В 1924 году Маргерит написала своим красивым почерком письмо сыну, начинавшееся словами: «Мой милый Жан». В письмах она неизменно обращалась к детям только так: «Мой милый Эмиль», «Моя милая Шарлотта».

Без всякого злопамятства она выражала свою радость по поводу того, что он стал отцом и счастлив. О том, как горько ей было узнать, что он женился, не посоветовавшись с ней, она умолчала.

Мать приглашала его провести отпуск на улице Франклина. Она сумела ловко уклониться в своем письме от какого бы то ни было упоминания о молодой матери, которая таким образом не была ни приглашена, ни отвергнута.

Жермена, на которой женился Жан, наивно пришла в восторг от столь благодушного отношения. Жан, знавший автора письма лучше, выказал известное недоверие.

Жан и Жермена познакомились вечером 31 декабря. Она пришла в театр со своей подругой Марселиной. Он — со своим другом Пьером. Все четверо были веселы и застенчивы. Веселы, потому что это была ночь под Новый год, она была с приятельницей, он с приятелем, война уже кончилась, и всем им было по двадцать лет с небольшим. Почти еще дети. Застенчивы — что касается Жана, причина этого известна.

Жермена прибыла с другой планеты, она не имела ни малейшего представления о том, что значит, что таит в себе улица Франклина. Жан показался ей просто высоким юношей, веселым, непринужденным и немного трогательным из-за своей прямоты и простосердечия.

Четверо молодых людей болтали перед началом спектакля, в антракте и после окончания. Марселина с первого взгляда влюбилась в Пьера. Жермена в Жана не влюбилась. Или, во всяком случае, считала, что не влюбилась.

Обе девушки жили вместе на Монмартре, в комнате, где мебелью служили ящики из-под мыла, покрытые кретоновыми оборками. Они сами обставили это жилище, пестревшее цветами.

Из театра пошли пешком, молодые люди проводили девушек. Обе распрощались со своими рыцарями на положенной границе: иными словами — на углу улицы, где жили. Выдать свой адрес было бы неприлично.

Так чуть за полночь, на переходе меж двумя годами, они потеряли друг друга, казалось, навсегда.

Но не прошло и недели, уже в новом году, как Жермена, к своему великому удивленью, узрела на углу улицы высокий худой силуэт Жана, который читал газету, прислонившись к стене в небрежной позе ковбоя.

Он стоял здесь на посту уже на протяжении нескольких дней, устроив засаду на манер какого-нибудь журналиста или полицейского. Но поскольку время тянулось долго, его бдительность притупилась: он был поглощен «Энтрансижан».

Жермене стало смешно. Она колебалась недолго. И оторвала юношу от его чтения.

Какое облегчение для обоих — они нашли, потеряли и на этот раз, к счастью, вновь обрели друг друга. Теперь они не расстанутся до гроба.

Благодаря им, Марселина тоже вновь — увы! — встретилась с Пьером и пережила, далеко не так счастливо, свой роман, параллельный их роману, протекавшему под победные фанфары. Марселина немало выстрадала. Комнатушка, пестревшая кретоновыми цветочками, стала местом, где она лила слезы.

Жермена часто — все чаще и чаще — встречалась с Жаном, поджидавшим ее по окончании рабочего дня у конторы страховой компании, где она занималась регистрацией дел и отчасти машинописью. Случалось, ее подруга Марго приглашала их с Жаном к себе на ужин. Они спорили ночь напролет. Потом Жан и Жермена шагали по обновленному Парижу, где занимался день.

Они были молоды, молод был и мир. Все они оправлялись от своего детства и долгой войны.

Улица Франклина отступала для Жана в какую-то невероятную даль. Жермена и он обменивались воспоминаниями, и все же он не мог передать ей всю странность пережитого. Жермена была здорова, как наливное яблочко, проста, как молоко. Жан обожал ее свежее ирландское личико, темные волосы, светлые зелено-голубые глаза, не очень большие, невинные, как у котенка. Нижняя губа у нее чуть оттопыривалась, как на некоторых портретах Веласкеса, придавая лицу выражение то ли ребенка, надувшегося от обиды, то ли лакомки, упивающегося жизнью, которое казалось Жану неотразимым.

Свадьбу сыграли наскоро, без помпы. Они были бедны, и все им доставляло радость. У невесты не было ни веночка с фатой, ни платья с треном, но она была уже слегка беременна и светилась как королева, не нуждаясь в соблюдении этикета.

Жан без всяких сожалений расстался с Сорбонной, с ее пустопорожними словесами и ее пылью. Он ухватился за первую попавшуюся службу. Он чувствовал, что живет.

Ожидаемый ребенок, к сожалению, оказался девочкой: это никак не отвечало чаяниям родителей. Девочка — то есть полупровал, осечка, в конечном итоге, ребенок неполноценный. Жермена тем не менее находила, что дочь — милашка, она была похожа на Жана.

Молодой отец, разочарованный, смущенно глянул на это красноватое личико. «Ну прямо ваш портрет», — сказала повитуха. «Более того — моя карикатура», — ответил он. И долго потом не хотел вовсе смотреть на дочь.

Все это не сулило ничего хорошего. Молодая женщина выбрала ребенку странное имя, взятое из феминистского романа, весьма авангардистского и весьма безвкусного, с претенциозным названием «Бунтарка».

Жермена глядела на своего ребенка со страхом, боясь, что не сумеет его вырастить. Долгими месяцами, даже годами она ждала неотвратимой смерти дочери. Хотя эта последняя процветала, пробуждалась, улыбалась и смеялась — по ней заранее носили траур.

Какой-то юродивый на улице внезапно схватил за голую ножку девочку, которую мать держала на руках, и предрек мрачным голосом: «Этот ребенок умрет, не пройдет и года». Ничего такого не произошло, но Жермена часто плакала. По ночам она зажигала свет (газовый рожок), чтобы убедиться, что малютка еще дышит.

Это был период постоянных страхов.

Жан написал сказку и для потехи отослал ее в «Канар аншене». Были все основания думать, что эта попытка канет в редакционную Лету: у Жана не было ни связей, ни рекомендаций, ни знакомств, ни опыта.

Но нет. Сказка вышла в свет на следующей неделе, помещенная на видном месте и даже, если не ошибаюсь, в лестной для автора рамочке.

Это событие породило великую смуту в его душе и заставило все пересмотреть заново. Значит, давние честолюбивые помыслы, лелеявшиеся на улице Франклина, не были пустыми грезами: карьера журналиста и писателя действительно открывалась перед Жаном, у него действительно оказалось дарование. Он, вероятно, измерил в те дни всю глубину своей жертвы. Ибо, предпочтя зарабатывать на жизнь жене и ребенку, предпочтя повседневное нежное счастье, выпавшее на его долю, он навсегда, без сомнения, отказывался от того, для чего был явно создан.

Увы, нам никогда не приходит на ум, что самый рискованный момент — момент исполнения наших желаний. Жан, возможно, припомнил с грустью одну сказку, которую так любила в свое время комментировать Маргерит. Жили-были бедный старик со старухой, и случилось им оказать от чистого сердца услугу некой фее, переодетой нищенкой. В благодарность фея посулила им выполнить три их желания. Вот старики и призадумались. Что же пожелать? Молодость? Богатство? Красоту? Королевство? Тем временем, глядя на пустой стол, старуха и говорит: «Как бы мне хотелось доброго куска хорошей кровяной колбасы!» Глядь, а колбаса на столе. Старик разгневался: «Вот мы из-за тебя и потеряли первое желание. Хотел бы я, чтобы эта колбаса вцепилась тебе в нос!» Колбаса как прыгнет! И не оторвать. Старуха горько заплакала. Муж в смятении утешает ее: «Буду богат, закажу для нее золотой футляр». «Нет, нет! — умоляет старуха. — Избавь меня от этой беды!» Ну, старик и уступил: так что по третьему желанию колбаса исчезла. И остались они такими же бедняками, как были прежде.

Один возжелал духовной независимости, не подумав, что это влечет за собой потерю власти, денег, почестей. Другой, возмечтавший о славе, сетует, что нет у него ни искренней дружбы, ни любви. Жан хотел любви — и получил ее.

Он недолго предавался горьким мыслям. Но написал матери. И приложил к письму любительский снимок, где молодая женщина с длинным белым ожерельем склонилась к маленькой девочке, уснувшей у нее на коленях.

Ответ не заставил себя ждать, но Жан знал, до какой степени все в нем продумано. Мать просто писала, что будет счастлива принять у себя на отпуск «своих детей». Оборот тонкий — ибо, кого считала она «своими детьми»? Уж наверняка не Жермену, ей совершенно неизвестную, и, без сомнения, совершенно для нее неприемлемую, узнай она ее поближе. Жану, следовательно, предстояло это испытание: он должен был представить матери молодую жену вместе с ребенком. Что касается младенца, дело пустячное: тут не приходилось ничего опасаться. Маргерит безусловно растает перед девочкой, плотью от ее плоти. Но Жермена? Как должно умилить Маргерит дитя, чтобы оно послужило пропуском и охранной грамотой для своей матери!

Жан попробовал посмотреть на жену более критическим взглядом, чем ему доводилось до сих пор. Эта радость жизни, пленявшая его, эти простодушные высказывания, эта до невероятия спокойная совесть католички, регулярно омываемая от греха, — он пытался взглянуть на все это глазами, которыми, вполне вероятно, увидит Маргерит.

И тут несколько усомнился в уместности своего выбора.

Жермена с раздражающим доверием готовилась к путешествию в Пуатье, словно это была самая заурядная поездка. Она наглаживала простенькие платья, сшитые собственноручно, поспешно дострачивала хитроумные блузки, просторные и падавшие мягкими складками по моде тех лет, сочиняла на досуге летние одеяния для дочки, легкие и крохотные. Жан задумался всерьез. Он стал опасаться, что встреча окажется весьма трудной. Он очень внимательно перечитывал материнское письмо — так, как обычно вчитывались в редкие письма, прибывавшие на улицу Франклина, стараясь отыскать смысл, заключавшийся между строк, в умолчаниях.

Жермену раздражала (и никогда не перестанет раздражать) такая манера чтения и перечитывания. Она поглощала письмо мгновенно. Читалось то, что написано, схватывался общий смысл, и делу конец. Жан, как и его мать, как и все племя, старался вычитать что-то из почерка, из расположения слов. Задумывался над интервалами между словами, пробелами, умолчаниями. Искал то, что не могло не таиться в ненаписанном, в подразумевавшемся.

«Ты премного извлекаешь из маленького письма», — замечала, смеясь, Жермена. А он не мог не думать, что ее собственная манера читать чересчур уж примитивна. Из письма матери следовало извлечь не только его смысл, лежащий на поверхности. Напротив, нужно было путем сложных умозаключений и тонкого проникновения в содержание различить за явным посланием всю совокупность намеков, куда более опасных и многозначительных, чем то, что было написано черным по белому.

Чем больше приближался час свиданья, тем тревожнее становилось на душе у Жана, понимавшего, что ему наверняка придется в одно и то же время защищать свою молодую жену от недоброжелательства, им предчувствуемого, и просить прощения за ее наивные высказывания, которых приходилось опасаться и с которыми он уже не ощущал себя полностью солидарным, как в дни первых любовных восторгов.

Маргерит ожидала сына на вокзале Пуатье вместе с Шарлоттой, Эмилем, Элен и Рене. У Жана сжалось сердце, когда он увидел ее — все той же и одновременно так постаревшей. На ней, как всегда, была черная шляпка, горизонтально надвинутая на лоб: вдова своего сына Франка, военная вдова. Яркость Жермены была явно неуместна.

Молодая женщина простодушно расцеловала своих сдержанных золовок и даже деверей. Эмиль от этого весь, конечно, залился краской. Маргерит великодушно спрятала улыбку. Жан улыбку заметил, как и усилье ее спрятать. Ему это не понравилось.

Девочку взяла на руки Элен, порозовевшая от счастья. Все направились на улицу Франклина, где их уже ждал ужин.

Жермена переступила порог, ничего не подозревая. Ей и в голову не приходило, что она была врагом, победителем, варваром, с которым долго велась война, иноземным захватчиком, впервые проникшим в сердце крепости. Она даже не знала, что перед ее вторжением эта крепость долго жила на осадном положении.

Вместе с нею внутрь дома проник внешний мир, и новое время, столь яростно отвергаемое, спокойно утвердило себя в самом центре бастиона сопротивленья, воздвигнутого Маргерит.

Жермене еще предстояло многому удивиться.