Когда мне было пятнадцать лет, я жил в девственном лесу. Подвешенные к потолку в моей комнате бесчисленные побеги плюща ниспадали как плети лиан, сквозь которые пробивался зеленый свет. Листва скрывала предметы. В глубине мансарды стояло разобранное пианино. На полу в светлом деревянном ящике проигрыватель пятидесятых годов бороздил разрозненные пластинки — джазменов и довоенных композиторов, — найденные в подвалах и на семейных чердаках.

Мечтая в своем рукотворном лесу в самом центре Гавра — в большом холодном и ветреном городе, — я отдавал предпочтение бразильским пьесам Дариуса Мийо, особенно его балету, написанному в 1918 году, после приезда из Рио: «Человек и его желание». Мечтательной, неопределенной, растерянной музыке, которую я слушал под гигантскими деревьями. Среди этой фантастической растительности звучал хор или длинные соло ударных инструментов, угасавшие в тропической сырости. Остальное время я лежал на полу между двух колонок и слушал на фортиссимо пластинки «Лед Зеппелин». Вместо того чтобы разобрать проигрыватель и подключить к нему параллельно несколько колонок, я мысленно представлял себе стереофонический эффект, имитируя проигрыватели высокой точности воспроизведения звука моих товарищей.

Вечером, лежа на подушках среди листвы, я зажигал ароматизированные палочки и, кашляя, вдыхал их дым, веря, что эффект от восточных благовоний похож на эффект от наркотиков. Несколько лет спустя, после мая 1968 года, в этом провинциальном городе искусственный рай еще только маячил на горизонте. Я с наслаждением читал «Гашиш» Теофиля Готье. Положив перед собой лист бумаги, я импровизировал, сочиняя стихи — последовательность рифмованных слов. Я был современным человеком. За окном на крышах небоскребов горели огни. Шел дождь. С моря дул ветер.

В более хмурые дни я устраивался у окна и считал машины, проводя статистические расчеты, чтобы установить точное соотношение между «рено», «пежо» и «фольксвагеном».

Я совершал долгие прогулки на велосипеде по Гавру. Катясь вниз по улицам до центра города, я проезжал старый пивоваренный завод, от которого на весь квартал тянуло хмелем. Грузовики, груженные бочками, отъезжали от этого завода в центре города. Во время школьной экскурсии нам показали чаны, где бродила смесь из ячменя и дрожжей, мы посетили новые цеха, в которых пиво разливалось в бутылки на полностью автоматизированном конвейере. Через несколько лет пивзавод был куплен более крупной фирмой и разрушен в рамках «стратегического объединения».

На велосипеде я ехал вдоль артерий, начерченных архитектором Огюстом Пере сразу после Второй мировой войны. От центрального проспекта веяло монументальной красотой, его неоклассические здания украшали фигурные фронтоны. Высокая колокольня церкви Сен-Жозеф, словцо призрак небоскреба, возвышалась над городом, восставшим из руин. Катя на велосипеде против ветра по бульварам, я пересекал площадь мэрии с фонтанами и огромной квадратной башней. На западе красная бетонная линия застройки образовывала триумфальную перспективу до самого пляжа. Архитектура гармонировала с морем и с небом. Проехав подвесной мост, я ехал вдоль портового бассейна Рой, а затем попадал в порт.

На старых пристанях наблюдалась некоторая активность. К ним причаливали грузовые суда. Над ангарами, словно шеи металлических жирафов, возвышались подъемные краны. Большие поверхности воды разделяли недоступные области: там огромные, как соборы, силосные башни, здесь гектары доков, заполненных хлопком. Мой велосипед ехал вдоль железнодорожных путей. У водоемов встречались люди: рыбаки с удочками, сидевшие на табуретах, группы докеров под кранами, разгружавшие мешки с кофе. Я остановился, любуясь старыми швартовыми канатами, покрытыми водорослями и ракушками, валявшимися на земле, как огромные тропические змеи. Около теплоцентрали возвышались горы аргентинского угля, который отправлялся отсюда по конвейеру. Из трехсотметровых труб валил серный дым.

За теплоцентралью начинался мой любимый ландшафт. За портом тянулись луга устья реки, превратившиеся в торф: огромная индустриальная зона с нефтеперерабатывающими заводами, с нефтехимическими установками, с автомобильными фирмами, с фабриками пластмассы, титана и другого сырья для мирового производства занимавшая плодородные почвы. Заводы напоминали лаборатории, предназначенные для психически больных. Разноцветные трубы, опутывающие сами себя, как кишки, ведут в дистиллятор, а оттуда к трубам, выбрасывающим жирное пламя и черный дым. Не думая об экологии, я восхищался их дикой красотой, мечтая о том времени, когда Гавр поглотит деревни и необъятно вырастет, как мегаполис Жюль Верна.

Я продолжил свой путь и проехал мимо доков до семафора, установленного у въезда в порт. Оставив велосипед у Музея изобразительных искусств, я пошел бродить по залам, выходящим на море, наполненным серым дымом. Смотрители, пожилые инвалиды войны, скучали в этом пустом здании. Чтобы скрасить себе остаток дня, они, как ожившие мертвецы из фильма ужасов, направлялись ко мне. Группа одноруких издали следила за мной. Чтобы заставить их нервничать, я исчезал за птицей Брака, затем вновь появлялся в десяти метрах от нее перед цветущим утесом Моне. Когда им казалось, что они догнали меня, я махал им рукой с балкона на втором этаже. Они поднимались на лифте, но я спускался по лестнице к маленькой красной скрипке Рауля Дюфи. И так далее. Инвалиды войны с лицевыми ранениями в изнеможении доходили до залов современной живописи, где я ждал их около коровы Жана Дюбюффе.

История современного искусства связывает всех этих художников с историей города, в котором сто лет назад они выросли, когда в порту на пристани высаживались путешественники и Гавр был центром вселенной. В пятнадцать лет, стоя у окна музея, я смотрел на прилив и на море с тающим горизонтом и прислушивался к гудку парохода, в последний раз возвращавшегося из Нью-Йорка.

* * *

Камилле было семнадцать лет. С начала учебного года я сразу же влюбился в эту строптивую девчонку из католического колледжа, державшуюся во дворе во время переменок поодаль ото всех и читавшую учебники по психоанализу, поэмы Лотреамона или переписку Маркса и Энгельса. Она прогуливала уроки. Главный надзиратель угрожал, что выгонит ее, она отвечала ему презрением. Низкий и уверенный голос, взъерошенная шевелюра и веснушки придавали ей вид дикарки, безразличной к толпе окружавших ее детей. Я робко подошел к ней, чтобы поговорить, но безуспешно. После этого я купил несколько томов Фрейда и перелистывал их неподалеку от нее, иногда робко подходя к ней и задавая вопросы о добре, о зле, о необузданности, о связях Евангелия с психоанализом.

Я увлекался в ту пору левым христианством, идеалом всеобщего братства; модернизированным бой-скаутизмом, который не замедлил пошатнуться под натиском холодной логики «сексуальной революции». Мир Камиллы притягивал меня и пугал. Мне хотелось идти за ней по более сложному пути — не исключая мысли о совместной жизни. В конце концов я привлек внимание девушки своим рвением, и однажды она предложила мне проводить ее домой.

Я не решался признаться ей в любви, чувствуя, что она считает меня мальчишкой. Ее сердце волновали более взрослые хулиганы и старшеклассники колледжа. Но, когда я прочел ей несколько стихотворений Аполлинера, она посмотрела на меня с интересом и стала рассказывать о Париже, о сюрреалистах, о Сен-Жермен-де-Пре. Мы долго гуляли по пляжу, а потом долго беседовали у дома Камиллы. В течение следующих недель я привык залезать к ней в окно. Влюбленный рефрен Лео Ферре постепенно наполнял ее комнату романтикой Латинского квартала. Висевшая на стене черно-белая фотография Жан-Поля Сартра и Симоны де Бовуар в кафе «Флора» так и манила нас присоединиться к ним.

Камилла жила у своей разведенной матери, Это была штаб-квартира группы друзей, активно работавших в левацких группах. Любимчик Камиллы — парижанин, отправленный в Гавр на пенсию после ряда увольнений, — рассказывал нам, что там рок-музыка, свобода, поэзия, секс, политика и наркотики текли как из рога изобилия. И мы слушали его, веря, что в Париже решались судьбы истории.

В субботу днем мы ходили в кино, а потом в бистро в центре города, где я с удовольствием приобщался к запретному миру. От длинных волос Камиллы исходил аромат пачули. — В колонках гремела американская попса. Старый женоподобный хозяин умел внушить новичкам иллюзию, что они здесь завсегдатаи. Лицеисты читали Антонена Арто.

Камилла без конца говорила о «фашизме», о «революции», о «борьбе до победного конца» и о дне, когда придется выбирать, «к какому лагерю принадлежишь». Лично я считал, что принадлежу к лагерю прогресса, свободы и справедливости, и, плохо понимая, зачем убивать столько народа, не рвался строить баррикады. Она ругала меня, обзывала мелким буржуа и приводила в пример Бакунина и других фанатиков. Я мечтал о более легкой анархии. На следующий день мы снова говорили о поэзии, и она подарила мне книгу Андре Бретона. Наша связь напоминала флирт. Камилла хотела видеть во мне своего юного поклонника, но я прекрасно видел, что другие приводили ее в состояние транса и полного истощения, что было выше моих сил.

Во время пасхальных каникул она жила у своего парижского любовника и пригласила меня на денек. В столицу от Гавра было два часа езды на поезде. Утром я прибыл на вокзал Сен-Лазар. В конце улицы Амстердам огромные порнокинотеатры возвышались над экспресс-закусочными и особняками начала века. Я слился с толпой офисных служащих, ремесленников и коммерсантов, радовавшихся своему приезду в Париж с его совершенно черными зданиями.

У нас было назначено свидание на ступеньках Оперы. Камилла повела меня на бульвары, где уже начали цвести деревья. Она держала меня за руку и казалась спокойной и счастливой. Днем, побродив по букинистам, мы уселись на террасе кафе. Сидя рядом, как Сартр и Бовуар, мы выложили на стол экземпляр «Monde libertaire», и я почувствовал весеннее волнение. Вечером она проводила меня на вокзал Сен-Лазар. Все двести километров я проехал, грустно прильнув лицом к окну. Долина Сены тянулась у меня перед глазами, скользя между деревьев к своему устью. Оставив Камиллу в объятиях другого, я вернулся в Гавр, далекий от центра мира, который ждал меня. Вдали показался дым индустриальной зоны, туман над портом, трубы теплоцентрали, серые бесконечные бетонные дома, этот забытый Богом приморский город, где, чтобы выжить, надо быть поэтом.

Возможность снова поехать в Париж представилась благодаря письму, уведомившему, что на Троицу моя кузина выходит замуж. Она очень хотела, чтобы я приехал. У ее отца, владельца очень крупного архитектурного бюро, была усадьба около парка Сен-Клу. Я никогда не видел своего дядю, но его жена часто приезжала к нам в Гавр. Страстная поклонница искусства, она, к большому удивлению моих родителей, оценила растительное убранство моей комнаты.

В то время я культивировал небрежный вид, одеваясь в просторные разноцветные одежды, дырявые башмаки, и ходил с взлохмаченными волосами. За час до отъезда в Париж мать устроила мне сцену, высказав мне свою буржуазную точку зрения на свадьбу и на принятую в подобных случаях манеру одеваться. Видя, что я направляюсь туда как последователь хиппи, с холщовой сумкой на плече, она испустила крик. Пришлось торговаться, а затем я выслушал отца, который счел нужным оказать нажим. Прибегнув к словарю Камиллы, я обозвал их «фашистами» и «мелкими буржуа», в ответ они обозвали меня «дураком» и «сопляком». Чувствуя себя виноватой, мать прекратила ссору, закончившуюся для меня не полной победой: я отстоял почти все шмотки, кроме дырявых ботинок, которые был вынужден заменить на мокасины, взятые у отца.

Эта мелкая уступка испортила мне настроение на всю дорогу. Мало того что эти ботинки годились лишь для ученика коммерческого училища, но они кроме того нарушали общую гармонию. Пара провинциальных праздничных ботинок, надетых специально ради этой церемонии, глупо контрастировала с длинными волосами, с разноцветной рубашкой и с холщовыми брюками. Куда спрятать ноги — ведь я дал себе слово блистать среди моих кузенов как будущий парижанин!

Имение располагалось на авеню миллионеров. Через решетчатую калитку в глубине сада можно было выйти в парк Сен-Клу. Дом был выстроен в стиле кубизма — прямоугольник из камня и стекла, стоящий на газоне и утопающий в зелени, подобно «дому на водопаде» американского архитектора Фрэнка Ллойда Райта. Окна большого салона, украшенного гобеленами и абстрактной живописью, выходили в парк. Экзотические птицы перелетали по комнате из одной вольеры в другую. Я приехал сразу после полудня, стесняясь своих ботинок. Моя тетя, не обратив на них внимания, расцеловала меня и отправила к своим детям — к юношам и девушкам от двадцати до тридцати лет, которые сидели на диванах, сновали на кухне, в саду и, похоже, были счастливы приезду своего кузена из Гавра.

В этой зажиточной семье царило блаженство. По их постоянно улыбавшимся лицам было видно, что у них нет никаких проблем. Они не только задали мне вопросы, но, похоже, интересовались и моими ответами, что окончательно ободрило меня. Мы обнимали друг друга за плечи, беседовали в глубине сада, как будто были знакомы с детства. Они пили шампанское, восхищаясь тем, что я делал, и можно было подумать, что главным в жизни была литература и музыка. У них было так уютно, так благородно, что через некоторое время я почувствовал себя как дома.

Одна из моих кузин, высокая шикарная девица-хиппи с длинными волосами, выражалась жизнерадостно, на американский манер. Она всюду тащила меня за собой, знакомила со своими друзьями. В глазах всех я был «сверходаренным кузеном, который собирается учиться кинематографии». На рояле валялись ноты Эрика Сати, и она предложила мне сыграть. Сев за рояль, я взял первые аккорды «Восприятия», которое было нетрудно хорошо сыграть. Внезапно вокруг меня с восторженными улыбками собрались все гости, находившиеся в комнате. Они меня слушали. Я закончил пассаж в полной тишине, затем раздался взрыв аплодисментов и возгласов: «Невероятно! Потрясающе!» Я был принят в их круг, вновь подали шампанское и сигареты. Меня потащили в сад, расспрашивая о моих планах.

Настала ночь. Толпа гостей росла, подъезжали из Парижа черные лимузины с шоферами. В одиннадцать тетя повела меня в свои апартаменты, чтобы показать несколько картин, купленных у ее друзей художников. Потом, не дожидаясь приезда мужа, она отправилась спать. Давно разъехавшись с ней, он жил в частном особняке в XVI округе и брался за все более безумные архитектурные проекты, чтобы оплачивать свои огромные расходы и расширять агентство. Около полуночи он неожиданно приехал, обменялся парой слов с деловыми людьми в галстуках, обнял детей и так же быстро уехал.

Через час, бродя по комнатам, я попал на организованный моим кузеном просмотр диапозитивов с архитектурными работами отца. Гости сидели в темноте на стульях и на диване. Сын, студент архитектурного института, комментировал каждую фотографию. Он говорил о «системе», о «городском проекте», об «общем цокольном этаже нескольких зданий». На экране сменяли друг друга пригородные кварталы, горизонтально вытянутые здания, состоящие из жилых единиц, собранные воедино, как конструктор «Лего». Его комментарии были интересны, но что-то показалось мне странным, потому что было мало общего между особняком моего дяди, построенным им лично для себя (этим идеальным домом, где меня окружали одни улыбки), и его профессиональными работами (километрами зданий, построенных на насыпных земляных площадках по технологии быстрого строительства, которые превращались затем в городские гетто); как будто современность одновременно таила в себе гармонию, радость и самую хладнокровную жестокость.

Мы пили шампанское. Божественные создания подходили ко мне. Чтобы протрезветь, я окунулся в бассейн, после чего вечер продолжился у соседей, которые организовали рок-группу. Не такую, как группы, которые я знал в Гавре, где репетировали на старых ударных и скверных клавишных. Нет, это была группа богатых любителей, с электроинструментами, с гитарами «Гибсон» и с колонками во всю стену. Все они были очень милые, спокойные и радушные в отличие от разобщенных гаврских рокеров. Невозмутимые, как молодые калифорнийцы, они только что завоевали успех в хитпараде. Им было приятно, что я интересуюсь их оборудованием. Чтобы отблагодарить меня, они дали мне первую сигарету с травкой, в эйфории от которой я пребывал до утра.

Следующий день прошел у бассейна. Перед моим отъездом в Гавр кузены заверили меня, что я «всегда их желанный гость». Моя комната ждет меня, и мы вместе будем делать великие дела. Через несколько часов я, в приподнятом от шампанского настроении, шел по кварталу Сен-Лазар и думал, что мне надо как можно быстрее примкнуть к этому артистическому борделю. А пока что мне предстояло сесть на поезд и продолжить кататься на велосипеде по пристани, мечтать на берегу моря о Нью-Йорке, курить сигареты в бистро и говорить о любви и об анархизме.