Глава, в которой Дэвид выдает плод своих наблюдений

Судя по всему, особо важное событие раз и навсегда определяет возраст города. Даже если он продолжает меняться, его стиль достигает своего расцвета в определенный исторический момент и любые последующие изменения уже не могут повлиять на его своеобразный характер: век Перикла для Греции, Возрождение для Флоренции, XIX век и бель-эпок для Парижа с его авеню, обсаженными деревьями, и шестиэтажными домами — бесконечная вариация одной и той же модели.

Конечно, можно сожалеть об уроне, который причинил Парижу барон Осман, вспоровший живот старому городу, чтобы построить буржуазные кварталы. Но век спустя образ Парижа и представление о нем ассоциируются с созданной им планировкой города. Аккуратный лабиринт связывает вокзалы с садами, сады с парками, площади с ресторанами. Гуляющий легко почувствует ритм этого города, который вырос одним махом вместе со своими бутиками на первых, с балконами на третьих этажах, с театрами на бульварах, со своими оцинкованными крышами и линиями метро, идущими параллельно проспектам. Тот же парижский стиль связывает старые паперти эпохи Реставрации, балюстрады стиля модерн и фасады ар-деко. Все, что было построено между 1800 и 1950 годами, в основном сформировало универсальный характер этого города. А то, что было сооружено во второй половине XX века, кажется второстепенным и лишним, не способным усилить своеобразие Парижа. Новые величественные сооружения играют второстепенную роль. Они пытаются занять свое место, но каждый уголок города напоминает жителям о руинах старого мира.

Современный европеец живет в состоянии шизофрении. Он вырастает в городе, полном воспоминаний. Он хочет жить одновременно прошлым и настоящим. Живя под сенью прошлого, он ищет примеры для подражания в новом, банальном образе жизни, который, словно плесень, распространяется по руинам.

Провинциальная Америка оказывает влияние на приходящую в упадок провинциализирующуюся Европу. Прежняя красота превратилась в специфическую культурную особенность…

В которой герои снова едут к морю

Дэвид перечитал эти строки, написанные аккуратным почерком синими чернилами. Под двумя рукописными страницами лежала стопка белой бумаги, манившая его развить и аргументировать свои мысли, чтобы описать впечатления от поездки во Францию.

Задумавшись, он медленно перевел взгляд к окну и стал смотреть на картину, раскинувшуюся у него перед глазами. Слева мерцал в осеннем свете крутой склон белой скалы, поросшей красным кустарником. Вдали на плоскогорье поля обступили деревню с возвышавшейся над ней темно-серой колокольней. Внизу в сотне метров виднелся галечный пляж, на который щупальцами медузы наплывала, разливаясь и отступая, зеленая морская вода. Небо, затянутое тучами, постоянно меняло окраску. Белые птицы летели в одну сторону. Дэвид наслаждался, сидя за столом у раскрытого окна. Вернувшись к своим запискам, он вычеркнул последнюю фразу и заменил ее другой: «Красота остается…»

На лестнице раздался голос:

— Завтрак готов. Давай скорее, а то остынет!

Почему его друг так нервничает? На прошлой неделе он позвонил ему и пригласил на несколько дней на берег моря, на виллу Соланж:

— Ее дочь решила продать дом. Она предложила мне съездить туда в последний раз. Хочешь поехать со мной?

Дэвид колебался. Ему казалось бестактным в разгар осени попирать память подруги, умершей в начале лета. Затем он подумал, что эта обстановка будет благоприятствовать его работе, и явился на вокзал Сен-Лазар.

В пути он сразу же обратил внимание на лихорадочное состояние своего старшего друга, в котором тот пребывал после измены Сериз. Нервничая, француз всю дорогу звонил по мобильному, чтобы решить будто бы срочные дела. Чтобы не мешать пассажирам, он устроился между вагонами, на площадке, где ничего не было слышно, и кричал, чтобы его услышали, постоянно перезванивая собеседнику. Мечты о кино привели к лихорадочной деятельности, стимулируемой страхом потерять свое место.

Крыльцо виллы было занесено опавшими листьями. Надо было включить отопление, развести огонь в каминах. К вечеру Дэвид отыскал своего друга на теннисном корте в состоянии прострации. Это было очень поэтично. Все следующее утро француз, пытаясь успокоиться, провел спиливая сухие ветки, вскапывая и расчищая клумбы с удвоенным пылом, зная, что никогда больше сюда не вернется. С голым торсом, обливаясь потом и ворча, он предавался этой бесполезной работе под октябрьским солнцем. Дэвид спрашивал себя, почему этот сорокалетний человек постоянно переходит от эйфории к недовольству. Может быть, такой возраст?

После завтрака он взялся за дрова. Вооружившись пилой, он стал распиливать их. Дэвид, довольный своим творчеством, решил прогуляться до деревни.

Перед церковью стояли машины. Висевшие в переулках афиши сообщали о «празднике осени» и о «танцах на открытом воздухе». Идя на ритмичный звук, Дэвид вышел на площадь мэрии, где вокруг старых сельскохозяйственных машин собралась толпа неокрестьян. Вокруг паровых молотилок стояли ребятишки в традиционных костюмах и много женщин в кружевных чепцах, из-под которых виднелись пряди, обесцвеченные краской, купленной в соседнем супермаркете. Между аптекой и пунктом утильсырья стоял грузовик с акустическими колонками, откуда разносилась громыхающая ритмичная музыка. Мужской голос кричал в микрофон:

— Музыка на любой вкус от Пасифико!

Это было в Нормандии незадолго до 2000 года. В открытых дверцах фургона, как в передвижной бакалейной лавке, ди-джей, голый по пояс, танцевал, меняя диски. В бейсбольной кепке с козырьком, повернутым назад, он пел куплет и жестикулировал. На площадке скопилось много машин. Здесь собрались сельчане, а также жители пригородов, мечтавшие о Далласе в окрестностях Дьеппа — здесь недавно проложили автостраду. Парижане, прибывшие на уик-энд, танцевали; родители вслед за детьми. Несколько фермеров растерянно топтались поодаль.

Бар находился во внутреннем дворе школы. Дэвид заказал теплое пиво. В этот момент появилась группа умственно отсталых. Они пришли из расположенного по соседству специализированного центра в сопровождении воспитателей, подпрыгивая, в плохо сидевших на них костюмах. Больная трисомией невысокая кривоногая женщина пыталась подтанцовывать под ритм басов, покачивая своим бюстом вперед-назад; другая механически поднимала руки. «Все на костюмированный бал…» — доносилось из передвижки.

Один полупьяный фермер, выкатившийся из бара, как трактор, тащил свою жену за руку. Круглый как бочка, он задирал вверх свое раскрасневшееся от вина и от ветра лицо. Его пунцовый двойной подбородок утопал в толстой шее, белая рубашка с короткими рукавами трещала по швам; из рукавов, как два фантастических окорока, торчали розовые руки. Рубашка была заправлена в воскресные брюки с подтяжками, отвисшие на заду. Его жена покорно шла за ним. Она была в белых брюках и в расстегнутой сверху кофточке, с разбитой физиономией и седеющими волосами. Муж делал знаки крестьянам, стоявшим около танцплощадки. А затем его толстые, несмотря на опьянение, уверенно стоявшие на земле ноги ускорили шаг и потащили свою пленницу в гущу танцев: «Все на костюмированный бал…»

Два рыбака

Дэвид направился прочь из деревни. На автостоянке шпана в спортивной одежде курила сигареты и распивала бутылочное пиво. Трое охотников в камуфляжной форме — самый высокий был в черных очках — вышли из своего джипа и двинулись к танцплощадке.

Через десять минут американец оказался на крутом, обрывистом берегу, рядом простирались возделанные поля, на одном клочке из сырой земли еще торчала свекла. Вдали в лучах заката алело море. Несколько пасущихся коров смотрели на закат, не понимая, что происходит. Было ли это впервые? Они точно не помнили, что было в предыдущие дни. Они также не знали, что ветеринарная служба при префектуре собиралась приступить к массовому забою скота, чтобы удержать цены. Непригодные к переработке туши скоро послужат горючим на цементном заводе.

Дэвид пошел по тропинке среди поля. В легком тумане на берегу пруда виднелся старый заросший травой дот. На берегу на складных стульях сидели два человека с удочками. Старики в топорщившихся брезентовых накидках предпочли это занятие деревенскому празднику. Рядом с ними лежала немецкая овчарка. Один человек был в фуражке, другой в кепи, и эта деталь заинтриговала Дэвида. Тишину уходящего дня нарушала только доносившаяся издалека музыка.

Дэвид прошел еще немного. Немецкая овчарка вяло тявкнула, но не двинулась с места. По мере того как американец приближался к ним, эти типы казались ему все более странными, как пугала для воробьев. Время от времени человек в зеленом кепи поворачивался к другому, чтобы сказать ему несколько слов. Затем он тихо водил удочкой, и от поплавка расходились круги. В свою очередь человек в фуражке что-то бубнил другому на ухо. Дэвид тихо подошел к ним, чтобы не мешать. С криком пролетели чайки. С утра они устремились на юг, а теперь возвращались назад в поисках новой свалки.

Дэвид остановился в нескольких метрах от двух мужчин. Сначала те не обратили на него никакого внимания, но через десять секунд оба недовольно уставились на непрошеного гостя. А потом снова отвернулись к пруду. Впечатление было быстрое и ужасающее, поскольку Дэвид сразу же их узнал. Тот, что слева, в военной фуражке, с усами и с сумасшедшими глазами. У типа справа, в кепи, был ироничный и презрительный вид. Можно было подумать, что… Наверное, это был маскарад по случаю праздника осени. Слегка ошеломленный, Дэвид, чтобы развеять галлюцинацию, произнес:

— Простите, месье…

Первый рыбак круто повернулся к Дэвиду и хриплым голосом произнес по-немецки:

— Schéisse!

Другой, более спокойный рыбак снова поднял к Дэвиду свое вытянутое лицо и растерянно посмотрел на него. Он попросил более высоким важным голосом:

— Оставьте нас, пожалуйста, в покое!

Странное сходство не оставляло никаких сомнений. Перед Дэвидом с удочками сидели очень постаревший двойник Гитлера — в нацистской фуражке — и некто вроде генерала де Голля, которого можно было легко узнать по его кепи с двумя звездами. Масок на них не было. Но все, в том числе их мятые плащи, заставляло думать, что это именно они. Но знаменитые старики не собирались шутить. Герой французского Сопротивления снова заговорил:

— Молодой человек, вы же видите, что вы нам мешаете!

Канцлер рейха грозным голосом подтвердил:

— Действительно, фам здесь нечего делать, идите домой.

Дэвид спрашивал себя, не фарс ли это, как появление Клода Моне перед садом в Сент-Адрес; только у этих двоих были лица столетних старцев. Продолжая смотреть на чужака, они стали вместе увещевать Дэвида, и каждая их фраза, казалось, отвечала его мыслям:

— Европа, Европа! Что вы в ней нашли? — возмущался генерал.

— Europa ist fertig, — отвечал Гитлер.

— Вы гоняетесь за химерами, старина. Оставьте в покое свою идею о Франции.

— Как подумаю, что фаша мать ждет фас ф Нью-Йорке.

— Будьте благоразумны. Занимайтесь своими делами!

Пес смотрел на Дэвида, не шелохнувшись. Юноша не искал никакого логического объяснения ни присутствию этих двух исторических персонажей, ни их речам, ни тому, что они думали о его собственном существовании. Но он понимал их мысль.

— Нью-Йорк, старина! — сказал де Голль.

— Нью-Йорк, старина! — повторил Гитлер.

Наступило молчание. Перестав ломать себе голову, Дэвид решил принять очевидное и громко воскликнул:

— Господа, вы правы! Мне пора возвращаться домой!

— Ах, право, молодой человек! — воскликнул канцлер.

— Наконец-то хоть какой-то здравый смысл, — заключил генерал дрожащим голосом.

Завершив свою миссию и перестав интересоваться Дэвидом, они повернулись к своим удочкам и подергали поплавки, пока молодой человек удалялся по полю сахарной свеклы.

Вернувшись на виллу Соланж, он не стал рассказывать о своей галлюцинации, чтобы не сойти за сумасшедшего. Но в тот же вечер он заявил своему другу:

— Мое путешествие закончилось. Я возвращаюсь в Нью-Йорк в начале ноября.

Француз, стиравший тряпкой пыль с книг, замер с завистливым видом:

— Мне тоже надо уехать.

— Съезди туда на несколько дней, — ответил Дэвид. — Теперь я приглашаю тебя в путешествие.