На протяжении 1933 года, отправляясь в «Лапен а Жиль», Жан неизменно брал с собой дочь. Некоторые, возможно, сочтут такой метод воспитания странным. Но Жан был и впрямь очень молодым отцом, а мать — еще более юной матерью. Поэтому совсем нередко часов в одиннадцать, а то и в полночь, оба они будили девочку, которая с трудом стряхивала сонную одурь, и волокли ее с собой.

Им не на кого было оставить дочь на время своего отсутствия. А ведь мог случиться пожар. И потом обоим доставляло радость ее милое общество. Все трое были неразлучны.

Молодая мать одевала малютку, лаская ее, чтобы разбудить потихоньку. Спускаясь с седьмого этажа, Жан нес девочку на руках. Она опять ненадолго задремывала, положив голову на плечо отца, ноги ее болтались в воздухе, — потом засыпала по-настоящему в такси, которое пересекало Париж, направляясь к Монмартру.

Она знала, что на следующий день не пойдет в школу. Ну и что с того? Она вообще была ученицей-любительницей, не ведавшей «профессиональной» рутины.

Ей так никогда и не удалось сделаться прилежной школьницей, хотя бы из-за своего здоровья. Увы, по утрам она всегда, без исключения, чувствовала себя по-настоящему больной.

Каждое утро мать будила ее, как все матери, и она одевалась, чтобы отправиться в школу. Пока, на этой стадии, еще не было никаких симптомов. Но когда пальто было уже на плечах, а ранец в руках, ей становилось дурно. Она стискивала зубы, точно охваченная внезапным холодом. К горлу подступала тошнота. Ее трясло. Она молчала. Мать подбадривала ее, провожала, брала у нее ранец, когда девочка слишком уж бледнела. Боль сводила ей живот. Все вокруг казалось наполненным светящимися пузырями, которых, знала она, не видит никто, кроме нее одной; они медленно, точно снег, опускались на землю, застя ей взгляд. Уличные шумы звучали ненормально, то нарастали, точно под сводами собора, вибрирующими от звуков органа, то доносились будто через вату, приглушенно, издалека, а случалось, вдобавок еще дрожали и позвякивали, точно какие-то неумолчные хриплые колокольца. И вдруг все вокруг темнело, умолкало. Она была в обмороке.

Мать брала ее на руки. Нередко заливаясь слезами. Девочку рвало всем, что она съела за завтраком. Холодело в голове. Холодел нос.

Идти ли несмотря на все это в школу? Мать и дочь сообща принимали решенье в зависимости от состояния девочки, от того, насколько далеко они уже продвинулись по пути, который вел к частной школе, носившей имя Мольера. Если они были еще недалеко от дома, то поворачивали обратно. И девочка, выздоравливавшая тотчас по возвращении, проводила всю первую часть дня, мучась угрызениями совести из-за того, что опять «прогуляла». Как правило, они наперекор всему шли дальше. За школьной дверью дурнота проходила.

Главное было — переступить порог.

Назавтра после Монмартра, назавтра после кабаре, где выступали шансонье, назавтра после сухарного супа на Центральном рынке о школе не было и разговору. Ребенку давали спокойно выспаться.

В ту пору ни у кого не вызывало особого удивленья, когда среди ночи куда-нибудь входила эта молодая пара с такой крошкой. Только однажды в «Лапен а Жиль» профессиональный балагур, принимавший посетителей, спросил ребенка:

— Значит, сегодня семейство в свет выводишь ты?

И тотчас получил ответ:

— Ну нет, я бы их не сюда повела.

В тот вечер поэт из Берри, весь в черном бархате, с красным мягким галстуком лавальер, пел песенки, уснащенные диалектизмами. Закончив свой номер, он спросил, не может ли взять девочку, чтобы погулять с нею на свежем воздухе.

Ночь была звездная. Сидя на деревенской лавке у стены дома, поэт и ребенок любовались двумя озерами, усеянными огоньками: небом — наверху, Парижем — внизу.

Он положил на стол свою широкополую шляпу. И рассказывал всякие старинные вещи. Сказки своего края. Пословицы. Суеверия. Стихи и песенки. Голос у него был низкий, грубоватый, с громкими раскатистыми «р». Девочка понимала, что он знакомит ее со своей родиной. И, окончательно проснувшись, чувствовала, что и она тоже представляет ему свою прекрасную деревню — этот Париж, распростертый у их ног, этот Париж, где она родилась, этот Париж, который она любила и ночным и дневным, полнящийся неведомыми жизнями, которые ей предстояло узнать, таящий множество чудес, точно приоткрытый пиратский сундук, из которого вываливаются несметные сокровища.

Из дома доносился смех. Там пели «Монахов-бернардинцев», эти куплеты она знала наизусть, хотя и не видела в них ничего забавного.

Ее немного удивляло, что взрослые находят такое удовольствие в развлечениях, столь наивных. Но она не бралась судить. Она только старалась набраться терпения. И, главное, пыталась не уснуть.

Прекрасная ночь была теплой, и сады Монмартра благоухали. Глаза отдыхали от плотного дыма зала в этом почти абсолютном мраке. Она попивала лимонад, подкрашенный душистым гренадином. И понимала, что среди учениц своего класса она — единственная, кто набирается таких воспоминаний. Ее слегка огорчало, что она «не такая, как все», но в то же время ей льстило это отличие.

Завтра она, значит, опять «прогуляет». Но без борьбы, без рвоты. Стоит ли вообще принимать школу так всерьез? Ее бабушка, учительница на пенсии, знала все, чему можно научиться на уроках, но учила этому гораздо лучше — Мольер, Лафонтен, «Сказки» Перро, с нею все становилось радостным и таинственным. Каждый диктант был открытием, игрой, острым наслаждением. Работать, учиться значило забавляться вместе, в сообщничестве, исполненном тайного лукавства. Старая дама, неизменно одетая в черное, с неизменно ясным лицом под гладко зачесанными назад и сколотыми в пучок седыми волосами, любила посмеяться и не лезла в карман за словом. Девочка понимала, что и о ней, как о Красной Шапочке, можно было бы сказать: «Мать была от нее без ума, а бабушка — и того пуще».

К тому же парижские вечера и ночи, если преодолеть самые трудные минуты, когда ужасно хочется спать, сулили подчас драгоценные сюрпризы. Она не могла опомниться от восторга в Фоли-Бержер, этом храме фей, где все выглядело волшебством. Феи взлетали в воздух или, напротив, падали с неба среди невероятного празднества огней, музыки и танцев.

Девочка запоминала все мелодии и потом подбирала их одной рукой на клавишах старого учебного пианино, совершенно почерневших. Самое название Фоли-Бержер вызывало у нее представление о стране сказок. Все пастушки здесь были принцессами, сверкавшими от драгоценностей и перьев, такими красавицами, что они могли позволить себе показываться на люди голыми, в бриллиантовых ожерельях, обутыми в серебро и золото, светозарными, великолепными под своими величественными диадемами. Толпа, собравшаяся в полумраке, слушала, как они пели, и восторженно их вызывала. Девочка тоже хлопала, убежденно, изо всех сил, не понимая, почему некоторые зрители смеются, глядя на нее.

Эти чудесные открытия стоили в конце концов частых пропусков школы, по болезни там или не по болезни.

Бабушка поможет понять то, чего она не слышала на уроке. С ней занятия пролетали незаметно. Она раскатисто смеялась, говоря: «Ну вот мы и закончили час наглядного обучения!» Как было девочке догадаться об этом? За завтраком умело пробудили ее любопытство: и она задала сотню вопросов о невинных овощах, положенных ей в тарелку. Ответы и составляли урок. Обучаться таким образом значило вести беседу, разнообразную, вовсе не утомительную, — по видимости, это был самый непринужденный разговор на свете, в действительности — умело, любовно направляемый в нужную сторону.

И если даже она, пропустив школу, не шла к бабушке, ей никогда не бывало скучно с мамой. К десяти годам она уже давным-давно пользовалась разрешением рыться в любых книгах. Мама играла с ней в «А это кто написал?». Мама брала книгу и, прикрыв обложку, читала какой-нибудь отрывок, а девочка должна была как можно скорее назвать имя автора. Немного позднее пришлось научиться отвечать также и на второй вопрос: «А откуда ты это знаешь?» Иными словами, нужно было подстеречь самый неожиданный поворот фразы, уловить ритм, поймать особенности языка, ухватить беглый намек на скрытый контекст. Разумеется, когда встречались имена собственные, мама произносила вместо них: «Хм! Хм!» — было бы слишком просто узнать Ромена Роллана по Кристофу или Колетт по Сидо.

Школьница в домашних шлепанцах, девочка, замкнутая в четырех стенах квартирки, играла в ученье и училась играючи, неспособная (она останется такой на всю жизнь) отвести в своей жизни одно время игре и другое время — труду.

Отъединенная от своих сверстниц этим странным воспитанием, она останется такой надолго и подчас не без горечи: ибо куда способней жить приспособившись — к другим людям, к обычаям, к господствующим правилам. Но есть нечто умиротворяющее, утешительное и в том, что идешь к самой себе кратчайшим путем, пусть он даже и пролегает в стороне от торных дорог.