Школьный двор, посередине — дом. Все двери и окна распахнуты. Праздничный вид. Из открытых окон и дверей доносятся вальсы Штрауса, Франца Легара, а также «Рамона» и «Китайские ночи». Повсюду: внутри, снаружи струится вода.
Генеральная уборка дома. Его моют таким образом два-три раза в год. Соседские дети и слуги пришли посмотреть. Они тоже помогают, окатывают водой кафельный пол, стены, столы. Не прекращая работы, танцуют. Смеются. Поют.
Здесь царит веселье.
Мать, француженка, аккомпанирует им на пианино. Танцы происходят в одной из комнат, там, где стоит пианино.
Среди танцующих — очень красивый юноша, француз, он танцует с молоденькой девушкой, тоже француженкой. Они похожи друг на друга.
Девушка — та самая, у которой нет имени ни в этой книге, ни в той, что ей предшествовала, ни в самой первой.
Юноша — это Пауло, любимый младший брат той самой девушки, у которой нет имени.
Возле танцующих появляется еще один молодой человек: это Пьер. Старший брат.
Он останавливается в нескольких шагах от них и смотрит.
Долго смотрит на них.
Потом начинает действовать: расталкивает детей, которые в страхе разбегаются. Вплотную приближается к танцующим. Останавливается возле младшего брата и сестры.
Он настроен решительно: хватает брата за плечи, толкает прямо к открытому окну и, точно шавку, вышвыривает на улицу, при этом вид у него такой, словно он выполняет неприятный долг.
Младший брат поднимается с земли и, сломя голову, убегает. Он что-то кричит, но слов разобрать невозможно.
Сестра бросается вслед за ним: выпрыгивает из окна и догоняет его. Он лежит, прижавшись к изгороди двора, плачет, дрожит, говорит, что предпочел бы умереть, чем вот так… что так?… Этого он не знает, он все уже забыл, он не упоминает имени старшего брата.
Мать снова заиграла на пианино. Но соседские дети не вернулись. И слуги вслед за детьми тоже покинули дом.
Темнеет. Обстановка та же.
Мать все еще здесь, где только что было так весело.
В доме наведен порядок. Мебель поставлена на место.
Мать ничего не ждет. Она у себя в королевстве, ее королевство — семья.
Мать уже ничему не может помешать. И не сможет.
Случится то, что и должно случиться.
Мать в глубоком отчаянии.
Старший брат смотрит на мать. Улыбается ей. Мать его не видит.
***
Книга.
Фильм.
Ночь.
Слова, звучащие здесь — они из книги.
Их произносит безликий голос.
Очень молодой.
Очень тихий.
Прямая улица. Освещенная фонарями.
Видимо, щебенка. Старая улица.
Обсаженная гигантскими деревьями.
Очень старая улица.
По обе стороны этой улицы — белые многоэтажные виллы. Они окружены парками и решетками.
Захолустное местечко на юге французского Индокитая.
1930 год.
Французский квартал.
Улица во французском квартале.
У ночи аромат жасмина.
К аромату жасмина примешивается пресный, сладковатый запах реки.
Кто-то идет перед нами. Но только не та, чей голос звучит здесь.
Это очень молодая девушка, скорее даже девочка. Да, именно девочка. У нее плавная походка. Она босая. Стройная. Возможно, даже худая. Ноги… Да… вот именно… Девочка. Подросток.
Она идет к реке.
В самом конце улицу заливает яркий желтый свет, там веселье, крики, песни, смех, там — река. Меконг.
Джонки.
Начало дельты. И конец реки.
Вдоль дороги тянется парк, оттуда доносится музыка. Это Парк главного ведомства. Там играет пластинка. Забытая пластинка играет в пустынном парке.
Видимо, здесь, за оградой парка, только что веселились люди. На пластинке — модный вот уже несколько месяцев американский танец.
Девушка сворачивает к парку, она хочет посмотреть на то место за решеткой, где танцевали и веселились. Мы следуем за ней. Она останавливается у ограды.
Фонарь высвечивает в полумраке белую дорожку. Она пустынна.
Но вот появляется женщина в длинном темно-красном платье, она медленно движется по белой ленте дорожки. Женщина поднимается от реки.
И исчезает в доме.
Вечеринка, видимо, закончилась раньше из-за жары. Осталась лишь забытая в пустынном парке пластинка.
Женщины в красном не видно. Она в доме.
Второй этаж дома погружается в темноту, зато очень скоро в окнах первого этажа появляется свет.
Дорожка пустынна.
Женщина в красном так и не появилась.
Девушка возвращается на дорогу. Исчезает за деревьями. Потом появляется вновь. Она опять идет к реке.
Вот она перед нами. В желтом уличном свете ее лицо, как и раньше, видно плохо. И все же кажется, что она — да, да, очень молода. Совсем еще девочка. Белая.
Гаснет фонарь, освещавший дорожку в парке. Женщина в красном так и не вернулась. Остается лишь слабый свет в самом доме.
Вскоре после того, как погасла дорожка, из дома доносится мелодия вальса. Его играют на пианино. Этот вальс уже звучал в какой-то книге. Только никто не помнит, в какой.
Девушка останавливается. Слушает. Мы видим, как она слушает.
Она повернула голову в ту сторону, откуда доносится музыка и закрыла глаза. Ее невидящий взгляд устремлен в одну точку.
Теперь нам лучше видно ее. Да, так и есть, она очень молода. Совсем еще девочка. Она плачет.
Стоит неподвижно. И плачет.
В фильме этот вальс никак не будет назван. Здесь, в книге, мы скажем: «Вальс-Отчаяние».
Она будет слушать его и после того, как он закончится.
В фильме и здесь, в книге, молодая девушка будет называться Девочкой.
Девочка исчезает из кадра. Камера больше не направлена на нее, но только на то место, где была вечеринка.
Камера еще раз медленно обшаривает место, которое мы только что видели, потом поворачивается в ту сторону, куда ушла девочка.
Улица пустынна. Реку не видно.
Становится светлее.
Тут больше не на что смотреть, только на прямую и темную улицу.
Калитка.
Школьный двор.
Та же ночь. Та же девочка.
Школа. Земля во дворе плотно утрамбована.
Блестящая земля, утоптанная голыми ногами местных ребятишек.
Французская школа. Так написано на воротах: «Женская французская школа города Виньлонга».
Девочка открывает калитку.
Закрывает ее.
Пересекает пустой двор. Входит в прилегающий к школе дом.
Мы теряем ее из виду.
Остаемся в пустом дворе.
В пустоте, которая возникла после ухода девочки, вновь, в третий раз слышится музыка, ее прерывают резкие, пронзительные крики, смех. Как и каждую ночь, по селению проходит нищенка с берегов Ганга. Она стремится выйти к морю, на дорогу в Читтагонг, дорогу мертвых детей и азиатских нищих, которые испокон века пытаются добраться до богатых рыбой вод Сонг-Ма.
Спальня матери и девочки.
Типичная колониальная спальня. Полутемная. Без ночного столика. Ее освещает единственная лампочка. Из мебели: большая двуспальная железная кровать, очень высокая, и зеркальный шкаф. Типично колониальная кровать: покрыта черным лаком, украшена медными шарами по четырем углам тоже черного балдахина. Похожа на клетку. Кровать закрыта до самого пола огромной белой сеткой от комаров, рыхлой как снег. Подушек нет, только жесткие валики из конского волоса. Покрывала тоже нет. Ножки кровати утопают в ведрах с мокрым песком — главное оружие в борьбе с бедствием колоний, комарами тропической ночи.
Мать лежит на кровати.
Она не спит.
Она ждет свою дочь.
А вот и дочь. Заходит в комнату. Пересекает ее. Кажется, ее силуэт, ее платье нам знакомы. Да, это та самая девочка, что шла к реке по старой улице вдоль парка.
Она принимает душ. Шум воды.
Возвращается.
Теперь ее можно разглядеть получше. Да. Совершенно очевидно, она еще совсем девочка. Худенькая, грудь едва-едва наметилась. Длинные рыжевато-каштановые, вьющиеся волосы, на ногах — сабо местного производства, деревянные, но легкие, с кожаными ремешками. Глаза у нее светло-зеленые с коричневыми прожилками. Говорят такие же были у ее покойного отца. Да, это та самая девочка со старой улицы, которая плакала над Вальсом. Та самая, которая знает, что этот Вальс играла женщина в темно-красном платье: мы видели ее на белой дорожке. Знает она и то, что только ей одной, этой самой девочке, известны такие вещи. Ей одной во всем поселке и даже за его пределами. Итак, это девочка. На ней ситцевая белая рубашка с бретельками, сшитая До, такая же как у ее матери.
Девочка раздвигает сетку от комаров, быстро подтыкает ее края под матрас, проскальзывает в образовавшуюся щель и снова опускает сетку. Мать так и не уснула. Она садится рядом с девочкой и заплетает ей косы на ночь. Она делает это машинально, не глядя.
Издалека едва слышно доносится шум поселка, который утихнет только на рассвете. Девочка спрашивает:
— Ты видела Пауло?
— Он приходил, поел в кухне с Чанхом. Потом снова ушел.
Девочка говорит, что ходила к парку, где была вечеринка, посмотреть, нет ли его там, но вечеринка кончилась и в парке никого не было.
А еще она говорит, что позднее опять пойдет искать его, ей известно, где он прячется. И вообще она спокойна, только когда он далеко от дома. Он всегда ждет, что она придет и заберет его, потому что боится возвращаться один, боится, что Пьер подкараулит его и набросится опять. Мать отвечает, что она, наоборот, боится, когда Пауло нет дома, боится змей, сумасшедших… это так ужасно, когда он совсем теряет рассудок и убегает куда глаза глядят… Ведь с такими детьми может случиться что угодно.
Девочка боится Пьера. Боится, что он убьет Пауло. Что он убьет его, даже не понимая, что делает, так она говорит.
— Ты лжешь, — вдруг накидывается она на мать. — Ты боишься не за Пауло. Ты боишься только за Пьера.
Мать не понимает, что говорит ей дочь. Она долго смотрит на нее неожиданно нежным взглядом словно не слышала только что сказанных слов. И заговаривает совсем о другом.
— Ты вот собираешься писать книги. О чем?
— О Пауло, — кричит девочка. — О тебе. И о Пьере тоже, но только для того, чтобы там с ним наконец разделаться. — Она резко поворачивается к матери и, прижавшись к ней, начинает плакать. — Ну почему ты любишь его одного, а нас не любишь совсем… — кричит она еле слышно.
— Я люблю вас одинаково всех троих, — лжет мать.
— Это ложь, ложь! — снова кричит девочка. Она любой ценой готова заставить мать замолчать. Готова ударить ее. — Ты лгунья… Скажи правду хоть раз в жизни… Почему его, а не нас?
Молчание.
— Не знаю, почему, — выдыхает мать.
Долгая пауза.
— И никогда не знала, — добавляет она.
Девочка бросается на мать, плача, обнимает ее. Закрывает ей рот рукой, чтобы заставить ее замолчать.
Матери все равно, что с ней делают, пусть даже оскорбляют. Она все еще пребывает в другом жизненном измерении — своей безоглядной любви к старшему сыну. Где она одинока. Потеряна. Но защищена от гнева других.
Голос девочки становится умоляющим, но на мать это не действует.
— Если он не уедет отсюда, рано или поздно он все равно убьет Пауло. Ты прекрасно это знаешь. Вот что страшно.
Совсем тихо, шепотом, мать говорит, что она и правда это знает. И потому вчера вечером написала в Сайгон письмо с просьбой об отправке ее сына обратно во Францию.
Девочка рывком садится на кровати. У нее вырывается глухой крик облегчения и боли.
— Это правда?
— Да.
— Точно?
— Да, да. Позавчера, — говорит мать, — он опять украл опиум из курильни. Я заплатила, но в последний раз. А потом написала в Управление по репатриации. И сразу отнесла письмо на почту.
Девочка опять обняла мать. Мать не плачет: она словно мертвая.
Плачет девочка, совсем тихо:
— Как это ужасно, что нам пришлось дойти до такого… как ужасно!
Мать говорит, что конечно, это так, но она совсем запуталась… Да, наверное, это и в самом деле ужасно, но она, мать, просто перестала что-либо понимать. Мать с дочерью лежат обнявшись. Мать так и не проронила ни единой слезинки. Словно жизни в ней совсем не осталось.
Девочка спрашивает, знает ли брат, что скоро уедет.
Мать говорит, что нет, не знает. И она не представляет, как сказать ему, что все кончено. Мать гладит дочь по голове.
— Ты не должна страдать из-за него, — говорит она. — Как ни горько это сознавать матери, но он того не стоит. Ты должна это знать: Пьер не стоит того, чтобы из-за него страдали.
Девочка молчит. Мать продолжает:
— То есть я хочу сказать, что Пьера уже не спасешь. Слишко поздно… Он человек конченый! Он погиб!
— И потому ты так его любишь! — вырывается у девочки с рыданиями.
— Не знаю, не уверена… Хотя… Да, конечно, и потому тоже… Ну а ты плачешь… Ты ведь потому плачешь…
Мать обнимает девочку.
— Но тебя с Пауло я тоже очень люблю… — говорит она.
Девочка отстраняется от матери, смотрит на нее. Понимает, что мать сказала просто так, не думая. Ей хочется выть от злости, отплатить матери, обидеть ее, убить. Но она только улыбается ей.
Мать снова заговаривает со своей «маленькой дочкой», самой младшей из своих детей. Говорит ей, что не только из-за опиума она решила расстаться с Пьером, отправить его обратно во Францию. Есть и другие причины.
— Месяц или два тому назад, точно не помню, я была в комнате До, а вы с Пауло пришли обедать. Я к вам не вышла. Я не раз уже такое проделывала: пряталась в комнате До, чтобы тайком поглядеть на всех вас вместе. Чанх, как обычно, поставил на стол вяленое мясо с рисом и ушел к себе. Пауло положил еду себе на тарелку. Потом появился Пьер. Пауло взял себе самый большой кусок, и ты ничего ему не сказала. Но когда появился Пьер, ты испугалась. Пьер не сразу сел за стол. Он сначала взглянул на свою пустую тарелку, потом перевел взгляд на тарелку Пауло. И засмеялся. Неестественным, страшным смехом. Я еще подумала, что когда он умрет, на его лице навсегда застынет вот такая улыбка. Пауло сначала тоже засмеялся.
— Я пошутил, — сказал он.
Пьер взял кусок мяса из тарелки Пауло и переложил в свою. Набросился на него и сразу проглотил, точно собака. А потом взвыл: да, точно как собака:
— Жалкий кретин, ты же прекрасно знаешь, что большие куски, они только для меня!
— Почему для тебя? — закричала ты.
— Потому! И хватит об этом, — отрезал он.
И тогда ты закричала очень громко. Я даже испугалась, что тебя услышат на улице.
— Чтобы ты сдох! — кричала ты.
Пьер сжал кулаки, готовый ударить Пауло по лицу. Пауло заплакал.
— Вон! Вон отсюда сию же минуту! — крикнул Пьер.
И вы с Пауло тут же убежали.
Девочка просит прощения у матери за то, что кричала на нее. Обе плачут, лежа рядом. Мать говорит:
— Тогда-то я и начала понимать, что должна остерегаться себя самой. И что Пауло угрожает опасность из-за меня. И наконец я написала в Сайгон, попросила отправить Пьера во Францию. Пьер… в нем угроза, смертельная угроза…
Молчание. Мать поворачивается к дочери, по лицу ее текут слезы.
— Не будь тебя, Пауло давно уже не было бы в живых. И я всегда это знала. Да, я это знала — вот что самое ужасное.
Долгое молчание.
Девочку охватывает ярость.
— Зато ты не знаешь, что я люблю Пауло. Больше, чем тебя. Больше всего на свете. Из-за тебя и Пьера Пауло уже давно живет в страхе. Пауло для меня жених, сын, он самое большое мое сокровище…
— Знаю.
— Нет, ты не знаешь! Ничего ты не знаешь!
Девочка успокаивается. Снова обнимает мать. Говорит ей с неожиданной нежностью:
— Ничего ты не знаешь. И должна наконец это понять. Ничегошеньки. Тебе только кажется, что ты знаешь, но все не так. Да, про Пьера ты кое-что знаешь. А про нас с Пауло — нет, про нас ты ничего не знаешь. Ты тут не виновата. Но это так. Впрочем, все это ерунда. Правда, ерунда. Не думай об этом.
Молчание.
У матери застывшее, испуганное лицо.
На лице девочки тоже написан страх. Они, словно окаменев, смотрят друг на друга. И вдруг опускают от стыда глаза.
Вернее, это мать опускает глаза. Она молчит. У нее убитый вид. А потом она, как видно, вспоминает о сыне, которого нет дома, и кричит:
— Беги, поищи Пауло… Скорее! Мне вдруг стало страшно за него, — И добавляет. — Завтра у тебя начинаются занятия в лицее, ты должна приучиться ложиться пораньше, а то стала совсем, как я, — настоящая полуночница.
— Мне все равно.
— А мне нет.
Девочка стоит в дверях столовой, которая выходит на большой школьный двор. Все окна и двери в доме открыты.
Мы видим ее со спины, она стоит лицом к террасе и улице.
Она ищет младшего брата. Смотрит по сторонам. Спускается во двор, мелькает между деревьями. Заглядывает под свесившиеся до земли ветки.
Внезапно она словно растворяется в лунном свете, потом появляется вновь.
Мы видим ее в разных уголках двора. Она босая, тихая, одета в детскую ночную сорочку.
Исчезает в пустой классной комнате.
Вновь появляется во дворе, освещенном луной.
Наконец она останавливается, глаза ее устремлены в одну точку. Она смотрит на Пауло, своего младшего брата, с которым танцевала днем. Он спит на школьном балконе, притулившись у стенки, укрывшись от лунного света.
Девочка подходит к нему вплотную. Ложится рядом с ним, благоговейно смотрит на него.
Он спит глубоким сном. Глаза чуть приоткрыты, как бывает у таких детей, как он. Лицо гладкое, совершенно чистое, типичное для ребенка «со странностями».
Девочка целует его лицо, руки, сложенные на груди, зовет, тихо зовет: «Пауло!»
Пауло спит.
Девочка поднимается и зовет его еще тише: «Пауло. Сокровище мое! Мальчик мой!»
Пауло просыпается. Смотрит на девочку. Не сразу, но узнает ее.
— Пойдем спать, — говорит она.
Пауло встает. Идет за ней.
Ночные птицы поднимают крик.
Младший брат останавливается. Слушает птиц. Снова идет вперед.
— Ты не должен больше никогда бояться. Ничего. И никого. Даже Пьера. Слышишь? Никогда. Поклянись.
Младший брат клянется. И тут же обо всем забывает.
— Луна не дает птицам спать, — говорит он.
Дети уходят. Двор пустеет. Мы теряем их из вида. Очень скоро они появляются вновь. Ходят по школьному двору. Молчат.
Девочка останавливается, показывает на небо:
— Посмотри на небо, Пауло, — говорит она.
Пауло останавливается и смотрит на небо.
— Небо… птицы… — повторяет он несколько раз.
До самых концов земли простирается небо, оно словно покрыто голубым лаком, усыпанным блестками.
Брат с сестрой вместе смотрят на небо. А потом каждый из них смотрит на небо по отдельности.
Со стороны улицы появляется Чанх и идет к ним. Мы снова видим голубое небо, усыпанное блестками.
Потом мы слышим Вальс без слов, «Вальс-Отчаяние», который насвистывает Чанх. Задний план — неподвижная голубизна неба.
Иногда, когда они были еще совсем маленькими, мать выводила их посмотреть на ночное небо. Это бывало в сезон засухи. Она просила их как следует рассмотреть небо: оно было голубым, как днем, и освещало землю до самого горизонта. А еще она говорила им, чтобы они как следует вслушались в ночные шумы: крики людей, их смех, пение, вой собак, терзаемых страхом смерти — все те звуки, в которых слышались и мука одиночества, и песня о нем — мать хотела, чтобы все это слышали ее дети. А еще она говорила, что детям надо рассказывать обо всем, что обычно от них скрывают: о работе, войнах, разлуках, несправедливости, одиночестве, смерти. Да, об этой стороне жизни, неотвратимой и мучительной, дети тоже должны знать, это им так же нужно, как видеть небо, красоту ночи. Дети часто просили мать объяснить им, что она хочет этим сказать. Мать всегда отвечала, что не знает сама, что этого не знает никто. И об этом тоже надо знать. Знать прежде всего следующее: что никто ничего не знает. Даже матери, которые говорят детям, что они знают все, на самом деле не знают ничего.
Мать. Она часто напоминала детям, что родина их, ее детей, Индокитай. Потому что здесь они родились, здесь она встретилась с их отцом, единственным мужчиной, которого любила. Этого мужчину они совсем не знали, потому что были слишком маленькими, когда он умер, и после его смерти они все еще были слишком маленькими, и мать очень редко рассказывала о нем, чтобы не омрачать их детства. Тем более, что прошло уже столько времени, и всю ее жизнь заполнила любовь к детям. Тут мать начинала плакать. Тогда Чанх пел на незнакомом языке песню о своем детстве, он рос на границе с Сиамом, пока мать не нашла его и не привезла к себе в бунгало. Она поселила его вместе со своими детьми, чтобы, как она объясняла, он мылся и ел каждый день и научился говорить по-французски.
Девочка тоже о чем-то вспоминала и плакала вместе с Чанхом, когда он пел свою «Песню далекого детства», как он ее называл, — песню на мотив «Вальса-Отчаяние».
***
Река Меконг.
Паром на реке. Тот самый, что описан в предыдущих книгах.
Тот самый, что ходит через Меконг.
На пароме — автобус для туземцев и длинные черные «Леон Болле».
Паром отчаливает от берега.
После отплытия девочка выходит из автобуса. Смотрит на реку. Смотрит на элегантного китайца, сидящего в большом черном автомобиле.
Девочка одета и накрашена, как молодая девушка из других книг: платье из желтоватого шелка местной выделки, мягкая фетровая мужская шляпа цвета розового дерева с прямыми полями и широкой черной лентой — само «детство и невинность», поношенные бальные туфельки из черной парчи, расшитой бисером, с совершенно стоптанными каблуками.
Из лимузина выходит китаец, но не тот, что был в предыдущей книге — другой китаец, из Маньчжурии. Он отличается от того, что был раньше, но не очень: пожалуй, чуть покрепче того, чуть посмелее. Красивее и выглядит более здоровым. Он больше похож на «киногероя». И с девочкой не так робеет.
Девочка же осталась точно такой, какой была раньше: маленькая, худенькая, бесстрашная, в ней трудно разобраться, трудно понять, какая она на самом деле, она, пожалуй, не так красива, как может показаться на первый взгляд. И очень бедна, бедна потомственной бедностью, ее деды и прадеды были фермерами и сапожниками. Она прекрасно учится по-французски, но Францию ненавидит, любит страну, где она родилась и где прошло ее детство, розовое мясо бифштексов ей отвратительно, она мечтает о мужчинах слабых и страстных, которые ей еще не встречались. Читает она запоем, жадно вглядывается в мир, она дерзка и свободна.
Он — типичный китаец. Высокий китаец. Белокожий, как все северные китайцы. Очень элегантен. На нем шелковый костюм и английские темно рыжие туфли, такие носят в Сайгоне молодые банкиры.
Он смотрит на девочку. Она — на него. Они улыбаются друг другу. Он подходит.
Он курит «555». Она еще очень молоденькая. Он протягивает ей сигарету, рука едва заметно дрожит.
— Вы курите?
Девочка отрицательно качает головой: нет.
— Простите… Для меня такая неожиданность встретить вас здесь… В это трудно поверить…
Девочка не отвечает. Не улыбается. Она пристально смотрит на него. У нее пронзительный взгляд, пожалуй, так можно его определить. И наглый. Бесстыжий, как сказала бы ее мать и добавила бы: «Нельзя так смотреть на людей». Кажется, девочка не очень-то понимает, что ей говорит китаец. Она разглядывает его костюм, его автомобиль. Вокруг него витает аромат дорогого одеколона и менее ощутимые ароматы опиума и шелка, легкого шелка, янтарного шелка. Она разглядывает все по порядку. Шофера, автомобиль и опять его, китайца. В ее глазах — детское любопытство, беззастенчивое и ненасытное. Китаец с интересом наблюдает, как она рассматривает все эти диковинки, встретившиеся ей сегодня на пароме.
В нем тоже пробуждается любопытство.
— Что это у вас за автомобиль? — спрашивает девочка.
— «Моррис Леон Болле».
Девочка пожимает плечами: она не знает такой марки.
— Никогда не слышала такого названия… — со смехом говорит она.
Он смеется вместе с ней.
— Кто вы? — спрашивает она.
— Я живу в Садеке.
— Где именно?
— На реке, большой многоэтажный дом. Самая окраина Садека.
Девочка задумывается, потом догадывается:
— А-а, Голубой Дом…
— Именно. Голубой.
Он улыбается. Она смотрит на него.
— Я никогда не видел вас в Садеке, — говорит он.
— Мама получила назначение в Садек два года тому назад, а я живу в пансионе в Сайгоне. Поэтому вы нас и не видели.
Молчание.
— Вы, наверное, скучаете по Виньлонгу… — говорит китаец.
— Да. Ничего красивее я в жизни не видела.
Они улыбаются друг другу.
— Ну а вы? — спрашивает девочка.
— Я только что из Парижа. Учился во Франции три года. Вернулся всего несколько месяцев назад.
— А чему вы учились?
— Да ничему особенному, это совсем не интересно. А вы?
— Я готовлюсь к экзаменам на бакалавра в коллеже Шасслу-Лоба. Живу в пансионе Льотей. — отвечает она. И добавляет, словно это очень важно. — Я родилась в Индокитае. Братья мои тоже. Все мы родились здесь.
Девочка смотрит на реку. Китаец заинтригован. Он больше не боится ее. Он улыбается.
— Я могу подвезти вас в Сайгон, если хотите, — предлагает он.
Она не раздумывает. Что тут думать? Автомобиль и впридачу этот насмешливый китаец. Она довольна. Это видно по тому, как улыбаются ее глаза. Она расскажет о «Леон Болле» младшему брату Пауло. Уж это-то он поймет.
— Не откажусь.
Китаец по-китайски говорит своему шоферу, чтобы он взял чемодан девочки из автобуса и перенес его в «Леон Болле».
Автомобили съезжают с парома. Они уже на берегу. Следом за ними сходят и люди. Останавливаются возле уличных торговцев. Девочка смотрит на сладости: приготовленные из кукурузы, растертой в кокосовом молоке, подслащенные патокой, они разложены в пакетики из банановых листьев.
Китаец покупает девочке пакетик. Она берет его. И мгновенно расправляется с его содержимым. Спасибо она не говорит.
Откуда она такая взялась?
Она такого хрупкого сложения, что могла бы сойти за метиску, только для метиски у нее слишком светлые глаза.
Он заметил, как жадно она набросилась на угощение. Неожиданно он обращается к ней на «ты».
— Хочешь еще?
Ему смешно, это ясно. Она отказывается, говорит, что больше не хочет.
Еще один паром отходит от противоположного берега. Плывет по реке.
Вдруг девочка застывает на месте и как завороженная смотрит на приближающийся паром. Она забыла о китайце.
На том пароме она узнала открытый черный автомобиль женщины в красном платье, женщины Ночного Вальса.
Китаец спрашивает, кто эта женщина.
Девочка медлит с ответом. Не отвечает. Наконец решается. И с каким-то необъяснимым упоением выговаривает:
— Это госпожа Стреттер. Анна-Мария Стреттер. Супруга главного управляющего. В Виньлонге ее называют A.M.С.
Она улыбается, словно извиняясь за то, что так много знает.
Китаец заинтригован. Кажется, он уже слышал в Садеке имя этой женщины, но толком он ничего не знает. И все же, все же, о чем-то это имя ему говорит…
— У нее очень много любовников, вот о чем говорит вам это имя…
— Пожалуй… да… Должно быть, так оно и есть…
— Один из ее любовников — он был очень молод — даже покончил из-за нее с собой, во всяком случае, так говорят.
— Она красива… я думал, она моложе… я слышал, она немного не в себе…, это правда?
Но на этот счет у девочки нет собственного мнения.
— Об этом ничего не знаю, — отвечает она.
Снова автомобиль. Они отъезжают. Дорога в Сайгон. Китаец пристально смотрит на девочку. Он обращается к ней то на «ты», то на «вы» — обращение на «ты» еще не вошло в привычку.
— Тебе часто предлагают сидячее место на пароме, да?
Она утвердительно кивает головой.
— А случается, что ты отказываешься?
— Да… когда там совсем малыши… они все время ревут…
Оба смеются, как-то рассеянно, быть может, излишне рассеянно. Смеются одинаковым смехом. У них своя, особая манера смеяться.
Перестав смеяться, она выглядывает в окно. И только теперь он понимает, как она бедна. Замечает изношенные туфельки из черной парчи, картонный чемодан, сработанный туземными умельцами, мужскую шляпу. Он смеется. Услышав его смех, она смеется вместе с ним.
— Вы ходите в лицей в таких туфлях?
Девушка смотрит на свои туфли. Может быть впервые она видит их в истинном свете. Она смеется вместе с ним. Она говорит: «Да»…
— И в этой шляпе?
— Да. В ней. — Она смеется еще веселей.
Такой естественный, такой неудержимый смех. Он смеется вместе с ней, точно так же.
— Знаете… Она вам очень идет… эта шляпа, это удивительно, до чего она вам идет… словно она была сделана специально для вас…
— А туфли? — спрашивает она, смеясь.
Китаец снова покатывается со смеху.
— Насчет туфель, не знаю.
Они прямо умирают от смеха, глядя на черные туфли.
И вот тут, на этом самом месте, после приступа этого неудержимого смеха в нашей истории вдруг случается крутой поворот.
Они перестают смеяться. Каждый смотрит в свое окно автомобиля. За окнами до горизонта простираются рисовые поля. Пустота небес. Палящая жара. Подернутое дымкой солнце.
И буйволы в полях, и тележки, в которые они впряжены: дети в тележках погоняют буйволов.
Они укрылись в полумраке автомобиля. Сидят неподвижно, не разговаривая, делая вид, что их чрезвычайно занимают однообразные картины за окнами автомобиля, дорога, свет, рисовые поля до самого горизонта — и вместе с ними потихоньку и мы погружаемся в тишину.
Китаец больше не разговаривает с девочкой. Можно подумать, он забыл о ней. Он поглощен путевыми наблюдениями. Смотрит в окно. Девочка смотрит на его руку на подлокотнике сидения. Кажется, он забыл про эту руку. Проходит какое-то время. И вот она, не совсем понимая, что делает, берет его руку. Смотрит на нее. Держит ее, как какой-то предмет, который ей еще не доводилось разглядывать вблизи: китайская рука, рука китайского мужчины. Она худая, пальцы чуть изгибаются у ногтей, словно были сломаны здесь когда-то, но этот изъян как бы только украшает руку, она красива, как крыло подстреленной птицы.
На безымянном пальце — золотой перстень с брильянтом без оправы, утопленным в само золото.
Этот перстень, он слишком велик, слишком тяжел для безымянного пальца этой руки. А рука, смуглая, более смуглая, чем запястье, действительно ли она так красива, как кажется девочке? Она не смотрит на надетые на руку часы. Не смотрит и на перстень. Она зачарована этой рукой. Она дотрагивается до нее. Рука спит. Не двигается.
Медленно она склоняется над рукой.
Вдыхает ее запах. Смотрит опять.
Смотрит на ее наготу.
Потом внезапно перестает смотреть. Отворачивается.
Она не знает, спит он или нет. Отпускает руку. Нет, похоже, он не спит. Она не знает. Очень осторожно она переворачивает руку и смотрит на ее внутреннюю сторону, на ладонь, на голую ладонь с шелковистой, чуть влажной и прохладной кожей. Потом она кладет руку туда, откуда ее взяла, — на подлокотник. Рука остается там, она послушна.
Китаец сидит неподвижно, он не делает ни одного движения, ни единого. Может, он и правда спит.
Девочка поворачивается к окну, к рисовым полям. Воздух дрожит от жары.
Ей кажется, что руку она захватила с собой, в свой сон, и теперь она с ней.
Но на самом деле рука далеко от нее. Девочка больше на нее не смотрит.
Она засыпает.
Похоже, она действительно заснула. Но она-то знает, что нет, она уверена, что нет. Это так и остается непонятным.
Спал ли китаец? Этого она не знает и не узнает никогда. Когда она проснулась, он смотрел на нее. Он заметил, что она засыпает, но она почти тут же проснулась.
Они не говорят о руке. Делают вид, как будто вообще ничего не произошло.
— Ты в каком классе? — спрашивает он.
— Во втором.
— А сколько тебе лет?
Небольшая заминка.
— Шестнадцать.
— Ты слишком маленького роста для шестнадцати лет, — с сомнением говорит китаец.
— Я всегда была маленькая и буду такой всю жизнь.
Он пристально смотрит на нее. Она смотрит в другую сторону.
— Ты часто лжешь? — спрашивает он.
— Нет.
— Неужели? Как тебе удается не лгать?
— Я просто молчу.
Он смеется.
— Ложь, я ее очень боюсь, — признается она. — Почти также боюсь, как смерти, от них не убережешься. А вот вы, конечно, никогда не лжете, — добавляет она уверенно.
Он смотрит на нее. Задумывается. Наконец говорит с удивлением:
— Да, правда… Как ни странно…
— Вы об этом не знали?
— Нет… забыл, наверное, а, может, и правда, не знал.
Она смотрит на него. Верит ему.
— А как вам удается не лгать? — спрашивает она.
— Очень просто. Видишь ли, у меня такая жизнь, мне это совершенно ни к чему.
Ей хочется поцеловать его. Он видит это и улыбается ей.
— А вы бы рассказали об этом своей матери? — спрашивает она.
— О чем?
После небольшого колебания она говорит:
— О том, что с нами случилось.
Они смотрят друг на друга. Он ее не понимает и готов сказать ей об этом. Но говорит почему-то совсем другое:
— Да. И сразу же. Мы проговорили бы с ней всю ночь. Она обожала такие истории… как бы это сказать… неожиданные, что ли.
— Да, так можно сказать. Но можно сказать и по-другому.
Он смотрит на нее:
— А ты… своей матери… ты бы рассказала?
— Ни за что! — Она смеется. — Ну разве что намекнула.
Китаец улыбается.
— И все? Больше ничего и никогда?
— Ничего. И никогда.
Она берет его руку, целует ее.
Лицо его обращено к ней, но глаза закрыты.
— Ты ошибся, ты ничего не рассказал бы своей матери.
Она улыбается ему, милая, ласковая. Смотрит на него.
— Вообще-то мне двадцать семь лет. У меня еще нет профессии… — говорит он.
— И к тому же вы китаец…
— Да, еще и это… — Он пристально смотрит на нее, — но как же ты мила… Тебе об этом говорили?…
— Нет, — улыбается она.
— И красива. Тебе говорили, что ты красива?
Нет, этого ей не говорили. Ей говорили, что она маленького роста, это да, но то, что она красива — нет, не говорили.
— Нет, — она улыбается, — об этом мне еще не говорили.
Он смотрит на нее.
— А тебе было бы приятно это услышать? — спрашивает он.
— Да.
Китаец смеется как-то по-другому. Она смеется вместе с ним.
— Значит, тебе еще вообще ничего не говорили…
— Наверно.
— Неужели ни один мужчина не говорил, что он желает тебя? Быть такого не может!
На сей раз девочка не смеется.
— Да… такое говорили… шпана всякая… да они просто так болтали, смеялись надо мной… Еще метисы говорили. Но французы никогда.
Китаец тоже перестал смеяться.
— А китайцы?… — спрашивает он.
Девочка улыбается.
— А ведь правда, китайцы тоже никогда не говорили… — отвечает она несколько удивленно.
Молчание.
Неожиданно китаец улыбается бесхитростной детской улыбкой.
— Тебе нравится учиться?
Она задумывается, говорит, что даже не знает, нравится ей или нет, но, пожалуй, все-таки нравится. Китаец рассказывает что он хотел учиться в Пекине, в Университете на филологическом факультете. И мать его была не против. А вот отец не захотел. Оказывается, теперь главное для китайцев — знать французский и английский. Да, он ведь не сказал, что специально, чтобы изучить язык, жил в Америке целый год.
— И кем вы потом будете?
— Банкиром, — он улыбнулся, — как все мужчины в моей семье. Вот уже сто лет все они банкиры.
Девочка говорит, что Голубой Дом — самый красивый дом в Виньлонге и Садеке и что отец его, должно быть, миллионер.
Он смеется, объясняет, что в Китае дети никогда не знают, сколько денег у их отцов.
И вот что еще он не сказал: каждый год он стажируется в больших пекинских банках. Теперь он говорит ей об этом.
— Не в Маньчжурии? — спрашивает она.
— Нет. В Пекине. Наша семья сейчас одна из самых богатых в Китае, и отец не считает Маньчжурию подходящим для меня местом.
Они проезжают по поселкам, где только рис окрест, дети и собаки. Дети играют прямо на дороге между рядами соломенных хижин. Их стерегут собаки: желтые, тощие деревенские псы. Заслышав автомобиль, на насыпи, что идет вдоль дороги, показываются родители, проверяют на месте ли их дети и собаки.
Проехав очередной поселок, девочка снова засыпает. Когда едешь по дорогам Камау между рисовыми полями и небом, да тебя еще везет шофер, трудно не уснуть.
Она открывает глаза. Снова закрывает. Они больше не разговаривают. Она полностью в его власти.
— Закрой глаза, — говорит он.
Она закрывает глаза.
Его рука гладит ее лицо, губы, закрытые глаза. Она сидит, не шелохнувшись — он знает, что она не спит, но делает вид, что не знает.
Очень тихо и медленно он произносит длинную фразу по-китайски.
Не открывая глаз, она спрашивает, что это значит, — он отвечает, что говорил о ее теле… и он не знает, как ей объяснить… дело в том… что с ним такое в первый раз…
Внезапно его рука останавливается. Она открывает глаза и закрывает их опять. Его рука снова приходит в движение. Его рука нежна, она не делает резких движений, она более чем деликатна, она словно воплощает вековую мягкость и тела, и души.
Он тоже закрыл глаза, когда его рука ласкала ее веки и губы. Рука отрывается от ее лица, спускается вдоль тела. Иногда останавливается, словно чем-то напуганная. Наконец он убирает руку.
Смотрит на девочку.
Поворачивается к окну. Спрашивает так же ласково, как только что гладил ее, сколько ей на самом деле лет.
Она в нерешительности. Потом говорит извиняющимся тоном:
— Я еще маленькая.
— Так сколько тебе лет?
— Шестнадцать.
— Нет, — улыбается он, — это неправда.
— Пятнадцать… пятнадцать с половиной… Годится?
Он смеется:
— Годится.
Молчание.
— Чего же ты хочешь?
Девочка не отвечает. Возможно, она не поняла вопроса.
Китаец больше не спрашивает, он констатирует:
— Любовью ты, конечно, никогда не занималась.
Девочка молчит. Хотя ей хочется ответить. Но на такие вопросы она отвечать не умеет. Он наклоняется к ней. Она молчит, и он понимает, что ей хотелось бы что-то ему сказать. Только сказать это она еще не умеет и, конечно, все это пока что представляется ей чем-то постыдным.
— Прости меня, — говорит китаец.
Они смотрят в окно.
Они смотрят на океан рисовых полей Кохинхина. Равнина, залитая водой, перерезанная узкими, прямыми, белыми тропинками, по которым быстро катятся повозки. Адская жара, недвижная, величественная. До самого горизонта — неправдоподобно ровная, будто шелковая поверхность дельты. Позднее девочка будет рассказывать о туманной стране детства, о тропической Фландрии, едва освобожденной от воды.
Они молча проезжают по этому необозримому пространству.
А потом она вдруг начинает говорить: о почве, которая на этой окраине южного Индокитая такая же, как на дне моря, и стала она такой за миллионы лет до того, как на земле появилась жизнь, и крестьяне теперь, как и в досторические времена, собирают ее и переносят на твердую землю и оставляют ее там на долгие годы, чтобы дождевая вода вымыла из нее соль и сделала пригодной для выращивания риса и службы людям.
— Я родилась здесь, на Юге, — говорит она, — и мои братья тоже. И наша мать много рассказывает нам об истории этой страны.
Девочка задремала. Когда она просыпается, китаец сообщает ей, что A.M.С. их обогнала. Что она сама ведет машину, а шофер сидит с ней рядом. Девочка подтверждает, что эта женщина часто водит машину сама. Немножко поколебавшись, она продолжает:
— Она занимается любовью с этими шоферами, как и с принцами из Лаоса и Камбоджи, которые приезжают в Кохинхин.
— И ты этому веришь?
Девочка опять в нерешительности.
— Да. Однажды она попыталась соблазнить моего младшего брата. Встретила его вечером в клубе и пригласила поиграть в теннис. Он согласился. Потом они пошли вместе к бассейну, который в парке. Там есть бунгало с душевыми и гимнастическими залами, где никогда никого не бывает.
— Наверно, твой маленький брат — настоящий принц, — говорит китаец.
Девочка улыбается. Не отвечает. Она вдруг понимает, что это правда: ее младший брат в самом деле похож на принца. Он так отличается от других, что кажется пленником во дворце своего одиночества, он так от всех далек, как будто каждый день вновь рождается для жизни.
Китаец смотрит на девочку:
— Ты плачешь.
— То, что ты сказал о Пауло… это так верно.
— Он сам тебе об этом говорил? — спрашивает китаец еле слышно.
— Нет. Он вообще ничего не говорит, почти ничего, но я знаю, что бы он сказал, если бы заговорил. — Она вспоминает и смеется сквозь слезы, — Потом он уже больше не хотел играть в теннис с A.M.С. Он боялся…
— Чего?
— Не знаю… — она словно делает для себя открытие, — а ведь правда… никогда не знаешь, чего он боится, мой младший брат. И никогда не угадаешь, чего он может испугаться.
— А что тебе так нравится в этой женщине?
Она задумывается. Она никогда не задавала себе такой вопрос. Наконец говорит:
— Наверно, ее романы.
Теперь они проезжают по иной местности. Поселки попадаются чаще, дорога лучше. Автомобиль едет медленнее.
— Мы подъезжаем к Шолону, — говорит он. — Тебе какой город больше нравится: Сайгон или Шолон?
— Я не знаю по-настоящему ни тот, ни другой… — улыбается она, — а ты, ты любишь Шолон?
— Да, я люблю Шолон. Люблю Китай. Шолон — это тот же Китай. А вот Нью-Йорк и Сан Франциско — это не для меня.
Они замолкают. Китаец снова что-то говорит своему шоферу. Потом сообщает девочке, что его шофер знает, где расположен пансион «Льотей».
Они смотрят в окно на приближающийся город.
Очень скоро они расстанутся. Она помнит, как трудно, невыносимо им было в те минуты разговаривать. Они не могли найти подходящих слов, столь сильно было желание. Они больше не смотрели друг на друга. Старательно избегали касаться друг друга руками или даже встречаться глазами. Это он принудил и себя, и ее к молчанию. Она подумала, что само по себе это молчание, недосказанные слова, то, как он разговаривал с ней, его рассеянность, чисто детское притворство, слезы — все это, пожалуй, уже говорило о любви.
Они едут еще довольно долго. Не разговаривая. Девочка знает, что он больше ничего не скажет. И то же знает он про нее.
Их судьба уже совсем рядом, она настигает их.
На них надвигается слепая любовь.
Неотвратимая.
Незабываемая.
Черный автомобиль останавливается перед пансионом Льотей. Шофер берет чемодан девочки и несет его к воротам пансиона.
Китаец не смотрит на нее.
Она не оборачивается. Они друга друга больше не знают.
***
Двор пансиона «Льотей».
Свет уже не такой яркий. Вечер. Верхушки деревьев окутаны полумраком. Двор слабо освещен гирляндой лампочек под зелеными и белыми жестяными абажурами. За пансионерками приглядывают воспитательницы.
Во дворе — девочки, их около пятидесяти. Одни сидят на скамейках в саду, другие — на ступеньках винтовой лестницы, другие вертятся у строений, разбились на пары, хохочут, болтают Бог весть о чем.
На одной из скамеек, растянувшись во всю ее длину, лежит та, что названа здесь и в других книгах своим настоящим именем, божественным именем, та, что отличается удивительной красотой и кого девочка предпочла бы видеть менее красивой, — Элен Лагонель из Далата. Это еще одна любовь девочки, незабываемая любовь.
Девочка смотрит на нее, а потом медленно начинает гладить ее по лицу.
Элен Лагонель просыпается. Они улыбаются друг другу.
Элен Лагонель говорит, что сейчас расскажет ей ужасную историю, которая случилась в их пансионе.
— Я так ждала тебя, мне не терпелось рассказать, а потом я уснула. Ты приехала раньше обычного.
— На пароме я встретила одного типа, он предложил подвести меня на своем автомобиле.
— Белого?
— Нет, китайца.
— Китайцы иногда бывают очень красивы.
— Особенно те, что с Севера. Как раз тот самый случай.
Они смотрят друг на друга. Девочка смотрит особенно пристально.
— Ты не ездила в Далат?
— Нет. Родители не приехали за мной. Даже не объяснили почему. Но я не скучала.
Девочка все так же пристально смотрит, она вдруг встревожилась: под глазами у Элен черные круги и лицо бледное.
— Тебе нездоровится? — спрашивает девочка.
— Я не больна, но все время чувствую себя уставшей. В медпункте мне дали укрепляющее.
— А что сказали?
— Что все это ерунда. Возможно, усталость или просто до сих пор не могу привыкнуть к этому климату после Далата…
Девочка пытается подавить в себе чувство тревоги, но у нее это не получается и не получится никогда. До того самого момента, когда они расстанутся, она не сможет отделается от этой тревоги.
Ты хотела мне что-то рассказать.
Элен Лагонель сейчас же выкладывает все, что случилось в пансионе «Льотей».
— Представляешь, воспитательницы накрыли одну из наших, она занимается проституцией каждый вечер, за домом, где наша спальня. Никто ни о чем не подозревал. Ты ее знаешь, это Алис… метиска…
Молчание.
— Алис… И с кем же она развлекается?
— Да с кем придется… с прохожими… а если останавливаются машины, шоферам она тоже не отказывает. Они идут в канаву, что за нашей спальней… всегда в одно и тоже место.
Молчание.
— И ты, конечно, видела все собственными глазами…
— Нет, — врет Элен Лагонель, — мне сказали, что ходить туда не имеет никакого смысла, все равно ничего не видно.
Девочка спрашивает, что говорит сама Алис обо всем этом.
— Она говорит, что это ей нравится… и даже очень…, она не знает этих мужчин, и не видит их, почти не видит… и именно это и доводит ее до… как это называется…
После некоторого колебания девочка подсказывает нужное слово:
— До оргазма.
Элен подтверждает, что именно это она и имела в виду.
Они переглядываются и смеются: радуются встрече.
— Мама запрещает мне произносить это слово, — говорит Элен, — хотя я прекрасно понимаю, что оно значит. Она считает, что это слово неприличное. А твой младший брат говорит его?
— Нет, конечно. Он вообще ничего не говорит, мой младший брат. И ничего не знает. Впрочем, нет, он знает, что такое бывает. Когда с тобой это случится впервые… вот увидишь, ты испугаешься, тебе покажется, что ты умираешь. Но мой младший брат, он, наверно, думает, что это слово куда-нибудь запрятано. Что не могут слова обозначать вещи, которых не видно.
— Расскажи мне еще о твоем младшем брате…
— Все ту же историю?
— Да. Ты всегда ее рассказываешь по-разному, но этого не замечаешь.
— Мы ходили вместе на охоту к устью реки. Вдвоем. И вот однажды это случилось. Он пришел ко мне в кровать. Видишь ли, не всегда братья и сестры так уж хорошо знают друг дружку. Мы тогда были еще совсем маленькими, мне было лет семь, но он пришел ко мне и потом приходил уже каждую ночь. Однажды его засек мой старший брат. И избил. С тех пор он и начал бояться, бояться, что тот его убьет. Тогда мать перевела меня спать в свою постель. Но мы все же продолжали спать вместе украдкой. В Прей-Ноп по вечерам уходили в лес или прятались в лодки. В Садеке находили пустую классную комнату.
— А потом?
— Потом ему исполнилось десять лет, двенадцать, тринадцать. И вот однажды у него случился оргазм. Он был так счастлив, даже плакал, только память у него отшибло совсем. Я тоже плакала. Это было как праздник, только без веселья и смеха, праздник, от которого хочется плакать, понимаешь.
Девочка плачет. Элен Лагонель плачет вместе с ней. Они часто так плакали вместе, плакали по-детски, не зная даже почему: от волнения, любви, одиночества.
— Я знала, что ты психованная, но все же не настолько, — говорит Элен.
— Почему это я психованная?
— Не знаю, как объяснить, но ты точно психованная, клянусь тебе. Может, из-за твоего младшего брата, ты так его любишь… может из-за него ты и помешалась.
Молчание. А потом Элен Лагонель задает новый вопрос:
— Ты кому-нибудь, кроме меня, рассказывала все это о твоем младшем брате?
— Чанху, однажды. Мы ехали на автомобиле в Прей-Ноп, ночью.
— Чанх, наверно, плакал.
— Не знаю, я рассказала и сразу же уснула.
Девочка замолкает, потом говорит опять:
— Ты знаешь, я уверена, что когда-нибудь Пауло найдет себе других женщин в Виньлонге или Сайгоне, белых женщин: встретит их в кино или просто на улице, а вернее всего на пароме.
Девочки смеются.
Элен спрашивает у девочки про Чанха, занимались ли они с ним любовью.
— Он отказался наотрез. Я много раз его просила, но не смогла уговорить, — объясняет девочка.
Элен вдруг ударяется в слезы:
— Ты скоро уедешь во Францию, а я останусь совсем одна. Мне кажется, мои родители больше не хотят, чтобы я жила с ними в Далате. Они вообще меня больше не любят.
Молчание. Потом Элен забывает о своей несчастной судьбе. И вновь возвращается к Алис, к той, что занимается любовью в канавах. Она говорит почти шепотом:
— Я не все тебе сказала… Алис, она к тому же берет деньги… и приличные… Она копит эти деньги на дом. Алис ведь сирота, у нее вообще нет родственников, ни единого, она говорит, что дом, пусть даже маленький, станет ее собственностью, тогда ей будет, куда деться: мало ли что может случиться… Так она говорит.
То, что рассказывает Элен, девочке вполне понятно:
— Ну да, ясно. Но, возможно, не только из-за дома она берет с мужчин деньги. Раз они вновь приезжают к ней, значит, им это тоже нравится. А сколько она берет?
— Десять пиастров. За каждый раз, даже если это в один и тот же вечер.
— Десять пиастров, это ведь совсем неплохо?
— Мне тоже так кажется… но я не разбираюсь в ценах, а Алис, она все об этом знает, даже сколько берут белые проститутки с улицы Катина.
Девочка. Глаза полны слез. Элен Лагонель обнимает ее и кричит:
— Что с тобой?… Ты плачешь из-за того, что я тебе рассказала?
Девочка улыбается Элен. Она говорит, что с ней все в порядке, просто когда говорят о деньгах, она вспоминает кое-что из своей собственной жизни.
Они обнимаются и сидят, прижавшись друг к другу, молча ласкаются, смотрят друг на друга с любовью.
Потом Элен снова говорит девочке.
— Есть еще кое-что, о чем я хотела тебе сказать — дело в том, что я такая же, как Алис. Ей нравится такая жизнь. И мне бы тоже понравилась. Я в этом уверена. Понимаешь, я бы тоже предпочла заниматься проституцией, а не ухаживать за прокаженными…
— Да что ты болтаешь… — смеется девочка.
— Здесь все об этом знают, кроме тебя. А как же иначе? Нас тут учат, чтобы мы потом нашли себе работу, так нам говорят, но все это чушь. Им нужно отправить нас в лазареты, к прокаженным или больным чумой и холерой. Кого они еще найдут для такой работы…
Девочка громко смеется:
— Ты что, и правда в это веришь?
— Да чтоб мне пусто было!
— Ты всегда веришь в самое худшее, да?
— Конечно.
Обе смеются. Однако в то, о чем говорит Алис, они действительно верят.
Девочка спрашивает у Элен Лагонель, что еще рассказывает Алис о своих похождениях.
Элен Лагонель говорит, что Алис не видит во всем этом ничего особенного. Что же касается мужчин, то она еще не встречала двух похожих друг на друга хоть в чем-нибудь. Есть среди них совершенно замечательные. Есть и такие, которые даже ее, Алис, побаиваются. Но больше всего ей нравятся те, которые разговаривают с ней, словно она — это не она, а какая-то другая женщина, они называют ее другим именем и даже на другом языке. И таких много. Много и таких, которые рассказывают ей о своих женах. Некоторые оскорбляют ее. А другие клянутся, что только ее и любят на всю жизнь.
Подружки смеются.
— Интересно, Алис когда-нибудь бывает страшно? — спрашивает девочка.
— А чего ей бояться?
— Убийцы… сумасшедшего… мало ли чего…
— Она ничего мне об этом не говорила, но думаю, ей все-такие иногда бывает страшновато… В нашем квартале все может случиться.
— Вот именно. Белые наш квартал обходят за три версты, а уж они знают, что делают…
Элен Лагонель смотрит на девочку долгим взглядом, потом спрашивает:
— А ты сама, ты боишься китайца?
— Немножко… Боюсь…, боюсь полюбить его. Я хочу любить только одного Пауло до самой смерти.
— Конечно, я как раз и ждала от тебя примерно такого ответа…
Элен плачет. Девочка обнимает ее и шепчет ей что-то, наверно, о том, как она ее любит.
Элен счастлива, она говорит девочке, что та с ума сошла, признаваясь в подобных вещах. Каких именно, она не уточняет…
Девочка уже сама не понимает, что она говорит Элен. А Элен внезапно пугается, страшно пугается, что они скрывают от себя правду об их любви, которая чем дальше, тем больше отгораживает их от всего остального мира, где бы они не находились.
***
Утро, половина восьмого. Сайгон. Улица, ведущая в лицей. Город дышит свежестью — только что проехали поливочные машины, — и благоухает жасмином, это как раз его время. Аромат жасмина столь силен, что многим недавно прибывшим белым поселенцам он представляется «тошнотворным».
Впрочем потом, когда они покинут колонию, они будут вспоминать о нем с сожалением.
Девочка вышла из пансиона «Льотей». Она идет в лицей.
В это время улица Льотей почти пустынна.
Девочка — единственная из всего пансиона учится в лицее, потому сейчас она на улице одна.
Именно тут ее и поджидает судьба.
Девочка пока этого не знает.
Вот она, впереди нее, слева, у противоположного тротуара, ее судьба — автомобиль, сошедший с парома, очень длинный, черный, такой красивый, такой большой и, конечно же, очень дорогой. Он похож на номер-люкс в роскошном отеле.
Девочка не сразу понимает, что это тот самый автомобиль. Остановившись напротив, она некоторое время смотрит на него. Наконец узнает. И не только его. Узнает мужчину, мужчину из Маньчжурии: он сидит неподвижно, с закрытыми глазами и кажется заснувшим или даже мертвым. Мужчина, с которым она вместе ехала в этом автомобиле, мужчина, чью руку она держала.
Он словно не видит ее.
Как и в прошлый раз он сидит на заднем сидении, справа.
Ей даже необязательно на него смотреть, она и так видит его.
Шофер тоже на своем месте, он все так же великолепен, он тоже не смотрит на девочку, отвернулся в другую сторону, а она медленно и как бы рассеянно переходит через улицу.
Для девочки эта «случайная встреча» в городе навсегда осталась началом их любви: благодаря ей, этой встрече, они и стали любовниками из тех книг, которые она написала.
Она знала, она помнила, что именно во время этой встречи на улице они вдруг осознали, как сильно влечет их друг к другу, перестали прислушиваться к голосу рассудка, и тогда все преграды рухнули, и они стали любовниками.
Возможно, все же не без колебания, а скорее всего как бы машинально, но вот она уже и преодолела разделяющее их пространство.
Она останавливается возле автомобиля и стоит неподвижно.
Потом делает шаг к окну, за которым — он.
Стоит.
Они обмениваются молниеносными взглядами, как заговорщики.
Она кладет ладонь на стекло. Потом убирает ее, прижимается к стеклу губами, целует и замирает. Глаза у нее закрыты, как в кино.
Ей кажется, что это их брачная ночь.
Так сильно она ее желала.
Китаец посмотрел на нее.
И тоже опустил глаза.
Умирая от желания овладеть этой девочкой.
Мука.
Девочка вновь перешла улицу.
И, не оборачиваясь, пошла своей дорогой.
Она почувствовала, как автомобиль бесшумно тронулся с места и покатил по гладкому, словно устланному бархатом ночи шоссе.
Никогда они не говорили о том, как мучительно тогда желали друг друга.
Лицей.
В коридорах — никого. Все ученицы в классах.
Девочка опоздала.
Входит в класс. Говорит: «Извините меня».
Учитель рассказывает о Луизе Лабе.
Учитель и девочка улыбаются друг другу.
Учитель продолжает рассказывать о Луизе Лабе: говорит, что ему не нравится ее прозвище «Прекрасная канатчица». Сообщает классу свое личное мнение о Луизе Лабе: он восхищается ею, потому что она из тех редких поэтов прошлого, с кем хотелось бы познакомиться лично и послушать, как она читает свои стихи.
А еще он говорит, что когда Луиза Лабе шла к книгоиздателю со своей рукописью, она всегда просила одну из своих подруг пойти вместе с ней. И никогда не объясняла, почему она просит об этом. По мнению учителя, подруга нужна была ей, чтобы удостоверить ее личность. Впрочем, учитель предлагал всем подумать над этим вопросом. Один мальчик сказал, что к двум женщинам на улице меньше пристают. Другая ученица решила, что она боялась, как бы у нее не украли рукопись. Девочка же сказала, что Луиза Лабе и та, что ее сопровождала, наверно, дружили и потому просто прогуливались вместе, не думая, зачем они это делают, из-за стихов или по другой причине.
Четверг, вторая половина дня. Почти все пансионерки отправляются на прогулку.
Проходят по главному дворику. Идут по двое в ряд. Все в одинаковых белых платьях, что приняты здесь, в белых полотняных туфлях, в белых поясах и опять же белых полотняных шляпах. Весь гардероб часто стирают.
Пансион пустеет. Как только пансионерки уходят, двор словно погружается в бездонную тишь, наверное, потому что звонкие голоса, оглашавшие его, вдруг разом все смолкли.
Крытый закуток опустевшего пансиона. Пересечение двух коридоров, один ведет к главному входу, другой — к классам самой школы. Отсюда доносятся голоса двух девушек-подружек и мелодия танца. Играет патефон, стоящий прямо на полу. Это классический пасодобль, та часть, где на арене должна проливаться кровь. Мелодия грубоватая, в бурном народном ритме.
Подруги почти не разговаривают, разве что девочка время от времени делает замечания своей партнерше.
Они танцуют босые на плиточном полу коридора. На них короткие платья по тогдашней моде: светлый хлопок с тоже светлым цветастым узором.
Они красивы. Они уже не думают об этом — так давно они это знают.
Они танцуют. У них белая кожа. Именно поэтому, стоило им попросить, их освободили от обязательной прогулки — пусть они тоже из очень бедных семей, все же их не равняют с полукровками, до которых никому нет дела.
Элен Лагонель спрашивает девочку, кто научил ее танцевать пасодобль.
— Мой младший брат Пауло.
— Ах, так это он!
Как только их голоса смолкают, наступает полная тишина.
Элен Лагонель говорит, что она тоже начинает любить Пауло.
Еще она говорит, что не понимает, почему родители держат ее здесь. Ей здесь совершенно нечего делать. Родителям это известно, и раз они так поступают, значит просто хотят избавиться от нее. Только она не знает почему.
— Я и представить себе не могу, что пробуду здесь еще три года. Лучше умереть.
— И с каких это пор ты не можешь себе этого представить? — смеется девочка.
— С тех пор, как ты встретила китайца.
Молчание. Девочка прыскает со смеха:
— Значит вот уже три дня?
— Да… но это началось еще раньше. И дело не только в китайце. Я не все тебе сказала. Я уже давно думаю о твоем младшем брате… по ночам.
Они в прохладном полумраке. Танцуют. Солнечный свет проникает через окно, расположенное высоко, как в тюрьмах или монастырях, куда мужчинам вход воспрещен. В углу, освещенные солнцем стоят их брошенные как попало сандалии, они выглядят очень трогательными.
В коридоре у стены притаился молодой слуга в белом, один из тех, что поет по ночам возле кухни индокитайские песни о девушках и о детстве. Он смотрит, как они танцуют. Он сидит неподвижно, словно не в силах оторвать свой взгляд от этих белых девушек, которые сами того не подозревая, танцуют для него одного.
Элен Лагонель совсем тихо говорит девочке:
— Ты переспишь с китайцем?
— Да, наверно.
— Когда?
— Не знаю, наверное, скоро.
— Ты очень этого хочешь?
— Очень.
— Вы уже договорились о встрече?
— Нет, но это не имеет значения.
— Ты уверена, что он приедет?
— Да.
— Что тебе нравится в нем?
— Не знаю. Почему ты плачешь? Тебе больше нравилось, как было раньше?
— И да, и нет. С первого дня каникул я начала думать о твоем младшем брате, мне захотелось любить его, именно его. Его тело, его руки… Ты ведь столько рассказала мне о нем. Иногда я звала его по ночам. А потом однажды… я хотела сказать тебе об этом… понимаешь?
Девочка заканчивает фразу Элен:
— …однажды с тобой случилось то, о чем мы говорили.
— Да. Я промолчала. А ты ничего не заметила, потому что тебе наплевать на меня.
Молчание. Потом девочка говорит:
— Ты хочешь еще что-то сказать мне? Я чувствую.
Элен обнимает девочку, потом закрывает лицо руками и говорит:
Я бы хотела хоть раз переспать с теми мужчинами, что спят с Алис. Один единственный раз. Это я и хотела тебе сказать.
— Не вздумай! У них у всех сифилис, — кричит девочка едва слышно.
— От него можно умереть?
— Конечно. У моего старшего брата был сифилис, и я все про это знаю. Его спас один врач-француз.
— Так что же мне делать?
— Подожди, может удасться уехать во Францию. Или возвращайся в Далат, без предупреждения. И сиди там. Сиди и все тут.
Молчание.
— Я готова отдаться даже слугам. И этому певцу, что на патефоне. Нашим учителям. Китайцу. Кому угодно.
— Понимаю. Ты чувствуешь это всем телом… и больше ни о чем просто думать не можешь.
Молчание.
Они смотрят друг на друга. У девочки в глазах слезы:
— Я хочу тебе сказать одну вещь… сказать это почти невозможно, но я все же скажу, хочу, чтобы ты знала. Когда я впервые почувствовала желание, это была ты, я желала тебя. Сразу после твоего приезда. В первый же день. Утром, ты возвращалась из душевой, раздетая… я глазам своим не поверила, мне показалось, что тебя придумали…
Девочка отстраняется от Элен Лагонель, и они снова смотрят друг на друга.
— Я давно это знаю, — говорит Элен.
— Ты сама-то понимаешь, как ты красива?
— Я — красива? Что же, возможно… Наверно, это правда, ведь моя мать тоже очень красивая. А раз я ее дочь, я тоже должна быть красива, ведь так? Но когда люди говорят мне об этом, мне все кажется, что они хотят сказать совершенно другое, скажем, что я не слишком умна, потому что вид у них при этом какой-то злой…
Девочка смеется. Прижимается губами к губам Элен. Они целуются. Элен говорит совсем тихо:
— Кто красивая, так это ты… Почему-то иногда я вообще не могу смотреть на себя в зеркало.
— Может быть потому, что ты слишком красивая… и тебе это неприятно?
Маленький слуга, приставленный к кухням, все смотрит на танец «молодых француженок», которые продолжают целоваться.
Пластинка закончилась. Танец тоже.
Сонная тишина в пустынном пансионе.
Потом слышится шум подъезжающего автомобиля. Девушки и слуга подходят к окну, смотрят на улицу. Перед входом в школу стоит «Леон Болле». Можно разглядеть шофера. Заднее сидение не видно, оно скрыто за белыми занавесками, словно в автомобиле перевозят преступника, на которого запрещено смотреть.
Девочка выходит на улицу босая, держа сандалии в руке, и идет к автомобилю. Шофер распахивает перед ней дверь.
Они сидят рядом.
Не смотрят друг на друга. Это трудное мгновение. Им бы очень хотелось избежать его.
Шофер получил указания заранее. Он отъезжает, не дожидаясь приказа. Он медленно едет по городу, полному пешеходов, велосипедов, обычной городской толпы.
Гостиница «Каскад». Автомобиль останавливается у входа. Девочка не двигается. Она говорит, что не хочет идти туда. Китаец не спрашивает, почему. Он велит шоферу ехать обратно.
Девочка прижалась к китайцу. Говорит очень тихо:
— Я хочу к тебе домой. Ты ведь это знаешь. Зачем ты повез меня в «Каскад»?
Он обнимает ее за плечи:
— Я сделал глупость, — говорит он.
Она сидит, прижавшись к нему, спрятав голову у него на груди.
— Я снова хочу тебя. Ты даже не представляешь себе как сильно…
Он просит ее никогда так не говорить. Она обещает. Больше она не будет так говорить.
А потом он говорит, что он тоже хочет ее, так же сильно.
Они едут обратно по китайскому городу.
Они не видят его. Даже когда они делают вид, что смотрят в окно, они все равно ничего не видят.
Невзначай переглядываются. И тут же опускают глаза. Сидят неподвижно с закрытыми глазами, словно все еще смотрят друг на друга.
— Я очень хочу вас, — говорит девочка.
То, что чувствует она, тоже чувствует и он, — говорит китаец.
Оба отворачиваются к окнам.
На них стремительно обрушивается китайский город, грохоча трамваями: они словно попали в самое пекло сражения, в ряды изнуренной, древней китайской армии. Трамваи снуют туда-сюда, не переставая трезвонить. От стука трещетки хочется заткнуть уши. На поручнях трамваев гроздями висит шолонская детвора, на крышах — женщины с сияющими младенцами, у дверей специальные предохранительные цепочки — тут стоят ивовые корзины с дичью и фруктами. Трамваи не похожи на трамваи, они разбухли, на них вроде бы появились наросты.
Внезапно и совершенно необъяснимым образом толпа редеет.
Ну вот. Здесь уже спокойно. Шум слышен, но только вдалеке. Женщины уже не мчатся галопом, а с достоинством шествуют по улице. Улица состоит из отдельных домов — коробочек. В Индокитае таких много. Фонтаны. Сверху улицу прикрывает галерея. На этой улице нет ни магазинов, ни трамваев. Прямо на земле, в тени от галереи отдыхают деревенские торговцы. Гомон Шолона еле слышен, такое впечатление, что в самой гуще города вдруг появилась тихая деревенька. Сюда они и ехали. Под эту галерею.
Дверь.
Китаец открывает ее.
Полумрак.
И как ни странно, очень скромно. Даже банально. В общем никак.
— Я не покупал новой мебели, — объясняет он. — Оставил ту, что была.
— Где ты видишь здесь мебель… — смеется она.
Он оглядывается и совсем тихо говорит, что в общем-то она права: вся его мебель — это кровать, кресло и стол.
Китаец садится в кресло. Девочка остается стоять.
Она снова оглядывается. Улыбается.
— А мне нравится твой дом, — говорит она.
Они не смотрят друг на друга. Как только он закрывает дверь, они вдруг как бы теряют взаимный интерес. Их больше не мучит желание, оно ушло куда-то вглубь, потом резко нахлынуло вновь. Девочка поднимает на него глаза, не он, а именно она решается на это первая. Она видит, что ему страшно. Но она смотрит на него с такой нежностью, что страх отступает. Это она стремится вперед, она жаждет знать — знать все до конца, она готова жить и умереть одновременно. Это ей, как видно, больше, чем ему, знакомо отчаяние, и она лучше чем он, понимает, что такое страсть: благодаря младшему брату, который вырос в тени старшего, брата-преступника, и потому младшему каждый божий день хотелось умереть, и она, девочка, только и делала, что спасала его от отчаяния.
Китаец говорит совсем тихо и как бы через силу:
— Очень может быть, что я влюбился в тебя.
В глазах девочки мелькает страх. Она молчит.
Она с удовольствием расхаживает по его квартире, двигается медленно и бесшумно, осматривается как в номере привокзальной гостиницы. Ему и в голову не приходит, что ей может быть здесь интересно, он об этом даже не подозревает, и это вызывает у нее восхищение. Он просто следит за ней взглядом. Наверно, он думает, что она занялась его квартирой от нечего делать или специально тянет время, скрашивая невыносимое ожидание.
— Эту квартиру мне подарил отец, — говорит он. — Типичная холостяцкая нора. Здешние китайцы, те, что молоды и богаты, как правило, заводят много любовниц. Таков обычай.
Девочка повторяет: «холостяцкая нора». Ей уже приходилось про такое слышать, только она не помнит где, возможно, читала в романах. Она перестала ходить по комнате. Остановилась прямо перед ним, смотрит на него.
— Значит, у тебя много любовниц…
Неожиданное обращение на «ты» звучит для него восхитительно.
— Не так уж много, но бывают… время от времени…
Она бросает на него взгляд, быстрый, пронзительный, в нем — радость. Да, ей это нравится.
— Тебе нравится, что у меня есть любовницы?
Она говорит: да. Но не объясняет, почему, она не умеет это объяснить.
Ее ответ поражает его. И даже немного пугает. Для него это трудный момент.
Она говорит, что желание возбуждают в ней мужчины, страдающие от безответной любви. Как раз к такому мужчине она впервые почувствовала интерес, несчастному, истерзанному любовными муками.
«Это Чанх? — спрашивает китаец. Девочка говорит: нет, это не Чанх.
— Слушай, давай мы сейчас уедем… и вернемся в другой раз… — вдруг предлагает китаец
Девочка не отвечает. Китаец встает, делает несколько шагов, поворачивается к ней спиной.
— Ты так молода… — говорит он, — это меня пугает. Я боюсь, что не смогу… не смогу справиться с волнением… ты хоть немного меня понимаешь?…
Он поворачивает к ней. Его улыбающиеся губы чуть дрожат. Она в нерешительности. Говорит, что не понимает. Разве что чуть-чуть…и ведь ей тоже страшновато.
— Ты совсем ничего не знаешь, — говорит он. Нет, кое-что она все-таки знает, но не уверена, это ли он имеет в виду.
Молчание.
— Как ты узнала? — спрашивает он.
— Мой младший брат… мы ужасно боялись Пьера, нашего старшего брата. Поэтому спали вместе, когда были маленькими… Так все и началось.
Молчание.
— Ты любишь младшего брата.
Девочка долго медлит с ответом: это тайна всей ее жизни — «странный» младший брат.
— Да, — наконец говорит она.
— Больше всех на свете?…
— Да.
Китаец очень взволнован:
— Он, кажется, отличается кое-какими… странностями?
Она смотрит на него. Не отвечает.
В глазах — слезы. Она все еще не отвечает.
— Откуда вы про это знаете? — спрашивает она.
— Уже не помню.
Молчание.
— Впрочем, вы ведь тоже живете в Садеке, конечно, вы должны кое-что о нас знать. — говорит она.
— До встречи с тобой, я ничего о вас не знал. А вот после парома… на следующий день… мой шофер сообразил, кто ты…
— Что он сказал тебе?… Повтори слово в слово…
— Он сказал мне: она дочь директрисы женской школы. У нее два брата. Они очень бедны. Мать разорена.
Неожиданно его охватывает робость. Необъяснимая для него. Он как бы вдруг осознал, что девочка еще совсем юная, и этот факт показался ему неожиданным, бесспорным, непоправимым, почти неприличным. Возможно, он подумал и о ее характере, таком же необузданном, как у матери. Но девочка, конечно, не подозревает о его сомнениях.
— Все так?… — спрашивает он.
— Да. Это про нас… А он рассказал вам, как разорилась моя мать?
— Он только сказал, что это была ужасная трагедия, что матери твоей страшно не повезло.
Молчание. Девочка не отвечает. Она не хочет отвечать.
— Почему бы нам еще немного не побыть здесь? — говорит она. — На улице… так жарко.
Он встает, включает вентилятор. Садится опять. Смотрит на нее. Девочка тоже не спускает с него глаз.
— Ты, конечно, не работаешь, — говорит она.
— Нет, конечно.
— Ты никогда-никогда ничего не делаешь… или все-таки…
— Нет. Никогда.
Она улыбается ему:
— Это «никогда» звучит у тебя совсем окончательно и бесповоротно.
К ней возвращается ребячливость. Она снимает шляпу, потом скидывает сандалии и оставляет их валяться на полу.
Молчание.
Китаец говорит совсем тихо:
— Удивительно… как сильно ты мне нравишься…
Она становится под вентилятор. Улыбается свежему дуновению. Она довольна. Ни он, ни она не понимают, что любовь уже пришла. Желание пока еще не овладело ими.
Она подходит к двери, что напротив входной. Пытается открыть ее. Поворачивается к нему. По тому, как он смотрит на нее, можно догадаться, что он хочет любви, что он ждет ее. Его не покидает волнение, говорит она или молчит. В том, как она осматривает дом, очень много игры, детства. Для него любовь могла бы уже начаться сейчас. Девочка наполняет его страхом и радостью.
— Куда ведет эта дверь? — спрашивает она.
— На другую улицу, — смеется он. — Если захочется смыться… А ты что подумала?
Девочка тоже улыбается:
— Я подумала — в сад. Я ошиблась?…
— Конечно. Это совершенно ненужная дверь.
Девочка отходит от двери, берет стакан с края стола:
— Если захочется смыться… — повторяет она.
Они смотрят друг на друга.
— Хочу пить, — говорит девочка.
— В морозильнике, рядом с дверью, есть фильтрованная вода.
Молчание.
— Мне нравится здесь, — вдруг говорит она.
Он спрашивает, что она думает о его квартире.
Они смотрят друг на друга. После некоторого размышления она отвечает:
— Вид заброшенный, — она пристально смотрит на него, — но главное, здесь пахнет тобой.
Он смотрит, как она идет к двери, пьет, возвращается.
Словно забывает про него. Внезапно вспоминает.
Он встает. Смотрит на нее
— Сейчас ты станешь моей, — говорит он.
Молчание. Улыбка исчезла с лица девочки.
Она побледнела.
— Иди сюда.
Она идет. Не говорит ни слова, больше на него не смотрит.
Останавливается перед ним, он сидит. Опускает глаза. Ухватившись за подол ее платья, он снимает его через голову. Спускает ее белые хлопчатобумажные трусики. Швыряет платье и трусы на кресло. Больше не прикасается к ее телу, только смотрит на него. Ее глаза опущены, она не мешает ему разглядывать себя.
Он снова встает. Она не двигается. Ждет. Он садится. Едва касаясь, он ласкает ее худенькое тело. Грудь, живот. Закрыв глаза, словно слепой. Останавливается. Отдергивает руки. Открывает глаза. Говорит почти шепотом:
— Тебе нет и шестнадцати. Просто не верится.
Девочка не отвечает. «Страшновато», — говорит он. Не ждет ответа. Улыбается и плачет. Девочка смотрит на него со страдальческой улыбкой и думает, что, возможно, она будет любить его всю свою жизнь.
Бережно, словно он может ее повредить, но с еле сдерживаемым нетерпением он берет ее на руки и несет на кровать. Она лежит перед ним беззащитная, безвольная, он смотрит на нее и вдруг опять пугается. Он закрывает глаза, молчит, он больше не хочет ее. И тогда уже она делает следующий шаг. Раздевает его с закрытыми глазами. Расстегивает пуговицы на рубашке, потом освобождает рукава.
Он не помогает ей. Не двигается. Глаза у него тоже закрыты.
Девочка. Сейчас в кадре только она, она смотрит на него: нагота его тела для нее все равно, что незнакомое лицо, она поражена и восхищена, как тогда, в автомобиле ее восхитила его рука, внезапно коснувшаяся ее тела. Она смотрит во все глаза, а он не мешает ей, он согласен, чтобы его рассматривали.
— Мужчина — китаец очень красив, — шепчет она.
Девочка целует его. В кадре они оба. Он здесь. Рядом с ней. Она целует его, закрыв глаза. Берет его руки, прижимается их к своему лицу. Его руки, она помнит их. Прижимает их к своему телу. Он пробуждается, обнимает ее и, едва касаясь ее, прикрывает своим телом ее — худенькое, девственное. Камера тем временем покинет кровать и повернется к окну с опущенными жалюзями, остановится на нем. И сейчас же в темноту комнаты проникнет далекий, глухой уличный шум. А голос китайца станет таким же близким, как и его руки:
— Я сделаю тебе больно.
Про это она знает.
Иногда женщины даже кричат, объясняет он. И китаянки тоже. Но так больно бывает только раз в жизни и никогда больше.
Он говорит, что она может ему верить, потому что он любит ее: никогда потом ей уже не будет больно, никогда.
Он просит ее закрыть глаза.
Потому что сейчас он овладеет ею.
«Маленькая моя», — говорит он и снова просит ее закрыть глаза.
Нет, она не согласна, она не хочет с закрытыми глазами.
Все что угодно, но только не с закрытыми глазами.
Он настаивает: так надо. Зачем ей видеть кровь?
Про кровь она слышит впервые. Она порывается вскочить с кровати. Он останавливает ее рукой. Других попыток она не делает.
Она всегда помнила, как ей было страшно. Помнила и его тело, его нежную кожу. Его тело тоже было напугано.
С закрытыми глазами она ощущала лишь только нежное прикосновение золотистой кожи, голоса, сердца, испуганного сердца, всего его тела, приникшего к ее собственному, готового покончить с ее неведением. Отныне девочка принадлежит ему, она стала его девочкой, девочкой мужчины из Китая, мужчины, который молчит и плачет и, плача, проникает в нее с отчаянной любовью.
Тело девочки пронзает боль. Острая. Жгучая. Потом какая-то странная. Ни на что не похожая. Только что она была просто невыносимой и вдруг перестала причинять страдания. Она изменилась, в ней появилось даже что-то приятное, отчего хочется застонать, закричать. Теперь она, эта боль, подчинила себе все тело и голову, и даже мысли.
Но худенькое тело девочки уже не страдает. Оно распахнуто настежь. Его пронзили. Оно кровоточит, но ему не больно. Нет, нет, это уже не боль, возможно, это смерть.
Ее тело ни снаружи, ни изнутри больше не страдает, голова тоже, страдание ушло незаметно, оно превратилось в незнакомое доселе счастье неведомой любви.
Она хорошо помнит все, что было. Кому еще и помнить, как не ей? Шум моря в комнате. Она помнит, что уже писала об этом, как и о шуме китайского города, вторгшегося к ним. Она точно помнит, как написала в другой книге: море, казалось, присутствовало в тот день в комнате любовников. Море, написала она, и потом еще два слова: просто и чудесно!
Постель любовников.
Возможно, они спят. Этого мы не знаем.
Вновь городской шум. Одним, непрерывным потоком. Нескончаемым потоком.
Солнце, проникающее сквозь жалюзи, узором покрывает постель.
На теле и руках любовников пятна крови.
Девочка просыпается. Смотрит на него. Он спит в свежем потоке воздуха от вентилятора.
В первой книге она написала, что шум города казался совсем близким, он прорывался в комнату через жалюзи и отдавался в ней людскими шагами. Город словно вторгся к ним, и они попали прямо в поток его будничных шумов. Этот момент настолько важен для нее, что она сказала бы об этом и в фильме, непременно сказала, и в любой другой книге тоже, и здесь, конечно, она не может об этом не сказать.
Да, их комната оказалась «проницаема» для внешних звуков, они проникают сюда через ставни, стены, жалюзи. Людские шаги и голоса. Смех. Беготня и детские крики. Призывы уличных торговцев мороженым, арбузами, чаем. Внезапно до них доносятся и звуки музыки — американского блюза — вместе с пронзительными гудками поездов и, наконец, знакомая мелодия «Вальса-Отчаяние», полная грустной, потерянной нежности и безумного плотского счастья.
До сих пор она помнит его лицо. Помнит имена многих людей, названия поселков, модные в то время мелодии.
Но его имя она не помнит, ведь она называла его просто «ты».
Ей не раз называли его имя. И всякий раз она его забывала. А потом решила не упоминать его имени в книге, навсегда оставив его в забвении.
Она отчетливо помнит его чуть ли ни нищенскую квартиру, точно после пожара или кораблекрушения, засохшие цветы, побеленные известью стены.
Полотняные занавески. Кровь на простынях. И невидимый город за окном.
Он просыпается, но лежит неподвижно. Еще полусонный. Сейчас он выглядит, как подросток. Закуривает сигарету.
Молчание.
Он пододвигается к ней, но ничего не говорит. Она показывает ему засохшиие цветы, говорит тихо, совсем тихо, улыбается, он отвечает что она не должна о них думать, что они засохли очень давно. Он просто забывал их поливать. И теперь забудет о них навсегда. Он говорит тихо, словно не хочет, чтобы на улице их кто-то услышал:
— У тебя грустный вид…
Она улыбается и едва заметно пожимает плечами:
— Возможно.
— Это потому, что мы любили друг друга днем. Ночью все будет иначе.
Он смотрит на нее. Она это замечает. Опускает глаза.
Она тоже смотрит на него. Разглядывает. Немного отодвигается. Смотрит на его худощавое, длинное тело, гибкое, прекрасное: оно так же красиво, как и его руки.
— Я никогда не думала, что мужчина может быть так красив.
Китаец смотрит на нее, будто и не слышал, что она сказала. Он смотрит на нее, он занят только этим, он смотрит на нее, пытаясь сохранить в памяти хоть что-то из того, что он видит перед собой, что-то от этой белой девочки.
— Наверно, ты всегда такая. Немного грустная… — говорит он.
Молчание. Она улыбается.
— Немного грустная… Да… возможно… не знаю…
— Из-за младшего брата…
— Не знаю…
— … тогда почему?
— Все это ерунда… Я такая, и все…
— Так говорит твоя мать?
— Да.
— Что именно она говорит?
— Она говорит: «Не надо ее трогать. Ее все равно не изменишь».
Он смеется. Они замолкают.
Он снова ласкает ее. Она опять засыпает. Он смотрит на нее. Смотрит на ту, что пришла к нему, словно присланная самим Богом — эта белая азиатская девочка. Его сестра по крови. Его девочка. Его любовь. В этом он уже не сомневается.
Он смотрит на ее тело, руки, лицо, касается их. Вдыхает аромат волос, рук, еще испачканных чернилами, совсем еще детских грудей.
Она спит.
Он закрывает глаза и с поразительной нежностью, на которую способен, возможно, только китаец, приникает своим телом к телу белой девочке и тихонько говорит ей, что полюбил ее.
Она не слышит.
Он гасит свет.
Комната освещена лишь светом уличных фонарей.
Снова его квартира. Новая ночь, новый день.
Он сидит в кресле возле низкого столика. Одет в черный шелковый халат, как провинциальный герой из кинофильмов. Взгляд устремлен в одну точку.
Он смотрит на нее, на девочку.
Она спит. Отвернувшись к стене, спиной к нему, нагая, тоненькая, худенькая, прелестная, как ребенок.
Она просыпается.
Они смотрят друг на друга.
И вместе с этим обоюдным, молчаливым взглядом сдерживаемая до сих пор любовь проникает в комнату.
— Ты заснула, — говорит он. — Я принял душ.
Он подносит ей стакан воды. Смотрит на нее так пристально, что на глазах у него выступают слезы.
Смотрит на нее, не отрываясь, старается рассмотреть в ней все. Она возвращает ему стакан, он ставит его на стол. Снова садится. И опять смотрит на нее. Возможно, ей бы хотелось, чтобы он поговорил с ней, но она не просит его об этом. Она вообще ничего не говорит. Трудно понять, о чем она думает.
— Ты, наверное, голодна, — говорит он.
Она кивает головой: вполне возможно. Кажется она действительно проголодалась, но она не уверена.
— Уже поздно, все кафе в городе закрыты.
— Но есть ночные рестораны.
— Если ты хочешь…
Они смотрят друг на друга, потом отводят глаза.
Эта сцена должна быть сыграна очень медленно.
Она встает с постели.
Собирается принять душ.
Он идет следом за ней. Сам моет ее на туземный манер, ладонью, без мыла, очень медленно.
— У тебя очень нежная кожа, — как у азиатских женщин. И запястья тонкие, и щиколотки точь в точь, как у них. Это все же очень странно. Как ты это объясняешь…
— А я не объясняю.
Они улыбаются друг другу. Желание возвращается. Они перестают улыбаться. Он одевает ее. Потом опять на нее смотрит. Девочка уже живет в нем. И сама знает об этом. Она смотрит на него и вдруг осознает, что нечто необъяснимое с самого начало объединило их. С самого первого взгляда. Нечто необъятное и нерушимое, ставшее им защитой. Вроде далекого Китая, Китая из детства — а почему бы и нет? Именно он защищает их от всего неведомого, чужого. Защищает не только его, но и ее тоже. Им обоим не страшны теперь ни возраст, ни смерть, ни вечерняя тоска, ни одиночество богатых, нищих, влюбленных, страждущих.
Она снова оглядывается вокруг, ей опять все интересно: комната, в которой она находится, мужчина, любовник, ночь, проникающая сквозь жалюзи. Долго смотрит в ночь сквозь жалюзи, словно выглядывая того, кого сейчас нет с ней рядом, своего младшего брата, который ни о чем не подозревает и который, наверно, никогда не узнает, что такое настоящее счастье.
Девочка говорит китайцу, что на улице ночь и становится прохладно.
Смотрит на него.
Она совершенно подавлена, говорит, что хочет сейчас же увидеть своего младшего брата: он, наверно, беспокоится, не зная, где она, и ему так одиноко.
Китаец подходит к ней, прижимается всем телом. Он знает, что с ней происходит, откуда такое отчаяние, такая боль. Уверяет ее, что иногда ночью такое случается со всеми: неожиданно теряешься, и тебе кажется, что ты погиб. Но это обязательно пройдет. С любым такое может случиться, если не спишь. А еще он говорит, что не может сейчас сказать точно, но, наверно, они все же полюбят друг друга.
Он дает ей выплакаться.
Наконец она говорит, что проголодалась.
Смеется вместе с ним.
— Я ведь уже давно люблю тебя, — говорит она тихо. — И никогда тебя не забуду.
Он говорит, что уже где-то это слышал, — смеется, — только не помнит где, возможно, во Франции.
А потом она смотрит на него. Долго. На его заснувшее тело, руки, лицо. И тихонько шепчет ему, что он псих. Только кажется, что тем самым она хочет сказать ему совсем другое — о том, как любит его.
Он открывает глаза. Говорит, что тоже проголодался. Они одеваются. Выходят на улицу. У него с собой ключи от автомобиля, он не собирается будить шофера.
Они едут по пустынному Шолону.
В вестибюле ресторана стоит большое зеркало.
Девочка проходит мимо. Видит себя. Мужская фетровая шляпа цвета розового дерева с широкой черной лентой, черные стоптанные туфли, украшенные бисером, чересчур ярко накрашенные губы, — все как тогда, на пароме.
Она смотрит на себя — даже подошла поближе, чтобы рассмотреть получше. Смотрит пристально. С трудом узнает себя. Не понимает, что случилось. Это она поймет гораздо позже: у нее уже сейчас то потерянное лицо, что будет потом всю жизнь.
Китаец останавливается. Обнимает девочку, тоже смотрит на нее.
— Ты устала… — говорит он.
— Нет… не в этом дело… я постарела. Посмотри на меня.
Он смеется. Потом становится серьезным. Потом берет в свои ладони ее лицо и рассматривает его.
— Да, правда, — говорит он. — Постарела за одну ночь.
Он закрывает глаза. Возможно, это и есть счастье.
Из ресторана доносится оглушительный рев — это китайские цимбалы, непереносимые для непривычного уха. Китаец просит, чтобы их посадили в другом зале.
Им предлагают маленькую залу, предназначенную для случайных гостей. Здесь не так слышна музыка. На столах скатерти. Довольно много посетителей-европейцев: французов, английских туристов. Меню написано по-французски. Официанты выкрикивают заказы по-китайски для тех, кто работает на кухне.
Китаец заказывает жареную утку с фасолевым соусом. Девочка — холодный суп. Для китайского ресторана она вполне сносно объясняется по-китайски, не хуже какой-нибудь вьетнамки из Шолона.
Девочка внезапно прыскает со смеху прямо в лицо китайцу. Потом гладит его по щеке.
— Какая странная вещь — счастье, — говорит она. — Оно охватывает тебя внезапно, как и гнев.
Они едят. Девочка ест с жадностью. Китаец говорит:
— Удивительно, мне все время хочется увезти тебя…
— Куда?
— В Китай.
Она смеется, скривив губы:
— К китайцам… Я что-то не очень люблю китайцев…
— Понимаю.
Девочка говорит, что ей очень интересно, каким образом его отец сумел так разбогатеть. Китаец объясняет, что отец никогда ни с кем не говорит о деньгах, ни с женой, ни с детьми. Но он все-таки знает, как все это началось:
— Он начал строить дешевое жилье, построил не меньше трехсот квартир. Многие улицы в Шолоне целиком принадлежат ему.
— И твоя квартира, конечно, тоже.
— Да, конечно.
Она смотрит на него. Смеется. Он тоже смеется. Это счастье.
— Ты единственный ребенок в семье?
— Нет. Но я единственный наследник всего состояния. Потому что моя мать — первая жена моего отца.
Она не очень понимает, что это означает. Он говорит, что никогда не станет ей объяснять, что это совершенно ни к чему.
— А где ты жил в Китае?
— В Маньчжурии, я тебе уже говорил.
— Это на севере?
— Да, на севере. Там даже снег выпадает.
— Пустыня Гоби, кажется, недалеко от Маньчжурии.
— Не знаю. Возможно. Кажется у нее есть еще и другое название. Мы уехали из Маньчжурии, когда Сун Ят-сен объявил о создании Китайской республики. Тогда мы продали все земли и все драгоценности моей матери. И уехали на юг. Я все отчетливо помню, мне было пять лет. Мама плакала, кричала, легла на дорогу и не хотела сделать ни шагу, она говорила, что предпочитает умереть, чем жить без своих драгоценностей.
Китаец улыбается девочке.
— Мой отец умеет делать дела, тут он просто гений. Но я понятия не имею, как и когда он надумал строить эти квартиры. Идеи ему приходят тоже гениальные.
Девочка смеется. Он не спрашивает, почему она смеется.
— А твой отец, он потом выкупил драгоценности твоей матери?
— Да.
— А какие это были драгоценности?…
— Нефрит, брильянты, золото. Богатые китайские девушки обычно получают в приданое примерно одно и то же. Я не уверен… но, по-моему, изумруды там тоже были.
Она смеется.
— Почему это вызывает у тебя смех? — спрашивает он.
— Когда ты говоришь о Китае, у тебя появляется такой смешной акцент.
Они смотрят друг на друга. И улыбаются. Долгая улыбка. В этой улыбке уже нет страха.
— Мы почти не знаем друг друга, — говорит китаец.
Они опять улыбаются друг другу.
— Правда… я так до конца и не могу поверить, что ты тут, рядом со мной. Так о чем я говорил?
— Ты говорил о квартирах…
— Эти квартиры напоминают африканские хижины или деревенские лачуги. Их можно снять по твердой цене. Все предусмотрено. Для местных туземцев из деревень так лучше. Они живут все вместе и не чувствуют себя покинутыми, одинокими. У бедняков свои привычки, и они не хотят с ними расставаться. Многие спят в открытых галереях. Когда дует муссон, там прохладно.
— Знаешь, спать на улице — об этом можно только мечтать. Да еще все вместе и в то же время каждый отдельно, сам по себе.
Она смотрит на него. Смеется. Они все время смеются. Он снова стал настоящим китайцем. Он очень счастлив: ему и весело, и вместе с тем он глубоко серьезен — слишком сильное и хрупкое это его счастье. Они едят, Пьют.
— Я очень рад, что тебе нравятся такие квартиры, — говорит он.
В фильме, когда китаец начинает рассказывать про Китай, камера направлена на девочку. Он, возможно, слегка «помешан» на Китае. Но это даже нравится девочке.
— Китай врт уже многие века закрыт для иностранцев, ты знаешь об этом? — спрашивает он.
Нет, она не знала. Она вообще очень мало знает о Китае. Знает названия нескольких рек и гор, но больше не знает ничего.
Ему же дай волю — он только о Китае и будет говорить.
Он рассказывает, что в первый раз границу открыли в 1842 году и этого добились англичане.
— Это тебе известно? — спрашивает он.
Нет, неизвестно. Она говорит, что не знает о Китае ничего, совсем ничего. Он продолжает:
— Все началось во время опиумной войны. Война была между англичанами и японцами, в 1894 — в результате Китай оказался раздробленным, маньчжурские императоры были свергнуты. Первая республика была провозглащена в 1911. Император отрекся в 1912. Он стал первым президентом республики. С его смертью в 1916 начинается период анархии, который заканчивается тем, что к власти приходит Ку-мин-тан и победу одерживает духовный наследник Сун Ят-сена Чан Кай-ши, в настоящее время он и является правителем Китая. Чан Кай-ши борется против китайских коммунистов. Это ты знаешь?
Что-то слышала, говорит она. Она в восторге внимает ему, ей нравится этот чуть другой французский, на котором разговаривают в Китае, она в восхищении. Он продолжает:
— Только после какой-то другой войны, уже не помню какой, китайцы в конце концов осознали, что они не одни на свете. До этого момента они полагали, что Китай — он повсюду, правда им было известно, что существует еще и Япония. Вот что я забыл тебе сказать: уже много веков все китайские императоры были родом из Маньчжурии. Вплоть до самого последнего. А потом стали уже не императоры, а вожди.
— Как ты все это узнал?
— Мне рассказывал отец. А потом в Париже я читал кое-какие справочники.
Она улыбается ему.
— Когда ты говоришь о Китае, ты говоришь на таком странном французском, он мне так нравится…
— Я забываю французский, когда говорю о Китае, мне хочется говорить быстрее, я боюсь наскучить. Я не могу говорить о Маньчжурии в этой стране, потому что китайцы из Индокитая, они все из провинции Юньнань.
Приносят счет.
Девочка смотрит, как китаец платит.
— Ты опоздаешь в пансион, — говорит он.
— Я могу вернуться, когда захочу.
Китаец немного удивлен. Почему девочка пользуется такой свободой? Это начинает тревожить его. Он улыбается девочке, а в глазах страдание — отчаянное, почти детское. Она молча смотрит на него.
— Ты в отчаянии. Сам этого не знаешь. Даже не подозреваешь. Но я-то вижу.
— Почему я должен быть в отчаянии?
— Из-за денег. Моя семья тоже страдает из-за них. Для твоего отца и моей матери они слишком много значат.
Она спрашивает у него, что он делает, когда наступает ночь. Он отвечает, что ходит со своим шофером в бар на берегу реки. Они пьют рисовую водку и болтают о том, о сем. Иногда возвращаются с восходом солнца.
Девочка спрашивает, о чем же они с шофером болтают. «О жизни», — отвечает он и добавляет: «Я все рассказываю своему шоферу».
— О нас с тобой тоже?
— Да, даже о богатстве моего отца.
Ночь, пансион «Льотей».
Двор пустынен. Возле столовой молодые слуги играют в карты. Один из них поет. Девочка останавливается. Сразу узнает песню. Она хорошо знает вьетнамские песни. Стоит и слушает. Молодой слуга, что смотрел на пасодобль, проходит по двору, они кивают друг другу, улыбаются.
Из-за жары все окна спален открыты. Девушки запрятались в белые клетки — занавески от комаров. Их едва можно узнать. В голубом свете коридорных ночников они выглядят совсем бледными, прямо умирающими.
Элен Лагонель шепотом спрашивает, как все прошло «с китайцем». Просит описать его. Девочка говорит, что ему двадцать семь лет. Что он худой. И, наверно, в детстве был болезненным. Но никакой серьезной болезни у него нет. Он не работает, он вообще ничего не делает. Будь он беден, был бы просто кошмар, он бы умер с голоду, потому что не сумел бы себя обеспечить. Правда, сам он об этом не думает.
Элен Лагонель спрашивает, красив ли он. Девочка думает. Потом говорит: да. «Очень?» — спрашивает Элен. Да. Кожа — сама нежность, золотистая, и руки очень красивы, да и вообще все. Он красив с головы до ног.
— А его тело?
— Таким станет тело Пауло через несколько лет.
Девочке так кажется.
Элен говорит, что, возможно, опиум ослабляет его.
— Возможно. К счастью он очень богат и работать ему не нужно. Правда, богатство тоже сил не прибавляет. Он занимается только тем, что спит с женщинами, курит опиум и играет в карты… Понимаешь, миллионер — бездельник… — Девочка смотрит на Элен Лагонель. — Странно, именно таким он мне и нравится.
Элен говорит, что, когда девочка рассказывает о китайце, у нее, Элен, тоже появляется желание отдаться ему.
— Когда ты о нем так рассказываешь, я тоже желаю его.
— Очень?
— Да. Но с тобой, вместе с тобой.
Они обнимаются. Ведут себя неприлично, начинают громко рыдать, так что молодые слуги перестают петь и подходят к лестнице, ведущей в спальню.
— Я желаю его. Именно его. Ты это знаешь. Ты сама этого хотела.
— Я и сейчас этого хочу.
— Тебе, наверно, было больно.
— Очень больно.
Молчание. Потом Элен спрашивает:
— Так больно… что ни с чем не сравнимо?
— Да. Но это быстро проходит.
Молчание.
— Ты теперь обесчещена.
— Да. Навсегда — девочка смеется — раз и навсегда.
— Ты не страдаешь от того, что это сделал не белый мужчина?
— Нисколько. Мне совершенно все равно.
Молчание. Элен Лагонель тихонько плачет.
Девочка не замечает ее слез.
— А я бы смогла с китайцем, как тебе кажется? — спрашивает Элен плача.
— Раз ты задаешь себе такой вопрос, значит нет.
Тогда Элен просит девочку, чтобы она не обращала внимания на ее слова, она сказала их, потому что волнуется. Потом она спрашивает девочку, как все-таки она решилась на такое.
— А по-твоему, как? — говорит девочка.
— По-моему все дело в том, что ты очень бедна.
— Возможно, — говорит девочка и смеется — она взволнована. — Мне бы очень хотелось, чтобы с тобой это тоже случилось. Правда, правда. И главное, чтобы это был китаец.
Элен, глядя на нее недоверчиво, ничего не отвечает.
Все те же молодые слуги поют в глубине двора, возле столовой. Девочки слушают песни на вьетнамском языке. Может быть, они даже тихонько подпевают, тоже по-вьетнамски.
Утро следующего дня.
Элен Лагонель еще в кровати, слышит городской шум, объявляет во всеуслышание, что это поливочные машины. И что даже у них, в спальне пансиона можно почувствовать, как замечательно пахнут вымытые улицы.
Она будит остальных, которые вопят, чтобы их оставили в покое.
Но Элен не унимается. Говорит, что пахнет свежестью еще и от реки Меконг. И вообще пансион стал им родным домом.
После этого заявления Элен начинает петь. В эти дни Элен Лагонель выглядит счастливой, ей кажется, что она тоже влюблена в китайца, особенно когда ей рассказывает про него девочка из Садека.
Девочка идет по улице Льотей. Идет медленно. Улица пустынна. Она подходит к лицею. Останавливается. Все ученики уже в лицее. На улице — никого. Слышно, как во внутреннем дворике шумят дети — у них перемена.
Девочка остается снаружи, у входной двери.
Она не ждет китайца. Дело не в том: она хочет входить в лицей, пока не закончилась перемена. Звенит звонок. Она входит, медленно идет по коридору туда, где ученики ждут учителя.
Появляется учитель.
Ученики входят в класс.
Учитель улыбается дочери директрисы туземной школы Садека.
Коридор в лицее, он пуст.
Солнце освещает пол и часть стены.
Снова пустой в коридор, в этот момент звонок, возвещающий окончание занятий.
Солнце уже не освещает пол коридора.
Девочка — мы видим ее со спины — выходит из лицея.
Перед ней, недалеко от двери лицея — лимузин китайца. В нем только шофер. Завидев девочку, он выходит из автомобиля, чтобы открыть ей дверь. Девочка ничуть не удивлена. Не задает вопросов. Она знает, что шофер отвезет ее к любовнику. Сегодня ее поручили шоферу. Это ее устраивает.
Во время всей поездки мы видим только ее: она в этот вечер смотрит в окно, ничего не видя,
Автомобиль проезжает по всему городу. Они минуют театр «Шарнер», собор, кинотеатр «Эдем», китайский ресторан для белых. Вот и «Континенталь» — самая красивая гостиница в мире. И наконец река — это волшебство и днем и ночью, безлюдная или наоборот — полная джонок, перекликающихся голосов, смеха, песен и морских птиц, которые долетают сюда с Тростниниковой равнины.
Китаец открывает дверь, не дожидаясь, пока девочка постучит. На нем все тот же черный халат. Она переступает порог, и они застывают на месте. Он берет ее портфель, бросает на пол, раздевает ее, потом они оба опускаются на пол прямо у двери. Китаец не торопится. Медлит. Говорит шепотом:
— Подожди.
Он проникает в темноту тела девочки. Стонет от безумного желания, остается недвижен, говорит совсем тихо:
— Еще… подожди…
Она становится его вещью, как бы тайно проданной ему одному. У нее больше нет имени. Она отдана ему, украдена им. Он один полный ее владелец и может использовать по своему усмотрению. Девочку теперь невозможно узнать — она потеряла свое лицо, она стала просто его принадлежностью, его собственностью, и это ее превращение не определить никаким словом, она как бы сплавилась с ним, растворилась в некоем целом, тоже только что появившемся на свет, в том, что испокон века ошибочно принято называть грехом.
Мы видим их «потом»: они так и лежат на полу недалеко от двери. Наконец-то они стали любовниками из книги.
Кровать пуста. Любовники все еще лежат на прежнем месте. Над ними крутится вентилятор. У китайца закрыты глаза. Он ищет руку девочки. Находит ее, держит в своей руке. Потом говорит:
— Вчера вечером я пошел в публичный дом, чтобы еще раз заняться любовью… как бы с тобой… Но я не смог… Я ушел оттуда.
Молчание. Она спрашивает:
— А если полиция накроет нас… — Она смеется. — Я ведь еще несовершеннолетняя…
— Ну, может, на две-три ночи меня и задержат… не больше. Потом отец заплатит, и все.
Улица в Шолоне. В вечернем сумраке зажигаются фонари. Небо уже ночное, синее, можно смотреть на него, не боясь, что оно ослепит тебя.
На краю земли солнце готовится умереть. И умирает.
В его холостяцкой квартире. Наступила ночь. Небо становится все более синим, пронзительно синим. Девочка далеко от китайца, в прохладной воде бассейна. Она рассказывает историю своей жизни. Китаец рассеянно слушает ее. Мысли его где-то витают, он переживает свою любовь к этой девочке. Он не очень понимает, что она рассказывает ему. Она же вся сосредоточилась только на этом. Говорит, что часто рассказывает эту историю, и ей все равно, слушают ее или нет. И даже если он и не слушает ее, ей это безразлично.
— Ты можешь не слушать меня, мне все равно. Ты можешь даже спать. Сейчас, когда я рассказываю тебе эту историю, я думаю о том, как когда-нибудь я все это напишу. Я просто не смогу этого не сделать. Да, да. Это будет книга о жизни моей матери. [6] Как они убили ее. Как долго она не верила, что можно вот так просто украсть у человека все его сбережения, а потом отказаться даже говорить с ним, выставить его за дверь, объявить сумасшедшим, не узнать, посмеяться над ним, сделать вид, что он просто заблудился в Индокитае. И люди вокруг во все это поверили и стали стыдится моей матери — об этом я тоже напишу. Мы многие годы не видели рядом с собой белых людей. Они не хотели с нами общаться. У моей матери осталось всего несколько друзей. В одно мгновение вокруг нас образовалась пустыня.
Молчание.
Китаец:
— И тебе хочется рассказать об этом всему миру?
Девочка:
— Не совсем. Я хочу надеяться, что к тому времени, когда появится эта книга, не все чиновники из земельного ведомства перемрут, кто-то из них еще останется в живых, и вот их-то, я надеюсь, убьет моя книга. Мать говорила: «Я помню тот день, мне казалось, что это лучший день в моей жизни. Я принесла все мои сбережения в маленькой сумочке, я все прекрасно помню, я отдала их агентам из земельного ведоства. Я сказала им спасибо. Спасибо за то, что они продали мне такой прекрасный надел между горой и морем.
Потом, когда вода поднялась в первый раз, они сказали, что никогда в жизни не видели моей матери, что она никогда не просила у них концессии. Когда мать сама рассказывает эту историю, она, дойдя до этого места, всегда начинает плакать и говорит, что будет плакать до самой смерти, и еще всегда просит прощения у нас, детей, прощения за то, что она ничего не может сделать против подлости этого колониального белого отродья. И вспоминает, как они написали губернатору Камбоджи, что она сошла с ума и ее надо выслать обратно во Францию. Но тогда она не умерла от всего этого, а вдруг снова начала на что-то надеяться. И надеялась еще три года. Вот этого мы, ее дети, никак не могли понять. Мы тогда тоже поверили, что наша мать сошла с ума, только мы никогда ей об этом не говорили. Она снова стала покупать мангровые бревна, чтобы укрепить плотину. Она заняла денег. Она купила еще и камней, чтобы укрепить насыпь вдоль посевов.
В этом месте рассказа девочка тоже начала плакать.
А потом море поднялось.
И потом мать все бросила.
Кажется, это длилось четере года, точно она не помнит. Но наконец это случилось: наступил конец.
Мать все бросила. Сказала, что все бросает. А потом, потом она уехала.
Рисовые поля были залиты, плотину унесло в море.
Рисовое поле на склоне она отдала слугам, вместе с бунгало и мебелью.
Девочка улыбается. Извиняется. Старается не плакать, но ей это не удается. Она плачет.
— Я до сих пор не могу смириться с тем, что случилось с моей матерью. И не смогу никогда.
Китаец только сейчас начал прислушиваться к тому, что рассказывает девочка. Он оставил ее одну, далеко. На самом деле он совсем забыл о ней.
История матери закончена.
Молчание. Девочка опять начинает говорить:
— Раза два в год, на каникулы, мы все четверо ездим туда. Чанх, мама, Пауло и я. Мы едем на автомобиле всю ночь. И приезжаем только утром. Нам всегда кажется, что мы сможем остаться, но нет, мы уезжаем обратно в тот же вечер. Моя мать теперь спокойна. Все кончено. Она такая, какой была раньше. Только теперь она уже ничего не хочет. Она говорит, что у нее просто героические дети, раз они все это выдержали. Ее безумие, ее самое. Она говорит, что больше ничего не ждет. Ничего, кроме смерти.
Девочка замолкает. Старается не плакать. И все же плачет.
Мать говорила, что в мире вообще нет справедливости.
Уж такова жизнь, и ничего тут не поделаешь.
— И ты, наверно, тоже так думаешь, — говорит китаец.
— Нет, что касается мамы, с ней наверно, везде будет одно и тоже. И вообще со всеми бедняками. Но про других людей я вовсе так не думаю.
— А с Чанхом будет как с матерью?
— Нет, с Чанхом будет все наоборот.
— Что значит наоборот?
— Пока не знаю. Об этом может знать только сам Чанх.
Сейчас и он этого не знает и не умеет об этом сказать. Но когда-нибудь он все поймет и все скажет.
В этом девочка уверена.
Китаец спрашивает ее, ездила ли она смотреть на рисовые поля уже после того, как их окончательно затопило.
Она отвечает: да, они ездили туда втроем: Пауло, Чанх и она. Там было столько пены, что все стало неузнаваемым. Одна пенящаяся пропасть на месте их полей. Пена висела гроздями и на мангровых деревьях, и на горе тоже, и в лесу, и на гиганских деревьях.
Молчание. Потом девочка говорит:
— Я не пошла сегодня в лицей. Осталась с тобой. Вчера меня тоже там не было. Мне захотелось побыть с тобой, чтобы мы могли поговорить.
Китаец стоит.
Потом садится в кресло.
Не смотрит на нее.
Внезапно до них доносится американский блюз: «Регтайм» Дюка Эллингтона. Потом, неизвестно откуда, «Вальс-Отчаяние», кто-то играет его на пианино — этот Вальс будет звучать и в конце фильма. Таким образом, возвращение во Францию пока еще очень далекое — проникает в комнату любовников и одновременно в книгу.
Девочка и китаец слушают Вальс. Девочка говорит:
— Этот человек всегда играет его в одно и то же время… наверное, вернувшись с работы.
— Наверное. Он совсем недавно поселился где-то неподалеку. Думаю, он метис.
— Прямо, как в кино, одна мелодия все возвращается и возвращается… и и с каждым разом звучит все грустнее и грустнее…
Китаец спрашивает, откуда взялся Чанх.
Девочка объясняет, что мать нашла его на вершине горы на границе между Сиамом и Камбоджей, возвращаясь как-то вечером со сбора перца вместе с детьми.
Они смотрят друг на друга. Слушают Вальс. Она садится рядом с ним.
— Я куплю пластинки и буду слушать их, когда ты уедешь во Францию, — говорит китаец.
— Да.
Китаец закрывает руками лицо и говорит совсем тихо:
— Когда ты умрешь… это ведь одно и то же.
— Да.
Они замолкают.
Она подходит и прижимается к нему. Она ни о чем не спрашивает.
— Ведь мы и правда скоро расстанемся навсегда. Наверное, лучше об этом не думать?
— Не могу. Я все время помню, что тебе придется вернуться. Я этого не вынесу. Но и мне тоже придется жениться. Одна мысль об этом невыносима, но все же я сделаю это.
Девочка молчит. Ей словно стыдно за него.
— Подойди ко мне, — говорит китаец.
Он берет ее за подбородок, поднимает ее лицо и заставляет смотреть ему в глаза:
— Когда вы возвращаетесь во Францию? Сейчас же назови мне число!
— В конце учебного года. После экзаменов, но это еще не точно. Моей матери очень не хочется уезжать из колонии. Каждый раз перед отпуском она собирается уехать, а потом все же остается. Говорит, что превратилась здесь в настоящую туземку, как и мы с Пауло. Таких, как она, очень много…
— Но в этом году она все-таки уедет… Ты это знаешь.
— В этом году она попросила о репатриации Пьера, и она обязательно захочет повидаться с ним. Она без него жить не может, совсем не может…
Молчание. Потом китаец говорит:
— А я всю свою жизнь проживу здесь, в Садеке. Даже если мне придется путешествовать, я все равно вернусь сюда. Потому что моя судьба здесь. Уехать для меня невозможно. Разве что война начнется.
Девочка смотрит на него. Она не понимает.
— Уже много лет, как я помолвлен с девушкой из Маньчжурии.
Девочка улыбается. Она говорит, что знает об этом.
— Я знаю. Чанх рассказал мне. Тут все про всех знают, служанки обожают сплетни.
Молчание.
— Я могла бы сколько угодно слушать твои рассказы про Китай, — говорит девочка.
Она берет его руки, подносит их к своему лицу, целует. Просит его рассказать еще о Китае.
Не отрывая глаз от белой девочки, китаец рассказывает ей историю из жизни прежнего Китая.
— Наши семьи обручили нас чуть ли не в детстве. Мне-то было семнадцать, а вот ей — всего семь. Главное — наши семьи одинаково богаты. Таков обычай. Наследство должно быть защищено от превратностей судьбы. Это почти закон, против него не пойдешь.
Он смотрит на нее:
— Тебе, наверное, скучно.
— Нет, совсем не скучно.
— После свадьбы сразу появляются дети. Обязанности. Любовницы. И ты уже ничего не можешь изменить в своей жизни. Китайцы, даже не очень богатые, тоже обзаводятся любовницами. Их жены это знают. И чувствуют себя спокойно: хотя их мужья имеют женщин на стороне, они всегда возвращаются домой.
— Так происходит не только в Китае.
— Конечно, но только в Китае это как бы узаконено.
— И ты скоро женишься на этой своей невесте.
— Да! — вырывается у него с рыданием. — Не на тебе. На тебе я никогда не смогу жениться. Никогда! Даже в другой жизни.
Она плачет, спрятав лицо в его ладони. Она плачет, потому что плачет он.
— И даже если бы я была богатой китаянкой, и мы встретились бы по-другому, все равно ничего бы не изменилось?…
Он смотрит на нее. Не отвечает. Потом говорит:
— Наверное нет, но об этом я не думал… Иди ко мне.
Она ложится рядом с ним на кровать, вытягивается. Дотрагивается до его лба.
— Ты такой горячий.
Он смотрит на нее до рези в глазах.
— Это из-за того, что я сейчас тебе рассказывал. Я очень разволновался.
Он откидывает с лица девочки волосы, чтобы они не мешали ему смотреть на нее.
— А мне бы хотелось, чтобы мы поженились. И стали женатыми любовниками, — говорит девочка.
— Чтобы причинять друг другу боль.
Она не улыбается.
Она плачет. И говорит о том, что представляется ей счастьем:
— Да, для этого, чтобы сделать друг другу как можно больнее. А потом снова быть вместе.
Молчание.
— Уж кумушки в Садеке позаботятся, чтобы твоя невеста поскорее узнала о нас с тобой, — говорит девочка. — Она будет страдать. Может, она уже знает. И потому как бы из-за меня она сразу почувствует себя твоей настоящей женой.
— Да.
— Семьи с нетерпением ждут первого ребенка, — говорит он, — наследника… с первой же ночи… Вот чего я боюсь… боюсь, что не смогу…
Она не отвечает. Потом говорит:
— Когда вы поженитесь, вы сразу отправитесь в кругосветное путешествие.
— Да. Верно. Но в это время ты еще будешь плыть пароходе во Францию.
Молчание.
— Где я буду плыть…? — спрашивает она.
— В Индийском океане. Далеко от Коломбо.
— А почему именно там?
— Я сказал наугад.
Молчание. Потом китаец говорит:
— Мы с тобой скоро поедем в Лонган. Я снял там комнату.
— Поедем? Когда?
— Когда захочешь. Сегодня вечером. Сегодня ночью.
— А как же лицей?
Китаец неожиданно обращается к ней на «вы»:
— А что тут такого? Вы ведь и раньше пропускали занятия в лицее. Вы ходили в зоопарк, и довольно часто. Я справлялся.
Девочка отпрянула от него. Ей страшно.
— А зачем нам ехать в этот Лонган? — кричит она шепотом.
Китаец очень пристально смотрит на нее, и вдруг глаза его закрываются от страшной мысли, что он может ее потерять.
— Я уже сейчас страдаю, что мне придется расстаться с тобой, — говорит он. — Я с ума схожу… Я не могу потерять тебя, это невозможно, но это случится, я знаю.
Он не смотрит на нее. С закрытыми глазами он гладит ее по голове. Она отодвигается еще дальше, встает, подходит к «другой» двери, к той, что никуда не ведет.
— А чем тебе не нравится Лонган? — спрашивает он.
— Мы ездили туда всей семьей, и однажды я ужасно перепугалась… там тигры, они купаются по ночам, и мы с Пауло рано утром наткнулись на совсем свежие тигриные следы, и хотя тигр, видно, был совсем маленький, мы убежали, нам было так страшно. И потом, там один пустой пляж и все, даже поселка нет, и людей совсем нет, только сумасшедшие и нищие, которые молятся в буддийских молельнях…
Девочка закрывает глаза. Она бледна. Китаец подходит к ней.
— Ты кого больше боишься? Тигров или людей?
— Людей, — кричит она во весь голос. — Тебя. Тебя, китаец!
Долгое молчание, девочке вдруг кажется, что китаец стал каким-то другим.
— Какие там люди? — спрашивает он.
— Приходят с Аннамских гор. С островов бухты Алонг, что в Тонкинском заливе. С побережья. Есть и каторжники, сбежавшие из тюрьмы… Пауло Кондоре. И еще очень много полоумных. И женщин, которых выгнали из поселков. В молельнях им дают горячий рис и чай, а иногда эти люди убивают бездомную собаку и зажаривают ее прямо на пляже, и тогда на сотни километров вокруг такая вонь…
— Теми же дорогами сюда приходят и китайцы.
— Возможно. Про это я ничего не знаю. Я думала, что китайцы проходят через горы Юньнань.
Девочка говорит, что среди всех этих людей страшнее всего женщины. Потому что они смеются и плачут одновременно.
— А они откуда?
Вот этого девочка точно не знает. И начинает сочинять. Говорит что в голову придет. Что женщины приплывают по морю из Индии… Что они прячутся в джонки… Что они просто ума лишились, потому что все время чего-то боятся: боятся, что дети их умрут с голоду, боятся палящего солнца, леса, полчищ комаров, бешеных собак и тигров. Китаец говорит, что одна из таких нищенок бродит по ночам между Виньлонгом и Садеком, она кричит и смеется, и что-то бормочет, и поет. Она действительно очень страшная.
Девочка подтверждает, что знает эту нищенку, что все в Садеке и Виньлонге знают ее — она из Лаоса и поет она лаосские колыбельные песни.
Он смеется:
— Все ты выдумываешь… Откуда ты это знать?
Девочка пугается. А вдруг она действительно это выдумала? Она уже не помнит, откуда ей это известно, и не знает, правда это или нет.
— Кажется, про нее рассказывала Анна-Мария Стреттер, — говорит она. — Она сама из Лаоса, знает лаосский язык и поняла по песням откуда эта женщина. Как-то раз она рассказала о ней моей матери… когда они встретились в клубе… Вот.
Девочка повторяет наизусть первой куплет колыбельной, которую нищенка с Ганга поет по ночам на улице Пост.
— Вот видишь… — говорит она. — я знаю эту колыбельную…
Он говорит, что это еще ничего не доказывает. Смеется. Потом спрашивает:
— Ты так много знать про Лонган, кто тебе рассказывал?
— Мама и До. И Чанх тоже. Я много о чем наслышана.
— Интересно, зачем они тебе об этом рассказывают…
— Просто так…
— Твоя мать не ходит в клуб, потому что стыдится твоего старшего брата. А с госпожой Стреттер вы вообще не знакомы, ни ты, ни твоя мать… Ты сама не знаешь, что говоришь…
— Никому не запрещено видеться с Анной-Марией Стреттер! — Девочка внезапно переходит на крик. — Каждый вечер она сидит на террасе своего дома с дочерьми. И вообще, кто она такая, госпожа Стреттер? Все знают про того молодого человека из Вьентьяна, об этой истории писали в газетах…
Китаец слушает, смотрит на нее с обожанием.
— И вообще, я однажды видела ее на уроке латинского у кюре Виньлонга. Он учил латинскому французских детей, а она пришла со своими дочерьми. Она спросила у кюре, кто я такая. Он сказал: «Дочь директрисы французской школы». Она улыбнулась мне. И сказала кюре, что у меня странный взгляд. Я услышала. И рассказала об этом матери. На следующий день мать отвела меня на консультацию к доктору Самбуку: она испугалась, что я стану косить. Доктор успокоил ее, у меня не оказалось никакого косоглазия.
— А латинский ты выучила?
— Не очень. Скоро бросила.
Молчание.
— Тебе никогда еще не делали предложений? В Сайгоне это так модно…
— Делали. Мать сначала тут же соглашается, а потом я плачу, и она отказывает, выходят одни неприятности… Последним был один господин из транспортной конторы, лет тридцати пяти-тридцати восьми, не меньше… Богатый. Матери очень хотелось выдать меня за него, но я отказалась, потому что он очень жирный… и очень красный… понимаешь?
Молчание. Потом китаец спрашивает:
— Тебе было страшно только что?
— Да. И тебе тоже.
— Да.
— Как бы ты убил меня в Лонгане?
— Как настоящий китаец. С особой жестокостью.
Она все еще стоит у двери, он идет за ней. Она кажется совершенно измученной. Он относит ее на кровать. Она закрывает глаза, словно намереваясь спать, но не засыпает. Он обнимает ее. Говорит с ней по-китайски. Когда он говорит по-китайски, она всегда смеется.
— Ты мне еще спой по-китайски.
Он поет по-китайски. А потом плачет. Она плачет вместе с ним, сама не зная почему.
Они не смотрят друг на друга. Потом она смотрит на него с мольбой. Тогда он проникает в нее с такой нежностью, какой она еще не знала. На какое-то время он замирает, не двигается. Оба стонут от желания. Потом она закрывает глаза.
— Возьми меня, — говорит она.
Очень тихо китаец просит ее:
— Скажи мне сразу, как только узнаешь дату вашего отъезда.
— Нет.
Она снова просит его о том же. Он выполняет ее просьбу.
Она поворачивается, прижимается к нему. Обнимает его. Он говорит, что она его девочка, сестра, любимая. Они не улыбаются. Он тушит свет.
— Так как бы ты убил меня в Лонгане? Повтори еще раз.
— Как китаец. С особой жестокостью.
Она повторяет конец фразы, словно это строка из стихотворения.
Лицей. Коридоры заполнены учениками. Девочка ждет в конце коридора. Она стоит, глядя на улицу, как бы отъединившись от окружающих.
Мимо проходит надзиратель, трогает ее за плечо.
— Мне надо с вами поговорить, — говорит он.
Девочка следует за надзирателем в его кабинет.
— Дело вот в чем: матери наших учениц запретили своим дочерям всякое общение с вами. Этого следовало ожидать. Думаю, вам об этом известно.
Девочка улыбается. Ей об этом известно.
— Но есть кое-что посерьезнее. Матери учениц сообщили директрисе «Льотей», что вы не каждый вечер возвращаетесь в пансион. — Надзиратель впадает в легкое раздражение. — Как они об этом узнали… остается загадкой… Матери наших учениц из Сайгона — он улыбается — расставили вокруг вас полицейские посты. Они не хотят, чтобы их дочери хоть чем-то запятнали себя. Они говорят — держитесь! — «Зачем этой шлюхе степень бакалавра? Для таких, как она, хватит и начальной школы»…
Молчание.
— Вы решили предупредить меня из-за моей матери? — спрашивает девочка.
— Да. Вы же знаете с каким уважением я к ней отношусь. (Пауза.) Как вы считаете, что тут можно сделать?…
— Мы с вами можем вести себя, как вели до сих пор. Вы будете время от времени делать мне предупреждение, а я иногда не буду ночевать в «Льотей»… Ничего другого мне в голову не приходит… А вам?
Молчание.
— Пожалуй, и мне тоже. К тому же директриса «Льотей» связалась с вашей матерью…
— Это не страшно. Матери совершенно наплевать на нашу репутацию… наша семья не похожа на другие…
— А что хочет ваша мать для своих детей?
— Она хочет, чтобы ее дети как-нибудь пристроились. И дали бы ей умереть спокойно. Только она сама не понимает, что хочет именно этого.
Надзиратель продолжает играть роль доброго друга:
— Вы пропустили и занятия в лицее, но это уж я беру на себя.
— Я знала, что вы мне поможете.
Надзиратель смотрит на нее дружелюбно:
— Мы с вами друзья…
Девочка улыбается. Насчет этого она не так уверена, как он.
— Правда?
— Правда, — подтверждает надзиратель. Она снова улыбается.
Молчание.
— Это ваш последний учебный год в Индокитае…
— Да… возможно, даже последние недели… И если директор потребует, чтобы меня исключили, это уже не будет иметь никакого значения. Но я знаю, что он этого не сделает.
— Он никогда этого не сделает.
Надзиратель улыбается девочке:
— Я благодарю вас за доверие к нам. «Только учителя смогут спасти Индокитай от белого идиотизма» — так сказала мне однажды ваша мать. И я ни на минуту об этом не забываю.
Девочка во время всей этой беседы выглядит рассеянной и безразличной и никак не реагирует на оскорбления.
— Думаю, теперь мою мать все это совершенно не трогает. Она попросила о репатриации старшего сына. Все остальное для нее просто не имеет значения.
Надзиратель ничего не знал об этом.
— Значит она наконец решилась…
— Да.
— Жаль… такой милый юноша… ваш Пьер. Я ведь знал его ребенком…
Да, девочке это известно. Глаза ее наполняются слезами. Надзиратель замечает это:
— Но он вел себя ужасно с вами и вашим младшим братом…
Звонок на урок. Надзиратель и девочка вместе выходят из его кабинета.
— Вы познакомились с матерью в Тонкине?… — спрашивает она.
Надзиратель удивлен — девочка никогда еще не разговаривала с ним о своей семье.
— Да. Вас тогда еще не было на свете.
— Расскажите, какая она была. Я совсем не представляю себе, какой она была в молодости.
Он удивлен, отвечает охотно:
— Зеленые глаза. Черные волосы: Красивая. Очень веселая и обаятельная. Она была безупречна…
— Возможно, слишком безупречна…
— Не знаю…
— А мой отец?
— Он был без ума от нее. А в остальном он был… выдающимся педагогом.
Девочке известна история жизни ее матери. Мать ей часто при себя рассказывала.
— Мне кажется, она все же была с ним счастлива, — говорит она.
— Вне всякого сомнения. Она выглядела так, словно она баловень судьбы. Но ведь никогда не знаешь, что может случиться. — Он поворачивается к девочке, повторяет. — Никогда. Это правда. Я хотел вам сказать… в дальнейшем, продолжайте делать то, что вам хочется, не слушая ничьих советов.
Она улыбается:
— Даже ваших?…
Он улыбается вместе с ней.
— Даже моих.
Комната китайца. Китаец говорит:
— Этой ночью я уезжаю в Садек по делам, вернусь через два дня. Шофер привезет тебе еду. И отвезет в пансион прежде, чем мы уедем.
Они вместе принимают душ. Она рассказывают ему о бойкоте, который устроили ей в лицее.
— Из-за тебя в лицее со мной больше не разговаривают, — смеется она.
— Наверно, тебе это только кажется.
— Да нет. Поступили жалобы от матерей учениц.
Он смеется вместе с ней. Спрашивает, чего они боятся.
— Сифилиса. Чумы. Чесотки. Холеры. Китайцев.
— Почему китайцев?
— Потому что китайцы, они сами по себе, они ведут себя так, словно они в Америке, они путешествуют. Их не поймаешь и не запрешь в колонии, о чем все очень сожалеют.
Китаец смеется. Она смеется вместе с ним, смотрит на него так, словно внезапно прозрела:
— Это правда, правда. Но все это пустяки. Пустяки.
Молчание.
— Сегодня вечером я должна быть в пансионе… Они сообщили маме…
Шофер приносит поднос с едой. Ставит его на стол. Суп, жареное мясо. Они едят. И разговаривают. Разговаривают друг с другом. Смотрят друг на друга.
— Мы оба устали. Это приятно, — улыбается китаец.
— Да. И проголодались, хотя и не подозревали об этом.
— Мне очень приятно с тобой разговаривать.
— Мне тоже. А с другими людьми ты когда-нибудь разговариваешь?
Он улыбается детской улыбкой. Она смотрит на него. Говорит себе, что никогда его не забудет.
— Я очень много разговаривал с моей матерью, — говорит он.
— О чем?
— О жизни.
Они смеются.
Она смотрит на него.
— Ты похож на нее?… — спрашивает она.
— Люди говорили, что похож, а я не знаю. Моя мама, она училась в Университете, в Америке. Кажется, я не рассказывал тебе… Она изучала право. Чтобы стать адвокатом.
— А потом отец, наверное, не захотел…
— Да, так оно и было… Да и она тоже уже не хотела, хотела быть с ним целый день. После свадьбы они уехали в кругосветное путешествие.
Молчание.
Девочка в задумчивости.
— Может быть я понравилась бы твоей матери, — говорит она.
Китаец улыбается.
— Может быть. Хотя она была такая ревнивая…
— Ты иногда думаешь о ней.
— Мне кажется — каждый день.
— Когда она умерла?
— Десять лет назад, мне было семнадцать, она умерла от чумы, за два дня, здесь, в Садеке. — Он смеется и плачет одновременно. — Ты видишь… я же не умер от горя.
Она плачет вместе с ним. Он говорит, что его мать тоже была смешная и очень веселая.
Во дворе пансиона «Льотей» Элен Лагонель поджидает свою подругу. Она опять растянулась на той же скамейке напротив главного входа в затененной части двора.
— Где ты была…
— С ним.
Молчание. Элен Лагонель волновалась. На нее напал обычный ее страх, что ее бросили. Она до сих пор напугана. Расплетает косы девочки. Вдыхает в себя аромат ее волос.
— В лицей ты тоже не ходила.
— Нет, мы были у него.
Молчание. Элен Лагонель говорит не без удовольствия:
— В один прекрасный день случится настоящая катастрофа… тебя выгонят из лицея и из пансиона… отовсюду.
Девочка успокаивает Элен: ее только радует мысль, что когда-нибудь это действительно произойдет.
— А как же я?…
— Ты… тебя я никогда, никогда не забуду…
Элен Лагонель говорит, что звонили из лицея. Что этого следовало ожидать.
— Они просили меня передать тебе, чтобы ты зашла к дежурной воспитательнице. Сказали, что это срочно. Она — метиска. Милая, молодая, как мы.
Девочка идет к воспитательнице. Воспитательница улыбающаяся, молодая.
— Вы хотели меня видеть, — говорит девочка. — Мне передала Элен.
— Мы были вынуждены связаться с вашей матерью. Нам звонили из лицея… Надзиратель…
Девочка не удивлена. Она смеется. Говорит, что не догадалась сразу.
— Вы могли не сообщать матери, — говорит она, — она и так все знает, и ей это безразлично. Возможно, она уже все забыла… Она делает вид, что очень следит за нами, но это не так… Моей матери наплевать на все… Она мне кажется какой-то королевой, понимаете… королевой… без родины… королевой… как бы это сказать… нищеты что ли… безумия…
Воспитательница видит, что девочка плачет, сама того не замечая.
— Я знаю историю вашей матери, — говорит она. — И вы совершенно правы. Она очень хороший педагог… Ее обожают в Индокитае, потому что она страстно любит свою профессию… Она воспитала тысячи детей…
— А что о ней говорят?
— Говорят, что она никогда не отпускает ребенка, не научив его читать и писать. Никогда. Что она устраивала поздние вечерние занятия для детей рабочих, которым самим предстояло стать рабочими, «эксплуатируемыми», так она говорила. Она всегда добивались, чтобы они по крайней мере научились читать контракт по найму на работу.
Девочка рассказывает, что тех детей, которые жили слишком далеко, чтобы возвращаться вечером домой, мать оставляла ночевать у себя в гостиной на циновках или на крытом дворике. Девочка говорит, что это было замечательно, когда весь их дом заполнялся детьми.
Воспитательница долго смотрит на девочку. Потом спрашивает напрямик:
— Это у вас любовник-китаец.
— … Да, у меня.
Они улыбаются друг другу.
— Это стало известно во всех школах и коллежах. Такое случилось здесь впервые.
— А как это объяснить?
— Думаю, в этом виноваты сами китайцы — старые китайцы, которые не желали видеть белых девушек рядом со своими сыновьями, даже просто в качестве любовниц.
— А как же получилось с вами?
— Мой отец был белым… он работал на таможне… А ваш?
— Преподаватель. Учитель математики.
Обе смеются, как школьницы.
— Ваша мама должна зайти к директрисе, — говорит воспитательница, — иначе у меня будут неприятности. Я вынуждена вас об этом попросить…
Девочка обещает.
Утро, еще очень рано. Мать, видимо, выехала вечером вместе с Чанхом.
Мать пересекает пустынный двор. Идет к кабинету, где накануне девочка разговаривала с воспитательницей. На ней старые серые хлопчатобумажные чулки, старые черные туфли, седые волосы заправлены под колониальную каску, в руках огромная старая сумка, которая всегда при ней, насколько дети ее помнят, и неизменный черный креп на белой каске — траур по отцу, который она носит уже тринадцать лет.
Мать принимает пожилая женщина, тоже француженка.
Директриса пансиона «Льотей». Они знакомы. Обе приехали в Индокитай в 1905 году с первым потоком преподавателей из метрополии, когда только начали открывать школы для детей туземцев. Мать рассказывает директрисе о своей дочери:
— Для этой девочки главное — свобода, ею она дорожит больше всего. Даже я, ее мать, ничего тут не могу поделать…, силой ее не удержать.
Внезапно они узнают друг друга, переходят на «ты». Обе с севера, из департамента Па-де-Кале. Мать рассказывает о своей жизни:
— Возможно, ты этого не знаешь, но моя дочь, хоть я и дала ей полную свободу, прекрасно учится в лицее. Тебе, наверно, известно, что случилось с моим старшим сыном, здесь ничего не утаишь, и, понимаешь, это так ужасно, так страшно… Моя последняя надежда — это дочь, ее успехи в учебе.
Директриса слышала о девочке на собраниях преподавателей лицея «Шаслу-Лоба».
Мать рассказала о смерти отца, об эпидемии амебной дизентерии, о бедственном положении семей, лишившихся отца, о своих ошибках, своей полной растерянности, своем одиночестве.
Директриса поплакала вместе с матерью. Она разрешила девочке и дальше жить в пансионе, свободно, как в гостинице.
Мать вышла от директрисы. Снова пересекла двор. Девочка видела ее, но не подошла: ей было стыдно за мать. Она поднялась в спальню, спряталась, она плачет из-за матери, которой стыдится.
И которую так любит.
Коридор в лицее. Идет дождь. Все ученики во втором крытом дворике. Девочка одна в коридоре, который разделяет оба двора. Ей объявлен бойкот. Она ничего не имеет против, ей даже нравится теперешнее ее положение. Она смотрит, как дождь поливает большой пустой двор.
До нее доносится шум перемены, этот шум уже не имеет к ней никакого отношения, и она предчувствует, что теперь так будет всегда. Девочка знает, что у нее уже нет ничего общего с теми, другими. Она не пытается понять, почему. Она просто знает, что это так.
В тот день автомобиль китайца появляется возле лицея. В нем один шофер. Он выходит и говорит с девочкой по-французски:
— Молодой хозяин опять уехал в Садек. Его отец заболел.
Он говорит, что ему велено провожать ее в лицей и в пансион, пока не будет хозяина.
В «Льотей» молодые слуги поют во дворе. Элен Лагонель спит.
На следующий день на том же месте, возле лицея шофер уже не один. С ним в автомобиле его молодой хозяин. Только что закончились занятия в лицее. Девочка идет к нему. Без единого слова прямо на глазах прохожих, учеников они обнимаются и застывают в долгом поцелуе, позабыв обо всем на свете.
Китаец говорит:
— С моим отцом все в порядке. Но он отказал мне, сказал, что предпочел бы видеть меня мертвым.
Китаец выпил рисовой водки. Девочка совершенно не понимает, о чем он ей рассказывает. Но не говорит ему об этом. Внимательно слушает. Она понятия не имела об истинных причинах его поездки в Садек. Он говорит с ней на плохом французском китайцев из колонии, которые к тому же слегка пьяны:
— Я его умолял. Сказал ему, что и в его жизни хоть раз должна была случиться вот такая любовь, иначе быть не может. Я просил его жениться на тебя один год, а потом отправить тебя во Францию. Потому что для меня сейчас совсем невозможно оставить мою любовь к тебе.
Девочка молчит, потом спрашивает, где у него состоялся этот разговор с отцом. Китаец говорит: в спальне отца, в их доме в Садеке. Девочка спрашивает, там ли они обычно разговаривают с отцом. Китаец отвечает, что теперь его отец весь день лежит в постели, потому что он старый, благородный и богатый. Но что раньше он принимал посетителей в своем кабинете, обставленном в американском стиле. И что он, сын своего отца, почти все время слушал его простершись ниц.
Девочке смешно, но она не смеется.
Китаец продолжает свой рассказ все на том же немного корявом французском. Но для девочки это не важно, ее интересует все, что касается его отца.
— Я сказал ему, все это так ново, сильно, я сказал, что мне ужасно расставаться с тобой. И он, мой отец, должен понять, что такое наша с тобой любовь, такая огромная, что никогда, никогда в жизни она не повторится.
Китаец плачет, произнося слова: «никогда в жизни».
— Но мой отец… ему плевать на все!
Девочка спрашивает, была ли в жизни отца вот такая любовь. Китаец не знает. Думает, старается вспомнить. В конце концов говорит, что несомненно была. В ранней молодости, с девушкой из Кантона, она тогда тоже училась в лицее.
Девочка спрашивает, рассказывал ли ему отец об этом.
— Никогда и никому, — говорит китаец и добавляет, — кроме моей матери, но когда уже все было кончено. Моя мать тогда страдала.
Китаец замолкает.
Девочка закрывает глаза, она видит реку возле дома из голубой керамики. Вспоминает, что возле дома, кажется, была лестница со ступеньками прямо в воду. Китаец подтверждает, что ступеньки действительно были и сохранились до сих пор, они для того, чтобы женщины из бедных семей могли купаться и стирать в реке свою одежду. Его отец часто ложился на кровать напротив этой лестницы и смотрел, как женщины раздеваются, спускаются в воду и смеются. И он, его сын, маленький китаец, он тоже смотрел вместе с отцом, когда достиг того возраста, когда разрешается смотреть на женщин.
Китаец говорит, что отец дал ему незапечатанное письмо, предназначенное для ее матери, хотел, чтобы он прочел его. Он прочел и возвратил отцу. Только совершенно забыл, что было в нем. В это девочка не поверила. Она сказала, что, конечно, сама уже никогда не увидит те ступеньки и женщин, спускающихся к воде, но будет помнить о них всю жизнь.
Китаец говорит, что зато может прочитать ей второе письмо отца, которое тот написал уже ему, его сыну: он, его сын, сначала тоже его потерял, но потом нашел: отец отдал ему это второе письмо после первого, которое было для матери. Китаец вынимает из кармана письмо, собираясь перевести его для девочки:
«Я не могу согласиться на то, что ты просишь меня, твоего отца. И ты знаешь об этом. После этого года, о котором ты просишь, для тебя будет уже совершенно невозможно расстаться с ней. И значит ты потеряешь свою будущую жену и ее приданое. Она уже не сможет любить тебя. И потому я настаиваю на тех сроках, которые были установлены нашими семьями».
Китаец продолжает переводить письмо отца: «Мне известно положение матери этой девушки. Ты должен навести справки и узнать, сколько денег ей необходимо, чтобы расплатиться с долгами за плотины против океана. Я знаю эту женщину. Она заслуживает уважения. Она была обворована французскими чиновниками в Камбодже. И у нее очень дурной сын. Что касается дочери, я никогда ее не видел. Я вообще не знал, что в этой семье есть еще и дочь».
Девочка говорит, что она ничего не понимает в письме отца. Она едва сдерживает смех, потом больше не может сдерживаться и громко смеется. Неожиданно вместе с ней смеется и китаец.
Китаец заканчивает перевод письма: «Через несколько дней мне будет известна дата их отъезда. Ты должен пойти повидаться с матерью сегодня же по вопросу о деньгах. Потом будет слишком поздно. Ты должен быть очень вежлив с ней, очень почтителен, чтобы ей не было стыдно принять у тебя деньги».
Когда китаец входит в дом матери, там уже сидят у стены прямо на полу и чего-то ждут еще два китайца. Это хозяева «Курильни Меконга».
Старший сын сидит в столовой за столом. Вид у него полусонный, он, словно, не очень понимает, что тут происходит. Бледное лицо, отвисшие губы кроваво-красного цвета — все выдает в нем заядлого курильщика опиума.
Младший брат, Пауло, тоже здесь. Пристроился у стены в столовой. Они с китайцем улыбаются друг другу. Младший брат улыбается совсем как сестра. Рядом с Пауло еще один юноша, очень красивый — это тот, кого называют Чанхом. Чем-то неуловимым он похож на младшего брата и сестру: возможно, выражением глаз, где затаился наивный, детский страх.
В этой сцене почти ничего не происходит. Никто не двигается. Никто ни с кем не здоровается.
Только трое китайцев спокойно обмениваются несколькими фразами. Потом замолкают.
Китаец — любовник подходит к старшему брату и объясняет ему:
— Они говорят, что подадут на вас жалобу. Это владельцы «Курильни Меконга». Вы их не знаете. Вы имели дело только с обслугой.
Старший брат не отвечает.
Появляется мать, она только что из душа, босая, в широком платье, которое сшила ей До из сампо, у нее мокрые, растрепанные волосы. Младший брат остается у стены, вдалеке от центра событий. Пожалуй, он заинтригован, ему интересно, почему по его дому бродит столько незнакомых людей.
Китаец смотрит на мать с жадным любопытством.
Она улыбается ему. При виде этой улыбки, китаец вдруг понимает, как похожи мать и дочь. Такой же улыбкой улыбается и младший брат.
Мать не придает никакого значения присутствию в доме третьего китайца, пусть даже так роскошно, по-европейскому одетому. Для нее все китайцы вышли из курилен.
— Сколько ты должен? — спрашивает она старшего сына.
— Спроси у них. Впрочем, эти мерзавцы все равно соврут.
Мать наконец замечает китайца, который совершенно ей незнаком:
— Это правда, мсье, то, что говорит мой сын?
— Да, мадам — отвечает китаец и добавляет, улыбаясь, — Простите меня, но они не уступят… ни за что… Боюсь, они не дадут вам уехать… Если хотите от них избавиться, лучше заплатить.
Мать обнаруживает, что третий китаец не заодно с теми двумя. Она улыбается ему.
Китаец разговаривает со своими соотечественниками по-китайски. Как только те узнают сына китайца из Голубого Дома, они сейчас же удаляются.
Старший брат спрашивает незнакомого китайца:
— А вы-то здесь зачем?
Китаец поворачивается к матери. И отвечает ей:
— Вы хотели видеть меня, мадам.
Мать пытается сообразить, кто это:
— Кто вы?… Я что-то не припомню…
— Вы не помните… Это насчет вашей дочери…
Старший брат смеется, словно это шутка.
— Что случилось с моей дочерью? — спрашивает мать.
Китаец не опускает глаза. Улыбается матери. Сегодня в нем чувствуется какая-то счастливая бесцеремонность, уверенность в себе, возможно, потому, что он наконец попал сюда, в этот дом, принадлежащий, хоть и нищим, но белым людям, и мать проявляет к нему явный интерес, смотрит на него, улыбается ему.
— Я думал, вам все известно: я ее любовник.
Молчание. Мать удивлена, но не очень.
— Давно?
— Два месяца. Так вы знали об этом?
Мать смотрит на старшего сына.
— И да, и нет… понимаете… в том положении, в каком я теперь оказалась… — неуверенно говорит она.
— Об этом знают все, — вмешивается старший брат. — И чего вам надо?
— Мне ничего не надо. Но вы, мадам, отправили письмо моему отцу. Там вы писали, что хотите повидаться со мной.
Мать смотрит на старшего сына, в ее взгляде — вопрос.
— Это письмо написал я, — говорит старший сын. По-моему в нем все ясно сказано. Отец не объяснил вам, чего мы хотим?
Китаец игнорирует сына. Обращается к матери:
— Отец не хочет, чтобы его сын женился на вашей дочери, мадам. Но готов дать вам денег, чтобы вы могли расплатиться с долгами и уехать из Индокитая.
— Это из-за того, что она обесчещена, ваш отец не хочет, чтобы вы женились на ней? — спрашивает старший брат.
Китаец молча смотрит на старшего брата и отвечает, улыбаясь:
— Не только. Еще потому, что она не китаянка.
— И потому что она бедна, — добавляет мать.
Китаец улыбается, словно это игра.
— Да. И еще слишком молода… немного слишком молода… но это не самое главное. Китайцы тоже любят очень молоденьких девушек.
Молчание. Потом китаец объясняет, зачем он пришел:
— Мадам, мой отец говорит, что готов заплатить некую сумму денег, чтобы постараться поправить зло, которое я причинил вашей семье.
Старший брат:
— Сколько?
Китаец делает вид, что ничего не слышал. Мать совершенно растеряна, у нее вырывается стон. Китаец улыбается ей. Мать говорит:
— Но, мсье… когда вы говорите вот так, мсье, я не понимаю вас, мсье… Как можно посчитать, сколько стоит бесчестье?
— Не надо ничего считать, мадам. Просто назовите сумму, которую вам хотелось бы иметь.
Мать смеется, китаец тоже. Мать смеется все громче, потом говорит:
— Я бы на вашем месте выражалась поосторожней, мсье. Посмотрите на меня… вид у меня нищенский… а долгов — как у главы государства.
Оба смеются, явно симпатизируя друг другу. Старший брат не присоединяется к ним.
— Естественно, мадам, я не смогу компенсировать вам все, что вы получили бы, если бы ваша дочь стала моей женой…
— А сколько бы это было… скажите, мсье… мне просто интересно…
— Точно не знаю, мадам. Но, конечно, немало. Учитывая недвижимость, золото, банковские бумаги… Но я все же могу вам помочь, — он смеется, — извините меня…
Китаец довел мать до полного безумия.
— Но как же быть, мсье? Как мне поступить?
— Я могу солгать. Немного обокрасть моего отца. — улыбается китаец.
Брат издалека, вполголоса бросает ему оскорбление:
— Мерзавец!.. (матери) Не дай этому проходимцу одурачить себя… Ты же видишь, он издевается над тобой…
Ни мать, ни китаец не обращают внимания на старшего брата. Мать занята только тем, что открывает для себя китайца, любовника своей дочери. И вот тут она забывает все свои трудности, все свои несчастья, начинает улыбаться ему, отвлекается от своей собственной судьбы, пытаясь понять, чем он живет, чем дышит, почему у него такое насмешливое и ласковое выражение лица. Его визит приводит ее в восторг. И жизнь уже не кажется такой ужасной.
Она спрашивает светским тоном, словно они беседуют в шикарном салоне:
— Мсье, так у вашего отца нет других наследников, кроме вас?
— Есть. Но я старший сын первой жены моего отца. И по китайским законам я единственный наследник всего состояния, потому что дробить его на части не позволяется.
Мать задумывается, ее интересует этот закон:
— Ах я уже слышала об этом… да, да, раньше… Все, что вы говорите, правда… А вы не можете… обойти закон… убедить вашего отца…
Китаец искренне смеется:
— Что вы!.. Смешно даже думать об этом… извините меня.
— Старые китайцы, они ужасны, да?
Китаец улыбается, говорит, что они действительно ужасны, но иногда бывают очень благородны…
Мать охотно слушала бы и слушала этого китайца.
— Наверно, я мог бы его убить, — говорит китаец, — но убедить его переступить закон, — никогда… Но вы можете рассчитывать на меня, мадам, я обязательно помогу вам.
Они смотрят друг на друга, улыбаются. Старший брат выглядит обескураженным. Китаец делает шаг в сторону матери, опять улыбается ей. Разговаривает с ней спокойно, в присутствии незнакомых ему людей. Она жадно слушает его, словно это ее сын, и смотрит на него, так же как смотрит на него девочка, очень пристально.
Китаец говорит:
— Я не стану красть денег у моего отца, мадам, и не стану ему лгать. И не стану убивать его. Все это я наболтал вам просто так, потому что мне хотелось познакомиться с вами поближе… Из-за нее, из-за вашей дочери. На самом деле отец очень расположен к вам и готов передать вам деньги через меня. У меня есть письмо от него, где он мне это обещает. И только в случае, если сумма окажется недостаточной, я прибегну к тому, о чем вам говорил… — Мать улыбается — Но для моего отца сумма в общем-то не имеет значения, ему только нужно время, чтобы связаться с банками и так далее, а вот моральная сторона вопроса его очень волнует, вы меня понимаете?
Мать говорит, что ей все совершенно ясно.
Китаец умолкает. Они с матерью смотрят друг на друга с волнением. Мать видит в его улыбке тихое отчаяние богатого наследника из Садека, оно словно растворилось в ней.
— Если бы я женился на вашей дочери, мой отец лишил бы меня наследства, и тогда уже вы, мадам, не захотели бы, чтобы ваша дочь вышла замуж за бедняка, да к тому же китайца.
Мать смеется.
— И ведь это тоже правда… мсье… тоже правда… такова жизнь… она противоречива…
Они вместе смеются над жизнью. В наступившей затем тишине мать говорит едва слышно:
— Вы так сильно любите мою девочку…
Она не ждет ответа. По губам, по глазам китайца она угадывает отчаяние, страх.
— Извините меня, — говорит она совсем тихо.
Мать начинает забывать про деньги.
Этот интерес матери ко всему тому, что происходит с ней и со всеми окружающими, сразу напоминает китайцу о девочке. А точнее то любопытство, с которым она слушает его — в нем как бы отражается любопытство ее дочери.
— Вы хорошо говорите по-французски, — любезно говорит мать.
— Спасибо, мадам. А вы, если мне будет позволено… вы просто замечательно приняли меня…
Старший брат кричит:
— Может, хватит?… Мы дадим вам знать через мою шлюху-сестру, сколько денег мы хотим.
Китаец ведет себя так, как если бы старший брат вообще не существовал. Он становится вдруг поразительно спокоен и ласков.
Мать тоже, не раздумывая, остается рядом с ним.
— Моя дочь обо всем знает? — спрашивает она его.
— Да. Но она еще не знает, что я был у вас.
— И… по-вашему, что бы она сказала, если бы узнала?
— Не знаю, мадам… — Китаец улыбается. — Сначала, возможно, разозлилась бы, ну а потом плюнула бы на все на это, лишь бы только у вас были деньги — Он улыбается — Ваша дочь, мадам, — она королевских кровей.
Мать просияла, она счастлива:
— А ведь это правда, то, что вы говорите, мсье.
Они расстаются.
Комната китайца.
Ночь.
Китаец вернулся из Садека.
Девочка лежит, но не спит.
Они молча смотрят друг на друга. Китаец садится в кресло, он не подходит к девочке. Он говорит: я выпил водки, я пьян.
Он плачет.
Она встает, подходит к нему, раздевает его и тащит к бассейну. Он не сопротивляется. Она моет его дождевой водой. Гладит его, целует, говорит с ним. Он плачет, закрыв глаза.
На улице небо светлеет, ночь уже кончается. В комнате еще очень темно.
Он говорит:
— До встречи с тобой я ничего не знал о страдании… Думал, что знаю, но ничего не знал. Совсем, совсем ничего, повторяет он.
Она осторожно промокает его тело полотенцем. Говорит едва слышно, как бы сама с собой:
— В такую жару не стоит вытираться насухо… а лучше не вытираться вовсе.
Не в силах сдержаться, он плачет. Очень тихо… Сквозь слезы начинает в шутку ругать девочку:
— Маленькая белая нищенка, уличная девчонка… вот ты кто… надо было мне быть поосторожнее… — говорит он ей с невыразимой любовью.
Замолкает, потом смотрит на нее и опять принимается за свое:
— Потаскушка ты этакая! Грош тебе цена…
Она отворачивается и смеется. Он видит и смеется вместе с ней.
Она намыливает его. Ставит под душ. Он не сопротивляется. Они поменялись ролями.
Ей нравится ее новая роль. Она как бы покровительствует ему. Ведет его к постели, он ничего, ничего не говорит, полностью подчиняется ей. Она довольна. Укладывает его рядом с собой. Ложится под него, закрывает себя его телом. Остается в таком положении, неподвижная, счастливая. Он говорит:
— Я не могу взять тебя. Я думал, что еще смогу. Но я ошибался.
У него слипаются глаза:
— Я в отчаянии, я умираю. Наверно, я никогда больше не буду спать с женщиной. Не смогу.
Она разглядывает его вблизи. Она охвачена страстным желанием, она хочет его.
— Ты больше не хочешь любить меня? — с улыбкой спрашивает она.
— Сейчас, нет, не хочу… Я должен сохранить всю мою любовь к тебе навсегда. Даже когда ты уедешь…
Она берет его лицо в свои ладони. Сжимает его. Он плачет. Его лицо подрагивает, глаза закрываются, рот кривится. Он не смотрит на нее.
— Ты меня забыл, — нежно говорит она ему.
— Теперь я люблю страдание. Тебя я больше не люблю. Мое тело больше не хочет ту, которая уезжает.
— Понимаю. Когда ты говоришь, я все понимаю.
Он открывает глаза. Смотрит в лицо девочки. Потом смотрит на ее тело:
— У тебя даже нет груди, — говорит он, потом берет руку девочки и кладет себе на живот, на самый низ.
— Сделай это сама. Для меня. Я хочу видеть, как ты хочешь меня.
Она выполняет его просьбу. Они смотрят друг на друга, пока она это делает. Он называет ее своей маленькой девочкой, своей дочкой, потом выплескивает на нее целый поток слов по-китайски, слов, полных гнева и отчаяния.
Прижавшись губами к его губам, она шепчет ему: «Ах ты жалкий китайский недоросль, ненароком и прибить можешь…»
Они отстраняются друг от друга, смотрят друг на друга.
— Даже моего отца мне иногда хочется убить. — говорит он, потом добавляет, — ничего больше не случится в моей жизни, после моей любви к тебе.
Обнявшись, они неподвижно лежат на кровати, разделенные его закрытыми глазами, его молчанием.
Она встает. Ходит по комнате. Отходит подальше от него, ко второй двери, к той, через которую «можно удрать», прячется от него. Ей страшно. Она останавливается. Не смотрит на него: ей снова страшно, как уже было несколько дней назад, и она ничего не может с этим поделать. Она снова боится, что этот «незнакомец» убьет ее, когда они поедут в Лонган.
Она ходит взад и вперед по комнате и говорит с ним:
— Ты не должен сожалеть обо мне. Помнишь, ты сказал, что меня никто не удержит, что я по природе изменница.
Он говорит, что даже это ему теперь безразлично. Что он через все перешагнул. Это слово нравится девочке, но она не очень понимает, что именно он хочет сказать. Перешагнул через что? Она спрашивает у него. Он говорит, что тоже не знает, через что именно. Но все же употребляет именно это слово, потому что оно точное.
Она снова вернулась к той, «другой» двери, смотрит на него, зовет его, говорит с ним. А потом вдруг ложится у двери и засыпает. И тогда он тут же забывает, сколь ужасна его якобы счастливая жизнь, он идет за ней, переносит ее на кровать, ложится рядом с ней и говорит, говорит по-китайски, а она спит, и в конце концов он тоже засыпает с ней рядом.
Река. Вдалеке. Ее излучины среди рисовых полей. Вместо любовников теперь мы видим реку.
Над рекой ночь на исходе. Белесое предрассветное небо.
Они спят.
Этой ночью во сне она вдруг позвала младшего брата по имени. Китаец услышал. Когда она проснулась, он сказал ей об этом. Она не ответила. Снова ушла на порог той двери. И снова заснула.
Они спят. Она опять зовет покинутого младшего брата.
Китаец просыпается.
Она сидит на пороге той двери, прислонившись к ней и смотрит на него. Она не одета. С трудом узнает его. Смотрит на него во все глаза. Говорит:
— Скоро рассвет. Я хочу поехать в твоем автомобиле в Садек и повидаться с матерью. Я скучаю по Пауло.
Он не слышал. Она повторяет:
— Я согласна с твоим отцом. Я не хочу оставаться с тобой. Я хочу уехать, вернуться к младшему брату.
Теперь он услышал. Отвечает полусонный:
— Ты можешь говорить, что хочешь, мне на это наплевать — И добавляет: — Твое вранье ни к чему не приведет.
Он не двигается. Она так и остается у двери. Он проснулся.
Они смотрят друг на друга. Она отходит от двери и идет к бассейну. Ложится в воду.
Она обращается к нему, говорит, что полюбила его навсегда. Да, ей кажется, что она будет любить его всю жизнь. И что с ним будет то же самое. Они оба погибли. Навсегда.
Он не отвечает. Словно ничего не слышал.
Тогда она начинает петь по-китайски. И он не может удержаться от смеха… он смеется… и она тоже.
Он взял свою старую коробочку с опиумом. И снова лег на кровать. Закурил. Он спокоен. Она все еще лежит в бассейне, с закрытыми глазами. Теперь уже он сам впервые заговаривает об их отношениях.
— Это правда… на пароме… я так подумал о тебе, — говорит он. — Я сказал себе, что ты не станешь долго жить ни с одним мужчиной.
— Не стану… ни с одним?…
— Так мне кажется…
Молчание.
— А почему ты так подумал…
— Потому что как только я на тебя посмотрел, я захотел переспать с тобой.
Глаза у нее закрыты. Он не знает, спит она или нет. Он смотрит на нее. Нет, она не спит: она открыла глаза. Он курит опиум, впервые курит при ней.
— Впервые ты куришь при мне, — говорит она.
— Я курю, потому что я несчастен. Если бы я не курил, я бы просто не выдержал. Здесь все курят, даже носильщики.
— И женщины, я знаю.
— Да, те, что из богатых. Моя мать курила опиум. Мы, китайцы, умеем курить. Для нас это вполне естественно. Белые в опиуме ничего не смыслят. Когда они при нас курят, нам смешно… и как потом они тупеют прямо на глазах…
Он смеется.
Молчание.
Они оба смеются.
Девочка смотрит на него. Перед ней снова «незнакомец с парома».
— Это как бы твоя профессия ничего не делать, спать с женщинами и курить опиум. А еще ходить в клубы, бассейны… в Париже… Нью-Йорке, во Флориде…
— Ничего не делать — это профессия. И очень трудная…
— Может быть, самая трудная…
— Может быть.
Она подходит к нему. Он гладит ее по голове, смотрит на нее, открывает в ней для себя все новое и новое.
— Ты ведь не знала своего отца.
— У меня осталось о нем два воспоминания. Я помню его в Ханое и Пном-Пене. И это все. Помню день его смерти… Мать плакала, кричала… Я вот что хочу у тебя спросить: если ты богат, ничего не делаешь и как-то выносишь это, что для этого нужно? Ну деньги, это я понимаю, а что еще?
— Нужно быть китайцем — он улыбается — и еще играть в карты. Я много играю. Когда шофер говорит, что я в городе, это значит, что я играю, часто с бродягами ночью, у реки. Не знаю, что бы я делал без карт.
Она подошла к нему. Села в кресло возле бассейна.
— Когда мы с тобой встретились, я подумала что ты… нет, не миллионер, но, конечно, человек богатый, и еще, что часто спишь с женщинами и что тебе страшно. Чего ты боишься, я не поняла. И сейчас не понимаю. И не умею сказать об этом… Ты как бы боишься смерти…, но и жизни тоже, жизни, которая рано или поздно все равно закончится смертью, боишься, что не сможешь никогда забыть об этом. А еще боишься, что не сумеешь любить… и никогда не забудешь, что… нет, я не знаю, как это сказать…
— Ты просто не хочешь…
— Ты прав, не хочу.
Молчание.
— Никто не знает, как это сказать.
— Ты прав.
— А как по-твоему, сам-то я знаю, что всего этого боюсь?
Молчание. Девочка думает.
— Нет. Вернее, ты не знаешь, насколько сильно ты боишься…
Молчание. Она смотрит на него так, словно только что с ним познакомилась.
— Я хочу помнить тебя, помнить все о тебе, помнить всегда, говорит она и добавляет. — Тебя, который ничего о себе не знает… например, когда ты был маленький, ты болел, но даже этого ты не знаешь…
Она смотрит на него, берет его лицо в свои руки, смотрит на его лицо, закрывает глаза и продолжает смотреть.
— Даже когда веки мои опущены, я вижу твои глаза, — говорит она.
— Но кое-что я все же знаю про себя. Только вот как ты об этом догадалась?
— Из-за младшего брата… у него на спине есть длинная линия, точно такая же, как у тебя… немного изогнутая… это под кожей, там, где позвоночник.
Мама считала, что это рахит. Она возила меня в Токио, к известному врачу.
Она подходит к нему, наклоняется, целует его руку.
— Я бы предпочла, чтобы ты меня не любил.
— Я тебя на люблю. (Пауза.) Довольна?
Она смеется, потом начинает дрожать, но не сдается, продолжает игру:
— Наверно, ты будешь убеждать себя в этом… потом…
— Наверно.
— Как ужасно услышать… такие слова, узнать голос, который их произносит…
Он обнимает ее, целует снова и снова.
— По-моему тебе хочется совсем другого, — говорит он.
— Да, да.
— Подумай еще, почему мне так страшно, — говорит китаец.
— Может ты просто внушил себе это… как и то, что любишь меня?
— Может быть.
— Потому что иначе и нельзя… если тебе все дано, это все равно что смерть?…
— Ты хочешь сказать, что быть таким, как я… жить, как я, это все равно, что смерть?… — уточняет он.
Она кричит тихим голосом:
— … Этот наш с тобой разговор… он вообще-то очень нудный…
Молчание.
— Еще один вопрос я все же хотел бы тебе задать, — настаивает он.
Она не хочет. Говорит, что не умеет отвечать на вопросы. Спрашивает сама:
— Ты никогда не спал ни с одной белой женщиной, кроме меня?
— В Париже спал. Здесь нет.
— Здесь невозможно достать белых женщин?
— Совершенно невозможно. Но есть французские проститутки.
— Это дорого?
— Очень.
— Сколько?
Китаец бросает на нее взгляд. Увидев это, она смеется, очень громко.
Внезапно он решает солгать:
— Точно не знаю. Наверно, тысяча пиастров?
Он смеется вместе с ней.
— Я бы хотел, чтобы ты мне один-единственный раз сказала: «Я пришла к тебе только из-за денег».
Девочка медлит. Она пытается понять, зачем ему это. Она не может лгать. Она не может это сказать. Она говорит:
— Нет. Возможно, потом я об этом и думала. Но на пароме деньги были не при чем. Совершенно не при чем. Я тогда вообще забыла об их существовании.
Мысленно он возвращается на паром.
— А ты притворись.
Она выполняет его просьбу:
— Тогда, на пароме мне показалось, что ты весь в золоте, и твой черный автомобиль золотой, и даже ботинки. Наверно поэтому меня сразу так сильно потянуло к тебе. Но и не только поэтому, хочешь верь, хочешь не верь. Конечно, возможно, меня тянуло именно к золоту, только я сама этого не понимала.
Китаец смеется.
— Золото — это был тоже я…, — говорит он.
— Не знаю. Не обращай внимания на то, что я говорю. Я не привыкла так разговаривать.
— Но я все же обращаю внимание. Но не на то, что ты говоришь. А на тебя, на то, как ты говоришь.
Она берет его руку, смотрит на нее, целует.
— Главное для меня все-таки были твои руки, — признается она, но тут же спохватывается, — по крайней мере мне так казалось. Я представляла себе, как они снимают с меня платье, раздевают меня совсем, и как ты потом смотришь на меня.
Молчание. Он это знал. И знает. Он смотрит в сторону. Улыбается. Игра вдруг становится чересчур опасной. Он кричит так, словно бьет ее наотмашь:
— А брильянт, ты хочешь брильянт?
Девочка вскрикивает. Плачет. Но отказывается от брильянта.
Долгое молчание.
Теперь китаец знает, что, если она и хотела брильянт, то только для того, чтобы отдать его матери, и только сейчас она задумалась об этом, когда он сам ее об этом спросил. А тогда она хотела лишь того, чтобы его рука коснулась ее тела.
— Забудь, — говорит он.
— Я уже забыла. Брильянт, мне бы никогда не захотелось ничего подобного. Если ты беден, тебе все равно не удастся продать его. Стоит только нам показать его им, и они сразу решат, что он краденый.
— Кто это «они»?
— Китайские ювелиры, но и вообще ювелиры любой национальности. Моя мать была знакома когда-то с одной молодой, бедной женщиной, ее любовник подарил ей брильянт, два года она пыталась продать его и так и не смогла. Тогда она вернула брильянт тому мужчине, который ей его подарил, и он дал ей за него деньги, но очень мало. И понятно почему: он решил, что она возвращает ему совсем не тот брильянт, что он ей подарил, и этот новый брильянт краденый и вообще ничего не стоит. Мама говорила мне, чтобы я никогда не принимала в подарок брильянты, а только деньги.
Китаец обнимает ее:
— Так значит ты выглядишь, как нищенка?
Молчание.
— Такой брильянт дорого стоит? — спрашивает она.
— Очень.
— Очень-очень или просто очень?
— Не знаю.
Они смотрят на заморское кольцо. Потом китаец говорит:
— Оно стоит, возможно, десятки тысяч пиастров… Мне известно только то, что это брильянт моей матери. Он был ее приданым. Отец оправил его для меня уже после ее смерти у известного парижского ювелира. Этот ювелир сам приезжал за брильянтом в Маньчжурию. И потом снова приехал отдать нам готовое кольцо.
— Вот это да, — восхищается она.
Он не отвечает, отпускает ее. Он любит ее. Она вдруг начинает смеяться, громко.
— И ведь правда, — говорит она, — брильянт не пошлешь в малюсенькой почтовой посылке…
Она смеется. Прямо заходится от смеха. Говорит, что представляет себе, как брильянт путешествует в одиночестве в огромном бронированном грузовике. Брильянт вообще нельзя перевозить, заявляет она, потому что даже если он «огромен», он все равно слишком мал — смеется она — в лучшем случае величиной с горошину.
Когда она смеется, он всегда чувствует себя счастливым. «Моя дочь смешлива, я была такой же в ее возрасте», — говорит мать.
— Я знаю, что ты не сразу заметила этот брильянт, — говорит он.
— Нет, я уведела его почти сразу, но отдельно от тебя. Я не могла его не заметить. Я все же знала, что такое брильянт. Я даже понюхала его: мне показалось, что от него пахнет так же приятно, как от тебя… опиумом, шелком, одеколоном. Про себя я совсем не подумала, в том смысле, что я могу смогу носить его. Мне кажется, люди рождаются бедными. Даже если в один прекрасный день я разбогатею, я все равно всегда буду думать, как нищенка, и тело, и лицо у меня не изменятся, всю жизнь я буду выглядеть, как нищенка. И мать тоже. Она так похожа на нищенку, что это просто ужасно.
Он так не считает. Для него ее мать похожа на крестьянку и очень красива.
Она опять очень пристально смотрит на него.
— Вот ты, ты похож на богача, — говорит она. — А как выглядит твоя невеста?
— Обычно. Похожа на богатую. Как и я.
Девочка берет его руку, ту, на которой брильянтовое кольцо. Смотрит на кольцо, на брильянт. Опускает глаза. Он, он смотрит на нее.
— Повтори то, что ты мне только что сказала, — просит он.
Она повторяет:
— Меня потянуло к тебе сразу же и очень сильно. Это правда.
— Также сильно, как тебя тянет к младшему брату…
Она думает:
— Как тебе это объяснить… мой младший брат, он как бы мой ребенок…
— Твой младший брат ни разу не овладел тобой…
— Нет. Я сама все делала руками.
Они так и сидят, обнявшись. Он говорит совсем тихо, что любит ее младшего, брата, любит по-настоящему.
Они зажигают ароматические палочки. Поют. Разговаривают. Девочка ласкает тело своего любовника.
— У тебя тоже кожа совсем шелковистая, — говорит она.
— Как у твоего младшего брата.
— Да, и у него, у нас у всех троих такая кожа.
Ночи становятся изнурительными. Жара нестерпима. Люди ложатся спать на берегах водоемов. Вдалеке виднеются набережные транспортной конторы. Китаец с девочкой тоже там бывают. Иногда китаец сам садится за руль. Тогда шофер и девочка очень пугаются.
Китаец удерживает девочку возле себя, везде, всегда.
— Я тебя люблю так, как если бы ты была моей дочерью, — говорит он.
Комната китайца. Девочка объявляет китайцу, что мать получила разрешение на репатриацию старшего сына.
— И когда это произойдет?
— Очень скоро. Точнее я сказать не могу.
— Мне говорил отец, что твой брат на листе отъезжающих.
— Твой отец знает все…
— Да. И то, что вас касается, он тоже знает.
— Действительно все?
— Да.
— А как у него это получается?
— Он платит. Покупает. Даже когда это совершенно не нужно, он вытаскивает кошелек… это доходит до смешного…
— А по-моему это просто противно…
— Конечно. Но мне наплевать… По-другому он не может. У него в голове одни пиастры.
Девочка плачет. Он берет ее лицо в свои руки. Она дрожит. Говорит:
Все-таки, наверно, я переспала с тобой, чтобы ты дал мне денег, даже если я про это совсем не думала.
Он еще теснее прижимает ее к себе. Ему опять становится страшно. Он говорит:
— Я должен кое-что тебе сказать… это немного трудно сказать… я дам тебе денег для твоей матери…От моего отца. Она предупреждена.
Девочка, словно, не услышала, что он ей сказал. Потом она вдруг резко освобождается от его объятий: до нее наконец дошло, что китаец был у ее матери.
— Это невозможно, моя мать даже не знает, что вы существуете, — кричит она.
Этот переход на «вы» звучит очень грубо. Он не отвечает.
Внезапно ее охватывает сомнение, глаза наполняются слезами. Она смотрит на него, как на преступника:
— Вы наводили справки о моей семье!
— Китаец не сдается:
— Да, я ездил в Садек, чтобы повидаться с твоей матерью по просьбе моего отца. Чтобы поговорить с ней. Чтобы понять, насколько бедна ваша семья.
Он смотрит на нее грустным взглядом, полным любви к ней:
— У вас и правда больше ничего нет. Единственно, что они могли бы еще продать, это тебя. Но нет покупателя. Твой старший брат написал моему отцу. Твоя мать хотела встретиться со мной. Отец попросил меня повидаться с ней. Я видел ее.
Девочка вскидывается. Еще больше удаляется от него: он становится для нее человеком, который видел мать в ее нищенском состоянии, в позоре и несчастье.
— Да как вы посмели… — кричит она.
Китаец говорит осторожно, очень ласково:
— Твоя мать знает все, знает даже, как все у нас началось. Сначала она была в ужасе, что ее дочь может выйти за китайца. Потом она уже хотела, чтобы это случилось. Мы долго разговаривали. Главное, я хотел, чтобы она не надеялась. Не надеялась, что я женюсь на тебе. Чтобы она отказалась от этой надежды раз и навсегда. Я напомнил ей о китайских законах. Рассказал об отце, который предпочел бы, чтобы я умер, только бы не нарушать закон.
Девочка плачет. Она снова перешла на «ты»:
— Я бы могла сказать ей, что это я не хочу выходить за тебя замуж… ни за что… ни за какие деньги…, что мне плевать на этот брак… и вообще на все… тогда бы она не была так унижена.
— Она не была унижена, клянусь тебе. Мы даже смеялись вместе…
— Над чем?
— Над китайскими законами. И над моим отцом.
— Моя мать любит смеяться… это у нее осталось от прежней жизни.
— Да. Я сказал ей, что знаю от отца об отъезде ее сына. Я спросил ее, сколько денег ей нужно для этого. Она сказала мне: «двести пятьдесят пиастров».
Китаец и девочка смеются. Потом девочка плачет, улыбаясь. А потом китаец перестает смеяться, смотрит на девочку и говорит:
— Когда общаешься с твоей матерью, хочется любить тебя, любить ее дочь.
Внезапно девочка начинает говорить совсем по-взрослому:
— Надо дать ей побольше… Ведь на пароходе придется за все платить, если хочешь путешествовать по-человечески. За билеты-то заплачено, но это еще не все… а потом пойдут бесконечные траты: зимняя одежда, пансион, школа электриков, курсы Виоле.
Он идет за пиджаком, который висит возле душа, достает из кармана кошелек:
— Сколько нужно теперь?… Я принес только пятьсот пиастров.
— Пятьсот пиастров, наверно, хватит.
Он кладет конверт на стол.
Она раздевается. Снимает платье рывком через голову. Он до сих пор не может без волнения смотреть на то, как она раздевается.
— Что ты делаешь? — спрашивает он. Она говорит, что хочет еще раз принять душ.
Потом добавляет, что она в общем-то довольна за мать. Говорит, что отдаст конверт Чанху, чтобы он его спрятал и никому не говорил, куда именно. Она считает, что нельзя отдавать деньги прямо матери, потому что тогда все они в самое ближайшее время окажутся у старшего брата. И мать будет несчастна.
— Он украдет эти деньги или мать отдаст их ему сама? спрашивает китаец.
— Какая разница…
— Но Чанх сохранит деньги, ты уверена…
— Уверена…
Девочка приняла душ. Она снова одевается. Говорит, что хочет вернуться в пансион.
— Почему?
— Хочу побыть одной.
— Нет. Ты останешься со мной. Мы поедем в бары к каналам, выпьем рисовой водки, съедим нем. Там они превосходные, женщины сами их готовят, а водку привозят прямо из деревень.
— А потом я смогу вернуться в пансион?
— Нет.
Она смеется:
— Я все же вернусь. Потом.
Он смеется вместе с ней. Маленькие бары вдоль каналов, водка и деревенский нем, перед этом никто не может устоять. И перед ночным портом тоже.
Сначала они едут к транспортной конторе. В автомобиле он привлекает ее к себе. Хочет поцеловать. Она сопротивляется, потом сдается.
Он полон любви к этой худенькой девочке, у которой почти нет груди, непредсказуемой, жестокой.
Они останавливаются возле парохода, готового к отплытию.
На его передней палубе — открытая танцплощадка.
Белые женщины танцуют с офицерами. Они не накрашены. Это работницы порта, выглядят вполне прилично.
Все танцуют молча, словно разговоры здесь запрещены. Танцоры серьезны, особенно женщины, которые танцуют почти профессионально и улыбаются, как монахини. Все довольны, из принципа. На женщинах светлые платья с едва заметным цветным узором. Такие сцены девочку всегда завораживают. Увидав пароход, она просит китайца остановиться, и, отодвинувшись от него, смотрит на бескровный палубный бал.
Китаец не доволен этой паузой в их прогулке. Но в конце концов он всегда делает то, что хочет девочка.
Девочка долго не могла понять, что же было для нее такого притягательного в этой сцене, не мог понять этого и китаец. Спустя много лет она вдруг вспомнила о ней: перед ней вновь возникла отчетливая картина бесцветных и бессловесных пар, танцующих на палубе, возникла, как сцена из ее же собственной книги, к которой она еще не приступала, но которую вынашивала в себе долгие годы, готовясь сесть за нее каждый день, каждое утро до того самого момента, когда память вдруг прояснилась, словно вырвалась наконец из дебрей ненаписанных книг.
Они проезжают через весь город, пораженный бессоницей, раздавленный ночной жарой. Ни дуновения ветерка.
Девочка спит. Китаец слушает, как шофер поет маньчжурскую песню, грубоватую и нежную, то срывающуюся на крик, то переходящую в едва слышный шопот.
Он относит ее на кровать. Гасит свет.
Курит опиум в полумраке комнаты.
Как обычно, по ночам до них доносится музыка, где-то вдалеке слышатся китайские песни. Потом, уже глубокой ночью — тихо-тихо звучит регтайм Дюка Эллингтона: перелетает через улицу, проникает в комнаты через закрытые двери. А потом еще позднее и совсем одинокий «Вальс-Отчаяние» из начала нашего романа.
Кинотеатр «Эдем» в Сайгоне.
Шофер остановил автомобиль возле лицея.
Ждет, пока не закрывают входную дверь.
Девочка не приходит.
Он уезжает. Едет по улице Катина.
Видит девочку, она с белым юношей, видимо, братом, и с очень красивым молодым туземцем, одетым так же, как и брат. Все трое выходят из кино.
Шофер уезжают в Шолон предупредить хозяина.
Китаец ждет в своей комнате.
Шофер рассказывает ему о кинотеатре «Эдем».
Китаец объясняет ему, что девочка часто ходит в кино, что она ему об этом говорила, а юноши, которых он видел вместе с ней, это Чанх, шофер его матери, и ее младший брат Пауло.
Они едут к кино.
Девочка стоит возле кинотеатра вместе с Чанхом и младшим братом. Направляется прямо к черному автомобилю, ничуть не смущена. Улыбается китайцу:
— Все мое семейство приехало из Виньлонга… мы сходили в кино с Чанхом и Пауло. Я сказала им, что ты приглашаешь их в ресторан, в Шолон.
Она смеется. Он тоже начинает смеяться. Страх проходит. Младший брат и Чанх здороваются с китайцем. Хотя младший брат вряд ли узнал китайца. Он смотрит на него удивленными глазами, как ребенок, и не понимает, почему китаец тоже так пристально смотрит на него. Он не помнит, что уже видел его в Садеке. А вот Чанх конечно же узнал его.
Девочка говорит, что они смотрели фильм «Голубой ангел», и она пока не решила, понравился он ей или нет, скорее все-таки нет.
Тем временем к кинотеатру подъезжает «ситроен-В 12»: в нем мать и старший брат.
Старший брат не здоровается с китайцем. Мать напротив, улыбается ему: «Здравствуйте, мсье. Как поживаете?»
Китаец взволнован тем, что вновь видит мать, теперь уже рядом с дочерью.
Оба брата и мать садятся в «ситроен».
Китаец говорит, улыбаясь:
— Когда они здесь, ты меня не любишь.
Она берет его руку, целует:
— Не знаю, что и сказать. Мне хотелось, чтобы ты увидел их всех вместе хотя бы раз в жизни. Возможно, это правда, что их присутствие мешает мне видеть тебя.
Китайский ресторан.
Это тот же самый ресторан, где китаец с девочкой были в первый их вечер. Китаец выбирает столик подальше от главного зала. В главном зале, как и в тот раз, оглушительный шум.
Появляется официант, спрашивает, будут ли они пить аперитив.
Принимает заказ. Три мартель перрье и бутылка рисовой водки.
Им нечего сказать друг другу. Никто и не говорит. Молчание. Никто этому не удивляется, никто не смущается.
Официант приносит напитки. Полное молчание. Никто не обращает на это внимание, ни они, ни девочка. Как есть, так и есть.
Напротив они вдруг начинают чувствовать удовольствие от жизни, удовольствие от игры в эту жизнь.
Старший брат заказывает вторую рюмку мартель перрье. Мать к своей не прикасается, отдает ее старшему сыну. Никто не удивляется.
Официант записывает заказ на еду: жареная утка, китайский суп из плавников акул, блины из креветочного теста. Единственный критерий — коронный блюда этого ресторана. Естественно выбор падает на самые дорогие.
Мать читает меню, и кричит совсем тихо:»О-ля-ля, до чего же дорого!». Никто не отвечает.
Мать из вежливости и ради приличия делает попытку поговорить с китайцем:
— Кажется, вы учились в Париже, мсье.
Мать и китаец насмешливо улыбаются друг другу. Можно подумать, что они хорошо знакомы. Китаец отвечает в тон матери:
— Ну… если только это называется учиться, то да, мадам.
— Видно, вы учились не больше нашего, — говорит старший брат.
Молчание.
Старший брат смеется. Пауло и Чанх тоже. Китаец старшему брату:
— Вы тоже ничего не делаете?
— Почему же: я несчастье своей семьи, это уже немало.
Китаец искренне смеется. Все смеются, в том числе и мать, которая счастлива, что у нее такой остроумный сын. Пауло и Чанх смеются тоже.
— А это очень трудно?…
— Это не каждому дано, скажем так…
Китаец не отступает:
— Что главным образом нужно для этого?
— Злоба. Злоба без всяких примесей…, как брильянт…
Никто не смеется, кроме китайца и матери.
Девочка, она смотрит на них, на мать на любовника, главных действующих лиц ее собственной жизни.
Старший брат громко говорит матери:
— Он не так уж плох, этот тип, по крайней мере умеет за себя постоять.
Официант приносит еду, каждый накладывает сам себе. Китаец предлагает матери поухаживать за ней.
Все едят в тишине. У всех у них, кроме китайца, вдруг проснулся прямо-таки «волчий» аппетит.
Китаец наблюдает за девочкой, которая смотрит на своих родственников взглядом, полным любви и счастья: наконец-то они вырвались из Садека, из этого захолустья, вырвались на свободу, выставили себя на всеобщее обозрение и сейчас лакомятся личжи в сиропе.
Мать улыбается жизни. Ей хочется поговорить:
— Как приятно смотреть на них, когда они едят, — говорит она.
Мать говорит просто для того «чтобы говорить». Сказать ей особенно нечего. Она счастлива. Болтает, что в голову придет. Они с дочерью обе одинаковые, просто неисправимые болтушки. В полном восторге китаец смотрит на мать, потом на девочку, — как же они похожи!
— До чего же хороший ресторан! — говорит мать. — Просто прекрасный! Надо бы записать адрес.
Никто не смеется. Ни китаец. Ни Чанх. Ни старший брат.
Китаец достает ручку, записывает адрес на меню, отдает его матери.
— Благодарю вас, мсье, — говорит мать. — Я считаю, что это действительно очень хороший ресторан, ничуть не хуже тех, что в провинциях, а они считаются лучшими в Индокитае, в них не так «обдирают», как во французских.
Все едят с жадностью. У китайца, который до сих пор смотрел на еду равнодушно, тоже проснулся аппетит. Как все, он заказал себе блины из креветок, и теперь уписывает их за обе щеки. Остальные снова заказывают себе блины из креветок и прямо набрасываются на них. Разговаривать никому не хочется. Больше всего их занимает сам процесс обслуживания. Они все время ждут «следующего блюда». Они довольны, рисовая водка играет тут не последнюю роль. Все пьют. Мать тоже, она говорит, что обожает водку. Мать чувствует себя двадцатилетней. Только на время десерта, мать вдруг задремала. Дети и десерт поглощают с тем же волчьим аппетитом. Старший брат заказывает на сей раз виски. Китаец пьет больше, чем младший брат. Девочка пьет из рюмки китайца. Мать уже толком не понимает, что она пьет, она смеется одна, она счастлива в этот вечер, как все другие люди.
В центре всего — китаец, он смотрит на девочку, которая счастлива своим, особым счастьем, и к нему не имеет никакого отношения он, ее любовник.
Неожиданно старший брат поднимается. Говорит властно, словно он тут хозяин:
— Поесть, мы поели. А что дальше?
Мать, вздрогнув, просыпается. Весь стол смеется, даже Чанх. Она спрашивает, что происходит…
Старший брат, смеясь, говорит, что все едут в «Каскад».
Сию же минуту.
Мать говорит, тоже смеясь:
— У нас праздник… а раз так… действительно… давайте устроим красивую жизнь…
Девочка, китаец, Чанх и Пауло — все довольны. Они все готовы ехать в «Каскад».
Китаец тихо на очень чистом китайском просит счет. Ему приносят его на блюдечке. Китаец вынимает купюры по десять пиастров и кладет восемь из них на то же блюдечко. Вокруг этих денег возникает молчание. Мать со старшим братом переглядываются. Все подсчитывают в уме, сколько заплатил китаец и сколько пиастров осталось на блюдечке. Девочка догадывается, чем заняты ее родственники и начинает смеяться. Мать с трудом удерживатся от смеха: сумма кажется ей невероятной. Она кричит едва слышно: «Семьдесят семь пиастров», и ее начинает душить смех, «О-ля-ля» — и вот она уже смеется безудержным детским смехом.
Все вместе они выходят из ресторана. Идут к машинам.
Девочка и китаец смеются.
Китаец говорит девочке:
— Все они дети… даже твой старший брат.
— Эти дети — главное, что есть у меня в жизни. Они самые странные. И самые сумасшедшие. И самые ужасные. Но и самые смешные. И Пьер тоже: когда я не боюсь, что он убьет Пауло, я обо всем забываю, мне даже не верится, что он способен на что-то дурное. Но когда он всю ночь проводит в курильне, он становится мне совершенно безразличен, и даже если он однажды умрет от всего этого, меня это уже не тронет.
Девочка спрашивает, а как бывает в других семьях, где нет отцов.
Китаец отвечает, что и в других семьях то же самое.
— Но даже и в тех семьях, где есть отцы, и отцы вполне сильные и властные, дети часто позволяют себе смеяться и издеваться над родными.
Вдруг на глаза у девочки наворачиваются слезы. Она говорит, что совсем забыла: ведь Пьер, возможно, последний раз в своей жизни оказался в Сайгоне.
Китаец подтверждает, что уже известна дата его отъезда, время, номер причала.
Девочка рассказывает, что последнее время Пьер все чаще и чаще обижает Пауло без всяких причин, Пьер сам признается: «Как только я его вижу, мне хочется его убить». Он просто не может удержаться, чтобы не ударить и не оскорбить его. Чанх рассказал об этом матери и предупредил ее, что, если Пьер не уедет, Пауло просто умрет от отчаяния или Пьер действительно убьет его. А за нее, девочку, он тоже боится, спрашивает китаец. «Нет, за меня нет», говорит девочка.
Китаец все же как-то спросил у Чанха, что он об этом думает, Чанх ответил: «Нет, нет, она в безопасности».
Девочка придвигается ближе к китайцу. Закрыв лицо руками, она говорит:
— И все-таки мы любим его, и вот почему… Ведь он не знает, что он прирожденный преступник. И никогда этого не узнает, даже если когда-нибудь убьет Пауло.
Они разговаривают о Пауло. Китаец находит его очень красивым, и Чанха тоже. Он говорит, что их можно принять за братьев, Пауло и Чанха.
Она не слушает его. Она говорит:
— После «Каскада» мы поедем за деньгами. Потом я вернусь вместе с ними в гостиницу «Шарнер». Когда мама приезжает в Сайгон, я всегда ночую там вместе с ней, как когда-то, когда я была маленькой, там у нас есть возможность поговорить.
— О чем?
— О жизни — девочка улыбается — о ее смерти — она улыбается — как и ты в Маньчжурии также разговаривал со своей матерью, особенно после той истории с девушкой из Кантона.
— Она, видно, много чего знает, твоя мать.
Да нет же, говорит девочка, нет, совсем наоборот, теперь она уже ничего не знает. То есть как бы знает все. И ничего. Серединка наполовинку: кое что она еще помнит, только неизвестно что, ни ей, ни нам, ее детям. Возможно, она до сих пор помнит названия деревень на севере Франции: Фрож, Бонни, Дуллан, и еще городов: Дюнкерк, например, помнит, где начинала свою преподавательскую деятельность, помнит, как выходила замуж за инспектора начальной школы.
«Каскад» находится над маленькой речушкой, которую питают источники, в диком парке недалеко от Сайгона. Всей компанией они поднялись на танцплощадку, она прямо над источниками, от которых тянет свежестью. Пока здесь еще никого нет, кроме двух метисок, в баре — платных партнерш, которые поджидают клиентов. Как только появляются клиенты, они ставят пластинки. Молодой вьетнамец принимает заказы. Весь персонал одет в белое.
Китаец с девочкой танцуют.
Старший брат смотрит на них. Хмыкает с издевкой.
Несчастье снова рядом. Оно здесь, в его непристойном, натужном смехе.
— Что его так смешит? — спрашивает китаец девочку.
— То, что я танцую с тобой.
Девочка с китайцем тоже начинают смеяться. А потом все меняется. Смех старшего брата становится лживым, резким. Он говорит, кричит:
— Прошу прощения, у меня это нервное. Не могу сдержаться… вы… вы так плохо подходите друг другу… Я просто умираю от смеха.
Китаец оставляет девочку. Пересекает танцплощадку. Подходит к старшему брату, который сидит за столом рядом с матерью. Подходит очень близко к нему. Методично рассматривает его, словно ему это очень интересно.
Старший брат пугается.
Тогда китаец говорит очень спокойно, очень ласково, с улыбкой:
— Извините, я вас плохо знаю, но вы меня интригуете… Зачем вы заставляете себя смеяться… Что вы имеете в виду?
Старший брат испуган:
— Я не ищу ссоры… но если речь идет об этом… драться я всегда готов.
Китаец искренне смеется:
— Я занимался китайской борьбой. Я всегда об этом предупреждаю.
Теперь пугается еще и мать.
— Не обращайте на него внимания, мсье, — кричит она. — Он пьян…
Старший брат пугается все больше и больше:
— Я что не имею права смеяться?
— Нет, — смеясь отвечает китаец.
— А чем это мой смех так вам не нравится?
Китаец ищет подходящее слово. Сначала ему ничего не приходит в голову. Он так и говорит, что, возможно, подходящего слова просто нет. Но тут же находит его:
— Лживый, ваш смех насквозь лживый. Вот оно, это самое слово: лживый. Один только вы и думаете, что смеетесь. На самом деле это не очень похоже на смех.
Младший брат поднимается, идет к бару, приглашает танцевать метиску. Он не слушает разговор китайца с Пьером.
Старший брат стоит возле своего стула, не приближаясь к китайцу. Потом садится и говорит совсем тихо:
— За кого он себя принимает, этот тип?…
Китаец продолжает танцевать с девочкой. Танец заканчивается.
Старший сын идет к бару. Заказывает мартель перрье… Старается держаться подальше от китайца. Китаец садится рядом с матерью, которая все еще напугана. Она спрашивает его дрожащим голосом:
— Вы правда занимались китайской борьбой, мсье?
Китаец смеется:
— О, нет… Никогда… Никогда, мадам. Вы даже не можете себе представить, до какой степени я далек от этого… мне просто это противопоказано, мадам…
— Спасибо, мсье, спасибо, — улыбается мать и добавляет. — Но ведь это правда, что все состоятельные люди в Китае ею занимаются.
Китаец не знает. Он не слушает мать. Он, как завороженный, смотрит на старшего брата:
— Просто удивительно, мадам, когда смотришь на вашего сына, прямо руки чешутся… Простите меня.
Мать наклоняется к китайцу, говорит совсем тихо, что она это знает и что это настоящая беда.
— Наверно, дочь вам рассказывала… — добавляет она. — Извините его, мсье, а главное, извините меня, я плохо воспитала своих детей, и больше всех за это наказана.
Мать. Она ищет сына глазами возле бара, говорит, что отвезет его обратно в гостиницу, что он пьян.
Китаец улыбается:
— Это я должен извиняться, мадам. Мне не надо было отвечать ему… но я почему-то не смог сдержаться. Не уходите из-за этого.
— Спасибо, мсье. А то, что вы сказали про него, я давно это знаю. Мой мальчик сам напрашивается на кулаки.
— Возможно, он очень злой?
Мать в нерешительности. Потом говорит:
— Может и так… но главное — жестокий. Понимаете, самое ужасное, что в нем есть — это жестокость, все его злобные выходки доставляют ему удовольствие, вот что удивительно. И ведь как он умеет досаждать людям, он делает это просто виртуозно. — Мать становится задумчивой. — По-французски это называется дьявольской изобретательностью.
— А в Китае в таком случае говорят про демонические силы и злых духов.
— Все это одно и то же, мсье.
— Согласен, мадам.
Китаец устремляет на мать долгий взгляд, и ей становится страшно. Она спрашивает, в чем дело.
— Я бы хотел, чтобы вы мне сказали правду, мадам, о вашей дочери… Ваш сын когда-нибудь бил ее?
Испуганная мать тихонько стонет. Старший брат ничего не слышит. Мать в нерешительности долго смотрит на китайца:
— Нет, ее била я сама, мсье, потому что боялась, что он ее убьет — отвечает она наконец.
Китаец улыбается матери.
— Но ведь это он вас заставлял, ваш старший сын?
— … пожалуй, да… но все не так просто… я делала это из любви к нему, чтобы ему угодить… чтобы хотя бы изредка он чувствовал себя правым… понимаете…
Мать плачет. Старший сын наконец кое-что заметил. Подходит к ним. Останавливается в тот момент, когда китаец поднимает на него глаза. Мать не обращает на это внимания. Она шепотом спрашивает у китайца, рассказывала ли ему об этом девочка…
Китаец говорит, что нет, никогда, он догадался об этом только что, прямо здесь, но подозрения у него были давно, потому что чувствовал в девочке постоянную тревогу, она вела себя, как ребенок, который мучается детскими страхами, боялась всего: грозы, темноты, нищих, моря… китайцев — он улыбается матери — меня, всего.
Мать тихо плачет. Китаец смотрит на старшего сына, пытаясь объективно оценить его: красиво ли его лицо, заботится ли он о своем туалете, претендует ли на элегантность. Не отрывая от него взгляда, спрашивает у матери, какие именно слова употреблял тогда Пьер. Он говорил, отвечает мать, что девочку надо держать «в узде», чаще всего употреблял слово «пропащая», уверял, что, если они с матерью вместе ничего не будут делать, девочка совсем пропадет, потому что по доброй воле ни одному мужчине не откажет.
— Вы поверили ему, мадам?
— Я и сейчас ему верю, мсье. — Она смотрит на него. — А вы, мсье?
— Мадам, я верю в это с первого же дня. Как только увидел ее на пароме и полюбил ее.
Они улыбаются друг другу со слезами на глазах.
— Но даже совсем пропащую я все равно любил бы ее всю жизнь… И до каких пор длились эти побои?
— До того дня, когда Пауло обнаружил нас все троих запертыми в комнате. Он не вынес этого. Он бросился на него.
Ничего страшнее я в своей жизни не переживала, — добавляет мать.
— За которого из ваших сыновей вы тогда испугались, мадам? — совсем тихо выдыхает он.
Мать смотрит на китайца, встает, чтобы уйти, потом снова садится.
— Я прошу у вас прощения, — говорит китаец.
Мать берет себя в руки:
— Вы должны это знать, мсье, даже любовь к собаке — она священна. И у человека есть право, такое же священное, как и право жить, ни перед кем за это не оправдываться.
Китаец опускает глаза, он плачет. Говорит, что никогда не забудет: «даже к собаке»…
Девочка танцует с Чанхом. Разговаривает с ним шепотом:
— Скоро я дам тебе пятьсот пиастров для матери. Но матери ты их не отдашь. Сначала ты их спрячешь, и так, чтобы Пьер про это не проведал.
Чанх говорит, что сумеет это сделать:
— Да я и под страхом смерти ни слова Пьеру не скажу о деньгах. К тому же с тех пор, как он курит опиум, я сильнее его.
Продолжая танцевать, Чанх вдыхает аромат ее волос, целует ее, словно они одни. Никто не обращает на это внимания, ни ее семейство, ни китаец. Китаец смотрит, как девочка танцует с Чанхом без всякой ревности. Он вновь бредет, потерянный и одинокий, в бескрайних пространствах их неизбежной разлуки. Мать видит его страдания. Она очаровательна, говорит ему:
— Как же вы страдаете из-за моей дочери, мсье!
Старший брат на том же месте, где и был, возле танцплощадки. Он видит, что опасность миновала, китаец отвлекся:
— Китайская обезьяна! — громко говорит он.
Китаец улыбается матери.
— Да, мадам, я страдаю из-за нее так, что у меня не хватает на это сил.
Мать, опьяневшая, прелестная, плачет из-за китайца.
— Это должно быть ужасно, мсье, я вам верю… но как это любезно с вашей стороны, что вы разговариваете со мной о моей дочери с такой искренностью… Мы могли бы разговаривать с вами ночи напролет, не правда ли…
— Да, мадам, это правда. Мы бы разговаривали о ней и о вас. (Пауза.) Так ваш сын говорил, что ее нужно бить для ее же блага, и он в это верил, как вы думаете?
— Да, мсье. Я знаю, что это странно, но это так. И в этом я могу вам поклясться.
Китаец берет руку матери, целует ее.
— Возможно он тоже понял, что она в опасности, — говорит он.
Мать восхищена, плачет.
— Если бы вы знали, как ужасна жизнь, мсье… — говорит она.
Девочка и Чанх перестали танцевать.
— В конверте есть отдельный пакет, в нем двести пиастров для тебя.
Чанх удивлен:
— От него?
— Да, от него. Не пытайся понять.
Чанх молчит. Потом говорит:
— Я сохраню. На потом — уехать в Сиам.
Китаец сел за столик. Ему надо побыть одному. Он одинок в городе и в жизни. А в сердце — любовь к этой девочке, которая уедет и уже больше никогда не будет рядом с ним, рядом с его телом. Он в безысходном горе. И белая девочка это знает.
Она смотрит на него и впервые понимает, что между ними, между ним и ею всегда стояло одиночество, и это одиночество, китайское одиночество, как бы охраняло ее, оно было ее крепостью, возведенной с ним рядом. Точно так же, как и местом слияния их тел, их любви.
И уже тогда она понимала, что их история — это история большой любви.
Младший брат идет танцевать с метиской из бара, Чанх смотрит на Пауло: он танцует с удивительным изяществом. Пауло никогда не учился танцевать. Девочка говорит об этом Чанху, который этого не знал.
В этой сцене только мать и старший брат как бы в стороне. Каждый в одиночестве смотрит, как танцует Пауло.
Младший брат возвращается. Приглашает танцевать сестру. Они часто танцевали вместе, на них приятно смотреть: младший брат танцует как бы во сне, можно подумать, что он делает это бессознательно. Он не смотрит на сестру, и сестра тоже не смотрит на него. Они танцует вместе, даже не понимая, как. Больше так танцевать они уже не будут никогда. «Когда они танцуют, они похожи на наследников престола», — говорит мать. Иногда они смеются своим особым смехом, непонятным для других, хитроватым, неповторимым. Они не говорят ни слова, смеются, просто переглянувшись. И все вокруг смотрят на них и радуются. Они этого не знают.
Китаец плачет, глядя на них. Шепотом произносит слово: обожание.
Мать услышала. Она говорит, что да, это так… ее дети именно так относятся друг к другу.
Слышен голос старшего брата. Он обращается к матери:
— Пауло не должен показываться вот так, на людях, он танцует, как чурбан… Это надо прекратить… раз и навсегда…
Никто, кажется, не слышит его, кроме девочки, но и она не показывает вида.
Младший брат с сестрой кончили танцевать. Она подходит к китайцу, который один сидит за столом. Хочет танцевать с ним. Они танцуют.
— Я так испугалась, — говорит девочка.
— Что я его убью?
— Да.
Девочка снова улыбается китайцу:
— Ты не можешь это понять.
— Я немножко понимаю.
— Может быть, ты и прав, что я никогда не полюблю тебя. Я говорю про сейчас. И только. Сегодня, сейчас я тебя не люблю и не полюблю.
Китаец ничего не отвечает. Девочка продолжает:
— Я предпочла бы, чтобы ты меня не любил. Чтобы все было как обычно, как с другими. Мне так хочется. Не надо любить меня больше других.
Молчание.
— Мы все уедем, даже Пауло. Останется только Чанх. Ты будешь один со своей женой в Голубом Доме.
Он говорит, что знает это так хорошо, как только возможно.
Они продолжают танцевать.
К этой теме больше не возвращаются.
Танец заканчивается, они останавливаются.
— Я бы хотела, чтобы ты потанцевал с одной из здешних девушек. Что бы я хоть раз могла посмотреть на тебя с другой.
Китаец в нерешительности. Потом идет и приглашает самую красивую из профессиональных танцовщиц, ту, что танцевала с Пауло.
Они танцуют танго.
Девочка облокотилась о балюстраду танцплощадки, прямо напротив китайца и его партнерши, смотрит на китайца, на того самого мужчину с парома в светлом, шелковом костюме: он так подтянут, элегантен, точно на роскошном южном курорте, только здесь это кажется лишним, неуместным. И даже оскорбительным.
Девочка не отрывает от него глаз.
Китаец полностью отдался своему горю. Он горюет, потому что знает: у него все равно не хватит сил украсть ее у закона. Знает, что он совершенно бессилен и с собой тоже ничего не может поделать: он никогда не убьет отца, никогда ничего у него не украдет, никогда не увезет с собой девочку ни на поезде, ни на пароходе, чтобы спрятаться вместе с ней далеко, далеко. Точно так же, как он знает закон, он знает и то, что никогда не пойдет против закона.
Танго кончилось. Китаец возвращается к девочке.
Девочка говорит о деньгах, о том, как она их ненавидит, потому что без них вообще ничего невозможно, ни остаться, ни уехать:
— Самое ужасное, это долги. Правда, про них ты ничего знать не можешь… но они доводят до безумия. Зарплата матери почти вся уходит на них, на оплату процентов с долгов. Это самые большие наши расходы. Мы до сих пор платим за погибшие рисовые поля, которые ни на что не годны, их даже нищим не подаришь.
— Я хочу поговорить с тобой о твоем брате Пьере, — вдруг говорит китаец. — На прошлой неделе я встретил его у курильни возле реки. Он попросил у меня сто пиастров. Я дал. Думаю, он будет продолжать с наркотиками, пока жив, и еще, — он способен на ужасные вещи. Он может сделать все что угодно, и даже самое худшее. Не представляю, что с ним будет во Франции, когда он останется без опиума. Тогда он перейдет на кокаин, а это очень опасно. Твоя мать должна прятать от него Пауло и поскорей. Да и тебя он может сделать проституткой, он не станет колебаться, он думает только о себе. Пока он немного тебя побаивается, но это ненадолго. У меня такое чувство, что вы живете рядом с убийцей.
— Он уже пытался продать меня одному врачу из Сайгона, который проездом был в Садеке, — рассказывает девочка. — Чанх узнал это от самого этого врача… И хотел убить Пьера. Ты сам дал ему сто пиастров. Скажи, ты бы дал их кому угодно?
— Да.
— Почему? — смеется девочка.
— Точно не знаю. Может ему я дал их, чтобы он не так изводил мать. Хотя нет. Я ведь сам люблю опиум. Да, да, дело только в этом. Теперь я это понимаю.
— Мы все готовы были его убить, даже мама. Сто пиастров, вот по его мнению, сколько я стою! Эту сумму он и попросил у того врача…
Молчание. Китаец спрашивает:
— Этот врач тебе не нравился?
— Нет. До тебя мне нравился Чанх.
Это китаец давно понял.
Он говорит, что уходит, поедет играть в карты в Шолон. Шофер вернется за девочкой в «Каскад» и отвезет на его квартиру за деньгами.
— Сегодня вечером я отдам эти деньги Чанху, а потом, уже в Садеке он отдаст их матери.
Китаец подходит попрощаться с матерью. Он забывает заплатить, но тут же спохватывается, кладет сто пиастров на блюдечко, которое специально для этой цели поставлено на их стол. Официант берет деньги, идет за сдачей, возвращается, кладет сдачу на блюдечко.
Тогда старший брат медленно поднимается и идет к бару. Потом возвращается к столу с блюдечком и прикрывает его ладонью.
Только девочка и Чанх видели, как старший брат взял деньги. Они смеются. Но ничего не говорят. Девочка и Чанх всегда смеяются, когда старший брат ворует деньги. Ну вот, он положил их в карман.
В тот вечер все испортил официант, который подошел к столу, чтоыбы взять чаевые и принялся жаловаться на клиентов, забывших заплатить «за обслуживание». Как только старший брат увидел его, он тут же, не дожидаясь остальных, удалился и уселся в свой «ситроен». Девочка совсем забыла о том, что старший брат очень труслив. Но и она тоже побаивается скандала. И даже Чанх боится за старшего брата.
Младший брат продолжает танцевать как ни в чем не бывало, он не видел этой сцены.
Старший брат вновь появляется и кричит: «Эй, вы там, уходим из этого притона!» Он в бешенстве, требует, чтобы младший брат немедленно прекратил танцевать. Девочка встает между братьями. Говорит, что Пьеру придется подождать, пока закончится танец.
Старший брат ждет.
Мать пьяна. Смеется по любому поводу: над тем, что ее старший сын украл деньги, над его испугом, его растерянностью, словно все это очень смешная, веселая и даже не лишенная спортивного интереса игра, которую она знает наизусть и которая не перестает веселить ее, как веселит ее всегда детская непосредственность.
Старший брат снова уходит к автомобилю.
Один из служащих «Каскада» предупреждает посетителей: дансинг закрывается. Музыка смолкает. Бар закрывается.
Девочка говорит Чанху:
— Мы и правда не семья, а какая-то шпана.
Чанх говорит, что это совершенно неважно и смеется.
Девочка говорит Чанху, что она едет за деньгами на квартиру к китайцу, а он, Чанх, пусть ждет ее на улице Льотей, у канав, там, где Алис занимается проституцией. Чанх знает, где это. Он помнит историю, которую рассказала ему девочка, историю про Алис и незнакомых мужчин на автомобилях, которые останавливаются именно в этом месте.
Девочка обо всем рассказывала Чанху, кроме своей истории с китайцем из Садека. А о Чанхе она разговаривала только с китайцем из Садека.
Танцплощадка пустеет.
Лимузин освещен изнутри, как тюрьма.
Пассажиров в нем нет. Шофер ждет девочку.
Старший брат заснул в «ситроене».
Мать с Пауло в недоумении: они не понимают, куда подевался китаец. Чанх и девочка просто умирают от смеха.
Мать садится на заднее сидение «ситроена», рядом с Пьером.
Младший брат, как всегда, садится рядом с Чанхом.
Шофер распахнул дверь «Леон Болле».
Девочка садится на заднее сидение.
Семейство смотрит на нее с удивлением. Все ждут, когда же появится китаец, сестра отъезжает одна.
Девочка смеется.
Шофер говорит ей по-французски:
— Хозяин велел нам ехать в Шолон.
Шофер останавливается возле квартиры хозяина. Выходит, чтобы открыть дверь. Девочка выходит из автомобиля, тихонько заходит в квартиру. Она ведет себя так, словно в квартире кто-то спит. Очень осторожно закрывает за собой дверь. Смотрит вокруг: никого. Раньше она никогда не была здесь одна. Она не торопится.
Большой приоткрытый конверт лежит на столе.
Она не сразу берет его. Садится в кресло у стола. Сидит в нем наедине с деньгами.
На улице шофер выключил мотор автомобиля.
Почти полная тишина, только где-то вдалеке воют собаки.
В большом конверте два поменьше: для матери и для Чанха. Пачки денег в банковской упаковке. Девочка не вынимает деньги из конвертов, напротив, она заталкивает их поглубже в большой, желтый конверт.
Девочка остается в том же положении. На кресле весит черный халат ее любовника, траурный, пугающий. Кажется, что это место уже покинуто навсегда. Плачет. Сидит и плачет. Она одна с деньгами. Не может без волнения думать об этих деньгах, которые ей удалось достать. Да, эти деньги они достали вместе с матерью. Плачет тихо-тихо. Потому что слишком хорошо все понимает. Потому что ей невыносимо грустно. Но совесть ее спокойна, совершенно спокойна. Берет свой портфель. Кладет туда конверт. Встает. Гасит свет. Выходит.
Перед нами все та же комната.
Темнеет.
Мы слышим, как ключ поворачивается в замке. Потом шум мотора. Автомобиль отъезжает и растворяется в городе.
***
Пансион «Льотей». Двор пуст.
Как и каждый вечер возле столовых молодые слуги поют и играют в карты.
Девочка снимает туфли и поднимается в спальню. Окна, которые выходят на улицу, за пансион, открыты.
Несколько девушек из окон наблюдают за играми Алис, которая снова устроилась в канаве на темной улице. Среди зрителей — две воспитательницы. Эта улица — одна из окраинных в Сайгоне, здесь и расположен пансион молодых метисок, покинутых их отцами белой расы.
Девочка подходит к окну и выглядывает на улицу. Мужчина двигается, лежа на женщине. Оба одеты во все белое.
Сеанс окончен. Алис и мужчина поднимаются с земли.
Элен Лагонель среди девушек, которые смотрят из окон.
Девочка ложится в кровать. Элен Лагонель и другие девушки тоже.
Алис возвращается. Она проходит по спальне, тушит свет, ложится.
Девочка встает. Выходит в коридор, потом во двор, потом на улицу. Она идет туда, где у нее назначено свидание с Чанхом.
Она очень тихо произносит певучее имя Чанха.
Девочка и Чанх.
Чанх появляется из темноты, из-за пансиона. Девочка подходит к нему. Они обнимаются. Без единого слова. Она говорит, что деньги у нее.
Они идут к «ситроену», который стоит за пансионом.
Она садится на заднее сидение, откидывается на спинку. Они смотрят друг на друга. Чанх знает, чего она хочет.
Ни слова не говоря, он едет к зоопарку. Там — ни души. Он останавливает автомобиль возле вольера с хищниками.
— Раньше я приходила сюда одна по четвергам, — говорит девочка. — А потом уже с тобой.
Они смотрят друг на друга.
— Ты его любовница, — говорит Чанх.
— Да… А ты надеялся, что нет…
— Да.
Чанх стонет. Бормочет что-то по-вьетнамски. Не смотрит на нее.
— Иди ко мне, Чанх, — говорит она.
— Нет.
— Мы очень давно этого хотим, и ты, и я… иди… ты не должен больше бояться… Иди ко мне, Чанх.
— Нет. Не могу. Ты моя сестра.
И все-таки Чанх подчиняется. Они обнимаются, вдыхают аромат друг друга. Плачут. Засыпают, так и не познав друг друга.
Девочка просыпается. Еще темно. Она зовет Чанха, говорит ему, что они должны приехать в гостиницу «Шарнер» до рассвета.
Снова погружается в сон.
Довольно долго Чанх смотрит, как она спит, а потом едет по направлению к гостинице «Шарнер».
Гостиница «Шарнер». Номер. Младший брат. Спит.
Чанх выдвигает вторую кровать. Ложится на металлическую сетку.
Они очень тихо говорят о матери. Он разговаривал с матерью о Пьере. Рассказывает девочке:
— На прошлой неделе Пьер снова задолжал в «Курильне Меконга». Мать сказала мне, что если он не заплатит, то отправится в тюрьму. Одна мысль об этом приводит ее в ужас. Даже если удастся быстро отправить его во Францию, платить все равно придется. Но с его отъездом все наконец кончится. Только мать должна отложить денег, чтобы все же заплатить в курильне. Не понимаю, как она до сих пор не сошла с ума.
— Почти сошла. И ты это знаешь, — говорит девочка.
— Да. Знаю.
— Не говори ничего матери об этих деньгах, — еще раз просит девочка. — Она позволит Пьеру украсть их в тот же вечер.
— Все это я знаю. Я сам заплачу в курильне. А остаток спрячу в тайнике.
Молчание. Девочка смотрит на Чанха. Говорит ему:
— Всю мою жизнь я буду желать тебя.
Она отдает ему большой конверт с деньгами, и он заворачивает его в небольшой шарф, а потом обвязывает этот шарф вокруг своей талии, затягивает его узлом.
— Пусть попробует отобрать его у меня, — говорит он удовлетворенно.
— Даже мне не говори, где ты спрячешь деньги, — просит девочка.
Чанх клянется, что даже Пауло, который вообще ничего не помнит, он ни за что ничего не скажет.
Девочка смотрит на Чанха, тот дремлет.
Когда они ездили на плотину в «ситроене», Чанх пел, чтобы девочка заснула. И еще он пел, чтобы она не боялась ни злых духов, ни леса, ни, конечно же, тигров, пиратов и никаких других ужасов азиатских границ Камбоджи.
Чанх в полусне. Девочка ласкает его. Она думает о лесе Сиам и плачет.
Чанх не мешает девочке, он даже начинает снова петь для нее. Она плачет, спрашивает его, почему он отказывается от нее. Он смеется. Говорит, что боится — вдруг он убьет белокожего мужчину или женщину и потому он должен быть осторожен.
Снова Шолон.
Иногда шофер один приезжает на квартиру китайца. Его хозяина там все еще нет. А потом китаец появляется неизвестно откуда, словно гость, чтобы навестить девочку.
Его квартира почти никогда не бывает закрыта, даже ночью. Китаец не запирает ее. Говорит, что хорошо знаком с соседями. Очень часто, до появления девочки, он устраивал вечеринки, приглашал соседей с их улицы и с других тоже. Потом он познакомился с ней, и вечеринки прекратились. Девочка как-то спросила его, сожалеет ли он об этом. И он ответил, что не знает.
В один из вечеров, в один из последних вечеров, черного автомобиля нет на улице лицея. Девочка страшно пугается. Она едет в Шолон на рикше. Китаец дома. Один. Спит. Свернувшись клубочком. Но она-то знает, что он не спит. Она долго смотрит на него, не приближаясь. Он делает вид, что просыпается. Улыбается ей. Тоже долго смотрит на нее, не произнося ни слова. Потом протягивает руки, она идет к нему, и он обнимает ее, прижимает к себе. Потом отпускает. Говорит, что не может. После этого в комнату проникает мысль о разлуке и остается там, как что-то зловонное, отчего хочется бежать без оглядки.
Он говорит, что его тело не хочет больше той, что уезжает и оставляет его навсегда. Оставляет таким одиноким.
Он не говорил о страдании. Он просто весь отдавался ему. Он говорил, что постепенно начинает любить это страдание, что оно заменяет ему девочку.
Вот это навсегда осталось не очень понятным для девочки. Он плохо умел объяснить.
Наверное, он любил ее безумно, больше жизни. А потом полюбил лишь беплотную память об этой любви, память, причиняющую ему страдания.
И все же каждый вечер шофер ждал девочку в черном автомобиле.
Он обнимает ее. Спрашивает, разве пансион не закрылся час назад. Он отвечает: да, конечно, но ведь можно пробраться через калитку сторожа.
— Он знает нас, — говорит она. — А если он не услышит, можно зайти за кухню и покричать слугам, они откроют.
Китаец улыбается.
— Все слуги вас знают? — спрашивает он.
— Да, мы приходим и уходим, когда хотим. Мы как братья и сестры. С ними я говорю по-вьетнамски. — Внезапно девочку охватывает гнев, она едва-едва сдерживает его. — Если бы я была обязана возвращаться каждый вечер, я бы взяла с собой Пауло и Чанха и сбежала в Прей-Ноп. На плотину. Мать об этом знает.
Китаец спрашивает, где находится плотина. Девочка отвечает, что ему это знать совершенно необязательно.
— Да, на плотину, — повторяет она. — С Пауло и Чанхом.
И это все равно, что побывать в раю. Она повторяет, что именно таким она представляет себе рай.
Девочка мечтала обо этом еще много лет, уже после отъезда: снова увидеть Прей-Ноп, дорогу в Реам. Ночь. И дальше — дорогу на Кампот, что идет до самого океана. И танцульки в портовой забегаловке в Реаме под «Китайские ночи», «Рамону», а в качестве партнеров — молодые иностранцы, которые занимаются контрабандой на побережье.
— А бывает так, что ты совсем не возвращаешься в пансион? — спрашивает он.
— Нет, обычно все же возвращаюсь. Только когда приезжает мама, я тебе об этом уже говорила, я ночую вместе с ней в гостинице «Шарнер». Тогда мы с Пауло и Чанхом ходим вместе в кино. Я редко хожу в кино одна.
— А ты когда-нибудь ездила одна с Чанхом на плотину?
— Случалось. После сезона дождей, проверить посевы или заплатить рабочим.
Она рассказывает, что они спали вместе на походной кровати, но она была еще очень маленькая, и он не трогал ее. Они даже играли в это — страдали, что не могут удовлетворить свое желание. И плакали из-за этого. А потом он влюбился в меня и с ним стало труднее, — добавляет она.
Китаец не вмешивается. Дает ей выговориться. Смотрит на нее. Она знает: не ее он видит, а первые ряды кинотеатра «Эдем», куда каждый вечер ходят молодые метиски, сбежавшие из пансиона «Льотей».
— С Элен, — говорит она, — я редко хожу в кино, она там скучает, ей в кино не интересно. Понимаешь, самое главное, в «Эдеме» мы не платим за билеты. Когда-то, когда мать жила в Сайгоне и ждала назначения, она играла в «Эдеме» на пианино. И теперь дирекция пропускает нас в кино бесплатно… Да, вот что я забыла — я иногда хожу в кино с моим учителем математики.
— А почему с ним?
— Потому что он меня об этом просит. Он совсем молодой. Скучает в Сайгоне.
— Он тебе нравится…
Девочка, с сомнением:
— Не очень…
— А Чанх?
Она задумывается. Потом говорит:
— Как тебе объяснить… Чанх мне нравится в тысячу раз больше, чем учитель математики. Он мне нравится очень сильно. Ты это знаешь…
— Да.
— Зачем же тогда ты меня спрашиваешь?…
— Чтобы страдать по тебе…
Внезапно она становится очень нежной. Говорит, что ей приятно говорить о Чанхе.
А еще она говорит, что в один прекрасный день Чанх вернется в свою деревню, в ту, что в горах Слоновой Цепи, возле Сиама. И тогда он будет совсем рядом с тем местом, где построена их плотина.
Они едут к каналу возле транспортной конторы: с тех пор, как наступила жара, они ездят туда каждый день.
Шофер останавливается возле лотка под зеленым навесом. Они пьют рисовую водку.
Китаец смотрит на девочку с обожанием и признается ей в этом:
— Я обожаю тебя, тут ничего не поделаешь, — он улыбается, — хотя и страдаю ужасно.
Шофер пьет вместе с ними. В таких местах они всегда пьют все вместе, смеются вместе, вот только шофер никогда по собственной инициативе не обращается к девочке.
Девочка смотрит на китайца, хочет ему что-то сказать. Он понимает это:
— В чем дело?
Она говорит, что сегодня вечером хотела бы вернуться в пансион:
— Ради Элен. Каждый вечер она ждет меня, и если я не прихожу, ей грустно. И она не спит.
Китаец смотрит на девочку:
— Это неправда.
— Да, это самая настоящая неправда. А правда то, что мне сегодня хочется побыть одной. Чтобы подумать о тебе и обо мне. О том, что случилось.
— И вообще ни о чем.
— Да — и ни о чем тоже.
— Но ты не станешь думать о том, что будет с тобой дальше, уверен, что об этом ты никогда не думаешь.
— Да, ты прав.
Он говорит, что давно понял это. Она улыбается своему любовнику, прижимается к нему, прячет лицо у него на груди.
— Мне кажется, наша с тобой история — это начало моей жизни. Как бы премьера.
Китаец гладит девочку по голове.
— А как ты это поняла…
— Я поняла это потому, что мне иногда хочется умереть, страдать, остаться одной, без тебя, чтобы любить тебя, страдать из-за тебя и думать о том, как мне теперь жить. — Она поднимает на него глаза и говорит. — Ведь ты тоже иногда хочешь остаться один.
— Да, вот когда ты спишь ночью, я как бы остаюсь один, — говорит он.
Она смеется.
— Да, и я тоже, когда ты спишь, но я думала, с тобой это бывает еще и когда ты говоришь по-китайски. — Отвернув от него лицо, она продолжает. — В прошлом месяце я решила, что беременна. У меня была задержка почти на неделю. Сначала я испугалась, в таких случаях всегда страшно, неизвестно почему, а потом, когда пошла кровь… я пожалела…
Она замолкает. Он прижимает ее к себе. Она дрожит. Не плачет. Ей холодно от того, что она сказала.
— Я стала представлять себе, каким он был бы, наш ребенок. Я видела его. Настоящий китаец, как ты. Это ты был рядом со мной, ты играл с моими руками.
Он ничего не говорит. Она спрашивает, уступил бы его отец, если бы у них действительно родился ребенок.
Китаец молчит.
Потом отвечает. Говорит, что нет, что это была бы настоящая трагедия, но отец все равно бы не уступил.
Девочка смотрит, как он плачет. Она тоже плачет тайком от него. Она говорит, что они еще увидятся, иначе и быть не может… Он не отвечает.
Девочка пересекает большой двор в пансионе «Льотей».
В глубине коридора, со стороны столовой, горит свет. Поет тот самый слуга, который смотрел когда-то на пасодобль. Сегодня вечером он поет песню, которую девочка знает наизусть, ту самую, которую пел Чанх на рассвете, когда они выезжали из леса, перед Кампотом.
Девочка любила вот так пройтись ночью по большому двору пансиона «Льотей», по крытым дворикам, спальням: ночная темнота нагоняла на нее страх, и это тоже ей нравилось. Нравилось и то, как молодые слуги смотрят на поздно возвращающихся белых девушек.
На соседней с ней кровати спит Элен Лагонель.
Девочка не будит ее. И сама она, как только закрывает глаза, погружается в самозабвенный, детский сон.
Комната китайца.
Они лежат в кровати, прижавшись друг к другу. Не смотрят друг на друга. Китаец ужасно страдает. Девочка же теперь почти каждый вечер, как только попадает в его квартиру, начитает бояться Лонгана. Она боится, что умрет там.
В тот вечер она говорит с ним об Элен Лагонель. Говорит, что хочет привести ее к нему. Чтобы он переспал с нею. Уверяет, что если сама попросит Элен Лагонель, она придет.
— Мне бы очень хотелось, чтобы ты овладел ею, как будто я отдала ее тебе… я бы хотела, чтобы это случилось до того, как мы расстанемся.
Он не понимает. Похоже, слова девочки оставляют его равнодушным. Он не смотрит на нее. Она говорит и плачет. Он смотрит в другую сторону, на улицу, в ночь.
— Получится так, как будто она твоя жена… китаянка… но принадлежит мне, и я тебе ее отдаю. Мне нравится любить тебя, страдая. Я здесь, вместе с вами. Я смотрю. Я даю вам разрешение обманывать меня. Элен семнадцать лет. Но она совсем неопытна. Такой красавицы, как она, я еще не видела никогда. Она девственница. И сходит из-за этого с ума… Сама того не понимая. Она вообще ничего не понимает.
Китаец молчит.
— Я хочу отдать ее тебе, очень хочу… Ты понимаешь или нет?… — кричит девочка.
Девочка замолчала. Теперь говорит китаец. Но не об Элен, а о своем горе:
— Я больше ничего не понимаю, не понимаю, как со мной это случилось… как я стерпел это от моего отца, позволил ему убить вот таким образом сына.
Молчание. Девочка бросается на своего любовника. Бьет его. Кричит:
— Элен, она тоже грустная, очень грустная… И даже не понимает, почему… Все пансионерки влюблены в нее… И воспитательницы, и директриса, и учителя. Все. А ей наплевать. Может, она этого не видит, не знает об этом. Но тебя увидеть она может. Ты сделаешь с ней то же, что со мной, скажешь те же слова. А потом однажды ты спутаешь меня с ней. И когда вы уже совсем начнете забывать меня, я буду смотреть на вас и плакать. До моего отъезда остается десять дней, а я не могу о нем думать, у меня перед глазами только ты и она…
— Не хочу я никакой Элен Лагонель, — кричит китаец. — Я вообще больше ничего не хочу!
Девочка замолкает. Он засыпает. Спит в теплых струях воздуха от вентилятора. Она произносит его имя очень тихо, один-единственный раз. И засыпает. Он ничего не слышал.
В темноте ночи внезапно слышится шум дождя. Девочка спит.
Китаец говорит спокойно, словно из глубины времени и отчаяния:
— Это муссон.
Она проснулась. Услышала его слова.
Дождь лавиной обрушился на город. Словно полноводная река поглотила Шолон.
Девочка снова заснула.
Китаец ласково зовет девочку, просит ее подойти с ним вместе к окну посмотреть на дождь, такой красивый, долгожданный после ужасного пекла, в котором они жили. Она открыла глаза, но не захотела никуда смотреть и закрыла их снова. Она ничего не хочет видеть. Нет, нет…
Она снова отвернулась к стене.
Он в глубокой задумчивости, чувствует себя очень одиноким.
Они оба очень одиноки. Они уже лишились друг друга. Уже расстались.
Молчание.
А потом он задает свой обычный вопрос. Теперь они разговаривают, просто чтобы разговаривать. Они дрожат. И руки их дрожат.
— Что ты будешь делать во Франции?
— У меня есть стипендия, я буду учиться.
— А твоя мать чего хочет для тебя?
— Ничего. Она столько всего хотела для своих сыновей. И потому для меня больше уже не хочет ничего. Пауло… возможно, она оставит его при себе. Но я бы хотела, чтобы он остался с Чанхом, там, в бунгало, у плотины.
Китаец начинает расспрашивать ее о Чанхе:
— А семья Чанха, она откуда?
— Он сам не знает. Он был совсем маленьким, когда моя мать увезла его. Странно, он не помнит своих родителей, он вообще ничего не помнит, только младших братьев и сестер. И лес.
— Он не старался что-нибудь узнать о братьях и сестрах?
— Нет. Он говорит, что вряд ли они живы.
Молчание.
Она внезапно ложится на него. Остается так лежать, прижавшись к его телу. Оба плачут.
Она говорит, спрашивает:
— Мы, наверно больше никогда не увидимся. Да?
— Да.
— Если только…
— Нет.
— Мы все забудем.
— Нет.
— Мы будем спать с другими.
— Да.
Слезы. Они плачут очень тихо.
— Потом когда-нибудь мы снова влюбимся.
— Наверно.
Молчание. Они плачут.
— Потом когда-нибудь мы будем разговаривать о нас с другими, будем рассказывать, как все было.
— А потом, через много лет, ты напишешь о нас.
— Не знаю.
Они плачут.
— И когда-нибудь мы умрем.
— Да. И вместе с нашими телами в гробу будет похоронена наша любовь.
— Да. Но книги не похоронят.
— Возможно. Но пока ничего неизвестно.
— Нет, известно, — говорит китаец. — Про книги все известно.
Иначе и быть не может.
Снова шум дождя в ночи.
Они лежат на кровати. Так и лежат обнявшись, но теперь они оба спят.
Мы видим их: их тела кажутся очень темными, потому что в сезон муссонов небо совсем черное, но мы сразу узнаем их: маленькое тело девочки, прижавшееся к длинному телу китайца из Северного Китая.
В полумраке комнаты звонит будильник.
Девочка встает. Выглядывает в окно. Еще не рассвело. Вспоминает. Плачет.
Принимает душ. Спешит и плачет. Смотрит на будильник. Еще очень рано, нет и шести. Видимо, он обо всем помнил и велел шоферу поставить будильник.
Небо еще ночное, темное.
Шофер открывает дверь. Дает девочке чашку кофе и китайское печенье.
Она все помнит. Помнит, что сегодня уезжает ее старший брат.
Шофер должен отвезти ее в порт.
Шофер сворачивает на дорогу к каналам. Едет быстро.
Останавливается перед оградой порта.
Чанх и младший брат уже здесь, напротив большого причала, где стоит отплывающий пароход.
В равнодушном, сером небе встает солнце. У причала тот самый пароход с каютами трех классов.
По одну сторону ограды, снаружи, младший брат и Чанх. Девочка присоединяется к ним.
По другую — мать и ее старший сын, Пьер, который уезжает.
На пристани всего несколько человек белой расы.
Все это напоминает отправку каторжников.
Среди палубных пассажиров мелькают туземные полицейские в форме хаки. Они босые.
Полиция всегда присутствует при отплытии пароходов. Выслеживают торговцев опиумом, беглецов из тюрем, зайцев, и прочую шваль любой национальности, занимающуюся незаконной деятельностью.
Палубы первого и второго классов заняты индусами, которые сойдут в Коломбо, и другими пассажирами неопределенного цвета кожи, которые плывут до Сингапура.
Все происходит как обычно.
На нижней палубе парохода — старший брат. Он спустился с палубы первого класса, чтобы быть поближе к матери.
Мать ведет себя так, словно не видит его. Он делает попытку засмеяться, словно все, что происходит, просто шутка. Он не видит ни сестру, ни брата. Смотрит только на эту женщину, которая стыдится его, на свою мать, и вдруг начинает рыдать.
Он впервые расстается с ней. Ему девятнадцать лет.
Девочка и младший брат плачут, обнявшись, объединенные отчаянием, которое ни с кем не могут разделить. Чанх рядом с ними, гладит их лица, руки. Плачет над их слезами и над слезами матери. Плачет над своей любовью к девочке.
Мать. Она стоит лицом к пароходу. Мы видим ее со спины. Оборачивается. Подходит к ограде, опирается на нее рядом с остающимися вместе с ней детьми. Она плачет совсем неслышно, совсем тихо, у нее больше нет сил. Она уже мертва. Как и Чанх, она гладит двух своих детей, разлученных с третьим, с их старшим братом, тем самым ребенком, который испорчен материнской любовью, обижен Богом.
На пароходе взвыла сирена.
Мать теряет голову.
Она бросается бежать. К пароходу.
Чанх открывает калитку и бежит вдогонку за матерью. Обнимает ее. Она не сопротивляется. Она говорит:
— Я плачу не потому, что он уезжает… я плачу потому, что он погиб, мне даже кажется, что он уже умер… и я больше не хочу его видеть, потому что это бессмысленно.
Пока пароход отплывает, Чанх не дает матери смотреть. Старший брат стоит, опустив голову, потом уходит с палубы, он больше не станет смотреть на мать.
Его больше не видно.
Оставшиеся на пристани долго стоят, обнявшись.
Потом Чанх отпускает мать. Она больше ни разу не взглянула в сторону парохода. Она знает, что это бесполезно. Все равно уже ничего не различишь, ни силуэты, ни лица. Теперь плачет только один Чанх. Он плачет обо всех. И о себе самом, сироте, вновь превратившемся в покинутого ребенка.
Дверь его комнаты открыта. Она входит. Китаец курит опиум. Он не реагирует на появление девочки.
Она подходит к кровати, ложится рядом, но не прижимается к нему, даже почти не касается.
Время от времени она принимается плакать. Он не мешает ей. Она притихла и словно не замечает его.
Молчание.
— Все кончено, — говорит она.
— Да. Я слышал сирену. — подтверждает он. — Конечно, это грустно. Но не надо плакать. Ведь никто не умер.
Девочка не отвечает, такое впечатление, что она теперь безразлична ко всему.
А потом она рассказывает ему то, что узнала от Чанха этим утром. Оказывается, мать определила старшего сына в пансион к их прежнему попечителю, далеко, в Дордонь. И она не увидит его, когда приедет во Францию. Наверно поэтому она была в таком отчаянии, расставаясь с ним.
— Она так мучится угрызениями совести, не может себе простить, что долгие годы не обращала никакого внимания на Пауло и на меня. Считает, что совершила преступление.
Китаец переводит разговор на свою женитьбу, чтобы отвлечь девочку от мыслей о старшем брате:
— Моя будущая жена приезжает в Садек, — говорит он. — Это последний раз перед свадьбой. Я должен поехать в Садек встречаться с ней.
Девочка само внимание. Сейчас она здесь, возле него и готова слушать про ту, другую, неизвестную ей женщину, женщину из романа: история этой женщины куда увлекательнее, чем ее собственная, она еще трагичнее, это история женщины, ставшей ее, — девочки — жертвой.
Китаец видит, что девочка вернулась к нему, что она слушает. Он продолжает рассказывать, лаская ее:
— Ничего интересного я тебе все равно не расскажу. В Китае уже десять тысяч лет ничего не меняется.
Она все же просит его продолжать.
— Когда я впервые увидел свою будущую жену, ей было десять лет. Мне двадцать. А обручили нас, когда ей было семь. Я никогда с ней не разговаривал. Она так же богата, как и я. Это главное, потому наши семьи и решили нас женить. Она вся в золоте, — он улыбается, — нефрите, брильянтах. Как моя мать.
Девочка слушает его внимательно, чего он и добивался.
— А почему еще вас решили поженить? — спрашивает она.
— Потому что ее семья отличается высокими моральными устоями.
Девочка улыбается, слегка насмешливо. Китаец тоже улыбается:
— Временами я забываю, что ты еще совсем маленькая, совсем девочка… Но вот когда я тебе что-то рассказываю, я сразу об этом вспоминаю…
Она сидит рядом с ним на кровати. Прячет лицо у него на груди. Она несчастна.
Она не плачет. Больше не плачет. Китаец тихо шепчет:
— Любовь моя… малышка…
Девочка дотрагивается до его лба:
— Ты такой горячий, как будто у тебя повышена температура.
Китаец смотрит на нее вблизи, чтобы лучше разглядеть ее. Он смотрит на нее словно в последний раз, хочет насмотреться на нее, пока она еще рядом.
— Тебе надо что-то мне сказать… — говорит он.
— Да, я солгала тебе. Мне исполнилось пятнадцать десять дней тому назад.
— Это не имеет значения. — После некоторого колебания он добавляет. — Отец знал. И сказал мне.
— Какой же он противный, твой отец! — кричит она.
Китаец улыбается девочке и добавляет:
— Китайцы, они очень любят маленьких девочек. Не плачь. А про тебя я действительно знал.
— А я и не плачу, — говорит она. И плачет.
— Я тоже хотел тебе кое-что сказать… — говорит он, — Я послал опиум твоему старшему брату. Он без опиума жить не может. Пусть он покурит хотя бы на пароходе… А еще я послал ему немного денег. Лично для него.
Она в отчаянии отшатывается от него. Но не произносит ни слова.
— Я бы очень хотел спать с тобой. Но я совсем не хочу тебя. Я умер для тебя.
Молчание.
— Ну и хорошо, — говорит она.
— Да. Я больше совершенно не страдаю. Сделай это сама для меня, чтобы я мог смотреть и запомнить.
Она выполняет его просьбу. В момент наивысшего наслаждения она произносит его имя по-китайски. Она кончила. Они смотрят друг на друга, смотрят со слезами на глазах. И впервые в жизни она произносит подходящие к случаю слова — слова из книг, из кинофильмов, из жизни, слова, которые говорят все любовники:
— Я люблю вас.
Китаец закрывает лицо руками, сраженный полнейшей банальностью этих слов. Он говорит, что верит — это правда. Закрывает глаза. Говорит совсем тихо:
— Думаю, именно это с нами и случилось.
Молчание.
Он снова зовет ее:
— Девочка моя… маленькая…
Он целует ее губы. Ее лицо, ее тело. Ее глаза.
Долгое молчание.
Он больше не смотрит на нее. Не обнимает.
Отстраняется. Лежит неподвижно. Ей становится страшно, как при мысли о Лонгане.
Она встает, надевает платье, берет в руки туфли, портфель, стоит посреди комнаты.
Он открывает глаза. Поворачивается лицом к стене, чтобы больше не видеть ее и говорит с такой нежностью, какой она еще не слышала в его голосе:
— Больше не возвращайся.
Она не уходит.
— Но как же мы сможем… — говорит она.
— Не знаю. Не приходи больше никогда.
Она спрашивает, нет, просто говорит:
— Больше никогда… Даже если ты сам позовешь меня…
Он не отвечает. Вернее ответил, но не сразу. Он сказал:
— Даже если я позову. Не приходи.
Она уходит. Закрывает за собой дверь.
Ждет.
Он не зовет ее.
Только когда она дошла до автомобиля, он наконец закричал.
Это был мрачный, долгий крик, крик бессилия, гнева, отвращения, он извергнул его из себя, как рвоту. Крик древнего Китая.
А потом, внезапно, этот крик как бы иссяк, превратился в сдержанный стон любовника, женский стон. И только в самом конце, когда в нем не осталось ничего, кроме нежности и забытья, он снова стал странным, ужасным, бесстыдным, неприличным, как безумие, смерть, страсть.
Девочка не поняла этот крик. Не разобрала ни одного слова. Не узнала и голос. Это был смертельный вой, неистовый, нечеловеческий, — так могла выть собака. Но, пожалуй, и мужчина тоже. Мужчина или собака — в любовной муке.
Дорога, автобус: мы узнаем автобус с парома. В автобусе — девочка. Она едет в Садек. К матери.
Дверь открыта. Можно подумать, что дома никого нет. Но мать здесь, в гостиной, спит, лежа в своем кресле. На сквозняке. Она не причесана. Рядом с ней у стены притулился Чанх. Девочка входит. Мать просыпается. Видит дочь. Улыбается очень нежно, слегка насмешливо.
— Я знала, что ты приедешь, — говорит она. — Ты боялась за меня?
— Да, я боялась, что ты умрешь.
— Не собираюсь. Наоборот, я отдыхаю. У меня словно начались каникулы. Я больше не боюсь, что они убьют друг друга… Я счастлива.
Голос ее прерывается. Она плачет. Молчание. Смотрит на дочь. Смеется сквозь слезы, словно увидела на ней что-то неожиданное.
— Что это за шляпа…
Девочка, плача, улыбается матери.
Мать тоже улыбается, задумывается, она не видит слез дочери, она видит только шляпу.
— Знаешь… она тебе идет. Вносит разнообразие. Это я тебе ее купила?
— А кто же еще? — Девочка улыбается — Иногда тебя можно подбить на любую покупку.
— И где мы это купили?
— На улице Катина, на распродаже.
У матери странный вид, кажется, что она пьяна. Она резко меняет тему разговора:
— А что будет делать Пауло? — спрашивает она.
Девочка не отвечает, мать настаивает:
— Кое-что он все же мог бы делать…Теперь ему уже не будет так страшно…
Девочка говорит, что ему всю жизнь будет страшно.
Мать задает вопрос Чанху:
— А по-твоему, чем бы Пауло смог впоследствии заняться?
Чанх отвечает, обращаясь к девочке:
— Он может стать бухгалтером. Он прекрасно считает. Или механиком. Он вполне способен чинить автомобили… Но то, что он будет бояться теперь всю жизнь, это правда.
Мать не хочет говорить о страхах Пауло:
— Да, это правда, так часто бывает… что такие дети, как он, дети с задержкой в развитии, прекрасно считают… иногда даже гениально… — Она снова плачет. — Я недостаточно любила Пауло… возможно, потому все и случилось.
— Нет. Не надо так думать, — говорит Чанх. — Это в крови, семейное.
— Ты думаешь?
— Я уверен.
Молчание. Мать говорит дочери:
— Знаешь, я все бросила. В конце концов земельное ведомство согласилось выкупить у меня верхние земли и бунгало. Этими деньгами я смогу заплатить долги.
Чанх смотрит на девочку и отрицательно мотает головой: нет, мать говорит неправду. Мать не видит Чанха. И даже если бы она его увидела, ей это было бы безразлично.
Молчание. Девочка смотрит на голые стены.
— Они взяли мебель, — говорит она.
— Да. И серебро тоже. А пятьсот оставшихся у меня пиастров я берегу для Франции.
Девочка улыбается и кричит:
— Мы ни за что не отдадим их китайцам. Мы больше ничего платить не будем.
Мать тоже улыбается:
— Да. С этим покончено. Навсегда. — Внезапно она начинает говорить совсем, как ее дети. — Дудки… Пусть утрутся.
Все трое смеются.
Пауло услышал смех и подошел к ним. Садится рядом с Чанхом, как и тот прислоняется к стене. Он тоже смеется тем же смехом, что и мать, прерывистым, громким. «Так смеются северяне», — говорил старший брат.
— За меня тоже не надо волноваться, — говорит девочка, — я все же сумею найти себе мужа.
Мать гладит девочку по голове. Пауло улыбается сестре.
Потом Чанх с Пауло уходят. Они идут за холодным несладким чаем, который мать пьет каждый день по совету Чанха, чтобы «остудить себе кровь».
Мать с дочерью остаются одни.
Мать предается мечтаниям об этой девочке, что рядом с ней, об ее девочке:
— И то правда… ты нравишься мужчинам. Ты должна это знать. А также то, что если ты им нравишься, то только благодаря тому, что ты сама из себя представляешь. А не из-за твоего состояния, потому что твое состояние… твое состояние, как на него не посмотри, равно нулю.
Она перестает смеяться.
А потом наступает молчание. И мать спрашивает девочку:
— Ты все еще видишься с ним…
— Да, — отвечает девочка и добавляет, — Он велел мне не возвращаться, но я все же хожу к нему. По-другому я не могу.
— Значит… ты с ним встречаешься не только из-за денег.
— Нет… — Девочка колеблется — Не только.
Мать удивлена, даже опечалена, тихо говорит:
— Ты, видимо, привязалась к нему?
— Возможно.
— К китайцу… это странно…
— Да.
— Значит ты несчастна…
— Немного…
— Какая беда… Господи, какая беда…
Молчание. Мать спрашивает.
— Ты приехала с ним…
— Нет. На автобусе.
Молчание. Потом мать говорит:
— Понимаешь, я бы очень хотела еще раз увидеть этого человека.
— Наверное, он не захочет.
— Не из-за денег, а ради него самого… А что касается денег, — она смеется, — столько я еще никогда не зарабатывала.
Обе смеются. Смех у них одинаковый, молодой.
Девочка смотрит туда, где стояла их мебель розового дерева, которую забрали ростовщики.
Она спрашивает, действительно ли на дверцах шкафов, что стояли в гостиной, были вырезаны кусты орешника и белки.
Она говорит: «Я уже не помню».
Мать рассматривает темные пятна на стенах, в тех местах, где стояла мебель. Она тоже ничего не помнит.
— По-моему, это были кувшинки, — говорит она, — Здесь на всем один и тот же рисунок: кувшинки и змеи. Какое счастье, что мы уезжаем отсюда налегке, без всякой мебели, без ничего.
— Когда мы все-таки уезжаем? — спрашивает девочка.
— Самое позднее дней через шесть, если только нас не задержит что-то непридвиденное, — Молчание. — Ведь я продала все наши кровати. Они были в очень хорошем состоянии. Вот о чем я буду жалеть, так это о кроватях… Во Франции кровати слишком мягкие… я плохо сплю во Франции. Ну что ж, тем хуже…
Молчание.
— Я ничего не беру с собой, — снова говорит мать. — И это такое облегчение… Мои чемоданы готовы. Мне остается только разобрать бумаги, письма вашего отца, твои тетради по-французскому. Да, как бы мне не забыть — талоны на покупку зимних вещей в «Самаритэн». Ты этого, конечно, не знаешь, но когда мы приедем во Францию, очень быстро наступит осень.
Мать заснула. Девочка выходит, оглядывается вокруг, смотрит на оставшиеся вещи.
Чанх на кухне, готовит рис на ужин. Пауло рядом с ним.
Можно подумать, самый обычный день, как восемь месяцев назад до всего, что случилось после последних каникул.
Девочка обходит дом. Почти вся мебель исчезла. Из комнаты До они взяли старую швейную машинку.
Кое-где еще стоят кровати, на них бирки с надписью по-китайски.
Девочка идет в ванную. Смотрит на себя в зеркало. Овальное зеркало в ванной они оставили.
В зеркало она видит младшего брата, который проходит по двору. Тихонько зовет: «Пауло»!
Пауло зашел в ванную комнату через маленькую дверцу со стороны реки. Они долго стоят, обнявшись и целуясь. Потом девочка разделась, легла рядом с ним и показала ему, как он должен лечь, прямо на нее. Он сделал, как она сказала. Она поцеловала его, а потом помогла ему.
Когда он закричал, она губами зажала его губы, чтобы мать не услышала крик освобождения своего сына.
Там, в ванной они и познали друг друга единственный раз в их жизни.
Младший брат впервые испытал подобное наслаждение. Из его закрытых глаз потекли слезы. И они поплакали вместе, не говоря ни слова, как делали это всегда.
Там, в ванной, глядя на блаженное смятение брата, на его нежную насмешливую улыбку, девочка неожиданно поняла, что любовь ее была единой: к китайцу из Садека и младшему брату из Вечности.
Младший брат уснул на прохладном кафеле ванной комнаты.
Девочка оставила его там.
Она вернулась к матери, в гостиную. Чанх тоже был там.
Мать пьет холодный горький чай. Улыбается Чанху, говорит, что во Франции ей ни за что не удастся попить такой чай.
Мать спрашивает, где Пауло. Чанх говорит, что он точно не знает, но скорее всего он пошел в только что открывшийся бассейн. Девочка с Чанхом не смотрят друг на друга с тех пор, как она возвратилась в гостиную.
Мать спрашивает девочку, ходит ли она еще в лицей. Девочка говорит, что нет, не ходит. Только на занятия по-французскому, потому что они доставляют ей удовольствие.
— А чего ты ждешь?
— Ничего.
Мать задумывается.
— Да… ты сказала то самое слово… Мы больше ничего не ждем.
Девочка гладит мать по лицу, улыбается ей. Внезапно мать признается дочери, что они с ней очень разные и всегда были разными:
— Я никогда тебе этого не говорила… но ты должна знать… Учеба никогда не давалась мне так легко, как тебе… И потом я всегда была чересчур серьезной и отбила у себя всякий вкус к удовольствию… — И еще мать говорит своей дочери. — Оставайся такой, какая ты есть. Никогда больше меня не слушай. Пообещай мне это. Никогда.
Девочка плачет и обещает:
— Обещаю.
Мать, чтобы переменить тему разговора, хитрит, внезапно заговаривает о китайце:
— Говорят, он собирается жениться…
Девочка не отвечает.
— Отвечай же. Ты никогда мне не отвечаешь, — ласково говорит мать.
— Думаю, что да. Он действительно собирается жениться. Здесь, в Садеке, прямо на этих днях… Если только он в последнюю минуту не пошлет все к черту: помолвку, волю отца…
Мать ошеломлена. Кричит:
— Ты считаешь, он способен на это…?
— Нет.
Мать удручена, но спокойна.
— Значит, нет больше никакой надежды… — говорит она.
— Никакой.
Мать продолжает ту же тему, обращаясь как бы только к себе и сохраняя при этом спокойствие:
— Да… ты права… Китайские дети воспитаны в уважении к родителям… для них родители словно боги… это даже противно… Но я, возможно, могла бы поговорить с ним в последний раз, в самый последний раз… а почему бы и нет? Я бы объяснила ему… а чем я рискую?… Я бы очень четко объяснила ему нашу ситуацию… Пусть по крайней мере не бросает тебя.
— Он не бросит меня. Никогда.
Мать закрывает глаза, словно собирается заснуть.
Говорит, с закрытыми глазами:
— Откуда ты знаешь?
— Знаю… как знаю то, что однажды умру.
Мать плачет совсем тихо. Говорит сквозь слезы:
— Вот так история… Господи… вот так история… А ты… ты забудешь его?
Девочка нехотя отвечает:
— Я… не знаю, и вообще, я не могу сказать это тебе.
Мать бросает на дочь пронзительный, молодой взгляд. Говорит, чувствуя облегчение от того, что ей больше не надо ни на что надеяться:
— Тогда не говори ничего. — И тут же спрашивает дочь. — Ты вообще-то рассказываешь мне все… или все-таки нет…
Девочка опускает глаза, берет себя в руки… Говорит, что не все, но это не имеет значения. Мать отвечает, что она права. Что это не имеет совершенно никакого значения.
Входит Пауло. Мать спрашивает его, где он был. Пауло говорит: «В бассейне». Впервые младший брат говорит неправду.
Девочка и Чанх улыбаются. Мать ничего не понимает. Младший брат садится рядом с Чанхом.
Чанх «разоблачает» мать: она в который раз не устояла перед старшим сыном. Мать слушает так, словно речь идет не о ней, у нее заинтересованный и непринужденный вид. Чанх показывает на нее пальцем и говорит:
— Она дала ему помимо всего прочего еще пятьсот пиастров. Уверяет, что была вынуждена. Иначе он бы убил ее, свою мать.
Девочка смотрит на мать. Та совершенно невозмутима. Она откровенно лицемерит.
Девочка спрашивает Чанха, как поступил он, Чанх.
— Ты что-нибудь сделал?
Мать слушает с интересом. Чанх отвечает:
— Я написал отцу китайца, что старший брат украл оставшиеся деньги. Его отец написал мне, чтобы я зашел к нему. Я пошел. И он дал мне еще пятьсот пиастров для нее. Она взяла. Так все и обошлось. Пьер теперь уехал и не сможет больше воровать у нее.
Такое впечатление, что мать заснула, устав от самой себя, от всех этих историй (в том числе и от своей собственной), в которые она, непонятно каким образом, оказалась замешена.
Пауло лукаво смеется, как посмеялся бы над шуткой. Он говорит:
— Его отец заплатил за все.
Девочка смотрит на мать. Подходит и целует ее. Мать беззвучно смеется. Едва слышно вскрикивает. Опять смеется обычным для всей семьи безумным смехом. Они довольны, потому что младший брат заговорил, хотя никто не просил его об этом.
Девочка спрашивает, дал ли отец китайца деньги просто так… без всяких условий.
Чанх смеется и говорит, что единственное условие, которое поставил отец — чтобы они как можно быстрее убрались из колонии.
Все смеются до слез, особенно Пауло. Чанх продолжает:
— Его отец написал нашей матери, что ее сын наделал долгов во всех курильнях Садека и даже Виньлонга. А поскольку он несовершеннолетний, ему восемнадцать, за все долги сына отвечает мать. Если отец китайца не заплатит, то сначала наша мать потеряет работу, а потом окажется совсем без средств и в конце концов угодит в тюрьму.
Мать внимательно все выслушала. И снова начала смеяться, она просто заходится от смеха. На нее страшно смотреть.
— А если я вдруг не захочу возвращаться во Францию? — кричит она.
Никто не отвечает. Как будто она ничего и не сказала.
И она действительно больше ничего не говорит.
Девочка обращается к Чанху, повторяя его же слова:
— Значит, отец заплатил все долги с условием, чтобы мы сейчас же убирались?
— Да.
Младший брат смеется. И повторяет медленно:
— Чтобы мы убирались…
Чанх смеется, как ребенок. Он говорит:
— Все так… Пятьсот пиастров — те, что украл Пьер — отец китайца снова дал их для него, Пьера, потому что без них Пьер не сможет курить опиум, а для него это ужасно. Тогда он лежит целый день. И может убить себя. И отец китайца дает ему пятьсот пиастров. (Пауза). Потом отец написал матери второе письмо по-французски: он написал, чтобы она побыстрее убиралась, потому что ему осточертела вся эта история с братом, опиумом и опять все с тем же братом и с деньгами. Все повторяется снова и снова… этому нет конца.
Общий взрыв смеха.
— И в письмо, — продолжает Чанх, — вложено еще пятьсот пиастров для матери. Отец просит ее никому об этом не рассказывать. Потому что его собственный сын ничего про это не знает. И отец не хочет, чтобы его сын узнал про все эти деньги.
Девочка, улыбаясь, спрашивает Чанха:
— Откуда ты все это знаешь?
— Знаю и все. Люди, они любят поговорить. А у меня хорошая память… Я помню все, что касается вас… и Пьера… и даже отца китайца. Он попытался рассказать мне историю своей семьи, о том, как они бежали из Китая, я заснул, а он все говорил и говорил.
Все смеются вместе с Чанхом.
Потом мать перестает слушать. Теперь все будут говорить тише. Прошлое навевает на мать тоску.
Девочка идет во двор. Прислоняется к стене. Чанх присоединяется к ней. Они обнимаются, и впервые он целует девочку в губы, и говорит, что тоже любит Пауло. Девочка говорит, что знает об этом.
— Чанх! — окликает она его и спрашивает, поедет ли он в Сиам или куда-нибудь еще: в Европу, во Францию, в Париж. Ради меня, говорит она.
— Конечно. Ради тебя. Когда вы уедете, я вернусь в Прей-Ноп, а потом уеду в Сиам.
— Я так и думала. Пауло ты тоже об этом сказал?
— Нет. Я сказал об этом только китайцу и тебе. И больше никому.
— А почему китайцу?…
Девочка пугается. Она спрашивает Чанха, не собирается ли он разыскивать родителей и вообще, правду ли он говорит. Чанх отвечает, что он и не думал о родителях с тех самых пор, как они с ней разговаривали об этом, он думал лишь о младших братьях и сестрах, но найти детей в сиамском лесу просто невозможно. Исключено.
Девочка снова задает свой вопрос:
— А почему ты разговаривал об этом с китайцем?
— Чтобы увидеться с ним, когда ты уедешь. Чтобы подружиться с ним. Чтобы говорить с ним о тебе, о Пауло, о нашей матери, — Он улыбается. — Чтобы оплакать вместе любовь к тебе.
«Ситроен» едет по дороге. За рулем Чанх. Девочка рядом с ним. Он везет ее в Сайгон. Они должны заехать на квартиру к китайцу, прежде чем отправиться в «Льотей». Девочке страшно. Она говорит об этом Чанху. Чанх говорит, что он тоже боится за китайца.
Шолон.
Автомобиль на месте, и шофер тоже. Шофер подходит к девочке, улыбается ей. Говорит, что его хозяин пошел играть в маджонг и сейчас вернется. Еще шофер говорит, что квартира открыта. Что хозяин просил его открыть ее на случай, если она приедет раньше его.
Чанх поехал обратно в Садек.
Девочка заходит в комнату. Смотрит по сторонам. Может для того, чтобы получше все запомнить. Потом она раздевается, принимает душ, ложится на кровать, на его место у стены, туда, где еще сохранился китайский чайно-медовый аромат. Целует то место, где обычно лежит его тело. Засыпает.
Китаец появляется на рассвете.
Раздевается. Ложится рядом с ней. Смотрит на нее. Потом говорит с нежностью:
— Ты кажешься такой маленькой в кровати.
Она не отвечает.
С закрытыми глазами она спрашивает:
— Ты видел ее?
Он отвечает утвердительно.
— Она, наверно, красивая, — говорит девочка.
— Пока не знаю. Но, наверно, красивая. Она высокая, крепкая, совсем не такая, как ты. (Пауза). Она, видно, знает про нас.
— Откуда?
— Возможно, от садекских служанок, ты сама мне рассказывала: они молоденькие, как ты, им по пятнадцать-шестнадцать, и они очень любопытные. Где бы что не случилось, в каком доме, в каком поселке, они про все прознают…
— А как ты это понял?..
— Просто почувствовал. По всему. Не знаю.
Девочка говорит, что на самом деле именно в начале совместной жизни такие вещи имеют особое значение.
Китаец, поколебавшись, отвечает:
— Конечно, ты права. Но я не говорил с ней.
— Так всегда происходит в Китае?
— Всегда. Испокон веков.
— Нам это совсем непонятно… совсем…
— Да. А нам понятно. Мы как раз не понимаем, как это вы не понимаете. — Китаец молчит, потом продолжает. — Даже если мы совсем друг о друге ничего не знаем, можно ведь поговорить. Да и просто по тому, как люди молчат, смотрят друг на друга, многое становится ясно.
— Она уехала обратно в Маньчжурию?
— Нет, в Маньчжурию она больше не вернется. Она живет в Садеке, у моей тети. Завтра приедут ее родители, чтобы приготовить эту самую «комнату для новобрачных».
— Понятно.
Девочка растянулась в кресле. Китаец курит опиум. Ему опять все как бы стало безразличным.
Она говорит, что больше не слышно ни американского блюза, ни вальса, который играл на пианино молодой человек. Китаец отвечает, что, возможно, этот молодой человек переехал.
Потом китаец просит девочку подойти к нему.
Она подходит, ложится на кровать и, как он хочет, прижимается к нему всем телом, приникает губами к его губам. Они остаются в такой позе.
— Ты так накурился, — говорит она.
— Теперь я только это и делаю. Других желаний у меня нет. И любви нет. Это страшно, в это невозможно поверить.
— Как будто мы с тобой и вовсе незнакомы.
— Да. Как будто ты умерла тысячу лет назад.
Молчание. Потом она спрашивает:
— А на какой день назначена ваша свадьба?
— Вы успеете уехать во Францию. Отец узнавал. Вы все трое — среди отъезжающих в ту неделю, что перед моей свадьбой.
— Он решил ускорить вашу свадьбу.
— Если бы он назначил эту свадьбу на то время, пока ты еще здесь, я бы ни за что не согласился.
Девочка спрашивает, рассказал ли ему отец про то, сколько денег украл ее брат и про все сложности с матерью.
Он говорит, что нет, и его это не интересует. Что для его отца это ничего не значит, совершенно ничего… о таких ничтожных суммах не стоит и говорить.
Она говорит, что, может быть, когда-нибудь они увидятся снова. Позднее. Через много лет. Один раз, а может, и не один. Он спрашивает, зачем им снова встречаться.
— Чтобы знать, — говорит она.
— Что знать?
— Все, что произойдет в нашей жизни, в твоей и моей.
Молчание.
А потом она вновь и вновь спрашивает его, где он впервые увидел свою невесту.
— В гостиной моего отца. А еще на улице, когда она подъехала к дому отца, чтобы показаться мне в его присутствии.
— Ты мне сказал: она красивая.
— Да, красивая. С виду, кажется, красивая… Кожа белая и очень тонкая, как у северянок. Но она очень крепкая, а не такая маленькая и худенькая, как ты. По-моему, у меня с ней ничего не выйдет…
— Ты не сможешь ее поднять…
— Может быть, и смогу… но ты-то весишь не больше чемодана… я могу бросить тебя на кровать… как маленький чемодан…
Девочка говорит, что теперь при слове «крепкая», она всегда будет смеяться.
— Она еще не имеет права смотреть на меня. Но она меня видела, это точно. Она очень серьезно относится к китайским обычаям. Китайские женщины входят в роль невесты, только когда получают право смотреть на нас, почти в самом конце помолвки.
Он пристально, не отводя глаз, смотрит на нее. Откидывает с ее лица волосы и смотрит на нее так, что это становится бессмысленным, потому что он уже не узнает ее.
— А мне бы хотелось, чтобы мы поженились, — говорит она. — Чтобы мы стали женатыми любовниками.
— И мучили друг друга.
— Да. Мучили самым жестоким образом.
— И замучили до смерти.
— Да. И твоя жена тоже может от этого умереть. Как и мы.
— Наверно.
— Раз я заставляю вас так страдать, и тебя, и ее, я как бы и поженю вас сама.
— Так оно и есть, ты нас и поженишь.
Она чуть слышно плачет, очень ласково говорит, что не может удержаться от слез, правда, не может…
Они замолкают. Долгое молчание. Больше не смотрят друг на друга.
— А потом у вас будут дети, — вдруг говорит она.
Они плачут.
— Ты никогда не увидишь этих детей, — говорит он. — Ты можешь повидать всех детей на свете, но только не этих.
Она приникает к нему. Легким движением руки он прижимает ее к своей груди. Она плачет у него на груди.
— Всю мою жизнь я буду любить только тебя, — говорит он.
Она вскидывается. Она кричит.
Что он будет счастлив, она хочет этого, что он полюбит эту китайскую женщину. «Клянусь тебе!» — говорит она.
А потом она говорит, что у него будут дети, а дети — это всегда счастье, весна жизни.
А он как будто и не слышал всего этого, он только смотрит на нее, только смотрит. И говорит:
— Ты моя любовь.
Он плачет. Она никогда, никогда не увидит «весну жизни». Оба плачут.
Она говорит, что никогда не забудет его запах. А он — ее худенькое, детское тело, которым владел каждую ночь. Священным для него. И никогда больше не испытает этого счастья — говорит он — отчаянного, сумасшедшего, от которого хочется умереть.
Долгое молчание конца ночи. И вновь на город стеной обрушивается ливень, наводняя улицы и сердца.
— Муссон, — говорит он.
Она спрашивает, хороши ли для рисовых полей столь сильные дожди.
Он говорит, что для них это лучше всего.
Она поднимает глаза на этого человека. Сквозь слезы она все еще смотрит на на него. Она говорит:
— А моей любовью всегда будешь ты.
— Да. Единственной. В твоей жизни.
Дождь.
Его запах заполняет комнату.
Любовники бросаются друг к другу, испытывая очень сильное желание: они почти в беспамятстве.
Они засыпают.
Просыпаются.
Снова засыпают.
Китаец говорит:
— Дождь… и я здесь, с тобой… моя девочка… моя маленькая…
Она говорит, что это правда, что впервые, с тех пор как они познакомились, пошел дождь. Вернее, второй раз за одну ночь.
Она спрашивает, есть ли у него рисовые поля. Он отвечает, что нет, у китайцев их не бывает. Она спрашивает, какой же торговлей занимаются китайцы. Он говорит, что китайцы торгуют золотом, очень часто опиумом, а также чаем, тоже часто, а еще фарфором, лаком, красками. И еще «домами» и часто играют на бирже. Китайские биржи есть везде, во всем мире. И еще везде, во всем мире, любят китайскую кухню, даже ласточкины гнезда и столетние яйца.
— А еще они торгуют нефритом, — говорит девочка.
— Да. И шелком.
Они замолкают.
Они смотрят друг на друга.
Она прижимает его к себе.
Он спрашивает: «Что с тобой?»
— Я смотрю на тебя.
Она долго смотрит на него. Потом она говорит, что он должен когда-нибудь рассказать своей жене все, что произошло между ним и ею, между ее мужем и девочкой из школы в Садеке. Он должен рассказать все-все про счастье и про страдание, про отчаяние и про радость. «Чтобы кто-нибудь еще раз выслушал эту историю, чтобы не забылось самое главное в ней, чтобы осталось от нее нечто очень понятное, пусть даже это будут просто имена людей, названия улиц, колледжей, кинотеатров — они тоже нужны, и даже песни слуг по ночам в «Льотей», и даже имена Элен Лагонель и Чанха, сироты из сиамского леса.
Китаец спрашивает, зачем рассказывать все это его жене? Почему именно ей, а не кому-нибудь другому?
Девочка отвечает: «Потому что из-за ее страданий ей будет это понятней, чем другим».
— А если не будет страданий? — спросил он еще.
— Тогда все будет забыто.
***
Он сидит на заднем сидении своего черного автомобиля, который остановился у стены портового пакгауза. Одет как обычно. В костюм из легкого шелка. Кажется спящим.
Они не смотрят друг на друга.
Но все равно друг друга видят.
Толпа на пристани, как всегда при отплытии парохода.
Из громкоговорителей, установленных на буксирах, раздается команда.
Винты начинают крутиться. Они перемалывают, месят воду реки.
Оглушительный шум.
Страшно. В такой момент нельзя не бояться. Боишься всего. Боишься больше никогда не увидеть эту неблагодарную землю. И это небо, где дуют муссоны, боишься забыть его навсегда.
Наверно, он подвинулся на заднем сидении влево. Чтобы выиграть еще несколько секунд и посмотреть на нее подольше, посмотреть последний раз и на всю оставшуюся жизнь.
Она не смотрит в его сторону. Совсем не смотрит.
Слышится модный мотив. Это «Вальс-Отчаяние» со старой улицы. Самая подходящая музыка для отъезда — медленная, полная ностальгии, она убаюкивает боль разлуки.
И тогда даже те, что пришли просто поглазеть, а не проводить кого-то, начинают чувствовать себя участниками трагедии — трагедии расставания, разлуки навсегда, им тоже кажется, что они предают сами себя, словно та земля, которую они теперь покидают, и была их судьбой, но они осознали это лишь в тот момент, когда покидают ее навсегда.
Палуба первого класса, туда он должен смотреть. Но девочку он не видит, она где-то дальше на той же палубе, ищет Пауло. Пауло наконец-то счастлив, уже чувствует себя путешественником. Ты — свободен, мой возлюбленный младший брат, впервые в жизни ты наконец избавился от страха…
Равномерный, оглушительный грохот винтов.
Она по-прежнему не смотрит в его сторону. Совсем не смотрит.
Когда она открывает глаза, чтобы еще раз посмотреть на него, его уже нет. Его нет нигде. Он уехал.
Она закрывает глаза.
Она не заметила, как он уехал.
Темнота опущенных век… Она ощущает аромат шелка, легкого шелка, кожи, чая, опиума.
Это лишь воспоминание. О комнате. О плененных глазах, которые трепетали под ее поцелуями.
На пристани раздаются голоса, они выкрикивают имена. Трагедия расставания.
Видимо, он исчез как раз в тот момент, когда она искала на палубе младшего брата.
Мостик убран.
С адским грохотом поднят якорь. Пароход готов к отплытию. Он покачивается на воде.
Кажется, что это невозможно, совершенно невозможно.
Но вот — свершилось. Пароход отчаливает от берега.
Крики.
Пароход плавно качается на воде.
Ему еще понадобится помощь, его еще надо вывести на фарватер и дальше, в море.
Величественно, не торопясь, пароход следует указаниям, доносящимся из громкоговорителей. Он ложится на курс, его курс — скрытая от глаз, тайная дорога в открытое море.
Небо, оглашаемое завываниями сирен, заволакивает черным дымом. Можно подумать, что все это игра, но это не так.
Отныне на всю жизнь, в это время дня солнце будет светить для девочки снизу вверх.
Девочка вспоминает:
Рядом с ней, оперевшись о борт, стояла темноволосая девушка, она тоже смотрела на море и так же, как она, плакала неизвестно почему.
Девочка вспоминает то, что поначалу забыла.
Откуда-то с кормы парохода появился молодой человек, одетый в темный пиджак, какие носят во Франции. Через плечо у него висел фотоаппарат. Он снимал палубу. Перегибался через борт и снимал нос корабля. Потом снимал только море.
Потом вообще перестал снимать. Смотрел на высокую темноволосую девушку, которая перестала плакать. Она лежала в шезлонге и смотрела на него, они улыбались друг другу. Девушка выжидала. Она закрыла глаза и делала вид, что спит. Молодой человек не подошел к ней. Он вновь стал прогуливаться по палубе. Тогда девушка встала и подошла к нему. Они стала разговаривать. Потом они вместе смотрели на море. А потом вместе гуляли по палубе первого класса.
Наконец они ушли.
Девочка уселась в шезлонг. Кажется, заснула. Но нет. Глаза ее открыты.
На палубе, на переборках, на море, следуя за движением солнца и парохода, появляются и исчезают неразборчивые письмена, составленные из теней и бликов, — хрупкая геометрия углов и треугольников, рождаемая и уничтожаемая капризной волей волн. Уничтожаемая, чтобы вновь неустанно рождаться.
Нет, девочка все же уснула, она просыпается, когда начинается прилив и пароход поворачивает на запад, к Сиамскому заливу.
В ясную погоду люди, оставшиеся на берегу, могут видеть, как пароход постепенно уменьшается в размерах и наконец совсем сливается с изломанной линией берегов реки.
Конечно, девочка уснула в шезлонге. Она проснулась, лишь когда пароход уже вот-вот должен был выйти в открытое море. Проснулась и сразу заплакала.
Рядом с ней стояли два других пассажира. Они смотрели на море. И тоже плакали.
Пока еще очень жарко. Пароход еще не добрался до моря, только тогда наконец подует прохладный, едкий и соленый морской ветер и нагонит первые волны. Но сначала пароход должен миновать дельту, последние рисовые поля острова Жо и наконец мыс Камау, южную оконечность азиатского континента.
Палубы погрузились в темноту. На них еще много людей, бодрствующих или все еще спящих в шезлонгах. И только в баре первого класса постоянно с утра до вечера, до самой поздней ночи, а чаще всего и до утра, жизнь кипит: бар полон оживленных людей, они играют в карты и кости, громко разговаривают, смеются, и даже ссорятся, при этом непременно пьют виски с содовой, мартель-перрье, перно, — эти игроки, все они, какой бы ни была цель их путешествия, деловая или увеселительная, и какой бы национальности ни были они сами, похожи, все одержимы одной страстью.
Этот бар первого класса — благодатное место. Место, где люди снова становятся детьми.
Девочка заглядывает в бар, но, конечно, не заходит туда, а идет на другую палубу. Там никого нет. Пассажиры сгрудились у левого борта, поджидая, когда же наконец подует настоящий морской ветер. С этой стороны парохода остался лишь какой-то юноша. Он один. Стоит, облокотившись о борт. Девочка проходит мимо него. Он не поворачивается. Конечно же, он ее не видел. Но все-таки странно, что он вообще ее не заметил.
Она тоже не смогла увидеть его лицо, и ей это кажется каким-то упущением, словно и всему ее путешествию чего-то недостает.
Да, конечно, она помнит, на нем был блейзер. Голубого цвета. В белую полоску. И такого же голубого цвета брюки, но однотонные.
Девочка подошла к борту. Раз уж они были совсем одни с этой стороны парохода, она бы охотно с ним поговорила. Но это у нее не получилось. Она подождала несколько минут. Он так и не обернулся. Он хотел остаться один, видимо, сейчас он больше всего на свете хотел именно этого. Девочка ушла.
Девочка не забыла этого незнакомого юношу, наверно потому, что собиралась рассказать ему историю своей любви к китайцу из Шолона.
Когда, дойдя до конца палубы, она обернулась, его уже не было.
Она спускается вниз. Ищет их двухместную каюту.
Внезапно отказывается от этой мысли: ведь матери там все равно нет.
Она снова поднимается на палубу.
Но матери нет и на палубе.
Наконец она видит ее, издалека: мать спит в шезлонге, слегка повернутом к носу корабля. Девочка решает не будить ее. Она снова идет вниз. Опять уходит оттуда. Ищет Пауло. Перестает его искать. Снова спускается. И ложится на пол у двери их каюты, потому что мать забыла дать ей второй ключ. Плачет.
Засыпает.
В громкоговоритель объявили, что земля исчезла. Пароход вышел в открытое море. Девочка проснулась; поколебавшись, возвращается на палубу. На воде — легкая зыбь.
Стемнело. Все освещено: палубы, салоны, каюты. Но только не море — море погрузилось во тьму. С неба продолжает струиться голубой свет, но он не может пробиться сквозь тьму ночи и не достигает черной, ровной поверхности моря.
Пассажиры вновь сгрудились у борта. Они смотрят туда, где больше уже ничего не видно. Они не хотят пропустить первые настоящие волны открытого моря и вместе с ними свежесть, которую несет с собой вдруг поднявшийся морской ветер.
Девочка снова ищет мать. Та все еще спит в шезлонге беспокойным сном человека, у которого нет пристанища.
Наконец-то наступила ночь. За несколько минут.
В громкоговоритель объявляют, что все пассажиры приглашаются в столовую, где через десять минут начнется ужин.
Небо такое синее, ветер так свеж, и все же люди, немного помедлив, с сожалением, идут ужинать.
Мать уже сидит в столовой за одним из столиков. Как всегда, одна из первых. Она все же успела побывать в каюте и теперь прямо оттуда. Она переоделась. Надела платье, которое сшила ей До, из темно-красного шелка, в мелкую складку, но, видно, До перестаралась со складками, и потому платье висит мешком. Мать причесалась, немного попудрилась и чуть подкрасила губы. Чтобы не быть на виду, она выбрала столик на троих в углу.
Такие вот путешествия на пароходах всегда повергали мать в смятение. Именно тут, на пароходе, как она утверждала, она всякий раз снова убеждалась, что так и не восполнила недостатки своего образования, так и осталась на уровне той молоденькой крестьяночки с Севера, что пустилась в плавание по морям и океанам поглядеть, как живется людям на другом конце света.
Девочка навсегда запомнила этот первый вечер на пароходе.
Мать стала вполголоса ругать Пауло, говорила, что если он так и не придет на ужин, он нарушит тут весь порядок. Потом она попросила официанта немного подождать с обслуживанием. Официант сказал ей, что его смена заканчивается в девять часов, но он готов немного задержаться. Мать так его благодарила, словно он спас ей жизнь.
Они прождали более четверти часа в полном молчании.
Столовая заполнилась народом. Наконец дверь за спиной матери распахнулась и появился Пауло, младший брат. Он был не один, а с той темноволосой девушкой, которая была на палубе с фотографом, когда отплывал пароход. Пауло сразу угадал, где сидит его сестра, даже еще не успев посмотреть в ее сторону. Мать сделала вид, что ее страшно интересуют люди, обедающие в зале, и только они.
Пауло бросает умоляющий взгляд на сестру. Она понимает, что означает этот взгляд: она должна притвориться, что не знает его. Девушка тоже смотрит на нее и узнает ту очень молоденькую девушку, которую видела плачущей на палубе и которая казалась такой одинокой. Она улыбается девочке. Мать продолжает рассматривать переполненный зал. Она, как обычно, мало что понимает, выглядит изумленной и нелепой.
Когда Пауло ушел, девочка посмотрела на мать и улыбнулась ей.
Обе молчат, официант подает им ужин.
Именно в этот момент на них обрушилось несчастье, обрушилось молниеносно, как это обычно и случается. Внезапно раздался страшный крик. Ни единого слова, лишь крик ужаса, потом рыдания, стоны. Несчастье столь велико, что никто не решается сказать о нем словами, вслух.
Крики множатся, кричат уже везде. На палубах, в машинном отделении, на всем пароходе, повсюду. Кажется, что крики раздаются даже на море, в ночи. Отдельные крики теперь слились воедино, превратились в общий вопль, резкий, оглушительный, устрашающий.
Люди мечутся, пытаются узнать, что случилось.
И плачут.
Пароход замедляет ход. Машины перестают работать.
Кто-то требует тишины.
И тишина расползается по всему пароходу. Повсюду.
И в этой тишине чей-то голос произносит первые слова. Снова крики, глухие, невнятные. Крики ужаса и отчаяния.
Никто не решается спросить, что же все-таки произошло.
В тишине отчетливо слышно каждое слово:
— Пароход остановился… Слышите?.. Машины перестали работать…
Опять тишина. Появляется капитан. Он говорит в громкоговоритель:
— На нашем пароходе произошло страшное несчастье. Юноша бросился в море…
В столовую входят мужчина и женщина. Он — в белом костюме, она — в черном вечернем платье. Она плачет. И рассказывает всем присутствующим:
— Какой-то мальчик бросился в море… пробежал мимо бара, и бросился за борт… Ему лет семнадцать, не больше.
Люди выходят на палубы. Столовая опустела. Все пассажиры на палубах. Крики стихают, слышатся лишь негромкие рыдания. Повсюду царит ужас, он сильнее, страшнее, чем крики.
Мать и девочка плачут, они перестали есть.
Все ушли из столовой. Люди бесцельно бродят по палубам. Женщины плачут.
Некоторые молодые люди тоже плачут. Всех маленьких детей отправили в каюты. Матери не отпускают их от себя.
В столовой осталось всего несколько человек, такие встречаются везде и повсюду: у них не пропал аппетит, они требуют ужин, с раздражением окликают официантов, считают себя в своем праве, их обязаны обслужить, у них за все заплачено. На них никто не обращает внимания.
Официанты тоже покинули столовую.
Вдалеке мужской голос командует, чтобы все отошли от борта: на воду спускают спасательные шлюпки. Люди все равно хотят все видеть.
— Семнадцать лет… сын администратора из Бьенхоа… Тут есть их близкая знакомая, она разговаривала с капитаном: в каюте мальчика ничего не нашли…, ни записки родителям, ничего… Он возвращался во Францию. Учился блестяще. Такой очаровательный мальчик…
Молчание. Потом вновь начинаются разговоры:
— Они его уже не найдут…
— Теперь он слишком далеко…
Пароход не может сразу остановиться, ему для этого нужно время.
Девочка закрывает лицо руками, говорит матери совсем тихо:
— Какое счастье, что мы только что видели Пауло… Ты представляешь, как бы мы перепугались… Все это так ужасно…
Мать тоже закрывает лицо руками.
— Надо возблагодарить Бога и испросить у него прощения за такие мысли, — говорит она шепотом и крестится.
Снова доносятся перебивающие друг друга голоса:
— …Мы поплывем дальше только на рассвете… это будет самое страшное… именно этот момент… когда не останется уже никакой надежды…
— … Пароходы должны в таких случаях ждать двенадцать часов…, хотя с восходом солнца в этом, наверное, уже не будет никакого смысла…
— Пустое море… утро… какой ужас…
— …Кошмар… мальчик отказывается жить. Страшнее ничего быть не может!
— Да, вы правы.
На остановившемся пароходе царит почти полная тишина..
Люди еще надеются на спасательные шлюпки. Они следят глазами за факелами, которые заливают светом поверхность моря.
Надежда еще есть, она еще не угасла окончательно, о ней говорят шепотом, но все же говорят:
— … Не надо терять надежду. Не надо. В этих местах теплое течение… А он, он долго может продержаться… он так молод…
— … Вы думаете, море не остынет за ночь…
— … Не остынет… И ветер не сильный, это тоже хорошо…
— … На Бога надо надеяться, Бог такого не допустит…
— Так-то оно так…
Опять раздается плач. Потом стихает.
— Хуже всего, если он нас видит, но уже ничего не хочет.
— Ни жить. Ни умирать…
— Да, это ужасно.
—.. Если он и жив еще, то, может быть, только хочет убедиться, что ничто не может привлечь его обратно.
Вдруг неожиданная, как несчастье, на палубы, салоны, море обрушивается музыка. Она доносится из салона, где стоит пианино. «Наверно, тот, кто играет, ничего не знает о случившемся», — толкуют в толпе.
Кто-то уже слышал звуки пианино еще до того, как на пароход обрушилось несчастье, только тогда они казались далекими, как будто доносились с другого парохода.
Чей-то голос кричит, что тот, кто играет на пианино, наверняка ничего не знает, не слышал криков, надо остановить его.
Музыка повсюду, проникает в каюты, в машинное отделение, салоны. Она очень громкая.
— Надо пойти туда, пусть он перестанет…
Более ясный, молодой голос возражает:
— Почему вы хотите, чтобы он не играл?
Другой голос, плачущий:
— Наоборот, надо попросить его, чтобы он ни в коем случае не прекращал играть… ни в коем случае… это очень важно для мальчика…, ему надо это сказать… мальчик может услышать, именно эту музыку… ее слышно повсюду…
Это музыка со старой улицы, очень модная сейчас среди молодежи, в ней — безумное счастье первой любви и бесконечное, безутешное горе ее потери.
Все говорят о том, что не надо прерывать музыку.
Весь пароход слушает музыку и плачет над юношей.
Девочка бросает мать. Она ищет салон, где стоит пианино.
Весь пароход погружен в темноту.
Музыкальный салон на носу корабля. Он освещен отраженным светом факелов с моря. Дверь открыта. В сердце девочки вдруг вспыхивает надежда. Случаются же иногда ошибки. Всякое бывает, это правда, ведь все так говорят.
Она идет к двери. Смотрит.
Нет, у того, кто играет, темные волосы. На нем белый костюм, сшитый на заказ. И он несомненно гораздо старше.
Она все еще ждет. Опять смотрит. Нет…
Нет, это не он. И его уже не будет никогда, его, который захотел вдруг умереть, решил это за несколько секунд и сразу бросился за борт.
Все кончено.
Девочка прячется под стол, ложится лицом к стене. Тот, кто играл на пианино, не видел ее и не слышал. Он играл без нот, по памяти, в темном салоне он играл «»Вальс-Отчаяние»» со старой улицы.
Свет, который проникает в салон, это отраженный свет факелов.
Музыка заполнила остановившийся пароход, море, девочку, живого мальчика, играющего на пианино, и того, кто неподвижно, с закрытыми глазами качается в тяжелых водах морских глубин.
***
Через много-много лет, после войны, голода, утрат, лагерей, свадеб, разлук, разводов, книг, политики, коммунизма, он позвонил ей по телефону. «Это я», — сказал он. Она сразу его узнала. «Это я. Я только хотел услышать ваш голос». Она сказала: «Здравствуйте». Он был напуган, он, как и раньше, боялся всего. Когда он говорил, голос его задрожал, и она узнала северно-китайский акцент.
Он стал рассказывать ей о ее младшем брате, сказал, что тело его так и не нашли и не предали земле. Она об этом не знала и ничего не сказала в ответ. Тогда он забеспокоился, слушает ли она его, и она сказала, что слушает и он может продолжать. Он рассказал, что ему пришлось уехать из Садека: сыновьям надо было продолжать учебу, но он вернется туда позднее, потому что очень этого хочет.
Она сама спросила его о Чанхе, не знает ли он, что с ним теперь. Он ответил, что с тех пор ни разу о нем не слышал. «Ничего?» «Ничего.» Тогда она спросила, как он считает, что случилось с Чанхом. Он сказал, что, по его мнению, Чанх решил вернуться в лес, к своей семье и, наверно, заблудился и умер там, в этом лесу.
А потом он сказал, что для него, — и это удивительно, — их история так и осталась неприкосновенной, что он до сих пор любит ее и, пока жив, уже не сможет не любить. Он будет любить ее до самой смерти.
Он услышал по телефону, как она заплакала.
Какое-то время он еще слышал, как она плакала, где-то далеко, возможно, в своей спальне, она отошла от телефона, но трубку не положила. Ему хотелось слушать ее как можно дольше. Но потом все стихло. Она стала бесплотной, недосягаемой. И тогда он заплакал сам. Очень громко. Навзрыд.
***
Предлагаемые ниже кадры могли бы выполнить роль знаков препинания в фильме, снятом по этой книге. Ни в коем случае эти кадры не должны пояснять текст, дополнять его или иллюстрировать. Режиссер по собственному разумению включит их в фильм, где они никак не должны влиять на сюжет. Предлагаемые кадры могут быть сняты в любой момент: ночью, днем, в сухое время года, в сезон дождей и т. д.
Примеры подобных кадров:
Синее небо, испещренное блестящими звездами.
Пустынная, необъятная река в полумраке не четко выраженной, смутной ночи.
Восход над рекой. Над рисовыми полями. Над прямыми, белыми дорогами, которые пересекают шелковистое пространство рисовых полей.
Снова река во всю ширь. Неподвижны лишь зеленые очертания берегов. Зажатая этими берегами, река течет к морю. Она бесконечна, БЕЗМЕРНА.
Дороги французского Индокитая в 1930:
Прямые и белые линии дорог, по ним передвигаются повозки с буйволами, которых погоняют дети.
Вид реки сверху. Она протекает по бескрайней равнине Камау. Грязь.
Рассвет, гаснущие на небе ночные светила.
Еще один рассвет, встающий в синем, постепенно бледнеющем небе.
Между небом и рекой пароход. Плывет вдоль берегов, покрытых бескрайной зеленью рисовых полей.
Стена дождя — муссон, обрушившаяся на пароход, затершийся в затопленных пространствах рисовых полей.
Прямая стена дождя и больше ничего, в кадре только этот дождь. Прямая, как будто выверенная по отвесу.
Темная река, ближний план. Поверхность реки. В пустоте лунной ночи.
Дождь. Над рисовыми полями. Над рекой. Над селеньями с соломенными хижинами. Над тысячелетними лесами. Над цепочками гор по краям Сиама. Над запрокинутыми лицами детей, которые пьют дождевую воду.
Аннамский, Тонкинский и Сиамский заливы, вид сверху.
Дождь перестает, небо очищается. Оно становится совершенно прозрачным и чистым. Прозрачное небо.
Дети и желтые собаки, собаки спят прямо на солнце возле соломенных хижин, которые стерегут.
Автомобили американских миллиардеров, которые, проезжая по этим поселкам, сбавляют скорость, чтобы не задавить детей.
Дети остановились, смотрят, не понимая.
Джонки. Ночь.
Рассвет. Утро. Дождь.
Крестьяне, шествующие босиком друг за дружкой по насыпи. Как тысячу лет назад.
Дети играют с желтыми собаками. Вперемешку. В их единстве столько прелести.
Десятилетние девочки, с трогательной грациозностью выпрашивающие мелочь на базарах.
Возможны и речевые пометки, которые прозвучат за кадром:
Общие фразы, не связанные с сюжетом фильма, о запахе реки, постоянных вспышках чумы, радости детей, собак, деревенских жителей. См. стр. 81. {1}
Обязательно должны быть спеты вьетнамские песни (несколько раз каждая, чтобы можно было запомнить), переводить их не надо. Точно также, как в «Индия Сонг» не переводилась песня лаоской нищей. Ни одна из песен не должна быть использована в качестве аккомпанемента (ночные бары должны выглядеть на западный манер).
Маргерит Дюрас