
В условиях, пока меры принуждения крестьянства оставались лишь экономическими и косвенными, производители зерна имели возможность вести свою игру и переигрывать государство, придерживая запасы зерна, чтобы не продавать его по установленным ценам. Столкнувшись с угрозой того, что государственные закупки зерна будут существенно меньше необходимых для прокормления городов и армии, сталинское руководство начиная с осени 1929 года прибегает к радикальной перестройке всей системы насильственными методами, не оставляя крестьянам иного выбора кроме вступления в колхоз.
Параллельно этому весной 1930 года начинается и закат коммуны как явления.
2 марта 1930 года в «Правде» опубликована статья Сталина «Головокружение от успехов», давшая сигнал временно притормозить с крайними проявлениями административных насильственных методов «сплошной коллективизации»; помещена эта статья и в № 5 «Коллективиста». В первых строках этой статьи Сталин проводит данные, согласно которым «перелом» (тот самый «великий перелом», который стал лозунгом после 7 ноября 1929 года) был достигнут: на 20 февраля в СССР были загнаны в колхозы 50% крестьянских хозяйств. Однако руководители на местах допускали «искривления»; 14 марта 1930 года ЦК ВКП (б) принял постановление «О борьбе с искривлениями партлинии в колхозном движении». В советской прессе начинают освещаться случаи «искривлений» при коллективизации. 3 апреля 1930 года была опубликована статья Сталина «Ответ товарищам колхозникам». В ней Сталин многократно ссылается на Ленина и на словах отвергает насилие и недобровольность в колхозном строительстве, что в такой мере противоречит недавней реальности коллективизации, что можно только гадать, как и в качестве свидетельства чего подобные утверждения могли восприниматься крестьянами. Показательно, что один из вопросов, которые обсуждаются специально, — вопрос о коммунах: как быть с коммунами, не следует ли их распустить? Ответ Сталина, никогда не благоволившего к коммунам, таков: «Нет, не следует. Я говорю о действительных, а не о бумажных коммунах». Далее Сталин указывает, что речь идет о хороших, старых коммунах, которые вынесли годы испытаний и закалились в борьбе. А вот «что касается новых коммун, недавно только образовавшихся, то они смогут отстоять свое существование лишь в том случае, если они организованы добровольно, при активной поддержке крестьян, без принудительного обобществления быта». Дальше идут уже знакомые рассуждения о том, что артель проще, чем коммуна, а коммуна станет «главным звеном колхозного движения лишь в будущем».
Статья эта публикуется и в «Коллективисте». Тот факт, что в ней среди основных ошибок в аграрной политике последнего времени названы, в частности, неправильный подход к середняку и нарушение ленинского принципа добровольности при построении колхозов, призван снизить накал страстей в деревне. Среди упомянутых вождем ошибок — перескакивание через артель к коммуне. В момент поворота генеральной линии требуется подвергнуть критике прежний курс и его плачевные результаты, поэтому в репортажах «с мест» появляются впечатляющие детали, которые, перемежаясь с привычными заметками в духе «критики отдельных недостатков», составляют поистине сюрреалистическую мозаику. Как и вождь, редакция регулярно ссылается на Ленина, и вот под временно ставшей актуальной в контексте борьбы с перегибами цитатой о том, что нельзя смешивать середняков с кулаками, помещено фото лошадей с отрезанными хвостами и подпись: «В артели “Вильне Життя” лошадям срезали хвосты и сдали их в качестве утиль-сырья».
В журнале введена специальная рубрика — «Перегибы при раскулачивании и коллективизации», материалы которой в том номере, где публикуется сталинская статья, занимают 10 страниц. Там мы встречаем упоминания угроз и запугивания крестьян, применения оружия при коллективизации.
О наступающем голоде как результате перегибов не говорится, но есть заметка об обобществлении продовольствия на Урале в артелях и коммунах, где реквизировали продовольствие в общий фонд насильственными методами. Даже не искушенный в чтении между строк читатель может сделать вывод о том, что в районах сплошной коллективизации, где накалена обстановка, руководство новообразованных коммун пытается вернуться к нормированным выдачам, не зависящим от производства, как это было в первые годы существования коммун, когда они находились на грани выживания.
Между тем среди новообразованных колхозов в 1930 году встречаются и коммуны, и это несмотря на предупреждения о том, что своевременная и актуальная форма — это артель. Здесь риторика официального дискурса дает толчок выбору, который делают руководители на местах: если официально считается, что коммуна является высшей ступенью, то нужно попытаться оказаться первыми на высшей ступени, создать чаемое будущее здесь и сейчас, — хотя бы и только на бумаге. Репортажи показывают абсурд происходящего; впрочем, из текста читатель не имеет возможности определить, насколько распространены описываемые явления. Один из приемов пропаганды, очевидно, заключается в том, чтобы, критикуя и тем самым неизбежно приоткрывая завесу секретности над действительными событиями, изобразить повсеместно распространенные явления как отдельные случаи искажений и нарушений, которые, в сущности, не затрагивают общего неизменно верного курса.
Вот примеры таких отдельных недостатков. Шесть колхозов Ново-Аннинского района были на уставе артели до конца февраля 1930 года, по потом «было решено перевести колхозное движение на более высокую ступень, то есть перевести все колхозы на устав коммуны, с полным обобществлением всего имущества». Это решение принимало собрание уполномоченных от всех колхозов. В результате «[...] стали свозить на общие базы дойных коров, свиней, поросят, птицу и пр. Никаких скотных дворов, никаких помещений к этому не было подготовлено [...] не было и разъяснительной работы. [...] “Корова перестала давать молоко, а превратилась в насест для курицы”, — так рассказывают колхозники». К тому же переход на устав коммуны означал запрет на собственный огород, что невозможно было компенсировать коммуной.
Показательно, что агитация за коммуну теперь начинает приписываться врагам коллективизации: «Очень часто кулаки и их подпевалы, желая сорвать коллективизацию, начинают агитировать за коммуну, против артели. Надо таких “коммунаров” выводить на чистую воду».
В конечном итоге коллективизация привела к созданию такой системы централизованно управляемого и механизированного сельскохозяйственного производства, в которой коммунам в том виде, в каком они существовали в начале и середине 1920-х годов, не было места. В 1933 году на 216 тысяч с лишним артелей приходятся 4 тысячи коммун, причем нет оснований полагать, что эти коммуны отличаются от прочих советских колхозов чем-то кроме названия.
К середине 1930-х советская колхозная деревня очень мало походила на дореволюционную и внешне, и по сути экономических и социальных отношений: полтора десятилетия, полные драматичных событий исторического размаха, в конечном счете привели к повсеместному установлению колхозного строя. Крестьянин стал советским колхозником, и ни земля, ни орудия труда, ни его результаты ему с тех пор не принадлежали. Перемены затронули все сферы жизни на селе. Все это время сельскохозяйственные коммуны оставались одним из элементов мозаики, причудливо менявшейся в ходе масштабных социальных экспериментов; на разных этапах развития советской сельскохозяйственной политики менялась и роль коммун.