Глава третья
Отмена телесных наказаний
(справка к 30-летию)
I
17 апреля 1818 г. в Кремле Московском, в Николаевском дворце родился у великого князя Николая Павловича первенец Александр. Новорожденного поэт Жуковский напутствовал по какому-то вещему наитию на предстоящий жизненный путь, величие которого в эту минуту никто не мог предвидеть (наследником престола в то время считался, как известно, старший брат Николая I, великий князь Константин Павлович), замечательными стихами, коих «пленительная сладость, – по слову Пушкина, – прошла веков завистливую даль». Жуковский, между прочим, говорил:
Исполнилось трогательное, воистину благочестивое пожелание гуманного поэта: ровно через 45 лет, день в день 17 апреля, этот младенец, уже ставший мужем и стяжавший на обоих полушариях славное, великое и завидное наименование Царя-Освободителя, исполняя напутствие человеколюбивого поэта, а впоследствии и наставника, дал в день своего рождения жизнь одному из величайших и человечнейших законодательных актов – благодетельному закону 17 апреля 1863 г. о полной отмене жестоких телесных наказаний в гражданском ведомстве, в армии и во флоте.
«Сил прибывает, – писал по поводу этого закона И. С. Аксаков. – Еще гора свалилась с плеч, еще тяготы меньше. Удрученный бременем, богатырь выпрямился… Благо тому, кто облегчил его бремя, кто снимает гнет с Русской земли! Плети, шпицрутены, клейма, торговые казни – все это было, всего этого уже нет, все рухнуло в темную бездну минувших зол пережитого русского горя! Долой, – гласит между строк Государев Указ Сенату, – все оружия истязания и срама, долой сейчас же, немедленно по получении указа! Вон из нашей речи, вон навеки вся эта терминология, эти выражения, с которыми так постыдно свыклись наши уста и наш слух, эти „сквозь строй“, „засечь“, „перепороть“ со всеми их бесчисленными, отвратительными вариантами! „Заплечному мастеру“ нет уже дела в Русской земле». Пишущий эти строки помнит то время, те тяжелые пережитые им ощущения, когда по обязанностям судьи с добросовестностью молодого юриста он подписывал «законные» приговоры о предании женщин на всенародный позор, на торговую казнь. С ужасом восстановляя в нашей памяти картину минувшего, мы тем живее ценим добро, дарованное указом, невольным умилением проникается сердце! Легче дышится, вольнее живется, слышишь рост Русской земли: сил прибывает… А еще сколько их может прибыть? Еще целые источники новой силы таятся, нераскопанные или засоренные тиною и илом… Еще не совсем снята печать молчания с наших уст, еще робеет русское слово.
Эта могучая победа милосердия, благородной отважной веры в силу добра и доверия к человечным инстинктам «вчерашнего раба» была вместе с тем крупною победою честных и человеколюбивых друзей народной свободы над тупыми, мнительными и своекорыстными консерваторами, которые приходили в ужас при одной мысли об отмене плетей и розог тотчас после объявления воли. Благополучное повсеместное за небольшими исключениями объявление воли, вопреки трусливым и близоруким карканиям представителей крепостного лагеря, пророчивших России все ужасы революции и пугачевщины, сильно окрылило сторонников решительных либеральных реформ. Правда, собственно крестьянской реформе нанесен был довольно чувствительный удар удалением в апреле 1861 г. от дел министра внутренних дел гр. С. С. Ланского и его товарища, точнее руководителя и вдохновителя, Н. А. Милютина; но делая эту уступку в лицах, правительство явственно выражало намерение выступить открыто на путь постепенного обновления нашего законодательства, ставшего особенно неотложным именно вследствие отмены крепостного права – этого коренного устоя старого порядка. В числе других поставленных на очереди реформ (земской, судебной, университетской, цензурной и пр.), первою получила движение и решение реформа уголовного права. Публичное дранье и истязанье на площадях, часто до полусмерти плетьми и розгами без различия пола и возраста, бесчеловечное прогнание сквозь строй, справедливо приравнивавшееся к жесточайшим видам смертной казни, наложение, тоже публично, клейма, – таковы были характеристические черты уголовных наказаний, действовавших в России всего 30 лет тому назад.
До издания гуманного Высочайшего Указа 17 апреля 1863 г. телесные наказания всевозможных видов и степеней составляли основу нашей карательной системы, корни коей восходили к Уложению «тишайшего» царя Алексея Михайловича 1649 г.
Различие между Уложением 1648 г. и Уложением 1845 г. сводилось, главным образом, только к постановке института смертной казни. Тогда как первое назначало смертную казнь в 60 статьях, Уложение 1845 г. ограничивало применение ее тремя – четырьмя случаями, введя, однако, ее впервые в виде общего правила за важнейшие политические преступления. Кроме того, первое назначало в 140 случаях наказание кнутом, смертельный исход которого был явлением весьма обычным. Таким образом смертная казнь, в теории отмененная еще указами 1753–1754 гг., до 1845 г. фактически процветала в квалифицированном, т. е. утонченно-жестоком виде. Уложение 1845 г. кнут заменило трехвостною плетью. Впрочем, для военных и ссыльнокаторжных оставлен был тот же кнут в виде палок или шпицрутенов.
Сущность произведенной в 1845 г. карательной реформы, приветствованной необыкновенно пышно с кафедр тогдашнею пресмыкающеюся «кнутофильскою» наукою, в лице известных братьев-криминалистов, сводилась, по одной меткой характеристике, к следующему. Еще кнут, – писал маститый ученый Д. А. Ровинский, —мало-помалу сокращался в числе ударов, а впоследствии и вовсе разменен на плети, которые в свою очередь сперва приведены в систему, потом усовершенствованы и отрехвощены [418]Хвост кнута состоял из белого сыромятного ремня, длиною в 13 вершков, шириною 6/8 вершка. Он был тверд, как кость, и загнут с обеих сторон в виде желобка. При ударах острые края должны были приходиться к спине наказываемого. Сила ударов была такова, что он пробивал мясо почти до костей. После нескольких ударов меняли кнут, так как ремень размягчался от крови. В час давали не более 20 ударов, так что торговая казнь иногда длилась от восхода до захода солнца.
Плетиво плети состояло из столбца, 6 вершков длиною, с тремя хвостами, в 1 аршин и 4 вершка длиною. Хвосты оканчивались узлами. Столбец и хвосты сделаны были из цельных ремешков, нарезанных из куска толстой кожи (см. н. с. Сергеевского. С. 170–171).
Розги употреблялись (в Польше) из березовых и ивовых лоз или прутьев, толщиною в гусиное перо, длиною от 2 до 21/4 аршин, связанных по 4 вместе; потоньше и покороче избираются для женщин и для слабого сложения (см. Отзыв намест. Ц. Польского в Юрид. Вестн., 1892. № 1 и 8. С.497). Как мужчин, так и женщин били по задней части тела. В Остзейских губ. били по спине, а в Дерпте по задней части и по ляжкам (там же, 408).
Местом наказания в Москве была сначала Красная, потом обыкновенно Конная площадь (см. Н. С. Сергеевского. С. 149–164). На Красной площади была наказана в 1768 г. известная своими зверскими поступками с крепостными Салтычиха (гладила девушек горячим утюгом) вместе с соучастниками ее, ее же людьми и попом, которые тут же были биты кнутом. Секли также чуть не на всех площадях Москвы: Арбатской, у Патриарших прудов, Цветного бульвара и т. д. Нынешнею осенью, писал проф. Беляев в 1862 г., производилась экзекуция на Арбатской площади над одним грабителем; дело обстояло как следует, народу было тьма, секли сообразно с долгом службы – исправно; из жителей многие отворачивались, у других кружилась голова, были и такие, с которыми делалось дурно, а между тем в это время мошенники в этой же толпе шарили по чужим карманам, обрезывали цепочки и вовсе не обращали внимания на то, что их товарища бьют до костей и т. п. Автор не без остроумия сравнивает такой способ устрашения с тем, как вешают на шесте в огороде убитую ворону, что, однако, не мешает другим воронам обирать огород (№ 52 Дня, 1862).
и, наконец, со спины спущены на более мягкие части, а шпицрутены, это дьявольское изобретение бездушного немца, не только оставались и после человечного указа 1801 г., но еще обогатились введением новой «Аракчеевской манеры», наглядно характеризующей кровожадного наперсника державного ученика сантиментального Лагарпа (см. ниже).
По Уложению 1857 г. телесное наказание составляло для лиц непривилегированных необходимое дополнение всякого уголовного наказания, начиная от тяжкого уголовного и кончая легким исправительным. При ссылке в каторжную работу назначалось публичное наказание от 30 до 100 ударов плетьми чрез палача. Вслед за этим производилось клеймение, наложение штемпельных знаков или клейма, т. е. постановление «так же публично и чрез палача определенным для того способом», как выражается ст. 160 Улож., на лбу и щеках трех букв: К. А. Т. (т. е. «каторжник»), с принятием мер, как гласит ст.544 т. XV ч.2, «указанных для предупреждения вытравления наложенных знаков». Публичное наказание плетьми назначалось и при ссылке в Сибирь на поселение. При отдаче в арестантские роты назначалось от 50 до 100 ударов розгами чрез полицейских служителей. Розгами же заменялось и кратковременное тюремное заключение и арест.
Кроме того, для ссыльнокаторжных и военнослужащих существовали в Своде Законов особые жестокие наказания шпицрутенами или прогнание сквозь строй. Число ударов шпицрутенами достигало ужасающей цифры 5000–6000. Это наказание сопровождалось для каторжных прикованием к тележке на время от одного года до трех лет.
Нельзя сказать, чтобы жестокие наказания, унаследованные от XVII–XVIII вв., не встречали протеста со стороны более развитой части общества. Царственная ученица Беккарии, Вольтера, Монтескье писала еще в 1767 г. в своем знаменитом Наказе: «Искусство (т. е. опыт – Г experience) научает нас, что в тех странах, где кроткие наказания, сердце граждан оными столько же поражается, как в других местах жестокими. Сделался вред ли в государстве чувствительный от какого непорядка, – продолжает Наказ, – насильное правление хочет внезапно исправить, и вместо того, чтобы думать и стараться о исполнении древних законов, установляет жестокое наказание, которым зло вдруг прекращается. Воображение в людях действует при сем великом наказании так же, как бы оно действовало и при малом; и как уменьшится в народе страх сего наказания, то нужно уже будет установить во всех случаях другое» (§ 86, 87). «Упомянувши с ужасом и с внутрисодраганием чувствительного сердца при зрелище тысяч бесчастных людей, которые претерпели столько варварских и бесполезных мучений, выисканным и в действо произведенных, без малейшего совести зазора, людьми давшими себе имя премудрых», гуманный автор Наказа заключает: «Страны и времена, в которых казни были самые лютейшие в употреблении, суть те, в которых соделывалися беззакония самые бесчеловечные» (§ 206).
Но, к сожалению, эти гуманные идеи оставались в области литературных упражнений, и при самой державной почитательнице Беккарии не только господствовал кнут, но и бывали случаи самых жестоких видов смертной казни в виде колесования и четвертования (примеч. к ст. 16, Зак. Уголов., изд. 1842 г.), а также жестокого гонения мысли в лице Новикова и др.
Даже внук ее, либерально настроенный в начале царствования Александр I, отменив, конечно, в теории только, пытки, вырывание ноздрей и телесное наказание для духовенства, оставил в неприкосновенности чудовищный кнут, несколькими ударами коего, по отзыву графа Мордвинова, опытный палач мог засечь до смерти сильного мужчину, а Аракчеев даже изобрел особую манеру битья шпицрутенами, названною в честь его «аракчеевскою» и достойно прославившего имя изобретателя! С этой манерой «проводка сквозь строй в гарнизоне», свыше 500 ударов, часто равнялась бесчеловечному смертном приговору; в Москве, например, как передает Ровинский, в пятидесятых годах гарнизонные гоняли сквозь строй мещанина Васильева, который был судим военным судом по Высочайшему повелению: ему дали всего 400 ударов и он умер на третьи сутки.
А что сказать об аракчеевских шпицрутенах «сквозь тысячу двенадцать раз без медика?!» Надо видеть однажды эту ужасную пытку, чтобы никогда не забыть ее, говорит Ровинский и затем описывает следующую ужасную сцену прогнания сквозь строй, как будто выхваченную из Дантова Ада. «Выстраивается тысяча бравых русских солдат в две шпалеры, лицом к лицу; каждому дается в руку хлыст-шпицрутен, – живая „зеленая улица! только без листьев, весело движется и помахивает в воздухе. Выводят преступника, обнаженного до пояса и привязанного за руки к двум ружейным прикладам; впереди двое солдат, которые позволяют ему подвигаться вперед только медленно, так, чтобы шпицрутен имел время оставить след свой на „солдатской шкуре"; сзади вывозится на дровнях гроб. Приговор прочтен; раздается зловещая трескотня барабанов, раз, два!., и пошла хлестать зеленая улица справа и слева. В несколько минут солдатское тело покрывается сзади и спереди широкими рубцами, краснеет, багровеет, летят кровавые брызги… „Братцы, пощадите!..“ – прорывается сквозь глухую трескотню барабана, но ведь щадить значит самому тут же быть пороту, – и еще усерднее хлещет березовая улица. Скоро бока и спина представляют одну сплошную рану; местами кожа сваливается клочьями, и медленно движется на прикладах живой мертвец, обвешанный мясными лоскутьями, безумно выкатив оловянные глаза свои… Вот он свалился, а бить осталось еще много; живой труп кладут на дровни и снова возят взад и вперед, промеж шпалер, с которых сыплются удары шпицрутенов, трубят кровавую кашу. Смолкли стоны, слышно только какое-то шлепанье, точно кто по грязи палкой шалит, да трещат зловещие барабаны».
Эту леденящую душу картину зверских нравов «доброго старого времени» Ровинский заканчивает так: «с полным спокойствием можем мы смотреть на это кровавое время, ушедшее от нас безвозвратно, и говорить о жестоких пытках, и о татарском кнуте, и о немецких шпицрутенах. Отменен кнут, уничтожены шпицрутены, несмотря на вопли „кнутофилов“ 1863 г., вопивших, как и кнутофилы 1767 г., о невозможности защищаться от злодеев без кнута».
Отменен кнут, но как мучительно долго пришлось ждать этой победы гуманности!
Столь продолжительное безраздельное государство жесточайших телесных наказаний, вопреки желанию гуманнейших и сильнейших монархов, объясняется, главным образом, тем, что в основе всего старого русского государственного и общественного строя лежало бесчеловечное крепостное право, сохранение и охранение которого только и можно было при помощи жесточайших наказаний.
Любовь к отечеству, стыд и страх поношения, писала Екатерина в своем Наказе, суть средства укротительные и могущие воздержать множество преступлений. И если где сыщется, – продолжала она, – такая область, в которой бы стыд не был следствием казни, то сему причиною мучительное владение (в подлиннике tyrannie), которое налагало те же наказания на людей беззаконных и добродетельных. Такою областью и была до 1861 г. Россия с ее ста тысячами полицеймей-стеров-помещиков, по мановению коих подвластные им крепостные могли подвергаться тяжким наказаниям, начиная от ссылки в Сибирь и кончая телесными наказаниями и помещичьими истязаниями вроде лизанья языком горячей печки и т. п. «фарсами кровавого добродушия и ехидной веселости», по выражению Щедрина. При таком режиме, лишенном всякой нравственной опоры, основанном исключительно на страхе перед физическою болью, телесные наказания были естественны. Страх и насилие были основою крепостного права. Кто мог пугать больше, говорит Шелгунов, характеризуя крепостное время, тот и был больше, кто мог пугать меньше, тот и был меньше. Сознание о человеческом достоинстве отсутствовало вполне до преобразовательной эпохи, до отмены крепостного права, при котором огромное большинство русского народа, низведенное до степени «крещеного инвентаря», считалось, в качестве «хамова отродья», лишенным чести и личного достоинства…
Благодаря могучему гуманному движению 60-х гг., коего ближайшим последствием было упразднение крепостного права, возникло уважение к достоинству человека, стали устанавливаться более человечные взгляды на людей и вещи. В незабвенном манифесте 19 февраля отмена крепостной зависимости мотивировалась «уважением к достоинству человека и христианскою любовью к ближним». Это широкое гуманное течение, столь торжественно выразившееся в освобождении крестьян, сказалось и на всех отраслях общественной жизни и разнородных отношениях человека к человеку, и даже человека к животным.
Тут нет ни малейшего преувеличения. Это непреложный исторический факт, который можно точно доказать. Укажу на один пример. До 1861 г. не раз возбуждался вопрос о назначении наказания за жестокое обращение с животными. Но всякий раз выставлялось в наших законодательных сферах против этого предположения то соображение, что при существовании жестоких телесных наказаний и безобразий крепостного права невозможно преследовать за жестокое обращение с животными. Только после 1861 г., благодаря гуманным веяниям 60-х гг., вместе с вопросом об отмене телесных наказаний разрешился и вопрос о наказании за жестокое обращение с животными*
Пока существовало и давало всему тон жестокое и бесчеловечное как по идее, так и по применению крепостное право, ни во что не ставившее рожденную свободную личность человека, не могли особенно смущать или возмущать ни тайный суд, ни установленные для «хамов» и «черни» и вообще «податного состояния» жестокие телесные наказания, от которых изъяты были привилегированные классы либо по рождению принадлежавшие к «белой кости», либо по богатству (точнее выправкою гильдейских свидетельств) или образованию возвысившиеся над «подлым» народом.
После провозглашения в 1861 г. уважения к личному достоинству человека и правам свободной личности, стало уже казаться чем-то бесчеловечным публичное или тайное, жестокое истязание, чинимое во имя закона или обычая (как, например, пытка) над личностью преступника без различия пола. Точно завеса упала с глаз, проснулась совесть «кающегося дворянина», заговорило, увы! ненадолго, сердце человека. Всем, конечно, всем, способным понять смысл совершавшегося 16 февраля великого общественного и социального переворота, стало стыдно за безграничную жестокость и явную нецелесообразность наказаний, унаследованных от варварских времен. Стон и вопли, стоявшие в течение веков от шпицрутенов, плетей и розог, повсеместно, начиная от детских и учебных заведений и кончая помещичьими конюшнями, казармами и городскими площадями, и редко кого смущавшие в течение веков, вдруг предстали после 1861 г. во всем своем бесчеловечном ужасе и диком безобразии.
Гуманному движению и смягчению наказаний оказала громадное содействие и литература 60-х гг. В ряду литературных влияний исключительное место в деле проповеди гуманности по отношению «к несчастным» принадлежит известному писателю Ф. М. Достоевскому, испытавшему на себе все ужасы каторжной работы, чуть ли не до телесного наказания включительно. Его роман «Записки из Мертвого Дома», печатавшийся в 1861–1862 гг., подготовил почву для закона 17 апреля, как Записки Охотника или Хижина дяди Тома для освобождения от рабства. Передавая в простых, но поразительных по правдивости и трогательности очерках, подробности ужасающей внешней обстановки «несчастных» и симпатичные черты внутреннего мира их, Достоевский умел показать наглядно, сколько добродушия, мягкости, восприимчивости к добру в этих отверженных, выброшенных вон навсегда сухою самодовольною фарисейскою моралью и беспощадною казенною юстициею, у этих заклейменных каторжников, с исполосованными спинами, бритыми головами, закованных в кандалы, которые не снимались даже во время агонии умирающих.
В рассказе Достоевского более всего поражала эта самодовольная, утвердившаяся веками, иногда рафинированная (так, например, бесчеловечная т. н. заволока), рутинная жестокость доброго старого времени, часто бессмысленная, ненужная (так, например, в больницах) и потому особенно возмутительная. Даже чахоточные дышали воздухом, отравленным по ночам зловонными ушатами, даже они умирали в кандалах! «Положим, – писал Достоевский, – скажет кто-нибудь, что арестант злодей и недостоин благодеяний, но неужели же усугублять наказание тому, кого уже и так коснулся перст Божий?..»
– Тоже ведь мать была, – чуть слышно говорит старый служивый, убирая с койки обнаженный, иссохший труп в одних кандалах.
Этот инстинктивный возглас служивого, да иногда ласковое обращение лекарей, вот единственные лучи света и голоса человечности в этом мрачном царстве узаконенной злобы и беспредельного властного ожесточения. Но зато как дорожили этими крупицами человечности ссыльные! Достоевский неоднократно указывает, как самые старые закоснелые каторжники откликались на доброе сочувствие и «готовы были забыть целые муки за одно ласковое слово». «Человеческое обращение может очеловечить, – писал он, – даже того, на котором давно уже потускнел образ Божий. С этими-то «несчастными» и надо обращаться как нельзя более по-человечески. Это спасение и радость их».
В кроваво-ярких картинах, нарисованных Достоевским, быть может, было некоторое подчеркивание, но оно было необходимо, чтобы показать, какое развращающее действие производит существование жестоких телесных наказаний на самих исполнителей, чтобы расшевелить очерствевшие высшие бюрократические сферы и ожесточенное, развращенное, отупевшее общество, которое само бессознательно несло на себе последствия бесчеловечного обращения с преступниками.
«Есть люди, как тигры, жаждущие лизнуть крови, – говорит Достоевский, отмечая «звериные» свойства человека. – Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного, брата по закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ Божий, тот уже поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя. Кровь и власть пьянят: развиваются загрубелость, разврат; уму и чувству становятся доступны и, наконец, сладки самые ненормальные явления. Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него уже почти невозможен. К тому же пример, возможность такого своеволия действует и на все общество заразительно: такая власть соблазнительна. Общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании [431]Академик Никитенко в Дневнике своем отмечает: «Печальное зрелище представляет современное общество: в нем нет ни великодушных стремлений, ни правосудия, ни чести (1841). 1812 год не оставил никаких следов в народном духе… страшный гнет, безмолвное раболепство… вот что пожала Россия на этой кровавой ниве».
. Одним словом, право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения в нем всякого зародыша, всякой попытки гражданственности и полное основание к непременному и неотразимому его разложению».
Палачом гнушаются в обществе, но не палачом-джентльменом, замечает Достоевский, и в ряде образов показывает до какого, поистине сатанинского озверения может довести человека постоянное обращение с бесправными людьми и опьянение кровью. Достаточно напомнить образ выведенного Достоевским молодого 30-летнего поручика Жеребятникова, «этого утонченнейшего гастронома в исполнительном искусстве», изобретавшего разные «штучки», чтоб сколько-нибудь расшевелить свою заплывшую жиром душу Вот выводят арестанта и Жеребятников истязует его такою «штучкою». Арестант молит о пощаде. Жеребятников сначала сурово отклоняет, но затем, кощунствуя над святым чувством жалости, как бы сдается на «сиротские слезы». Арестант обрадован, обнадежен, растроган. Начинается экзекуция шпицрутенами, и тут-то Жеребятников бросает маску: «Катай его, – кричит во все горло Жеребятников. – Жги его! Лупи!., лупи! Обжигай. Еще ему, еще ему! Крепче сироту, крепче мошенника! Сажай его, сажай». И солдаты лупят со всего размаха, искры сыпятся из глаз бедняка, он начинает кричать, а Жеребятников в сатанинском упоении бежит за ним по фронту и хохочет, хохочет, заливается, бока руками подпирает и от смеха распрямиться не может…». Другая «штучка» Жеребятникова заключалась в том, что он в виде снисхождения дозволял не привязывать арестанта к прикладу ружья. – «Арестант, что есть силы пускается бежать „по зеленой улице“ но, разумеется, не пробегает и пятнадцати шагов: палки, как барабанная дробь, как молния разом вдруг низвергаются на его спину, и бедняк с криком упадает, как подкошенный, как сраженный пулей. – Нет, лучше уж по закону, – говорит он, – а Жеребятников, который заранее знал всю эту штуку и что из нее выйдет, хохочет, заливается…»
Ужели это человек, а не порождение крокодила? И в руках таких зверей, извергов была в доброе старое время почти неограниченная власть над арестантами!..
Немудрено, что после таких представителей la bete humaine, «образа зверька» – (недаром у человека сохранились canines – клыки!), – арестанты души не чаяли в другом начальнике, Смекалове, который пленил их своим добродушным, хотя и отвратительным, цинизмом пред наказанием розгами. Смекалов, повторяя одну и ту же «штуку», заставлял арестанта читать «Отче наш», и когда лежавший арестант на 4-м стихе доходил до слов «яко на небеси», Смекалов воспламененный кричал: стой! и мигом с вдохновенным жестом, обращаясь к солдату, поднявшему розгу, командовал: «А ты ему поднеси!» И Смекалов заливался хохотом. Этому омерзительному кощунству ухмылялся секущий, свидетели, чуть ли не ухмылялся, добавляет Достоевский, сам секомый!
Невольно скажешь вместе с Плинием: «nihil homini est miserius aut superbius», – и действительно, что может быть и гаже, и выше человека?!
II
Когда известная мысль глубоко проникла в общественное сознание, то за инициатором дело не станет.
Не прошло и месяца со дня освобождения крестьян, как вопрос об освобождении податных классов от телесных наказаний получил официальную постановку, благодаря просвещенной инициативе сына закоренелого крепостника А. Ф. гуманного кн. Н.А. Орлова, в то время посланника в Брюсселе. В конце марта 1861 г. кн. Орлов (1885) подал через кн. Горчакова Государю записку в которой настойчиво доказывал необходимость отмены жестоких телесных наказаний. Указывая на то, что императоры Александр 1 и Николай I положили конец многим истязаниям, отменив «рванье ноздрей и кнут, гнусный памятник татарского владычества», Орлов продолжает так: «Телесные наказания суть зло: в христианском, нравственном и общественном отношениях. Закон милосердия и кротости безусловно осуждает всякие насильства и истязания. Святители всех вероисповеданий постоянно защищали личность существа, созданного по образу и по подобию Божию. Нет христианского равенства, нет христианского братства там, где рядом в одном храме могут стоять два человека, совершившие один и тот же проступок, но наказанные: один легким арестом, другой розгами. В христианском государстве не может быть лицеприятий, и правосудие верховной власти должно быть подобно правосудию Божию, то есть равным для всех».
«Философы, юристы, государственные люди всех времен, – говорит далее кн. Орлов, – единодушно признавали телесные наказания безнравственными и бесполезными истязаниями. Посмотрев вокруг себя, мы легко убедимся в этой истине: у нас бьют всякого, кто только дает себя бить (извозчики, ямщики и т. д. – живое свидетельство наших слов). Это поддерживает грубость нравов и сильно мешает развитию человеческой личности. Отсюда прежде всего рождается скрытность и лицемерие. Поговорите с незнакомым мужиком, мещанином, с солдатом и увидите, как трудно узнать истинные их чувства и мысли. Простолюдин пристально смотрит на вас и при малейшем несогласии беспокойно озирается, опасаясь побоев. Писатель, гениально постигший дух русского народа (И. С. Тургенев), неоднократно говаривал мне, что самый обыкновенный разговор двух крестьян между собою внезапно принимает иной характер при появлении человека в немецком платье. Замечания эти не относятся к одним крепостным, это признак общий, выражающий, сколь сословия, подверженные побоям, недоверчиво смотрят на все остальные».
Переходя от плетей и от «варварских наказаний, позорящих имя русского», к розгам, кн. Орлов рассуждает: «Многие скажут, что русский народ не может обойтись без розог, с коими сроднился веками. Подобнымрозголюбам (курс, подл.) можно бы ответить, что телесные наказания принесены на Русь татарами и узаконены бюрократиею. Там же, где русский человек развивался вне прямого влияния монголов и чиновников, там вовсе не было телесных наказаний. На Дону, на Запорожье, в Сибири не было в прежнее время ни кнута, ни плетей, ни розог. В настоящее время из человеколюбия стараются уменьшать в приговорах число ударов розгами. Этим не достигают хороших результатов. Розги не внушают прежнего страха, а по-прежнему унижают достоинство человека и подавляют в нем чувство чести. Нельзя не упомянуть, что у нас существует табель или прейскурант проступков, с показанием цены их ударами розог. За кражу трех рублей – столько-то ударов и т. п. Это верх изобретательности русской бюрократии». В конце записки генерал-адъютант кн. Орлов переходит к военным судам: «Прогнание преступников по приговору военных судов сквозь строй шпицрутенами – есть такая же квалифицированная смертная казнь, как четвертование и колесование. При вскрытии тел, наказанных шпицрутенами, постоянно оказываются продольные кровоизлияния в легких, соответствующие, если не всем, то большей части полученных ударов. Сердце содрогается при мысли, что по букве закона, если преступник лишится сил идти по фронту, то его должно вести вдоль оного, и если он испустил дух, то его тело должно еще получить определенное приговором число ударов. Наделе, кажется, этого ныне не исполняют».
«Солдатам давно стала отвратительна роль палачей, и при каждой экзекуции начальство вынуждено повторять офицерам: господа, смотрите, чтобы люди били покрепче. – Между тем в гвардии шпицрутен часто только поверхностно касается преступника. Приближается, – так заканчивает гуманный кн. Орлов свою записку, – тысячелетие России: крепостное право уничтожено, остается дополнить спасительное преобразование отменой телесных наказаний».
Записка кн. Орлова, заслушанная в Совете министров под председательством Александра II, была передана к руководству в Комитет при II отделении Е.И.В. канцелярии, составлявшей проект нового военного устава о наказаниях.
Комитет предварительно потребовал отзывы военного и морского министерств. Генерал-адъютант Сухозанет, соглашаясь на отмену шпицрутенов, стоял за сохранение розог до 300 ударов. Зато самую горячую поддержку встретила благая инициатива кн. Орлова в лице генерал-адмирала великого князя Константина Николаевича. «Телесные наказания, – писал он между прочим (см. ниже гл. XX), – составляют для государства такое зло, которое оставляет в народе самые вредные последствия, действуя разрушительно на народную нравственность и возбуждая массу населения против установленных властей. Телесные наказания могут быть терпимы в государстве лишь в самых необходимых случаях, когда в самом деле нет возможности обойтись без них, и этою только необходимостью, при существовавшем у нас крепостном праве, может быть объяснена действующая у нас система телесных наказаний. С освобождением крестьян из-под личной зависимости помещиков необходимо принять другую систему; это необходимо в чувствах человечества, а именно: для предупреждения конечной порчи нравственности и для обеспечения спокойствия и общественного порядка в государстве. В сих видах надлежит стремиться к отмене телесных наказаний, принимая ныне же без всякого отлагательства соответствующие меры». Переходя к военному ведомству, генерал-адмирал рассуждал так: «Ни жестокость телесных наказаний, ни частое употребление розог не ведут к поддержанию дисциплины, а напротив жестокость их и частое употребление их могут ослабить силу военной дисциплины. Иная более разумная система наказаний способна более благотворно действовать на возвышение в войсках духа нравственности и на развитие чувства сознательного долга, о чем столь неослабно заботится правительство».
Комитет одобрил предположения записки кн. Орлова и, между прочим, высказал, что в прежнее время, когда в наказании правительство ошибочно видело только средство устрашения, телесные наказания были необходимы; ныне же признается, что целью наказания преступника должно быть не одно устрашение, а тем менее истязание преступника, а возможное исправление его нравственности, которое не достигается одним отсчитыванием ему известного числа ударов плетьми и розгами. Комитет ссылается также на то, что телесные наказания не соответствуют ни достоинству человека, ни духу времени, ни успехам законодательства, ибо ожесточают нравы, поражают в наказываемом всякое чувство чести и устраняют возможность исправления. Приводятся далее на справку и статистические данные, удостоверяющие, что с отменою кнута в 1845 г. число преступлений уменьшилось на 20 %, а в последние годы (1855–1858) также уменьшилось число преступников, несмотря на то, что в силу милостивых манифестов 1855 и 1856 гг., плети и клеймение не применялись. Кроме того, Комитет ссылается на официальные данные, из которых явствует, что народ вместо отвращения к преступнику чувствует отвращение к истязанию его: на эшафот бросают деньги, стараются подкупить палача, соглашаются даже жениться на наказываемых преступницах, предполагая этим путем избавить их от телесного наказания. Затем приводится тот факт, что в последнее время невозможно было найти среди преступников желающих идти в палачи, несмотря на то, что по закону 27 декабря 1833 г. принятие должности «заплечных дел мастера» освобождало от ссылки в Сибирь.
III
Предположения Комитета были разосланы на заключение министров и главноуправляющих отдельными частями. Из поступивших 17 отзывов —15 (в том числе военный министр (ныне граф) Д.А. Милютин, вел. кн. Константин Николаевич, министр внутренних дел П. А. Валуев и шеф жандармов кн. Вас. Ан. Долгоруков, мин. государ. имущ. М. Н. Муравьев и др.) вполне или отчасти отнеслись благоприятно к проекту Комитета, полагавшего немедленно отменить жестокие наказания и временно, впредь до устройства тюрем, сохранить розги. Против заключений Комитета высказались: государственный контролер Анненков, высокопреосвященный Филарет, митрополит Московский, и министр юстиции гр. Панин*
Доблестный союзник гр. Панина, рьяный «кнутофил», по выражению сенатора Ровинского, упрямый, злой рутинер Анненков следующими мрачными красками рисовал ужасные последствия отмены телесных наказаний: «В настоящую минуту преобразований всех основ государственного быта, когда с одной стороны власть помещика уничтожилась, а с другой – власть общинная и мировых посредников еще не установилась (?), когда между тем вследствие политических смут несколько западных губерний объявлены на военном положении, и враги порядка стремятся самыми неистовыми воззваниями возмутить спокойствие в остальной части государства: всякое изменение системы наказаний совершенно несвоевременно, всякое заявление по сему предмету намерений опасно и вредно, потому что возбужденные тем вопросы и толки могут еще более ослабить страх наказания, еще сильнее поколебать власть, и без того уже ослабленную (?), могут совершенно ее парализовать» (н. Свод. С. 21).
Со стороны ведомства православного исповедания поступила особая записка под заглавием: «О телесных наказаниях с христианской точки зрения». Записка эта была составлена Высокопреосвященнейшим Филаретом, митрополитом Московским и Коломенским, по приглашению обер-прокурора святейшего синода гр. А. П. Толстого, который, указывая на то, что «в основание предполагаемых мер приводятся соображения, почерпнутые будто бы из христианского учения, считал весьма важным рассмотреть со строгостью сии соображения, подносимые на Высочайшее рассмотрение, дабы обсудить, согласны ли они с учением православной церкви и не заключается ли в них каких-либо произвольных выводов». Со своей стороны граф Толстой добавлял, что хотя существо вопроса и не касается до духовного ведомства, но «трудно, кажется, согласиться с мыслями, будто для предупреждения конечной порчи народной нравственности и для обеспечения порядка в государстве необходимо отменить телесные наказания, будто они ослабляют силу военной дисциплины, подрывая живую связь между офицерами и нижними чинами и поселяя в них чувства взаимного неуважения и нерасположения»*
В записке своей митрополит Филарет, придерживавшийся взглядов крепостников, высказал в защиту телесных наказаний следующие характерные соображения, которые приводим слово в слово:
«I. Попечение об устройстве таковой системы наказаний, которая была бы направлена к цели – исправлять виновных и противодействовать поползновениям к проступкам и преступлениям и которая бы с тем вместе умягчала правосудие кротостью, коснувшись пределов духовного ведомства, породило вопрос, какое может быть правильное воззрение на телесные наказания со стороны христианства? II. При рассмотрении сего вопроса прежде всего надобно иметь в виду, что Христос Спаситель созидал церковь, а не государство. Силою внутреннего благодатного закона он благоустрояет внутреннюю и внешнюю жизнь человека. Государство старается силою внешнего закона поставить в порядок и охранить в порядке частную жизнь человека и общественную жизнь государства. III. И посему государство не всегда может следовать высоким правилам христианства, а имеет свои правила, не становясь чрез то недостойным христианства. Например, христианство говорит: хотящему судитися с тобою и (посредством неправды в суде) ризу твою взяти, отпусти ему и срачицу (Матф., V, 40). Но государство не может сказать ограбленному: отдай грабителю и то, что еще не отнято у тебя. С таким правилом не могло бы устоять государство, в котором есть и добрые, и злые. Оно по необходимости говорит ограбленному – иди в суд; по суду грабитель (хитрый или наглый) должен возвратить отнятое и быть обличен или наказан. IV. Вот изречение Христа Спасителя, касающееся наказаний, определенных в законе Моисеевом: слышасте, яко речено бысть: око за око и зуб за зуб. Аз же глаголю вам: не противитеся злу (Матф., V, 35–39), то есть по закону Моисееву выколовший у другого глаз должен быть наказан выколотием глаза, выбивший зуб – выбитием зуба: но вы не противоборствуйте делающему вам зло, не воздавайте обидою за обиду, терпите великодушно, предоставляйте Богу отмщение. И вот опять правило, которому не может следовать законодательство государственное. Спаситель не кодекс уголовный исправляет; не о том говорит, чтобы изменить род и степень наказания за обиду. V. Итак, вопрос об употреблении или неупотреблении телесного наказания в государстве стоит в стороне от христианства. Если государство может отказаться от сего рода наказания, находя достаточным более кроткие роды оного, христианство одобрит сию кротость. Если государство найдет неизбежным в некоторых случаях употребить телесное наказание: христианство не судит сей строгости, только бы наказание было справедливо и не чрезмерно. VI. Некоторые полагают, что телесные наказания действуют разрушительно на народную нравственность. Нельзя думать, чтобы Господь Бог чрез Моисея узаконил телесное наказание виновному: числом четыредесят ран да наложат ему (Втор. XXV, 3) с тем, чтобы это разрушительно действовало на нравственность еврейского народа. VII. Полагают, что телесное наказание поражает в наказываемом всякое чувство чести. В силе сего возражения против телесных наказаний многое препятствует убедиться. Преступник убил в себе чувство чести тогда, когда решался на преступление. Поздно щадить в нем сие чувство во время наказания. Тюремное заключение виновного менее ли поражает в нем чувство, нежели телесное наказание? Можно ли признать правильным такое суждение, что виновный из-под розог с бесчестием [443]К. С. Аксаков, чуждый всяких либеральных доктрин и безупречный с точки зрения православия, писал о телесном наказании: «Что это такое за наказанье, столь оскорбляющее честь и достоинство одних сословий или лиц и не оскорбляющее чести и достоинства других лиц? Здесь скрыта та мысль, что по закону не предполагается ни чести, ни достоинства в сословиях, подвергнутых телесному наказанию. Телесное наказание или может быть допущено для всех, или вовсе не может быть допущено… Телесное наказание есть возведение побоев в закон, есть узаконение грубой силы. Побои, как и драка, могут быть признаны в мире, как случайность; но побои, возведенные в закон, становятся будучи признаны в общем их значении явлением положительно безнравственным, ибо этот взгляд их оправдывает, утверждает, здесь уже слышится, чувствуется принцип» (мнения К. С. Аксакова. День. 1862. № 45). «Добровольное телесное наказание, – продолжает тот же Аксаков, – как бы ни было добровольно, есть тоже прямое проявление грубой силы. Добровольно принимаемые побои или телесное наказание все остается проявлением грубой силы, хотя бы принимались они не только добровольно, но и с восторгом. В телесном наказании грубая сила не средство, но существо наказания. Это может еще заметнее становиться при добровольности» (там же).
Честную душу Салтыкова всегда возмущал вид крестьянина, идущего «собственными ногами» для получения розог. Но ничто так не возмущало его, как бесчеловечное требование помещиков, чтобы избиваемый имел вид «бодрый» и благодарил за «порку», как за ученье, рискуя иначе попасть в разряд неисправимых (Сочин., II, 305).
, а из тюрьмы с честью выходит?
Если какое сознание подавляет виновного, производит в нем упадок духа и тем препятствует ему возвыситься к исправлению, то это сознание сделанного преступления, а не понесенного наказания. Имеющие случай обращаться с совестью таких людей замечают иногда, что они чувствуют внутреннее облегчение, понеся унизительное наказание; сим удовлетворением правосудию укрепляются в надежде небесного прощения и побуждаются к исправлению. Прежде, когда телесные наказания были суровее, приезжающие в Сибирь со страхом встречались с людьми, имеющими клеймо на лбу и не имеющими ноздрей; но тамошние уверяли, что это люди честные и достойные полного доверия. Видно, телесное наказание не препятствовало им из бездны преступления возвыситься до совершенной честности. Неизвестно, так ли теперь: может быть, не бывшие под наказанием не таким, как прежде, подают пример наказанным. Надо возвратиться снова на христианскую точку зрения. Апостолы, претерпев от синедриона безвинно телесное наказание, «идяху радующеся от лица собора, яко за имя Господа Иисуса сподобишеся бесчестие приятии» (Деян., V, 41). Апостол Павел пишет к коринфянам: «трижды палицами биен бых» (2 Кор., XI, 25), – не думая, что тем унижает себя пред ними. Итак, по христианскому суждению, телесное наказание само в себе не бесчестно, а бесчестно только преступление. Некоторые полагали бы совсем уничтожить телесные наказания и заменить их тюремным заключением. Для сего при многолюдном городе потребовалось бы построить и содержать почти город тюремный [444]«Слова нет, – говорит наш известный криминалист проф. Н. С. Таганцев, – выполнение телесных наказаний просто: пришел, отсекся, ушел; для них не нужно ни дорогостоящих тюремных построек, ни сложной и хорошо подготовленной администрации. Но едва ли можно серьезно говорить о «дешевизне» этого наказания; плох тот хозяин, который необходимый, но не произведенный расход, зачислит на действительный приход». См. Лекции по рус. угол, праву. С. 1453, 1459.
. Для сего потребовались бы огромные издержки, единовременные и непрерывные. Из каких сумм? Из государственных доходов. Откуда государственные доходы? Из налогов на народ. Итак, чтобы облегчить истинную или мнимую тягость виновных, надобно наложить новую тягость на невинных. На сей случай и христианское, и просто человеческое милосердие может сказать: хорошо миловать виновных, но еще нужнее не отягощать невинных. IX. Указано в записке против телесных наказаний следующее изречение: «Святители всех вероисповеданий постоянно защищали личность существа, созданного по образу и подобию Божию». Много указано святителей: жаль, что ни один не наименован, и не показано, хотя о некоторых, что именно говорят они. Указаны даже и не существующие. То, что мы называем святителями, в некоторых исповеданиях и не признается, и не существует. Из того, что святители защищают личность существа, созданного по образу и подобию Божию, нельзя вывести никакого заключения против телесных наказаний. Защищать личность существа, созданного по образу Божию, не значит защищать личность преступника. И что значит защищать личность человека? Не значит ли сделать ее неприкосновенною? Но если можно сделать личность виновного неприкосновенною для розог, можно ли сделать личность всякого виновного неприкосновенною для оков? Боговдохновенные писатели защищают личность созданного по образу Божию не от телесного наказания, а от порока и его последствий. «Ты побиеши его жезлом: душу же его избавиши от смерти» (Прит., XXIII, 14). X. Есть мысли, блещущие нравственною красотою, так что в них, как в солнце, не вдруг можно усмотреть темное пятно, хотя оно и есть. Таково следующее изречение: «Закон милосердия и кротости безусловно осуждает всякие насильства и истязания». Прекрасно, однако, если рассмотреть внимательно, то в сем блистательном изречении найдется некоторое пятно, т. е. нечто не истинное: нельзя осудить всякое насильство безусловно. Если кто буйствует неукротимо, то необходимо употреблять насильство, чтобы связать его. Если надобно поймать и задержать преступника, вора, разбойника: он, конечно, не допустит сего добровольно, а надобно употребить насильство, чтобы его схватить и сковать. Таким образом, мысль блистательная, но не строго верная, не обещает надежных заключений в отношении к вопросу о наказаниях. XI. Слышно (sic), что недавно в Англии рассматриваем был вопрос об уничтожении телесного наказания в военном звании и что тамошние военачальники подали голос сохранить оное, не опасаясь разрушить в воинах чувство чести, особенно для них важное, и даже признались, что без сего им трудно было бы сохранить дисциплину в нижних военных чинах. Но слово уже выходит из пределов предложенного вопроса. Время молчати».
Самою горячею защитою жестоких телесных наказаний ознаменовал себя архаический гр. Панин. Трудно сказать, чему следует приписать такой образ мыслей министра гр. Панина: его общеизвестной черствости, жестокости, его безграничному презренью к «подлому» народу или слепому благоговению пред существующею рутиною, или всем этим свойствам вместе взятым. Но история передает тот назидательный факт, что в то время как представители самых жестоких видов юстиции – военной и морской – отказывались от шпицрутенов и кошек, не стесняясь требованиями суровой дисциплины, представитель мирного гражданского ведомства считал невозможным расстаться с клеймением, с шпицрутенами, плетьми, даже по отношению к женщинам. С отменою телесных наказаний, по мнению гр. Панина, установилась бы полная безнаказанность для народа. «Телесное наказание, – писал он, – как самое физически чувствительное, вполне понятно простолюдину, и, не имея (sic) и потеряв нравственное достоинство, преступник сознает в телесном наказании чувствительное возмездие за совершенное им злодеяние. В народном понятии телесное наказание есть единственное наказание, возбуждающее страх, и отмена разом вовсе сего наказания в грубых понятиях некоторых преступников и их среды была бы равносильна отмене всех уголовных наказаний». Возражая против освобождения женщин от телесного наказания, гр. Панин рассуждал: что касается до нравственного посрамления женщины при ее обнажении для наказаний, то женщины совершают часто преступления, обнаруживающие еще более (?) разврата в лицах, к их полу принадлежащих, чем в мужчинах, или позволяют себе действия, явно свидетельствующие об отсутствии всякой стыдливости. Развивая свою богатую мысль, гр. Панин писал: «Любовник (sic) застал любовницу в объятиях другого, голодный вор взял не кусок хлеба или копейку [451]А с какою беспощадностью расправлялся гр. Панин и с такими «голодными ворами», можно видеть из следующего случая. В конце 50-х гг. в сенате судился мальчишка лет 14, пойманный с грубо подделанным гривенником в булочной, в то время как он в булочной покупал хлеб, Сенат в силу закона заменил мальчику 100 ударов плетьми —100 ударами розог. Считая, однако, и это последнее наказание чересчур строгим и не имея права понизить его своею властью, сенат просил гр. Панина возбудить ходатайство перед государем об уменьшении числа розог до 50. Министр юстиции не счел возможным дать ход ходатайству сената, признав, что заменою плетей розгами и без того оказан преступнику избыток милосердия. Александр II, случайно узнавший об участи мальчика, вовсе отменил розги (см. записку сенатора Ф. дер Ховена в т. XXVI, ч. 6, № 25 в Деле о преобразовании судебной части в России).
на попойку, а все состояние своего благодетеля – можно ли принять в уважение, что в них не погасло чувство стыдливости» (sic).
Соглашаясь на перенос клейма с лица на плечо и как бы сокрушаясь о невозможности восстановления «рвания ноздрей, возбранявшего преступнику навсегда возможность возвратиться в общество», гр. Панин полагал восстановить по крайней мере, отмененное еще законом 10 ноября 1858 г., бритье головы, в конце концов настаивал на сохранении и плетей и шпицрутенов.
Сопоставляя эти вопли «жестоковыйных» фарисеев, «порицавших всякое нововведение и похвалявших все старое», с их предшественниками в XVIII столетии, сенатор Д. А. Ровинский замечает: «Кнутофилы 1861 г. точно так же, как их собраты 1767 г., при отмене плетей и розог вопили нестройным хором прежнюю песнь, что теперь-де никто, ложась спать вечером, не может поручиться, жив ли встанет поутру, и что ни дома, ни в постели не будет безопасности от злодеев, и что к этим вопителям прибавились еще другие, которым померещилось, что-де всякая дисциплина с уничтожением шпицрутенов рушится; всуе смятошася и вотще прорекоша! Мир и тишина остались и в доме, и в постели; спать даже стали больше и крепче прежнего».
Словом, для этих ветхозаветных консерваторов, «неисправимых» крепостников, не существовало «прихода жениха», для них прошло совершенно бесследно наступление 19 февраля —5 марта 1861 г., зари новой жизни; остался непонятым смысл великого и утешительного факта благополучного освобождения крестьян, так красноречиво доказавшего, с одной стороны, политическую недальновидность рутинеров-консерваторов, а с другой – изумительный такт и благодушие оклеветанного ими русского народа.
IV
К счастью, старческие трусливые вопли и фарисейские причитания брюзжащих мнительных, одичалых крепостников, как и при крестьянской реформе, были заглушены гуманным направлением молодого поколения, господствовавшим в начале 60-х гг. в общественном мнении и частью в правительственных сферах. Сам министр внутренних дел П. А. Валуев, сменивший в апреле 1861 г. в качестве представителя консервативного начала либеральное министерство С. С. Ланского и Н. А. Милютина, выступил решительным сторонником отмены телесных наказаний. «Положение человека, совершившего преступление, – писал министр внутренних дел ст. – секр. Валуев, – есть положение ненормальное, только не в физическом, а в нравственном смысле, а потому и приведение такого человека в нормальное состояние, т. е. исправление преступника, должно быть не физическое, а нравственное. Здесь полезнее всего уметь заставить преступника почувствовать всю гнусность и вред преступления, вызвать в нем сожаление о потерянных чрез преступления преимуществах в жизни человека честного, а вместе и раскаяние в совершенном преступлении. Телесные же наказания скорее ожесточают, чем исправляют».
Но самыми убежденными и сильными противниками телесных наказаний выступили гуманные юристы: обер-прокурор московских департаментов сената Н. А. Буцковский и тогдашний московский губернский прокурор (впоследствии сенатор) Д. А. Ровинский (см. дальше). Последний рядом статистических данных и бытовых соображений, взятых прямо из судебной практики, доказывал безусловную необходимость отмены телесных наказаний и полную возможность при некоторых усовершенствованиях тюремных и следственных порядков немедленной замены их заключением в существующих тюрьмах.
Н. А. Буцковский, в свою очередь, подробно разбирает все доводы защитников телесных наказаний для простого народа или усиления для него в случае отмены плетей и розог в видах равномерности срока ссылки. Этот человеколюбивый и просвещенный судебный деятель, так много поработавший как по составлению Судебных уставов, так и по применению их наделе, со всею силою своего опыта и деятельного гуманизма выступил против провозглашенной его принципалом гр. Паниным теории о необходимости усиления наказания для лиц «податного состояния». Считая вполне справедливым, чтобы суд, по возможности, определял меру наказания, сообразуясь с индивидуальными особенностями подсудимого, Буцковский считал вопиющей несправедливостью определять наказания не по этим конкретным обстоятельствам данного дела, а по формальному признаку принадлежности к тому или другому привилегированному сословию.
Вопреки мнения г. Панина, полагавшего, что простолюдину «нечего терять» при лишении прав состояния и ссылке в Сибирь, а потому проектировавшему добавку наказаний, Буцковский заявлял, что и простолюдин теряет в ссылке семейственные и имущественные права, связь с родиной, с близкими и пр. Если же принимать во внимание различие общественного положения, то, по мнению Буцковского, следовало, по справедливости, взять масштаб, обратный рекомендуемому гр. Паниным. «Из двух лиц, совершивших одинаковые, не только по материальному вреду, но также и по свойству злого умысла, преступления, кто более виновен, – вопрошает Буцковский, – тот ли, кто посягнул на это преступление при полном свете разума, развитого образованием и укрепленного воспитанием, поправ в своем стремлении к злу все эти духовные силы, или тот, кто всю жизнь бродил впотьмах невежества и был столько же беден духовными силами, сколько богат силами физическими? Ответ на этот вопрос может дать, – говорит Буцковский, – ст. 144, п. 2 Улож., по которой наказание тем более увеличивается, чем выше состояние, звание и степень образованности преступника. Вот правило, – продолжает Буцковский, – пред которым нельзя не благоговеть, как пред святою истиною; но вместе с тем нельзя не пожалеть, что правило это при существовании несоответствующих ему других определений уголовного законодательства сделалось почти мертвою буквою, и что на самом деле необразованные простолюдины подвергались доселе более строгим наказаниям, чем лица высших сословий, получившие более или менее полное образование. Неужели эта непоследовательность в нашем уголовном законодательстве не только повторится, но и усугубится в настоящее время, когда есть возможность исправить ее в значительной мере»?
Pium desiderium Буцковского исполнилось, и путь к новым несправедливостям, на которые толкал министр юстиции гр. Панин, был отвергнут Государственным советом, но истинно благочестивое пожелание гуманного юриста «о суде людей в меру данных им талантов» вполне осуществилось лишь с введением у нас суда присяжных, который, отвергнув излюбленную точку зрения ханжей-крепостников, взыскивает много с тех, кому много было дано, а не наоборот, как поступал старый суд.
Одновременно с вопросом об отмене жестоких телесных наказаний был поставлен на очередь и вопрос об отмене легких или розог как в судебном, так и в административном порядке. Говоря о последнем, великий князь Константин Николаевич писал: «Наши полицейские чиновники привыкли так легко смотреть на побои простого народа, а высшие местные власти смотрят по большей части с такою легкостью на эти злоупотребления, что каждый из них считает себя вправе употребить розги и побои, когда ему вздумается». Единственным средством для искоренения этого застарелого зла великий князь признавал предание суду виновных за своеручные расправы. Шеф жандармов кн. В. А. Долгоруков и тот даже заплатил дань молодому либерализму и со своей стороны признавал возможным полную отмену розог на всех ступенях, высказав, что кратковременный арест производит несравненно более сильное впечатление, чем розги (н. Свод, 74).
Самые обстоятельные и энергичные возражения против назначения розог за маловажные проступки представил вышеупомянутый обер-прокурор Н. А. Буцковский, полагая, что они не соответствуют ни одной из целей правосудия. Сущность его соображений сводится к следующему:
а) Во-первых, наказания эти, доведенные по духу нашего времени до незначительного числа ударов для людей, привыкших к грубому обращению и побоям с малолетства и обтерпевшихся в суровой жизни, не составляют страдания, равного причиненному злу, почему не могут служить ни достаточным возмездием за преступное деяние, ни средством для предупреждения его. б) Во-вторых, преступник, которому отсчитали известное число ударов и отпустили на все стороны без надзора и без взыскания убытков, может продолжать свой прежний образ жизни, наводя страх на потерпевшего. в) В-третьих, телесные наказания убивают в нем достоинство человека, всякое чувство чести [461]«Если в обществе развито нравственное достоинство, – говорит известный французский юрист Росси, – то оно изгонит сеченого из своей среды, и это послужит ему препятствием для снискания пропитания своим трудом, сделает из врага общества навеки. Но подобная страна еще счастлива; хуже там, где только что высеченный принимается в прежнее общество, где наказанному стоит только отряхнуться , чтобы изгладить последние наказания; это свидетельствует о грубости народа, об его отсталости». См. у Таганцева. Лекции, 1458.
и поддерживают в нем то неуважение к своей и чужой личности, которое так сильно внедрилось в наши нравы при господстве крепостного права. По справедливому замечанию Бентама, бич в руках блюстителей общественного порядка есть лучшее доказательство жалкого состояния народа. «Благодаря Бога и великого Государя нашего, теперь мы смело можем сказать, – замечает Буцковский, – что вступили на путь, на котором все более и более удаляемся от этой татарской расправы и неразлучного с нею униженного состояния народа. Конечно, великое благо уже то, что теперь удары бича не раздаются произвольно ни из рук помещиков, ни из рук полицейских служителей, но нравственное возрождение народа не может вполне осуществиться, доколе будут существовать хотя и не произвольные, а определяемые правильно организованною судебною властью, однако же все-таки несообразные с достоинством человеческой личности наказания. Неуважение к своей и чужой личности, да это целая бездна зла, неисчерпаемый источник самоунижений и правонарушений!..» Затем Буцковский, устанавливая непосредственную связь между этим недостатком и многими прискорбными явлениями общественной и семейной жизни (грубость, самодурство, торговые обманы и пр.), полагал, что в числе других факторов, имеющих целью поднятие народной нравственности, будет иметь серьезное значение и отмена уничижающих телесных наказаний.
Протестуя против взгляда, рекомендующего телесные наказания как наиболее дешевые и наименее отражающиеся на семье виновного, Буцковский проектировал организацию правильных общественных работ, которые могли бы дать средства для содержания осужденных и для вознаграждения потерпевших, и в смысле исправления гораздо были бы целесообразнее, нежели розги.
V
Обсудив поступившие мнения, комитет II отделения Е. И. В. канцелярии составил проект отмены телесных наказаний, несмотря на сильное противодействие реакционной партии, которая старалась эксплуатировать в свою пользу начавшееся в 1863 г. политическое брожение, приглашая после сделанного шага вперед сделать два назад. Но, с другой стороны, новым могучим и просвещенным защитником этой реформы явился только что назначенный на пост военного министра генерал-адъютант Д. А. Милютин.
При обсуждении дела в Государственном совете не только главным, но единственным [462]См. Меморию соед. департ. зак. и гражд. от 21 мая 1864 г. № 47.
защитником плети и торговой казни выступил все тот же бесподобный хранитель исторических традиций, «нескладный видом, идеями, деяниями», по выражению Валуева, свирепый министр юстиции граф В. Н. Панин. Читая в мемории Государственного совета суждение одного члена, этого Дон-Кихота «рационального дранья», не знаешь, право, чему больше дивиться – упрямству ли властного рутинера, охраняющего, как святыню, всякую букву действующего правила, узкости ли взгляда черствого бюрократа, всю жизнь проведшего среди занумерованных бумаг, или бессердечию тупого, жестокого деспота, никак не могшего сразу расстаться с плетьми. Чтобы сохранить драгоценный груз от шторма невесть откуда нахлынувших новых нигилистических, гуманных веяний, распространяемых «мальчишками», гр. Панин соглашался выбросить половину груза на жертву «завиральным идеям», лишь бы сохранить другую его половину: гр. Панин стал торговаться, находя возможным допустить не полную отмену плети, а лишь уменьшение числа ударов со ста на пятьдесят:
И то хорошо, сравнительно… с зверем Аракчеевым! Сравнительно с гр. Аракчеевым, гр. Панин делал еще одну уступку. «Преданный без лести» граф Аракчеев требовал экзекуции «сквозь тысячу двенадцать раз без медика», «преданный всею душою» граф Панин по доброте сердечной был против «истязаний».
Он соглашался на допущение медика с тем, чтобы торговая казнь приводилась в исполнение лишь по удостоверению врачей, что преступник не находится «в болезненном состоянии» (с. 2 Мемории). Разве это не прогресс в «людодерстве?» Но делая эту уступку духу времени и молодому поколению, гр. Панин тем смелее стал на защиту освященного веками позорного орудия мздовоздаяния, ссылаясь, между прочим, и на воззрения народа (вот до чего может довести желание отстоять во что бы то ни стало излюбленную теорию «братьев-криминалистов», – даже до подлого народу спустился брезгливый брамин гр. Панин!), сохранившего в сердце истины нашей веры и смотрящего на наказания, как на искупление греха и средство для успокоения совести.
Весьма любопытно возражение гр. Панина против мнения, полагавшего, что отмена плетей не грозит опасностью общественному порядку, так как с отменою кнута не только не увеличилось, но уменьшилось число преступлений на 20 %. Находя этот процент «незначительным», гр. Панин считал нежелательным ни общее смягчение наказаний наполовину, принятое Государственным советом (с. ю-п), ни в частности отмену телесного наказания для женщин и смягчение наказаний для престарелых и слабосильных преступников заменою тяжких наказаний менее тяжкими. Соглашаясь на такую замену (каторжной работы вместо рудников в заводах и вместо арестантских рот в рабочем доме), гр. Панин предлагал ради справедливости увеличить сроки работ (с. 7). Тут бессердечный кнутофил весь налицо, выступив во весь свой длинный рост («кто неба и ада досягал», по выражению Тургенева) и представ вполне in naturalibus! Хорошо смягчение… приводящее к усилению наказания! Даже бесстрастные страницы официальной Мемории отчасти отражают следы того единодушного негодования, которое должна была вызвать эта фальшивая гуманность. «Если, – отвечали графу Панину его коллеги, чуждые особой чувствительности, а тем паче всяких радикальных увлечений (кн. Гагарин, Кочубей, барон Корф, Литке, Норов, Гофман, Толстой, Муханов), – по слабости сложения или сил наказываемого, признается нужным тяжкие невозможные для него работы заменить менее тяжкими, то было бы несправедливо, уравновесив таким образом самую тягость работ с силами наказываемого, усугублять меру кары продолжением срока» (с. 7).
17 апреля 1863 г. в день рождения Царя-Освободителя был подписан знаменитый указ об отмене телесных наказаний, составляющий одну из самых светлых страниц в истории русского законодательства.
Главное содержание закона 17 апреля сводится к следующему: жесточайшие наказания – шпицрутены или прогнание сквозь строй для военного ведомства, кошки для морского и плети для лиц гражданского ведомства – отменяются вовсе; отменяется также наложение клейм и штемпельных знаков; лица женского пола, кроме ссыльных, вовсе изъемлются от телесного наказания, розги временно были сохранены. Таковы главные пункты этого гуманного законодательного акта, истинные мотивы коего, вследствие необъяснимого недоразумения, попали не в подлинный указ Правительствующему Сенату, а в приказы по военному и морскому ведомствам. В указе Правительствующему Сенату, написанном самым сухим, приказно-шаблонным языком и, к удивлению, почему-то вовсе не содержащем указаний на благородные мотивы, его вызвавшие, такая радикальная мера, как отмена жесточайших телесных наказаний, мотивируется желанием «еще точнее (sic) соразмерить кару оных (наказаний) с свойством и степенью преступления»– фраза, ничего не разъясняющая! – Гораздо больше имеет значения и смысла мотив, помещенный в приказах по военному и морскому ведомствам и мотивирующий указ 17 апреля желанием государя императора «явить новый пример отеческой заботливости о благосостоянии армии и возвысить нравственный дух нижних чинов».
Культурное значение указа 17 апреля было громадно как для нашего уголовного права, так и вообще для воспитания нравственной личности гражданина. Если в высших своих ступенях телесные наказания возмущали своею бесчеловечною жестокостью по отношению к истязуемому публично преступнику который, изнемогая, должен был идти сквозь строй или лежать на плахе с изодранною шпицрутенами и плетьми в клочья спиною на потеху и порчу толпы, то в низших своих ступенях оно донельзя принижало личность гражданина, который решительно ничем не был огражден от кулачной расправы и произвольного наказания розгами со стороны административных властей. Отменяя жестокие наказания по суду, законодатель должен был озаботиться отменою «административной расправы», иначе реформа оставалась бумажною, если не в важнейшей своей, то в самой обыденной части. Так и поступил законодатель. «Во избежание своеручных расправ, практикуемых исполнительными властями», вышеупомянутый Комитет предлагал министру внутренних дел принять меры к внушению начальствующим полицейскою частью, что собственноручные побои будут подвергаться строгому преследованию и наказанию. В видах обеспечения более строгого преследования Комитет полагал, что «такие расправы следует передать на рассмотрение не начальства виновных, а общих судов». К сожалению, предложения Комитета в этой последней части не осуществились.
Можно ли в настоящее время считать отмену телесных наказаний вполне осуществившеюся? И да, и нет. Недаром на статистическом конгрессе, бывшем во Флоренции в 1881 г., из двух представителей России, пред изумленными иностранцами, один утверждал, что телесные наказания отменены в России, а другой – что они существуют. Пожалуй, оба были правы. Как факультативная мера розги еще фигурировали в Уложении 1866 г. Но с новым изданием в 1866 г. Уложения – в котором впервые показаны отмененными ст. 78, 8о, 81 и 82 Улож., разрешавшие до 1885 г. судам, в случае явной невозможности подвергнуть заключению в рабочем и исправительном домах, тюрьме или под арестом, заменять эти наказания наказанием розгами от трех до ста ударов, – телесные наказания можно признать де-юре окончательно отмененными, так что в судебном порядке теперь нельзя присуждать к наказанию розгами.
Телесные наказания в виде розог остались в военном ведомстве в дисциплинарных батальонах для штрафованных, а также для сосланных в Сибирь в каторжные работы и на поселение. В случае побега или совершения нового важного преступления каторжные подвергаются наказанию плетьми и прикованию к тележке на время от одного года и до трех лет. Но замечательно, что плеть, которая каких-нибудь 30 лет тому назад была самым заурядным явлением в русской уголовной практике и даже вызывала дифирамбы с университетских кафедр, современному правосознанию кажется чем-то столь диким и ужасным, что, из боязни оскорбить общественную нравственность, приведение приговора о наказании плетьми, хотя бы и состоявшегося в пределах Европейской России, совершается обязательно в Азии, в Сибири и притом не публично (ст. 849 Устава о ссыльн. по прод. 1886 г.).
В совершенно ином положении находится родная розга. Она еще не считается способною оскорбить атмосферу и территорию цивилизованной Европы. Розга допускается по уголовным делам, подсудным волостному суду, и признается целесообразным институтом для выколачивания недоимок. Область ее применения широка и бесконтрольна. При отмене телесного наказания в 1863 г., розга была сохранена, главным образом, в силу того соображения, что нежелательно было поколебать изданное незадолго перед тем (см. ниже) Полож. о крест. 19 февраля 1861 г. С другой стороны, Комитет II Отделения полагал, что уничтожение розог в крестьянском быту должно быть достигнуто не (?) путем прямой отмены этого наказания, а посредством внушения (кем?) обществами, что им полезнее употреблять провинившихся в какую-нибудь работу, чем подвергать их телесному наказанию. Судя по существующей практике волостных судов в течение истекших 30 лет, нужно думать, что внушение делалось недостаточно убедительно или оно парализовалось другими неблагоприятными явлениями.
Совершенно особое место занимают телесные наказания, практикуемые иногда высшими административными властями в виде экзекуции во время народных волнений или даже в видах предупреждения их. Такие экстраординарные расправы не имеют под собою никакой легальной почвы. Но и с точки целесообразности польза подобных произвольных мер не выдерживает критики. Самый главный аргумент, который приводили защитники телесного наказания, сводился к тому, что оно производит устрашающее действие на народ. Но и этот сомнительный довод мог иметь значение только относительно тягчайших видов телесного наказания – шпицрутенов, кнута и плетей, а никак не относительно розог, которыми трудно терроризовать народ. А если восстановление торговой казни кнутом и плетьми немыслимо в наше время, то не лучше ли отказаться и от розог, употребление коих никогда не может предупредить беспорядки, где бы то ни было?
VI
Нужно думать, что недалеко время, когда исчезнет окончательно это наследие крепостного права, эти последние жалкие остатки телесного наказания, в спасительность которых иные, по старой традиции, еще верят и хотели бы верить. Свыше 30-летний опыт наш собственный или почти вековой иных европейских законодательств ясно свидетельствует, что, вопреки опасению «кпутофилов» консервативного лагеря, пророчивших анархию с отменою этого освещенного божескими и человеческими законами орудия мздовоздаяния, не только не распадается общество, не расшатывается дисциплина и не водворяется анархия, а падает общая преступность и уменьшается зверский характер преступлений. Прожитое Россиею без телесного наказания время служит новым доводом в пользу того, как редко бывают правы заставшие в унаследованных традициях мнительные рутинеры, готовые восстать против всякой гуманной и прогрессивной меры под предлогом преждевременности ее и неприготовленности среды. Истекшее тридцатилетие показывает, что едва ли ошибались те, которые вопреки совету мудрых и искушенных охранителей с юношескою верою в силу добра и добрые инстинкты русского народа, с благородною отвагою дерзнули разглядеть во вчерашнем рабе нравственное обличье и человеческое достоинство и признать его достойным дарованных ему прав и вольностей.
Кто же в самом деле оказался прав? Те ли одичалые «охранители», которые вместе с графом Паниным, привыкшим с гадливым высокомерием относиться к плебеям, утверждали, что русский народ так груб, неразвит и незрел, что не может обойтись без плетей и шпицрутенов, или же те, которые высказывали убеждение, что гуманные реформы всегда благовременны, так как трудно допустить, чтобы люди были когда-либо приготовлены для дурного и незрелы для хорошего? Кто же был больше прав, – те ли, которые, обращая свой взор только к прошлому и пренебрегая будущим, вместе с графом Паниным уверяли, что отмена телесного наказания даже для женщин не согласна с самобытным «историческим» развитием русского законодательства и преждевременна, или те, которые, не делая себе кумира из позорного исторического наследия, из отвратительного существующего факта – стремились к обновлению жизни при помощи указаний общечеловеческой культуры и гуманности, веря, что одним из могучих средств для поднятия культуры и смягчения нравов служит гуманное и передовое законодательство? История оправдала этих смелых и «легкомысленных» доктринеров-теоретиков, добившихся во имя разума и человечности, во имя «бредней», по выражению великого сатирика, упразднения исторического наследия с его пытками и кнутами!
Об этом историческом факте не лишнее, смею думать, вспомнить в наше время не потому только, чтобы, следуя девизу юриста, воздать suum cuique, но и ради нас самих, ради нашего «пестрого» времени, когда так неожиданно воскресают давно и, казалось, безвозвратно погребенные мертвецы, когда известная «историческая» школа уголовного права настолько эмансипировалась от доктрины, от заветов истории и гуманности, что не только с невероятным даже для нашего времени цинизмом и озверением смакует «интересные» подробности сажания на кол, урезания языка, заливания горла металлом и т. п. прелестей доброго старого времени, но и не прочь бы порекомендовать нашему законодательству оставить ложный стыд и взамен дорогих тюрем завести несколько десятков палачей и несколько сот тысяч кнутов!
И, конечно, не эта «трезвая» школа беспринципного оппортунизма, – возводящая на степень вековечных устоев человеческого общежития «применение уголовных кар к лицам невиновным наравне с виновными», телесного наказания и смертной казни пятого, десятого и т. п. институты эпохи «богомерзкого людодерства», по выражению Крижанича, конечно, говорим, не эта школа, занимающаяся «реабилитацией» былых оригинальных институтов «группового наказания» восстала бы против восстановления телесных наказаний во имя науки, во имя той «сноровитой» науки, которая, готовая именем науки освятить всякий существующий «порядок вещей», как бы он ни был возмутителен, привыкла «подыскивать обстановку для истины, уже утвержденной и официально признанной таковою». Но пусть бы эти бесчеловечные институты оправдывались примитивными принципами «волчьей этики», так кратко и убедительно изложенной в известном диалоге:
Так нет же, нужно было «всесторонним» ученым отыскать «обстановку» для такого безнравственного института, как «наказание невиновных вместе с виновными», отыскать для него основания и даже «весьма глубокие основания» – в науке!
Невольно тут вспомнишь слова знаменитого сатирика: «Я понимаю, – писал М. Е. Салтыков в последней пред прекращением или, по его собственному выражению, «запечатанием души» книге Отечественных Записок, – что может такой казус случиться, что, не имея за душою ничего, кроме праха, поневоле приходится им одним торговать; но ведь и с прахом следует обходиться бережно. Прах так прах; но пускай же он будет один и тот же всегда и везде, ибо только тогда он сделается владыкой мира. Отрицайте разум, прогресс, правду, человеческое право на счастье – прекрасно. Называйте все это опасною утопиею, источником заблуждений и потрясений – еще того лучше! Утверждайте, что завтрашнего дня нет, что перспектив не полагается, а есть только то, что торчит под носом. Но держитесь этих отрицаний твердо и не призывайте ни разум, ни человечности и проч. ни в помощь, ни в свидетельство. Совсем не произносите этих слов, так как вы выходите из принципа, который признает их праздными. Не пишите в смысле порицания: такое-то действие противно разуму, ибо, согласно вашей программе, это и есть действие, достойное похвалы [477]С. 277–278 Отечественных Записок, 1884. № 4.
».
К счастью для русского народа, «легкомыслие» и «бредни» чистых сердцем, гуманных прогрессистов 60-х гг. сделали невозможным осуществление идеалов «трезвых» жрецов «серьезной науки 8о-х годов»!.. Объяснением «возврата нежности» к розгам служит отчасти замечаемое вообще затмение в общественном сознании, отчасти та крепостническая закваска, та рутина, которая, будучи поколеблена перед отменою телесных наказаний, снова взяла силу в последнее время, хотя, казалось бы, свыше тридцатилетний опыт ее должен был бы повлиять на самых отчаянных розголюбов.
Какие бы, однако, усилия ни делали «розголюбы» из лагеря крепостников и человеконенавистников для реабилитации «не дорогого и понятного народу» наказания, песенка розог спета; как бы ни лезли вон из кожи благородные защитники в печати телесного наказания, ссылающиеся даже на собственный пример, как лучшее доказательство пользы порки, – полное изгнание их из нашего судебного обихода едва ли заставит долго ждать. Каковы бы ни были случайные аберрации в общественном сознании, – великая реформа 1863 г. нанесла принципу жестоких и позорящих телесных наказаний такой жестокий и непоправимый удар, от которого им никогда не оправиться. Еще недавно был издан, несмотря на кликушеские вопли одичалого публициста, который
согласный с гуманным духом закона 17 апреля, новый закон 29 марта 1893 г-> окончательно освободивший ссыльных женщин от телесного наказания.
В общем итоге воспитательное, культурное значение закона 17 апреля 1863 г. огромно, так как он уничтожил не только жестокие казни по суду, но и своеручные расправы, составлявшие в полицейской практике обыденное явление, а также жестокие пытки, практиковавшиеся во время производства следствия даже в столицах, не говоря уже о провинции, и, наконец, изгнал розгу из школы и отчасти из семьи.
Пройдут годы, улягутся страсти, подведутся итоги деятельности легкомысленных либералов и «трезвых» историков, и не трудно угадать, кому скажет сердечное «спасибо» русский народ: оторвавшимся ли от народа «либералам-гуманистам», освободившим его от розог, или тем торжествующим хранителям самобытных историко-народных традиций, которые «из уважения» к воззрениям народа защищают позорящую розгу для «подлого» народа!..
Бросая ретроспективный взгляд на мрачную дореформенную эпоху, покойный ученый сенатор Д. А. Ровинский, близко ее изучивший, радостно восклицает: «С полным спокойствием можем мы смотреть на это кровавое время, ушедшее от нас безвозвратно, и говорить и о жестоких пытках, и о татарском кнуте, и о немецких шпицрутенах: пароду дан суд присяжных, при котором следователю незачем добиваться от обвиняемого чистосердечного признания – сознавайся не сознавайся, а если виноват перед обществом, обвинен все-таки будешь, а затем нет надобности прибегать ни к пыткам, ни к пристрастным вопросам».
Характеризуя гуманный закон 17 апреля, тот же автор продолжает: кнут и шпицрутены и даже розги исчезли из военного и судебного мира, а с ними и замаскированная смертная казнь в самом гнусном ее виде, и самое название пытки, «стыд и укоризну человечеству наносящее», на этот раз должно было на самом деле (де-юре пытки были отменены в 1767 г.) навсегда изгладиться из русского обихода.
Сенатор Ровинский свой привет великой гуманной реформе 1863 г., подготовке которой так много способствовал своим просвещенным участием, заканчивает следующими глубоко симпатичными строками: «Не забудет народ этого кровного дела [482]См. н. с. Ровинского. С. 327.
, и никакое время не изгладит из народной памяти святое имя Делателя его: словно в сказке какой—из битого царства вдруг небитое стало»!..
Последнее утверждение, к сожалению, не вполне точно. Благодаря закону 29 марта 1893 г-> освободившего от телесного наказания даже женщин-каторжниц, впавших в новые преступления, женская половина русского народа ныне вполне и безусловно свободна от телесного наказания. К несчастью, нельзя того же сказать о мужской половине. Позволительно, однако, все-таки надеяться, что немного осталось ждать, чтобы Россия, действительно, сделалась небитым царством. Положим, велика, очень велика сила, на которой держится розга, а именно рутина [483]«С Сторешниковым, – рассказывает Чернышевский, – произошел случай, очень обыкновенный в жизни не только людей несамостоятельных в его роде, а даже и людей с независимым характером. Даже в истории народов этими случаями наполнены томы Юма и Гиббона, Ранке и Тьерри; люди толкаются, толкаются в одну сторону только потому, что не слышал слова: «А попробуйте-ка, братцы, толкнуться в другую» – услышат и начнут поворачиваться направо кругом, и пошли толкаться в другую сторону».
, «безотчетное варварство», по выражению Н. И. Тургенева, но просвещение сокрушало и не такие твердыни предрассудка, косности и обскурантизма во имя уважения к «святейшему» званью человека, к достоинству человека, во имя человечности, степень приближения к которой, как гласит неуклюжий, но глубокомысленный стих Монтеня, приближает человека к божественному идеалу:
или как писал Пушкин:
Post-Scriptum
(Как «уцелела» розга на суде волостном?)
В истории отмены телесных наказаний есть один эпизод, представляющийся странным и непонятным. Под влиянием могучего, гуманно-освободительного движения пало крепостное право, уничтожены были законом 17 апреля 1863 г. шпицрутены, плети, клеймения и другие жестокие и позорящие наказания, связанные с крепостным правом и им обусловленные, и почему-то уцелели на волостном суде жалкие остатки крепостного строя в виде розог доселе, т. е. спустя 34 года после падения его. Как могло случиться это странное явление, что, когда отменялись в 1863 г. более жестокие телесные наказания, – вопреки воплям рутинеров, уверявших, что без плетей «нельзя спокойно спать», – менее жестокое, но не менее позорное наказание в виде розог оставлено было для крестьянского суда? Справки в законодательных материалах последнего 35-летия ясно показывают, что это прискорбное явление обязано своим происхождением частью бюрократической нерешительности, а частью рутине и канцелярскому недоразумению.
Крепостной строй и розги до такой степени связаны были между собою законом сосуществования, что как только возникли первые проекты об упразднении рабства из уважения к достоинству человека, сам собою стал на очередь и вопрос об уничтожении розог.
Вещь замечательная: первым провозвестником мысли об отмене розог явился Я. И. Ростовцев, проведший большую часть службы в военно-учебном ведомстве, где, как и в других учебных заведениях, порка детей была самым заурядным явлением. Гуманные веяния конца 50-х гг. оказали влияние и на этого служаку николаевской эпохи, в душе человека доброго. Из писем, писанных Ростовцевым Александру II из-за границы летом 1858 г., видно, что уже при первых набросках плана крестьянской реформы мысль об уничтожении розог, как одной из естественных принадлежностей крепостного состояния, выступала совершенно явственно. В письме от 3 сентября 1858 г. Ростовцев, между прочим, пишет Александру II: «Относительно наказаний осмелюсь еще присовокупить, что во всяком случае о наказаниях телесных не следует упоминать вовсе: во-первых, это было бы пятном настоящего законодательства, законодательства об освобождении; во-вторых, есть же в России места, где телесные наказания, к счастью, вовсе не употребляются. Некоторые говорят, – продолжает Ростовцев, – что русский мужичок розгу любит (sic). Точно ли это справедливо? Если же он к ней и привык, то не надобно ли от нее отучать… Сверх того, исправительные меры, постановленные Высочайшею властью, как и всякий закон, должны действовать долгое время. Со смягчением нравов и меры исправительные сами собою должны смягчаться; если же меры эти смягчаться не будут, не будут смягчаться и нравы»-
При обсуждении крестьянского вопроса в дворянских комитетах вопрос о розгах стоял на втором плане. Большинство комитетов вовсе обошло этот вопрос. Некоторые комитеты, как-то: большинство вологодского, екатеринославский, витебский, самарский, вятский и др., высказались за сохранение розог. Самарский комитет (где участвовал и известный Ю.Ф. Самарин, впоследствии член редакционной комиссии) предоставлял крестьянам курьезное право откупа от розог, с платою 30 коп. за удар. Против этого постановления самарский губернатор К. К. Грот, один из горячих поборников освобождения (см. ниже), заметил, что если комитет признает нужным сохранить телесное наказание, то гораздо лучше прямо выразить, что телесному наказанию подвергаются одни неимущие крестьяне. Тульское меньшинство, в котором участвовал и кн. Черкасский, впоследствии член редакционной комиссии, допуская в принципе телесное наказание, освобождало от него женщин. Оба владимирские проекта высказывались за отмену телесного наказания в порядке суда полицейского, оставляя его для суда уголовного. Большинство московского комитета, в общем, очень консервативного, высказалось за отмену телесного наказания в крестьянском суде, «в видах смягчения грубости нравов, развития уважения к собственной личности, причем, – рассуждал комитет, – каждый из них поймет и то уважение, каким обязан в отношении к правам других сограждан». Меньшинство же комитета, под предводительством тогдашнего губернского прокурора (впоследствии известного деятеля судебной реформы и археолога, сенатора) Д. А. Ровинского (1895), находя телесные наказания бесполезными и служащими орудием самого возмутительного произвола, предлагало немедленно уничтожить не только розги, но и плети, шпицрутены и вообще телесное наказание во всех его видах.
Из дворянских депутатов, вызванных в редакционную комиссию некоторые очень энергично высказались против телесного наказания. Владимирский депутат Гаврилов, сославшись на то, что все три владимирских проекта единодушно отвергли розги, между прочим, заявил: «Вопрос о телесном наказании в настоящее время (в 1860 году!!) может считаться решенным и юридическою наукою, и опытом. Трудно защищать наказание, убивающее в человеке чувство чести и нравственное достоинство, ожесточающее и недостигающее даже цели устрашения, если только оно не обращается в физическое истязание». Считая излишним входить в подробный разбор вопроса о телесных наказаниях, осужденных и обществом, и литературою, Гаврилов указывал, что владимирское дворянство, при разногласии по другим вопросам, относительно данного вопроса было единодушно. Горячо возражали также и депутаты Касинов, Соколов-Бородкин и Грабянка, из коих последний заметил, «что оставление розог в законе может крестьян довести до отчаяния».
Смерть знаменитого председателя редакционной комиссии Ростовцева, имевшая громадное влияние на судьбы крестьянской реформы, отразилась неблагоприятно и на вопросе об отмене розог. На место мягкого, гуманного энтузиаста Ростовцева, смотревшего с доверием в будущность «святого дела», т. е. освобождения крестьян, неожиданно выступает мрачный рутинер-педант, упрямый поборник всех решительно допотопных начал и порядков граф В. Н. Панин, горячо отстаивавший не только крепостное право, но и цензуру, канцелярскую тайну, плети и клеймение. Такой ослепленный консерватор quand тёше, такой «враг всякой мысли, всякого гражданского, умственного и нравственного совершенствования», как характеризует его цензор Никитенко, не мог сочувствовать отмене розог. Гр. Панин, назначение коего было восторженно приветствовано крепостниками, как знамение реакции против либеральной программы Ростовцева, с первых же шагов своих делает решительные попытки для поворота крестьянской реформы согласно видам крепостников. Если другие попытки гр. Панина (как-то: обезземеление крестьян, сохранение вотчинной полиции и пр.) разбились о дружное сопротивление редакционной комиссии, то пламенная защита им розги, к несчастью, увенчалась успехом.
В книге Н. П. Семенова передается следующий пикантный диалог, происходивший между бестолковым апологетом розог гр. Паниным и убежденным противником телесного наказания членом комиссии Соловьевым:
Гр. Панин. Правительство старается о том, чтобы его (телесного наказания) избегать. Изъятие для должностных лиц из крестьян оно имеет в виду. Относительно образованных людей все к тому стремятся. Где и для каких случаев должно определить телесное наказание – это легко. Например, побил кого-нибудь – применить телесное наказание к грубому человеку. Воровство – это деяние посрамительное. Для вора пойти в тюрьму ничего не значит. За побои телесное наказание не только будет соответствовать общему чувству справедливости, но и будет полезно. Насчет детей, освобождению их от телесного наказания я не сочувствую. В деревнях они часто воруют. Телесное наказание будет для них благодеянием. Почему их не высечь?! Насчет женщин – иная дерется; тех, которые воруют и бьют других, следует тоже, мне кажется, сечь.
Соловьев (графу Панину). Я положительно признаю, ваше сиятельство, что телесные наказания бесчеловечны. Штраф действительнее розог. Я подаю голос против телесного наказания. Я видел у государственных крестьян, как розги не достигают цели. Я думаю, что это наказание развращает и унижает.
Граф Панин. Надо говорить обо всем с большою точностью. Если наказание справедливо (?), то оно не развращает.
Соловьев. Наказанный таким образом теряет самолюбие.
Граф Панин. Хорошо; не потерял ли самолюбие, когда он украл? Тут надо теории (!) оставить. Есть целые деревни, которые воруют. Уж пример наказания удерживает (??).
Соловьев. Едва ли не справедливо то, что дворянство, когда для него было отменено телесное наказание, было столь же к нему не приготовлено, сколько ныне крестьянство.
Граф Панин. К сожалению, это несправедливо (!). Посмотрите в истории – герои носили следы этого наказания.
Соловьев. Но именно отмена телесного наказания возвысила дворянство.
Граф Панин. Чтобы решить вопрос, взгляните на запад Европы. Разве воры перестают воровать оттого, что их не секут? Эти вопросы решаются с практической точки зрения.
Соловьев. Денежный штраф и заработок действительнее.
Граф Панин. Но заработки у нас не в привычке [491] .
Читая эту нескладную, нелогичную, бестолковую защиту розги, сводящуюся в конце концов к силе привычки, невольно вспоминаешь, что даже панегиристы графа Панина указывают на своеобразное устройство мыслительного аппарата графа Панина, благодаря которому выводы часто у него противоречили посылкам.
Завзятый «розголюб», по выражению сенатора Д. А. Ровинского, гр. Панин настаивал во что бы то ни стало на сохранении розог даже для женщин. Вот его подлинная аргументация: «Я просил бы, – говорил этот маньяк, – устранить изъятие от телесных наказаний женщин, потому что, при всем уважении к полу, есть женщины, которые бьют других. О женщинах был у нас уголовный случай – этот пример у меня на глазах, – что жена разрубила своего мужа за то, что он требовал от нее удовлетворения супружеских желаний; тут в деле было, вероятно, не доказано, – шутливо фантазирует гр. Панин, – что она имела любовника».
Это нелепое, совсем не идущее к делу замечание так подействовало, по заявлению Н. П. Семенова, на членов Редакционной комиссии, что на женщин распространено было телесное наказание.
Принципиальных защитников розги, вроде гр. Панина, было очень немного в составе Редакционной комиссии. Другие члены, как, например, Н. А. Милютин, сочувствуя отмене телесного наказания, имел непростительную слабость находить, что вопрос этот нужно отложить до общего пересмотра вопроса о всех телесных наказаниях вообще. При голосовании вопроса о розгах голоса членов разделились пополам. Suum cuique: приводим результат голосования:
Голос председателя дал перевес защитникам розги, и таким образом опасение Ростовцева оправдалось, и освободительный акт был «запятнан» розгою.
Сохранение Редакционною комиссиею розги произвело на общественное мнение крайне тяжелое впечатление. Не только вся либеральная часть журналистики порицала эту меру, но и корифеи славянофильства выступили против нее. «„Что это за наказание, столь оскорбляющее честь и достоинство одних сословий или лиц и не оскорбляющее чести и достоинства других лиц?“ —писал К. С. Аксаков по поводу освобождения одних старост от телесного наказания, одних крестьянских должностных лиц. Здесь скрыта та мысль, что по закону не предполагается ни чести, ни достоинства в сословиях и лицах, не изъятых от телесного наказания».
И. С. Аксаков, упоминая с тяжелым чувством о вышеприведенном прискорбном голосовании в Редакционной комиссии, при котором, к удивлению и огорчению всех искренних друзей народа, единомышленниками презирающего народ гр. Панина оказались Самарин и Милютин, писал в 1860 г.: «Конечно, ни Константин, ни я не подписались бы за сечение, и вовсе не из трусости. Каких бы ум ни измышлял диалектических изворотов для оправдания розги, все это рушится пред внутренним простым чувством, осуждается простотою сердца. Достаточно взглянуть или написать: за сечение, чтобы противоречие всего нашего внутреннего существа обличило хитрость диалектических доказательств. Становится просто невозможным подать голос за розгу. Слепцы, слепцы!.. Какой ложный расчет! Что они выиграли? Предупреждение нескольких частных случаев неповиновения; но эта выгода уничтожается тем нравственным вредом, который наносится обществу, тем оскорблением нравственного чувства, которое истекает от возведения в почетное звание розги, от разумного признания и узаконения побоев! Наконец, утрата веры общественной в человека – разве это не страшный вред обществу»*
В 1862 г. состоялось предусмотренное Редакционною комиссиею обсуждение общего вопроса об отмене телесных наказаний. Под влиянием гуманных веяний, охвативших общество с особою силой после благополучной отмены крепостного права, состоялась, несмотря на ожесточенное сопротивление «кнутофилов», отмена как по гражданскому, так и военному и морскому ведомствам шпицрутенов, кошек, плетей, розог, клеймения и других остатков варварских наказаний. Телесное наказание было изгнано из казарм, из военных судов, из уголовного суда всех ведомств и из учебных заведений. «Россия, – как выразился сенатор Ровинский, – словно в сказке какой, из битого царства вдруг небитое стало». Но по какой-то иронии судьбы великий освободительный акт 19 февраля, давший толчок этому благотворному движению, остался вне его воздействия, и пятно его в виде розог осталось несмытым.
Причина этого грустного и на первый взгляд непонятного явления кроется, как это ни кажется странным, в чрезмерном благоговении, доходившем до фетишизма, пред Положениями 16 февраля. Если уж такой беспринципный оппортунист, как министр внутренних дел П. А. Валуев, старался ловко обходить неудобные для него постановления Положений в административном порядке, не решаясь требовать отмены в законодательном порядке, то почитатели освободительной хартии считали ее просто неприкосновенною. Исходя из этого почтенного, но несколько утрированного чувства, впрочем, достаточно оправдываемого политическими обстоятельствами того времени, – комитет, рассматривавший вопрос об отмене телесного наказания, не желая колебать только что объявленное Положение 16 февраля, признал неудобным отменять телесные наказания в волостном суде. При этом комитет полагал, что по мере распространения образования между крестьянами они сами откажутся от позорящего наказания.
Таким образом вышло поистине изумительное недоразумение: в 1861 г. отмена розог была отложена до пересмотра общего вопроса о телесных наказаниях, а в 1863 г., когда состоялся пересмотр, розги уцелели ввиду нежелания колебать законоположения 16 февраля 1861 г.
В 1864 г. еще раз стал на очередь вопрос о розгах при обсуждении в Государственном совете Судебных Уставов. Некоторые члены предлагали внести в Уст. о нак. правило, по которому мировым судьям предоставлялось бы право назначать за мелкие проступки розги до 30 ударов там, где нет достаточного помещения в домах заключения. Но огромное большинство членов Государственного совета (и в том числе бывший ярый защитник розог гр. В. Н. Панин) высказались против розог. Указав на то, что в волостном суде розги были сохранены только по нежеланию быстро колебать вновь введенное Положение о крестьянах, Государственный совет продолжает: «Наказание розгами вовсе не соответствует своей цели, ибо, будучи лишено жестокости совершенно отмененных уже шпицрутенов и плетей, оно для большинства народа, привыкшего с детства к грубому обращению, весьма малозначительно и не только не возбуждает (это писалось 30 лет тому назад), говоря вообще, особенно между виновными страха, но, напротив, весьма часто предпочитается лишению свободы, уплате денежных взысканий или отдаче в общественные работы. Из опыта известно, что телесное наказание представляет в сущности безнаказанность, ибо виновный, получив известное число ударов, отпускается на свободу и имеет всю возможность следовать своим порочным наклонностям. Между тем телесные наказания не могут не быть признаны положительно вредными, препятствуя смягчению нравов народа и не дозволяя развиваться в нем чувству чести и нравственного долга, которое служит еще более верною оградой общества от преступлений, чем самая строгость уголовного преследования».
Казалось бы, столь авторитетное и решительное осуждение розог предвещало скорое исчезновение этого последнего жалкого наследия гнусного крепостного права. Однако этому ожиданию не суждено было доселе, т. е. в течение 30 лет с лишком, осуществиться. Сначала вопрос об изгнания розги заглох, затем изменились веяния, а впоследствии, когда в самом народе стало расти движение против розги, в обществе на подмогу этого сохраненного «по недоразумению» позорного наказания явилась в связи с институтом земских начальников та страшная сила, которая именуется привычкою и рутиною. «Многое само по себе непонятное, – по справедливому замечанию декабриста Н. И. Тургенева, – уясняется привычкою и обыкновением. На многое уродливое и ужасное люди смотрят хладнокровно, потому лишь, что они привыкли смотреть на это. Многое уродливое и ужасное люди делают даже сами потому единственно, что отцы их то же делали и что современники их продолжают то же делать». История «розги» показывает, как опасно не доделывать однажды начатое дело, как необходимо ковать железо, пока оно горячо, особенно у нас, когда за редкими красными днями прогрессивного движения неизбежно следуют долгие серые дни апатии и регресса. Но даже и в такое ретроградное время нельзя было ожидать такого порядка вещей, чтобы освобождение от позорного наказания и наложения его будет решаться не законом, не судом, а поставлено в зависимость единственно от вкусов, симпатий индивидуальных воззрений того или другого земского начальника, от водворения и смещения коих будет исчисляться эпоха фактической отмены розог, либо восстановлений их для данной территории русской земли, и что добросовестный земский начальник будет лишен всякого указания в законе, когда следует налагать или снимать позорное наказание. Земский начальник г. Чернов, подвергая тщательному анализу закон 12 июля 1889 г., приходит к тому печальному заключению, что ни в субъективной, ни в объективной стороне преступлений, наказываемых розгами, нельзя найти точки опоры для решения рокового вопроса – следует ли данного подсудимого подвергнуть унизительному телесному наказанию или освободить его от этого позора.