Дневники. Письма. Трактаты. Том 1

Дюрер Альбрехт

ПРИЛОЖЕНИЕ

Из источников о Дюрере

 

 

Иоганн Нейдерфер. Биография Дюрера

В мои намерения не входит ни рассказывать о жизни и деятельности отца этого Альбрехта Дюрера, которого звали тоже Альбрехтом и который родился в 1427 году и умер в 1502 году и был золотых дел мастером в Юле, неподалеку от города Вардейн в Венгрии, в деревеньке под названием Эйтас, где обосновался его род, ни о его добродетельной матери Барбаре Геллер, вышедшей замуж в 1467 году, хотя образ жизни и прославил их среди многих; но я намереваюсь лишь рассказать, каким искусным человеком был их сын Альбрехт, содержавший их в старости. Когда Альбрехту Дюреру младшему исполнилось тринадцать лет, вышеупомянутый его отец послал его в Германию с намерением определить его в Нюрнберге в учение к Мартину Шону, живописцу, но когда он прибыл в Нюрнберг, названный Мартин Шон незадолго перед тем умер, поэтому в 1486 году, в день св. Андрея [30 ноября].он отдал его Михаелю Вольгемуту, живописцу, жившему тогда под крепостью, и три года он учился у него, а затем он путешествовал, и проехал и осмотрел Германию, и прибыл в Кольмар к Каспару и Павлу, золотых дел мастерам, и Людвигу, живописцу, и в Базель к Георгу, золотых дел мастеру, все четверо – братья вышеупомянутого Мартина Шона; всеми ими он был хорошо принят, и они отнеслись к нему дружески. И путешествуя так далеко ради своего искусства, он проводил все свое время за рисованием портретов людей, пейзажей и городов. В Венеции он сделал хорошую картину. В Антверпене сто художников пригласили его в гости и оказали ему почет, словно он был их отцом. Император Максимилиан платил ему ежегодно 100 гульденов; для него он выгравировал «Триумфальную арку» и сделал много других прекрасных фигур и картин, которые доставили этому Тейерданку много удовольствия. Его высоко ценил король Англии, другие же курфюрсты и князья, портреты которых он делал, глубоко его почитали. Он был желанным во всяком почтенном Совете, был в 1509 году названным членом Большого Совета и держался в разговоре столь мудро и любезно, словно он был с ними равным. Он написал картину для «Всех святых», а также почтил моих господ из Совета четырьмя написанными масляными красками фигурами в натуральную величину, которые находятся в верхнем зале суда и в которых действительно можно узнать сангвиника, холерика, флегматика и меланхолика. Написанные им в 1515 году книги о строениях, о работе циркулем и об измерениях, а также в 1528 году – о человеческих пропорциях у всех перед глазами; если же кто-либо пожелает приобрести все его гравюры, которых имеется великое множество, то ему не удастся сделать это менее чем за 9 гульденов. В 1494 году после троицы он снова прибыл домой и женился в этом же году на девице Агнесе, дочери Ганса Фрея. Умер он в 1528 году, 6 апреля. На своих картинах и гравюрах он ставил этот знак:

Брат его Ганс был придворным живописцем польского короля и считался там хорошим живописцем и художником. Брат же его Эндрес унаследовал от него все дорогие краски, гравюры на меди и дереве и все, нарисованное от руки.

 

Якоб Вимпфелинг о Дюрере

Его [Шонгауэра] ученик Альбрехт Дюрер, тоже из верхней Германии, особенно выделяется в наше время и пишет в Нюрнберге совершеннейшие картины, которые, будучи переправлены купцами в Италию, ценятся там самыми признанными художниками столь же высоко, как картины Паррасия и Апеллеса.

 

Кристоф Шейрль о поездке Дюрера в Италию

Можно было бы упомянуть много превосходных нюрнбержцев, отличившихся в науках, красноречии, мудрости, изобретательности, искусствах, архитектуре, военном деле…

Впрочем, что бы я мог сказать о нюрнбержце Альбрехте Дюрере? По общему мнению, ему в наше время принадлежит первое место как в живописи, так и в скульптуре. Когда недавно он вновь прибыл в Италию, художники Венеции и Болоньи приветствовали его, отчасти при моем посредстве в качестве переводчика, как второго Апеллеса.

Подобно тому, как Зевксис, по свидетельству Плиния в 10-й главе 35-й книги, обманул птиц написанными им ягодами, Паррасий же, в свою очередь, обманул Зевксиса написанным им занавесом, так мой Дюрер обманул собаку. А именно, известно, что однажды, когда он написал при помощи зеркала свой собственный портрет и поставил еще свежую картину на солнце, его собачка, как раз бежавшая мимо, лизнула его, полагая, что она наскочила на своего господина (ибо только собаки, по свидетельству того же Плиния, знают свои имена и узнают своего господина, даже если он появляется совсем неожиданно). И я могу засвидетельствовать, что еще по сей день виднеется след от этого. Как часто, кроме того, пытались служанки стереть старательно написанную им паутину! И есть еще много других свидетельств его божественного гения. Живущие в Венеции немцы рассказывают, что им была создана совершеннейшая во всем городе картина, в которой он с таким сходством изобразил цезаря, что казалось, ему недостает только дыхания. Три его картины украшают также церковь всех святых в Виттенберге возле алтаря. Этими тремя произведениями он мог бы соревноваться с Апеллесом.

И подобно этому древнему художнику, которому, как и вообще всем образованным людям, был присущ веселый нрав, наш Альбрехт также весел, дружелюбен, услужлив и в высшей степени справедлив, за что его весьма ценят превосходнейшие мужи, и особенно любит его сверх всякой меры, как брата, Вилибальд Пиркгеймер, человек в высшей степени сведущий в греческом и латинском, выдающийся оратор, советник и полководец.

 

Кристоф Шейрль о годах учения и ранних путешествиях Дюрера

Также он [Антон Кресс] радовался всегда талантам нашего времени и весьма высоко ценил нюрнбержца Дюрера, которого имел обыкновение называть немецким Апеллесом. Умолчав о других, я могу привести в пример живописцев Болоньи, которые в его присутствии, – я сам это слышал, – открыто провозгласили его первым живописцем в мире и уверяли, что им легче будет умереть после того, как они увидали столь желанного им Альбрехта. Об этом [его величии] свидетельствует написанная им, единственным после Апеллеса, в нашем столетии, книга о теории живописи. О ней пусть судят живописцы и потомки; мне же не менее дороги в моем возлюбленном Дюрере его благородная честность, его ораторский талант, его любезность, обходительность и человечность. Одного только я не могу обойти: Якоб Вимпфелинг, которого я никогда не упоминаю, не воздав ему хвалы, сообщает в шестьдесят восьмой главе «Извлечений из немецкой истории», будто Альбрехт Дюрер был учеником Мартина Шона из Кольмара. Однако, когда я заводил об этом речь, Альбрехт уверял меня письменно, а часто и устно, что отец его Альбрехт, происходивший из деревни Юла близ венгерского города Ворадия, действительно был намерен отдать его, когда ему было тринадцать лет, в ученики к Мартину Шону, ввиду выдающейся славы последнего, и дал ему для этой цели рекомендательное письмо. Однако тот тем временем умер, почему Дюрер и провел свой трехлетний срок обучения в мастерской нашего соседа и соотечественника Михаеля Вольгемута. В конце своего путешествия по Германии он прибыл в 1492 году в Кольмар и был любезно и дружески принят золотых дел мастерами Каспаром и Павлом и живописцем Людвигом, равно как и в Базеле золотых дел мастером Георгом – братьями Мартина; но учеником Мартина он ни в коем случае не был, и он даже никогда его не видел, хотя имел большое желание видеть его. Но об Альбрехте мы скажем в другом месте.

 

Ульрих фон Гуттен о Дюрере

Мне кажется, основанием для венецианской поговорки, что все города Германии слепы и только Нюрнберг видит одним глазом, послужило то, что люди ваши блистательно выделяются остротою ума и особенно деятельной натурой, что видно по сделанным их руками произведениям искусства. Ибо все давно убедились, что созданные у вас произведения великолепны и более других отвечают желаниям людей. Мнение же это более всего пробудил в Италии своими произведениями Апеллес наших дней Альбрехт Дюрер, так что итальянцы, – которые неохотно хвалят немца, то ли из зависти, очень свойственной этому народу, то ли потому, что, согласно давнишнему мнению, они считают нас тупыми и непригодными ко всему, что требует ума, – настолько восхищаются им, что не только добровольно ему уступают, но некоторые из них даже сбывают свои произведения под его именем, чтобы сделать их более ходкими.

Портрет Филиппа Меланхтона

Гравюра на меди. 1526 г.

 

Филипп Меланхтона. рассказ Дюрера о торжественном въезде в Антверпен императора Карла V 23 октября 1520 года

Высокодостойный император прибыл после избрания в Антверпен. Тогда советники города подготовили разные зрелища и игры на улицах, по которым должен был проехать император, чтобы показать таким образом, что они довольны прибытием его императорского величества и от всего сердца рады ему, а также желают ему счастья. Среди прочего стояли также в одном месте наикрасивейшие, прелестнейшие девицы, почти совсем нагие, закутанные в прозрачные светлые ткани. Когда император прибыл к тому месту города, где было устроено это зрелище и представление (туда сбежалось множество народу), его императорское величество даже не бросил взгляда на этих девиц. Эту историю рассказал мне благочестивый и достойный человек, Дюрер, живописец, нюрнбергский гражданин, присутствовавший при этом въезде императора среди прочего народа. К этому он добавил, что сам он с большой охотой прибыл туда не только ради того, чтобы увидеть все происходившее, но также чтобы для пользы своего искусства получить самое верное представление о совершеннейших пропорциях прекраснейших девиц. Ибо я, – сказал он, – рассматривал их внимательно, ведь я живописец.

 

Маттиас Квадт фон Кинкельбах о посещении Дюрером Кельна

Девятнадцать лет назад я работал у одного золотых дел мастера – старого, искусного и много путешествовавшего человека; однажды он рассказал мне, что, как он узнал от сведущих людей, Альбрехт Дюрер посетил проездом один могущественный и славный город, который не будет здесь упомянут. Там ему показали (быть может, скорее из вежливости по отношению к Максимилиану, чем из любви к искусству) одну великолепную и необыкновенно красивую картину и спросили, что он о ней думает. Альбрехт Дюрер от великого изумления едва мог высказать свое мнение о ней. Тогда господа сказали ему: этот человек умер здесь в приюте (желая тайно уколоть Дюрера, как бы говоря: что бы вы, бедные мечтатели, ни воображали о своем искусстве, вам приходится вести такую жалкую жизнь). О, – отвечал Дюрер, – это прославит вас навеки; какая великая честь, если вечно будут рассказывать, как презрительно и недостойно отзываетесь вы о человеке, благодаря которому могли бы приобрести славное имя.

Портрет Эразма Роттердамского

Гравюра на меди. 1526 г.

 

Эразм Роттердамский. из переписки с Пиркгеймером по поводу заказанного им Дюреру гравированного портрета (1523—1526)

[600]

Из письма от 19 июля 1523 года

Дюрера я приветствую от всей души. Это художник, достойный бессмертия. Он начал в Брюсселе мой портрет. Если бы только он закончил его!

Из письма от 8 января 1525 года

Я желал бы, чтобы Дюрер сделал мой портрет. Кто не мечтает о портрете работы столь великого художника? Но как это осуществить? Он начал в Брюсселе рисовать меня углем, но, вероятно, я уже давно изгладился из его памяти. Если он может сделать что-нибудь по памяти и с помощью медали, тогда пусть он сделает для меня то же, что он сделал для тебя, которого он изобразил немного слишком толстым.

Из письма от 30 июля 7526 года

Каким образом выразить мне мою признательность Дюреру, я еще не знаю. Он достоин вечной славы. Если его изображение не совсем точно, в этом нет ничего удивительного. Я уж больше не тот, каким был пять лет назад.

Портрет Иеронима Хольцшуэра

Масло. 1526 г.

 

Иоганн Черте

[603]

. Письмо Дюреру. 1522 год

Приглашаю Вас в гости к завтраку в следующую субботу. Мое искреннее желание и просьба к Вам – придите, не останьтесь дома. Не укажете ли Вы также моему слуге, где можно найти Варнбюлера? Посылаю Вам теорему о треугольнике с тремя неравными углами. Я нашел решение по дороге, возвращаясь вчера от Вас домой. Но сделать из квадрата треугольник такой же площади – это искусство. Я полагаю, Вам это хорошо известно. Сферой я также не премину заняться; как только я буду иметь немного досуга, я попробую, что я могу сделать; от Вас это не останется скрытым.

И. Черте

 

Корнелиус Граффеус. Письмо Дюреру от 23 февраля 1524 года

[604]

Господину Альбрехту Дюреру, князю живописи, моему другу и возлюбленному брату во Христе в Нюрнберге. В случае его отсутствия Вилибальду Пиркгеймеру.

Еще раньше я написал тебе длинное письмо от имени Томмазо Бомбелли,нашего общего друга, но мы до сих пор не получили от тебя никакого ответа. Мы же настоятельно желаем, чтобы ты ответил нам хотя бы в трех словах, чтобы мы знали, как ты поживаешь и что у вас происходит, ибо нет никакого сомнения, что происходят очень важные вещи.Томмазо Бомбелли просит передать тебе множество приветов. Я также прошу тебя, как уже просил в моем последнем письме, чтобы ты передал от моего имени десятикратный привет Пиркгеймеру. О моем положении я ничего не пишу; об этом расскажут тебе податели этого письма, превосходные люди и истинные христиане. Я рекомендую их тебе и нашему Пиркгеймеру, как самого себя. Будучи сами превосходными людьми, они достойны быть настоятельно рекомендованными всем превосходным людям. Будь здоров, мой дорогой Альбрехт!

У нас распространяется изо дня в день все более сильное новое преследование против евангелия, о чем вам подробнее расскажут эти братья. Еще раз будь здоров!

Антверпен, в день после праздника престола св. Петра [23 февраля] 1524 года.

Весь твой

Корнелиус Граффеус

Портрет Ульриха Варнбюлера

Гравюра на дереве. 1522 г.

 

Никлас Кратцер. Письмо Дюреру от 24 октября 1524 года

[608]

Высокочтимый и любезный господин. Я очень рад был узнать о добром здоровье Вашем и Вашей жены. Знайте же, что меня посетил в Англии Ганс Пёмер, я пригласил его. Теперь, когда вы все в Нюрнберге стали евангелическими, я должен Вам написать. Да будет бог милостив к Вам, чтобы Вы довели свое дело до конца. Ибо противники сильны, но бог еще сильнее, и он всегда помогает слабым, взывающим к нему и признающим его. Любезный господин Альбрехт, осмеливаюсь просить Вас, чтобы Вы сделали для меня рисунок инструмента для измерения расстояний в длину и в ширину, который Вы видели у господина Пиркгеймера, о чем Вы мне рассказывали в Антверпене, или, может быть, господин Пиркгеймер пришлет мне чертеж этого инструмента, этим он доставил бы мне большую радость. Я хотел бы также знать, сколько стоит комплект оттисков всех Ваших гравюр и не вышло ли в Нюрнберге чего-либо нового, касающегося моих наук. Я слышал, что наш друг Ганс, астроном, умер. Не будете ли Вы любезны написать мне, что осталось после него и нашего Стабия и куда могли попасть его гравюры и деревянные доски. Кланяйтесь от меня господину Пиркгеймеру. Я надеюсь сделать для него карту Англии; это большая страна, которая осталась не известной Птолемею. Ему доставит удовольствие видеть ее. Все писавшие об Англии видели только небольшую ее часть. Далее, дорогой господин, Вы не должны больше писать мне через Ганса Пёмера. Прошу Вас, пришлите мне гравюру на дереве, изображающую Стабия в виде св. Коломена. Больше мне нечего сказать, что могло бы Вас интересовать. С этим вверяю Вас богу. Написано в Лондоне 24 октября.

Ваш слуга

Никлас Кратцер Особый привет от меня Вашей жене.

 

Филипп Меланхтон. Отзыв Дюрера о Лютере

Альбрехт Дюрер, живописец из Нюрнберга, проницательный человек, сказал однажды, что между писаниями Лютера и других теологов существует то различие, что, прочитав три или четыре параграфа первой страницы сочинения Лютера, мы сразу можем понять, что следует ожидать во всем сочинении. Эта ясность и стройность расположения, – заметил он, – составляют славу писаний Лютера. Напротив, о других писателях он имел обыкновение говорить, что, прочитав полностью все произведение, он должен был внимательно подумать, что хотел сказать автор и в чем он пытался его убедить.

 

Филипп Меланхтон. Дюрер о живописи

Я вспоминаю, как выдающийся умом и добродетелями муж, живописец Альбрехт Дюрер говорил, что юношей он любил пестрые и многофигурные картины и при созерцании своих собственных произведений всегда особенно ценил в них многообразие. В старшем возрасте, однако, он стал присматриваться к природе и воспроизводить ее истинную простоту и понял, что простота эта – высшее украшение искусства. Не будучи уже в состоянии достигнуть ее, он не испытывал больше прежнего восхищения при созерцании своих картин, но воздыхал о своей слабости.

Из письма Гарденбергу [614]Оригинал – на латинском языке. Текст приведен по книге: М. Thausing, Durer, т. II, стр. 285.

Я вспоминаю, что Дюрер, живописец, имел обыкновение говорить, что в молодости ему нравилось изображать редкостные и необыкновенные вещи, но что в более зрелом возрасте он стремился воспроизводить природу настолько близко, насколько это возможно; но он узнал на опыте, как трудно не уклониться от нее.

 

Эразм Роттердамский об искусстве Альбрехта Дюрера

Лев. Мне кажется, что я уже, в известной мере, осведомлен о том, что касается письма.

Медведь. Одно только я хотел бы еще добавить: все это следует так преподносить юношам, чтобы им казалось, что они делают это играючи, а не с усилием. Иные обучают этому с такой жестокостью, что юноши скорее привыкают ненавидеть знание, нежели ценить его. Кроме того, следует заставлять юношей время от времени прилежно упражняться в живописи. Некоторые приходят к этому искусству по собственному влечению, ибо им доставляет удовольствие изображать то, что они знают, и узнавать то, что изображено другими. Но подобно тому, как искушенный в музыке человек произносит правильнее, даже если он и не поет, тот, кто обладает пальцами, опытными в проведении всевозможных линий, рисует буквы быстрее и красивее. Если вы пожелаете найти что-нибудь более тонко разработанное и точное на эту тему, то существует книга Альбрехта Дюрера, которая написана хотя и по-немецки, но с большим знанием дела и в которой он опирается на древних, основавших это искусство, в особенности на македонца Памфила, в высшей степени сведущего во всех науках, как геометрических, так и математических. Ибо он утверждал, что без этих предметов невозможно достигнуть совершенства. В подтверждение он ссылался на Апеллеса, который и сам писал кое-что об искусстве своему ученику Персею и сообщил много ценного о тайнах рисования, что было извлечено им из учений математиков. И среди этого было немало о простейших геометрических фигурах, а также о начертании и пропорциях букв.

Лев. Имя Дюрера мне уже давно известно; из мастеров живописи он пользуется наивысшей славой. Некоторые называют его Апеллесом нашего времени.

Медведь. Поистине, я полагаю, что если бы Апеллес жил теперь, то, будучи благородным и чистым человеком, он уступил бы нашему Альбрехту пальму своей славы.

Лев. Что позволяет так думать?

Медведь. Я признаю, что Апеллес был первым в своем искусстве, и другие художники не могли упрекнуть его ни в чем, кроме того, что, работая над картиной, он не мог остановиться. Прекрасный упрек! Но в распоряжении Апеллеса были краски, правда немногие и весьма скромные, но все же краски. Дюреру же можно удивляться еще и в другом отношении, ибо чего только не может он выразить в одном цвете, т. е. черными штрихами? Тень, свет, блеск, выступы и углубления благодаря чему каждая вещь предстает перед взором зрителя не одной только своею гранью. Остро схватывает он правильные пропорции и их взаимное соответствие. Чего только не изображает он, даже то, что невозможно изобразить – огонь, лучи, гром, зарницы, молнии, пелену тумана, все ощущения, чувства, наконец, всю душу человека, проявляющуюся в телодвижениях, едва ли не самый голос. Все это он с таким искусством передает точнейшими штрихами, и притом только черными, что ты оскорбил бы произведение, если бы пожелал внести в него краски. Разве не более удивительно без сияния красок достигнуть величия в том, в чем при поддержке цвета отличился Апеллес?

Лев. Я не думал, что столь высокое образование необходимо для живописи, которая в наше время едва может прокормить художника.

Медведь. Не ново, что превосходные художники оказываются подчас в плохих обстоятельствах. Но некогда графическое искусство включалось в число свободных искусств и могло изучаться только достойными и наиболее уважаемыми людьми; прочим же это было запрещено, дабы оно не было унижено. Это позор князьям, а не искусству, если оно лишено должной награды.

 

Эразм Роттердамский о Дюрере

Из письма Вилибальду Пиркгеймеру от 31 марта 1528 года [618]Оригинал – на латинском языке. Текст приведен по книге: Reiсkе, стр. 395.

Судьбою Дюрера я искренне опечален. Ты читал то место, где я упоминаю его.Все произведение теперь завершено. Ты скажешь, что это выглядит принужденно, и я признаю это. Но мне не представилось никакого другого случая, и я полагаю, что книжечка эта, какова бы она ни была, пройдет через руки многих людей.

 

Эразм Роттердамский о смерти Дюрера

Что пользы оплакивать смерть Дюрера, ведь все мы смертны. Эпитафией ему стала отчасти моя книжечка.

 

Филипп Меланхтон о смерти Дюрера

Слухи о смерти Дюрера дошли сюда раньше из Франкфурта, чем из Нюрнберга, но, как это часто бывает, я не хотел сразу поверить такому известию. Мне больно, что Германия потеряла столь великого человека и художника.

 

Вилибальд Пиркгеймер о Дюрере

Прежде всего, любезный господин Черте, готов служить Вам. Наш друг, господин Иорг Гартман, показал мне полученное им от Вас письмо, в котором Вы не только хорошо обо мне вспоминаете, но также хвалите меня и оказываете мне больше чести, чем я сам могу считать себя достойным. Но я отношу эти добрые слова к нашему общему почившему в мире другу Альбрехту Дюреру, ибо, поскольку Вы любили его за его искусство и добродетели, Вам, без сомнения, милы также и те, кто его любил; именно этой любви я и приписываю Ваши похвалы, но никак не моим достоинствам.

Действительно, в лице Альбрехта Дюрера я потерял лучшего друга, какого я когда-либо имел на земле; и ничто не огорчает меня больше, чем сознание, что он должен был умереть такой жестокой смертью, в которой я, по воле божьей, могу винить только его жену, ибо она так грызла его сердце и в такой степени мучила его, что он раньше от этого скончался. Ибо он высох, как связка соломы, и никогда не смел мечтать о развлечениях или пойти в компанию, так как злая женщина всегда была недовольна, хотя у нее не было для этого никаких оснований. К тому же она заставляла его работать день и ночь только для того, чтобы он мог накопить денег и оставить их ей после своей смерти. Ибо она всегда думала, что она на грани разорения, как она думает и теперь, хотя Альбрехт оставил ей состояние ценностью в 6000 гульденов. Но ей ничего не было достаточно, и, в результате, она одна является причиной его смерти. Я сам часто умолял ее изменить ее невеликодушное, преступное поведение, и я предостерегал ее и говорил ей, чем все это кончится, но я ничего не видел за свои труды, кроме неблагодарности. Ибо она была врагом всех, кто был расположен к ее мужу и искал его общества, что, конечно, доставляло много огорчений Альбрехту и свело его в могилу. Я ни разу не видел ее после его смерти и не хотел принимать ее у себя. Хотя я и помогал ей во многих случаях, она мне нисколько не доверяет; кто ей противоречит и не во всем с нею соглашается, тому она тотчас же становится врагом, поэтому мне приятнее быть вдали от нее. Она и ее сестра, конечно, не распущенные, но, несомненно, честные, набожные и в высшей степени богобоязненные женщины; но скорее предпочтешь распущенную женщину, которая держится дружелюбно, такой грызущей, подозрительной и сварливой набожной, с которой не может быть покоя и мира ни днем, ни ночью. Но предоставим это богу, да будет он милосерден и милостив к благочестивому Альбрехту, ибо он жил как набожный и честный человек и так же по-христиански и мирно скончался. Боже, окажи нам свою милость, чтобы и мы в свое время мирно последовали за ним.

Мой любезный господин Черте, господин Гартман фон Лихтенштейн прислал мне два оленьих рога, которые, несомненно, доставлены сюда по Вашей просьбе, хотя, как Вы могли заметить, меня мало занимают подобные вещи. Но когда господин Гартман был здесь и посетил мой дом, он сам предложил мне, что пришлет мне рога, по его словам, гораздо более красивые и крупные, чем мои. Я бы их вставил в оправу и повесил у себя. Но эти рога не так хороши, ибо у меня самого есть более красивые, и это не такие, какие мне бы хотелось иметь и какие здесь встречаются. Тем не менее я прошу Вас поблагодарить господина Гартмана за эти рога и выразить ему мою готовность к услугам. И так как я знаю, что он интересуется такими вещами, я посылаю ему здесь одно лекарство от чумы, которое я сам много раз пробовал и нахожу удивительным. Альбрехт также имел несколько пар рогов, и среди них была одна очень красивая, которую я очень хотел бы иметь, но она [жена] тайком отдала это вместе с другими прекрасными вещами мне назло. Один человек, который находится теперь в Вене, рассказал мне, что он видел там несколько очень красивых. Если бы было возможно получить одну-две красивые пары, никакая цена не была бы для меня слишком высокой. Но я не должен затруднять Вас этим, ибо я Вам достаточно надоел с господином Гартманом.

О страшных событиях с турками нет надобности много писать. Ибо я не намерен побуждать наших князей и господ к отпору и сопротивлению им, ибо это кара господня. Поистине, я испытываю большое и искреннее сострадание к бедным раненым и уведенным в плен христианам, какое, по справедливости, один христианин должен испытывать к другому. Я также беспокоился о Вас, ибо я знал, что Вы находитесь в Вене. Боже, обрати все к лучшему. Поистине, это печальные и ужасные события. Горе тем, кто их вызвал или причастен к ним; и эта кара божья за то, что христиане так безжалостно сами губят друг друга и дают повод неверным для их действий. Да будет бог милостив и милосерден к нам и да поступит он по своему милосердию. Ибо я опасаюсь, что человеческая помощь окажется слишком медленной, но об этом не следует писать. Но как вели себя наши евангелические ландскнехты, ясно теперь всем. Быть может, это и хорошо, что благодаря этому видно, как сильно лютеровское слово расходится с делом. Ибо, без сомнения, и у Вас, и вокруг Вас есть много благочестивых и достойных людей, которые, слыша, что так сладко говорят о вере и святом евангелии, полагают, что то, что так блестит – чистое золото, но это всего лишь медь. Я признаю, что вначале я также был хорошим лютеранином, как и наш покойный Альбрехт, потому что мы надеялись, что исправлено будет римское мошенничество, как и жульничество монахов и попов, но как посмотришь, дело настолько ухудшилось, что евангелические мошенники заставляют тех мошенников казаться невинными. Я понимаю, что Вам странно слышать это, но если бы Вы были у нас и видели порочную и преступную жизнь, которую открыто ведут попы и беглые монахи, Вы бы крайне этому удивились. Прежние обманывали нас притворством и хитростями, теперешние же хотят открыто вести порочную и роскошную жизнь и при этом дослепа заговаривать людей, способных видеть, уверяя, что не следует судить о них по их делам. Но Христос учил нас другому, и хотя хорошие дела не всегда можно легко узнать, но если кто-нибудь действует зло и дурно, то видно сразу, что он не порядочный человек, что бы он ни говорил о вере, ибо вера без дела мертва, как и дела без веры. Я знаю, и это правда, что даже неверные не терпят у себя такого обмана и мошенничества, какими занимаются те, что называют себя евангелическими. Ибо дела их позволяют ясно видеть, что там нет ни веры, ни правды. Никто не боится бога, никто не любит ближнего, попраны старая честность и хорошие обычаи, искусства и науки. И не стремятся ни к чему иному, кроме плотского наслаждения, наживы и денег, не думая о том, можно ли достигнуть этого с богом и чистой совестью или нет. Подавать милостыню вышло из обычая, ибо эти мошенники злоупотребляли также и милостыней, так что никто больше не хочет давать. Также забыты исповедь и причастие; никто, кроме немногих, не держится истинной веры. И невозможно было сделать нам хуже, чем предоставить нам действовать, ибо в конце концов мы станем совсем скотоподобными, как мы наполовину уже стали. Простые люди, наставленные этими евангелическими, уверены, что должен совершиться всеобщий раздел имущества; и истинно, если бы не было большого предостереженья и наказанья, совсем скоро начался бы всеобщий грабеж, как это случилось во многих местах, и тогда его не остановить ни страхом, ни строгостью. Из этого Вы можете видеть, какие мы христиане, если только в Ваших местах иначе и Вы не узнали еще этого на собственном опыте.

Портрет Вилибальда Пиркгеймера

Гравюра на меди. 1524 г.

Я хорошо знаю, что Вам покажется странным это мое письмо, но я знаю также, что я пишу правду, и гораздо меньше, чем есть в действительности. О том, почему Совет позволяет здесь такие действия, было бы слишком долго писать. С ними случилось отчасти, как и с другими людьми, которые надеялись на многие улучшения, но не много нашли. Есть в Совете много таких, которым эти дела не нравятся, но большинство поступает такболее из боязни стыда, чем по другой причине; ибо они не хотят оказаться обманутыми и упорствуют, чтобы не быть обвиненными в заблуждении, хотя они видят и понимают, что многое должно быть изменено и что лучше было бы оставить по-прежнему, ибо многое вместо ожидаемого улучшения становится хуже. Но это так и останется, и поистине, не могло случиться ничего хуже, чем то, что нам предоставили так действовать. Мы наконец и сами так устали от этого, что не можем больше терпеть, что и видно отчасти, особенно среди простых людей. Ибо когда они увидели, что никто не собирается разделять все имущество и сделать все общим, как они до сих пор надеялись, тогда они прокляли Лютера и всех его приверженцев. И так, хотя и не из хороших побуждений, они открывают глаза и видят, что эти мошенники, как и предыдущие мошенники, занимаются обманом. Лютер хотел бы снова повернуть обратно и смягчить многие из своих дел, которые были сделаны так грубо, что это не поддается описанию. Так Эколампадий,Цвингли и другие в высшей степени настроены против Лютера из-за причастия, которое они считают только простым знаком. И если бы Лютер не зашел так далеко и не поссорился из зависти с доктором Карлштадтом, он одержал бы верх в этом проклятом заблуждении. Когда по почину ландграфа Гессенского в Гессене собрались честные люди, они рассорились из-за причастия и еще ухудшили дело. Страсбург, Ульм, Меминген, Нёрдлинген и многие другие города не признают больше причастия, и хотя Аугсбург во время рейхстага и обещал исправиться, все же и до сего дня там по-прежнему плохо. Там, как ни в каком другом месте, заправляют цехи, и Совет не уверен в безопасности ни своей, ни имущества. У нас частично на словах еще придерживаются причастия, но на деле это совсем не так… На словах и в проповедях мы вполне разумны, но с делами обстоит хуже, и особенно у тех, которые более всего представляются евангелическими. Я хочу, чтобы Вы знали, что за дела творит человек, которому Вы послали книжечку об осаде Вены. Вы были бы очень удивлены, что у одного человека слова и дела могут быть столь противоположными. Ибо хотя он и пишет и издает свои книги, он действует при этом так, как это откроется в свое время. Он некогда был хорошим другом, моим и покойного Альбрехта, и даже делал мне добро, но мы, к нашей общей досаде, так его узнали, что оба в нем разочаровались… Мы начали здесь петь одну литанию, когда наступали турки, но как только они убрались, все это кануло в воду. Все это я пишу, однако, не потому, что я могу, хочу или склонен похвалить папу, его попов и монахов, ибо я знаю, что это нехорошо и во многих отношениях порочно и требует исправления, несмотря на то, что его императорское величество теперь поддерживает папу во всех его начинаниях. Но, к сожалению, очевидно, что и другое дело также ни в каком отношении не годится, как и сам Лютер говорит и признает, и многие благочестивые и ученые люди, которые приближаются к истинному евангелию, также видят и признают, что это дело не может так оставаться. Паписты хоть, по крайней мере, едины между собой, те же, что называют себя евангелическими, в высшей степени не согласны друг с другом и разделены на секты, которые возбуждают себя, подобно мятежным крестьянам, пока не разъярятся совсем. Боже, защити всех благочестивых людей, страну и народ от такого учения. Ибо куда оно приходит, там не может быть никакого мира, покоя и единства. Мы ожидаем на днях мандата его императорского величества о запрещении нового учения. Да ниспошлет нам господь счастье, только тогда это дело решится. Наши проповедники, попы и отпущенные монахи живут так, как будто они одержимы – проклинают, ругаются, позорят… Все это, милый господин Черте, я хотел написать Вам на основании истины, чтобы Вы узнали, какие мы христиане… Вы не должны сердиться на меня за длинное письмо, ибо намерения мои были наилучшими. Благодарю Вас за присланную книжечку об осаде Вены. С этим изъявляю Вам мою постоянную добровольную готовность к услугам.

 

Иоаким Камерарий. О Дюрере

Благосклонным и почитающим изящные искусства читателям.

Если бы я должен был говорить здесь о живописи, я бы скорее оплакивал ее, нежели восхвалял. Ибо кому из вас неведомы хвалы во славу искусства? И кто поставил бы мне в упрек, что, ввиду утраты цветущего, я пренебрег вновь произрастающим, кто не счел бы, что мне более подобает последовать по пути горя и слез? Однако рассуждать об искусстве не входит теперь в мои намерения. Я желаю лишь рассказать кое-что, сколько необходимо, о художнике, авторе этой книги. Он, я уверен, прославился своими добродетелями и заслугами не только в своем отечестве, но и среди других наций. Мне достаточно хорошо известно, что достоинства его не нуждаются в наших похвалах, особенно потому, что благодаря своим превосходным произведениям он достиг вечной славы и все возрастающего почитания. Теперь, когда мы публикуем его сочинения и представляется случай предать гласности все, что касается жизни и образа мыслей этого замечательного человека и нашего друга, мы сочли уместным собрать воедино отрывочные сведения, почерпнутые частично из разговоров с другими, частично из бесед с ним самим дабы прославить его – художника и человека – за его несравненное искусство и талант, а также доставить некоторое удовольствие читателям.

Мы слышали, что наш Альбрехт происходил из Паннонии, но его родные переселились в Германию. Здесь не место распространяться о его происхождении и роде. Хотя его предки и были почтенными людьми, нет никакого сомнения, что они приобрели от него больше славы, чем передали ему. Природа наделила его телом, выделяющимся своей стройностью и осанкой и вполне соответствующим заключенному в нем благородному духу, – здесь уместно вспомнить о восхваляемой Гиппократом справедливости природы, которая, облекая в уродливое тело жалкую душу обезьяны, равным образом имеет обыкновение заключать преславные умы в подобающие им тела. Он имел выразительное лицо, сверкающие глаза, нос благородной формы, называемой греками четырехугольною, довольно длинную шею, очень широкую грудь, подтянутый живот, мускулистые бедра, крепкие и стройные голени. Но ты бы сказал, что не видел ничего более изящного, чем его пальцы. Речь его была столь сладостна и остроумна, что ничто так не огорчало его слушателей, как ее окончание. Правда, он не занимался изучением словесности, но зато почти в совершенстве постиг распространяемые через посредство книг естественные и математические науки. И он не только понимал их суть и умел применять их на практике, но и умел излагать их словесно. Это подтверждают его сочинения по геометрии, в которых не упущено ничего, кроме того, что он полагал выходящим за пределы его работы. С горячим рвением заботился он о том, чтобы всегда вести достойный и добродетельный образ жизни, за что его заслуженно считали превосходнейшим человеком. Он не отличался, однако, ни мрачной суровостью, ни несносной важностью; и он отнюдь не считал, что сладость и веселье жизни не совместимы с честью и порядочностью, и сам не пренебрегал ими и даже в старости пользовался благами музыки и гимнастики в той мере, в какой они доступны этому возрасту.

Но природа создала его прежде всего для живописи, и поэтому он занимался изучением этого искусства с напряжением всех своих сил и всегда стремился изучать произведения и принципы прославленных художников и подражать тому, что он в них одобрял. Благодаря этому он снискал особую благосклонность и удостоился милостей великих королей и князей, и даже императоров Максимилиана и его внука Карла, и был вознагражден немалым жалованьем. Когда рука его, так сказать, достигла зрелости, его высокий и добродетельный талант раскрылся наилучшим образом в его творениях, ибо все созданное им было величественно и похвально по замыслу. Таковы его работы в честь Максимилиана, таковы же его бессмертные астрономические карты, достойные вечной памяти, не говоря уже о других его произведениях, любое из которых охотно назвал бы своим каждый художник, как из древних, так и нашего времени. Ибо никогда природа изображаемого не была обнаружена более точно и правдиво, чем в его произведениях…

Существовал ли когда-либо художник, который не обнаружил бы в своих произведениях собственной природы? Я не стану ссылаться на древнюю историю и удовольствуюсь примерами из нашего времени. Кому не известно, что многие художники добрались непристойной живописью похвал и восхищения черни, создавая и выставляя для обозрения нечестивые, мерзкие и порочные картины; однако никто на сочтет целомудренными тех, чей ум и пальцы создают подобные вещи. Мы видели также много тщательно, до мелочей сделанных и достаточно хорошо раскрашенных картин, в которых, хотя художник и выказал известный талант и умение, тем не менее недостает искусства. Вот именно здесь мы должны, по справедливости, восхищаться Альбрехтом, как усердным стражем благочестия и целомудрия и как художником, который знал свои силы и проявлял их в величии своих картин, ибо никто не может оставить без внимания ни одно, даже самое малое из его произведений; и вы не найдете в них ни одной непродуманно или неправильно нарисованной линии, ни одной лишней точки.

Что могу я сказать о твердости и точности его руки? Вы могли бы поклясться, что линейка, угольник и циркуль применялись для проведения тех линий, которые он в действительности рисовал кистью или часто карандашом или пером без всяких вспомогательных средств, к великому удивлению присутствующих. Что мне сказать об этой слаженности его руки и мысли, которая часто позволяла ему мгновенно набрасывать на бумаге карандашом или пером фигуры и всякого рода вещи или придавать им такое выражение, что казалось, они готовы заговорить. Я предвижу, что мне не поверит никто из читателей, если я расскажу, что иногда он рисовал отдельно не только различные части всей сцены, но и различные тела, которые, будучи соединены вместе, совпадали так точно, что ничто не могло подойти лучше. Поистине, несравненный ум художника, наделенного знанием истины и пониманием гармонии частей, водил и направлял его руку и позволял ему доверять себе, отказываясь от всякой иной помощи. Равным образом, когда он держал кисть, уверенность его была такова, что он рисовал на холсте или дереве все до мельчайших подробностей без предварительного наброска так, что, не давая ни малейшего повода к порицанию, он всегда удостоивался наивысших похвал. И это вызывало величайшее удивление самых выдающихся художников, которым из собственного опыта была известна трудность подобных вещей.

Не могу умолчать здесь о том, что произошло между ним и Джованни Беллини. Последний пользовался большой славой как в Венеции, так и во всей Италии. Когда Альбрехт прибыл туда, он легко сблизился с ним, и, как обычно бывает, они стали показывать друг другу образцы своего искусства. В то время, как Альбрехт от всей души восхищался и превозносил работы Беллини, Беллини также великодушно хвалил различные черты искусства Альбрехта и особенно – тонкость и деликатность, с какою он писал волосы. Случилось, что они беседовали между собою об искусстве, и когда их беседа закончилась, Беллини сказал: «Не окажешь ли ты, любезный Альбрехт, небольшую услугу своему другу?» «Охотно, – отвечал Альбрехт, – если то, о чем ты просишь, в моих силах». Тогда Беллини сказал: «Я хотел бы, чтобы ты подарил мне одну из тех кистей, которыми ты пишешь волосы». Тогда Альбрехт, нимало не мешкая, протянул ему разные кисти, подобные тем, какие употреблял и Беллини, и предложил ему выбрать ту, что ему больше нравится, или если угодно, взять все. Но Беллини, думая, что его хотят ввести в заблуждение, сказал: «Нет, я имею в виду не эти, но те, которыми ты обычно одним мазком пишешь много волос; они должны быть доеольно широкими и более редкими, чем другие, ведь иначе немыслимо сохранить, особенно на большом протяжении и в поворотах, такую равномерность промежутков». «Я не пользуюсь никакими, кроме этих, – сказал Альбрехт, – и чтобы убедиться в этом, ты можешь наблюдать за мною». Затем, схватив одну из этих самых кистей, он нарисовал в самом строгом порядке и хорошей манере длинные волнистые волосы, какие обычно носят женщины. Беллини следил за нем изумленный и впоследствии признавался многим, что не поверил бы никому на свете, кто рассказал бы ему об этом, если бы он не видел этого своими глазами.

Подобную дань воздал ему с несомненной искренностью и Андреа Мантенья,прославившийся в Мантуе тем, что он подчинил жиеопись известной строгости правил; и он заслужил эту славу прежде всего тем, что он разыскивал рассеянные повсюду поломанные статуи и предлагал их в качестве образца для искусства. Правда, все его произведения жестки и скованны, ибо рука его не была приучена следовать гибкости и быстроте его ума; тем не менее считалось, что нет ничего более совершенного в искусстве. Когда он лежал больной в Мантуе, он услыхал, что Альбрехт в Италии, и поспешил пригласить его к себе, намереваясь подкрепить его дарованье и навык силою знаний и наук. Ибо в дружеских беседах Андреа часто жаловался, что он не обладает даром Альбрехта, а Альбрехт – его ученостью. Как только его посетил гонец, Альбрехт без промедления, тотчас же, оставив все другие дела, приготовился в путь. Но прежде чем он мог добраться до Мантуи, Андреа умер, и Дюрер имел обыкновение говорить, что это был печальнейший случай в его жизни. Ибо, как ни высоко стоял Альбрехт, его великая и возвышенная душа всегда стремилась к еще более высокому.

С восторгом взираем мы на бородатое лицо нашего мужа, нарисованное им самим в описанной нами манере, кистью на холсте без всякого предварительного наброска. Завитки его бороды имеют почти локоть длины и нарисованы столь превосходно и искусно, что чем больше вы понимаете в живописи, тем больше будете восхищены этим и тем более вам будет казаться невероятным, чтобы, рисуя их, он не пользовался никакими вспомогательными средствами. При этом в его произведениях нет ничего грязного, ничего безнравственного, ибо все подобное обращалось в бегство перед чистотою его духа. О художник, достойный такого успеха! Как живы и выразительны его лица, как привлекательны его портреты, как они похожи, как безошибочны, как правдивы!

Всего этого он достиг, подчиняя чистую практику теории и разуму, что было доныне неведомо и неслыханно, по крайней мере у наших художников. Кто из них, даже достигнув благодаря своим произведениям наивысшей славы, смог бы объяснить их теоретически и заставил бы поверить, что своим успехом он больше обязан науке, нежели случаю? У Альбрехта же все было совершенным, точным и продуманным, ибо он направил живопись по пути разума и подчинил ее научным принципам, без чего, как писал Цицерон, хотя и можно иногда сделать нечто хорошее, опираясь на природу, однако полученное не всегда может быть достигнуто снова. Сначала он разработал это все для собственной надобности, но затем со своей великодушной, открытой натурой он захотел объяснить это в книгах, написанных для знаменитейшего и ученейшего Вилибальда Пиркгеймера. И он посвятил их ему в изящнейшем письме, которого мы не перевели потому, что нам казалось свыше наших сил передать его по-латыни, не исказив, так сказать, его истинного лица. Но прежде чем он смог, как он надеялся, закончить и издать в исправленном виде свои книги, он был похищен смертью, правда спокойной и неизбежной, но, без сомнения, преждевременной. Если и было в нем что-либо, что можно было рассматривать как недостаток, то это его неистощимое усердие и черезмерная требовательность к себе.

Смерть, как мы уже сказали, прервала начатую им публикацию его работы, но друзья закончили его дело по его собственным рукописям. А теперь мы по порядку расскажем о его работе и о нашем переводе. Произведение это, которое он излагал на языке геометрических форм, почти не отполировано и лишено литературного лоска; оно кажется несколько шероховатым, но это вполне возмещается его высокими достоинствами. За несколько дней до кончины он сам просил меня перевести это на латинский, когда он все исправит, и я охотно посвятил бы этой работе свое внимание и труд. Но всеразрушающая смерть лишила его возможности пересмотреть и исправить все. Тогда, после опубликования работы, его друзья склонили меня, более ссылками на его волю, нежели своими просьбами, сделать латинский перевод и выполнить после его смерти то поручение, которое еще при жизни Дюрер возложил на меня. Разумеется, я не оставался в неведении относительно того, сколь трудную задачу я брал на себя, занимаясь предметом, для меня самого недостаточно ясным и не имея латинского текста, который я мог бы взять за образец и которому мог бы подражать. Я сознавал и то, насколько труднее была эта работа после смерти автора, чем при его жизни; но что особенно мне мешало, так это то, что, будучи занят всякими другими повседневными делами, я не мог отдаться этому с таким усердием и прилежанием, как бы мне хотелось и как того заслуживало дело. Но что было делать? Как из почтения к дражайшему для меня покойнику, так и по воле его друзей я был направлен на путь, отнюдь для меня не привычный. И я уделил двум книгам этого тома столько, сколько я мог отнять у своих занятий необходимого для этого досуга, и постарался по возможности изложить по-латыни то, чему он превосходнейшим образом обучал на немецком языке. Я рассчитываю, что все эти обстоятельства вполне извинят меня в глазах моих любезных и ревностно изучающих искусство читателей, и все же мне приходится оправдываться, чтобы не показаться самонадеянным. Впрочем, я думаю, что смелость следует не только извинять, но и приходить ей на помощь.

Если я увижу, что мое усердие и преданность встретят одобрение читателей, это воодушевит меня перевести на латинский язык отрывки из трактата Альбрехта о живописи, что будет делом кропотливым и сложным и потребует еще больше труда. В дальнейшем вы получите не только его сочинения в этой области, но и его труд по геометрии, а также по фортификации, в котором он объясняет укрепление городов в соответствии с современными системами. Это, кажется, все книги, какие он написал. Что же касается письменных и устных обещаний опубликовать книгу Дюрера о пропорциях лошади, которые я слышал от некоторых лиц, я могу только удивляться, из какого источника возьмут они после его смерти то, чего он так и не выполнил в течение своей жизни. Хотя я хорошо знаю, что Альбрехт начал доискиваться истины и в этих пропорциях и сделал кое-что из измерений, я знаю также, что он потерял все, что он сделал, из-за коварства некоторых людей, из-за чего получилось, что были похищены авторские заметки, так что он никогда более не пытался начинать работу сначала. Он имел подозрения и даже мог сказать с уверенностью, откуда налетели на его труд эти опустошившие его запасы трутни; но превосходнейший муж предпочел хранить молчание, нежели, преследуя своих врагов, потерять репутацию великодушного и доброго человека. Поэтому мы не потерпим ничего, что появилось бы и было бы приписано авторству Альбрехта и что, как это несомненно случилось бы, было бы недостойно столь великого художника.

Несколько лет назад появились также некоторые немецкие листки об этих вопросах, содержащие правила, в основном неверные и непригодные. Я не склонен сейчас попусту тратить на это слова, так как автор, – если я не ошибаюсь, – не раз раскаивался в их публикации. Но я думаю, что вы гораздо охотнее почерпнете здесь, нежели из других источников, эти вышеупомянутые правила, принадлежность которых Альбрехту нетрудно доказать не только потому, что он сам подготовил их к публикации, но и благодаря их достоинствам. И вы предпочтете их не потому только, что в настоящей книге они изложены с большей эрудицией, чем где бы то ни было, но и потому, что тем, кто обрабатывает этот труд в собственной мастерской автора, используя дополнения и поправки его автографов и варианты его различных набросков, ясны многие пункты, которые неизбежно кажутся темными другим, сколь учеными они бы ни были.

Мы убедимся в этом на примере книги о геометрии, которая находится в руках одного ученого человека и которую он вскоре опубликует в более разработанном виде и с большим количеством объяснений различных мест, нежели та, которая теперь в обращении. Ибо она будет пополнена не менее чем двадцатью шестью чертежами и в нее будут внесены многочисленные поправки и улучшения по сравнению с более ранним изданием. Сам автор, перечитывая то, что уже было издано, улучшил и дополнил это. Предвидя, что ему больше не удастся этого издать, он указал своим будущим издателям, что должно быть сделано в отношении печатания букв и фигур; и мы позаботимся, чтобы это как можно скорее было напечатано на немецком языке, на котором написал это автор. Следует только надеяться, что это намерение будет благосклонно принято вами и вы отблагодарите таким образом автора за пламенное желание сделать своими открытиями что-нибудь для общего блага и нас за наш труд и стремление сделать доступным для всех наций то, что, казалось, было написано для одной.