Живя всего в нескольких сотнях метров от сына, Маргерит никогда к нему не заходила. И даже не из-за досадной необходимости взбираться пешком на седьмой этаж (поскольку лифт неизменно бывал испорчен): просто она считала, что дети, как и прежде, должны собираться у нее, а ей не пристало куда-то ходить, чтобы с ними повидаться. С подчеркнутой сдержанностью она говорила Жану, что рискует, главное, поставить в неловкое положение сноху, явившись «в неподходящий момент».

Жан передал эти слова Жермене, которая, не усмотрев в них никакого подвоха, стала заверять, что ее ничуть не смутит, если свекровь застанет ее за уборкой или готовкой.

Жан призадумался.

Но в один прекрасный день, когда молодая женщина, напевая, подошла к окну, чтобы вытрясти пыльную тряпку, ей показалось, будто она видит под деревом на проспекте силуэт и черную шляпку свекрови, которая, казалось, кого-то ждала. Жермена сбежала вниз, чтобы пригласить Маргерит наверх, однако на улице уже никого не оказалось. Пригрезилось ей, что ли? Она выбросила это из головы.

Некоторое время спустя она, однако, вновь заметила тень старой дамы, которая, наполовину скрытая стволом каштана, наподобие ребенка, играющего на прогулке в прятки, казалось, наблюдала из засады за подъездом дома.

На этот раз Жермена в недоумении взяла корзинку и вышла вместе с дочкой за покупками: она думала, что свекровь будет рада этой «случайной» встрече. Но на улице снова никого не было. Обернувшись, Жермена заметила, что Маргерит все еще прячется за своим каштаном. Молодая женщина вдруг ощутила какую-то опасность, но не могла догадаться, в чем именно угроза.

Уж не кошмар ли это? Каждое утро, пробуждаясь, Жермена надеялась, вопреки всякой очевидности, что эта нелепость ей померещилась. Но почти ежедневно замечала Маргерит, которая стояла на страже, притаившись за деревом, в подворотне или на углу проспекта, и более или менее прячась; так она могла оставаться часа два, три. Жермена, потрясенная, уже не смела выходить из дому, поскольку, если даже и не видела шпионки, только еще больше нервничала и не находила себе места, не зная, откуда ей грозит опасность.

Проще всего было бы рассказать об этом Жану. Но как примет он такое разоблачение. Возможно, откажется верить жене. Жермена подозревала, что он не станет на ее сторону.

В последние месяцы она действительно нередко оказывалась в чем-то виноватой и, поскольку ей никак не удавалось понять, в чем же именно, грешила вновь, не зная, как исправиться. Можно было подумать, что одного только присутствия Маргерит в Париже было достаточно, чтобы изменить отношение Жана.

Жермена невольно сама подавала веревку, чтобы быть на ней повешенной. Она, к примеру, неосторожно заявляла, что дочь прачки, юная Базель, очень симпатична; та пришла за тюком грязного белья, и, поскольку она выглядела очень усталой от жары, Жермена угостила ее чашкой крепкого кофе. Они просмеялись и проболтали вместе несколько послеполуденных часов, и Жермена одолжила девушке патронку летнего платья.

Жан не мог прийти в себя от подобного невероятного поступка, но не находил доводов, чтобы доказать жене все неприличие ее поведения. Жермена не понимала, почему он возводит очи к небу с выражением беспомощности и крайнего негодования. Несколькими днями позже она, как ни в чем не бывало, рассказывала о соседке по лестничной площадке, которая, зайдя одолжить у нее сахара, нашла, что квартира обставлена очень мило.

Итак, пока он трудился на семью, в дом мог проникнуть невесть кто: его жена, не делая никаких различий, марала себя общением с простонародьем, находя, очевидно, удовольствие в самых низких знакомствах. Прачка, соседка, а то и привратница — как знать? — заходили, когда им вздумается, точно к себе домой. Возможно, они с Жерменой гадали друг другу на картах и, должно быть, обменивались в дневные часы, за чашкой кофе, сомнительными откровенностями. Какая атмосфера для воспитания ребенка! С неизбывной грустью Жан предавался гордым и чистым воспоминаньям об улице Франклина. Его мать сумела неприступной крепостной стеной преградить всякий доступ опасным влияниям. Но кто оградит от них его собственную дочь?

Жермена, должным образом выбраненная, опускала короткий носик, ее круглый рот еще пуще припухал в гримаске обиженного, надутого ребенка. Что тут было плохого? Как бы там ни было, она поняла одно: далеко не обо всем следует рассказывать мужу. Но никак не могла разобраться, что именно следует больше всего утаивать. Однажды Жан разгневался, когда совсем некстати принесли счет за газ, — она принялась прятать счета на газ. Газ отключили. Это привело к еще более грозному скандалу.

Молодая женщина, совершенно обезумев от криков, мрачных предсказаний, театральных сцен возмущения, стала умалчивать решительно обо всем. Недовольство Жана устрашающе прогрессировало, и по мере того как он обнаруживал плоды страха, им самим внушенного, Жан становился все грознее. Подавленная чувством вины, Жермена с опаской ждала приближения вечера: какое из ее новых преступлений будет вынесено на свет?

Утаивались все встречи с соседками, с которыми сам Жан вежливо здоровался на лестнице. Утаивались, разумеется, более чем когда-либо, все счета на газ, оплачиваемые Жерменой из денег, сэкономленных ею на собственных обедах.

По улице шагали прямо, не поворачивая головы, ни на кого не глядя. Маленький черный силуэт в шляпке, прямо перерезавшей лоб, как правило, мелькал где-нибудь неподалеку среди привычного пейзажа. Все это походило на загадочные картинки в детских журналах: ягненок пьет из ручья, а где волк? Перевернув картинку, можно было обнаружить среди листвы его глаза и уши. Так и Маргерит, независимо от того, была или нет она видна, заставляла ощущать, предчувствовать, искать, подозревать свое присутствие. Мысль о ней была неотвязна.

Ребенок хорошо видел все эти ухищрения, но не удивлялся и, главное, ни о чем не спрашивал: дети вообще склонны задавать только вопросы, которые никого не задевают. То, что у всех есть свои секреты, было для девочки не ново: разве и у нее не имелось своих собственных? Быть может, бабушка, стараясь сделаться как можно менее видимой, уже вступила на путь к тому, чтобы стать неприкаянной душой, вроде тех, что населяют вместе с чемоданами чулан.

Жермена, от природы такая веселая, сделалась угрюмой, реже напевала. Она, плача, целовала дочку и иногда беседовала с ней в двусмысленной надежде, что та ее не поймет. Речи Жермены были и впрямь неясными. Заклинания, туманные пожелания, прерываемые вздохами, паузами и слезами. Ребенок слушал, а для матери это был лишний повод терзаться дополнительными угрызениями совести за то, что она завладела вниманием дочери, начисто неспособным отнестись к ней критически и с такой охотой ей даруемым. Она преодолевала свою слабость, придумывала какое-нибудь занятие, делала веселый вид. И будучи немногим старше своей собственной дочки, в конце концов начинала смеяться вместе с нею, увлеченная игрой.

Связанные нежным согласием, никогда не расстававшиеся, мать и дочь создали свой мир, который ни в ком почти не нуждался. Их не удивляло, что одна читает мысли другой. Случалось, после долгого молчания мать или дочь отвечала, не колеблясь, на вопрос, не заданный вслух. Иногда они забавлялись не этой циркуляцией мысли, не этим обменом, который был для них естественным и не требовал усилий, но удивлением других, когда тем доводилось изредка присутствовать при этих, казавшихся им странными, проявлениях. Жермена, вероятно подавлявшая в себе жажду взбунтоваться, чувствовала, что ей достанет терпения и сил, чтобы оградить этот маленький рай взаимопонимания, такой невинный и такой драгоценный.

Настал, однако, день, когда, выйдя из дому, на этот раз без дочери, она вдруг оскорбилась, увидев снова даму в черном, которая стояла за каштаном. В тот день, неведомо почему, она проявила решительность — бросилась прямо к фантому и потребовала объяснений.

Маргерит была к этому еще не готова, поскольку, при всей своей бдительности, еще не собрала — по вполне понятным причинам — достаточных доказательств недостойного поведения снохи. Она тем не менее сохранила спокойствие и пошла ва-банк: «Не кричите, деточка, не привлекайте к нам всеобщего внимания. Я ничего не скажу Жану. Соберите просто свои чемоданы и уезжайте. Вы вернете мне моего сына и мою внучку, большего от вас не потребуют».

Жермена расхохоталась и пошла прочь: гром литавр вернул ей здоровье.

Ничто не действует так благотворно на рассудок, потерявшийся от недоумения, как обнаружение сокровенной сути ситуации, поистине абсурдной. Все стало ясно, значит — все наладится. Жермена продиктовала свою волю: она больше никогда не увидит Маргерит ни под каштанами, ни в каком-либо другом месте. На этом условии она готова часто отпускать к той ребенка, которому есть много чему от нее научиться.

Маргерит весьма уважала людей волевых. Прямо сидящая шляпка исчезла с проспекта, обсаженного каштанами, и какие бы то ни было враждебные ухищрения прекратились. Ребенок спокойно и счастливо переходил из одной вселенной в другую, нисколько не смущаемый их различиями и их явной некоммуникабельностью.

Маргерит, впервые жестоко униженная, более всего страдала от великодушия врага, выбившего у нее из рук самое мощное оружие: презрение. Как выступить против победителя, который не мстит за былые оскорбления? Невольно она сравнивала решительность, твердость, самоуверенность снохи с податливостью Шарлотты, которая не переставала лить слезы и над которой сама она от досады всячески измывалась, заставляя ту плакать еще пуще. Что было совсем не трудно. По вечерам в четверг и воскресенье, прежде чем вернуться в Корбей, Шарлотта все чаще являлась выплакаться к Жермене, пытавшейся развлечь и развеселить плакальщицу; та уходила, переполненная чувствами. Было хорошо известно, что в первый же свободный день она, как всегда, выйдет из своего обычного поезда, держа в руке коробку с печеньем и лелея в сердце трогательную надежду на примирение с «мамой».

«Мама» открывала ей объятия со своей прекрасной улыбкой. Но несколько часов спустя разражалась гроза: «Несчастная девочка, — говорила мать, — да за кого ты себя принимаешь? Высохший плод. Взгляни на своих братьев: они живут полной жизнью. А ты? Ты все упустила. Ты просто ограниченная старая дева и такой останешься навсегда».

Обезображенная рыданьями, с опухшим, пылающим лицом, Шарлотта, всхлипывая, соглашалась, что все это истинная правда.

Регулярность этого отчаяния, настигавшего Шарлотту дважды в неделю, сообщала ему несколько комический характер. Шарлотта признавала это вместе с Жерменой и, пудря нос, смеялась над своими горестями.

Так проходили семестры и учебные годы (ибо для нее время всегда отсчитывалось школьными мерилами).

В летние каникулы Шарлотта ездила лечиться в Люшон или предавалась грезам, глядя на скалы Префая. Пресные семейные пансионаты, где она жила в неизменном одиночестве, источали скуку. Ей хотелось поскорее вернуться домой. Она посылала почтовые открытки. Посиживала в тени подле музыкальных павильонов курортных городков. Иногда знакомилась с какой-нибудь супружеской парой пенсионеров, общество которой на некоторое время скрашивало ее одиночество и смягчало страх, никогда ее не покидавший.

Жермена летом никуда не уезжала. Но она ничего не боялась и не знала скуки.

Огорчаясь этим различием, Шарлотта искала утешения, твердя про себя фразу, вычитанную у Пьера Лоти, которого обожала: «Тонкие натуры всегда несчастны».

Кто не согласился бы быть несчастным ради бесценной компенсации причислять себя к «тонким натурам»?