Двадцатые годы никак не могли прийтись по душе Маргерит, с тоской вспоминавшей простые и счастливые времена своего детства в Индийской Красавице. Сохранилась ли еще эта деревенская колониальная лавка, где, как некогда ей казалось, были собраны все богатства материального мира?

Жизнь перевернулась, приобретя достойную сожаления легкость. Молодежь стала шумной, дерзкой, несдержанной. Сама Маргерит хранила, разумеется, верность ценностям предвоенного и военного периода. Но ей приходилось вести непрерывную повседневную борьбу, чтобы не менялись и дети, оставшиеся при ней. И все же, вопреки всем ее усильям, потрясения внешнего мира не проходили для них бесследно, стоило дому на улице Франклина прийти в соприкосновение с осаждавшим его неприятелем. Маргерит стояла на страже. Подле нее уже не было старших детей, на которых можно было бы, хоть отчасти, положиться, воспитанием Рене и Элен — «маленьких» — она занималась сама. Иными словами, им на долю достался режим исключительно суровый, по сравнению с которым детство старших братьев и сестры было, можно сказать, расцветом либерализма.

И в самом деле, Маргерит теперь уже не просто направляла поведение двух младших. Она держала под контролем их малейшие помыслы. На улице Франклина воцарился режим инквизиции.

Девочка и мальчик, каждый на свой лад, приноравливались к крайностям своего положения, напрочь отделявшего их от сверстников. Они ни с кем не общались, спеша вернуться домой тотчас по окончании занятий в лицее, и никуда больше носа не высовывали из дому. Рене обезьянничал, повторяя материнские сарказмы, и не без удовольствия принимал одиночество, преисполненное гордыни. Элен, отлично выдрессированная, ходила по ниточке, являя собой пример безукоризненной пассивности. У нее не было ни собственной воли, ни желаний, ни предпочтений. Язвительные замечания, брошенные матерью в моменты безумного гнева, она воспринимала буквально. Поэтому всерьез считала себя кретинкой, тупицей, лентяйкой и уродиной. Ей было отлично известно, поскольку она слышала это сотни раз, что она и в подметки не годится старшим братьям и сестре. В классе она старалась показать себя с лучшей стороны, но работала вяло, без всякой надежды на успех. Застенчивая до пугливости, Элен жила в непрерывном страхе, что ей придется отвечать перед всем классом, хуже того — у доски. Вызванная к доске, она совершенно дурела и как будто слепла от волнения. Лицо и шея шли пятнами. Ей мерещились смешки, издевательские замечания, долетавшие до нее сквозь пелену мучительного смущения. Потихоньку она вырабатывала в себе то самое презрение к окружающим, объектом которого считала себя.

Вся ее сокровенная, потайная жизнь была сплошным стыдом. Только она сама ведала, какие нечистые мысли, какие гнусные мысли порой пронзали ее. Она изнуряла себя исступленными молитвами, но они оказывались какими-то дырявыми — ей, как она ни старалась, не удавалось сосредоточиться. Она отчаянно корила себя: значит, она не способна даже на подлинное раскаяние. Создание слабое, безвольное, червь. Она ненавидела себя. Предавалась яростному самоуничижению. Она читала по старому Псалтырю матери:

Прости мне, Господи, ничтожнейшей рабыне Греховности своей! Веду я с нею спор жестокий, но поныне Не совладаю с ней. Ее коварному велению подвластна, Я от тебя бегу. Ее ярмо кляну вседневно и всечасно, Но сбросить не могу. Ищу смирения — гордыни неотступно Меня терзает змей. И чистоту любви поганит грех преступно Нечистотой своей [2] .

Раздавленная горем, она вдобавок ужасалась, что не может выжать из глаз ни единой слезинки. И пела в церкви с искренним отчаянием:

Ничто во мне Не достойно любви…

Маргерит видела и отлично понимала, что это хрупкое существо перемолото ею. Возможно, перемолото безвозвратно.

Но времена настали трудные. Совершался невероятный переворот. На протяжении одной своей жизни Маргерит довелось увидеть, как треснул, рухнул, обратился в прах плотный, целостный, единообразный мир, свежий, точно плод в Индийской Красавице, где ей выпало счастье провести волшебное детство.

Теперь менее чем когда-либо были допустимы малейшие колебания. Учительница, страж, призванный блюсти исконные добродетели, уж конечно же, не даст себя провести, не поддастся чарам трогательной нервозности, написанной на лице молодой девушки с широко раскрытыми черными глазами византийского истукана, недвижной, окаменевшей от страха и горя.

Нужно было бороться. Сопротивляться всей этой распущенности, этому нашествию «свободы», толкуемой чернью в самом низменном смысле. Противостоять этому всеобщему хаосу, преступной терпимости, открыто извинявшей все грехи, все проступки, все заблуждения. Элен, правда, страдала от войны, которую вела мать, больше, чем того требовали разум и справедливость: ибо, в конечном итоге, молодая девушка не была ни полным ничтожеством, ни отъявленной злодейкой. Но История не переворачивает великую страницу Времени, не убив при этом несколько невинных: а призванием Маргерит отнюдь не была защита слабых. Одинокая и маленькая, вдобавок — женщина, она приняла на себя трудную миссию противоборствовать наметившемуся гигантскому сдвигу, в котором, возможно, суждено было погибнуть всему тому, во что она верила.

Она уже так давно привыкла воспитывать — и не только свой класс, обновлявшийся ежегодно, но также, и главное, себя самое. Она твердо знала, какова правильная позиция во всех случаях жизни, и безошибочно распознавала всякую другую. Она выдержит до конца, ее воля пребудет неколебимой. Вместе с почитаемыми ею стоиками она различала зло, которое зависит от нас самих, и зло, которое от нас не зависит. Бестрепетно встретим катастрофы, где наша воля бессильна, но не позволим себе ни малейшего упущения, если что-то от нас зависит. Что могло еще «зависеть» от учительницы в этом мире, катившемся к распаду? Ясное дело — она сама. И ее ученики, с каждым годом стоявшие на все более жалком уровне, словно класс был каким-то прибором для измерения общего падения века. Но прежде всего — ее собственные дети. Надлежало сделать из них наглядный пример того, на что способно последовательное воспитание, неукоснительно опирающееся на ценности, которые сделались недоступными пониманию толпы.

И, однако, пример мог оказаться убедительным лишь при двух условиях: детям Маргерит следовало быть одновременно покорными и сильными. Так вот: одни оказались сильными, а другие — увы! — только покорными. Сильные? Покойный сын Франк, левша Жан, затерявшийся или почти затерявшийся в Париже, откуда он лишь изредка подавал о себе скудные вести. Эмиль, мягкий, молчаливый тростник («Я гнусь, но не ломаюсь»), Покорные? Все остальные. Шарлотта, проводившая школьные каникулы в слезах под градом материнских обид. Рене, не оказывавший никакого сопротивленья. Напуганная Элен. Эти трое не вызывали особых опасений, но и не внушали никаких надежд.

И все же Маргерит отчаянно пыталась спасти честь, сражаясь до последнего вместе с частями, которые оставались ей верны. Пусть весь мир канет в океан попустительства, она не дрогнет, неустрашимый капитан, окруженный своим слабым, павшим духом экипажем.

Она ничем не поступится. Даже если ей суждено увидеть, как дети падут в навязанном им испытании, чересчур тяжком, чересчур беспощадном для их хрупкой конституции.

Элен и Рене, каждый в своем лицее, проходили как тени. Ни одному из них не удалось успешно преодолеть, как старшим братьям и сестре, решающей проверки выпускных экзаменов. Ни один из них, впрочем, не выказал при этом ни досады, ни разочарования. Оба слишком хорошо знали из надежного источника, что лишены каких бы то ни было способностей. Провал только подтвердил безапелляционный материнский приговор. «Я и вправду законченная тряпка», — сказала себе Элен. Что до Рене, никогда даже не лелеявшего безумной надежды сравняться с Франком, Жаном или Эмилем, то он обрел покой в этой сдаче позиций.

Итак, оба остались на второй год в выпускном классе. И вновь провалились. Остались на третий год. Провалились. Затем, избавившись от тягостной ежедневной обязанности покидать улицу Франклина, окончательно замкнулись там, надежно защищенные от всех, чтобы работать под материнским руководством. Без всякой надежды, разумеется.

Неспособность двух своих младших детей к учению Маргерит воспринимала как жгучее унижение. Некоторым утешением для нее служило только то, что племянник и племянница, дети ее сестры Луизы, оказались еще хуже.

Жак, денди, нахал, — поговаривали даже, будто он был исключен из лицея или, во всяком случае, подвергся дисциплинарному суду за то, что «улизнул» в один прекрасный весенний вечер. Некоторые видели его пьяного, поддерживаемого под руки двумя приятелями, которые и сами были в состоянии не намного лучшем. И вдобавок он склонялся к математике.

Марианна, настолько высокомерная или настолько близорукая, что никогда и ни с кем не здоровалась на улице, готовилась в Париже к конкурсу на право преподавания литературы в средней школе. Ходили, однако, слухи, будто она вращается в дурном обществе, — слухи, в которые трудно было даже поверить, — якобы она связалась с каким-то евреем, приехавшим из Венгрии. Не следовало, разумеется, чересчур доверять подобным россказням. Но, в конце концов, какие-то основания у них все же, без сомнения, были. Луиза выглядела не слишком гордой; Маргерит, ее сестра, старалась с ней не встречаться. Отчасти чтобы ее не обидеть. Отчасти также, чтобы избежать возможной заразы. Элен и Рене ничтожества? Возможно, зато они безупречны. Они себя не обесчестят, не собьются с пути.

Однажды от Жана пришло письмо, разорвавшееся как бомба. Письмо относительно длинное (целый листок, исписанный с двух сторон), к которому была приложена нечеткая любительская фотография: смуглая молодая женщина с длинным ожерельем держала на руках спящего младенца, совсем кругленького, в чепчике, обшитом лебяжьим пухом, — жена и дочь Жана, вступившего в брак, не поставив в известность мать.

Маргерит задумалась и промолчала.