Когда же это было — в 1933 или весной 1934? Жан купил подержанную машину, свою первую машину. Ему перевалило за тридцать, но он только что научился водить. Усадив дочь на песочные шерстяные подушки заднего сиденья, он попытался стронуться с места. Машина не двигалась, — очевидно, он забыл что-то важное из действий, которые ему следовало осуществить. Девочка ждала, очень довольная.
И тут произошло событие, о котором, возможно, нельзя рассказать словами (хотя в тот вечер девочка впервые попыталась себе это объяснить) и которому предстояло изменить всю ее жизнь.
Обнаженная рука девочки лежала на песочной шерстяной ткани — новой территории, во владение которой она радостно вступала, как это делают собаки и кошки.
Пока Жан выпутывался, сражаясь с таинственным мотором, ключом, кнопками, сложной, но блестящей панелью управления, она разглядывала свою собственную руку на нейтральном фоне подушек заднего сиденья, набитых, как было принято в те давние времена, волосом.
Ей пришло в голову, что эту руку — телесного цвета на чуть более густом фоне — невозможно нарисовать, не прибегнув к какой-то уловке. Обвести черным, затемнить контур этой обнаженной руки значило в некотором роде — солгать. В сущности, пока она остается вот так неподвижной, ее кисть, ее рука всего лишь более светлые пятна на цветном фоне, на фоне мира, которому полностью принадлежат и ее кисть, и ее рука.
Давно уже привыкнув к этому тайному внутреннему монологу, обращавшему все, что привлекало к себе ее активное внимание; в чудесное зрелище, она осознала в какое-то головокружительное мгновение, что растворена в этой красочной совокупности, где само ее присутствие было мгновением. Только и всего.
Девочка поняла, что вся, с головы до ног, — часть этого зрелища. Для прохожего, идущего мимо и бросающего взгляд на неподвижную машину, она сама — не более чем светлое пятно, разумеется, своеобразное, но слитое с бесконечным и многокрасочным миром, в который вписано ее существование.
Ей захотелось куда-то отступить, спрятаться. Быть далеко, не здесь. Подняться, например, выше этажом, как подымаются в лифте универсального магазина. Ощутить эту мгновенную дурноту.
Но нет. Мир был замкнут. Не было никакого выхода — она могла находиться только здесь. Хочешь не хочешь, оставаться частью этой замкнутой совокупности, которую не разомкнешь, из которой не выйдешь, не убежишь.
Жить — здесь и в далеком, возможно, будущем, — здесь умереть. В замкнутом круге.
И быть здесь видимой и невидимой одновременно.
Ибо не в ее власти ускользнуть от взглядов: девочка обнаружила, что помимо своей воли открыта им — познаваема. Узнаваема по признакам, которые ее обозначают и в то же время от нее ускользают: они ее обозначали, обозначая ее определенным именем; они были ей не подвластны, потому что были не ею выбраны.
Невидима: потому что, хотя этот уже очень старый взгляд внешнего мира и мог объять все, что обозримо, никто, кроме нее самой, ничего в ней не постигал.
За несколько минут, а то и за несколько секунд, ребенок вдруг ощутил, что сильно постарел (или повзрослел?).
Наивность была утеряна.
Жан вспомнил, что именно должен он сделать. Машина стронулась.
Но в ней была уже не та пассажирка, которая села в машину. Возможно, окончилось детство.
Отныне дочь Жана знала, что одновременно и противоречиво принадлежит двум мирам, что тут уж ничего не поделаешь и что вдобавок любит она и тот и другой.
Боль от этой мысли пронзила ее мгновенно и долго не уходила, девочка переносила ее, как переносят дети, — молча.