Летний вечер, половина одиннадцатого

Дюрас Маргерит

Маргерит Дюрас уже почти полвека является одной из самых популярных и читаемых писательниц не только во Франции, но и во всем читающем мире. «Краски Востока и проблемы Запада, накал эмоций и холод одиночества — вот полюса, создающие напряжение в прозе этой знаменитой писательницы».

В «западных» романах Дюрас раннего периода — «Модерато Кантабиле» и «Летний вечер, половина одиннадцатого» — любовь тесно переплетается со смертью, а убийства — вариации на тему, сформулированную Оскаром Уайльдом: любящий всегда убивает того, кого любит.

 

I

— Паэстра его зовут. Родриго Паэстра.

— Родриго Паэстра.

— Да. А того, кого он убил, звали Перес. Тони Перес.

— Тони Перес.

Проходят по площади под дождем двое полицейских.

— И в котором часу он убил Переса?

Сосед точно не знает, где-то днем, около двух, а сейчас уже почти вечер. Двоих он убил, Родриго Паэстра, — Переса и свою жену. Обе жертвы были обнаружены два часа назад в гараже Переса, в углу.

В кафе уже сгущается полумрак. В глубине, на мокрой стойке бара, горят свечи, их желтый свет смешивается с голубоватым светом угасающего дня. Ливень прекращается внезапно, как и начался.

— А сколько ей было лет, жене Родриго Паэстры?

— Совсем молоденькая. Девятнадцать лет.

Мария делает скорбную гримаску.

— Можно мне еще стаканчик мансанильи? — просит она.

Сосед заказывает для нее. Он тоже пьет мансанилью.

— Странно, что они до сих пор его не поймали, — продолжает она, — городок такой маленький.

— Он знает городок лучше, чем полицейские. Родриго — его так просто не возьмешь.

Бар переполнен. Вокруг говорят о преступлении Родриго Паэстры. Насчет Переса все согласны, но насчет молодой женщины — нет. Дитя, говорят многие. Мария осушает свой стаканчик мансанильи. Сосед смотрит на нее удивленно.

— Вы всегда пьете так?

— Когда как, — говорит она, — но в общем, да, почти всегда так.

— Одна пьете?

— Сейчас — да.

Кафе выходит не прямо на площадь, а на квадратную галерею, разделенную, рассеченную с двух сторон главной улицей городка. Галерея обнесена каменными перилами; парапет достаточно широкий и крепкий, чтобы выдержать ребятишек, которые запрыгивают на него, ложатся, глядя, как прибывает вода в канавах после дождя, как ходят по площади полицейские. Среди ребятишек — Жюдит, дочка Марии. Опершись о парапет, она смотрит на площадь; над перилами видна только ее головка.

Время сейчас, наверно, между шестью и семью вечера.

Снова налетает ливень, и площадь пустеет. Купа карликовых пальм на клумбе посреди площади гнется под ветром. Цветы между деревцами примяты. Жюдит прибегает с галереи и прижимается к матери. Но ей уже не страшно. Молнии вспыхивают одна за другой, подряд, и гром грохочет непрерывно. Время от времени небо раскалывается с металлическим треском, который, смолкнув на миг, переходит в ровный гул и звучит все глуше и глуше по мере того, как ливень иссякает. На галерее становится тихо. Жюдит отходит от матери, идет смотреть на дождь поближе. Площадь танцует в струях дождя.

— Это на всю ночь, — говорит сосед.

Ливень опять стихает так же внезапно. Сосед отворачивается от бара и показывает на темно-синее небо с широкими свинцово-серыми краями, такое низкое, что, кажется, оно задевает крыши.

Мария хочет еще выпить. Сосед заказывает мансанилью, воздерживаясь от комментариев. Он выпьет тоже.

— Это моему мужу захотелось провести отпуск в Испании. Я бы предпочла где-нибудь еще.

— Где же?

— Я как-то не думала. Везде понемногу. И в Испании тоже. Не придавайте значения тому, что я говорю. В сущности, я очень рада, что попала этим летом в Испанию.

Он берет ее стакан с мансанильей и подает ей. Расплачивается с официантом.

— Вы приехали около пяти, не так ли? — спрашивает сосед. — Вы, наверно, были в маленьком черном «Ровере», что остановился на площади?

— Да, — кивает Мария.

— Было еще совсем светло, — продолжает он. — Дождь как раз перестал. Вас было четверо в этом черном «Ровере». За рулем сидел ваш муж. А вы рядом с ним? Да? А сзади была маленькая девочка, — он показывает, — вот эта. И еще одна женщина.

— Да. Мы попали в грозу еще в три часа, в полях, и моя дочка очень испугалась. Поэтому мы решили заночевать здесь, а не добираться сегодня до Мадрида.

Сосед говорит, а сам не сводит глаз с площади, высматривает полицейских — небо прояснилось, и их снова видно, — изо всех сил прислушивается, различая сквозь раскаты грома свистки, доносящиеся со всех углов.

— Моя подруга тоже испугалась грозы, — добавляет Мария.

Солнце садится в конце главной улицы городка. Где-то там отель. Оказывается, еще не так поздно, как можно было подумать. Гроза спутала часы, поторопила время, но вот оно вновь просвечивает, краснея, сквозь толщу облаков.

— Где же они? — спрашивает сосед.

— В отеле «Принсипаль». Мне уже пора к ним.

— Да-да, я помню. Мужчина, ваш муж, высунулся из «Ровера» и спрашивал у прохожих, сколько в городе отелей. А потом вы поехали в сторону отеля «Принсипаль».

— Конечно, комнат уже не было. Ни одной свободной не осталось.

Закат снова затянуло тучами. Опять собирается гроза. Темно-синяя, глубокая, как океан, масса с середины дня медленно ползет над городком. Она пришла с востока. Еще светло ровно настолько, чтобы видеть ее угрожающий цвет. Они, наверно, так и стоят на краю балкона. Там, в конце главной улицы. А теперь у тебя глаза совсем синие, говорит Пьер, как небо сейчас.

— Я не смогу уйти. Посмотрите, опять начинается. Жюдит не бежит к ней на этот раз. Она смотрит, как резвятся босоногие ребятишки в водосточных канавках на площади. Густая от глины вода течет между их ног. Вода темно-красная, такого же цвета, как камни городка, как земля вокруг. Вся молодежь здесь, веселится на площади под сверкание молний и несмолкающие громовые раскаты. Слышно, как они насвистывают песенки; высокие ноты, пробиваясь сквозь шум грозы, ласкают слух своей мелодичностью.

Вот и ливень. Океан обрушился на городок. Площадь скрывается из виду. Галереи заполняет толпа. В кафе говорят все громче, чтобы расслышать друг друга. Даже кричат. И то и дело — имена Родриго Паэстры и Переса.

— Передышка для Родриго Паэстры, — говорит сосед.

И показывает на полицейских, которые укрылись на галерее, пережидая ливень.

— Полгода они были женаты, — продолжает сосед. — Он застал ее с Пересом. Ну кто поступил бы иначе? Его обязательно оправдают, нашего Родриго.

Мария пьет еще. Морщится. Наступает то время дня, когда от спиртного к горлу подкатывает тошнота.

— Где он? — спрашивает она.

Сосед наклоняется к ней. Она чувствует густой, лимонно-терпкий запах его волос. Губы у него блестящие, красивые.

— В городе, где-то на крыше.

Они улыбаются друг другу. Он отстраняется. Она еще ощущает теплоту его голоса в ямке между плечом и шеей.

— Захлебнулся и утонул?

— Нет, — он смеется, — я повторяю то, что слышал. Я ничего не знаю.

В углу кафе завязывается спор о преступлении; спорят шумно, и все другие разговоры смолкают. Жена Родриго Паэстры сама кинулась в объятия Переса, чем же Перес виноват? Можно ли оттолкнуть женщину, когда она вот так вешается вам не шею?

— А правда, можно ли? — спрашивает Мария.

— Трудновато. Но Родриго Паэстра этого не учел.

У Переса есть друзья, они оплакивают его сегодня. Его мать там, одна у его тела, в мэрии. А жена Родриго Паэстры? Ее тело тоже в мэрии. Но она была нездешняя. Никого нет с ней сегодня вечером. Она была из Мадрида, муж привез ее сюда прошлой осенью.

Ливень прекратился, затихает оглушительный шум дождя.

— Не успела выйти замуж, как захотела перепробовать всех мужчин в округе. Что было с ней делать? Убить?

— Ну и вопрос, — говорит Мария; она показывает рукой на площадь, на широкую закрытую дверь.

— Да, — кивает сосед, — это мэрия.

В кафе заходит его друг; они опять говорят о преступлении.

Ливень кончился, и площадь снова заполонили ребятишки. Почти не видно конца улицы — где-то там обрывается городок и высится белая громада отеля «Принсипаль». Мария замечает, что Жюдит уже среди ребятишек на площади. Нерешительно топчется и все же ступает в грязную красную воду. Друг соседа угощает Марию стаканчиком мансанильи. Она кивает. Давно она в Испании? Девять дней, отвечает она. Испания ей нравится? Конечно. Она здесь уже бывала.

— Мне пора, — говорит она. — С этой грозой не знаешь, куда деваться.

— Ко мне, — предлагает сосед.

Он смеется. Она смеется тоже, но, на его взгляд, недостаточно весело.

— Еще стаканчик мансанильи?

Нет, Мария не хочет больше пить. Она зовет Жюдит, та подбегает, ноги как в красных сапожках из глины с площади.

— Вы еще придете? Вечером?

Она не знает, может быть.

Они идут вдоль тротуара к отелю. Над городком веют запахи конюшни, свежего сена. Ночью будет хорошо, как у моря. Жюдит шлепает по канавке с красной водой. Мария не окликает ее — пусть. Им встречаются полицейские — они дежурят на всех перекрестках улиц. Уже почти совсем стемнело. Аварию в электросети еще не устранили, — должно быть, это надолго. Только на крыши еще ложатся — для тех, кто их видит, — блики закатного неба. Мария берет Жюдит за ручку, что-то говорит ей. Жюдит привыкла, она ее не слушает.

Они там, сидят друг против друга в зале ресторана. Улыбаются Марии и Жюдит.

— Мы тебя ждали, — говорит Пьер.

Он смотрит на Жюдит. И она тоже так испугалась грозы на дороге. Плакала. Ее глаза еще обведены темными кругами.

— Гроза никак не кончится, — говорит Пьер. — Жаль. Мы могли бы добраться до Мадрида сегодня же вечером.

— Этого надо было ожидать, — говорит Мария. — По-прежнему нет ни одной комнаты, никто не решился выехать?

— Ни одной. Даже для детей.

— Завтра будет не так жарко, — говорит Клер, — пусть это нас утешает.

Пьер обещает Жюдит, что они останутся здесь.

— Мы покушаем, — говорит ей Клер. — А потом в коридорах постелют одеяла для маленьких девочек, и для тебя тоже.

В ресторане уже нет ни одного свободного столика.

— И все французы, — роняет Клер.

В свете свечей ее красота еще заметнее. Говорили ей уже, что ее любят? Вот она, сидит и улыбается, готовая к ночи, которой не будет. Ни ее губы, ни глаза, ни растрепавшиеся к вечеру волосы, ни ее руки, распахнутые, раскрытые, расслабленные в ликующем обещании близкого счастья, не говорят о том, что сегодня кончилось для них безмолвное созерцание, обещавшее это счастье в будущем.

Вот и дождь. Он так оглушительно стучит по стеклянной крыше ресторана, что постояльцам приходится выкрикивать свои заказы. Плачут дети. Жюдит раздумывает, не заплакать ли тоже, но не плачет.

— Ну и дождь, — говорит Клер — она потягивается от нетерпения. — С ума сойти, как льет, с ума сойти, ты только послушай, Мария, какой дождь.

— Как же ты испугалась, Клер.

— Правда, — вспоминает она.

Жуткая сумятица царила повсюду в отеле. Дождь еще не начался, но тучи нависли, низкие, грозные. Когда Мария нашла их обоих, они были в конторке отеля. Болтали, стоя рядом в этой конторке отеля. Она остановилась, охваченная надеждой. Они не видели Марии. И тут она обратила внимание на их руки — эти руки незаметно держались друг за друга, свисая вдоль стоявших рядом тел. Было совсем рано. Это не вечер наступил, это потемнело из-за грозы. Ни следа испуга не осталось в глазах Клер. Мария решила, что у нее есть время — время! — сходить на площадь, в кафе, которое они заметили, когда приехали.

Чтобы не смотреть на Пьера, обе они провожают взглядами официантов, которые несут подносы, уставленные стаканами с мансанильей и хересом. Клер окликает одного и просит для всех мансанилью. Приходится кричать — так барабанит дождь по стеклу. Вокруг кричат все громче. Дверь конторки открывается каждую минуту. Люди прибывают и прибывают. Огромное расстояние захватила гроза.

— Где ты была, Мария? — спрашивает Пьер.

— Сидела в кафе с другом того человека, Родриго Паэстры. Пьер наклоняется к Марии.

— Если ты и вправду хочешь, — говорит он, — мы можем добраться сегодня до Мадрида.

Клер услышала.

— Клер? — спрашивает Мария.

— Я не знаю.

Она почти простонала это. Руки Пьера потянулись к ее рукам и тут же отпрянули. В машине, когда она так испугалась грозы, уже был этот жест, а небо грохотало, это небо, нависшее над пшеничными полями, и кричала Жюдит в меркнущем свете дня. Она побледнела тогда, Клер, так побледнела, эта бледность была даже поразительнее, чем ее страх.

— Тебе, Клер, незнакомы такого рода неудобства, ты не знаешь, что это — бессонные ночи в коридорах отелей.

— Нет, знакомы. Кто же их не знает?

Она отгоняет мысль о руках Пьера, сжавших ее руки — всего несколько часов назад, под взглядом ослепших глаз Марии. Побледнела ли она опять? Заметил ли он, что она, Клер, опять бледнеет?

— Останемся здесь на эту ночь, — говорит он. — Раз в кои-то веки.

Он улыбается. А тогда, раньше, — улыбался он?

— Раз в кои-то веки? — переспрашивает Мария.

Руки Пьера на этот раз преодолевают весь путь и ложатся на руки его жены, Марии.

— Я хотел сказать, что тогда еще не настолько привык к этим неудобствам, чтобы бояться их так, как ты теперь, Мария.

Мария отодвигается от стола; она должна это сказать, руки ее вцепляются в стул, глаза закрываются.

— Один раз в Вероне, — говорит она.

И не видит, что там творится. Только голос Клер пробивается сквозь гомон других голосов лучиком света.

— В Вероне? Что же там было?

— Мы очень плохо спали, — отвечает Пьер.

Начался ужин. Свечи пахнут так сильно, их запах заглушает запахи еды, которую несут с пылу, с жару обливающиеся потом официанты. Кто-то кричит, кто-то недоволен. Управляющая отелем просит ее понять, ей очень трудно сегодня, из-за грозы.

— Сколько же я пью, — вздыхает Мария. — В который уже раз, это же надо так пить.

— И всегда тебя это удивляет, — говорит Клер.

Ливень перестал. В минуты неожиданного затишья слышно, как весело струится вода по стеклянной крыше. Жюдит отправилась куда-то в сторону кухни, один официант приводит ее назад. Пьер говорит о Кастилии. О Мадриде. А в этом городке, оказывается, есть два подлинных Гойи, в церкви Сан-Андреа. Церковь Сан-Андреа на площади, через которую они проезжали. Им приносят супницу. Мария наливает Жюдит супу. И тотчас глаза Жюдит наполняются слезами. Пьер улыбается дочке. Вряд ли удастся заставить Жюдит поесть, Мария уже не надеется.

— Мне что-то сегодня не хочется есть, — морщится Клер, — наверно, это из-за грозы.

— Такое блаженство, — говорит Мария.

Клер погружается в созерцание зала. Лицо ее вдруг становится задумчивым, но за этой задумчивостью притаилась улыбка. По лицу Пьера пробегает судорога, он поднимает на Марию глаза — глаза Жюдит, — и Мария улыбается этим глазам.

— Так долго не было этой грозы, этой свежести, — объясняет она.

— Как ты права, — соглашается Клер.

У Марии снова появляется надежда заставить Жюдит поесть. И ей это удается. Ложка за ложкой, Жюдит глотает суп. Клер рассказывает ей сказку. Пьер слушает тоже. Суматоха в зале немного улеглась. Все время слышны раскаты грома — то громче, то тише, гроза отступает, приближается снова. Когда стеклянная крыша озаряется вспышкой молнии, непременно вскрикивает кто-нибудь из детей.

За ужином опять говорят о преступлении Родриго Паэстры. Люди смеются. Ай да Родриго Паэстра, у кого в жизни не было случая убить вот так, запросто?

Не смолкают свистки полицейских в темноте. Когда они раздаются совсем рядом с отелем, разговоры стихают, люди прислушиваются. Скорее бы поймали Родриго Паэстру, думают некоторые. Ночь предстоит трудная.

— Он где-то на крышах, — говорит Мария тихо-тихо.

Они не расслышали. Жюдит ест фрукты.

Мария встает. Выходит из ресторана. Они остаются одни. Она пойдет посмотрит, что это за отель, сказал она.

Коридоров много. Большинство из них представляют собой замкнутые окружности. Некоторые выходят прямо на пшеничные поля. Другие — на главную улицу, и видно, как она вдали рассекает надвое площадь. Есть коридоры, ведущие на балконы, откуда можно увидеть крыши городка. Вот-вот польет снова. Горизонт золотисто-рыжий. Каким далеким он кажется. Грозовые тучи стали еще тяжелее. И такое накатывает отчаяние — гроза не кончится, она не кончится этой ночью.

— Грозы налетают и пролетают, — сказал Пьер. — Быстро пролетают. Не надо бояться, Клер.

Он так сказал. Манящий запах ее испуга, ее охваченной страхом юности, Мария не знала его прежде. Всего несколько часов назад.

Крыши пусты. Наверно, так они и останутся пустыми, как ни надейся увидеть на них кого-то.

Пошел дождь, мелкий, но он окутывает пустые крыши, и город тонет в нем. Ничего больше не видно. Лишь воспоминание об одиноком силуэте, привидевшемся ей.

Когда Мария возвращается в ресторан, управляющая сообщает о приходе полиции.

— Вы, конечно, знаете, — говорит она, — что сегодня днем в нашем городе было совершено преступление. Мы просим нас извинить.

 

II

Удостоверять свою личность никому не приходится. Управляющая ручается за всех своих постояльцев.

Шестеро полицейских ринулись в ресторан. Еще трое идут в замкнутые коридоры, что окружают зал. Они обыщут комнаты, выходящие в эти коридоры. Просто обыщут несколько комнат, говорит управляющая. Это ненадолго.

— Мне сказали, что он где-то на крышах, — говорит Мария.

Они услышали ее. Она сказала это очень тихо. Но они не удивлены. Мария не настаивает. Шум и суматоха в ресторане достигла апогея. Все официанты местные, все знают Родриго Паэстру. Полицейские тоже местные. Они окликают друг друга, переговариваются. Об ужине забыли. Вмешивается управляющая. Пусть только кто попробует сказать здесь дурное о Пересе. Официанты продолжают обсуждать происшедшее между собой. Управляющая что-то кричит, никто не слышит ее распоряжений.

Но вот официанты все друг другу сказали, а постояльцы мало-помалу приходят в себя после первого ошеломления и требуют, чтобы их обслужили. Официанты возвращаются к своим обязанностям. Заговаривают с постояльцами. Все внимательно прислушиваются к пересудам официантов, наблюдают за полицейскими, которые входят и выходят, все встревожены, кто-то предсказывает успех поисков, кто-то — неудачу, есть и такие, что усмехаются наивности Родриго Паэстры. А женщины говорят: как это ужасно, быть убитой в девятнадцать лет и спать вечным сном, как спит сейчас жена Родриго Паэстры, одна, совершенно одна в этой провинциальной мэрии, совсем еще дитя. Но все в этой сумятице едят, кто с аппетитом, кто без, все едят пищу, которую приносят в спешке разъяренные официанты. Хлопают двери в коридорах, полицейские проходят через зал, сталкиваются, в руках у них автоматы, на ногах сапоги, они туго подпоясаны ремнями, невозмутимые, серьезные, и тошнотворный запах мокрой кожи и пота исходит от них. Плачут при виде их дети.

Двое полицейских, кажется, направились в коридор слева от ресторана, тот самый, откуда только что вышла Мария.

Жюдит, насмерть перепуганная, уже не есть фрукты. Полицейских в ресторане больше нет. Официант, подававший ужин, возвращается к их столику; трясясь от ярости, он бормочет ругательства в адрес Переса и с сочувствием говорит о долготерпении Родриго Паэстры; Жюдит держит в руке дольки апельсина, сок стекает по пальцам, а она слушает его, слушает.

Они, наверно, уже вышли на тот самый балкон в конце замкнутого коридора, где только что была Мария. Дождь как раз перестал, и слышны их удаляющиеся шаги в этом коридоре, что тянется вдоль ресторана; Мария различает их сквозь журчание струй на стеклянной крыше, а больше никто в зале их уже не слышит.

Можно подумать, что все успокоилось. Утихомирилось небо. Спокойно журчит вода на стеклянной крыше, глухо стучат шаги полицейских в последнем оставшемся коридоре — но когда обыщут комнаты, кухню, дворы — можно ли будет обо всем этом забыть? Когда-нибудь? Нет.

Если они вышли на балкон в конце этого последнего коридора, если они уже там — значит, Родриго Паэстры нет на крышах городка.

— Почему же мне сказали такое? — снова начинает Мария все так же тихо.

Они услышали. Но ни он, ни она не удивляются.

Она видела эти крыши. Только что они простирались перед ней, вздымались их коньки под темным небом, они громоздились друг на друга, такие голые под ее балконом, голые, одинаковые, пустые.

Снаружи кто-то зовет? С улицы? Со двора? Где-то совсем близко. Официанты останавливаются с подносами в руках и ждут. Никто не жалуется. Зов повторяется. Прорывается ужас во внезапно наступившую тишину. Если прислушаться, услышишь, что кричат все время одно и то же. Его имя.

— Родриго Паэстра!

Они призывают его откликнуться, сдаться, выкрикивая его имя протяжно, нараспев, почти что нежно.

Мария встала. Пьер берет ее за руку и заставляет сесть. Она послушно опускается на стул.

— Но он же где-то на крышах, — шепотом повторяет она.

Жюдит ее не услышала.

— Странно, — будто про себя роняет Клер, — но мне это совершенно все равно.

— Да, — отвечает ей Мария, — просто я это знаю.

Пьер мягко окликает Марию.

— Прошу тебя, Мария, — говорит он.

— Это из-за криков, — объясняет она, — они действуют на нервы, это ничего.

Крики смолкают. Снова хлещет ливень. Вот и полицейские. Официанты снова занимаются своим делом, снуют по залу, улыбаясь, опуская глаза. Управляющая так и стоит в дверях ресторана, наблюдает за своим персоналом, тоже улыбается. Она ведь тоже знала Родриго Паэстру. Один из полицейских идет в конторку отеля и звонит по телефону. Он звонит в соседний городок с просьбой прислать подкрепление. Он кричит: дождь опять барабанит по стеклянной крыше. Полиция работает на совесть, говорит он, городок был оцеплен сразу же, как только обнаружили преступление, у них десять шансов из десяти задержать Родриго Паэстру на рассвете, надо ждать, поиски очень затруднены грозой и аварией в электросети, но скорее всего эта гроза кончится, как обычно бывает, к утру, главное — перекрыть на ночь все выезды из города, а для этого нужны еще люди, и тогда с первым лучом солнца Родриго Паэстра будет пойман, как крыса в крысоловку. Там поняли полицейского. Он ждет ответа, и ему отвечают очень быстро. Через полтора часа, к десяти, подкрепление будет здесь. Официант снова подходит к столику, его трясет, он обращается к Пьеру.

— Если они его поймают, — говорит он, — если ухитрятся его поймать, в тюрьму он не пойдет. Он не дастся.

Мария пьет вино. Официант уходит. Пьер наклоняется к Марии.

— Не пей столько, Мария, прошу тебя.

Подняв руку, Мария отталкивает препятствие. Препятствие — этот голос, она отстраняет его снова и снова. Клер услышала, что сказал Пьер Марии.

— Не так много я пью, — говорит Мария.

— Правда, — подтверждает Клер, — Мария сегодня пьет меньше, чем обычно.

— Вот видишь, — говорит Мария Пьеру.

Сама Клер ничего не пьет. Пьер поднимается и говорит, что тоже пойдет осмотрит отель.

Полицейских в отеле больше нет. Они ушли, спустившись гуськом по лестнице, которая начинается от конторки. Дождь перестал. Свистки еще слышны, но где-то вдали, и в зале снова болтают, жалуются на скверную испанскую еду, которую официанты еще подают последним прибывшим с особенной расторопностью и с торжествующим видом — потому что Родриго Паэстру пока не поймали. Жюдит успокоилась и зевает. Официант еще раз подходит к их столику, теперь он обращается к Клер, к красоте Клер, останавливается, чтобы поглядеть на нее, пока говорит.

— Может, еще и не поймают, — надеется он.

— А она любила Переса? — спрашивает Клер.

— Тоже мне, разве можно любить Переса, — говорит официант.

Клер смеется, и официант тоже позволяет себе посмеяться.

— Все-таки, — настаивает Клер, — что, если она любила Переса?

— По-вашему, Родриго Паэстра обязан был это понимать? — усмехается официант.

Он уходит. Клер отщипывает кусочки хлеба. Мария пьет, и Клер не останавливает ее.

— Где же Пьер? — спрашивает Мария.

— Я не знаю. Как и ты.

Мария наклоняется к столу, чуть привстает, потом придвигается к Клер близко-близко.

— Послушай, Клер, — говорит Мария, — послушай меня.

В ответ на ее движение Клер, наоборот, откинулась на спинку стула. Подняла глаза, взгляд ее так далеко от Марии, невидяще смотрит куда-то в глубину зала.

— Я слушаю тебя, Мария, — отзывается она.

Мария опускается на стул и не говорит ничего. Проходит еще немного времени. Клер не крошит больше хлеб. Возвращается Пьер, он рассказывает, что выбрал самый уютный коридор в отеле для Жюдит, что он видел небо, гроза мало-помалу теряет силу, завтра скорее всего будет хороший день и с самого утра, если они захотят, можно будет ехать в Мадрид, только сперва они посмотрят Гойю в церкви Сан-Андреа. Гроза опять разбушевалась, и он говорит громче, чем обычно. У него красивый голос, четкая дикция, сегодня у него дикция почти ораторская. Он говорит о двух подлинных Гойи — было бы жаль их не посмотреть.

— А если бы не эта гроза, мы бы о них забыли, — говорит Клер.

Она сказала это, как могла бы сказать что угодно другое, и все же никогда до сегодняшнего вечера она бы так не сказала. Где это произошло в тот сумеречный час, оставленный им Марией, совсем недавно, где, в каком месте отеля они сперва с удивлением, а потом с восхищением обнаружили, что так мало знали друг друга до сих пор, что, оказывается, долго исподволь готовилась эта дивная встреча, чтобы состояться… у этого окна?.. на том балконе?.. в том коридоре?.. в теплоте, нахлынувшей на улицы после ливня, под темным, таким темным небом, Клер, сказал он, твои глаза сейчас точно такого же цвета, что и дождь. Как я не замечал этого раньше? У тебя серые глаза, Клер.

А она ответила ему, что дело в освещении, что это, наверно, обман зрения, потому что вечер и гроза.

— По-моему, если мне не изменяет память, — говорит Мария, — перед отъездом из Франции у нас был разговор об этих двух подлинниках Гойи.

Пьер помнит этот разговор. Клер — нет. Ливень перестал, и они слышат друг друга. Ресторан постепенно пустеет. Гомон выплескивается в коридоры. Кажется, там сдвигают кровати. Матери переодевают детей. Вот и Жюдит пора уже спать. Пьер молчит. Наконец Мария говорит то, что надо сказать:

— Я пойду уложу Жюдит в том коридоре.

— Мы тебя ждем, — кивает Пьер.

— Я скоро.

Жюдит не упрямится. В коридоре много детей, некоторые уже спят. Мария не станет сегодня раздевать Жюдит. Она закутывает ее в одеяло, укладывает у стены в середине коридора.

И ждет, когда Жюдит уснет. Ждет долго.

 

III

Прошло время, и последние следы заката уже исчезли в темном небе.

— Не стоит рассчитывать, что сегодня вечером в городе будет свет, — сказала управляющая отелем. — Так всегда бывает в нашем краю, грозы здесь очень сильные, и обычно света нет всю ночь.

Света нет. Гроза еще будет бушевать, короткие ливни будут обрушиваться один за другим всю ночь. Небо все такое же низкое, и все так же ползет: сильный ветер волочит его к западу. Так отчетливо виден этот тяжелый пласт до самого горизонта. И отчетливо видны границы грозы, которая все еще силится захватить светлые участки неба.

С балкона, где она стоит, Марии видна гроза во всю ее ширь. А они остались в зале ресторана.

— Я скоро, — сказала им Мария.

За ее спиной, в коридоре, все дети уже спят. Среди них Жюдит. Обернувшись, Мария может увидеть ее — уснувший комочек в нежных отсветах керосиновых ламп, висящих на стене коридора.

— Я скоро, как только Жюдит уснет, — сказала им Мария.

Жюдит спит.

Отель переполнен. Люди в комнатах, люди в коридорах, скоро и в этом коридоре прибудет народу. В отеле больше людей, чем в целом квартале городка. А за городком тянутся дороги, пустынные дороги тянутся до самого Мадрида, к которому с пяти часов движется гроза, проливается дождем то здесь, то там, полыхает молниями, набирает силу. Когда-нибудь она иссякнет. Когда же? Она будет бушевать всю ночь.

Все кафе в городке уже закрыты.

— Мы тебя ждем, Мария, — сказал Пьер.

Городок маленький, он уместился на двух гектарах, неправильных очертаний, до отказа заполненная форма с четким контуром. А дальше, куда ни повернись, простираются поля; такие однообразные, ровные, лишь едва заметно колышутся они в ночной темноте, но на востоке как будто вдруг обрываются. Там река; за лето она пересохла, но завтра она выйдет из берегов.

Часы показывают десять. Вечер. Лето.

Под балконами отеля проходят полицейские. Поиски, должно быть, совсем вымотали их. Они тяжело волочат ноги по уличной грязи. Уже много часов прошло после убийства, и они говорят теперь о погоде, о грозе.

— Родриго Паэстра, он где-то на крышах.

Мария вспомнила. Крыши — вот они, они пусты. Тускло поблескивают под балконом, на котором она стоит. Никого.

Они ждут ее в зале ресторана, среди столиков, с которых уже убрано; они забыли о ней, сидят, боясь шелохнуться, не отрывая глаз друг от друга. Отель переполнен. Им негде больше побыть вдвоем, только здесь.

Снова раздаются свистки — на другом конце городка, далеко за площадью, в той стороне, где Мадрид. Ничего не произошло. Полицейские задерживаются на углу улицы слева, идут дальше. Это просто дозор. Полицейские проходят под ее балконом и сворачивают на другую улицу.

Десять часов или немного больше. Ей уже давно пора быть с ними в ресторане, войти к ним, вторгнуться между его и ее глазами и еще раз сообщить им свою потрясающую новость:

— Мне сказали, что Родриго Паэстра прячется где-то на крышах городка.

Она уходит с балкона в коридор, ложится рядом с Жюдит. Ее Жюдит, ее комочек среди других спящих в коридоре детей. Мария тихонько целует ее волосы.

— Жизнь моя, — шепчет она.

Малышка не просыпается. Она лишь едва заметно шевельнулась, вздохнула и снова погрузилась в глубокий сон.

И городок тоже теперь погружен в сон, в спокойный сон. Только кое-где говорят еще о Родриго Паэстре — он нашел свою жену обнаженной рядом с Пересом, оба крепко спали после любви. А теперь она мертва. Мертвое тело девятнадцати лет от роду лежит в мэрии.

Если бы Мария встала, если бы пошла в ресторан, она могла бы попросить, чтобы ей принесли чего-нибудь выпить. Она представляет себе первый глоток мансанильи, ее вкус во рту и потом — разливающийся по телу покой. Но не встает.

Где-то там, за этим коридором, за желтой трепещущей завесой света керосиновых ламп раскинулись крыши городка, а над ними ползет небо, ползет, сгущаясь и тяжелея. Кусок неба она видит в прямоугольнике открытой балконной двери.

Мария встает. Может быть, все-таки вернуться в ресторан, где они еще сидят, потрясенные внезапно поразившим их желанием, сидят одни среди пустых столиков и измученных официантов, которые ждут их ухода, но они их даже не видят.

Она снова идет на балкон, закуривает сигарету. Дождя пока нет. Что-то долго его нет. Он назревает в темном небе, но надо еще подождать. За дверью балкона слышно, как заходят в коридор мужчины и женщины. Они говорят тихо, чтобы не разбудить детей. Ложатся. Некоторое время лежат молча, надеясь уснуть, но сон не идет, и они опять начинают разговаривать. Отовсюду, особенно из переполненных комнат, доносится гул голосов, перекрываемый через равные промежутки времени неотвратимыми, как рок, шагами полицейских.

Шаги проходят, и возобновляется ровный семейный гул, неспешные, усталые, такие будничные разговоры во всех замкнутых коридорах и комнатах. За каждой дверью, на сдвинутых кроватях, в тесноте, рожденной из внезапной прохлады грозы, говорят о лете, об этой летней грозе и о преступлении Родриго Паэстры.

Вот наконец и ливень. В несколько мгновений он заполняет улицы. Слишком сухая земля не может впитать сразу столько воды. Деревья на площади гнутся от ветра. Мария видит, как их кроны то появляются, то скрываются за коньками крыш. А когда молнии озаряют городок и поля вокруг, в их мертвенно-белом свете на один этот миг видит она неподвижный комок в струях дождя — фигуру Родриго Паэстры, скорчившуюся в проеме темного каменного дымохода.

Всего несколько минут продолжается ливень. Снова становится тихо, и ветер тоже стихает. И свет — слабый, смутный, долгожданный — проливается с утихомирившегося неба. И в этом свете — так хочется, чтобы он стал ярче, что он и вправду словно разгорается, но скоро, скоро померкнет в преддверии нового ливня — в этом свете Мария видит неясный силуэт; он бьет в глаза, он вопиет, этот неясный, размытый силуэт Родриго Паэстры.

Полицейские возобновляют свои поиски. Они вернулись, как только утихомирилось небо. Шлепают и шлепают по грязи. Мария перегибается через перила балкона и видит их. Один из них смеется. Весь город полнится свистками, они раздаются через равные промежутки времени. Это просто дозоры, дозоры будут ходить до утра.

Кроме того балкона, на котором стоит Мария, еще много балконов выходят уступами на северный фасад отеля. Все они пусты, все, кроме одного — справа от Марии, этажом выше. Они, наверное, там недавно. Мария не заметила, как они появились. Она пятится в дверной проем, в коридор, где все уже спят.

Наверно, это их первый поцелуй. Мария гасит сигарету. Она видит их, так отчетливо они вырисовываются во весь рост на фоне ползущего неба. Поцелуй длится, руки Пьера легли на груди Клер. Должно быть, они что-то говорят друг другу. Но очень тихо. Должно быть, это первые слова их любви. Слова рвутся с губ между двумя поцелуями, рвутся неудержимо.

Полыхают молнии, и мертвенно-бледным в их свете становится город. Они вспыхивают неожиданно, в каком-то непостижимом ритме. И когда они озаряют небо, мертвенно-бледными становятся и эти поцелуи, и два силуэта, слитые теперь в один, неразделимые, сколько ни всматривайся, хоть ослепни. Может быть, за черным пологом неба он поцеловал сначала ее глаза? Кто знает? Твои глаза, они были цвета твоего испуга сегодня днем, цвета дождя, что лил тогда, Клер. Твои глаза, я едва различаю их, но как же я не замечал этого раньше, твои глаза серые, да?

А рядом с этими поцелуями, всего в нескольких метрах, Родриго Паэстра, закутанный во что-то коричневое, ждет конца отпущенной ему адской ночи. На рассвете с ним будет кончено.

Гроза вновь набирает силу, сейчас новый ливень разлучит их, и Мария не сможет больше, их видеть.

Но пока он делает это, и Мария делает то же самое, ее руки ложатся на ее оставленные в одиночестве груди, потом руки бессильно падают, вцепляются в балконные перила, и нечем ей занять их.

Когда они слились в один силуэт, неразделимый, хоть ослепни, она подошла к самому краю балкона, теперь же она отступает назад, в коридор, где новый порыв ветра уже ворвался в стеклянные колпаки керосиновых ламп. Нет, она не может не видеть их, она этого не вынесет. Она их видит. Видит их тени на той самой крыше. Их тела отрываются друг от друга. Ветер раздувает ее юбку, и они смеются, озаренные вспышкой молнии. Тот же ветер, что забрался под ее юбку, проносится над всем городком, налетая на коньки крыш. Еще две минуты — и гроза разразится, обрушится на городок, опустошит улицы, балконы. Он, должно быть, чуть отступил, прежде чем обнять ее снова, чтобы опять увидеть ее впервые в сиянии счастья, обостренного этой им самим придуманной болью: пусть она будет далека от него. Они не знают, они еще не подозревают, что гроза разлучит их на эту ночь.

Надо ждать. И чем дольше ждешь, тем сильнее нетерпение, оно уже достигло предела, и вот — наступает передышка. Рука Пьера на теле другой женщины, шарит по всему ее телу. Другой рукой он крепко прижимает ее к своей груди. Свершилось, это навсегда.

Вечер, половина одиннадцатого. Лето.

И еще немного времени проходит. Совсем стемнело, вот наконец и ночь. Но этой ночью во всем городке не найдется места для любви. Мария опускает глаза перед неизбежностью: им не утолить своей жажды, городок переполнен этой летней ночью, созданной для любви. Снова молнии высвечивают силуэт их желания. Они все еще стоят неподвижно, обнявшись, его рука замерла теперь на ее бедре, замерла навсегда, а она — она крепко держится за его плечи, ее руки застыли, вцепившись, губы впились в губы, она пожирает его.

И в эти же мгновения молнии, вспыхивая, высвечивают крышу напротив, и на ее коньке, под дымоходом скорчившуюся фигуру, закутанную в темный саван убийцы, Родриго Паэстру.

Ветер крепчает, врывается в коридор, проносится над комочками в одеялах, над уснувшими детьми. Одна лампа погасла. Но их уже ничто не разбудит. Темно в городке, городок спит. Во всех комнатах теперь тихо. И комочек-Жюдит спит, как спят послушные девочки.

Они исчезли с балкона так же внезапно, как появились. Наверно, он увлек ее, так и не выпустив из объятий — как мог он ее выпустить? — в темноту уснувшего коридора. Балкон опустел. Мария снова смотрит на часы. Почти одиннадцать. Ветер все крепчает; от сильного порыва один из спящих комочков — нет, не ее — коротко вскрикивает, поворачивается на другой бок и опять забывается глубоким сном.

А вот и дождь. И снова — его запах, неописуемый, смутный запах глинистых улиц. И на неживой комок на крыше, на Родриго Паэстру, мертвого от боли, мертвого от любви, падают потоки дождя так же, как и на поля вокруг.

Где, где смогли они уединиться сегодня в этом отеле? Где снимет он с нее легкую юбку нынче же ночью? Как она прекрасна. Как ты прекрасна, Боже, до чего прекрасна. Их силуэты исчезли с балкона бесследно с первыми каплями дождя.

На залитых дождем улицах — лето, во дворах, в ванных комнатах, в кухнях — лето, везде, везде сейчас лето их любви. Мария потягивается, уходит с балкона, ложится в коридоре, еще раз потягивается. Свершилось уже? В каком-нибудь другом темном и душном коридоре — кто знает, сколько их тут? — в том, например, что выходит на их балкон, прямо над этим, где лежит она, в том чудом забытом коридоре, прямо на полу, у стены — свершилось это?

Через несколько часов наступит завтра. Надо ждать. Этот ливень длится дольше, чем предыдущий. Хлещет все с той же силой. Стучит по стеклянной крыше, и ужасающий грохот разносится по всему отелю.

— Мы тебя ждали, Мария, — говорит Пьер.

Они пришли с концом ливня. Лежа рядом с Жюдит, она увидела, как надвигаются на нее их тени, две огромные тени. Юбка Клер раздувается на бедрах, приподнимается у колен. В коридоре гуляет ветер. Слишком быстро. Слишком мало времени у них было с той минуты, когда они ушли с балкона, до той, когда появились возле Марии. Они улыбаются. Значит, надежда была тщетной. Не свершилась любовь нынче вечером в этом отеле. Надо ждать еще. Ждать весь остаток ночи.

— Ты обещала, что ты скоро, Мария, — продолжает Пьер.

— Да как сказать… Я устала.

Она видела, как он искал ее на полу в коридоре, внимательно глядя под ноги, едва не прошел мимо, но остановился возле нее — она лежит последней, там, где коридор выходит в зияющий черный провал ресторана. А Клер шла следом за ним.

— Ты так и не пришла, Мария, — говорит Клер.

— Да как сказать, — еще раз повторяет Мария. Показывает на Жюдит. — Вдруг она бы испугалась.

Пьер улыбается. Взгляд его отрывается от Марии, и он видит открытую балконную дверь в конце коридора.

— Ну и погодка, — вздыхает он.

Он обнаружил открытую дверь и в тот же миг отогнал от себя эту мысль. Испугался он?

— Это на всю ночь, — говорит он. — К утру прекратится.

Даже ничего не зная, по одному его голосу она бы догадалась — голос чужой, он дрожит, его тоже изменило желание, неодолимая тяга к этой женщине.

А она, Клер, — она теперь улыбается Жюдит. Такому крошечному комочку — Жюдит, съежившемуся, закутанному в коричневое одеяло. Волосы Клер еще мокрые после дождя, после балкона. В желтом свете керосиновой лампы — ее глаза. Твои глаза, два синих камушка. Я хочу съесть твои глаза, говорил он ей, твои глаза. Такие юные у нее груди, так отчетливо вырисовываются они под тонким белым свитером. Синий взгляд растерян, он застыл, парализованный неутоленным желанием, свершившимся сегодня неутоленным желанием. Взгляд оторвался от Жюдит и снова устремился на Пьера.

— Ты опять ходила в кафе, Мария?

— Нет. Я была здесь.

— Как хорошо, что мы не поехали в Мадрид, — говорит Пьер. — Видишь, что делается.

Он снова смотрит на открытый балкон.

— Да, хорошо.

На улице, что тянется вдоль отеля, раздается свисток. Свершилось, неужели? Второго свистка нет. Все трое ждут. Нет. Это просто очередной дозор. Тяжелые от мокрой уличной глины шаги удаляются к северной части городка. Никто об этом не заговаривает.

— Ей сегодня не жарко, — замечает Клер.

Мария гладит лобик Жюдит.

— Чуть-чуть. Меньше, чем обычно. Так хорошо сегодня.

Даже ничего не зная, с одного взгляда на груди Клер она бы догадалась, Мария бы догадалась, что они влюблены. Сейчас они лягут здесь, возле Марии, лягут врозь, томимые желанием, терзаемые его раскаленными клещами. И оба улыбаются одинаковой улыбкой, виноватые, испуганные, счастливые.

— Мы тебя ждали, — повторяет Пьер.

Даже Клер подняла глаза. И снова опустила их, но улыбка так и осталась на ее лице — далекая, неизгладимая. Даже ничего не зная, только по этим опущенным глазам, по этой улыбке Мария бы догадалась. Сияние. Какое сияние прикрыло ее веки? Они, наверно, искали, повсюду в отеле искали себе место. Оказалось, невозможно. Они, видно, смирились. Мария ждет нас, сказал Пьер. Сколько у них еще впереди, в дни, что последуют за этой ночью?

Руки Пьера безвольно свисают вдоль тела. Восемь лет эти руки ласкали ее. А теперь вот Клер омоет несчастье, что истекает из этих рук.

— Я ложусь, — говорит она.

Берет одеяло с круглого столика — их заранее положили туда служащие отеля. Закутывается в него, все еще смеясь, и с долгим вздохом ложится под керосиновой лампой. Пьер не движется с места.

— Я сплю, — сообщает Клер.

Пьер тоже берет одеяло и ложится рядом с Марией, у противоположной стены коридора.

А Родриго Паэстра — жив ли он еще, в двадцати метрах от них троих? Да. По улице снова прошел дозор. Клер еще раз вздыхает.

— О-ох, я уже сплю. Спокойной ночи, Мария.

— Спокойной ночи, Клер.

Пьер закурил сигарету. Ровные колечки дыма поднимаются к потолку в прохладном сумраке коридора, в запахах дождя и Клер.

— Как хорошо, — говорит Пьер очень тихо.

Идет время. Почему бы Марии не сказать Пьеру: «Знаешь, это безумие, но Родриго Паэстра в самом деле там, на крыше. Прямо напротив. А как только рассветет, его схватят»?

Но Мария ничего не говорит.

— Ты устала, Мария? — спрашивает Пьер еще тише.

— Меньше, чем обычно. Эта гроза. Легче дышится.

— Правда, — откликается Клер, — мы не так устали, как в прошлые вечера.

Она, оказывается, не спала. Порыв ветра гасит последнюю лампу. Снова вспыхивают молнии в конце коридора. Мария поворачивает голову, но крыши не видно оттуда, где лежат они с Пьером.

— Когда же это кончится? — вздыхает Пьер. — Зажечь лампу, Мария?

— Не стоит. По-моему, так даже лучше.

— По-моему тоже, — опять отзывается Клер.

И умолкает. Мария знает: Пьер надеется, что она уснет. Он не курит больше, лежит у стены неподвижно. Но Клер опять говорит.

— Завтра днем, — напоминает она, — надо будет заказать комнаты в отеле в Мадриде.

— Да, надо будет.

Она зевает. Пьер и Мария ждут, когда ее сморит сон. Льет дождь. Интересно, а можно ли умереть от того, что на тебя обрушилась гроза, если очень, очень этого хочешь? Может быть, этомертвое тело Родриго Паэстры видела Мария на крыше?

Мария знает, что Пьер не спит, что он прислушивается к ней, Марии, своей жене, что его тяга к Клер, его желание замутнено сейчас воспоминаниями о ней, о жене, омрачено страхом, как бы она о чем-то не догадалась, что ему не по себе от мысли о сегодняшнем одиночестве Марии, его жены: он ведь не забыл, чем они были друг для друга в прошлом.

— Ты спишь?

— Нет.

Оба говорят очень тихо. Прислушиваются, ждут. Да, на этот раз Клер уснула.

— Который час? — спрашивает Мария.

Дождь перестал, снова проходит дозор, и Родриго Паэстра тоже, конечно, слышит его. В свете огонька сигареты, которую он только что зажег, Пьер смотрит на часы.

— Двадцать минут двенадцатого. Хочешь сигарету?

Мария хочет, спасибо.

— Уже светлее, — замечает Пьер. — Может быть, распогодится. На, Мария держи.

Он протягивает ей сигарету. Оба привстают, чтобы он поднес огонь, потом ложатся снова. В конце коридора Мария видит темно-синий экран открытой балконной двери.

— Такие ночи долго тянутся, — говорит Пьер.

— Да. Постарайся уснуть.

— А ты?

— Я бы с удовольствием выпила стаканчик мансанильи. Но это невозможно.

Пьер медлит с ответом. Снова налетает дождь, несильный, мелкий, накрывает Родриго Паэстру. С улицы слышны голоса, кто-то напевает, смеется. Опять дозор, в который уже раз. А в коридоре царит тишина и покой.

— Может, ты попытаешься пить немного меньше, Мария? Хотя бы, пока мы здесь?

— Нет, — отвечает Мария. — Больше.

Запах земли поднимается с улиц, неиссякаемый запах слез и его неразлучный спутник — запах мокрой, налитой спелостью пшеницы. Почему она не скажет ему наконец: «Пьер, это нелепо, но Родриго Паэстра там. Там. Там. И как только рассветет, его схватят»?

Но она молчит. Говорит он:

— Ты помнишь? Помнишь Верону?

— Да.

Если Пьер протянет руку, то коснется волос Марии. Он сам заговорил о Вероне. Они любили друг друга всю ночь в какой-то ванной комнате в Вероне. Тоже была гроза, тоже лето и переполненный отель. «Иди ко мне, Мария». Он все удивлялся: «Когда же, когда я насыщусь тобой вдоволь?»

— Дай мне еще сигарету, — просит Мария.

Он подает ей сигарету. На этот раз она не приподнимается.

— Я напомнил тебе о Вероне, понимаешь, я ничего не мог с собой поделать.

Запах земли и пшеницы волнами втекает в коридор. Купается в этом запахе отель, купается городок, Родриго Паэстра и два мертвеца, и неиссякаемое, но такое ненужное воспоминание о ночи любви в Вероне.

Клер крепко спит. Вдруг она поворачивается во сне и стонет — от запахов уснувшего города и от того, что случилось совсем недавно, от рук Пьера, что ласкали ее тело еще сегодня. Пьер тоже слышит стон Клер. Все прошло. Клер опять спокойно спит. И Мария, лежа рядом с Пьером, слышит только сонное детское дыхание, заглушаемое то и дело шагами полицейских, — поразительно, до чего они пунктуальны, все пунктуальнее по мере того, как близится утро.

— Ты не спишь?

— Нет, — отвечает Мария. — Скажи мне, который час.

— Без четверти двенадцать, — он медлит. — На, возьми еще сигарету.

— С удовольствием, спасибо. А в котором часу светает в Испании?

— В это время года очень рано.

— Я хотела тебе сказать, Пьер.

Она берет у него сигарету, которую он ей протягивает. Ее рука чуть дрожит. Он снова вытягивается на полу и только тогда спрашивает:

— Так что ты хотела сказать мне, Мария?

Пьер долго ждет ответа, но ответа нет. Он не настаивает. Оба курят, лежа на спине: бокам больно от плиток пола. Спине тоже, но все-таки полегче. Нельзя скинуть край одеяла Жюдит, которым она накрыта, чтобы не остаться беззащитно доступной под взглядом Пьера. Можно только пытаться закрыть глаза после каждой затяжки, потом снова открывать их, не шевелиться и молчать.

— Хорошо еще, что мы нашли этот отель, — нарушает молчание Пьер.

— Да, хорошо.

Он курит быстрее ее. Его сигарета догорела. Он гасит окурок об пол в узеньком свободном пространстве, оставшемся между ним и Марией в этом коридоре, среди неподвижных спящих тел. Ливни теперь короткие, не дольше вздоха Клер.

— Ты ведь знаешь, Мария. Я тебя люблю.

Сигарета Марии тоже догорает, и она гасит ее так же, как Пьер, об оставшуюся свободной плитку пола.

— Я знаю, — говорит она.

Что происходит? Что будет дальше? Вправду ли гроза кончается? Налетают ливни, словно ведра воды выплескивают на стеклянную веранду, на крыши. Стук капель, шум дождя длится всего несколько секунд. Надо было уснуть, пока гроза не разбушевалась снова. Смириться с мыслью о том, что ночь потеряна, пока не настала эта минута.

— Тебе надо поспать, Мария.

— Да. Но такой шум.

Она могла бы сделать это, могла бы перекатиться на бок, и все ее тело прижалось бы к нему. Они бы встали. Ушли бы вдвоем далеко-далеко от спящей Клер, и воспоминание о ней становилось бы все бледнее по мере того, как проходила бы ночь. Он это знает.

— Мария. Мария. Ты моя любовь.

— Да.

Она так и не двинулась с места. На улице опять свистят, и кажется, что скоро рассвет, что он все ближе, ближе. Нет больше молний, только слабые, далекие сполохи. Опять стонет Клер, преследуемая воспоминанием о руках Пьера, сжимающих ее бедра, такие беззащитно доступные. Но к этому можно привыкнуть, как к мягкому поскребыванию сонного дыхания детей. И запах дождя окутывает желание Клер, размывает его неповторимость, сводит его вровень с желанием, что бушует этой ночью в городке.

Мария тихонько привстает, чуть поворачивается к Пьеру, замирает и смотрит на него.

— Это так нелепо, но я видела Родриго Паэстру. Он там, на крыше.

Пьер спит. Он уснул сразу, как ребенок. Мария вспоминает, что он всегда засыпал так.

Спит. Это до того несомненно, что хочется улыбнуться. А разве она не была заранее в этом уверена?

Она еще приподнимается. Он даже не шелохнулся. Она встает на ноги, слегка коснувшись его тела, погруженного в сон, освобожденного, одинокого.

Мария выходит на балкон и смотрит на часы — они, оказывается, были на ней, у нее на запястье, ее часы. Половина первого. Через три часа, не позже в это время года, рассветет. И Родриго Паэстра все в той же позе смертника, в какой она увидела его впервые, ждет рассвета — а на рассвете его убьют.

 

IV

Небо над городком стало выше, хотя вдали оно еще нависает над самыми пшеничными полями. Но это почти конец. Молнии полыхают не так ярко. Раскаты грома теряют силу. Через два с половиной часа наступит рассвет, наступит в любую погоду. Скверный рассвет пробьется сквозь тучи, скверный рассвет для Родриго Паэстры. А пока все спят в отеле и в городке, не спит только она, Мария, и Родриго Паэстра.

Смолкли свистки на улицах. Полицейские обходят дозором городок, охраняют дороги и ждут, когда наступит радостный для них рассвет, чтобы схватить Родриго Паэстру. Это будет через два с половиной часа.

Может быть, Мария уснет. Так сильно мучит ее желание выпить. Вряд ли у нее хватит сил дождаться рассвета. Наступает то время ночи, когда каждый час приближает вас к усталости завтрашнего дня, который уже неизбежен. Сама мысль о том, что он придет, повергает в уныние. Настанет завтра, и их любовь еще окрепнет, наберет силу. Надо ждать.

Мария стоит на балконе, не уходит даже тогда, когда небо разражается новым ливнем. Ливень короткий, совсем теплый.

Стучат капли по двускатной крыше напротив нее. А на коньке этой крыши, у прямоугольного дымохода, на гребне, разделяющем два ската, — та фигура, тот комок, так и не шелохнувшийся с половины одиннадцатого, когда Мария увидела его во вспышке молнии. Комок закутан во что-то темное. Капли падают на него, как и на крышу. Потом дождь прекращается. Темный комок остается на месте. Он сливается с дымоходом, и, если смотреть на него долго, порой не верится, что это может быть человек. Думается, это просто цемент, подпорка дымохода, потемневшая от времени. А потом, на миг, когда крышу озаряет молния, видишь, что это все же человек.

— Какая ужасная погода, — вздыхает Мария. Она сказала это так, будто рядом стоит Пьер. Она ждет.

Комок так и не шелохнулся. Один шанс на целую жизнь, что это человек. Проходят по улице полицейские, притихшие, усталые; чавкают по грязи их сапоги. Прошли.

Тогда Мария зовет.

— Родриго Паэстра.

Это фантазия, но при одной мысли о том, что он отзовется, шевельнется, выйдет из этой нечеловеческой неподвижности, радость захлестывает ее.

— Эй! — зовет Мария. И машет рукой в сторону крыши. Нет, никакого движения. Одолевавший Марию сон мало-помалу отступает. Остается желание выпить. В машине есть бутылка коньяка, вспоминает она. Полчаса назад, когда она сказала об этом Пьеру, желание было слабым, едва ощутимым, но теперь стало неистовым. Она оглядывается, всматривается в коридор, в конец коридора, не теплится ли где-нибудь в ресторане свет, суля ей надежду выпить. Нет. Если бы она попросила Пьера, он бы сделал это. Да, сегодня он сделал бы это для нее, пошел бы, разбудил какого-нибудь официанта. Но она не хочет, она не станет будить Пьера. «Ты ведь знаешь, Мария, я тебя люблю». Теперь он спит рядом с Клер, а она, Мария, ушла из коридора. Пусть себе спит рядом с Клер. Пусть спит, пусть спит. Окажись это Родриго Паэстра именно сегодня ночью, какое было бы везение для Марии. Какой шанс развеять скуку. А дело на этот раз в Клер.

— Эй, вы! — опять кричит Мария.

Надо ждать. С какой стати он окажется человеком, этот комок? Только один раз за целую долгую жизнь может такое случиться, чтобы это оказался человек. Но все же может случиться. Почему бы не допустить этого именно сегодня ночью?

— Эй! — кричит Мария еще раз.

А вот и полицейские медленным чавкающим шагом приближаются к рассвету. Мария умолкает. Родриго Паэстра? Шансов у нее еще меньше, чем у их любви, но все же шанс есть. Ведь не за пределами возможного, чтобы это оказался он. Коль скоро это она, Мария. Не за гранью возможного, чтобы он попался на глаза именно ей и именно в эту ночь. Доказательство тому — вот оно, перед ней. Доказательство говорит само за себя. Она, Мария выдумала себе, что это Родриго Паэстра. И никто об этом не знает, кроме той, что стоит в одиннадцати метрах от него, от человека, которого ищут по всему городку, от убийцы из грозовой ночи, бесценного клада, живой статуи боли.

Снова мягко падают на него капли дождя. На него и на все вокруг, на другие крыши, на пшеничные поля, на улицы. Темный комок не шелохнулся. Он ждет, когда его схватят, ждет смерти на заре завтрашнего дня. Заря мало-помалу прольет свет на крыши. Когда гроза покинет этот край пшеничных полей, рассвет станет розовым.

— Родриго Паэстра, Родриго Паэстра, — зовет Мария.

Что же, он хочет умереть? Снова полицейские. Они берегут сон горожан, идут дозором молча, не перекликаясь, уверенные в себе. Свернули направо, в хлюпающий лабиринт улиц, стихают глухие шаги, и не слышно их эха. Мария зовет громче.

— Родриго Паэстра, отзовитесь. Ответьте мне.

Она прижалась грудью к железным перилам балкона. В перилах что-то стучит. Это стучит сердце Марии. Он не отозвался. Надежда тает, становится крошечной, улетучивается. На рассвете она узнает, вправду ли это был он. Но будет уже поздно.

— Умоляю вас, Родриго Паэстра, отзовитесь.

Это не он? Ничего нельзя знать наверняка. Кроме одного: Мария так этого хочет.

В коридоре кто-то кашляет. Ворочается. Пьер. Ах да.

Настанет день, потом другой, и Клер с Пьером будут вместе. Все силы приложат к этому. Они должны, должны найти, где это осуществить. Что будет дальше — еще неясно, непредсказуемо, бездна времени. Времени, о котором пока ничего не знают ни они, ни Мария, времени, которое уже простирается за этой грозой. А началом станет Мадрид. Завтра.

Надо найти слова. Но какие?

— Родриго Паэстра, доверьтесь мне.

Уже час, час ночи. Еще два часа — и Родриго Паэстра будет пойман, как крыса в крысоловку, если не произойдет ничего, только будут бежать минуты до рассвета.

Мария перегнулась через перила и смотрит на скорчившегося человека. Небо над ним посветлело. Дождь должен уже кончиться, должен. Видна синева и лунный свет, высоким и легким кажется небо. Никакого движения у дымохода, ни малейшего. Струи пролившегося дождя стекают, журча, с крыш, и с темного комка тоже. Вспыхни огонь, он спалил бы его вместе с крышей. Он не сдастся на рассвете. Сомнений нет: он ждет, когда его изрешетят пули записных стрелков городка в этом последнем прибежище.

Свесившись с балкона, Мария начинает петь. Тихонько. Она поет шлягер этого лета, он наверняка знает его и не раз танцевал под эту мелодию со своей женой на вечеринках.

Мария перестает петь. Ждет. Вот и распогодилось. Гроза бушует где-то вдалеке. Рассвет будет ясным. Розовым. Родриго Паэстра не хочет жить. Даже песня не заставила шевельнуться темный комок. Этот комок все меньше и меньше походит на какой-либо иной предмет, кроме как на себя самого. Он длинный, плавных линий, как и полагается человеческой фигуре, без углов, и голова, такая неожиданно маленькая и круглая, выделяется из массы тела. Это человек.

Протяжно, жалобно всхлипывает Мария в ночи. Нет, это сон. Комок так и не шелохнулся. Это сон, почему же он не шевелится, если это Родриго Паэстра? Мария жалуется ему, этому комку, на свою судьбу.

Город стал никакой, будто тюрьма. Не пахнет больше пшеницей. Слишком много пролилось дождя. Слишком поздно. Уже не скажень: ночь. Но что же тогда сказать, что?

— Умоляю вас, умоляю, Родриго Паэстра.

Она променяла бы его сейчас на глоток коньяка, но она не пойдет за ним. Может быть, мы еще сможем что-нибудь сделать, Родриго Паэстра. Родриго Паэстра, через два часа рассветет.

Теперь она говорит ничего не значащие слова. Как трудно, бесконечно трудно. Она взывает к нему, взывает к этой животной боли.

— Эй, эй, вы.

Она зовет без конца, зовет ласково, как звала бы зверька. Все громче и громче. Она закрыла за собой двери балкона. Кто-то заворчал во сне, затих.

И опять полиция. Вот она, идет. Эти, наверное, только что прибыли, со свежими силами, они разговаривают. Болтают между собой, не то что предыдущий дозор. Это подкрепление к рассвету. В отеле шептались, что они приедут. О погоде говорят, Мария перегнулась через перила, она видит их. Один поднимает глаза, смотрит на небо и не видит Марию; дождь, говорит он, кажется, наконец-то вылился весь. Вдалеке, на площади, мерцает свет. Грузовик, который привез подкрепление? Или какое-то кафе в городке уже открылось, ночью, потому что произошло такое событие, убийство, и чтобы полицейские могли там выпить и подкрепиться перед тем, как они оцепят город на рассвете. В отеле говорили, что приедут тридцать человек подкрепления. Волосы Марии мокры, с них стекает дождь, лицо в поту. Патруль прошел.

— Эй, вы, эй, — зовет Мария опять, как звала бы зверька.

Луна скрылась за тучей, но дождя больше не будет. Он так и не отозвался. Четверть второго. Она не видит его, пока по небу проплывает туча. Но вот небо снова светлеет. Дождь не пошел. И снова он появляется, прижавшийся к дымоходу, по-прежнему неподвижный, такой неподвижный, будто застыл навеки.

— Вы дурак! — кричит Мария.

Никто в городке не проснулся. Ничего не произошло. Дурацкий комок не шелохнулся, может, обиделся. В отеле тоже все тихо. Но засветилось одно окно в доме, что стоит вплотную к отелю. Мария пятится. Надо выждать. Окно гаснет. Кричать больше не надо. Кто-то кричал в отеле, турист какой-то. Ничего страшного, и люди снова уснули. Смертный покой воцаряется в городке. И, нарушая этот покой, Мария опять ругается.

— Дурак, дурак, — повторяет она, но тише, наученная опытом.

Опять идет патруль. Мария не ругается больше. Патруль прошел. Полицейские говорили о семейных делах, о зарплате. Будь у Марии оружие, она выстрелила бы в этот комок. Чтобы уж свершилось наконец. Блузка Марии прилипла к плечам, дождь на ней никак не сохнет. Надо ждать рассвета, ждать смерти Родриго Паэстры.

Она больше не зовет его. Он знает, что она здесь. Она открыла дверь в коридор. И видит там их, тех двоих, они спят, спят порознь, как это жестоко. Она долго смотрит на них. Нет, не свершилась еще их любовь. Сколько терпения, сколько нужно терпения, и она не уходит с балкона. Он знает, Родриго Паэстра знает, что она здесь. Он еще дышит, еще живет на исходе этой ночи. Так случилось, что он оказался сегодня в том же месте, что и она.

И происходит чудо, как это часто бывает летом. Расчистился горизонт, а вслед за ним мало-помалу и все небо. Гроза рассеялась. Ее больше нет. Звезды, да, видны звезды в предрассветном небе. Как долго. Такие звезды, что хочется плакать.

Мария больше не зовет. Не зовет и не ругается. После того, как она обругала его, ни разу больше не позвала. Но она не уходит с балкона и неотрывно смотрит на него, на этот дурацкий комок, застывший в животном ужасе.

Проходит четверть часа, еще на четверть часа сокращается срок до рассвета, который сначала окрасит зеленью пшеничные поля, потом прольется на эту крышу напротив, и тогда другие глаза, не только глаза Марии увидят его во всем его ужасе. Нет, Мария не зовет больше. Время ушло, кануло. Мария больше не позовет его. Никогда.

Не остановится плавное течение ночи, с головокружительной скоростью следует она своим чередом.

И ничего не происходит. Ничего, только наступило время горечи поражения. Мария узнает его.

Остается только один шанс. Может быть, сквозь свой темный саван он видит, что она еще здесь, на своем посту, что она ждет. Может быть, он все же сочтет, что надо в последний раз проявить вежливость и подать ей знак. Один шанс, что он вспомнит, сколько прошло времени, пока она ждала его на этом балконе, под дождем и ветром, и подумает: может быть, она останется здесь до рассвета? Один шанс, что из-за нее он на короткий миг вынырнет из наивности отчаяния и вспомнит изначальные принципы человеческого поведения — в войне, в бегстве, в ненависти. В занимающемся над его краем розовом рассвете. Вспомнит, ради чего надо жить, до последней черты, до конца, даже когда жить уже не для чего.

С неба теперь льется голубоватый свет. Не может быть, чтобы он не видел эту женскую фигуру, устремленную к нему — как никогда не устремлялась к нему ни одна женщина, — на балконе отеля. Даже если он хочет умереть. Даже если хочет для себя такой участи, в последний раз он мог бы ответить ей.

Опять полицейские, будь они прокляты. Прошли. Снова тишина. Голубоватый свет над Марией все ярче, уже виден коридор, где спят Клер и Пьер, спят порознь, далеко друг от друга. Неумолимое забвение разлучит их еще на несколько часов. А завтра, в мадридском отеле, свершится любовь, несказанная, вопиющая. Ах, Клер. Ты, ты.

Только на миг она отвернулась, а он — он уже отчаялся увидеть ее снова?

Что-то показалось из-под темного савана. Что-то белое. Лицо? Или рука?

Да, это он, он, Родриго Паэстра.

Они смотрят друг на друга. Это лицо.

Канувшее время возвращается. Они лицом к лицу и смотрят друг на друга.

Снизу, с улицы, слышится вдруг веселая болтовня — это, уже настроенные на утро, радостные в предвкушении расправы, проходят полицейские.

Марию захлестывает счастье. Они оба осмелели. Полицейские идут, а они все смотрят друг на друга. Это как взрыв: ожидание разрешилось наконец. Они свободны от звезд в небе, от всех улиц городка, от тех, что спят сейчас. Даже ничего не зная, только по этому небу Мария бы догадалась, что это был Родриго Паэстра. Без десяти два пополуночи. За полтора часа до смерти Родриго Паэстра снизошел и согласился увидеть ее.

Мария поднимает руку в знак приветствия. Ждет. И другая рука медленно-медленно выбирается из-под савана и поднимается в том же движении: они поняли друг друга. Потом обе руки падают.

Горизонт полностью расчистился от туч, наконец-то. Как лезвие ножа рассекает он море пшеницы. Поднялся теплый ветер, скоро он подсушит улицы. Прекрасная погода, и день будет хороший, ясный. Но пока еще ночь в своем праве. Может быть, найдется выход, когда все так зыбко, переменчиво. Невольно верится в это.

Спокойно, неторопливо Мария поднимает руку еще раз. Он отвечает ей — еще раз. Какое же это чудо. Подняв руку, она показала ему: надо ждать. Ждите, говорила ее рука. Понял он? Он понял. Голова полностью высвободилась из-под савана — белая, как шарик драже. Одиннадцать метров разделяют их? Понял и он, Родриго Паэстра, что ему хотят добра? Да, понял. Мария повторяет свой жест терпеливо, как будто объясняет ребенку. Ждите, ждите, Родриго Паэстра. Подождите еще немного, я сейчас спущусь, я иду к вам. Как знать, Родриго Паэстра?

Идет патруль. На этот раз Мария отступает в коридор. Голова напротив тоже услышала шаги и вновь скрылась под темным саваном. Но им ничего не увидеть снизу. Они и представить себе не могут. Опять говорят о работе, о низкой зарплате, о том, как трудно быть полицейским. О том же говорил и предыдущий дозор. Надо ждать. Прошли.

Звать не приходится: голова сама высунулась из-под савана и смотрит на балкон, где стоит женщина. Она опять делает знак: ждите. Голова кивает. Да, он понял, что надо ждать, что она сейчас спустится, придет к нему.

В коридоре все спят. Мария разувается, чтобы пройти неслышно среди погруженных в сон тел. Вот и малышка, лежит на спине в позе счастливого забвения. Вот и Клер, тоже спит. И Пьер. Спит в двух шагах от нее, Клер зовет его, но он этого не знает. Клер, прекрасный плод медленного умирания их любви.

Мария миновала коридор. Туфли она держит в руках. Сквозь стеклянную крышу ночной свет льется на столики, окрашивает синевой скатерти, воздух в зале. Со столиков почти все убрано. На диванчиках спят люди: наверно, официанты уступили свои комнаты туристам. Никто из служащих отеля еще не проснулся.

Снова проходит Мария среди спящих. Лето. Люди за день выбились из сил. Надо надеяться, что двери во двор оставили открытыми. Совершено преступление на почве страсти, речь идет не о закоренелом преступнике. С какой стати запирать двери? Справа — конторка управляющей, именно там Клер с Пьером вчера вечером остались наконец одни, без нее, так надолго. Конторка погружена во тьму. Мария заглядывает через стекло. Там никто не спит. Если Мария хочет выйти с этой стороны, ей надо пересечь маленький застекленный коридорчик, примыкающий к большому коридору.

Дверь этого коридорчика заперта.

Мария дергает ее еще и еще. Лицо пощипывает от пота. Заперто. На улицу других выходов нет, только лестница из этого коридорчика. Остается выход через кухню.

Мария снова пересекает зал ресторана. В глубине его двери. Одна из них не заперта. Наверно, кухня там. Сначала она попадает в буфетную. Потом в огромную, во всю длину здания, кухню. Чудовищный беспорядок царит здесь. Его хорошо видно: широкое окно освещает кухню ярче, чем ресторан. Что это — уже рассвет? Нет, невозможно, чтобы это был рассвет. Мария смотрит в окно. Это фонарь во дворе, там, где стоят автомобили. От печей здесь еще стоит удушливая жара, липкая, тяжелая, и к горлу подкатывает тошнота.

Посреди кухни, недалеко от выхода, спит молодой парень на раскладной койке.

Одна дверь, похоже, не заперта, в узком проеме стены между окном и шкафом. Да, не заперта. Мария тянет ее на себя. Парень ворочается во сне и что-то бормочет. Потом умолкает, и Мария открывает дверь. За ней — винтовая лестница. Не утратил ли надежду Родриго Паэстра? Ступеньки деревянные. Под ногами Марии они скрипят. Здесь так же жарко, как было днем. Волосы Марии мокры от пота. Два этажа. Она спускается по лестнице на два этажа в полной темноте.

Стеклянная дверь приоткрыта. Она выходит к гаражам, во внутренний двор отеля. Об этом-то Мария и не подумала. Там ведь тоже должен кто-то дежурить. Но этот человек не мог слышать, как Мария звала Родриго Паэстру. Двор далеко от улицы. А на улице никого. В таком случае ворота должны быть заперты на замок. Мария смотрит на часы. Пять минут третьего. Машину в гараж заводил Пьер. Мария не знает, где она. Вышла. Двор засыпан песком, чистенький, светлый. Машины — их много — выстроились в глубине двора, под навесом, в тени.

Мария стоит у двери. Закрывает ее за собой. Дверь негромко скрипит — тонкий, жалобный стон, которого как будто никто не слышал. Никто? Надо выждать. Нет, кажется, никто не слышал жалобного скрипа двери.

Между дверью и навесом — двор, большой и пустой. Надо его пересечь. Лунный серп в небе освещает его. Посередине двора лежит тень, тень от крыши. Это крыша последнего дома, за которым начинаются пшеничные поля. А свет в окно кухни действительно шел от фонаря-«молнии» — вон он, висит высоко под навесом и покачивается от легкого ночного ветерка. Поблескивают машины. Наверно, эти машины сторожит честный человек. Где же он?

В тот момент, когда Мария решается пересечь двор, по улице за воротами двора проходят полицейские.

Они идут с другой улицы — с той, где находится Родриго Паэстра. Мария узнает их: чавкающие шаги по грязи — последняя улица перед полями. Они опять переговариваются. Она смотрит на часы. Тринадцать минут прошло с тех пор, как она ушла с балкона, а значит, столько же с последнего патруля. Перед стеклянной дверью она надела туфли. Идет через двор. Заходит под навес. Патруль уже удаляется.

Лучше всего, наверное, поднять шум. Вот и черный «Ровер». Мария открывает дверцу. И ждет. Из «Ровера» знакомо пахнет — это запах Клер. Мария с шумом хлопает дверцей.

В глубине под навесом кто-то кашляет. Потом чей-то голос спрашивает, кто здесь. Мария снова тянет на себя дверцу, оставляет ее открытой и идет на голос.

Человек не двинулся с места. Только привстал с шезлонга, который стоит у стены в том углу, что дальше всего от ворот.

— Я ночую в отеле, — говорит Мария. — Я искала маленький черный «Ровер».

Она достает из кармана юбки пачку сигарет. Предлагает ему сигарету, подносит огонь. Это мужчина лет тридцати. Он взял сигарету вялым движением. Наверное, спал. Он закутан в такое же покрывало, как и у Родриго Паэстры, коричневое.

— Уже уезжаете в Мадрид?

Он удивлен. Мария показывает на небо.

— Нет, — отвечает она. — Так распогодилось. Я не могу уснуть в коридоре. Хочу прогуляться.

Мужчина наконец поднимается из шезлонга. Стоит прямо перед ней. Улыбается ей. Да, иные мужчины на нее еще заглядываются. Они оба курят и хорошо видят друг друга в свете своих сигарет.

— Я вас побеспокоила, извините. Но ворота…

— Ничего страшного. Они не заперты. Каждое лето одно и то же.

Он уже стряхнул с себя сонливость. Говорит что-то о погоде, о ночной прохладе, которая приходит наконец в этот час.

— Вы ложитесь, — говорит ему Мария. — Я сама закрою ворота.

Он ложится, но все еще смотрит на нее. И когда она уже удаляется, он вдруг набирается храбрости.

— Как же это вы так гуляете одна? Я бы поехал с вами, если вы не против. Если вас не придется долго уговаривать. — Он смеется.

Мария тоже смеется. И слышит свой смех в пустом дворе. Мужчина не настаивает.

Мария медлит, спешить нельзя. Опускает верх, закрепляет его. Он все слышит. Окликает ее негромко, уже сонным голосом.

— Гроза кончилась, — говорит он. — Завтра будет хороший день.

— Спасибо, — отзывается Мария.

Она садится в «Ровер», дает задний ход и подъезжает к воротам, не зажигая фар. Тормозит. Надо подождать, пока пройдет следующий патруль, он будет здесь через две минуты. По ним можно сверять часы.

Вот и они. Останавливаются у ворот, молчат, уходят. Какие-то туристы, наверно, подумали они, решили добраться до Мадрида ночью по холодку.

Когда Мария открывает ворота, патруль уже скрылся за углом. Надо еще раз выйти из «Ровера», но теперь быстро, очень быстро. Мария выходит, закрывает ворота. Как жарко, как взмокли волосы. Почему ей так страшно? Почему?

Когда-то были воды озера, такие же спокойные, как эта ночь. День был пронизан солнцем. Мария вспоминает, как играли солнечные блики на воде, и вдруг — вдруг сквозь гладь этих вод она увидела из лодки, как солнце пронизало глубины озера. Вода была чистая-чистая. Появились какие-то силуэты. Наверно, в них не было ничего необычного, но их исказил солнечный свет.

Тогда в лодке с Марией был Пьер.

Мария садится в «Ровер». Сторож не пошел за ней. Она смотрит на часы. Меньше чем через полтора часа наступит рассвет. Мария достает бутылку коньяка, пьет. Долгий, бесконечный глоток. Такой обжигающий, что от наслаждения закрываются глаза.

 

V

Ей приходится выехать на улицу, по которой шел патруль. В ее конце их пути разойдутся. Они пойдут направо, по последней улице городка, той, за которой начинаются пшеничные поля. А она — она свернет к главной площади и поедет вдоль фасада отеля. С балкона ей были хорошо видны очертания городка. Может быть, удастся. Две улицы пересекаются под прямым углом у дома, на крыше которого находится Родриго Паэстра.

Она трогается с места и очень медленно едет до угла — всего несколько метров. Теперь надо прибавить скорость. Десять минут осталось до следующего патруля. Если только ее расчет верен. Если нет, то, возможно, она, Мария, не желая того, сдаст Родриго Паэстру в руки полиции городка за два часа до рассвета.

Мотор «Ровера» урчит негромко, но этот шум, наверно, все-таки перекрывает звук заглушённых уличной грязью шагов полицейских. Все равно надо ехать. Вот и перекресток, с которого видны обе улицы во всю их длину. Они еще пусты. Через час, только через час поднимутся люди, чтобы идти в поля. А пока люди спят.

Никого не разбудил шум мотора в этот ночной час.

Мария не выходит из «Ровера». Услышал он? Она тихонько поет.

Отсюда, снизу, ей не видно его. Она видит только небо и на его фоне — безупречно четкий контур дымохода. Скат крыши со стороны улицы, где находится Мария, погружен в ночную тьму.

Она поет ту же самую песню, которую пела на балконе, совсем недавно, когда уже изверилась в том, что это он. Выходит из «Ровера», продолжая петь. Открывает заднюю дверцу, убирает разбросанные мелочи, всякую всячину, которую Жюдит подбирает повсюду во время их стоянок и потом забывает на заднем сиденье. Еще здесь валяются газеты. Куртка Пьера. И шарф Клер, и ее шарф здесь. Газеты, газеты.

Восемь минут остается до патруля, не больше.

Чья-то тень изламывает такую чистую линию конька крыши на фоне посветлевшего неба. Это он. Он выполз из-за дымохода. Мария поет. Голос застревает в горле. Кто угодно может тут петь. Она запела и уже не может остановиться. Он здесь.

И теплый ветер как будто опять овевает городок. Скрипят пальмы на площади. Только ветер, никого больше на пустынных улицах.

Он выполз из-за дымохода, по-прежнему закутанный в темный саван, в котором она увидела его впервые. Встал на четвереньки. Бесформенная масса, еще меньше, чем прежде, похожая на человеческую фигуру, чудовищно неуклюжая. И безобразная. Он ползет по черепице на песню Марии.

Всего шесть минут осталось до полицейского патруля.

На нем, наверное, нет ботинок. Он ползет почти без шума, этот тихий шорох можно принять за шелест ветра, когда он натыкается в своем полете на деревья, дома, углы улиц.

Как он медленно. Знает ли он, что осталось совсем мало времени? Знает ли? Его ноги затекли от долгого ожидания, стали неловкими. Лицо его открыто, тело кажется огромным на коньке крыши, распластанное, как туша на прилавке мясника. Мария, не переставая петь, двумя руками делает ему знак: катитесь вниз по скату. Потом показывает на «Ровер». Показывает, что он должен, скатившись, упасть прямо в «Ровер». Она поет быстрее, еще быстрее, и все тише. Стена с этой стороны глухая, двадцать метров глухой стены на окраине городка. Никто не слышит Марию.

И он делает это. Он изготовился, привстал на колени, потом снова распластался и делает то, что надо. Лицо опять скрылось под темным саваном, и комок потрепанного тряпья непонятного цвета, цвета копоти, устремляется вниз, к Марии.

На улицах по-прежнему ни души. Он катится теперь ловко, стараясь не скрипеть черепицей. Мария усиливает шум мотора. Она все еще поет, не сознавая, что это уже ни к чему. Он здесь, он понял, он спешит к ней. Она поет.

Он преодолел уже метр. Она поет, поет все ту же песню. Тихо-тихо. Еще метр позади. Он преодолел три метра. Ни души на улице, даже ночной сторож, наверно, опять уснул.

Патруль сейчас уже идет от главной площади к северной части городка, к отелю. Такой у него маршрут.

Голоса доносятся с той стороны, сперва громкие, потом приглушенные. Всего четыре минуты осталось, через четыре минуты эти голоса грянут громом в конце улицы, что тянется вдоль отеля. Всего один метр осталось преодолеть Родриго Паэстре.

И когда она уже думает, что ее расчет был неверен, потому что еще не истекли эти четыре минуты, а уже слышно эхо шагов, вот-вот выйдут они на эту улицу, что тянется вдоль балконов отеля, когда она думает, что ей это чудится, что этого не может быть, Родриго Паэстра, наверно, думает то же самое и преодолевает оставшийся метр крыши одним быстрым, ловким движением всего тела, одним броском. Он рванулся вниз. И упал в «Ровер» комок тряпья, мягкий, темный.

Наконец-то. Мария трогает машину с места, когда патруль уже выходит из-за угла. Он упал на сиденье. И по инерции скатился с сиденья на пол. Замер. Он здесь, рядом с ней, на коврике, закутанный в свое покрывало.

Засветилось одно окно. Кто-то крикнул.

Город оглашают свистки, один за другим, подряд, без передышки. Мария едет к главной площади. Когда он упал с крыши, водосточный желоб не выдержал его тяжести и обломился с кошмарным, адским грохотом. Одно окно засветилось? Да. Зажглось второе, третье. Что-то скрипит, скрипят двери в ночи.

Что это — теплый ветер подул сильнее? Или это Родриго Паэстра? Свистки не смолкают. Тревогу поднял патруль, проходивший мимо отеля. Но эти полицейские не видели «Ровера», который тронулся с места в пятидесяти метрах от них, на другой улице. Ветер унес в поля шум мотора. Квадраты света ложатся на землю — это окна. Электричества по-прежнему нет, и они зажглись не сразу. Мария сворачивает и оказывается в сотне метров от того места, где полиция, наверно, сейчас обшаривает крыши.

Навстречу ей почти бегом движется патруль. Она тормозит. Полицейские замедляют шаг, заглядывают в пустую машину, идут дальше. Останавливаются поодаль под окном, зовут. Им не отвечают. Патруль уходит, он уже в конце улицы.

Надо ехать помедленнее. Почему, интересно, «Ровер» стоял на том самом места, где еще дребезжит от ветра сломанный желоб? Черный «Ровер» принадлежит туристке из отеля, женщине свободной, одинокой, мало ли что взбрело ей в голову в эту ужасную ночь. Чего, собственно, испугалась Мария?

А ведь она больше не боится, правда? Страх почти совсем исчез. От него осталось лишь воспоминание, еще свежее, расцветшее, созревшее — воспоминание о том, чем был этот страх. Не прошло и минуты. Теперь вообразить его себе так же невозможно, как вспомнить давнюю смятенную юность сердца.

Марии надо проехать через площадь. И она едет. Теперь она знает, что за ее спиной никому не увидеть Родриго Паэстру. Сиденье пусто. Другим путем выехать из городка невозможно, только через площадь; оттуда идут две дороги, одна на Мадрид, другая — на Францию и Барселону.

Машина — одна-единственная, но должен же кто-то быть первым — едет на исходе ночи к Мадриду. Турист, ранняя пташка, скажут люди.

Два десятка полицейских стоят напротив кафе, где вчера Мария пила мансанилью. Они прислушиваются к свисткам, отвечают, Ждут распоряжений. Один из них останавливает Марию.

— Куда вы едете?

Заглядывает в пустую машину, успокаивается, улыбается ей.

— Я ночевала в отеле. Нам не досталось комнаты, и я не могу уснуть, — она медлит и добавляет: — а тут еще вы подняли такой шум. Я хочу прогуляться. А что случилось?

Верит он ей? Да, смотрит на нее сочувственно, потом его взгляд отрывается от нее и устремляется вдаль, в сторону отеля. Он объясняет ей:

— Вроде бы нашли Родриго Паэстру где-то на крыше, но точно не скажу.

Мария оглядывается. Лучи электрических фонарей шарят по крышам, — кажется, это крыши последних домов перед отелем. Полицейский ничего больше не говорит.

Она неторопливо трогается с места. Перед ней дорога на Мадрид. Надо только обогнуть клумбу с карликовыми пальмами. Она отчетливо помнит, что именно эта дорога ведет к Мадриду. Сомнений быть не может.

Мотор машины работает. Черный «Ровер» Клер едет туда, куда хочет Мария, в сторону Мадрида. А Мария держит руль и не торопясь, внимательно глядя перед собой, огибает площадь. Свистки по-прежнему раздаются с той улицы, где еще скрипит сломанный водосточный желоб. Вот шакал. Молодой полицейский смотрит вслед Марии, он немного озадачен и улыбается. Улыбнулась ли она ему? Она его больше никогда не увидит. Она уже едет по широкой улице, которая ведет на запад, к отелю. Она не обернулась посмотреть, засветились ли окна в коридорах, выходящих на знакомые ей балконы.

Она едет по шоссе на Мадрид. Это самое большое шоссе в Испании. Широкое, прямое как стрела, уходит оно вдаль.

Город, конечно, еще не кончился. Идет патруль, еще один, оба ни с чем, они встречаются и смотрят на черный «Ровер» с иностранными номерами, который в этот ранний час едет в направлении Мадрида. Но после вчерашней грозы так вдруг помолодела ночь, что некоторые из них улыбаются.

Один из них даже окликнул женщину, которая едет в автомобиле одна.

Два гаража. За ними — большое одинокое строение, наверно мастерская. Потом идут совсем маленькие домишки. Мария не знает, который час. Какой угодно предрассветный час. Но рассвет еще не настал. Он настанет, когда ему положено. Пока еще нет.

Кончились домишки, лачуги, и начинаются пшеничные поля. Ничего больше, только пшеница, залитая голубоватым светом. Голубое с золотистым. Тянется долго-долго. Мария едет медленно, но все-таки едет, вперед и вперед. И в какой-то момент этой ночи перед ней оказывается поворот, и дорожный указатель отчетливо виден в свете фар: она, оказывается, в четырнадцати километрах от городка, который только что покинула, от городка Родриго Паэстры.

Она едет до места, где шоссе пересекает проселочная дорога, темная среди светлой пшеницы. Мария сворачивает, проезжает по ней метров пятьсот, останавливается. По обеим сторонам дороги — та же пшеница, та же, что все это время, и ночь, все еще ночь. Ни одной деревушки, насколько хватает глаз. Мария выключает мотор, и наступает полная, глубокая тишина.

Мария оборачивается, как раз когда Родриго Паэстра выбирается из своего савана.

Он уже сел на сиденье и озирается. Лицо его кажется расплывчатым в голубоватом ночном свете.

Если и есть на этой равнине птицы, они все еще спят на размокшей глине среди стеблей пшеницы.

Мария нащупывает в кармане сигареты. Достает одну, протягивает ему. Он так и набрасывается на сигарету, и, поднося ему огонь, Мария замечает, что Родриго Паэстра дрожит от холода. Он курит, держа сигарету двумя руками, чтобы не выронить ее. Очень холодно бывает в грозовые ночи в Испании за час до рассвета.

Он курит.

Он так ни разу и не взглянул на эту женщину.

А она смотрит на него. Родриго Паэстра, так его зовут. Она смотрит на пшеничные поля, но видит его.

Его волосы прилипли к голове. Одежда облепила тело, как у утопленника. Он, наверно, крупный, крепкий. Лет тридцати? Он все курит. Куда же он смотрит? На сигарету. И пока он смотрит на огонек сигареты, она может разглядеть его; глаза у него, как будто, черные.

Мария разворачивает плед, который лежал рядом с ней, и подает ему. Он берет его и кладет на сиденье. Не понял. Опять курит. Потом смотрит по сторонам. И первым нарушает молчание:

— Где это мы?

— Это шоссе на Мадрид.

Он ничего больше не говорит. Мария тоже. Она повернулась и смотрит вперед. Оба курят. Он докурил первым. Она дает ему еще сигарету. Он по-прежнему дрожит. На лице его в свете спички ничего нельзя прочесть, ничего, кроме усилия, которое он прилагает, чтобы не дрожать.

— Куда вас отвезти? — спрашивает Мария.

Он отвечает не сразу. Смотрит на нее, кажется, в первый раз, как будто издалека и без всякого интереса. И все же он посмотрел на нее. Мария не видит его глаз, но этот взгляд она увидела так же ясно, как при свете дня.

— Я не знаю, — говорит Родриго Паэстра.

Мария опять отворачивается, смотрит вперед. Но долго не выдерживает и оборачивается к нему. Ей так отчаянно хочется смотреть на него. Безумное выражение его глаз — в тот миг, когда он устремил их на нее, — теперь исчезло. Теперь это всего лишь глаза. И чисто машинально приподнимаются над глазами веки, когда он подносит сигарету к губам. Больше ничего. Родриго Паэстра курит, и ни на что больше у него нет сил. Почему же он последовал за Марией? Из вежливости, наверно, чтобы проявить учтивость в последний раз. Вас зовут, вы откликаетесь. Родриго Паэстра, кто же он теперь? Мария пожирает его взглядом, пожирает взглядом это чудо, которого можно коснуться рукой, черный цветок, расцветший этой ночью в смятении любви.

Выстрелом из револьвера он размозжил ей голову. И она лежит теперь, его любовь, мертвая, девятнадцатилетняя, накрытая точно таким же коричневым покрывалом, в какое закутался он на крыше, лежит в импровизированном морге в местной мэрии. А тот, другой, ему пуля попала прямо в сердце. Их разлучили.

— Который теперь час? — спрашивает Родриго Паэстра. Мария показывает ему часы, но он не смотрит на них.

— Половина третьего, чуть больше.

Глаза снова устремляются на пшеничное поле. Он откинулся на сиденье, и в тишине Марии показалось, будто она услышала вздох. И снова тишина. И только время отсчитывает минуты до рассвета. Бесконечные минуты.

Холодно. А только что теплый ветер овевал городок — да был ли он на самом деле? Шквал налетел вслед за грозой и стих. Налитая спелостью пшеница лежит неподвижными волнами, прибитая вчерашними ливнями.

И холод возникает вдруг из самой неподвижности воздуха, набрасывается на плечи, на глаза.

Родриго Паэстра, кажется, уснул. Голова его откинулась на спинку сиденья. Рот приоткрыт. Он спит.

Что-то изменилось в воздухе, который она вдыхает, и бледный отсвет пробегает по волнам пшеницы. Сколько времени? Сколько времени уже он спит? Что-то поднимается над горизонтом, что-то бесцветное, расплывчатое, без четких границ. И поднимается что-то в голове и в теле, нарастает тяжесть, но это не только память о другой, о какой-то другой, не находившей себе места. И все же, все же небо может быть чистым и синим, если очень этого хочется. Да, оно чистое, оно синее. Но ведь это был, конечно, лишь случайный свет, это была лишь иллюзия прозрения, очень похожая на реальность, потому что так вдруг захотелось быть снисходительной, и началось это не вчера, но на копившуюся долго усталость наложилась усталость этой ночи. А может быть?..

Нет. Это рассвет.

Он спит. Спит.

Заря еще не окрасилась ни в какой определенный цвет.

Родриго Паэстра видит сны. Когда люди спят так глубоко, они видят сны. Мария склонила лицо к его лицу, оперлась подбородком о спинку сиденья и смотрит на него. Иногда и на небо, но больше на него. Смотрит внимательно — но что значат любые слова? Она смотрит на Родриго Паэстру. Да, он здесь, он крепко спит, летит над бесконечным хаосом на птичьих крыльях. Она это видит. Крылья несут его над хаосом его жизни, он так тяжел теперь, но летит, сам того не зная.

Мария не может смотреть в совершенно пустые глаза Родриго Паэстры, пока он спит.

Он улыбнулся во сне. Она могла бы поклясться, что его приоткрытые губы дрогнули в улыбке, похожей — о, до чего похожей — на улыбку человека, довольного жизнью. И все другие слова изгнаны с рассветом.

Между его ног, рядом с бугорком полового органа, — очертания его оружия, револьвера. Покрывало валяется в ногах. Плед лежит рядом с ним на сиденье. Не стоит накрывать его. И она — она хочет видеть его всего, навсегда. Она его видит. Как безмятежно, как хорошо он спит.

Только не надо поднимать голову и смотреть на небо.

Да это и ни к чему. Глядя на него, она видит, как занимается заря. Бледный свет залил мало-помалу все его тело. Это тело обретает реальные пропорции, четкие контуры. У него снова есть имя: Родриго Паэстра.

Уже настал тот час, когда за ним, как за крысой, должна захлопнуться крысоловка.

Мария полулежит, почти так же, как он, только на переднем сиденье, смотрит на него и видит, как разгорается заря.

И вот оно — воспоминание о ребенке, о девочке, снова оно вернулось. Мария отгоняет эти мысли. Он еще видит сны, как видел сны вчера.

Надо подождать еще. А потом придется позвать его.

Умиротворенная усталость разливается по полям, по телу Марии. Небо безмятежно заполняется цветом. У нее есть еще немного времени. По национальной автостраде в сторону Мадрида проезжает машина. Мария оборачивается, украдкой бросает взгляд на небо. Этот розовый цвет на нем, спящем, — он льется с неба. Настал час, когда отбывают первые путешественники. Та машина, что ехала в Мадрид, наверняка была из отеля. Там, в коридоре, еще в полумраке, Клер сейчас потягивается, морщась, как всегда бывает после ночи, проведенной на полу, и улыбается заре, занимающейся над их любовью. И снова засыпает.

Он спит. Мария поднимается, достает из кармашка на передней дверце бутылку коньяка. Крепкий коньяк знакомо обжигает горло и пустой желудок, и снова просыпается, поднимается в ней тошнота. Солнце. Это уже солнце, там, на горизонте. В один миг холода как не бывало. Болят глаза. Почти час, как он уснул. Солнечный свет заливает его тело, втекает в приоткрытый рот, его одежда слегка дымится, как плохо загашенный костер. И волосы дымятся тоже. Легкий дымок забытого огня. Он еще не чувствует света. Лишь чуть подрагивают его глаза. Но веки сомкнуты сном. Он больше не улыбается.

Может быть, надо позвать его скорее, как можно скорее, чтобы сразу покончить с этим?

Мария снова берет бутылку, пьет, убирает ее в кармашек на дверце. Она медлит. Она еще не сделала этого. Еще не позвала Родриго Паэстру.

И все же, все же надо, чтобы прошел поскорее тот миг жизни Марии, когда Родриго Паэстра проснется в «Ровере» рядом с этой незнакомкой, посреди пшеничного поля. Он все вспомнит — это можно предугадать — через несколько мгновений после того, как откроет глаза. Он будет растерянно озираться, пока не поймет, что просто видел сон. Мария должна, должна решиться разбудить Родриго Паэстру.

Уже половина солнца показалась из-за горизонта. Две, три, шесть машин проезжают в сторону Мадрида. Мария достает бутылку, отпивает еще глоток. На этот раз тошнота подкатывает такая, что приходится зажмурить глаза. И тогда она начинает тихонько звать:

— Родриго Паэстра.

Он не услышал. Веки дрогнули и сомкнулись еще крепче. Тошнота после выпитого коньяка не отпускает. Надо бы выйти, пусть вырвет. Мария зажмуривается, чтобы справиться с тошнотой — и чтобы не смотреть на него.

— Родриго Паэстра.

Что-то, кажется, шевельнулось на заднем сиденье. И все. Он не проснулся. Мария выпрямляется и наконец смотрит на него.

— Родриго Паэстра.

Глаза моргнули. Тошнота прошла, и Марии хочется еще коньяку. Она берет бутылку, пьет. Новый глоток крепче предыдущего. А если она потеряет сознание? Нет. Только мутится в глазах, и невозможно говорить спокойно, можно только кричать криком.

— Родриго Паэстра, Родриго Паэстра!

Снова Мария прячет лицо за спинкой переднего сиденья.

Кажется, свершилось. Кажется, он проснулся. Тихий крик, долгий стон доносится оттуда, сзади.

Когда Мария оборачивается, первый миг пробуждения уже позади. Он уже сидит и слезящимися, налитыми кровью глазами глядит на поле пшеницы, на свой пшеничный край. Удивлен ли он? Да, еще удивлен, но совсем чуть-чуть. Его глаза уже не смотрят на пшеницу. Он сидит, очень прямой, и не смотрит больше никуда. Он все вспомнил.

— Я должна вернуться в отель.

Он молчит. Мария протягивает ему сигарету. Он не видит ее. Она держит сигарету у самого его лица, но он ее не видит. Зато он видит наконец Марию. Когда она сказала ему, что ей необходимо вернуться в отель, он схватился за свое коричневое покрывало, но тут же руки его упали. Он обнаружил рядом с собой Марию. И, наверно, вспомнив ее, вспомнил все.

Она старается не вдыхать слишком глубоко, борясь с подступающей рвотой. Последний, рассветный глоток коньяка поднимается в горле рыданием, которое надо подавить, подавить во что бы то ни стало.

Он смотрит на нее, смотрит, смотрит. Совершенно пустым взглядом; представить себе невозможно такое равнодушие. Что видит он, когда смотрит на Марию? Чему удивился, обнаружив ее присутствие? Быть может, понял, что ему нечего больше ждать от Марии — ни от Марии, ни от кого другого. Понял, что этот рассвет сбросил личину и обнажил истину, доселе скрытую под покровом ночи?

— У меня ребенок в отеле, — продолжает она. — Поэтому мне надо вернуться.

Все. Он отвел от нее глаза. Она снова протягивает ему сигарету, которую так и держала в руке, он берет ее, она подносит ему огонь. Он поднимает с сиденья коричневое покрывало.

— Послушайте, — говорит Мария.

Он, наверно, не услышал. Она произнесла это совсем тихо. Он открыл дверцу, вышел, он уже стоит рядом с машиной.

— Послушайте, — повторяет Мария. — Граница недалеко. Давайте попытаемся.

Он стоит на дороге и смотрит, снова смотрит на свои родные пшеничные поля. И вдруг возвращается, словно что-то вспомнив, и захлопывает дверцу. Да, он вспомнил. Вот так же в ночи он снизошел, откликнулся, когда она позвала его по имени. Он проявил учтивость тогда, вчера. Солнце уже светит так ярко, что ему приходится щурить глаза.

— Можно же попытаться, — настаивает Мария.

Он качает головой: нет; качает медленно-медленно: он не уверен.

— В полдень, — говорит Мария. — В полдень я буду здесь, я вернусь.

— В полдень, — повторяет Родриго Паэстра.

Он показывает на солнце, потом подносит к лицу свои руки с растопыренными пальцами.

— В полдень, в полдень, — кивает она.

Он наклоняет голову. Он понял. Потом он оборачивается, кружит на одном месте, ищет, где бы поместиться, укрыться в этом океане пшеницы, в свободном океане. Солнце уже полностью поднялось из-за горизонта и бьет ему в глаза, его тень лежит на пшенице, четкая, длинная.

Кажется, он нашел, куда пойти, где отдохнуть — он ведь так устал. Он удаляется по дороге. Покрывало держит в руке, оно волочится за ним по земле. На нем веревочные сандалии на босу ногу. Куртки у него нет, только темно-синяя рубашка, какие носят все мужчины в его краю.

Он идет по дороге, останавливается, как будто не знает, на что решиться, потом сворачивает в пшеницу и падает там, как громом пораженный, плашмя. Мария ждет. Он не поднимается.

Когда она выезжает на автостраду, оставив позади прохладу мокрой глины пшеничных полей, становится жарко. Уже. К полудню жара еще усилится, неминуемо усилится, тяжело распластается над землей на весь день, до сумерек.

Солнце припекает затылок, и снова подступает тошнота, неотвязная. Вцепившись двумя руками в руль, Мария борется со сном. Временами ей кажется: одолела, но тут же она снова проваливается в беспамятство. И все-таки, все-таки приближается к отелю.

Вот мастерская.

Вот и гаражи.

А навстречу уже попадаются крестьяне. И едут машины в сторону Мадрида, но их еще мало.

Мария чувствует, что уже не в силах бороться со сном, и только мысль о Жюдит заставляет ее доехать до первых домов, а потом и до городка. И наконец — до площади.

Там все еще полно полицейских. Те, что дежурили ночью, сейчас, наверно, спят. А у этих при ярком свете дня такой обескураженный вид. Они зевают. Их сапоги в грязи, форма измята, но они еще свистят вовсю на всех углах городка. И охраняют, невзирая на усталость, двух давешних убитых, что лежат в мэрии.

Ворота в отеле открыты. Молодого ночного сторожа сменил старик. Под навесом есть свободные места. Конечно, ведь те машины на шоссе были из отеля. Мария оставляет «Ровер», выходит, огибает отель, идет по той улице, где этой ночью она впервые узнала Родриго Паэстру. Идти трудно, она выпила много коньяка, но улица еще пуста, и никто ее не видит.

На полу в коридоре есть свободные места. Тошнота не отпускает, приходится прилечь рядом со своей малышкой, чтобы снова набраться мужества видеть. Коричневое покрывало пропитано теплом Жюдит. Кто-то закрыл дверь на балкон, и в коридоре еще свежо и тихо. Какой покой! Жюдит поворачивается с боку на бок, не просыпаясь, — счастливый сон. Мария отдыхает.

И они, те двое, тоже здесь. Еще спят. Два часа минуло с тех пор, как она ушла из коридора. Еще очень рано. Четыре часа утра. Во сне они приблизились друг к другу, наверно сами того не сознавая. Колено Клер, будто что-то отдельное от ее тела, лежит рядом со щекой Пьера. Губы Пьера почти касаются его. В раскрытой ладони Пьера — лодыжка Клер. Если он сожмет пальцы, тонкая женская лодыжка целиком уместится в руке. Но сколько ни смотрит Мария, этого не происходит. Они спят глубоким сном.

 

VI

— Мария.

Мария открывает глаза. Это Пьер зовет ее. Улыбается: долго же она спала. Он стоит, прислонившись к стене, и смотрит на нее.

— Уже десять, — говорит он, извиняясь. — Все уехали.

— Где Жюдит?

— Играет во дворе. С ней все в порядке. Коридор, где лежит Мария, пуст. Балконная дверь открыта настежь, и косые лучи солнца врываются в коридор. Блики лежат на красном полу, такие же яркие, как вчера, играют на лице Пьера. Марию опять мутит. Она приподнимается и снова вытягивается на полу.

— Одну минутку, сейчас я встану.

В конце коридора, в ресторане, уже снуют официанты, несут подносы с прохладительными напитками. Двери комнат нараспашку. Горничные, напевая, убирают постели. И жара, уже жара.

— Я попросил, чтобы тебе дали поспать, — говорит Пьер. — Но через пару минут солнце добралось бы до тебя.

Он смотрит на нее испытующе. Она достает сигарету, пытается затянуться, бросает ее. И улыбается ему, превозмогая тошноту.

— Утро для меня — тяжкое испытание, — говорит она. — Но я сейчас встану.

— Остаться с тобой?

— Подожди меня в ресторане. Алкоголики должны пробуждаться без свидетелей.

Они оба улыбаются. Пьер уходит. Мария окликает его. Спрашивает:

— А Клер? Где она?

— С малышкой, внизу.

Когда ей наконец удается встать и добраться до ресторана, большая чашка кофе дымится на столике, за которым сидит Пьер. Пьер знает, что бывает порой нужно Марии по утрам. Он молчит, пока она пьет, пьет свой кофе, всю чашку. Потом она потянется, еще раз, еще, запустит пальцы в волосы и наконец закурит.

— Мне уже лучше, — скажет она.

Если не считать еще двух занятых столиков, они в ресторане одни; в зале вновь царит безукоризненная чистота и порядок. Столики уже накрыты к завтраку, такие беленькие. Под стеклянной крышей натянули большое серовато-коричневое полотнище; в ночной темноте оно казалось синим; оно смягчает горячие солнечные лучи. Здесь тоже жарко, но все-таки сносно.

— Ты пила сегодня ночью, Мария, — говорит Пьер, не спрашивая, а утверждая.

Она проводит рукой по лицу. Именно тогда, когда она касается своего лица руками, она чувствует, нет, знает, что была красива и что теперь ее красота пошла на убыль. Вот так, безжалостно проводя руками по лицу, Мария понимает: она смирилась с разрушениями, и это навсегда. Она ничего не отвечает Пьеру.

— Соберись, сделай над собой усилие, сколько раз я тебя просил, — продолжает Пьер. — Ты могла бы пить поменьше, хотя бы по вечерам.

Мария большими глотками допивает кофе.

— А мне и так хорошо, — заявляет она. — Какой-нибудь час головной боли с утра, а потом все проходит.

— Ночью я искал тебя. Машины не было на месте. Сторож мне сказал, что ты поехала прогуляться. Я сразу все понял.

Он привстал со стула и гладит ее по волосам.

— Мария, Мария.

Она не улыбается ему, его рука еще лежит на ее волосах, потом он убирает ее. Он знает, почему Мария не улыбнулась.

— Я приму душ, — говорит она, — и поедем, если хочешь. А вот и Клер. Ведет за ручку Жюдит. Они входят в зал.

Клер сегодня в голубом. Войдя, она смотрит сначала на Пьера. Она хочет его, это видно, стоило ей войти, желание тянется за ней, словно ее тень. Кажется, будто она кричит о нем всему миру. Но обращается она к Марии:

— Ты куда-то уходила ночью?

Мария ищет, но не находит, что ответить. Она погружена в созерцание Клер.

— Нас разбудили среди ночи, — продолжает Клер, — им показалось, что они нашли Родриго Паэстру. Все толпились у окон. Ну и суматоха! А мы тебя искали, искали…

Что делали они этой ночью, когда увидели, что ее нет рядом? Когда не дождались ее, когда узнали, что «Ровера» тоже нет, когда снова угомонились, уснули дети и снова воцарился в отеле покой — в коридоре, а потом мало-помалу и во всем отеле? Свершилось это?

— Я была с ищейками, — говорит Мария. — Пила с ищейками мансанилью. Во вчерашнем кафе.

Клер смеется. Пьер смеется тоже, но не так, как Клер.

— Ах, Мария, — вздыхает Клер. — Мария, Мария.

Они ее любят, любят Марию. Смех Клер немного не такой, как всегда. Все может быть. Они прислушивались — не зашумит ли мотор возвращающегося «Ровера», — прижавшись друг другу, переплетясь телами в темноте коридора, они ждали ее. Как знать?

— Жюдит, — говорит Мария.

Она берет ее за ручки, всматривается в ее лицо.

Свежее личико девочки, которая хорошо выспалась ночью. Глаза синие-синие. Темные круги, пометы страха, исчезли. Мария отстраняет ее, гонит от себя. Он лежит сейчас среди пшеничного поля. Он спит. Колосья бросают на него совсем легкую тень, и ему уже жарко. Кого, кого в конечном итоге спасут они, если спасут Родриго Паэстру?

— Она так уплетала сегодня за завтраком, — говорит Клер. — После прохладной ночи у нее зверский аппетит.

Жюдит снова подбежала к матери. Мария притягивает ее к себе, разглядывает, потом отпускает, резко, почти отпихивает. Жюдит привыкла. Пусть мать посмотрит на нее, пусть потом толкается, если ей так нравится; она убегает, кружит одна по залу и поет.

— Нам надо не слишком поздно приехать в Мадрид, — говорит Клер. — Хорошо бы до темноты. А то будут проблемы с комнатами.

Мария, словно спохватившись, встает и направляется в конторку. Ванные комнаты свободны. Как хорошо под душем. И время проходит. Мария смотрит на свое тело — нагое и одинокое. Что, в конечном итоге, можно спасти, если увезти во Францию Родриго Паэстру? Он спит среди океана пшеницы. Вода стекает по груди, по животу, как хорошо. Мария ждет, ждет, чтобы утекло время, и вода тоже, они неиссякаемы. Разумеется, смягчающие обстоятельства будут признаны в деле Родриго Паэстры. Его ревность к Пересу будет принята во внимание. Что еще можно сделать для Родриго Паэстры — только принять во внимание эту ревность, заставившую его убить.

В ресторане Марию ждет одна Клер.

— Пьер пошел расплатиться, — объясняет она. — И сразу же поедем.

— Какая ты красивая, — говорит Мария. — Клер, ты очень, очень красивая.

Клер опускает глаза. Медлит, потом все-таки произносит эти слова:

— Когда они кончили искать этого беднягу, и часу не прошло, начали уезжать машины, одна за другой. Невозможно было уснуть. Ну, то есть очень трудно. Но все-таки…

— В котором часу это было?

— Точно не знаю, было еще темно. Они подняли свист по всему городу. А вон там что-то грохотало на крыше, от ветра, что ли. Они так злились, просто кипели. Мы уснули поздно.

— Очень поздно?

— По-моему, солнце уже взошло. Да. Я лежала и видела небо. Мы с Пьером говорили, говорили, кажется, до самого рассвета.

Клер ждет. Мария не расспрашивает ее. Возвращается Жюдит. Клер любит Жюдит, дитя Пьера.

— Грозы больше не будет никогда, — говорит она Жюдит. — Не надо бояться.

— Никогда?

Никогда, обещают ей. Она убегает путешествовать дальше по коридорам отеля. Возвращается Пьер. Все готово, говорит он. Он заполнил гостевые карточки. Извиняется, что заставил их ждать. И умолкает. Клер не смотрит на него с утра. Она курит, опустив глаза. Нет, они не пришли друг к другу, не пришли даже до рассвета, в темноте коридоров. Мария ошибалась. Если они не смотрят сегодня друг на друга, как вчера, если каждый избегает взгляда другого, то лишь потому, что они признались друг другу в своей любви, признались шепотом, когда небо порозовело над пшеничными полями, когда незримо вернулась к ним Мария вместе с этим душераздирающим рассветом, невыносимым уже потому, что так сильна эта новая любовь. Что делать с Марией, что?

— Надо все-таки заглянуть в Сан-Андреа, — говорит Пьер. — Два подлинных Гойи. Зайдем, хотя бы для того, чтобы не жалеть потом.

Входят какие-то люди. Женщины. Пьер ни на кого больше не смотрит.

— Я устала, — вздыхает Мария. — Идите, я подожду вас.

— Что же ты пила? — спрашивает Клер.

— Бутылку коньяка. Я подожду вас в машине. К полудню мне станет лучше.

Они обменялись быстрым взглядом. И об этом они, наверно, говорили ночью и в который раз надеялись, что Мария образумится. И надеялись, и порадовались бы, будто она чем-то занята вдали от них, а не погружена в свое новое горе.

Они спускаются по лестнице. Прохлада после душа так мимолетна, и, когда Мария выходит в знакомый двор, снова наваливается усталость, неодолимая, как рок. Сколько понадобится сил, чтобы вырвать Родриго Паэстру из пшеницы, с его пшеничного ложа. Придется все им рассказать, встать на пути их нарождающегося желания, не ехать в Мадрид, где должна свершиться сегодня вечером их любовь. Мария смотрит, как они укладывают вещи в машину, — она не помогает им, — и они смеются, выполняя вдвоем эту мелкую поденщину, от которой Мария бы стонала.

Она садится впереди, рядом с Пьером. За ее спиной Клер, ни о чем не спрашивая, складывает валявшийся на сиденье плед. Мария видит, как она это делает, но ничего не объясняет. Они едут через городок, тем же путем, что и Мария ночью. Одиннадцать часов. Четверо полицейских еще несут охрану на площади; после ночи бесплодных поисков они так же вымотаны, как и Мария. Церковь Сан-Андреа тоже на площади. Рядом с мэрией. Тела убитых, должно быть, еще там. Их охраняют.

— Они так и не поймали его, — говорит Пьер.

Он останавливает машину в тени, напротив кафе, которое было открыто этой ночью. Очередная церковь. Очередной Гойя. Очередные каникулы. Зачем, от чего спасать Родриго Паэстру? Каким будет на сей раз кошмарное пробуждение Родриго Паэстры? Забрать это тело из пшеницы, бросить его в машину, бросить на растерзание неутоленному желанию Клер. Десять минут двенадцатого.

— Нет, правда, — говорит Мария, — я так устала, я останусь здесь.

Клер уже вышла из машины с Жюдит. Пьер не закрывает дверцу, ждет Марию.

— Всего десять минут, — говорит он. — Ты можешь, Мария, идем.

Нет, она не хочет. Он хлопает дверцей. Втроем они идут к церкви Сан-Андреа. Входят внутрь. Мария больше не видит их.

Настанет полдень, и Родриго Паэстра поймет, что его бросили. Мария на минуту закрывает глаза. Вспоминает его? Да. Она вспоминает его взгляд, как его глаза смотрели на пшеничные поля, не узнавая их, и другой взгляд, когда глаза открылись в солнечных лучах. И она открывает глаза и видит двух ребятишек, которые завороженно смотрят на «Ровер». А их все нет. Наверно, обнаружили там еще что-нибудь, кроме Гойи, древность какую-нибудь. Она видит: держась за руки, они любуются вдвоем другими пейзажами. Вплывают в открытые окна дальние холмы и долины, леса, деревушка, стадо коров. Над лесом в закатном свете парят ангелы, идет стадо, поднимаются дымки от деревушки на холме, и воздух над этими холмами напоен их любовью. Озеро вдали — оно синее, как твои глаза. Они держатся за руки и смотрят друг на друга. В тени, говорит он, как это я раньше не замечал, твои глаза еще синее. Как это озеро.

Марии надо встать, надо пойти выпить мансанильи в этом баре — вот он, прямо напротив. У нее уже дрожат руки, она представляет себе, как алкоголь обжигает горло и растекается теплом по телу — ощущение такое же сильное, как от струящейся по телу воды в душе. Если они сейчас не вернутся, она пойдет в этот бар.

Они возвращаются. Между ними вприпрыжку бежит Жюдит.

— Там не только Гойя, — сообщает Пьер. — Ты зря не пошла.

Клер открывает дверцу. Мария жестом останавливает ее. Пьер стоит к ней вплотную.

— Сегодня ночью, — начинает Мария, — ночью, пока вы спали, я нашла этого парня, которого искала полиция, Родриго Паэстру.

Клер сразу становится очень серьезной.

— Ты опять напилась, Мария, — говорит она. Пьер не шелохнулся.

— Нет, — качает головой Мария. — Чистая случайность. Он был на крыше дома напротив отеля, прямо напротив балкона. Я увезла его за четырнадцать километров отсюда, по шоссе в сторону Мадрида. Сказала, что вернусь за ним в полдень. Он лег на пшеничном поле… Я не знаю, что теперь делать, Пьер. Пьер, я не знаю, я совсем не знаю, что делать.

Пьер берет Марию за руку. После ее слов стало очень тихо, и она понимает, что кричала.

— Прошу тебя, — говорит он. — Мария.

— Это правда.

— Нет, — вмешивается Клер, — нет. Это неправда, я готова поклясться, что неправда.

Она шагнула в сторону от машины, выпрямилась, такая величавая, что Мария опускает глаза.

— Я думаю, ему все равно, поедем мы туда или нет, — говорит Мария. — Ему это совершенно все равно. Мы вполне можем туда не ехать. Наверно, даже лучше будет, если мы не поедем туда.

Пьер вымученно улыбается.

— Но ведь это же неправда?

— Правда. Городок совсем маленький. Он был там, на крыше, прямо напротив балкона. Один шанс на тысячу, чтобы я его увидела, но это правда, правда.

— Утром ты нам этого не сказала, — замечает Клер.

— Почему же ты не сказала, Мария? Почему?

Почему? Клер удаляется от машины, взяв за ручку Жюдит. Не хочет дожидаться ответа Марии.

— Это тоже случайность, — говорит Мария Пьеру. — Когда я в первый раз его заметила, ты был на другом балконе с Клер.

Мария смотрит, как Клер возвращается к ним.

— Только гораздо позже, когда вы оба уже спали, я уверилась, что это был он, Родриго Паэстра. Было очень поздно.

— Я знал, — говорит Пьер.

Какие-то люди остановились посреди площади. Они смотрят на Клер — на Клер, которая неспешным шагом возвращается к «Роверу».

— Я сказала тебе, — продолжает Мария, — когда мы лежали и разговаривали. Но ты уснул.

— Я знал, — повторяет Пьер.

Вот и Клер, снова стоит рядом.

— Так что же, значит, он тебя ждет? — шепотом спрашивает она.

Такой она вдруг стала кроткой. Она рядом с Пьером, как никогда рядом с ним. В ней таится угроза, но она осторожна. А Пьер уже серьезно обдумывает рассказ Марии.

— Ох, я не знаю, — стонет Мария. — Я думаю, ему это безразлично.

Пьер смотрит на часы.

— Двадцать минут двенадцатого.

— Я совсем не хочу туда ехать, — говорит Мария. — Поступайте, как знаете.

— Куда? — спрашивает Жюдит.

— В Мадрид. А можно поехать в другую сторону.

Снова полицейские обходят площадь тяжелым усталым шагом. Время близится к полудню, и жара изнуряет. Солнце уже высушило улицы. Каких-то два часа — и ни капли влаги не осталось в канавках.

— Плед, — вспоминает Клер. — Это был он, да?

— Да. Ох, прежде всего я хочу выпить стаканчик мансанильи. Все остальное потом.

Она откинулась на спинку сиденья и смотрит, как они переглядываются. Идут искать на площади открытое кафе. Они будут разрешать ей пить, всегда, если ей захочется выпить, они всегда ее поддержат.

— Идем, — зовет ее Пьер.

Они идут во вчерашнее кафе. Мансанилья ледяная.

— Зачем ты пила коньяк? — спрашивает Клер. — Хуже нет — пить коньяк на ночь.

— Просто ужасно захотелось, — отвечает Мария.

И заказывает еще стаканчик мансанильи. Они не возражают. Даже Пьер — он думает теперь только о Родриго Паэстре. Он попросил у официанта газету. На первой полосе — фотография Родриго Паэстры, маленькая, нечеткая, наверно, переснятая с документа. И еще два снимка. На одном — Перес. На другом — совсем молоденькая женщина, круглолицая, с темными глазами.

— Они были женаты всего восемь месяцев, — говорит Пьер.

Клер берет у него из рук газету, читает, отбрасывает на стул. К ним подходит официант. Показывает пальцем на полицейских.

— Он мой кореш, Родриго Паэстра, — сообщает он. Смеется и делает жест рукой: мол, ищите, ищите хоть до скончания века.

— Они не поймали того дядю, — говорит Жюдит.

— Еще мансанилью, пожалуйста, — просит Мария.

Пьер промолчал. А раньше он не позволил бы ей заказать еще. Он разрешает ей выпить третий стаканчик мансанильи. Смотрит на часы. Жюдит, сидя на коленях у Клер, внимательно вслушивается в разговоры. Официант ушел.

— Ты сказала, в полдень?

— Да. Он повторил за мной. Сказал: полдень. Но он сам этому не верил.

Пьер тоже заказал себе стаканчик мансанильи. Мария выпила уже три. Она улыбается. Говорит:

— Это так занятно и ново.

— Ты расскажешь нам, Мария? — просит Клер.

Мария улыбается еще шире. И тут Пьер спохватывается.

— Ты не будешь больше пить, — решительно говорит он.

Его рука чуть дрожит, когда он берет свой стаканчик с мансанильей. Все, больше не буду, обещает Мария. Клер уже забыла о Родриго Паэстре, опять она ловит каждое движение Пьера и ничего не может с собой поделать. Солнечные лучи ворвались на крытую галерею с каменными перилами. И вся площадь начинает погружаться в полуденное оцепенение.

— А они-то, — произносит Мария, — они были на самой заре любви.

Пьер берет ее руку, сжимает в своей. Но Мария машет рукой в сторону мэрии.

— Его жена там. И Перес тоже. Чтобы соблюсти приличия, надо было разлучить их в смерти.

— Мария, — зовет Пьер.

— Да. Я сказала: может быть, граница. Он ничего не ответил. Вот так история, вот так история!

Вокруг нее уже пустота, одиночество опьянения. Но она знает, в какой момент надо остановиться и замолчать. Она остановится.

— Все-таки, — говорит она еще, — какое-то разнообразие.

Возвращается официант. Они умолкают. Пьер расплачивается за мансанилью. В Мадрид? — интересуется официант. Они еще не знают. Говорят немного о грозе. А вчера она застала их в дороге? Они отвечают нехотя, и официант не настаивает.

— Ты узнаешь место? — спрашивает Пьер.

— Узнаю. Но как же наш отпуск?

— Выбора нет, если ты меня спрашиваешь. Ты поставила нас в такое положение, что выбирать не приходится.

Он говорит спокойно, без раздражения. Улыбается. Клер молчит.

— Отпуск, — повторяет Мария, — понимаешь, когда я говорю об отпуске, я думаю в первую очередь о вас. Не о себе.

— Мы это знаем, — снисходит наконец Клер.

Мария встает. Стоит, очень прямая, лицом к лицу с Клер; та не движется с места.

— Я ничего не могу поделать, — говорит Мария тихо-тихо, — ничего. И никто не может. Никто. Никто. Вот это я и хотела сказать. Я тоже не выбирала, я просто увидела этого парня ночью на крыше. Ты поступила бы так же, как я, Клер.

— Нет.

Мария снова садится.

— Мы туда не поедем, — решительно заявляет она. — Во-первых, нам не удастся его спрятать, он такой огромный, просто великан, а если даже удастся, ему это совершенно безразлично, что мы попытаемся его спасти, это бесполезно, я бы даже сказала, смешно. Нечего больше спасать, ничего не осталось от Родриго Паэстры, только пустая шкура, к чему ее спасать? Клер, ты поедешь в Мадрид. Я с места не сдвинусь. Только Мадрид.

Клер барабанит пальцами по столу. Пьер встает.

— Я с места не сдвинусь, — повторяет Мария. — Я выпью еще стаканчик мансанильи.

— Без двадцати пяти двенадцать, — говорит Пьер.

Он выходит из кафе один и идет к машине. Жюдит бежит за ним. Клер смотрит ему вслед.

— Идем, Мария.

— Да.

Клер берет ее под руку. И Мария встает. Нет, она не так уж много выпила. Может быть, не стоило пить так рано после коньяка, но это сейчас пройдет.

— Это сейчас пройдет, — говорит она Клер. — Ты не беспокойся.

К ней подходит Пьер. Показывает на Жюдит — та уже уселась на заднем сиденье.

— А Жюдит? — спрашивает он.

— О, она еще маленькая. Надо только присматривать за ней, вот и все.

Они медленно выезжают с площади. В городке все спокойно. Усталость одолела полицейских, и они спят прямо на каменных парапетах.

— Это очень просто, — объясняет Мария. — Езжай по шоссе на Мадрид. Вон оно, напротив.

Вот и шоссе на Мадрид. Самое большое в Испании. Широкое, прямое как стрела, уходит оно вдаль.

Площадь осталась позади, но городок еще не кончился. Еще один патруль возвращается ни с чем. Полицейские идут гуськом. На черный «Ровер» они и не взглянули. Они видели столько машин с утра. Иностранные номера больше не привлекают их внимания.

Ни один из них не взглянул на «Ровер».

Вот и гараж. Один гараж. А Мария помнит два.

— Когда я ехала туда, — оправдывается Мария, — я не смотрела по сторонам, было не до того. А на обратном пути я была пьяна. Но я все-таки вспомню. Точно, был второй гараж.

— Шоссе на Мадрид, — говорит Пьер. — Ты не могла ошибиться.

Вот он, второй гараж. Пьер едет почти так же медленно, как она ночью.

— Потом — такое большое одинокое строение, мастерская, что ли.

— Вон она. Не волнуйся так, — откликается Пьер.

Он говорит мягко, с нежностью. Ему очень жарко.

И, наверное, страшно. Ни Пьер, ни Мария не оборачиваются, и Клер на заднем сиденье примолкла.

Вот и мастерская. Она открыта. В раскаленном воздухе визжит электропила.

— А дальше, кажется, домики, совсем маленькие.

Вот и они, низкие, приземистые; у калиток стоят ребятишки и смотрят на машины. Никто больше не думает о том, который час. Какой угодно предполуденный час. Кончились домишки, и нет больше никакой тени над полями. Только мимолетные тени проносящихся в небе птиц.

Пшеница ни о чем не напоминает. Никакого ориентира не видно. Ничего, кроме золотистых колосьев в слепящем свете.

— Я долго ехала через эти поля, — вспоминает Мария. — Четырнадцать километров, я же тебе говорила.

Пьер смотрит на приборный щиток. Шепотом высчитывает расстояние, которое они проехали.

— Еще пять, — говорит он, — пять километров. Скоро будем там.

До слез всматриваются они в поля, слегка вздымающиеся холмами на горизонте. Однообразно серое небо над ними. Телеграфные провода тянутся насколько хватает глаз вдоль шоссе на Мадрид. Машин мало — мало охотников ехать по такой жаре.

— Дорога нигде не сворачивала? — спрашивает Пьер.

Она отвечает, кажется, да, она помнит поворот, но она не свернула. И потом ехала все время прямо до проселка.

— Все прекрасно, — говорит Пьер. — Развилка уже близко. Смотри туда, налево. Смотри хорошенько, Мария.

Они переговариваются очень спокойно — наверно, из-за Жюдит. Может быть, и из-за Клер тоже. Жюдит что-то напевает, веселая, отдохнувшая, ей больше не страшно.

— Он умер от жары, все кончено, — твердит Мария.

Дорога слегка идет вверх.

— Ты помнишь? Помнишь этот подъем, Мария?

Да, она помнит. Шоссе действительно шло вверх, едва заметно, и сразу за подъемом была развилка, дорога уходила влево, вот сейчас они увидят ее, сразу за гребнем, и увидят еще поля, еще и еще пшеницу, без конца, без края.

— Это глупо. Это бессмысленно! — кричит Мария.

— Нет, — отвечает Пьер, — да нет же.

Еще пшеничные поля — вот они. Раскинулись до горизонта, не такие однообразно золотистые, как те, прежние. Там и сям пестреют среди колосьев огромные яркие цветы. И тут подает голос Клер.

— Здесь, — говорит она, — уже начали жать.

 

VII

— Проклятье! — кричит Мария.

Пьер останавливает «Ровер». Жюдит прислушивается, пытается понять. Но все молчат, и она отвлекается на что-то.

— Посмотри еще, — просит Пьер. — Мария, пожалуйста.

Дорога уходит влево, прямо линией сбегает вниз, в долину. Она пока безлюдна.

— Это тот самый проселок, — говорит Мария. — Жнецы еще далеко отсюда, до них метров пятьсот и в одну сторону от дороги, и в другую. Они доберутся до него не раньше вечера. Вот видишь, Клер.

— Конечно, — соглашается Клер.

И Мария вдруг до мелочей узнает эту дорогу, ее плавный, такой плавный изгиб; и именно такой ширины она была, и вот так неповторимо пряталась среди колосьев, и свет, даже свет узнает Мария. Она берется за бутылку коньяка, которая по-прежнему лежит в кармашке. Пьер удерживает ее руку. Мария послушно кладет бутылку на место.

— Он лег в поле, — говорит она, — кажется, там, — и показывает куда-то, но разве найдешь то самое место в океане пшеницы? — Он лег, чтобы дождаться полудня. Но так много времени прошло, где же он теперь?

— Кто? — спрашивает Жюдит.

— Один дядя, — объясняет ей Клер, — который должен был поехать с нами в Мадрид.

Пьер медленно трогает машину с места. Проезжает несколько метров по шоссе, потом, все так же медленно, сворачивает на проселок. Отчетливо видны две колеи от автомобильных колес, переплетенные с другими следами: здесь проехали телеги.

— Колеса «Ровера», — говорит Пьер.

— Ты видишь, видишь, — твердит Мария. — Колосья в полдень, наверно, совсем не дают тени. Он умер от жары.

Жара и правда сильная, очень сильная. Проселок давно высох. Следы колес «Ровера» и телег запечатлелись на нем до следующий грозы.

— Ах, как все глупо, — вздыхает Мария. — Это было здесь. Вот здесь.

Уже немного за полдень, совсем немного.

— Замолчи, Мария, — просит Клер.

— Я молчу.

А огромные цветы на поле выпрямляются, там и сям, на больших прямоугольниках золотистой пшеницы, разделенных такими же проселочными дорогами, которые точно так же полого сбегают в долину. Это жнецы, они смотрят на подъезжающую машину и думают: что это здесь забыли туристы, верно ошиблись на развилке. Встали, прервали работу, и все теперь смотрят на «Ровер».

— Они на нас смотрят, — предостерегает Клер.

— Мы хотим отдохнуть немного в стороне от шоссе, — говорит Пьер, — потому что не спали ночью из-за грозы. В отеле не было свободных комнат, ты ведь помнишь, Клер?

— Помню.

Жюдит тоже смотрит на жнецов. Своей четырехлетней головкой пытается что-то осмыслить. С колен Клер ей хорошо видно все вокруг до самой долины.

Мария вспомнила, точно вспомнила место. Дорога ныряет в ложбинку, жара здесь неподвижна, и каждая клеточка тела становится источником пота.

— Еще метров двадцать. Езжай по следам колес. Я покажу.

Пьер едет дальше. Жнецы по-прежнему стоят и смотрят на машину. Этот проселок никуда не ведет. Это их дорога через их поля. Они с удивительной точностью окружили по периметру большой четырехугольник, в центре которого упал — вот уже семь часов назад — Родриго Паэстра. Они начали жатву внизу, в долине. И постепенно поднимаются к автостраде; к вечеру они доберутся до нее.

Ложбинка углубляется, теперь дорога ниже пшеничного поля. Они не видят больше жнецов, только их головы, головы, застывшие в напряженном внимании.

— Надо остановиться, — говорит Мария.

Пьер останавливается. Жнецы не двинулись с места. Но кто-нибудь из них наверняка подойдет к «Роверу».

Пьер выходит из машины и приветливо машет рукой тем, что стоят ближе всех, — их двое. Идут секунды. И вот один из двоих машет в ответ. Тогда Пьер извлекает из машины Жюдит, поднимает ее на руки, и Жюдит повторяет его жест: здравствуйте! Когда Мария будет потом вспоминать эту сцену, ей покажется, что у Пьера был веселый и беззаботный вид.

В ответ девчушке машут все жнецы. Сначала первые двое, потом, чуть подальше за ними, — три женщины. Они уже не смотрят недоверчиво — они смеются. Смеются, морщась от солнца: эти морщины, как рябь на воде, видны издалека. Они смеются.

Клер осталась в машине. Мария вышла.

— Это невозможно, — говорит она, — ему теперь не выбраться с этого поля.

Пьер показывает рукой вниз, в долину: там стоят телеги. И на склоне, на полдороге между этими телегами и автострадой, — еще несколько телег и лошади.

— Через полчаса, — говорит Пьер, — они уйдут туда, чтобы позавтракать в тени под телегами. И тогда им не будет нас видно за колосьями.

В ответ ему слышится голос из машины.

— Через полчаса мы все умрем от жары. — Это сказала Клер.

Она забрала к себе Жюдит и рассказывает ей сказку, не сводя глаз с Марии и Пьера.

Жнецы снова принялись за работу. Густой от пшеничной пыли воздух поднимается из долины, покалывает горло. Но этот воздух еще благоухает, омытый водами ночной грозы.

— Я пойду посмотрю, — говорит Мария, — надо хотя бы сказать ему, что придется еще подождать, пусть наберется терпения.

Она удаляется медленно, как будто прогуливаясь. И поет на ходу. Пьер ждет ее, стоя на дороге, на самом солнцепеке.

Мария поет ту же самую песню, которую пела за два часа до рассвета, пела для Родриго Паэстры. Один из жнецов слышит ее, поднимает голову: кто их поймет, этих туристов, зачем они остановились здесь, — снова принимается за работу.

Она идет все дальше и дальше, машинально подражая походке Родриго Паэстры — вот таким же неспешным шагом он удалялся от нее в четыре часа утра. Дорога лежит в глубокой ложбинке, и теперь вряд ли кто-нибудь видит Марию. Только Пьер и Клер.

Как, скажите, назвать это время, что открывается перед Марией? Эти стрелки, что показывают надежду с точностью до секунды? Этот обновленный воздух, который вдыхает она? Этот накал, этот сполох пришедшей наконец любви, любви ни к кому в отдельности?

О! Где-то там, в долине, наверное, река катит свои воды, еще пропитанные горячим светом грозы.

Мария не обманулась. Стрелки надежды были точны. Слева от нее пшеница примята. Отсюда ей больше никого не видно. Она снова наедине с ним. Она раздвигает колосья, идет туда. Он там. Спелые колосья так наивно склоняются, пересекаясь над ним. Точно так же склонялись бы они над лежащим камнем.

Он спит.

Телеги, пестреющие яркими одеждами жнецов, которые проехали здесь утром, в лучах восходящего солнца, не разбудили его. Он лежит на том же месте, там же, куда он бросился, упал, как громом пораженный, когда она покинула его. Лежит ничком, ноги как-то странно поджаты, чуть согнутые, так по-детски: они инстинктивно пытались устроиться поудобнее, они не хотели сдаваться беде. Эти ноги, которые несли Родриго Паэстру в его огромной, такой огромной беде, несли его до этого пшеничного поля, шли сами по себе, сильные, не поддавшиеся отчаянию, нашли теперь отдохновение в его сне.

Руки обхватили голову, отдавшись, как и ноги, детскому забвению.

— Родриго Паэстра, — зовет Мария.

Она склоняется к нему. Он спит. Она заберет его во Францию, заберет это большое тело. Она увезет его далеко-далеко, убийцу из грозовой ночи, ее нежданное чудо. Так, значит, он ждал ее. Он поверил тому, что она сказала на рассвете. Ей хочется лечь рядом, прижаться всем телом к его телу, прямо здесь, в золотистой пшенице, чтобы, проснувшись, он сразу узнал хоть что-то из внешнего мира, хотя бы это безымянное и благодарное женское лицо.

— Родриго Паэстра.

Мария зовет его тихо-тихо, нагнувшись над ним, она боится его разбудить, она хочет его разбудить. Пьер и Клер не могут ни видеть ее, ни слышать. Ни даже вообразить.

— Родриго Паэстра, — шепотом повторяет она.

Ей кажется, будто она все еще пьяна, такое это счастье — найти Родриго Паэстру. Она-то думала, что он неблагодарный. А он все это время был здесь, он ждал ее, ее, Марию, в назначенный час. Вот так приходит весна.

Она зовет громче, кричит.

— Родриго Паэстра. Это я. Это я.

Наклоняется еще ниже, снова зовет. Можно приблизить лицо к его лицу, можно не кричать.

И вот тогда, когда она так близко, что может коснуться его, она видит: Родриго Паэстра мертв.

Его открытые глаза смотрят в землю. Темное пятно вокруг головы, на стеблях пшеницы, которое она приняла за его тень — это его кровь. Уже давно это произошло, наверно вскоре после восхода солнца, шесть-семь часов назад. Рядом с головой лежит забыто, словно игрушка, которую ребенок, внезапно провалившись в сон, выпустил из рук, револьвер Родриго Паэстры.

Мария выпрямляется. Выходит из моря пшеницы. Пьер стоит на проселке. Идет ей навстречу. Они смотрят друг на друга.

— Не надо больше ждать, — говорит Мария. — Он мертв.

— Как?

— Наверно, от жары. Все кончено.

Пьер останавливается рядом с Марией. Они смотрят друг другу в глаза и молчат. Мария первой улыбается ему. Вот так — нет, не может этого быть — смотрят они друг на друга уже очень давно.

— Это какой-то бред, — стонет она. — Уезжаем, скорее.

И не движется с места. Пьер отходит от нее, идет туда, где примята пшеница, откуда только что вышла Мария. Вот сейчас он, наверно, склонился над Родриго Паэстрой, как только что она. Что-то долго его нет. Но вот и он, возвращается к Марии. Клер и Жюдит ждут их в машине, притихшие. Мария подбирает колосок, потом другой, держит их в руке, разжимает пальцы, подбирает еще колоски и снова роняет их на землю. Пьер рядом с ней.

— Он застрелился.

— Дурак. Дурак. Не будем больше о нем.

Они так и стоят лицом к лицу посреди проселка. Каждый ждет от другого какого-то слова, которое поставило бы точку на этом происшествии, но не находится такого слова. Наконец Пьер кладет руку на плечо Марии, зовет ее:

— Мария.

Из «Ровера» тоже слышится зов. Ах да, Клер. Она зовет Пьера. Пьер отвечает ей кивком. Они идут к машине.

— А где же дядя? — спрашивает Жюдит.

— Дядя не придет.

Мария открывает заднюю дверцу и просит Клер пересесть вперед. Она хочет быть с Жюдит, на заднем сиденье.

— Он мертв, — тихо произносит Пьер, наклонившись к Клер.

— Как?

— Наверно, солнечный удар.

Он запускает мотор «Ровера» и начинает разворачиваться. Это нелегко. Задние колеса заезжают на обочину: дорога очень узкая. Обернувшись, Пьер видит, как Мария прижала к себе Жюдит и вытирает ее потный лобик. Заботливо, аккуратно, как всегда. Клер на переднем сиденье молчит. Марии виден только ее затылок, красивый затылок, вырисовывающийся на фоне золотистой пшеницы.

Пьеру удалось наконец развернуться. Он едет назад по проселку; пока проселок не кончается, едет очень медленно. Вот и шоссе на Мадрид.

— Что будем делать? — спрашивает Клер.

Никто ей не отвечает.

— Я пить хочу, — хнычет Жюдит.

Вот оно — шоссе на Мадрид. Широкое, прямое как стрела, все так же уходит оно вдаль. А жнецы, наверно, снова стоят среди колосьев, прервав свою работу, но больше не видят их. Пьер снова тормозит и оборачивается к Марии, не говоря ни слова.

— Почему бы, собственно, — произносит она. — Почему бы, собственно, нам не поехать туда, куда мы собирались?

— Двести пятьдесят три километра, — откликается Клер, — ровно двести пятьдесят три. Мы можем добраться туда до темноты.

Пьер трогает машину с места. На большой скорости легче, не так жарко. Ветерок сушит пот на лице, и голова уже не такая тяжелая. Жюдит опять канючит, что ей хочется пить. Они остановятся в ближайшей деревне, обещает Пьер. До нее сорок восемь километров. Жюдит продолжает хныкать. Ей скучно.

— Ей скучно, — говорит Клер.

И еще задолго до деревни дорога вдруг разительно меняется. Шоссе взбирается в гору, но так долго, что ее едва замечаешь. Потом — такой же долгий спуск, и долину сменяет возвышенность, каменистый, лунный пейзаж. Спуск пологий, подъем был куда круче, и снова дорога становится ровной и прямой.

— Это, наверно, уже начинается Кастилия? — спрашивает Клер.

— Наверно, — отвечает Пьер.

Жюдит все всхлипывает: пить.

— Попробуй только заплакать, Жюдит, — ровным голосом произносит Мария, — попробуй только заплакать…

Жюдит плачет.

— Я оставлю тебя на дороге! — Мария срывается на крик. — Если будешь плакать, смотри у меня, Жюдит.

Пьер прибавляет скорость. Еще, еще. За колесами «Ровера» клубятся тучи пыли и мелких камешков. Клер, откинувшись на спинку сиденья, неотрывно смотрит на дорогу.

— Не надо так, мы разобьемся, — говорит она.

Нет больше пшеничных полей. Только камни, груды выбеленных солнцем камней.

Жюдит перестала плакать, притулилась возле матери. Пьер гонит все быстрее и быстрее, будто и не слышал предостережения Клер. Мария молчит.

— Мама, — зовет Жюдит.

— Мы разобьемся, — пророчит Клер.

Пьер и не думает сбавлять скорость. Гонит так, что Жюдит мотает туда-сюда, от спинки сиденья к боку матери. Та одной рукой прижимает ее к себе. Жюдит, съежившись, снова хнычет.

— Пьер, — зовет Клер. — Пьер.

Он чуть сбавляет скорость. Кончается плоскогорье, и дорога опять идет на подъем. Вот и вершина, дорога снова ровная, но спуска не будет. Вдали вздымаются полукружием горы с круглыми макушками. Чем дальше, тем больше видно гор, странны, причудливы их скопления. Они громоздятся друг на друга, они уже подступают со всех сторон, одни лежат на других всей своей тяжестью, теснятся в немыслимой сумятице, белые, а кое-где розоватые или синеватые от обнажившихся сернистых пород под солнцем.

— Мама! — опять кричит Жюдит.

— Ей страшно, — сообщает Клер. — Жюдит страшно.

Пьер еще сбавляет скорость. В зеркальце он видит, как Мария обняла Жюдит, целует ее, и Жюдит наконец улыбается.

Путешествие продолжается, как прежде, будто ничего и не было. Всего десять километров осталось до той деревни, о которой говорил Пьер. Наступает пауза, первая пауза с тех пор, как помчалось галопом время и чувства — это когда они нашли труп Родриго Паэстры среди золотистых колосьев.

— Комнаты, — нарушает молчание Клер. — Не забыть бы заказать их по телефону до вечера. Мы ведь вчера решили, что сделать это не позже трех.

Мария выпускает Жюдит — та уже успокоилась. И Мария снова видит Клер, красоту Клер — как она красива сейчас, красива до слез. Вот она, Клер, ее профиль на фоне неба, на фоне гор, сернисто-синеватых и молочно-белых, которые маячат на горизонте, напоминая о том, что путешествие продолжается и все ближе его конец — сегодня вечером, в Мадриде. Сегодня вечером, Пьер. Она испугалась только что, когда Пьер так гнал, испугалась, что умрет, не дождавшись. Теперь она сидит задумчивая; она дождется вечера в Мадриде, комнаты вечером в Мадриде, она обовьется вокруг Пьера в этой комнате вечером в Мадриде, обнаженная, во влажной жаре гостиничных спален, что стоят закрытыми весь день; сегодня вечером, в Мадриде, пока Мария будет спать одиноким сном, который следует за возлияниями, она дождется, и это ожидание стократ сильнее ее недавнего страха.

Может быть, их уже можно увидеть в этой белизне постели, в Мадриде, сегодня вечером, скрывшихся от всех глаз. Да, можно, но наготы Клер она не видит, она не знает ее.

— Я всегда буду любить тебя, Клер, — говорит Мария.

Клер оборачивается. Она не улыбается Марии.

А Пьер не обернулся. Снова в «Ровере» воцаряется молчание. Никогда еще Клер не раздевалась перед Марией, не показывала ей свою наготу. Сегодня она сделает это для Пьера. Это произойдет вечером, это так же неизбежно, как то, что сядет солнце. Во взгляде Клер Мария прочла исход сегодняшней ночи.

— Жюдит, смотри! — вдруг кричит Пьер.

Это та самая деревня, где он хотел остановиться. Вот она, быстро приближается, так похожая на родной городок Родриго Паэстры. Пьер едет теперь медленно. Как красивы его руки, сжимающие руль, длинные, ловкие, загорелые, не будет сегодня и впредь равных этим гибким и нежным рукам. А Клер все смотрит и смотрит на них.

— А вот и «парадор» — постоялый двор, — говорит Пьер. — Видите: на выезде из деревни.

Деревня уже погружена в послеполуденную дрему. Постоялый двор прячется в сосновом лесу, там, куда показывал Пьер.

Это большой, довольно старый дом, хорошо защищенный от зноя. Под соснами много автомобилей.

Круглая терраса, с которой открывается вид на окрестности, пуста.

Подошел час обеда, а они и не заметили. Все уже едят. Здесь много туристов из отеля «Принсипаль». Они узнают друг друга, здороваются. Клер улыбается какой-то молодой женщине.

— Я хочу есть, — заявляет Жюдит — вот неожиданность.

Залы ресторана — один в центре и четыре по сторонам — переполнены, и в них так прохладно, что вдруг против всяких ожиданий становится покойно и хорошо на душе.

— Ох, как же было жарко, — вздыхает Мария после долгого молчания.

Их усаживают в огороженном закутке, у окна, выходящего на сосновый лес — его видно сквозь шторы, а за ним, параллельно ему, можно разглядеть оливковую рощу. Их разделяет широкая аллея. Жюдит дают воды. Жюдит долго пьет. Все трое смотрят, как она пьет. Напилась наконец.

Мария — между ними, между Клер и Пьером. Они так внимательны к ней. Даже сами заказали для нее мансанилью. Повеселевшая Жюдит уже носится вприпрыжку между их столиком и входом в ресторан. Мария пьет мансанилью, один стаканчик за другим.

— Как хорошо, — говорит она. — Думается мне, я всегда буду пить.

Она пьет. Клер расслабленно откинулась на спинку диванчика и смеется.

— Как ты хочешь, так и будет, Мария.

Она окидывает все вокруг быстрым взглядом, счастливым взглядом. Ресторан полон. Лето, Испания. Запахи пищи, сладкие и пряные, наполняют воздух в этот час, каждый день, и сегодня тоже, густые до тошноты.

— Мне что-то совсем не хочется есть, — сообщает Клер.

— Нам не хочется есть, — подтверждает Мария.

Пьер курит, пьет мансанилью. С самого отъезда он очень молчалив, так долго уже все молчит и молчит между двумя этими женщинами.

Пьер делает заказ: жаренных на решетке лангустинов. Мария заказывает для Жюдит мясо: только, пожалуйста, хорошее, мягкое. Ей обещают именно такое. Жюдит сажают на единственный за столиком стул, положив на него несколько подушек.

— Мы бы заботились о нем, он жил бы у нас, как у Христа за пазухой, — говорит Мария, — и может быть, я полюбила бы его.

— Как знать теперь? — отвечает ей Клер.

Они обе смеются, потом одновременно умолкают, и Мария продолжает пить мансанилью, один стаканчик за другим.

Приносят мясо для Жюдит, вполне приличное мясо. А вскоре приносят и жареных лангустинов и маслины.

Жюдит хорошо кушает.

— Наконец-то, — говорит Пьер, глядя на свою дочурку, — наконец-то у нее появился аппетит.

— Это гроза, — откликается Клер. — С утра она тоже ела с аппетитом.

Жюдит ест сама, как паинька. Мария режет для нее мясо. Она жует и глотает. Мария отрезает еще. Глядя, как хорошо она ест, все трое тоже принимаются за еду. Лангустины свежие, обжигающе горячие, хрустят на зубах и пахнут дымком.

— Ты любишь это, Пьер, — говорит Клер.

Во рту у нее лангустин. Слышно, как ее зубы разгрызают его. Опять она не может совладать со своим желанием. Куда подевалась ее жестокость, она снова красива, она спасена от опасности, которую представлял Родриго Паэстра — живой. Ее голос — чистый мед, когда она спрашивает его — как изменило желание ее голос, — любит ли он это так же, как она.

— Скоро его найдут. — Мария говорит о своем. — Часа через четыре. А сейчас он еще лежит в поле, под колосьями.

— Знаешь, говори об этом, не говори, ничего не изменится, — замечает Клер.

— А мне хочется об этом говорить, — возражает Мария. — Разве нельзя?

— Что ты, — говорит Пьер, — что ты, Мария. Почему же нельзя?

Мария пьет еще. Лангустины здесь самые лучшие в Испании. Мария просит еще порцию. Они съели много, они и не думали, что смогут столько съесть. На Марию навалилась усталость, а Клер, повеселевшая, как Жюдит, расправляется с лангустинами. И он — он тоже ест их.

— Едва начавшись, эта игра была уже проиграна, — продолжает свое Мария. — Когда партия проиграна заранее, что тут говорить, а вы все обсуждаете, осуждаете без конца, без конца.

— Я был бы очень рад спасти Родриго Паэстру, — говорит Пьер, — очень, я готов в этом признаться.

— Это ведь было не от солнца, правда? — спрашивает Клер.

— От солнца, — отвечает Пьер.

Жюдит не хочет больше есть. Она хочет апельсин. Пьер старательно чистит для нее спелый плод. Жюдит завистливым взглядом следит за его руками.

Они тоже больше не хотят есть. Зеленоватая тень просачивается в окна, закрытые ставнями и затянутые шторами. Прохладно. Клер снова откинулась на диванчике в расслабленной позе, подставляя всю себя взгляду Пьера. Он не глядит на нее, но разве может он не замечать ее присутствия? А она смотрит на зашторенные окна, на оливковую рощу за ними, смотрит, не видя ее. Тени раскаленного воздуха пляшут в ее глазах. Неистовой жизни полны ее глаза, переменчивые, как вода. Голубые, как ее платье, темно-синие, подернутые зеленоватой тенью от штор. Что же произошло сегодня утром в отеле, пока Мария спала?

Мария прикрывает глаза, чтобы лучше видеть ее, эту женщину, Клер.

Но она не видит Клер, не видит ничего, только трепещущую неподвижность ее взгляда, устремленного на штору. И вдруг, словно застигнутое врасплох, пристальное внимание Марии прячется, забивается глубоко внутрь ее существа.

Именно в эту минуту Пьер внезапно встает, идет к двери, открывает ее — солнце на миг слепит глаза — и выходит. Идут минуты, прошло десять минут.

— Хоть бы он вернулся.

Клер отвечает неопределенным жестом — она не знает, куда ушел Пьер. Так она и сидит, обернув лицо к двери, упорно отказываясь взглянуть на Марию. Они молчат до тех пор, пока не возвращается Пьер. Он курит сигарету — наверное, зажег ее на террасе.

— Ну и пекло на улице, — говорит он. Жюдит помогают слезть со стула.

— Где ты был, Пьер? — спрашивает Клер.

— На террасе. На шоссе ни души.

В графине осталось еще немного мансанильи. Мария допивает ее.

— Мария, пожалуйста, — просит Пьер.

— Вот теперь я чувствую, что устала, — вздыхает Мария. — Это последнее, больше я не пью.

— Мы ведь не можем ехать по такой жаре, правда, Пьер? — спрашивает Клер.

Она показывает на Жюдит. Жюдит зевает.

— Нет-нет, — говорит Мария. — Ей надо немного поспать. Жюдит хнычет, она не хочет спать. Пьер берет ее на руки и несет укладывать на большой диван, который стоит в густой тени в глубине холла. Жюдит затихает. Пьер возвращается к Марии и Клер. Взгляд Клер неотступно следует за ним, обволакивает его всего, когда он подходит. Он снова усаживается на диванчик. Надо ждать, пока выспится Жюдит.

— Она уже спит, — говорит он — он обернулся и смотрит на свою дочурку.

— Мы увезли бы его во Францию, — твердит свое Мария. — Может быть, он стал бы нам другом. Как знать?

— Никогда уже мы этого не узнаем, — отвечает ей Пьер. И улыбается. — Не пей больше, Мария.

 

VIII

— Как же я устала, — говорит Мария — она обращается к Пьеру, — со всем на свете, кажется, можно справиться, кроме такой вот усталости. Я посплю.

Мария стала кроткой. И Пьеру привычна эта ее кротость, как было ему привычно ее тело, вся она. Он улыбается Марии.

— Это очень давняя усталость, — объясняет он, — она долго копится, она складывается из всего, абсолютно из всего. Иногда она дает о себе знать. Вот как сегодня, Мария. Да ты и сама это понимаешь.

— Мы всегда чересчур полагаемся на свои силы, — говорит Мария. — Как я буду хорошо спать.

— Ты всегда чересчур полагалась на свои силы, — уточняет Клер. Они улыбаются друг другу.

— Алкоголь, — отвечает Мария, — чего же ты хочешь. И потом эта вечная неуверенность, в которой приходится жить. Ты не можешь этого знать.

— Я и не знаю. Так можно проговорить до вечера.

— Ох, нет, — вздыхает Мария, — я посплю.

Она вытягивается на диванчике. Клер сидит напротив нее.

Пьер оборачивается, чтобы взглянуть на Жюдит.

— Как она хорошо спит, — умиляется он.

— Считается, что все можно, — говорит Мария, — но она все-таки слишком мала для подобных путешествий — так долго ехать и по такой жаре.

Она не оставила Пьеру места на диванчике. Многие туристы тоже лежат, как она. Несколько мужчин устроились прямо на полу, на плетеных ковриках. В залах тихо. Дети спят, и все говорят шепотом.

— Я увезла бы его путешествовать, мы бы много ездили, из страны в страну, — она зевает, — и мало-помалу, день за днем я видела бы, как он становится другим, как привыкает смотреть на меня, слушать меня, а потом…

Она снова зевает, потягивается и закрывает глаза.

— Ты не выпьешь больше ни капли до самого Мадрида, — говорит Пьер. — Ни капли.

— Ни капли. Обещаю. Не так уж я много выпила, чтобы…

— Чтобы что? — живо спрашивает Клер.

— Чтобы стать совсем уж болтливой. И чтобы слишком убиваться из-за потери Родриго Паэстры. Ты ведь знаешь, что это такое, я собиралась сыграть с Родриго Паэстрой, сыграть с ним интересную партию. И — нате вам, пожалуйста — игра проиграна, едва начавшись. Вот и все. Но не так я много выпила, чтобы не смириться с этим. Ох, как же я хочу спать! Я уже сплю, Клер.

Мария закрывает глаза. Где они? Она слышит голос Клер.

— Через полчасика уже можно будет разбудить Жюдит?

Пьер ничего не отвечает. И тогда Мария говорит — в последний раз:

— Если хочешь. Решай сама. А я — я бы проспала до вечера.

Пьер говорит, что сейчас позвонит в отель «Националь» в Мадриде, чтобы заказать три номера. Он понизил голос до шепота. Идет звонить. Ничего не происходит. Клер здесь, рядом. Этот вздох над Марией, этот запах сандала в воздухе — это Клер. Марии снится, что она спит.

Возвращается Пьер. Три комнаты заказаны на сегодняшнюю ночь в отеле «Националь» в Мадриде, говорит он. Некоторое время они молчат. Комнаты на сегодняшнюю ночь в Мадриде. Оба знают: едва они приедут в Мадрид, Марии опять придет охота шататься по барам и пить. Им понадобится терпение, много терпения. Они одновременно закрывают глаза — поразительно, до чего согласны все их движения. Стыд не позволяет им смотреть друг на друга в ее присутствии, даже когда она спит. И все же они друг на друга смотрят, сознавая всю невозможность этого. И снова закрывают глаза под нестерпимым гнетом не терпящего проволочек желания. Первой говорит Клер:

— Она спит.

Какой покой. Клер тихонько гладит шершавую обивку дивана. Гладит, гладит, пока ногти не начинают царапать ее. Пьер замечает это, следит за движениями руки Клер, видит, как она вдруг останавливается, отрывается, словно превозмогая боль, от дивана и бессильно падает на голубое платье.

Конечно, это она первой поднимается и выходит из их закутка. Едва уловимое движение воздуха, шуршание расправляемых юбок, эта неспешность, томность, с которой выпрямляется тело, — это может быть только женщина. Этот запах сладковатой хвои, запах духов, обретший себя на коже, только ее запах, смешавшийся с ее дыханием, ее потом, нагревшийся в складочках голубого платья, — Мария узнала бы его из тысячи.

Окутывавший Марию запах исчезает, и спадает прошелестевший над ней ветерок. Он пошел за ней. Мария открывает глаза, точно зная, что увидит. Их нет. Наконец-то.

Глаза Марии снова закрываются. Это свершится наконец. Через полчаса. Через час. И тогда поменяются роли в этой любви.

Ей хотелось бы увидеть, как это у них произойдет, чтобы ее залил тот же свет, что озарил их двоих, хотелось бы войти в это единение, которое, в сущности, завещала им она — ведь ей оно принадлежало с той поры, когда она, она, Мария открыла его в одну памятную ночь в Вероне.

Спит Мария?

В этом «парадоре», в этой обители, защищенной со всех сторон от знойного лета, есть все же лазейки, в которые лето может пробраться. Наверняка здесь есть внутренний дворик. Коридоры с бесконечными поворотами обрываются, словно замирая перед опустевшими террасами, где цветы, как и каждый день в это знойное время года, тоже замерли, поникли в ожидании вечера. Ни в коридорах, ни на террасах днем нет ни души.

Клер знает, что он идет за ней. Знает. Он уже решился. И он знает, что идет за женщиной, которую хочет, идет за ней на достаточном расстоянии, чтобы распалить ее чуть сильнее, чем следовало бы. Он — он предпочитает их такими.

Там — никого, ни души из-за убийственного зноя, навалившегося на лес и горы. Где же это произойдет — там? Клер остановилась, распаленная, как он и хотел, до предела тем, что он так и не нагнал ее, что его шаги слышны за ее спиной ровные, неспешные.

Он подошел к Клер. Его губы у самых губ Клер. Но она не хочет дать ему поцелуя.

— У нас есть час, — говорит она, — час, пока она не проснется. Мы можем снять номер. Я все сделаю сама, сама все оформлю и расплачусь, если тебе неловко. Я так больше не могу.

Он не отвечает.

— Я ее знаю, — продолжает Клер, — я знала, что она уснет. Ты заметил? После четвертого стаканчика мансанильи — готово, она засыпает.

Он по-прежнему не отвечает.

— Ты заметил, скажи? Умоляю тебя. Заметил? Пьер?

— Да. Но сегодня — сегодня она не спит.

Она приближается к нему, прижимается к нему вся, от лица до пальцев на ногах, от волос до бедер, всю, всю себя готова она отдать ему. Они не целуются.

Алкоголь заставляет сердце биться сильнее обычного. Как еще долго до вечера. Мария чуть раздвигает ноги — там, там бьется ее сердце, туда всадили клинок.

— Так, значит, я потеряла тебя? Уже?

— Любовь моя. Как ты можешь?..

Она отстраняется от него, отступает, дальше, еще дальше. Он один. Когда она возвращается, он все еще стоит на том же месте, будто прирос. В руке у нее ключ.

— Готово, — говорит она.

Пьер ничего не отвечает. Она прошла мимо него, не остановилась. Он услышал, как она сказала: готово. Она удаляется. Он идет за ней, но на расстоянии. Вот она уже на лестнице, которая уходит в тень. Даже горничные спят в этот час. И десяти минут не прошло с тех пор, как они оставили Марию одну. Клер, стоя на ступеньке, оборачивается.

— Я сказала: для сиесты.

Вот и дверь, которую надо открыть. Это делает он. Большая комната, окно выходит на оливковую рощу. Она — ее вдруг словно оставили силы — открывает окно и произносит первые слова.

— Нам повезло. Смотри. — И говорит еще, срываясь на крик: — Ах, я не могла больше, не могла! — И он смотрит туда же, куда она, они смотрят вместе, и вот тогда он решается наконец коснуться ее. Он зажимает ей рот поцелуем, чтобы заглушить ее крик.

И зной, ослепляющий зной, и ни живой души вокруг.

Неужели в последний раз в жизни бьется сердце так неистово, так безрассудно? Мария приоткрывает глаза. Их нет. Глаза снова закрываются. Ее ноги приходят в движение, потом бессильно падают на диван. Она приподнимается и смотрит сквозь жалюзи на ту же самую оливковую рощу, оцепеневшую от жары. Потом опять ложится и закрывает глаза. Ей кажется, будто она спит. Сердце успокоилось. Она просто слишком много пьет. Все это говорят, и он в первую очередь. Ты слишком много пьешь, Мария.

Окно расположено точно посередине стены. За ним роща. Оливы очень старые. На земле под ними не растет трава. Они не смотрят в окно, не видят рощу.

Пьер лежит на кровати и смотрит, как она расстегивает свое голубое платье и идет к нему обнаженная. Потом он вспомнит, что она шла к нему в раме открытого окна, шла среди олив. Вспомнит ли? Она так быстро расстегнула платье, переступила через него, и вот она уже рядом.

— Ты прекрасна. Боже, как ты прекрасна.

Или, может быть, вообще не было сказано никаких слов.

Самоубийство Родриго Паэстры ранним утром на пшеничном поле можно было предвидеть. Жесткая, сырая земля, громыхают телеги, все сильнее припекает солнце, и вдруг этот револьвер в его кармане, который мешает лечь поудобнее, мешает уснуть, напоминает ему, что есть еще чудесный шанс — как же он раньше о нем не подумал? — смерть. Спит Мария. Она в этом уверена. Если бы она очень хотела, то увидела бы сон. Но она не хочет. И не видит снов. Как это чудесно, этот внезапный покой, который снисходит на нее, когда она понимает, что проснулась. Или вовсе не спала.

Пьер встает с кровати первым. Клер плачет. Все еще плачет от полноты наслаждения, когда Пьер встает с кровати.

— Она все знает, — говорит он. — Надо идти.

Плач Клер стихает.

— Ты думаешь?

Да, он думает. Он стоит полностью одетый перед ней, еще обнаженной. Потом отворачивается к окну и повторяет: надо идти.

— Ты не любишь меня? — спрашивает она.

Голос ее печален. И он говорит ей эти слова.

— Я люблю тебя. Я любил Марию. И тебя.

А пейзаж за окном как будто смягчился. Пьер не хочет знать, что она поднимается с кровати. Лучи солнца уже не падают отвесно. Тени от олив, пока свершалась их любовь, неприметно начали удлиняться. Жара спадает. Где же Мария? Мария — не допилась ли она до смерти? С такой царственной легкостью умеет Мария пить и умирать, так не могла ли она с той же легкостью скрыться в море пшеницы, далеко-далеко, уйти, беспечно смеясь, следом за Родриго Паэстрой? Где же она, эта другая женщина, где Мария?

— Скорее, — торопит Пьер. — Идем.

Она уже готова. Она плачет.

— Ты не любишь Марию! — кричит она ему. — Вспомни, ты ведь не любишь больше Марию.

— Я не знаю, — говорит Пьер. — Не плачь, только не плачь, Клер. Уже час, как мы ее оставили.

Клер тоже смотрит на пейзаж за окном, но тотчас отворачивается. Подкрашивается перед зеркалом — оно рядом с окном. Сдерживает слезы.

А Мария — она умерла на пшеничном поле? С застывшей на лице гримасой смеха, смеха, остановленного на лету, подобно сбитой птице, хохота, оборвавшегося внезапно в самом разгаре? Одинокий хохот Марии разносился по пшеничным полям. Этот пейзаж — ее. Эта неожиданная мягкость в тенях олив, когда зной вот так, вдруг уступает вечеру, до которого уже недалеко, и множество его примет, возвещающих отовсюду, что день перевалил через свой пик, — все это возвращает к Марии.

Пьер стоит у двери. Его рука сжимает ручку. Она — посреди комнаты. Он говорит: я спущусь первым. Рука дрожит на ручке двери. И тогда она кричит:

— Да что же это такое? Пьер, Пьер, скажи мне что-нибудь!

— Я люблю тебя, — говорит он. — Не бойся ничего.

Ее разбудили туристы. Они отправляются в путь, весело болтая. И Жюдит тоже здесь, ее гладят по головке, она сияет, волосики слиплись от пота после сна; она стоит в проеме двери, ручки счастливо сжимают подобранные во дворе камешки. Мария поднимается, и Жюдит подбегает к ней.

— Мне жарко, — жалуется Жюдит. И опять убегает.

А их все еще нет. Образы, рожденные зноем, еще давят, и свет в залах иной. Шторы подняли после — после любви.

— Сейчас мы с тобой помоемся, — говорит Мария Жюдит. — Вот посмотришь, как будет хорошо. Сейчас, через пять минут.

Мимо проходит метрдотель. Мария просит кофе. Сидит, ждет. И тут появляется Пьер.

Он вошел через ресторан. Стоит перед ней.

— Как я хорошо поспала. — Мария потягивается.

Метрдотель приносит кофе, и Мария с жадностью пьет.

Пьер сидит рядом, курит сигарету, молчит. Смотрит не на Марию, а на Жюдит — то на Жюдит, то на дверь. Когда входит Клер, он чуть подвигается, чтобы дать ей место.

— Ты спала?

— Да, — кивает Мария. — Долго?

— Не знаю, — говорит Клер. — Все уже уехали. Наверно, долго. Да. — И добавляет: — Это хорошо, что ты поспала.

— Ты бы тоже выпила кофе, — советует Мария. — Раз уж он здесь хороший.

Клер заказывает кофе. Поворачивается к Марии.

— Пока ты спала, мы прогулялись в той роще, что за отелем.

— Жара была ужасная?

— Ужасная. Но если не обращать внимания, то легче. Ты ведь знаешь.

— Комнаты в Мадриде заказаны, — говорит Пьер. — Так что чуть пораньше, чуть попозже — не имеет значения, поедем, когда ты скажешь, Мария.

— Я только хочу, чтобы Жюдит приняла душ. И едем в Мадрид, да?

Они кивают: да. Мария уводит Жюдит на первый этаж, где ванные. Жюдит послушно идет с ней. Мария ставит ее под душ. Жюдит смеется. И Мария встает рядом с ней под струи воды. И они смеются обе.

— Какие вы свеженькие, — приветствует их Клер, когда они возвращаются. Тискает Жюдит, целует ее.

Когда выходишь на улицу, кажется, будто жара все та же. Но что-то изменилось. Уже далеко утро с его терзаниями. И живешь теперь надеждой на то, что наступит вечер. Крестьяне снова вышли в поля и жнут все ту же пшеницу, а розовые горы на горизонте напоминают о безвозвратно ушедшей заре этого дня.

Машину ведет Клер. Пьер сидит рядом с ней, молчит. Мария сама захотела сесть сзади, с Жюдит. Клер ведет уверенно, только чуть-чуть быстрее обычного. На первый взгляд лишь это и изменилось, а так путешествие продолжается, как прежде. Не стоит заострять внимание на этой мелочи; каждый из них понимает, что изменилось, понимает и принимает.

Дороги Кастилии стелются под колесами; уже наступает предвечерний час.

— Самое позднее через полтора часа будем в Мадриде, — говорит Пьер.

Когда они проезжают через какую-то деревню, Мария просит остановиться ненадолго. Пьер ничего не имеет против. Клер тормозит. Пьер зажигает ей сигарету. Их руки встречаются, соприкасаются. У них есть теперь свои, очень отчетливые воспоминания.

Деревня довольно большая. Они заходят в первое же попавшееся кафе, у самой дороги. Все местные крестьяне еще в полях. Они в зале одни. Зал большой, очень большой и пустой. Официанта не дозваться. В задней комнате бормочет радио, не заглушая непрестанного гудения бьющихся о стекла мух. Пьер зовет несколько раз подряд. Радио смолкает. К ним наконец подходит официант, довольно молодой мужчина. Сегодня вечером Марии хочется вина. Пьеру тоже. Клер ничего не будет пить. И Жюдит не будет.

— Как хорошо, — говорит Мария.

Ей никто не отвечает. Жюдит уже бегает по залу, рассматривает роспись на стенах. Сцены жатвы. Детишки играют с собаками в тени под телегами. Наивная торжественность обеда в кругу семьи, среди всех тех же золотистых колосьев, повсюду, на всех стенах, со всех сторон, насколько хватает глаз.

— Стоит только посмотреть на нее, — замечает Пьер, — сразу видно, что жара спадает.

Мария зовет дочку, пытается ее причесать. Такая она худенькая, почти голенькая, в одном купальничке. Морщится, когда расческа дергает спутанные волосы.

— Она будет такой же красавицей, как ты, — говорит Клер.

— Я тоже так думаю, — соглашается Пьер. — Она — вылитая ты.

Мария чуть отстраняет малышку, чтобы получше разглядеть, и отпускает ее к картинкам, к пшеничным полям на стенах.

— Правда, она у нас красивая, — говорит она.

Мария пьет вино. Молодой человек из-за стойки бара смотрит на Клер. Пьер больше не пьет. Надо ждать, пока Мария прикончит графин. Вино скверное, кислое и тепловатое. Но она говорит, ей нравится.

— Сегодня вечером, — размышляет она вслух, — можно будет куда-нибудь пойти. Заедем в отель, примем душ, переоденемся и пойдем куда-нибудь, правда? Жюдит я поручу горничной, сразу, как приедем. Можно, правда?

— Конечно, — кивает Пьер.

Мария пьет. Пьер смотрит, как убывает вино в графине. Медленно-медленно. Надо ждать.

— Но ты же устала, — напоминает ей Клер.

Мария кривит губы, как будто вдруг распробовала вкус вина.

— Нет, знаешь ли, по вечерам я никогда не устаю.

Она манит рукой человека за стойкой.

— Есть сегодня что-нибудь новенькое о Родриго Паэстре?

Молодой человек роется в памяти. Ах да, убийца.

— Умер, — отвечает он.

И, подняв руку, приставляет к виску воображаемый револьвер.

— Откуда вы знаете? — спрашивает Пьер.

— По радио передали час назад. Его нашли в поле.

— Уже, — говорит Мария. — Извините, что докучаю вам этой историей.

— Полно, Мария, не начинай все сначала.

— Я так и знала, — роняет Клер.

Мария допила вино. Бармен ушел обратно за стойку.

— Идем, Мария, — торопит Пьер.

— Я его не выбирала, у меня и времени не было выбирать, — говорит Мария. — Он просто наткнулся на меня. На границе мы отпустили бы его в лес. Подождали бы его на берегу реки, ночью. Как страшно. Но он бы пришел. Если бы только он перетерпел время, необходимое, чтобы добраться до границы, если бы только не убил себя, то потом он уже не стал бы убивать себя, когда узнал бы нас.

— Ты не можешь хотя бы попытаться забыть его?

— Я и не хочу, — качает головой Мария. — Он занимает все мои мысли. Всего несколько часов прошло, Клер.

Они выходят на улицу. Уже возвращаются с полей телеги. Эти жнецы первыми закончили работу. Они улыбаются туристам. Их лица серы от пыли. На телегах спят дети.

— Долина Хукар очень красива, — говорит Клер. — Сто километров до Мадрида. Мы, кажется, как раз подъезжаем к ней.

Теперь за руль садится Пьер. Клер хочет побыть рядом с Жюдит. Мария уступает ей. Руки Клер обнимают Жюдит. Деревня осталась позади, и Мария почти сразу засыпает — опять засыпает. Они не будят ее, чтобы она посмотрела на долину Хукар, будят, только когда вдали уже виднеется Мадрид. Солнце еще не село. Оно касается краем золотистых колосьев. Они подъезжают к Мадриду, как и рассчитывали, перед заходом солнца.

— Ох, какая же это была усталость, — вздыхает Мария.

— Мадрид, смотри.

Она смотрит. Город сначала надвигается на них каменной горой. Потом становится видно, что гора вся изрыта черными отверстиями — их словно пробивает солнце, — потом вырисовываются расставленные в геометрическом порядке прямоугольные глыбы разной высоты, разделенные пустотами, в которых тонет свет, розовый свет усталой зари.

— Как красиво, — говорит Мария.

Выпрямившись, она запускает руки в волосы и смотрит на Мадрид в окружении моря золотистой пшеницы.

— Как жаль, — говорит она еще.

Клер резко оборачивается к ней и выплевывает как ругательство:

— Чего?

— Кто знает? Может быть, красоты.

— А ты не знала?

— Я спала. Только сейчас я увидела.

Пьер сбавляет скорость, он не может не сделать этого, так красив Мадрид — даже издалека.

— В долине Хукар тоже было очень красиво, — говорит он. — А ты не соизволила проснуться.

Отель здесь тоже переполнен. Но комнаты для них заказаны.

Удается даже заставить поесть Жюдит, которая засыпает на ходу.

Комнаты еще хранят жару летнего дня. Душ сейчас очень кстати. Как хорошо стоять под ним долго-долго, стоять под частыми теплыми струями, теплыми, потому что жара пропитала город, проникла даже в самую глубину его вод. Как хорошо стоять под ним одной.

Клер в своей комнате готовится к ночи любви, которая скоро наступит. А Пьер, лежа на кровати, думает об этой ночи любви, которую окрасит грустью память о Марии.

Их комнаты рядом. Клер сегодня ночью не сможет закричать от наслаждения.

Жюдит спит. Клер и Мария готовятся каждая к своей ночи. Пьеру вдруг вспоминается Верона. Он встает с кровати, выходит из своего номера и стучится в дверь своей жены, Марии. Пьеру вдруг нестерпимо хочется ощутить вкус той умершей любви. Когда он входит в комнату Марии, он печален — это траур по его любви к Марии. Но он не знает, еще не знает, как пронзительно очарование одиночества Марии, одиночества, которому он виной, не знает, что в этот вечер она облачилась в траур по нему.

— Мария, — говорит он.

Она ждала его.

— Поцелуй меня, — просит она.

Ее окутывает, разливаясь, неповторимый аромат его власти над ней, его любви к ней, любви, которой больше нет, его самой искренней доброжелательности к ней, ее окутывает запах, и она узнает его: так пахнет конец любви.

— Еще, поцелуй меня еще, — просит Мария. — Пьер, Пьер.

Он целует ее. Она отстраняется, смотрит на него. Жюдит спит. Он знает, что будет дальше. Знает ли? Она отступает к стене и все смотрит, смотрит на него — а должна бы кинуться к нему с обычным своим бесстыдством.

— Мария, — зовет он.

— Да. — И она тоже зовет его: — Пьер.

Она застыла в позе стыдливости, глаза опущены, она смотрит теперь на свое тело. И вдруг кричит — кричит от страха.

Он делает шаг к ней. Прижимает палец к губам: не разбуди Жюдит. Он рядом, он обнимает ее. Она не противится.

— Поцелуй меня, поцелуй скорее, умоляю, поцелуй меня.

Он целует ее, еще раз, еще. И снова она отступает, очень спокойно, еще шаг, еще.

— Что же нам делать? — спрашивает она.

— Ты навсегда в моей жизни, — отвечает он. — Мне уже недостаточно только новизны, новой женщины. Я не могу без тебя. Я это знаю.

— Это конец нашей истории, — говорит Мария. — Это конец, Пьер. Вот и сказке конец.

— Замолчи.

— Молчу. Но, Пьер, это конец.

Пьер приближается к ней, сжимает ее лицо в ладонях.

— Ты уверена?

Она отвечает: да. И смотрит на него с таким ужасом.

— Давно?

— Я только что это поняла. А может быть, уже очень давно.

Кто-то стучится в дверь. Клер.

— Как вы долго, — говорит она — и вдруг бледнеет. — Вы идете?

Они идут.

Мужчина на эстраде исполняет сольный танец. В зале яблоку негде упасть. Очень много туристов. Он танцует хорошо. Музыка отзывается на стук его каблуков по голым грязным доскам. Его обступают женщины в кричаще-пестрых платьях, наспех подогнанных, утративших свежесть. Они, наверно, танцевали с самого полудня. Разгар лета — тяжелое время. Когда кончается танец, оркестр играет пасадобли, и мужчина поет в микрофон. На его лице одна маска сменяет другую, на нем застывает то меловая улыбка паяца, то гримаса любовного упоения, тошнотворно-томная и фальшивая, но эти люди легко дают себя провести.

В зале, среди других таких же, как они, стиснутые в толпе, как другие такие же, Мария, Клер и Пьер стоят и смотрят на танцора.