Эпоха великих реформ. Исторические справки. В двух томах. Том 1

Джаншиев Григорий Аветович

III

УниверситетскаЯ автономия

 

 

Глава четвертая

Университетский устав 1863 г

(справка к 30-летию)

 

I

Общий Университетский Устав 18 июня 1863 года, замененный Уставом 15 августа 1884 г., не дожил даже до минимального, 25-летнего срока, установленного обычаем для юбилеев.

В настоящее время он представляет собою не юридический, а исторический памятник. Материалы университетской реформы 1863 г. имеют не один отвлеченный теоретический интерес, но и жизненный, практический, как драгоценное свидетельство, пригодное для ретроспективного освещения эпохи, предшествовавшей и современной составлению Устава 1863 г. и следовавшего за ним времени и реакции 80-х гг.

«Уму нужен простор», – гласит девиз одного русского герба. А простора-то именно и не доставало русским университетам.

Едва ли в какой отрасли государственного управления система форменной или официальной лжи была доведена в николаевское время до такой степени законченности, как в области университетского преподавания и научного исследования, где свобода и независимость conditio sine quo non для плодотворного развития, и где всякая явная или замаскированная попытка к стеснению вносит фальшь в умственную жизнь и ведет неизбежно, хотя и медленно, к упадку науки, т. е. к одичанию общества.

Последний министр народного просвещения императора Николая I, бесхарактерный, безыдейный, «старый младенец» А. С. Норов, сделавшийся игрушкою в руках злого и ограниченного честолюбца, своего наперсника Кисловского, обозревал осенью 1855 г. по повелению Александра II Московский и Казанский университеты. Прощаясь с Казанским университетом, Норов сказал профессорам:

– «Наука, господа, всегда (?) была для нас одною из важнейших (?) потребностей жизни, но теперь она первая (sic). Если враги наши имеют над нами перевес, то единственно силою своего образования» и т. д.

«Одною из важнейших потребностей» – сильно сказано!.. И это сказано о времени, когда число студентов ограничено было 300, когда кафедру философии, сначала загнанной до изнеможения, а потом и вовсе изгнанной в 1848 г., занимал полицейский Держиморда не в переносном, а в буквальном смысле; и это говорил министр, доведший печать до последней степени унижения, введший в университет на место «завиральных» наук вроде философии или политической экономии «шагистику» и фортификацию!?.

– А каково главное, – спрашивает цензор Никитенко Норова после ревизии, – как там учат и учатся? – Хорошо, отвечал тот, – уверьте государя, говорили студенты, мы [510]См. н. с. Никитенко, II. Чтобы дать некоторое понятие о том, что скрывалось под громким «мы», укажем, что в год посещения Норовым Казанского университета в нем на физико-математическом факультете было всего 35 студентов, из коих на естественном только 4 (см. «Воспитание», 1860. № 4. С. 23). Какое роковое значение имела для русского просвещения реакция 40-х гг., можно судить по тому, что под ее влиянием впервые правительство приняло меры к искусственному заграждению доступа к нему. Граф Уваров в 1845 г. издал циркуляр, в котором прямо указывал на прилив в средние учебные заведения лиц «рожденных в низших слоях общества». Николай I повелел вводить плату за учение и изыскать способы «затруднить доступ в гимназии разночинцам». С 1848 г. число студентов в университетах, кроме медицинского факультета, ограничено 300. Каково было влияние этой меры, можно судить по следующим данным. В Петербургском университете цифра студентов сразу упала с 731 до 387, в Московском – с 1168 до 821, а во всех 6 университетах – с 4016 до 3016… (См . Вестн. Европы, 1897, июль, 648).
все наши силы посвятим науке.

Науке! Какой науке? вот вопрос. Той ли чистой, бескорыстной, возвышенной и возвышающей душу, «самоцельной» университетской науке, которая, отыскивая истину ради истины, служит не «избранникам», не сильным, а слабым мира сего, которая, говоря словами истинного учителя правды, покойного петербургского профессора Редкина, делаясь «неизменною подругою жизни, становится эгидою правды против неправды, щитом для беззащитных, орудием свободы для несвободных?». Вот одна наука, наука неподкупная, мужественно-бескорыстная, свободно ищущая истину, наука как светоч человечества, как убежище, источник и критерий истины, хотя бы и не абсолютной, а той относительной, ограниченной истины, которой положен предел ограниченностью человеческих способностей – его же никто не преступает!

Но есть и другая наука. Это известная своею продажностью и угодливостью, «снаровитая», гибкая, всегда услужливая пред сильными, наука-приспешница, наука-раба, ancilla, сначала продававшаяся теологии, а потом и всякой крупной общественной силе, влиятельному классу, государству, – и готовая освятить своим фальшивым духовным авторитетом всякий существующий факт и неправду; что ей Гекуба, что ей истина? Не мудрствуя лукаво она падает ниц пред всякою буквою действующего законодательства, готовит, формует, шлифует и обделывает, как техник и ремесленник, разных мастеров в области права, педагогики, медицины и пр. наук. Такая «практическая» наука, или, вернее, дельцовская дрессура, сноровка не источник для нравственного совершенствования и удовлетворения, а «дойная корова или пьедестал для самовозвышения».

Какой же из этих двух, противоположных по духу и цели, наук хорошо «учили и учились» в дореформенные времена и в частности в норовское министерство? На этот вопрос мы находим ответ у вышеупомянутого собеседника Норова – Никитенко, достаточно компетентного по своему званию профессора С.-Петербургского университета и достаточно политически благонадежного по своей должности цензора. Вот что пишет Никитенко, как раз после приведенных слов министра: «Все это хорошие слова, дай Бог, чтоб они обратились в дело. Теперь все (?) видят, как поверхностно наше образование, как мало у нас существенных умственных средств. А мы собирались столкнуть с земного шара гниющий Запад! Немалому еще предстоит у него поучиться. Теперь только открывается, как ужасны были для России прошедшие 22 лет. Администрация в хаосе; нравственное чувство подавлено, умственное развитие остановлено; злоупотребление и воровство выросло до чудовищных размеров. Все это плод презрения к истине и слепой веры в одну материальную силу».

Упадок наших университетов, и раньше находившихся в незавидном положении, особенно стал усиливаться после революционного движения 1848 г., когда и без того стесненная свобода слова и мысли была окончательно задавлена. Совет университета лишился права выбирать ректора, увеличилась власть попечителя, число студентов уменьшено до 300, преподавание ограничено неподвижными программами [517]Идеалом программ было, пишет проф. Редкин, «устроить преподавание в наших университетах законов по своду так, чтобы во всех университетах в один известный день и час приходилось, т. е. просто прочитывалось из Свода каждым преподавателем по своей части именно столько-то статей без какого бы то ни было отступления от порядка Свода, без замечания или даже перифраза» (см. н. с. С. 6).
, отправление молодых ученых за границу для приготовления к профессорской должности прекращено; кафедра философии упразднена, некоторые университеты (Харьковский и Казанский) прямо подчинены военному ведомству в лице генерал-губернаторов.

Результатом такого «патриархального» режима было то, что, как гласит официальная записка, составленная в 1862 г. при мин. нар. проев. А. В. Головнине, «научная деятельность университетов видимо падала; многие кафедры оставались вакантными; другие замещались лицами, не имеющими ученых степеней». Словом, под видом замирения университетов достигалось их запустение: ubi solitudinem faciunt pacem appellant.

Если среди всеобщего запустения и оскудения университетской науки встречались такие исключительно светлые явления, как истинно просветительная академическая деятельность проф. Грановского, который своим животворящим словом и светлою личностью громко свидетельствовал с кафедры о непобедимой силе духовного начала, о живучести истины, вечно возрождающейся из собственного пепла, – то этот «чистый, как луч солнца, рыцарь без страха и упрека», спасший, подобно героям Севастополя, честь России, представлял собою столько же отрадное, сколько непонятное явление, почти сказочный, сверхъестественный оазис среди окружающего царства мрака и раболепства.

Но Грановские были исключением из исключений, и они создавались, по верному замечанию официального комментария 1863 г. «конечно, не уставом 1835 г.», а вопреки ему, будучи живым протестом и ярким диссонансом против существовавшего тогда университетского режима, для которого были нужны не люди самостоятельно мыслящие и будящие мысль, а только безличные исполнительные чиновники, как были не нужны такие люди и для жизни вообще, основанной на рабском преклонении пред статус-кво и китайском самодовольном обоготворении его. Юридический факультет, как обнимающий цикл наук, ведающих право, т. е. отношения гражданина к гражданину и обществу, всегда служит наилучшим пробным камнем для распознавания уровня свободы научного исследования в данное время и чутким барометром общественного самосознания.

Что же такое были наши юридические факультеты? «Науки политические были признаваемы тогда нашим правительством, – говорил в 1863 г. проф. Редкин, бросая взгляд назад, – весьма опасными для спокойствия государства (как известно, в 1835 г. этико-политический факультет был переименован по соображениям не научным, а полицейским, в юридический, а философский – в историко-филологический). Употребление политических знаний смешивали тогда с их злоупотреблением по той простой причине, что часто видели их злоупотребление там, где было wx употребление. Всякие политические рассуждения были нетерпимы не только в книгах и повременных изданиях, но и в частной, семейной жизни. Да и какое в самом деле можно было сделать тогда употребление из своих политических знаний, когда в благоустройстве нашего государства не было ни малейшего сомнения, когда все, казалось, было в совершенном порядке; когда извне смотрели на нас со страхом, смешанным с благоговейным уважением, чужеземные правительства, завидуя прочности, твердости, непоколебимости наших государственных учреждений, нашему могуществу, обилию наших материальных сил (см. §VI); когда всякое малейшее участие в государственной деятельности обусловливалось чиновничеством, состоящим на государственной службе; когда правительственная централизация и бюрократия проникли не в политическую только, но и в гражданскую, и даже в семейную жизнь; когда огромное большинство народа лишено было всех почти личных гражданских прав, а остальная часть, более или менее привилегированная, отличалась не столько правами, сколько обязанностями»…

Во второй половине 50-х гг. этот пленительный порядок вещей, заклейменный П. А. Валуевым словами «сверху блеск-снизу гниль», стал понемногу исчезать, а вместе с тем начало улучшаться и положение университетов.

 

II

С воцарением Александра II в общественном мнении отчасти в направлении внутренней политики совершился неожиданный и, казалось, решительный поворот. Несмотря на непоследовательность первых робких, двусмысленных, часто противоречивых шагов нового правительства, несмотря даже на официальное заявление о решимости остаться верным окаменелым принципам священного союза, требовавшего неукоснительного охранения quand-meme всего существующего, – для всех, не исключая и тех, которые заинтересованы были в сохранении старого направления, ясна была близость пробуждения, возрождения России, после тридцатилетней спячки, приближение новой освободительной эры, несшей с собою освобождение: крестьянам от рабства; податным сословиям – от плетей, розог и оплеух; науке, мысли и слову – от попечительской, цензорской и иной ферулы.

Трогательна и внушительна была эта, увы! краткотечная идиллия кануна объявления воли, когда образованные люди без различия оттенков политического мировоззрения дружным хором, сначала втихомолку и шепотом, а потом, с облегчением цензурных пут, вполголоса и фальцетом – приветствовали если не наступление зари, пока едва заметной, то конец ночи. Славянофилы, только что анафематствовавшие «гнилой запад» со всеми его нечистыми наваждениями, принимали «освободительную программу западников до железных дорог включительно»; безразличные или хамелеоны, бессознательно либо с расчетом принимающие окраску, господствующую и выгодную в данное время, поражали полетом своих либеральных парений. В эту героическую эпоху первого упоения освободительными мечтаниями «патриот из патриотов» Погодин, – старый профессор «московского пошиба», самобытный мыслитель Баян, неуравновешенный фантазер и ловкий ученый публицист «себе на уме», претендовавший одновременно на амплуа Ростопчина, Ивана Корейши и славянского Гарибальди – подавал дружески руку новому восходящему светилу радикального лагеря, общепризнанному преемнику Белинского, молодому гениальному мыслителю, ученому публицисту Современника, бывшему саратовскому семинаристу Чернышевскому; благонамеренные, в хорошем смысле слова, но недальновидные Аксаковы – буйно-честному поборнику свободы Герцену; умеренный и аккуратный цензор-процессор Никитенко и «англоман», а впоследствии привилегированный сикофант, Катков – народолюбцу Салтыкову и другим петербургским радикалам и т. д. Знаменем, объединяющим всех этих лиц, пути которых так далеко разошлись впоследствии, была великая освободительная миссия нового царствования – с крестьянскою волею во главе!..

Это страшное, но неотступное, неотвратимое, как фатум, крестьянское дело заставило своими колоссальными размерами все другие начинания, молча, но повелительно требуя немедленного ответа. Гигантское народное дело, превозмогая шутя, словно смеясь, хитросплетения тонких бюрократических дел мастеров, жалкие усилия знатных чадолюбивых душевладельцев, истощавших все силы свои, чтобы еще раз заклясть по примеру прежних лет этот неугомонный дух свободы, этот проклятый крестьянский вопрос, не раз уже похороненный, казалось, навсегда, и увы! все еще не умирающий, – это неотвязное дело стояло таинственно и грозно, как тень отца Гамлета, пред смущенными взорами оторопевших Гамлетов Щигровского и других уездов, взывая об уничтожении вековой неправды. Одни из них ужаснулись скоро, увидев во всем объеме это колоссальное дело о земле и воле и отпрянули в ужасе, как Фауст, при появлении вызванного им же духа земли; другие бесстрашно и доверчиво взглянули в глаза страшному вопросу. Но это разделение произошло впоследствии, а покуда, в первые годы освободительного царствования, передовое русское общество и правящие сферы, в общем, несмотря на диссонансы, представляли назидательную картину оживленного дружного приготовления к большому делу.

Благодаря усиленно бьющемуся пульсу общественной жизни, чуть не ежедневно приходилось «делать» историю; неустанно работавшая реторта истории выбрасывала чуть не целиком «дневник происшествий» и текущую хронику злоб дня в виде робких попыток к освобождению той или другой стороны общественной жизни со столбцов газет на страницы истории…

В числе этих «злоб дня» было и освобождение университетов от крайнего гнета, которому они подверглись с 1848 г. На первых же порах нового царствования были отменены крайние меры (комплект в 300 человек и проч.), но ничего решительного не предпринималось, потому что всему загораживал дорогу крестьянский вопрос. Так или иначе нужно было приступить к распутыванию этого «гордиеваузла», который парализовал все жизненные силы России. Два с половиною года прошло в мучительных работах, парализуемых напрасными усилиями врагов свободы замять, затянуть этот роковой вопрос. Все тонкие соображения, хитрости и угрозы крепостников Секретного Комитета, думавшего не об уничтожении, а об укреплении рабства, не повели и не могли повесть ни к чему. В 1857 г. так же грозно-повелительно, как и в 1855 г., продолжал стоять на очереди, как неотвязная злоба дня, вопрос об отмене рабства, за разрешением которого молча, но с крайним нетерпением следило 23-миллионное крепостное население, прекрасное и страшное в своем сосредоточенно-выжидательном положении (см. главу I) и вперившее, наподобие сфинкса, в рабовладельческую Россию свой неумолимо-испытующий взор с роковою угрозою на устах: «разреши, не то погибнешь!».

Сознавая трудность положения, государственные деятели нового царствования, довольно долго остававшиеся на старых постах, с трудом справлялись даже и с текущими задачами нового освободительного направления, нередко сознательно или бессознательно ему противодействуя. В частности по учебному ведомству замечались скачки и противоречия помимо общих причин еще и потому, что стоявший во главе его до марта 1857 г. слабоумный, неспособный министр не имел никакого авторитета, так что, например, сравнительно второстепенный, несложный вопрос об изъятии провинциальных университетов из ведения военных генерал-губернаторов с трудом был проведен Норовым. Но впоследствии, как сказано, постепенно отменялись несогласные с духом времени стеснения, допущенные с 1848 г. Университеты де-факто понемногу заняли положение, бывшее до этого времени, и университетские коллегии стали получать снова некоторое влияние на ход дел, хотя попечители по-прежнему продолжали быть настоящими хозяевами. В этом отношении особенно благоприятно было положение С.-Петербургского университета, где попечителем после Мусина-Пушкина был назначен в 1858 г. кн. Щербатов, отнесшийся весьма сочувственно не только к автономии профессорской коллегии, но даже и к зачаткам корпорации студенческой. Оживление, удивительный подъем сил и освободительная горячка, наступившие в русском обществе с официальным приступом в конце 1857 г. к освобождению крестьян, особенно сильно отразились и должны были отразиться на университетах, которые знаменитый ученый Пирогов остроумно называет «лучшим барометром общества». Не только в Петербурге, где открытые для всех, без различия возраста и пола, аудитории переполнялись многочисленною толпою вольнослушателей и вольнослушательниц, но и в провинциях оживились университеты, благодаря новым освободительным веяниям. Особенно горячо откликнулась на них университетская, всегда восприимчивая ко всему доброму и благородному, учащаяся молодежь, даже там, где по местным условиям жизни существовал антагонизм в среде ее. В Одессе в 1857 г., едва пришла весть чрез иностранные газеты «об улучшении быта крепостных людей», студенты первые собрались и пили за здоровье освобождающего и освобождаемых, повинуясь одному чувству воодушевления, охватившего разноплеменную учащуюся молодежь.

В Петербурге первоначально студенческая корпорация с ведома попечителя кн. Щербатова получила некоторую правильную организацию, преследовавшую цели образовательные, благотворительные и личного усовершенствования (касса, издание сборника, корпоративный суд). Но печальные события 1861 г., созданные частью неумелою деятельностью стоявших во главе университета попечителя округа, кавказского боевого генерала Филипсона и министра адмирала Путятина, вызвали студенческие беспорядки, получившие впоследствии политический характер, благодаря постороннему влиянию. Беспорядки повлекли столкновения попечителя с советом Петербургского университета, его закрытие, а затем отставку, после полугодового управления, реакционного министра гр. Путятина и назначение на его место либерального, просвещенного деятеля с прогрессивными взглядами А. В. Головнина, приближенного великого князя Константина Николаевича, признанного представителя либеральной программы.

Добрые отношения, установившиеся между попечителем кн. Щербатовым и С.-Петербургским университетом, имели чисто случайный характер, и они могли измениться, как и показали последующие события с переменою лиц, стоящих во главе университета. Мысль составить взамен университетского устава 1835 г., от которого ничего почти на деле не осталось, новый, согласный с либеральным направлением, возникла еще в 1858 г. при кн. Щербатове, по предложению которого был составлен Петербургским университетом проект, пролежавший несколько лет под сукном. Он бы, вероятно, и еще долго оставался без движения, если бы не великая реформа 19 февраля, которая, уничтожив рабство, произвела переворот в умах и дала ход всем освободительным начинаниям. Студенческие же беспорядки 1861 г. дали, как ближайший повод, новый толчок университетской реформе. Еще при гр. Путятине была образована в конце 1861 г. комиссия для составления проекта. Проект этой комиссии был опубликован и разослан во все русские университеты и известнейшим заграничным ученым. Поступившие крайне интересные замечания (два больших тома) были напечатаны и переданы, по мысли А. В. Головнина, на обсуждение состоявшего при министерстве ученого комитета главного правления училищ для составления окончательного проекта, который до внесения в Государственный Совет был подвергнут еще рассмотрению особого «Строгановского комитета» для составления главных оснований, и, наконец, проект внесен был в Государственный Совет.

 

III

Хотя необходимость нового университетского устава была сознана с начала нового царствования и задолго до студенческих беспорядков 1861 г., однако они дали непосредственный толчок университетскому вопросу, и это чисто внешнее обстоятельство сообщило, несмотря на усилия А. В. Головнина дать реформе более рациональную и широкую постановку, особый тон всему делу и имело громадное влияние на ход и отчасти на исход реформы, дав несоразмерное значение полицейской точке зрения. Так как главную причину беспорядков усматривали в существовании студенческих корпораций, то основная задача, которая ставилась уставу, сводилась к тому, чтобы сделать эти беспорядки невозможными. При этом выдвинуты были два плана. Один из них, принадлежавший историку Костомарову и встречавший сочувствие не только в умеренных либералах, вроде Никитенко, но и представителях реакции, как попечитель Филипсон, высказывался за учреждение безусловно открытых свободных университетов, вроде College de France, причем студенты ничем не отличались бы от посторонней публики. Таким путем предполагалось разом и совершенно уничтожить почву для корпораций, в которых усматривались остатки средневековых корпораций и цехов, и отдать студентов в ведение общей полиции. Этот проект был встречен враждебно со стороны либерального «Русского Вестника» Каткова и профессоров: Стасюлевича, Чичерина, Андреевского, Спасовича, Пыпина и др. Другое неприязненное университетам направление исходило из противоположного лагеря ретроградов и имело целью уничтожить университеты и, основав отдельные специальные закрытые школы (вроде школы правоведения), перенести их по полицейским соображениям в провинциальные города.

Энергическими и талантливыми противниками против таких гонителей университетской науки выступили, между прочим, профессора Пирогов, Чичерин и Андреевский.

«Без воспитательных университетов, – писал Чичерин, – не может обойтись ни одно образованное общество, потому что прямое их назначение – давать серьезную, специальную подготовку людям, готовящимся к важнейшим поприщам общественной жизни. Университет может допускать в свои стены публику, но публика в нем – гости, а не хозяева. Настоящие хозяева те, которые сделали науку, навсегда или на время, предметом жизненного занятия, систематически изучают известную область наук. Между ними образуется необходимо связь товарищества и предания науки: их окружает известная умственная атмосфера, ассимилирующая все втекающие в университет элементы, проникающая всех, от новопоступившего студента до профессоров, оказывающая на всех могучее влияние и составляющая один из необходимых воспитательных элементов, важных не менее самого чтения лекций [545]Н. И. Пирогов, впрочем, предостерегал от преувеличенных надежд на университетское воспитание. «Приписывая все хорошее в английских лордах университетскому воспитанию в Оксфорде и Кембридже, забывают одно, – писал Пирогов, – habeas corpus. А это одно воспитывает и не одних лордов не хуже всяких университетов» (Унив. вопр., 70). Это тонкое, глубоко верное замечание Пирогова необыкновенно наглядно подтверждается историею Habeas corpus’a, прекрасно рассказанною в выдающейся монографии проф. В. Ф. Дерюжинского под этим же наименованием. Строгая законность и уважение к личной свободе гражданина, с одной стороны, равенство перед законом и ответственность администрации перед судом – с другой, – воспитали народ в Англии так, что последний рабочий не стесняется возбудить иск за незаконное лишение свободы и знает, что выиграет дело. У г. Дерюжинского рассказан случай, в котором типографскому мальчику было присуждено присяжными с министра за неправильный арест в течение шести часов 300 ф. стерлингов (3000 р.). У нас же «правовед» кн. Мещерский считает обязательным для мужичья беспрекословное исполнение даже незаконных требований земских начальников и считает смешным поднимать вопрос о привлечении их к ответственности за незаконное лишение по 61 ст. крестьян свободы. Еще бы! Если сопоставить заботы об охранении престижа «властной руки» и о непогрешимости земского начальника с требованиями авторитета закона и ограждения свободы «мужика», то не трудно сказать, на чьей стороне должны быть симпатии просвещенных юристов-тартюфов. Вещь известная:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Одичалые крепостники архиблагонамеренного Гражданина в защиту розги, как известно, между прочим, высказывают то соображение, что лишение свободы для мужика «ничего не значит»!.. Какой университет смоет это глубоко въевшееся нравственное извращение, оставленное по наследству крепостным правом? Ср. взгляд кн. Одоевского выше в главе II.
. Этот действующий благотворно университетский дух, который можно назвать духом самой науки, заметен во всех процветающих университетах; он зависит не только от учащих, но и от учащихся: он существовал и в наших университетах, несмотря на Устав 1835 г., старающийся противодействовать всякому вне лекций общению учащих с учащимися, его следует не уничтожать, а подкреплять и поддерживать. Уничтожить, рассыпать как песок студенчество — значит то же, что убить университет, втоптать все, что в нем самого благородного, в обыденную житейскую пошлость».

О положении университетов в обществе в связи с вопросом о значении и смысле студенческих беспорядков Н. И. Пирогов писал следующее: «Университет выражает современное общество, в котором он живет, и все общественные стремления и дух времени. В университете два рода представителей: одни представляют степень просвещения, другие – его молодость, его нужды, увлечения, страсти, пороки. Все сосредоточено в одном пункте и потому указывается яснее и сильнее. Все оттенки в материале, правда, не выразительном, но зато чрезвычайно емком и чувствительном. Это положительная сторона университета. Чего в нем нет, того или нет в обществе, или то спит и не живет духовно. Это отрицательная сторона, по которой тоже надо судить. Общество видно в университете, как в зеркале и перспективе. Университет есть лучший барометр общества. Если он показывает такое время, которое не нравится, то за это его нельзя разбивать или прятать, лучше все-таки смотреть на него и, смотря на время, действовать. В науке есть свои повороты и перевороты, в жизни свои; иногда и те и другие сходятся. Все повороты или перевороты общества отражаются в науке и чрез нее и на университете. Виртембергский профессор стоял против злоупотреблений папской власти. На лекциях Фихте выражалась готовность умереть за свободу. Только там (как, например, во Франции), где политические стремления проникли глубоко чрез все слои общества – они уже не ясно отражаются в университете. У нас, напротив, едва повеяло новою жизнью, едва общество почувствовало новые стремления, тотчас появились рефлективные движения в университете. Но отразительные движения не могли быть целесообразны, а потому они перешли в беспорядки. Анализируя эти беспорядочные рефлексы, нам не трудно убедиться, что не все в одной мере были бесправны, бессознательны и беспорядочны».

Самые обстоятельные соображения против уничтожения университетов представил проф. Андреевский в обширном докладе, где, между прочим, писал:

Положение русских университетов в настоящую минуту чрезвычайно похоже на положение германских в 30-х годах. Русские университеты, действующие только с XIX ст. (деятельность московского в XVIII ст. чрезвычайно слаба по отношению к некоторым факультетам), и, собственно говоря, довольно полно только с 40-х годов, пошли по тропе, проложенной германскими университетами; несмотря на все препятствия, на отсутствие необходимой для университета автономии, явившееся одним из оснований Устава 1835 г., они стремились открыть благородное служение науке и уже принесли неисчислимую пользу обществу. Нельзя не вспомнить, что ими подготовлено целое поколение, которое отвратилось от крепостного права и так облегчило правительству совершить величайшее из всех государственных дел русской истории– эмансипацию, ими подготовлено поколение, которое сознало необходимость реформы судоустройства и судопроизводства и ждет уже, готовое и знающее, помочь правительству в приведении и этой великой идеи в исполнение, ими подготовлено поколение, которое разрабатывает самостоятельно и широко науку, изучает исторические, этнографические, географические условия отчизны, обычаи, экономические явления страны, – словом все ветви наук, в знании которых так нуждаются государство и общество. Но нужно ли перечислять, да и в состоянии ли кто-либо исчислить те дорогие плоды, которые пожинает теперь русское общество от деятельности своих юных и еще не твердо поставленных университетов. А между тем, когда в университетах явились беспорядки, отчасти вызванные самою же администрациею, отчасти обществом, – беспорядки, которые легко могли бы быть подавлены самим университетом, если бы его положение было самостоятельнее, то многие, или не зная благодеяний университета для общества, или забыв их, начали кричать о вреде университетов для России и о необходимости их закрытия и замены специальными школами. Прислушиваясь к речам таких реформаторов, легко увидеть, что в их возгласах нет чего-либо нового и неизвестного; напротив, это эхо тех криков, которые раздавались в 30-х годах в Германии, с тою только разницею, что в Германии эти крики раздавались не голословно, а более систематически, что нападавшие на университет изложили свои доводы печатно, тогда в защиту университета выступили мыслители, такие как Шопенгауэр, Савиньи и др. и в своих бессмертных сочинениях вполне разрешили вопрос об университетах, занимающий в настоящую минуту в свою очередь и русское законодательство.

Чтобы решить, не представляют ли университеты опасности для общества и ненужно ли их заменить специальными школами, необходимо посмотреть, нужна ли для общества наука, и не опасно ли ее развитие} Это необходимо потому, что только университеты представляют возможность самостоятельного и стройного развития науки. Отдельные специальные школы, представляющие много выгодных сторон, имеют тот существенный недостаток, что не могут составить сферы для полного самостоятельного развития науки; оттого цель специальных школ, как ниже покажем, совсем иная: их цель не движение науки, а, напротив, применение добытых наукою начал к практическим, хлебным целям человека. В самом деле, специальная школа совершенно не то, что факультет университета. Ее положение, основания и цели совершенно противоположные положению, основаниям и целям факультета университета. Специальная школа открывается правительством или частными лицами с тою целью, чтобы преподавать в ней совокупность сведений определенной отрасли наук в таких началах и основаниях, чтобы слушатели могли по окончании курса применить приобретенные сведения в этой специальной жизненной деятельности, к которой они приготовлялись в школе. Потому самому устроение школы, равно как и способ преподавания, основываются на таком главном практическом принципе школы. Преподавание здесь должно иметь целью отчетливо представить голые результаты науки и, будучи отдельно от преподавания наук других специальных отделов, оно не может доставить слушателям самостоятельного усвоения основных истин науки; это уже болезненная принадлежность каждой, отдельно действующей, специальной школы: в ней наука получает значение хлебной науки. Оттого и результаты такого преподавания, т. е. успехи слушателей носят на себе отпечаток хлебной школы. Их сведения основываются не на живом анализе существенных оснований науки, но главным образом на памяти; оттого они не имеют задатков, чтобы самостоятельно идти вперед, что составляет признак действительно ученого, но требует постоянных руководителей.

Нисколько не сомневаясь, таким образом, что наука может получить свое развитие только в университетах, легко ответить на вопрос: можно ли заменить университеты специальными школами? Их можно заменить специальными школами, если желать разрушать науку, признавая ее опасною для общества и государства. Не нужно доказывать аксиомы, что правильное развитие как общества, так и государства, находится в прямой зависимости от правильного и самостоятельного господства науки: залог каждой общественной и государственной деятельности есть действительное знание.

Наибольшая язва в государстве и наибольшая опасность для государственной жизни, для государственного порядка заключается в полузнании, в поверхностных сведениях. Никакое разумное предприятие, гибельное для общественной или государственной безопасности, не будет страшно для государства, в котором действует наука: она одна только в состоянии разоблачить ложность начал поднимающейся грозы и рассеять попытки практического ее осуществления. Оттого-то каждое правительство имеет живое призвание содействовать всеми имеющимися у него средствами самостоятельному развитию в своей стране науки. Оно имеет к науке такое же отношение, как и к религии. Для того чтобы наука двигалась и развивалась самостоятельно, правительство должно предоставить ее самостоятельному течению; было бы гибельно для правительства дать науке направление от себя. Справедливо замечает лорд Брум, что стоит только в деле знания немного пойти назад, как это шествие к регрессу начнет увеличиваться в поразительной прогрессии и, наконец, быстро приведет от состояния цивилизации к положению варварства.

Оттого мы смело утверждаем, заключает благородный адвокат университетской науки Андреевский, что всякий, кому дорого благополучие России, кто желает сохранения государственного порядка, кто хочет своею жизнию и делом содействовать верховной государственной власти, тот согласится, что главнейшее благо России заключается в точнейшем и самостоятельном развитии науки, а следовательно, в развитии и полнейшем усовершенствовании русских университетов, а не в замене их специальными школами: заменить в России университеты специальными школами, – значит убить науку, а убиение в России науки тожественно с разрушением ее государственной жизни, с воцарением произвола страстей и анархии.

 

IV

Университеты были спасены от натиска великосветских вандалов с безукоризненными манерами. Вслед за этим возник вопрос об их устройстве. Вред, причиненный уничтожением в 40-х гг. университетской автономии в пользу попечительского полновластья, был так для всех очевиден, что почти единогласно признана была всеми, с министром А. В. Головниным во главе, необходимость университетского самоуправления.

Составители проекта нового Устава в объяснительной записке указывали, что целью его было усилить самодеятельность ученого университетского сословия и влияния его на студентов. В многочисленных Замечаниях, поступавших от разных ученых и педагогов и сохранивших доселе живой интерес, весьма обстоятельно разъяснен этот радикальный вопрос университетского самоуправления как с исторической и практической, так и теоретической точек зрения.

В отзыве совета Харьковского университета и члена его проф. Каченовского с большою рельефностью указан вред бюрократического попечительского полновластья.

Из истории университетов известно, писал Совет, что они были поставлены в самое неопределенное отношение к попечителю округа. Попечительская власть, вначале отдаленная и едва заметная, мало-помалу вторглась во внутреннюю жизнь университетов, стеснила деятельность коллегий и затронула самый состав профессоров. Кроме разных злоупотреблений, отсюда произошло бессилие университетов в их ученой и административной деятельности. Дорога к самоуправлению была для них почти закрыта. Все зависело от личности попечителя, или, другими словами, от счастливого случая. Между тем никакое учебное заведение не может идти вперед от одних, так сказать, внешних толчков; нужно, чтобы оно имело внутренние крепкие и самодеятельные органы, чтобы его состав был огражден от постороннего влияния, обновлялся по закону, чтобы перемены в нем происходили правильно и спокойно. Для этого совет признал необходимым, чтобы определение и увольнение как профессоров, так и доцентов, происходило впредь без всякого вмешательства попечителя. Прямое и непосредственное участие факультета и совета в избрании лиц на эти должности при полной гласности и с утверждением министра, по мнению совета, совершенно достаточно, чтобы университет отвечал требованиям общества и государства. Так как попечитель не может судить о научных и педагогических достоинствах профессоров, то его голос при этом совершенно не нужен. К чему, в самом деле, лишние инстанции и формальности там, где главное дело стоит в устранении всякой протекции и всякого сильного заступничества? Если некоторые думают, что в самых факультетах могут быть интриги, которыми будто бы устраняются от должностей люди, независимые в мнениях и достойные в пользу смиренных и угодливых, – против этого университет имеет силу защитить себя, учреждая конкурсы и публичные состязания между кандидатами. Власть попечительская не должна иметь этого характера; она не может устраивать, разрушать, изменять по произволу, но должна действовать спокойно, так сказать, охранительно защищать закон и потому должна быть проникнута началами законности в высшей степени. Попечители округа отныне не должны иметь тех атрибутов, которые им принадлежали в последнее время. Университеты пострадали от их вмешательства собственно потому, что оно не было определено точными границами. Устав 1804 г., сколько мы можем судить, еще не дал им начальнических прав; права эти были усвоены не ранее, как в конце царствования Александра I, когда эти лица получили дискреционную власть. Затем устав 1835 г. изменил положение университетов в духе единоначалия и бюрократии; попечителем дано было право судить даже о способностях, благонравии и прилежании профессоров, представлять их к наградам и повышениям, к определению и увольнению – что уже совершенно несовместно с достоинством ученой коллегии. Какие отсюда произошли последствия, всякому известно. Не только управление, хозяйство, полиция, но даже суд, т. е. все отрасли власти перешли в руки попечителя. Было время, когда, можно сказать, судьбы науки и просвещения решались в канцелярии попечителя чиновниками, не имевшими никакого понятия об университете, которые никогда в нем не учились и не привыкли уважать его. Из попечителей, которые управляли Харьковским учебным округом, многие, говоря по справедливости, не скрывали своего презрения к профессорскому званию, теснили и раздражали студентов, распоряжались университетом произвольно, смотрели на науку и ученые заслуги свысока, надменно и гордо. Если на нас действует сколько-нибудь опыт, то мы должны желать, чтобы эти времена не возвратились. Нам говорят, что они прошли навсегда. Этому можно не верить: общественные злоупотребления имеют свойства при первом удобном случае неожиданно возникать. Прошло то, что запрещено законом, например, крепостное состояние. Итак, нужно стараться оградить себя и свое достоинство против посягательств путем закона. Поэтому совет университета считает долгом заявить в уставе спокойно и сознательно свои мнения о попечительской власти и положить ей точные границы. Опираясь на приглашение к откровенному обсуждению университетских вопросов, совет полагает, что попечитель округа, сохраняя свое название и значение по училищному ведомству, не должен вмешиваться во внутренние дела университета.

Подробный разбор проекта дал знаменитый педагог и ученый автор «Вопросов жизни» Н. И. Пирогов сначала в виде отдельных замечаний, а потом в большой статье «Университетский вопрос», рассматривающей все важнейшие стороны университетского быта. «Все согласны в том, – писал Пирогов, – что университет не может не быть коллегиальным. В самом деле, коллегия представляет более ручательств против личного произвола… В централизованном государстве вся автономия университета может состоять только в том, чтобы его сделать как можно менее бюрократическим и как можно менее зависимым от бюрократии. Автономия и чиновничество не идут вместе. В науке есть своя иерархия; сделавшись чиновною, она теряет свое значение. Именно у нас, чтобы дать университетам настоящую самостоятельность, и нужно поставить его вне (курс, подл.) всего иерархического строя. Пусть светит оттуда».

Требуя таким образом в широких размерах автономии для университетских коллегий, Н. И. Пирогов находит, однако, что автономия не убережет их от общих болезней всех корпораций – от непотизма и стремления к личной выгоде. Непотизм ведет к застою, застой – к упадку. Против этого зла Пирогов рекомендовал только два надежных средства: общественное мнение и конкуренцию, постоянно образующую резервуар свежих сил.

Общественное мнение в делах университетских корпораций, по мнению этого знатока дела, должно быть допущено в самых широких размерах, и ему следует представить полную и всестороннюю свободу проявления. Это общественное мнение для университетов может быть трех родов: оно образуется или в ученом сословии, или в образованной части общества, или, наконец, между самими учащимися. До сих пор у нас мнение одного университета, несмотря на общий устав или, может быть, вследствие устава, мало влияет на другой: между ними есть только формальная связь, – духовной же или внутренней не существует. Поэтому гласность в университетских делах и съезды профессоров у нас более, чем где-нибудь, необходимы, если мы хотим развить общественное мнение нашего ученого микрокосма. Необходимо также стараться усилить научную связь университетов с Академией наук, которая до сих пор поставлена у нас в какое-то исключительное положение. Общественное мнение нашего образованного меньшинства также слабо. Направление учебной деятельности университетов не приноровлено к потребностям общества, поэтому общество мало заботится об университетах, точно так же, как и университеты, безгласные, несамостоятельные, но нисколько независимые от общества, мало заботятся о мнении общества. Поэтому необходимо сделать университеты не только самостоятельными, но и общественными; необходимо, чтобы университеты обнародили науку и разлили свет ее на большие пространства с помощью публичных лекций, усиления прикладной стороны преподавания и других средств. Нужно все употребить, чтобы сблизить общество с университетом и развить общественное мнение, необходимое для его жизни. Но для этого необходима гласность, без которой все меры будут непрочны. Автономия без гласности немыслима; без гласности она не устоит, выродится и вынесет на свет одни недостатки.

Также немыслим автономический университет и без общественного мнения учащихся. Университет обязан прислушиваться к их голосу, в котором, несмотря на все увлечения, он всегда услышит довольно правды, чтобы оценить достоинства своих преподавателей, и этот голос будет для него всегда одним из самых верных средств против отсталости и застоя. Поэтому Н. И. Пирогов находил нужным для университетской аудитории возможность выражать, если не чувства, то мнение приличным и законным образом. При гласности аудитория может выразить свое мнение печатно, а то и не доводя до этого, ей нужно дать право высказаться пред коллегией или пред лицом ее представителей. Аудитория может изложить свои требования на письме или словесно через депутатов. Запрещение выражать свое мнение ни к чему не поведет: если запретить аудитории выражать свое мнение законным образом, то нужно ожидать выражений незаконных, взрывов и беспорядков.

Горячим сторонником автономии университетской выступил тогдашний попечитель С.-Петербургского учебного округа И. Д. (впоследствии граф) Делянов. Считая несвоевременным издание нового полного Устава, г. Делянов считал, однако, необходимым уничтожить один из главных недостатков действовавшего Устава – недостаток автономии совета. «Хотя в проекте нового Устава, – писал он, – и расширены права совета, но, кажется, следовало бы их расширить еще более, приняв за главное основание, что все внутреннее управление и ответственность по оному, вместе с надзором за студентами, должны быть сосредоточены в совете, предоставя власть распорядительную и исполнительную ректору, который в качестве председателя совета и правления и имея под своим непосредственным начальством канцелярию университета, будет стоять во главе его. Попечителю же оставить только высшее наблюдение по управлению университетом и т. п.». Говоря в частности о праве совета избрать кандидата на вакантные профессорские кафедры, г. Делянов возражал против, допущенного в проекте, права министра назначать профессоров по собственному выбору. «Предоставление такого права назначать в профессоры на вакантные кафедры по своему собственному усмотрению едва ли должно быть допущено, – писал г. Делянов, – потому что этим уничтожается одно из важнейших прав университетского совета. Министру должно быть предоставлено право отвергать одобренный попечителем выбор совета, но затем избрание нового кандидата должно быть предоставлено совету».

 

V

В «Замечаниях» на проект находим обильный материал и по организации академической жизни. И тут Н. И. Пирогов представил очень интересные соображения. Считая необходимым увеличение содержания профессоров и улучшение учебно-вспомогательных учреждений университета, Пирогов далек был от мысли видеть в них всю сущность университетского вопроса. «На одно улучшение материального быта рассчитывать нельзя, – писал он, – точно так же, как нельзя рассчитывать и на то, что усиленные вспомогательные средства, богатые библиотеки, обширные музеи, огромные лаборатории одни могли возбудить интерес к науке (известно, что сам Пирогов учился делать операции на брюкве). Они истинно плодотворны только тогда, когда появляются в университетской жизни, как следствие, а не как причина научной деятельности. Где господствует дух науки, там творится великое и малыми средствами, а потому ошибочно приписывать причину апатии и застоя в нашей университетской жизни недостаточности материальных средств».

Для поднятия научного духа университетов необходима, – говорил Пирогов, – свобода исследования, свобода обучения и учения (Freiheit der Forschung, Lehr-und-Lern-Freiheit). Пирогов возражал против обязательности посещения лекций и экзаменов, а так же, как и И.Д.Делянов, против обязательности богословия, утверждая, что обязательность для масс переходит в бесплодную формальность, а для избранного меньшинства иногда вредит, мешая свободному развитию научной деятельности и талантов. Припоминая время своей юности, Пирогов говорит: «Меня самого экзамены парализовали: ничего я так скоро не забывал, как то, что обязан был приготовить к экзамену; лет 30 после этого, если я ночью пробуждался от неприятного чувства – то это почти всегда было приготовление к экзамену во сне».

По вопросу об обеспечении свободы преподавания, почти вовсе не затронутому проектом, наш знаменитый ученый и публицист академик А. Н. Пыпин сделал подробные замечания, в которых указывал на необходимость серьезной постановки этого вопроса.

«В изложении многих предметов (например, некоторых естественных наук, истории всеобщей и русской, истории литературы всеобщей и русской, политической экономии, разных юридических и политических наук, – словом, целой массы предметов университетского преподавания), – писал он, – преподаватели, излагая даже самые элементарные положения европейской науки, рискуют подвергаться со стороны людей и властей посторонних, вмешивающихся не в свое дело, – нареканиям в крайней свободе мнений, нарушении тех или других общепринятых понятий и т. п. Примеры подобного рода бывали не раз: лекция профессора похищалась, доносилась в испорченном виде какому-нибудь постороннему начальству, от профессора требовали объяснений, для него, конечно, весьма неприятных, потому что, в сущности, профессор, чтобы доказать свое право говорить то или другое, должен был объяснять совершенно элементарные вещи тем людям, которые требовали объяснений и наделе были весьма мало способны судить о предмете. Все это может ставить профессора в положение весьма затруднительное: он лишается возможности ясно говорить о вещах, которые хотя и принадлежат к самым обыкновенным положениям науки, но которые незнакомы его посторонним судьям и кажутся им непозволительны. Были случаи, что профессору всеобщей истории становилось невозможно почти излагать историю падения Рима и появления христианства (потому что он руководился не книгой, изданной для духовных училищ), профессору русской истории запрещали говорить о русских ересях пятнадцатого столетия на том основании, что это будто бы относится только к церковной истории, и люди светские не должны ее касаться, другому профессору русской истории делали выговор за то, что в своем курсе он говорил о старинных вечах и соборах и этим намекал будто бы на необходимость конституции (!), на одного профессора-юриста доносили, что он слишком свободно говорит об остзейских учреждениях и т. п.

Я очень понимаю, – продолжал проф. Пыпин, – что в наше время еще невозможно требовать для русского университета даже той свободы преподавания, какая существует в большей части европейских университетов; но во всяком случае желательно, чтобы сделано было по крайней мере то, что возможно.

Если правительство находит преподавание известных вещей опасным и непозволительным в России, то гораздо лучше прямо запретить их, как запрещали прежде философию: это было, по крайней мере, последовательно. Но дозволять преподавание предмета и каждую минуту, когда вздумается, делать нападения на профессора за свободные мнения, за нарушение тех или других общепринятых предрассудков, – это будет значить ставить профессора в совершенно безвыходное положение, заставлять его лицемерить и маскировать науку, для знакомства с которой то же самое правительство дает часто средства путешествиями по Европе и для преподавания которой само правительство дает профессору его кафедру Конечно, таких случаев было еще немного, но их может явиться целая масса, что и оправдалось впоследствии, – если людям ретроградного свойства придет в голову открыть поход против университетского преподавания.

Министерство, не давая совету право и обязанность наблюдать за преподаванием профессоров, имеет самодостаточную гарантию в правильности и легальности преподавания и своим влиянием может устранить вмешательство посторонних ведомств и поставить университетское преподавание под свой авторитет, который, конечно, не должен быть нарушаем непризванными судьями этого рода. Этот просвещенный авторитет, не допускающий чужого вмешательства как в преподавании, так и в других положениях и обстоятельствах университетской жизни, при сильной автономии самих университетов, при уважении к общественному мнению, при уважении к стремлениям научного исследования, даст, без сомнения, самые верные залоги будущего развития наших университетов».

Вопроса о границах академической свободы коснулся и г. Георгиевский, делавший в Ученом Комитете доклад по этому предмету. По поводу сделанного профессорами Московской Духовной Академии предложения вменить преподавателям в обязанность «излагать порученный им предмет согласно с современными требованиями науки, в какой мере они не противоречат истинам христианской религии и основаниям нравственности и общественного порядка». Г. Георгиевский полагал, что «так как эти истины и основания и без того уже достаточно охраняются общими законоположениями Российской империи, которые простираются столько же на преподавателей, как и на всех граждан, то внесение такого дополнения представляется излишним и даже вредным, так как оно может дать повод думать, будто бы истины христианской религии и основания нравственности и общественного порядка несовместны со многими результатами современной науки».

Некоторых сторон академической жизни коснулся в своем отзыве и г. (впоследствии граф) Делянов. Так он возражал настойчиво против тенденции проекта затруднить доступ в университет вольнослушателям установлением стеснительного условия в виде достижения 21 года. «Чрез это, – писал он, – многие молодые люди, не проходившие гимназического курса, но посвятившие себя изучению какой-либо науки или промышленному занятию, будут лишены возможности совершенствоваться в избранной ими специальности только потому, что не достигли 21 года, с другой стороны, лишатся также возможности наслаждаться преподаванием известных и даровитых профессоров и такие молодые люди, которые пожелали бы слушать их без особой цели, хотя просто для препровождения времени. Кажется, для общества и для общественной нравственности гораздо полезнее, чтобы наполнялись аудитории университетские, нежели публичные гуляния, трактиры и тому подобные места. Это насильственное (sic) удаление от университетов всех ищущих звания или находящих удовольствие слушать любимых ими преподавателей единственно по недостижению ими совершеннолетия будет иметь весьма вредное влияние и на преподавание: профессор, находясь постоянно пред своими слушателями-студентами, привыкает к ним, как к семье своей; зная, что доступ посторонним в его аудиторию сопряжен с большими затруднениями, он легко привыкнет не приготовляться к лекциям и повторять одно и то же в продолжение нескольких лет сряду. Открытость университетов с соблюдением некоторых установленных для того финансовых правил есть лучшее средство поддержать преподавание на той высоте, на которой оно должно стоять для того, чтобы удовлетворить современным требованиям науки и общества. Что касается мысли, что от сближения посторонних слушателей с студентами происходили и будут происходить беспорядки в университете, то это есть предубеждение, решительно ни на чем не основанное. Опыт доказал совершенно противное, по крайней мере, по университету С.-Петербургскому. Университетское начальство может, положа руку на сердце, сказать, что посторонние слушатели никогда не нарушали в нем порядка и что те, которые приписывают им грустные события последнего времени, находятся в совершенном заблуждении».

Упомянув затем вскользь, что арест как наказание «более или менее детское», неудобно применять к студентам, г. Делянов признает полезным, чтобы был командирован в качестве депутата профессор на следствие по политическим делам, к коим привлекаются студенты. «Профессор, как бывший сам студентом, мог бы представить эти действия в настоящем их свете. Я знаю по собственному опыту, – заканчивает г. многих молодых люд ей, которые, бывши студентами, впадали в крайности, за которые в случае производства формального следствия могли бы быть наказаны по всей строгости законов; но эта строгость была бы в отношении к ним огромною несправедливостью и политическою ошибкою, ибо поразила бы невозвратно в своем зародыше отличных людей, которые теперь сами смеются над своими увлечениями и клеймят (sic) их именем Дон-Кишотизма».

Любопытно также рассуждение и заключение Ученого Комитета о допущении сторонних слушателей и женщин в университет, единогласно принятое и внесенное в объяснительную записку к проекту «Наши университеты с давнего времени, – пишет Ученый Комитет, – сделались заведениями не только воспитательными, но и общеобразовательными; их стали посещать люди посторонние, любознательные, находящие наслаждение в труде мысли и посвящающие ему свободные от занятий минуты. По всеобщему убеждению, высказанному в собранных на проект Устава мнениях, нельзя устранить из университета публику, не причинив чрез то существенного вреда народному просвещению и не повредив самим университетам, как его рассадникам. Присутствие публики весьма полезно потому, что оно служит средством распространения в массах истин, добытых наукою, но и потому, что оно не дает преподавателям заснуть на лаврах, читать одно и то же по тетрадкам, раз навсегда заготовленным, заставляет их работать и обновлять свое преподавание».

«При допущении публики на лекции, – писал Ученый Комитет, – нет основания устранять женщин, ссылаясь при этом на мнения компетентных судей в этом деле – советов коренных русских университетов. Все университеты, за исключением одного, высказались положительно в пользу допущения женщин не только к слушанию лекций, но и к испытаниям на ученые степени. Противного мнения был один только университет Московский (к нему присоединился и Дерптский), да и тот не подкрепил этого мнения никакими уважительными мотивами, а отозвался только, что присутствие женщин «может иметь вредное влияние на успешный ход занятий молодых людей».

Самый обстоятельный отзыв по вопросу о высшем женском образовании представил Совет С.-Петербургского университета, основываясь на заключении своей Комиссии (в составе проф. А. Савича, К. Д. Кавелина, М. М. Стасюлевича и К. Голстунского). Вот что, между прочим, писал Совет. «Допущение лиц женского пола к слушанию университетских курсов, – говорится в отзыве университета, – могло представлять и в некоторых странах до сих пор представляет только одно препятствие, а именно новости самого явления и исторической привычки к противоположному порядку дела. Английские, французские и немецкие университеты не допускают присутствия женщин на своих лекциях по историческому преданию, сложившемуся в монастырскую эпоху средневековых университетов; не говоря о допущении женщин, для Оксфордского университета может еще и теперь существовать, как серьезный вопрос, вопрос о разрешении студентам носить, вместо полумонашеского костюма, костюм светский. Другие западные университеты в этом отношении, как и во многих других, давно уже сделали шаг вперед; но по отношению вопроса о допущении женщин в свои аудитории они продолжают носить монастырскую форму. Только одна эпоха „возрождения“ в XV и XVI веке представляла исключение в этом случае, и женщины тогда не только изучали университетские курсы, но нередко и читали их с кафедры профессоров. Мы в своем запрещении не имели бы даже и исторического оправдания, оно перенесено было к нам целиком вместе с другими университетскими формами и не стояло потому в связи с нашим общественным духом, ни с гражданским и юридическим порядком вещей. Наконец, нас не может удерживать непривычка и новость, потому что в течение последних двух – трех лет аудитории С.-Петербургского университета были посещаемы лицами женского пола в большом числе. Потому на основании опыта мы можем утверждать, что присутствие дам в аудитории не только никогда не подавало повода ни к какому беспорядку, но даже напротив, могло держать студентов в пределах самого строгого приличия. Точно так же дамы не могли никогда препятствовать ученому систематическому изложению вопросов науки с кафедры, потому что не профессора приходят читать дамам, а дамы приходят слушать профессоров. Если бы профессор был стеснен присутствием дамы, на основании предположения неподготовленности и неразвитости, то для него не менее должно быть стеснительно присутствие вольнослушателей, которых познания и развитость ему одинаково неизвестны. Между тем ни один профессор не жаловался на присутствие вольнослушателей в своей аудитории. Если женщине дано право быть читательницею книги, автором произведения, то на каком основании можно ей отказать в праве быть слушательницей лекций? Профессор может напечатать свои лекции; думает ли он при этом, что его напечатанная лекция не должна попасться в руки женщины? Отчего же его могла смущать мысль, что при прочтении этой же самой лекции может присутствовать женщина. Различие только в органе восприятия. Ни один профессор не сделал при издании своих лекций запрещения дамам читать их; почему же он мог бы искать такого запрещения при устном их прочтении?»

«Но кроме отсутствия препятствий к посещению лекций лицами женского пола, совместность такого посещения лекций со студентами может быть принята за верный знак доброго состояния нравов в нашем отечестве, присутствие дам на лекциях может быть признано справедливым и полезным. Оно справедливо потому, что женщина по нашим законам пользуется одинаковыми гражданскими правами с лицами мужского пола; она имеет полное право собственности и, как владетельница, может пользоваться участием в юридическом образовании. Допущение лиц женского пола к слушанию лекций может быть признано и полезным, если принять в соображение, что женщина несет на себе много официальных обязанностей по воспитанию и обучению, успешное исполнение которых обусловливается вообще состоянием наук, представителем которых стремится быть университет».

«При таком взгляде на вопрос, условия к допущению лиц женского пола в университет не могут и не должны быть отличны от общих условий с вольнослушателями, даже не принимая в соображение ту пользу, которую может принести женщина с просвещенным умом, как мать будущих поколений. Было бы выгодно уменьшишь плату с лиц женского пола за слушание лекций, и это было бы справедливо, потому что едва ли лица женского пола запишутся на целый факультет и не ограничатся несколькими, двумя или тремя предметами, их особенно интересующими. Наконец, допущение лиц женского пола к испытанию на ученые степени должно быть принято по совершенному отсутствию причин противоположного. При экзамене на ученую степень дело идет о чистом звании, и лица мужского пола получают ученую степень вовсе не за то, что они принадлежат к известному полу. Отрицательное решение такого вопроса могло бы опираться на несомненные доказательства невозможности для женщины воспринять истину наравне с лицами мужского пола, а таких доказательств мы не имеем. Во всяком случае, допущение лиц женского пола в аудитории и к экзаменам не подвергает никого и никакой опасности, а в отдельных случаях может быть полезно».

По вопросу о высшем женском медицинском образовании были высказаны следующие априорные соображения, которые, как известно, были блистательно оправданы последующим многолетним опытом женщин-врачей.

1) «Что женщины действительно способны к серьезному и дельному труду, а следовательно, и к медицинским занятиям – в этом теперь нельзя сомневаться всякому, сколько-нибудь рассудительному и образованному человеку, а тем более медику Ведь медицина есть такая же наука, как и другие: она не требует от своих служителей никаких ни сверхъестественных, ни естественных способностей. Для успешного занятия ею необходимы – здравый рассудок, память, наблюдательность, терпение. Первых двух способностей никто не может отвергать в женщинах, а последним – у них, кажется, могут поучиться и мужчины. Если мы до сих пор у себя не видим примеров тому, чтобы женщины с особенным успехом занимались положительными и опытными науками, в том числе и медициной, то это зависит не от них, а от дурных условий, в которых они находятся и из которых им не дозволяют выйти, оттого, что им не дают возможности заниматься наукой, a ab non esse ad non posse consequentia non valet. Неверующим в способность женщин заниматься медициной укажем на то, что на Западе и в Америке женщины с успехом занимаются математикой, физикой и медициной; что в Италии есть особые факультеты, в которых женщины занимаются медициной и так, как и нам дай Бог! Дело, стало быть, ясно как день.

2) Хотя и горько сознаться, а нельзя умолчать о том, что некоторые считают для женщин неприличным заниматься медициной. Что они находят здесь неприличного, этого понять никак нельзя, да они и сами не понимают и не могут дать никакого рационального объяснения своим словам. Впрочем, причины такого странного отзыва объяснить довольно легко. Кому с самого детства постоянно твердили, что вот это – прилично, а это – неприлично, в ком не развили надлежащих понятий, на основании которых он мог бы произнести здравое и самостоятельное суждение о поступках других людей, тот, естественно, усваивает себе узкий и тупой взгляд своих наставников и привыкает все поступки подводить под фальшивую мерку приличия и неприличия. А если спросить этих самых господ: хорошо ли, полезно ли это или дурно, то они не сумеют ответить. Неприлично, ответим мы за них, потому что никогда еще не было примера, чтобы женщина занималась медициной, что это ново, не вошло в моду: может ли тут быть какая-нибудь речь о приличии в общепринятом смысле? Другое дело – заниматься вздором, это освящено временем, – везде почти принято, а стало быть и прилично. Что же это за люди? Это люди отжившие, обломки старины, которые враждебно встречают всякое новое и отрадное явление, которым душно от современного направления. Они, не имея сами ни охоты, ни способности к труду, понятно, должны смотреть неприязненно на всякую попытку женщины предаться серьезному занятию, потому что попытка эта есть признак самостоятельности, есть самая злая критика на их пустое существование. Самая медицина в научном отношении может выиграть, если женщины станут серьезно ею заниматься, потому что она есть наука по преимуществу опытная. Медику везде нужно самому посмотреть, послушать, пощупать, измерить, многое нужно на себе испытать, самому попробовать. Если мы теперь обратим внимание на женщин в анатомическом и физиологическом отношениях, то увидим, что, отличаясь от мужчин строением тела, они отличаются неизбежно и отправлениями: женщины имеют особенности в дыхании, особенности в кровообращении, женщина бывает матерью. Особенности эти играют первую роль в женских болезнях. Кому же лучше и удобнее исследовать, знать, понимать и объяснять эти особенные состояния их, во всех их видоизменениях и со всеми последствиями и многочисленными уклонениями, как не женщине, специально занимающейся медициной?

3) Если мы теперь посмотрим на вопрос с юридической точки зрения, то и в этом случае он решается в пользу женщин. Закон предоставляет им официально должности домашних учительниц, сестер милосердия, смотрительниц при больницах, акушерок; для последних есть даже специальные заведения. Этим самым он допускает тот принцип, по которому женщины могут быть у нас врачами, так как обязанности акушерки и врача, различаясь между собою только степенью и кругом деятельности, сходятся во многих пунктах, а по цели своей они совершенно тожественны.

4) Нужны ли женщины-врачи? Положительно необходимы. Всякому известна стыдливость женщин; но не всем известно, что чувство это, прекрасное само по себе, влечет за собою большое зло в медицинской практике и представляет врачу непреодолимые препятствия при лечении. Всякому врачу часто приходится встречать те прискорбные случаи, что больная женщина просит его о помощи, и когда врач находит нужным осмотреть ее для определения болезни, то встречает в этом решительный отказ; тут ни просьбы, ни увещания не помогают, и врачу остается довольствоваться только сбивчивым и неполным описанием болезни со стороны пациентки. Понятно, что о рациональном лечении здесь не может быть и речи, и дело жизни решается на авось, – обстоятельство пагубное для больной, чрезвычайно неприятное и для врача! Столь же часто приходится видеть, что женщина, зная, по роду или месту своей болезни, что врач непременно попросит ее подвергнуться осмотру, упорно молчит и скрывает свою болезнь, которая между тем все растет да растет, день ото дня становится хуже, и когда больная, не имея более сил переносить свою болезнь, наконец обращается к врачу, даже предоставляет себя в полное его распоряжение, то большею частью болезнь оказывается страшно запущенною и оттого часто оканчивается смертью. Самые резкие случаи подобного рода всего легче видеть в женских клиниках и больницах».

Отметим, кстати, взгляд на высшее женское образование, высказанный в 70-х гг. М. Н. Катковым, который, кажется, только в одном этом вопросе остался верен своим прежним либеральным взглядам. «Женщина по существу своему, – писал он, – не умалена от мужчины, ей не отказано ни в каких дарах человеческой природы, и нет высоты, которая должна оставаться для нее недоступною. Наука и искусство могут быть открыты для женщин в такой силе, как и для мужчин. Свет науки через женщину может проникать в сферы менее доступные для мужчины, и она может своеобразно способствовать общему развитию народного образования и человеческому прогрессу…»

Мне хочется, писал основатель Кембриджского университета в 1341 г., чтобы как можно более людей занимались наукою, чтобы наука, эта дорогая жемчужина, не оставалась под спудом, а распространялась из стен университета во все стороны, чтобы она также могла светить и тем, кто бредет ощупью по темной дороге невежества. Избранники, занимающиеся наукою, должны смотреть на знание, как на доверенное им сокровище, составляющее собственность всего народа…

«Воля, братцы, это только Первая ступень В царство мысли, где сияет Вековечный день».

Этой великой цели должно было служить предположенное проектом унив. устава открытие свободного доступа сторонним слушателям и женщинам в университеты. Благодаря противодействию консерваторов это благое намерение не получило осуществления.

 

VI

Если при решении университетского вопроса вообще студенческие беспорядки 1861 г. оказывали давление, как неотвязный кошмар, то они a fortiori выступили на первый план, когда речь зашла об устройстве студенческого быта. Иные видели в этом печальном, но в то время далеко не разъясненном явлении непререкаемое доказательство умственного и нравственного убожества, почти поголовного умопомешательства русского юношества и корпоративного студенчества, способного увлечься самыми нелепыми абсурдами, как Панургово стадо. Большинство профессоров выступило против такого неверного обобщения (в том числе и М. Н. Катков).

Один из них проф. В. Д. Спасович находил причины студенческих волнений в недостатках университетского устройства. Образовался, писал он, сильный прилив жаждущих знания слушателей всех возрастов, полов и состояний в пустые до сих пор аудитории. Все элементы и силы общества пришли в живое движение, которое не могло не сообщиться молодежи. Молодежь вносила из общества в университет требования суда, порядка законного, основанного не на произволе, личных гарантий, личного достоинства. Эти потребности, не находя себе удовлетворения в существующем устройстве, вызвали целый ряд столкновений между студентами и властью попечительскою или между студентами и общею полициею. Попечители и Министерство народного просвещения, поставленные лицом к лицу со студентами, должны были вмешиваться в дрязги и мелочи студенческого быта и из всякого простого полицейского проступка или из уличной истории делать вопрос правительственный, политический. В подобных столкновениях между студентами и высшею администрацией совет университета играл странную роль. Изолированный от студентов по уставу 1835 г., совет не имел большею частью ни желания, ни возможности посредничать с успехом между студентами и министерством; он был лишен всякого юридического основания к подобному посредничеству. Для радикального излечения такого зла и в предупреждение его повторения в будущем, профессор Спасович полагал необходимым дать университету самоуправление, укрепить совет, возложить на него обязанность непосредственного управления и учащими, и учащимися, снабдить этот совет обширною дисциплинарною властью, но вместе с тем сделать его и ответственным за все могущие случиться беспорядки, после чего ограничиться только общим надзором и наблюдением за тем, чтобы университет, пользующийся полною внутреннею свободою, сам, в свою очередь, не мешался ни в какие движения общественные и служил мирною пристанью для науки.

Дабы не было заподозрено приведенное мнение в односторонности, приведем еще взгляд на студенческие беспорядки, высказанный лицом, никогда не заподозренным в чрезмерном радикализме, профессором Московского университета Ф. М. Дмитриевым. Он писал:

«Студентам было трудно не разделять того возбуждения, которое после долгой дремоты вдруг овладело нашим обществом и рядом с хорошими явлениями производило также иные, менее желательные.

Они увлекались, как увлекаются другие, более зрелые люди. Это само по себе не только не дурно, но, несмотря на практические неудобства, есть в сущности довольно хороший признак. Мы слишком долго страдали полнейшим отсутствием идеальных стремлений, печальною прозаичностью общества, проникавшею его сверху донизу, чтобы смотреть с большою строгостью даже на нестройные юношеские порывы. Но, к несчастию, наше общественное мнение так неопределенно, наши политические теории до того не сложились, что увлечения юности не уравновешивались зрелою мыслью общества, которая могла бы держать их в границах.

Очень понятно, что молодежь, менее чем кто-либо, могла сохранить меру и выступала иногда за пределы закона. Рядом с этою общею причиной была другая, частная. Она коренилась в истории самого университетского управления. После 1848 г. для университетов началась пора полицейских мер, которые болезненно отзывались на целом их организме. Преподавание было стеснено. Выходили предписания не только об общем его характере, но даже о разных частностях. Помнится, даже вопросы о годе призвания варягов и правильности греческого произношения были решены административным образом. Вакантные кафедры замещались с трудом, и новые назначения встречали на пути не одни научные соображения. Студенты были подвергнуты мелкому надзору. Им громко внушалось, что прежде всего от них требуются не серьезные занятия, не умственное и нравственное развитие, а внешняя благонадежность. Комплект, введенный в университеты, содействовал, с другой стороны, их упадку. При невозможности иметь более трехсот слушателей трудно было требовать от студентов действительного знания. Всякий несколько строгий экзамен падал не только на слабо приготовленных молодых людей, но и на тех, которые должны были сменить их. Задерживая одного студента, университет лишался права принять на его место другого. Кроме того, детям личных дворян, если они не находились в учебном заведении, было вменено в обязанность поступать в военную службу по достижении 18-летнего возраста. Разрешение оставаться на одном курсе более года было затруднено. Понятно, что добросовестные испытания становились при таких условиях нравственною невозможностью. В самом деле, требования на экзаменах все понижались, и выходившие студенты оказывались все слабее и слабее. Так было до 1855 г* В этом памятном году правительство вдруг оживило университеты уничтожением комплекта и либеральным взглядом на общественное воспитание. Студенты избавились от бесполезно строгой дисциплины. Но переход от прежнего порядка к новому не мог совершиться без некоторых колебаний. Внешняя дисциплина, когда она становится не средством, а целью, имеет то вредное последствие, что отучает людей от самодеятельности. Не мудрено после этого, что молодые люди, освободясь от прежнего надзора, воспользовались своим новым положением не для того, чтобы серьезнее обратиться к труду, но для предъявления разных неумеренных требований. Начались небольшие беспорядки, и так как причины их везде были одинаковы, то они повторились почти во всех университетах. Эти беспорядки сначала не имели в себе ничего серьезного, и если на них стоило обратить внимание, то только потому, что своим повторением они мешали преподаванию и еще более отучали студентов от труда. Требования их относились к тесному кругу университетского быта и отличались большою неопределенностью. Студенты то отстаивали право выражать свое мнение о преподавании, то жаловались на какие-нибудь частные меры, вовсе не важные, то, наконец, утверждали, что им должна принадлежать некоторая доля в университетском управлении. Непрактический характер этих неисполнимых притязаний ясно показывает, что нужно было делать для прекращения волнений. Надобно было, не отказываясь от либеральных мер, восстановивших естественный ход университетской жизни, твердою рукой останавливать всякое нарушение порядка. Но поворот общественного мнения против дисциплинарных приемов был слишком силен, и вместо такого простого способа действия искали причины волнений в самом университетском устройстве и начали думать, как бы изменить его в духе нового времени. Отсюда целый ряд половинных мер, без определенного направления, целый ряд постановлений, вводившихся в виде опыта».

Особого внимания заслуживают отношение к университетскому уставу 1863 г. М. Н. Каткова, который так много способствовал и его составлению, и его разрушению. С талантом, который он сохранил до конца дней своих, но и с высокомерною непримиримостью, крайнею односторонностью и беспредельною самонадеянностью, которые, обнаружившись при первых же публицистических дебютах Каткова, потом перешли в повелительное нахальство преуспевающего, зазнавшегося оппортуниста, в настоящую mania grandiosa непогрешимого оракула, – громил он полуофициальный петербургский проект о свободных университетах. «Если мы обратим внимание на мнение старейших университетов Европы, – писал Катков в «Современной летописи» Русского Вестника, изобильно уснащая свою речь специфическими «катковскими» перлами, – то встретим почти единогласный утвердительный ответ в пользу воспитательного значения университетов. У нас по этому предмету, как почти по всем (sic) сколько-нибудь важным предметам, господствует совершеннейший хаос мыслей. Если мы не ошибаемся, передовому человеку поставлено у нас в обязанность отрицать воспитательное значенье университетов. Может ли в самом деле русский передовой человек не отрицать того, что признается всем светом! Этим он обнаружил бы свою самостоятельность, показал бы, что он недостаточно прогрессивный человек».

Отнеся таким образом в лагерь «отрицательный» не только благонамеренного цензора Никитенко, но и бывшего попечителя генерала Филипсона и дейст. тайн. сов. Брадке, стоявших за «свободный» университет по полицейским, а не субверсивным соображениям, Катков выступает в союзе с другими «отрицателями» вроде проф. Спасовича, Стасюлевича, Кавелина и др. за «преобразование, а не разрушение университета, а также за сохранение существующей студенческой корпорации». «Нет ничего ошибочнее того взгляда, – писал Катков, выступивший впоследствии ярым агитатором коренной ломки университетского устава 1863 г., – будто бы для свободного движения нужен разрыв с прошедшим. Нет ничего противоположнее истинному движению, как эта малодушная готовность при первой неудаче бросать дело и начинать работу сызнова. Ничего нет убийственнее для жизни, как этот дух ломки и презрения к прошедшему, признающий все права за несуществующим и только возможным, отказывающий в них тому, что уже существует».

Приведя еще несколько подобных доводов, которые он сам опровергал впоследствии в 80-х гг. с самоуверенною развязностью истого софиста-ренегата, Катков повторяет аргументацию Пирогова и др., выступая сторонником широкой автономии университетского совета и требуя устроить так, чтобы «не держать студентов на степени школьников». «Самостоятельное мышление, а не машинальное повторение затверженных лекций, самостоятельные убеждения, а не пассивное склонение воли по первому ветру или по первому возгласу – вот то, к чему университет должен приготовлять студентов; наши университеты отнюдь не должны превратиться в специальные школы, соединенные вместе внешним образом: спасение нашего образования зависит не от развития специальностей, а совершенно напротив – от усиления общечеловеческого элемента в наших университетах».

«Мера воспитательного значения университета, – писал Катков, – зависит от того, в какой степени университет есть корпорация, в какой степени он хранит в себе живой дух добрых преданий, выработанных его историей. Этот-то общий, исторически вырабатывающийся университетский дух и оказывает на студентов то нравственное действие, которого нельзя ожидать от отдельных профессоров, если все они вместе взятые, по выражению императора Калигулы, не более как песок без извести. Этого общего духа нельзя предписать законом, но тем не менее он оказывает действие, всеми чувствуемое, всех сдерживающее, для всех благотворное, оживляющее и сближающее всех – как профессоров, так и студентов. Во всех процветающих университетах есть этот общий, могущественно действующий дух, есть эта университетская атмосфера, оказывающая воспитательное действие на молодежь и ассимилирующая все разнообразные элементы, которые ежегодно притекают к университету с разных сторон. Сущность дела показывает, что этот общий дух должен храниться преимущественно в сословии профессоров; но опыт показывает также, что, несмотря на постоянный прилив и отлив обучающегося юношества, студенческий быт не менее способен хранить университетские предания. Университет без студентов перестанет быть университетом; уничтожая студенчество, вы убиваете университет. Университетское корпоративное устройство должно обнимать собой не только профессоров, но и студентов. Студенческий быт есть один из воспитательных элементов этого устройства. Если он дурен в том или другом университете, то надобно заботиться об его улучшении, но уничтожать его не следует.

Мир студенческих отношений есть особенный мир, в тысячу раз менее сложный, чем общество, и потому в тысячу раз более удобный для приобретения первых опытов жизни. Товарищеские связи, товарищеские столкновения, происходящие в тесном кругу студенческого быта под влиянием вековых студенческих преданий и на глазах доброжелательной корпорации наставников воспитывают и развивают нравственные силы молодого человека. Студенческая жизнь недаром принадлежит к дорогим воспоминаниям всякого учившегося в порядочном университете. Это пора бескорыстного размена первыми мыслями и чувствами, это пора, когда легко завязывается дружба, когда проза жизни еще не вступает в свои права, когда человек только предвкушает тяжкую борьбу, ожидающую его в дальнейшей жизни, и собирается с силами, чтобы успешно выдерживать житейское испытание. Пульверизация студенческого быта значительно уменьшила бы ту нравственную пользу, которую получают студенты от пребывания в университете. Но, чтобы не было пульверизации, для этого необходимы более тесные связи между студентами, а не одно слушание университетских лекций; необходимо, чтобы и в студенчестве были корпоративные связи, – не те, конечно, лжекорпоративные связи, которые нуждаются во внешней одежде или внешних метках, возбуждающих реакцию против себя в самом студенчестве европейских университетов, а те истинно корпоративные связи, благодаря которым корпоративное начало составляет такой важный элемент в общественном и политическом быте. Сущность корпорации состоит в охранении преданий; непрерывная преемственность преданий, постоянная работа ассимиляции условливаются влиянием, которое старшие члены корпорации оказывают на младших. Оканчивающие курс должны действовать на нововступающих, окончившие курс – на оканчивающих, и в этих связях должны быть степени, от профессора до нововступающего студента. Несущие светильник должны преемственно передавать его друг другу. В наших университетах до сих пор была слаба эта корпоративная связь, но успех должен состоять в усилении, а не в ослаблении ее».

Как на верный регулятор и путеводитель корпоративной жизни студентов, Катков указывает на дух университетской науки, который должен объединить профессоров и студентов. Вообще, центр тяжести университетского вопроса Катков видел, подобно многим другим, в оживлении корпоративной самодеятельности университетской коллегии. «В университетах наших, – писал Катков, – повторялось в малом виде то, что происходило во всей нашей общественной жизни: всякий знал только себя и мало интересовался делами, имеющими общее значение, живой и деятельной связи между членами университета не было, а университетская корпорация была лишь отдаленным, слабым и почти невразумительным намеком на то, чем ей следует быть».

Признавая влияние того или другого характера университетского устава, но не придавая ему абсолютного значения, Катков, как бы пророчески, указал последующие судьбы университетской науки. «Улучшение учреждений, подобных университету, – говорил он, – зависит не от уставов только, а от духа, в них живущего: университетский дух есть дух науки, а его, говоря словами Тацита: facilius oppreseris quam revocaveris – легче подавить, чем воззвать к жизни».

Приведем в заключение отзыв командированного за границу для ознакомления с заграничными университетскими порядками проф. К. Д. Кавелина о тамошних студенческих корпорациях.

Все профессора, ректоры, кураторы, университетские чиновники и даже педеля, с которыми А. Д. Кавелину случалось говорить об этом предмете, высказывались единогласно в пользу разрешения свободного образования студенческих обществ. Они находят, что существование таких обществ представляет в отношении к надзору за студентами, к разысканию виновных в преступлениях и проступках, наконец, в отношении к сохранению дисциплины и порядка между студентами, – ничем незаменимые преимущества для ближайшего университетского начальства. Эти хорошие стороны заключаются, по их словам, в следующем: i) университетское начальство имеет дело не со всею массою студентов, а с их выборными, стоящими во главе обществ, а выборные гораздо лучше умеют держать своих студентов в порядке и дисциплине, чем педеля и университетские власти; 2) следить за направлением, образом жизни, родом занятий студентов, когда они разгруппированы на общества, гораздо легче и удобнее, чем за каждым студентом в отдельности. Так как самые деятельные, подвижные, талантливые, живые и увлекающиеся молодые люди почти всегда непременно принадлежат к какому-нибудь студенческому обществу, а от них преимущественно идут разные проступки и шалости, то при существовании общества университетское начальство может сосредоточить все свое внимание и надзор на них одних, в особенности на тех, которые в полицейском и дисциплинарном отношении оказываются менее надежными; 3) в студенческих обществах всегда необходимо образуется понятие о достоинстве и чести, которое вносит в студенческий быт нравственный элемент, заставляет молодых людей наблюдать друг за другом и тем воздерживает большинство их от предосудительных поступков, наносящих бесчестие кружку или университету; 4) нравственная ответственность выборных за поведение студенческих кружков заставляет и выборных и членов обществ быть осторожнее и осмотрительнее в своих действиях, рождает внутреннюю дисциплину между студентами, без которой все усилия университетского начальства водворить и поддержать в университете порядок и хорошие нравы не ведут ни к чему; 5) в случае проступков или преступлений, совершенных неизвестно кем из студентов, гораздо легче расследовать виновного при существовании общества, чем когда все студенты слиты в одну сплошную, безразличную массу Есть проступки унизительные, безнравственные, подлые, наносящие бесчестие обществу студентов, – такие разыскиваются очень легко и скоро самими студентами, которые, разумеется, не хотят, чтобы на всех их падало подозрение. В случае проступков и преступлений другого рода, когда нельзя ожидать содействия студентов в разыскании виновного, университетское начальство по свойству проступка всегда примерно знает или может догадываться, из какого именно общества мог выйти тот или другой проступок, и потому несравненно легче и скорее может уследить виновного, чем когда направления разных кружков таятся во мраке и вследствие запрещения обществ не смеют прямо и открыто выступать на свет Божий.

По первоначальному проекту унив. устава (§ 122) косвенно разрешалось существование студенческих корпораций и сходки, если они не преследовали цели незаконной (пп. б. и в.), однако впоследствии, при окончательной редакции устава, последовало полное их воспрещение.

В официальном комментарии к уставу 1863 г. в объяснение такого воспрещения говорилось: «Часть нашего общества, не исключая даже некоторых литературных представителей, смотрит на студентов с каким-то странным предубеждением и видимым враждебным чувством; она готова всякий поступок университетской молодежи, всякое ее стремление перетолковать в дурную сторону. В прошлом (1862 г.) журналы и газеты осмелились взвести на студентов гнусную клевету, будто петербургские пожары произошли по их умыслу… Если при таком настроении общества узаконить студенческие корпорации и чрез это возложить на университеты ответственность за все их действия, то очевидные разные нелепые обвинения обратятся против самих университетов, и тогда наши ученые сословия, к явному унижению (?) своего достоинства, вынуждены будут защищаться против всяких нападений, какие вздумалось бы возводить на них издателям газет и малоразвитому обществу».

Слабость приведенной аргументации сразу бросается в глаза. Можно подумать, что наши газеты и журналы в 1862 г. пользовались абсолютною свободою, а не выходили под строгою предварительною цензурою. Если же она не мешала появлению «гнусных клевет» на студентов, то на это, вероятно, были свои причины, и вообще крайне сомнительно, чтобы именно приведенные официальные мотивы имели решающее значение при обсуждении вопроса о студенческих корпорациях.

 

VII

18 июня 1863 г. был Высочайше утвержден новый университетский устав, в котором мин. нар. проев. А. В. Головнин далеко не вполне успел осуществить свою либеральную программу. В указе сенату реформа мотивировалась желанием преобразовать университеты «согласно современным потребностям».

Устав 1863 г. предоставил советам значительную долю самоуправления, сохранив, однако, за попечителем неопределенную, но довольно широкую дискреционную власть (§ 26). При организации самоуправления далеко не были соблюдены все гарантии, какие рекомендовались лицами, делавшими замечания на проект…

Подводить итоги университетской реформе 1863 г. не соответствует ни силам автора, ни задаче его.

Но мы не можем не привести свидетельства одного авторитетного эксперта, поистине наставника юношества и мудреца, проф. Редкина, воспитавшего множество поколений университетской молодежи (в том числе и то, которому довелось впоследствии писать устав 1863 г.), начиная с мрачной эпохи 30-40-х гг., продолжая временем красной весны 60-х гг. и кончая серою осенью 80-х гг. Устав 1863 г., далекий от совершенства, как плод неискреннего компромисса, был, однако, по удостоверению этого беспристрастного и компетентного судьи, пред нравственным авторитетом которого должны умолкнуть вражда и скептицизм самых завзятых laudato res temporis acti, – был большим шагом вперед.

Открывая свой курс энциклопедии юридических и политических наук, короче – энциклопедии права, кафедра коей впервые введена была уставом, взамен прежней энциклопедии законоведения, проф. Редкин в своей первой вступительной лекции 1863 г. рельефно очертил сущность перемены, произведенной университетскою реформою в области юридических и других наук. В прежнее время университетам ставилось задачею приготовить не юристов, а «законников», выдолбивших основательно букву постановлений Свода Законов, без малейшей критики их с точки зрения юридических и политических наук. Устав 1863 г. на место такого механического преподавания одного текста законодательства ввел изучение права как науки самостоятельной и не имеющей иной цели, кроме отыскания истины и правды чистой, а не приноровленной ad usum delphini. «Судите меня, – говорил Редкин, приступая к выполнению крайне сложной, трудной и ответственной задачи, возложенной на новую кафедру, – судите – на то я сюда и пришел как лицо публичное, не только признающее, но желающее критики для пользы самого дела, как профессор университета, того высшего ученого и учебного учреждения, где замолкают авторитеты и начинает говорить сама истина, сама наука в современном ее состоянии, наука самостоятельная, как самостоятельная истина, наука независимая ни от каких посторонних внешних целей, ни от каких предубеждений и предрассудков, наука бесстрашная, не останавливающаяся ни пред какими результатами, наука самоцельная, дорожащая каждою истиною, хотя бы еще неприложимою к жизни в настоящее время, в том убеждении, что истина, как разумное, рано или поздно осуществится, что, по нашей народной пословице „все минется, одна правда останется“, а потому вместе и практическое в истинном смысле этого слова, ибо непрактичное – не истина, а ложь».

Упомянув в одной из своих последующих вступительных лекций о значении университетской науки для жизни, маститый правоучитель говорил:

«Как истые юристы, состоя в должности судьи, адвоката и т. п., вы на первых порах не будете, конечно, в состоянии процитировать слово в слово множество статей из Свода Законов, но, знакомые с началами права вообще и права отечественного в особенности, вы возведете к ним все бесчисленное множество наших законоположений, вы поймете их внутреннюю связь, вы вникнете в то, что поверхностному наблюдателю обыкновенно кажется противоречием между законами; вы найдете пробелы в нашем законодательстве, для восполнения которых не будете беспрестанно тревожить законодателя, а из имеющихся уже, вами сознанных, общих начал, будете выводить сами решения. Вы приобретете этим практический такт в судебных делах, которым обыкновенно похваляются поседелые в рутине практики и приобретете гораздо скорее их, потому что такт приобретается не столько временем, сколько сознательною деятельностью; такт есть инстинкт деятельности, соединенной с природною даровитостью, а все инстинкты и всякая даровитость развивается преимущественно знанием, наукою».

«На административном поприще, – говорил далее проф. Редкин, вы не будете вынуждены прибегать, идя ощупью, не освещаемые наукою, к полумерам к средствам паллиативным, к разным кунстштюкам, перебиваясь ими со дня на день, лишь бы на короткий срок вашего служения, а затем ар res moi le deluge. Нет, с твердою помощью начал науки вы сумеете радикально лечить всякую общественную болезнь, ясно сознавая настоящее, прозревши будущее, как пророк, и своею рациональною деятельностью приготовите благосостояние вашему отечеству, а себе вечную память людей, приготовлявших благодатную почву и сеявших семена добра».

Вот каким честным и мужественным языком заговорила юридическая наука, представители коей, пресмыкаясь пред властями и пред всеми существовавшими уродливыми явлениями, недавно еще пели от имени науки в этой самой аудитории дифирамб сначала в честь кнута, а потом, после его отмены, в честь трехвостной плети, восхваляли канцелярскую тайну, бумажное производство, розыскные истязания, ополчались против гласности, против адвокатуры и других подобных же «неблагонамеренных и сумасбродных» измышлений гниющего Запада, осуществленных Судебными уставами…

За подобное, хотя бы и временное, просветление университетской науки следует быть признательным уставу 1863 г.: его составителям и применителям и в особенности вдохновителю университетской реформы и главному ее руководителю в первые годы (до 1866 г.) министру народного просвещения, известному своим либерализмом, А. В. Головнину, пост которого вскоре после 4 апреля 1866 г. занял граф Д. А. Толстой, представитель реакционного направления.