Глава шестая
Закон о печати б апреля 1865 г
(справка к 30-летию)
I
История подготовки, составления и применения закона о печати 6 апреля 1865 г. представляет много своеобразного и поучительного сравнительно с другими законоположениями эпохи великих реформ. Для подготовки и редактирования такого громадного и по объему, и по важности затрагиваемых интересов законодательного акта, как Положения о крестьянах 19 февраля, потребовалось с небольшим три года (с 20 ноября 1857 г. по 19 февраля 1861 г.). Образцовое по внешности и заключавшее полное переустройство сверху донизу всего судебного строя законодательство, как Судебные Уставы 20 ноября 1864 г., было составлено тоже в три года. Еще меньше времени потребовалось для выработки органических законоположений о земском и университетском самоуправлении 1862 и 1864 гг. На подготовительные же работы закона о печати ушло 10 лет, начиная с 1855 г., причем составлялось несколько проектов, образовалось несколько комиссий. Успели смениться четыре министра народного просвещения (Норов, Ковалевский, Путятин, Головнин). Даже само дело цензурного надзора успело в это время перейти из одного ведомства в другое – из Министерства народного просвещения в Министерство внутренних дел. В результате усиленных десятилетних работ получился крайне неудовлетворительный закон 6 апреля 1865 г., никого, кроме автора его, всегда довольного собою П. А. Валуева, не удовлетворивший и одобренный государственным советом, скрепя сердце и с специальною оговоркою, что закон вводится как «временная мера», «как переходная мера» впредь до устройства судебной части, т. е. открытия новых судебных установлений. Подобное неудачное решение так долго стоявшего на очереди вопроса, не предвещавшее ничего хорошего в будущем, обусловливалось частью личными свойствами главного руководителя цензурной реформы – П. А. Валуева, мастера на законодательные паллиативы (см. гл. V), частью особыми обстоятельствами, предшествовавшими и сопутствовавшими реформе, равно как и особым свойством самого предмета реформы.
В николаевское время и особенно со времени жестокой реакции 1848 г. вся умственная жизнь России находилась под страшным гнетом. С 1848 г. в высших правительственных сферах, можно сказать, потеряли голову. П. А. Валуев, тогда курляндский губернатор, так передает тогдашнюю панику, господствовавшую в Петербурге: «После берлинской катастрофы вверху все в крайнем смущении. Наши псевдогосударственные мужи не знают за что взяться. Другие придумывают сумасбродные распоряжения. Д. П. Бутурлин, например, советует закрыть все университеты и гимназии» и пр.
Для надзора за печатью сверх обыкновенной цензуры был учрежден так называемый Бутурлинский комитет. Цензурные строгости Бутурлинского комитета (председатель его – названный архиретроград Д. П. Бутурлин, как известно, настаивал даже на вырезке нескольких стихов из акафиста Покрову Пресвятой Богородицы, где призывается заступничество от жестоких владык) дошли до того, что законом 2 ноября 1852 г. даже в ученых диссертациях воспрещен был критический разбор действующих законов, а в Своде Законов еще в издании 1857 г. красовалась великолепная 12 ст. ценз, уст., воспрещавшая пропускать в печать «всякие рассуждения о потребностях и средствах улучшения какой-либо отрасли государственного хозяйства и вообще о всех мерах, относящихся к кругу действий правительства».
С воцарением Александра II и особенно после Крымской войны стало постепенно, хотя и с большим трудом и неровностями, складываться убеждение о вреде крайнего стеснения мысли и всякой инициативы, господствовавшего в предшествовавшее царствование. Одним из первых выразителей поворота в общественном мнении был помянутый П.А.Валуев, который в своих «Думах Русского», обративших на себя внимание главного представителя прогрессивных веяний, генерал-адмирала великого князя Константина Николаевича, указывал, как на причину пережитого Россиею опасного кризиса, на господство бюрократии, официальной лжи и стеснения мысли. «Везде преобладает у нас, – писал Валуев в половине 1855 г., – стремление сеять добро силою. Везде пренебрежение к мысли, движущейся без особого на то приказания. Везде опека над малолетними… Многочисленность форм подавляет сущность административной деятельности и обеспечивает всеобщую официальную ложь». «Что прежде всего нужно? – спрашивает автор Дум в Дневнике своем от 20 октября 1855 г. и отвечает, – преобразование цензуры».
Как ни ясно было в теории сознание вреда стеснения мысли, не легко и не сразу освободилась печать от цензурных стеснений.
Цензура, как писал впоследствии министр народного просвещения Головнин, казалась таким же необходимым и незаменимым устоем благополучия России, как крепостное право. В Дневнике цензора Никитенко мы находим много любопытных данных о колебаниях правительства в направлении цензуры с 1855 г. Если, с одной стороны, он отмечает некоторые послабления цензуры, то, с другой – нередко указывает он и на противоположные явления, жалуясь на то, что некоторые цензора сделали из цензуры «съезжую и обращались с мыслями, как с ворами и убийцами». С благодарностью вспоминая о робких усилиях к облегчению цензуры благодушного, но бесхарактерного и слабоумного главы цензуры, министра народного просвещения Норова (его Ростовцев иначе не называл, как седой младенец), Никитенко заявляет, что «враги всякой мысли, всякого гражданского, умственного и нравственного совершенствования – министр юстиции граф Панин, Чевкин и др. – внушали Государю, что все революции бывают от литературы».
В таких колебаниях прошло почти три года, и только в начале 1858 г. с решительным приступом к освобождению крестьян цензура была значительно смягчена и то далеко не сразу. Еще в конце 1857 г. Норов уволил в отставку цензора Бекетова за то, что он в Сыне Отечества разрешил к печати после обнародования рескрипта 1857 г– °б улучшении быта крестьян извлечения из постановлений об остзейских крестьянах. Хотя правительство уже приступило де-факто к освобождению крестьян, но официально это так не именовалось, и оно не могло допустить даже намека на освобождение в газетной статье. Эта непривычка выслушивать свободное мнение, это недоверие к мысли, «движущейся без особого на то разрешения», этот преувеличенный, безотчетный, панический страх и экзальтированная вера в могущество печатного слова не раз сказывались и в последующих стадиях развития крестьянского вопроса и в частности в вопросе о выкупе наделов.
Нужно отдать справедливость русской журналистике того времени: она умела подняться до понимания истинного значения свободы печати, которую она видела в праве высказать мнение, не только согласное со своею и с правительственною точкою зрения, но и противоположною. При этом отдельные органы печати не спешили монополизировать свободу только для себя, а, напротив, считали необходимою свободу и для противников. «Преобразование сельского быта, – писал один из московских публицистов, М. Н. Катков, – должно идти не темным канцелярским путем, но открыто, гласно, всенародно; наметив самые общие пределы, в которых должно совершиться преобразование, правительство дает обществу участие в деле и свободу в его обсуждении. В указанных пределах есть простор для самых разнообразных мнений, и чем он полнее, тем точнее может последовать решение вопроса. Нам кажется, – продолжает он, – что для этой цели полезно давать свободу мнениям, которые проистекают из самых ошибочных и односторонних воззрений, ибо пока они не выскажутся, общественное мнение не будет вполне свободно от них. Обыкновенно думают, что разного рода несостоятельные мысли, высказанные гласно, могут испортить общественное мнение и повредить делу: совершенно напротив. Общество, призванное к изучению дела, только тогда и может сосредоточить свою мысль на точной сущности его, когда мало-помалу выкажутся во всей своей несостоятельности воззрения неточные. Каждая мысль, не высказанная гласно, остается скрытою пружиною общественного мнения. Но как скоро личная мысль выскажется, она становится простым предметом общественного мнения; все ошибочное или неточное в ней мало-пома-лу раскроется и потом сложится в архив».
Услуги, оказанные печатью государству при разрешении крестьянского вопроса, были громадны, причем особенно выделился Современник с умелою и энергичною защитою надела и общины в статьях Кавелина и Чернышевского. Огромные заслуги печати не только признал прогрессист министр народного просвещения Головнин (см. его отзыв, с. 12), но и чуждый всяких либеральных увлечений товарищ министра внутренних дел А. И. Левшин, который прямо заявляет, что до разъяснения крестьянского вопроса журналистикою он представлял собою terra incognita.
Участие печати в разработке крестьянского вопроса, осуществившееся благодаря допущенной де-факто значительной свободе, не только сделало для всех очевидным первостепенное общественное значение ее, но сыграло и другую роль чисто психического свойства. Правительство, никогда раньше не слыхавшее свободного слова и так сильно против него предубежденное, сделало первый опыт выслушивания независимого общественного мнения. Правда, закоренелое предубеждение не исчезло, но оно было отчасти расшатано. Все это вместе взятое в связи с усилившимися после благополучного объявления воли либеральными веяниями сулило печати светлую будущность, но, к сожалению, частью неблагоприятные политические обстоятельства, частью колебания в высших сферах, главным же образом сама личность нового руководителя цензурной реформы, создавали крайне неудобные условия для законодательного проведения ее на твердых рациональных основаниях, как это было, например, с судебною реформою.
II
Цензурные послабления, допущенные со второй половины 50-х гг., внося в практику массу противоречий и произвола, нисколько не упрочивали положения печати. Ввиду единодушного требования общественного мнения, высказавшегося за свободу печати, вопрос о пересмотре законов о печати не сходил с очереди с самого воцарения Александра II, причем, согласно Высочайшему повелению, взято было за основание: «разумная бдительность со стороны цензуры необходима».
Министр народного просвещения Е. П. Ковалевский внес 8 мая 1859 г. в Государственный совет проект устава о цензуре, который представлял собою компиляцию разнородных постановлений, из коих они относились к концу 40-х гг., ко времени наибольшего стеснения свободы печати, а другие – к эпохе сравнительно более мягкой – к концу 1859 года, когда фактически признано было за печатью право обсуждения государственных вопросов и критики законов.
Против проекта восстал со всею силою своего многолетнего служебного и юридического авторитета гр. Д. Н. Блудов. Он порицал проект прежде всего за повторение «тех стеснений для умственного развития страны», которые были изданы с 1848 г., и предлагал вернуться к уставу 1828 г., который «не препятствовал постепенному развитию умственных сил народа и выражению общественного мнения независимо от личных видов и только удерживал их в надлежащих (?) пределах». «Известно и опыт последних лет снова доказал сию истину, – писал гр. Блудов, – что излишне, а следственно, и неосторожно стесненная мысль ищет и всегда почти находит средства проявляться и распространяться или чрез рукописные, или чрез тайно-печатаемые здесь или вне государства статьи и рассуждения, уже не подлежащие никакому надзору и контролю и не влекущие за собой никакой ответственности».
Не отрицая некоторых достоинств проекта Ковалевского, граф Блудов указывал на то, что недостатками проекта могут «воспользоваться недоброжелательные деятели заграничной журналистики и выставить намерение правительства в превратном виде». В заключение гр. Блудов высказал мнение, что издание полного Устава несвоевременно и предпочтительно восстановление и дополнение Устава 1828 г.
Государственный совет по департаменту законов одобрил мнение гр. Блудова, и затем проект Ковалевского был возвращен 15 июня 1859 г. в Министерство народного просвещения.
Со вступлением в министерство в конце декабря 1861 г., после кратковременного управления адмирала Путятина, А. В. Головнина – возобновились с новою энергиею работы по реформе законодательства о печати. Но предварительно Головнин старался несколько упорядочить цензурную практику, на которую все жаловались. Правительство недовольно было снисходительностью цензоров. Цензоры в свою очередь жаловались, что они теряются в противоречивых указаниях, исходящих от разных министерств. Журналистика сетовала на произвол и медленность цензоров. Для устранения этих неудобств Головнин распорядился о составлении Свода Постановлений по цензуре. «Имея в виду, что если необходимо усиливать строгость цензуры, то не менее нужно с другой – доставлять литературе, как средству для просвещения народного, всевозможные льготы и облегчения», Головнин исходатайствовал упразднение специальных цензур, дозволение всем газетам печатать объявления, облегчение в получении из-за границы книг и газет, облегчение пересылки газет и пр. «Исполнение этого плана, – писал Головнин, – начало уже ознаменовываться весьма благотворными результатами. В обсуждении нескольких важных вопросов нашего устройства литература заговорила спокойным, обдуманным тоном, и многие ее органы вместо того, чтобы упорствовать в бесплодной оппозиции правительству, старались служить ему опорою. К несчастью, в то самое время, когда печать наша заявляла так успешно о достаточной зрелости своей, – продолжает Головнин, – для пользования разумною свободою, произошли события, не дозволившие расширять ее права» (появление прокламаций, революционная пропаганда). В виду этого изданы были рассмотренные в Совете министров временные правила 14 мая 1862 г., имевшие целью точнее определить предметы государственного управления, которые разрешалось обсуждать печатью, и указание налагаемых взысканий (приостановление издания на 8 месяцев) и проч.».
Рядом с улучшением цензурной практики шли подготовительные работы по реформе законодательства о печати: собраны были материалы по истории законодательств о печати у нас и заграницею, дозволено было в печати обсуждение лучшего устройства цензуры и разрешено литераторам высказать свои соображения по этому предмету. В марте 1862 г. учреждена была под председательством кн. Д. Оболенского комиссия для «составления проекта Устава о книгопечатании». Но еще до составления проекта А. В. Головнин исходатайствовал Высочайшее повеление 10 марта 1862 г., коим возлагалось наблюдение за печатью с карательной, полицейской точки зрения на Министерство внутренних дел. Оно сообщало замечания свои Министерству народного просвещения, коему по-прежнему оставались подчиненными цензурные учреждения. Кроме того, упразднялись специальные цензуры, кроме духовной и придворной. Затем названными Правилами 12 мая 1862 г. преподаны были цензором и некоторые указания к облегчению цензуры.
Комиссиею кн. Оболенского был приготовлен проект к началу 1863 г. Внося проект в Совет министров, А. В. Головнин счел необходимым разрешить предварительно важный вопрос – следует ли оставить цензуру в ведении Министерства народного просвещения или передать в Министерство внутренних дел. Сам Головнин высказал по этому вопросу следующие соображения: «Министерство народного просвещения имеет обязанностью покровительствовать литературе, заботиться о развитии, о преуспеянии оной; посему, находясь к литературе в отношениях более близких, чем всякое другое ведомство, оно не может (?) быть ее строгим судьею (как известно, история цензуры не подтверждает этого взгляда). Сверх того, Министерство народного просвещения обязано содействовать движению вперед науки, и для этого необходима свобода анализа: посему цензура, находясь в ведении сего министерства, принимает направление более снисходительное (!!), стремящееся к тому, чтобы медленно и осторожно отодвигать границы, поставленные свободе рассуждений. При нынешнем же всеобщем брожении умов, необыкновенном развитии умственной деятельности, обращающейся преимущественно к обсуждению вопросов общественных, деятельность цензуры становилась все более и более затруднительною в том ведомстве, которое обязано содействовать развитию умственной деятельности. Положение Министерства внутренних дел совсем другое.
На него не возложена обязанность изыскивать средства к развитию литературы. Оно обязано только наблюдать за нарушением закона и способнее Министерства просвещения оценить важность нарушения; роль Министерства внутренних дел в цензуре яснее, определительнее и проще, а потому и самая цель достижимее».
Таким образом, тенденции и сущность предположенной реформы сводились к передаче печати в ведение более «строгого» начальства.
Согласно мнению Головнина, последовало 10 января 1863 г. Высочайшее повеление о передаче цензуры в Министерство внутренних дел, куда передан был и проект комиссии кн. Оболенского.
III
С начала 1863 г. руководство реформою законодательства о печати переходит к министру внутренних дел П. А. Валуеву, противнику решительных, рациональных реформ и мастеру на паллиативные (см. гл. IV) «кунстштюки», по выражению проф. Редкина. 14 января Валуев образовал под председательством того же кн. Оболенского вторую комиссию, в состав которой вошли гг. Никитенко, Ржевский, Бычков, Гиляров-Платонов, Погорельский, Феоктистов (бывш. нач. глав, управ, по делам печати) и Фукс. К концу мая был составлен обширный проект Устава о книгопечатании, обнимавший все стороны реформы, как полицейско-административную, так и судебно-карательную. Устав этот, основанный на реакционном французском законодательстве времен Второй империи (оно было заимствовано и Турциею), лег в основу действующего закона 6 апреля о печати. Самое главное из предложенных проектов нововведений – это освобождение некоторой части литературы (книги объемом до 20-ти листов, издаваемые в столицах), и периодические издания, с особого разрешения министра, от предварительной цензуры. Для повременных изданий устанавливался залог для (?) «покрытия пени», и они подвергались, сверх наказания по суду, административным взысканиям за «вредное направление» в виде предостережений от министра. После третьего предостережения издание прекращалось (§ 105 проекта). Что же касается книг, то они могли подвергаться только судебному взысканию, и для точного определения его проект в разделах III и IV давал длинный перечень преступлений и проступков печати (§ 93-143) и весьма подробные правила о судопроизводстве по делам печати (198 параграфов), причем важнейшие дела предлагал отдать в Петербурге и Москве – к чести составителей проекта – на суд присяжных, избираемых из гласных местной думы (§ 1 и 4).
В июне 1863 г. проект Устава о книгопечатании, несколько измененный министром П. А. Валуевым, был разослан до внесения в Государственный совет на заключение министров и главноуправляющих. Из поступивших отзывов наибольшего внимания заслуживают замечания В. А. Головнина и барона М. А. Корфа. Головнин, приветствуя сочувственно освобождение части печати от цензуры и подчинение ее (печати) судебному режиму, высказывается решительно против «административных взысканий». «Система эта, – пишет Головнин, – получила господство в тех странах, где по существующим условиям невозможно было восстановить цензуру предварительную, но вместе с тем являлось желание приблизиться к ней, как можно более. В новом уставе, напротив, система административных взысканий является переходною мерою, т. е. такою, при существовании которой литература должна приобрести известную опытность, известное самообладание и выдержанность для уменья пользоваться разумною свободою. Мне кажется, что система, о которой идет речь, не в состоянии развить в литературе этих качеств. Опыт убеждает, что подобно предварительной цензуре, она возбуждает в обществе то раздражение, тот дух упорной и даже преднамеренной оппозиции, устранение которых должно иметь преимущественно в виду… Цензура не допускает появления в свет вредной статьи; административная кара постигает статью, когда она уже проникла в публику; взыскания не ослабляют произведенного ею впечатления; напротив, внимание публики еще привлекается к ней, и она получает такое значение, на которое часто не имеет никакого права. Публика становится в таких случаях как бы судьею между правительством и журналистикою и принимает почти всегда сторону последней».
Затем Головнин считал несправедливым лишение после третьего предостережения путем административным права собственности на издание (оно прекращалось), нередко представляющее значительную имущественную ценность. «После опытов последних лет, – писал в заключение министр народного просвещения, – я вообще нахожу предварительную цензуру несостоятельною для достижения целей правительства и потому полагаю, всего бы полезнее вовсе отменить оную, заменив прямо взысканиями по суду; но так как нет ни малейшей надежды осуществить такое предположение, то я допускаю переходные меры как временную уступку обстоятельствам».
Самый обстоятельный разбор проекта мы находим в обширной записке главноуправляющего II отделением Е. И. В. канцелярии барона В. Н. Корфа, занимающей 64 печатных страницы in folio. Барон Корф бывший член ужасной памяти Бутурлинского комитета (см. выше), ставит в вину комиссии кн. Оболенского, что она не обратила должного внимания на необходимость коренного изменения законодательства в смысле перехода от системы предварительной цензуры к карательной. Указав на то, как накануне еще крестьянской реформы люди мнительные признавали ее преждевременною, барон Корф замечает, что в сходном положении находится и вопрос о цензуре, с тою разницею, впрочем, что вред цензуры не для всех так очевиден, как вред крепостного права. «Как в крепостном праве, – пишет барон Корф, – по вековой к нему привычке, многие видели основание стойкости нашего государственного организма, и мысль об упразднении его возбуждала чувство безотчетного страха, так и цензура глубоко вросла в наши обычаи, и немало людей готовы думать, что ею единственно держится общественный порядок.
Переходя затем к вопросу о вреде цензуры, бар. Корф оговаривается, что он затрудняется изложить вполне свои соображения в официальной бумаге и старается быть, сколь возможно, кратким и менее отвлеченным. Главный вред цензуры он видит не в произволе, который более или менее встречается во всякой (?) административной и политической деятельности, а в основной идее цензуры. «На первый взгляд по идее своей цензура, – говорит барон Корф, – могла бы показаться учреждением самым благодетельным, необходимым в благоустроенном государстве. Ее назначение, по-видимому, указывать лучшую и правильную дорогу умственному развитию общества, устранять из области его все ложное и вредное, опасное и расчищать путь всему истинному и полезному. В самом деле, если бы существовало такое неизменное, безошибочное мерило для распознавания, что истинно и что ложно, что в произведениях человеческой мысли может принести пользу и что обратиться во вред; если бы нашелся ареопаг, который, обнимая прошедшее, настоящее и будущее человечества, в состоянии был бы непогрешимо указать, каким путем должна идти наука, и в какие окончательные формы должно вылиться общество; если бы при этом контролируемая правительством печать была единственным средством распространения мнений и учений между людьми, – установление цензуры было бы идеалом, лучше которого нечего было бы и желать». Ссылаясь на многовековой опыт, барон считает однако доказанным, что цензура не в состоянии была выполнить эту миссию, превосходящую силы человеческие: многие, если не все, истины, которыми постепенно обогащалось человечество, первоначально встречались с недоверием и должны были выдержать борьбу и только среди ее выяснялись, приобретали силу и окончательно утверждались; а, с другой стороны, ложные и опасные доктрины распространялись, несмотря на все запрещения. Только карательная система, предоставляющая печати свободу и карающая только за посягательства на главные начала общественного порядка, чужда указанных недостатков».
Обращаясь к России, барон Корф замечает, что перелом, происшедший в последние (60-е) годы в направлении внутренней политики, привел к необходимости дать печати полный простор, так как убедились, что только при содействии свободного общественного мнения возможно плодотворное движение и осуществление законодательных реформ, и само высшее правительство, передавшее на литературное суждение свои проекты, не могло не оценить услуг, оказанных литературою. «На опыте правительство убедилось, что только в свободе печати находится противоядие против злоупотребления печатью. В этом свободном обращении некоторой доли неправды наряду с истиною одно из драгоценнейших свойств карательной системы, и через это она делается могущественным орудием воспитания народа».
Исходя из такого воззрения, бар. Корф полагал, что в России, ввиду отсутствия правильных судов (новые суды еще не были открыты) и привычки к свободному слову, невозможно было полное осуществление карательной системы. «В жизни общественной и частной, – говорит он, – ближайшею целью не всегда бывает тотчас безусловно хорошее, часто приходится искать сперва не лучшего, а наименее худшего». В этом смысле он склоняется на сторону смешанной системы и переходных мер, но осуждает проект Валуева, видя в нем не проникновение духом карательной системы, а лишь подновление действующего цензурного устава и даже введение для периодической прессы и литературы, не изъятой от предварительной цензуры (книги объемом менее 20 листов), новых строгостей и ограничений [701]Ibid. С. 75.
.
В частности, относительно «предостережений» барон Корф пишет: «Административные взыскания – это новая язва, заключающая в себе такую массу вреда, произвола и несправедливости, что против них протестовали и протестуют все благомыслящие люди. Система административных взысканий еще более заражена произволом и несправедливостью, нежели предупредительная цензура, ибо наказывает за вину, непредвиденную никаким положительным законом. Она могла оказаться необходимою там, где правительство, уже лишенное орудия предварительной цензуры, не считало возможным к ней возвращаться; но что вынуждает подражать в этом отношении примеру других, когда мы желаем не утеснения, а расширения свободы слова [702]Ibid. С. 68.
}.. Самая же опасная сторона административных взысканий, как они, например, применялись во Франции, – пишет барон, – состоит в том, что одному лицу дается власть по индивидуальному воззрению, иногда по одному мипутному настроению духа без всякой дальнейшей перед законом ответственности лишать человека права собственности, права на занятие, которым он, может быть, жил, и что еще важнее – исключает из круга вращающихся в обществе мнений целое учение или направление».
В возражениях своих П. А. Валуев, с обычною своею неискренностью (см. гл. IV) оставил это место без ответа, но впоследствии, в заседании Государственного совета 10–23 января 1865 г., он объяснил, что «допущение административных взысканий необходимо по свойству журнальной литературы, которая всегда носит на себе более или менее оттенки политического характера и потому вызывает некоторые меры ограничения для того, чтобы сдерживать направление периодических изданий в законных (?) пределах».
Барон Корф возражал также против установления 20-листовой нормы для освобождения от предварительной цензуры. Во Франции и Германии, откуда заимствована эта норма, литературная деятельность сосредоточивалась в сочинениях значительного объема. У нас же, где объемистые, капитальные сочинения составляют редкость, под такую норму подошла бы разве У7 всех сочинений. Барон Корф предлагал понизить норму до 10 листов и рассчитывал, что этою льготою воспользуются не более Уз всех сочинений. Мнительный рутинер П. А. Валуев находил такое понижение опасным, ссылаясь на то, что книги объемом в 10 листов касаются «самых щекотливых вопросов государственных и общественных» и по преимуществу (?) являются «популярными сочинениями с материалистическими, социалистическими и т. п. тенденциями».
Весьма энергично возражал бар. Корф и против установления «залогов» для периодической прессы. Оправдание комиссиею кн. Оболенского залогов, как источника для «пополнения пеней», оппонент находил недостаточным, так как уголовный закон ни от кого никогда не требует обеспечения на случай (курсив в подлиннике) совершения преступлений. Истинный (хотя и не высказанный) мотив для залогов бар. Корф видел в желании сосредоточить периодическую печать в руках людей более зажиточных и удержать прессу от слишком сильного развития. «Но первое условие, – говорит он, – нисколько не служит гарантиею для увеличения в журналистике здравомыслия и других желаемых качеств. Что касается сокращения журналистики, то оно искусственно создает монополию для немногих изданий, которые получают власть и возможность господствовать над умами. При отсутствии же искусственного стеснения журналы хотя и умножаются, но исчезает их неестественное обаяние: народ начинает относиться к печатному слову, как к «обыкновенному говору людскому, в котором смесь дурного и хорошего, ложного и истинного никого не смущает». «Стремиться к водворению такого порядка вещей, – пишет бар. Корф, – нам в настоящее время в особенности необходимо: мы теперь вступили в тот именно период полуобразованности и полузнакомства с гласностью и с печатным словом, который неизбежен в жизни каждого народа, но через который для блага государства желательно пройти как можно скорее».
IV
В январе 1865 г. департамент законов Государственного совета приступил к обсуждению проекта Валуева в составе членов: Норова, барона Корфа, Литке, кн. Долгорукова, Бахтина, Буткова, кн. Горчакова, Валуева, Головнина, Замятнина, при статс-секретаре Зарудном. Единственный член, сделавший серьезную оппозицию проекту, был бывший министр народного просвещения Норов. Он возражал против смешения предупредительной и карательной цензуры и видел в таком смешении доказательство «нестойкости мнений при начертании устава». В частности Норов восстал против расширения власти министра внутренних дел и лишения главного управления по делам печати всякой самостоятельности и низведения его на степень министерской канцелярии. Ссылаясь на собственный опыт по Министерству народного просвещения, Норов утверждал, что «громадная ответственность за проявления мысли в государстве едва ли не свыше сил одного человека». Для сохранения престижа министерской власти Норов проектировал переносить в Комитет министров разногласия между ним и Главным управлением. Но мнение это не было принято, и проект Валуева прошел в департаменте почти целиком. Изменения были сделаны только в частностях: так, от представления залога освобождены были периодические издания, выходящие с разрешения предварительной цензуры; третье предостережение, влекшее за собою прекращение издания, могло быть сделано только с разрешения 1 департамента сената.
Что касается суда по делам печати, то тут произошла значительная перемена к худшему против первоначальных предположений. Как известно, в 1862 г. существовало предположение подчинить государственные преступления суду специальных присяжных, избираемых особым комитетом. Такому же суду предположено было передать и важнейшие дела печати. Но мысль эта не получила осуществления, и присяжные заседатели были заменены по делам о государственных преступлениях сословными представителями. Что касается до других дел по делам печати, то Валуев, к чести его, проектировал специальный суд присяжных (обладание имущественным цензом, требуемым для избрания в мировые судьи).
Предположение Валуева было поддержано II отделением Е.И.В. канцелярии в лице трех его главноуправляющих – бар. М. А. Корфа, даже гр. В. Н. Панина и кн. С. А. Урусова. Последний в своем обстоятельном отзыве 1865 г., между прочим, приводил следующие соображения в пользу необходимости допущения присяжных. «Благотворное действие судебных приговоров на настроение общества невозможно, – пишет он, – если суд не будет пользоваться полным доверием и нравственною поддержкою со стороны самого общества, а для этого прежде всего нужно, чтобы его решения вытекали из начал убеждений и взглядов, обществу вполне сродных. Коронные судьи по самому положению своему не могут не быть несколько оторваны от окружающей жизни, и приговоры их по делам печати часто бывали бы плодом отвлеченных умозаключений. В делах прессы эта односторонность может вести к большим неудобствам, ибо свобода слова менее чем что-либо должна измеряться каким-либо безусловным, общим для всех стран масштабом». Несмотря, однако, на столь авторитетную поддержку, департамент законов не принял предложения Валуева, главным образом, ввиду нежелания колебать Судебные Уставы (что, впрочем, не помешало (см. ниже) полгода спустя после введения Судебных Уставов, изменению их новеллою 12 декабря 1886 г. в смысле стеснительном для печати).
В начале марта 1865 г. проект Валуева из общего собрания Государственного совета поступил обратно в департамент законов. В точности проследить судьбу проекта в общем собрании по имеющимся в нашем распоряжении официальным данным нельзя. Сколько можно судить по материалам для журнала заседания (форменного журнала, кажется, не было составлено), проект во всей целости не нашел сочувствия в общем собрании. По инициативе Н. А. Милютина, поддержанной братом его, военным министром Д. А. (ныне графом) Милютиным, Государственный совет предложил департаменту законов ограничиться вместо общего цензурного устава отдельными дополнительными мероприятиями впредь до дальнейших указаний опыта.
«Проект, – высказал Д. А. Милютин, – если смотреть на него, как на законченное законоположение, не удовлетворит требованиям, заявляемым с каждым днем все сильнее и сильнее литературою и публикою, а между тем создаст новые затруднения. Если же видеть в нем лишь переходную меру, то «можно смотреть снисходительно на многие (курсив в подлиннике) слабые стороны проекта». С такой новой точки зрения вторично был рассмотрен проект 10 и 13 марта 1865 г. в Департаменте законов. Признавая все преимущества карательной системы, Департамент законов, ввиду неустройства еще судебной части, единогласно одобрил в виде переходной меры смешанную систему, с чем согласился и Норов, мотивируя свое согласие тем, что «правительство не произносит еще теперь последнего слова, и речь идет только о мерах переходных».
Затем по существу проекта Департамент законов принял мнение бар. Корфа о понижении нормы свободных от цензуры книг до 10 листов, причем Главному управлению предоставил одновременно с заарестованием книги возбуждение уголовного преследования.
По вопросу об организации главного управления восемь членов (Литке, Бахтин, Норов, Ковалевский, Д. Милютин, Ахматов, Бутков, Н. Милютин) стояли за предоставление главному управлению самостоятельности и за перенос, в случае несогласия министра, дела в Комитет министров, а пять членов (бар. Корф, кн. Долгоруков, Валуев, Головнин, Замятнин) – за предоставление управлению лишь совещательного голоса.
Что касается формы законоположения, то решено было все перемены, имеющие предметом поощрительные для нашей литературы льготы, изложить в форме именного Высочайшего указа, непосредственно от престола исходящего, а подробности мер и ограничений изложить в виде мнения Государственного совета.
В исполнение этого плана 6 апреля 1865 г. последовало Высочайшее повеление, гласившее так: «Желая дать отечественной печати возможные облегчения и удобства, Мы признали за благо сделать в действующих цензурных постановлениях, при настоящем переходном положении судебной части и впредь до дальнейших указаний опыта, перемены и дополнения».
Таким образом, по мысли законодателя закон 6 апреля составлял только первый шаг по пути освобождения печати и как таковой имеет видное значение в истории нашего законодательства о печати, хотя сам по себе, по верному замечанию проф. Фойницкого, он стоит ниже даже реакционных законодательств: прусского 1851 г. и австрийского 1852 г. Г. Головачев, прекрасно выяснивший многочисленные слабые стороны этого закона, тем не менее вправе был воскликнуть: свежо предание, а верится с трудом… В самом деле, если припомнить, что еще Сводом Законов издания 1857 г. воспрещалось вообще всякое «рассуждение в печати о потребностях и средствах к улучшению какой-либо отрасли государственного хозяйства в империи», то закон 6 апреля, разрешивший обсуждение как «отдельного, так и целого законодательства и опубликованных распоряжений правительства», разумеется, знаменует собой некоторый шаг вперед.
V
Но от теоретического законодательного прогресса до практического осуществления его на деле еще очень далеко. Закон, проходя чрез руки исполнителей, подвергается уклонению в ту или другую сторону, подвергается преломлению под воздействием среды, подобно преломлению луча света, проходящего чрез призму. Суровое законодательство Николаевской эпохи под сравнительно мягким управлением либерала А. В. Головнина дало русской печати такую свободу какою она ни раньше, ни позже не пользовалась и которая, по замечанию бар. Корфа, была «близка к полной свободе». Тут мы видим благоприятное для печати уклонение практики от первоначального законодательного намерения, клонившегося к возможно большему стеснению печати.
Слишком хорошо известно, при каких условиях пришлось действовать и в какую сторону уклониться с нелегкой руки П. А. Валуева «льготному» законодательству 6 апреля, вызванному к жизни стремлением предоставить отечественной печати возможные облегчения или, как гласит первоначальный проект указа, «всю степень свободы, совместимую с нынешним (1865 г.) положением судебной части»…
Что касается законодательной практики, то и она также уклонилась в сторону от первоначального направления, легшего в основу закона 6 апреля. Этот «временный» закон, изданный сначала в виде «переходной меры», просуществовал гораздо дольше, чем другие коренные законы. А с другой стороны перемены, последовавшие в этом законе, как свидетельствует законодательная хроника, имели не освободительный, а стеснительный или репрессивный характер, знаменовавший перемену взглядов на роль и положение печати в обществе.
Уже 17 октября 1866 г., по инициативе П. А. Валуева, последовал после рассылки редакцией приостановленного на пять месяцев Русского Слова сборника Луч закон, воспретивший рассылать подписчикам в периоде приостановки какое-либо издание от имени редакции.
После первого журнального процесса Современника на новом суде был издан, по настоянию того же П. А. Валуева, 12 декабря 1866 г. закон, передавший дела печати из окружных судов в судебные палаты, в качестве первой инстанции.
Законом 13 июня 1867 г. печатание отчетов о заседаниях сословных и общественных собраний поставлено в зависимость от разрешения губернского начальства (см. гл. IV, § 4).
Законом 7 июня 1872 г. установлены более строгие правила для заарестования и преследования книг помимо суда.
Законом 12 июля 1873 г. предоставлено министру внутренних дел воспрещать временно без определения, однако, срока (вследствие этого есть воспрещения, длящиеся до 10–12 лет) оглашение и обсуждение в печати какого-либо вопроса государственной важности и за нарушение этого распоряжения приостанавливать издание на три месяца.
Временными правилами 5 апреля 1879 г. предоставлено было генерал-губернаторам право приостанавливать или прекращать за вредное направление издания журналов и газет, а положением 4 сентября 1881 г. предоставлено право приостанавливать их издания главноначальствующему в местностях, объявленных в положении чрезвычайной охраны.
Высочайше утвержденным 27 августа 1882 г. положением Комитета министров временно узаконены следующие новые репрессивные меры: газеты, возобновившие издания после третьего предостережения, предоставляются в цензуру накануне выхода номера, причем цензору предоставляется в случаях усматриваемого им значительного вреда (этого донельзя тяжелого режима не могла выдержать до сих пор ни одна газета) приостанавливать выход в свет без возбуждения уголовного преследования. Повременные издания обязываются сообщать по требованию министра внутренних дел имена авторов анонимных статей. Совершенное прекращение издания повременных изданий, с воспрещением редакторам и издателям принимать эти звания впоследствии, предоставлено особому совещанию, в состав которого входят министры внутренних дел, народного просвещения и юстиции и обер-прокурор святейшего синода.
Этот краткий перечень достаточно говорит о направлении, усвоенном нашим законодательством относительно печати.
Едва ли не в таком неблагоприятном для свободы печати направлении кроется одна из главных причин неудовлетворительного действия реформ 60-х гг. Без свободы слова новые свободные учреждения неизбежно обречены были на захирение, так как гласность для них, по верному замечанию Каткова, то же, что воздух для организма.
Глава седьмая
Первые шаги бесцензурной печати
(справка к 30-летию)
I
Тридцать лет тому назад имело место довольно крупное в истории нашей общественной жизни событие: 4 сентября 1865 г. впервые за все время существования русской печати вышли в свет, в силу закона 6 апреля 1865 г., произведения печатного слова без предварительного цензурного просмотра и одобрения.
Освобождению печати от предварительной цензуры предшествовало устройство того учреждения, в котором должно было сосредоточиться общее руководство, надзор и карательная деятельность относительно произведений словесности – Главного управления по делам печати. Оно было открыто 1 сентября министром внутренних дел П. А. Валуевым в присутствии председателя комиссии, выработавшей закон 6 апреля, кн. Д. А. Оболенского. В состав главного управления вошли: в качестве председателя, начальник его, бывший председатель московского цензурного комитета, сенатор М. П. Щербинин; на правах членов: бывший председатель С.-Петербургского цензурного комитета, служивший в III отделении, Турунов, члены бывшего Совета по делам книгопечатания Гончаров и Варадинов, заведывавший делами означенного совета, Фукс, состоявший по военному ведомству Толстой, правителем канцелярии был назначен П. А. (впоследствии граф) Капнист. После молебствия, совершенного в помещении Главного управления, министр произнес речь, в которой указал на важную роль, выпадающую на долю нового учреждения.
3 сентября в официальном органе Министерства внутренних дел, в Северной Почте, появилась передовая статья, разъяснявшая значение нового режима русской печати. «Открытие главного управления может, – гласит статья, – составить новую эру для русской литературы. Законодательство, – продолжал официальный Валуевский орган, – исполнило свою задачу: печати даны возможные (?) облегчения и льготы. Администрации предстоит блюсти, чтобы пользование ими оставалось в пределах нового закона, который не ставит слишком много преград для честного пользования свободою выражаться в печати». Обращаясь к литературным деятелям, Северная Почта замечала, что они сами (?) должны озаботиться о своем будущем, о том, чтобы для них действительно настала новая эра.
Обстоятельства, при которых литература вступает в новый период, были, по мнению официального органа, благоприятны. Свобода, которою печать пользовалась на деле в течение последних десяти лет, могла служить полезною школою для литературных деятелей. Печать должна иметь в виду условия, соблюдение которых необходимо и для пользы печати, и в интересах общества, и без которых немыслимо достоинство писателя, изъявляющего притязание на пользование свободою слова. «Свобода, – писала названная газета, – обязывает', право неразрывно с обязанностью; самостоятельность призывает к самообладанию». Указав затем, что правительство в последние 10 лет охотно (?) выслушивало многие заявления в печати и пользовалось ими в интересах общества, Северная Почта выражала уверенность, что готовность эта и впредь не уменьшится. Она только приглашала печать взвешивать практические средства выполнения того, что она предлагает.
II
Из петербургских изданий первыми воспользовались новым режимом свободы или, как вернее назвал его проф. Фойницкий, «временнообязанным» состоянием полусвободы, С.-Петербургские Ведомости и Голос. В номерах, вышедших 4 сентября 1865 г., и та и другая газета, разумеется, занимаются обсуждением новых условий деятельности печати.
Старейшая из русских газет С.-Петербургские Ведомости в небольшой передовой статье встречает довольно сдержанно наступившую «новую эру». «Сегодня мы получили, – заявлял редактор В. Ф. Корш, – право на издание газеты без цензуры. Крепостная зависимость наша от цензуры, от личной воли и личного усмотрения постороннего лица кончилась (?); признанные совершеннолетними, мы будем зависеть с настоящего дня от нашей собственной (sic) воли, от нашего собственного усмотрения в тех пределах (газета с прискорбием вскоре должна была убедиться, как неясны были эти пределы), какие представляет закон для публичной деятельности. Ныне отошла от нас попечительная опека, и мы очутились, как люди свободные, лицом к лицу с законом (?), ничем, кроме собственного благоразумия, незащищенные от его грозы и кары».
Переходя засим к вопросу о будущности русской печати, академическая газета выражала надежду, что «строгий закон» будет смягчен благодаря «просвещенному взгляду» исполнителей. «Нигде так не будет чувствоваться, – писали 77. В., – надобности в благосклонном толковании, как при переходе от предупредительной цензуры к карательной. Открывается обширное поле для ошибок, недоразумений (первою жертвою такого недоразумения, как увидим ниже, сделалась академическая газета, которой дано было прежде всех первое предостережение), для невольных промахов, с одной стороны, для излишней осторожности— с другой. Только опыт покажет путь, на котором русская литература может безопасно пользоваться предоставленною свободою». Вступая не без тревоги перед неизвестным будущим в новые условия деятельности, газета Корша видела залог лучшей будущности в доверии общества к печати и в союзе всех честных деятелей печати.
Голос посвятил закону 6 апреля большую передовую статью. «Сегодня в первый раз от самого начала нашей журнальной деятельности, – писал старейший из русских публицистов А. К. Краевский, – обращаемся мы к читателям с речью, не просмотренною предварительно цензором. Нам нечего скрывать чувства радости, с которым мы начинаем вести такую речь; радость наша не выразится шумно именно потому, что эта радость искренняя, глубокая. Мы приступаем к более свободной деятельности не с детским восторгом, какой ощущает школьник, выходя из училища с намерением забыть уроки, разорвать связь с прошедшим. Мы ничего не забываем, ничего разрывать не хотим (sic), мы не можем даже сказать, что для нашей прессы настает новая эра, эра возрождения. Нет, нам не следует ни забывать, ни разрывать. Наша пресса в последнее полустолетие оказала услуги, которыми по справедливости она может гордиться. Она по мере возможности высказывала стремления общества: чем стеснительнее бывала иногда доступная ей форма выражения, чем ограниченнее бывало поле ее действия, тем больше ее заслуги. Многие из горячих, благородных деятелей ее не дождались настоящего дня, того дня, когда слову серьезного, благоразумного (?) писателя дается более простора».
Указывая на то, что в России, в отличие от других стран, свобода печати явилась по инициативе правительства, а не была результатом революционных действий, Голос советовал не упускать в будущем из виду эту особенность русской печати. Деятелям же печати он рекомендовал иметь в виду служение обществу. Как бы предугадывая некоторые последующие прискорбные явления из истории нашей печати, Голос называл презренными тех деятелей, которые воспользуются реформою «для балаганного представления» и превратят печать «в орудие личных целей». Более же всего негодовала газета Краевского на тех публицистов, которые воспользуются новым правом, чтобы инквизиторски преследовать новое слово, производить дознание, почему что сказано и почему чего-либо не сказано, словом, учредить инквизицию слова [725]См. Голос, 1865. № 244.
. В заключение Голос выражал пожелание, чтобы правительство расширяло постепенно пределы свободной печати и не увлекалось «подозрительностью, если бы даже в печати стали появляться неблагонамеренные доказчики».
К сожалению, такие «доказчики», как известно, явились, особенно в печати 8о-х гг., которая, к стыду русской прессы, открыто нарушила основной завет русской печати, так прекрасно изложенный в следующих чудных строках князя П. Вяземского: «Немного таких истин несомнительных, немного таких правил непреложных, коих святость должна пребыть несомненною и тогда, когда противоречат им последствия частные и независимые от воли людей. Но, посвятив себя на служение одной из сих истин, должно пребыть ей верным без изъятия, применяя к себе рыцарское восклицание французских роялистов Vive le roi quand тёше! Польза просвещения есть одна из малого числа сих исключительных истин. Почитая его единым прочным основанием благосостояния общего и частного, совестью правительств и частных лиц, простительно ли, например, пугаться малодушно некоторых прискорбных явлений, приписываемых просвещению, или, положим, и влекущихся за ним по неисповедимым законам Провидения, которое отказало в совершенстве всему, что ни есть на земле? Писатель, который по званию своему обязан быть проповедником просвещения, а вместо того бывает доносчиком на него, – говорит князь, – подобен врачу, который, призван будучи к больному, пугает его неверностью своей науки и раскрывает перед ним гибельные ошибки врачевания. Пусть каждый остается в духе своего звания. Довольно и без писателей найдется людей, которые готовы остерегать от властолюбивых посяганий разума и даже клеветать на него при удобном случае».
Не правда ли, как странно звучат эти достойные слова в наше безыдейное ретроградное время господства литературного доноса, когда с легкой руки М. Н. Каткова, кн. Мещерского и Ко on a change tout cela…
В Москве стали выходить без предварительной цензуры: Московские Ведомости, Современная Летопись и Русский Вестник М. Н. Каткова, День И. С. Аксакова.
Московские Ведомости вышли 4 сентября с небольшой передовой статьей, которая начиналась так: «Первым словом освобожденной печати да будет слово хвалы и благодарности Монарху, полагающему свое счастье в том, чтобы видеть русский народ „охраненным в своем развитии твердыми законами и ненарушимым правосудием“. Отныне печать наша находится на твердой (?) почве закона (ниже увидим, как скоро должна была исчезнуть эта оптимистическая иллюзия, навеянная первым порывом радостного настроения) и не подлежит произволу,, который и при самых лучших условиях никогда не может заменить то, что называется законностью, то, что называется справедливостью и в чем состоит истинный смысл того, что называется свободою». Разъясняя далее значение нового юридического положения печати, Московские Ведомости с ударением указывали, что «свобода печати не есть интерес тесного крута литераторов и издателей, а великий интерес целой страны; это – политическое право, даруемое целому народу». «В наши государственные и общественные дела, – писал московский публицист, – вносится начало публичности, и каждому предоставлено законное участие в делах общего интереса. Общественное мнение впервые возводится на степень законной силы и празднует теперь свое политическое совершеннолетие: о чем за несколько лет перед сим можно было мечтать, то становится теперь живою действительностью».
Ставя высоко значение нового закона, университетская газета не скрывала однако от себя, что то или другое положение печати всецело будет зависеть от исполнения закона. «Общие основания закона, – писали Московские Ведомости, – очень (?) широки (как мы видели выше, официальный орган довольствовался только констатированием, что новый закон ставит «не слишком много преград»). Но закон есть только начало, остается желать, чтобы исполнение соответствовало благим намерениям закона. Все будет зависеть от обстоятельств, среди которых закон будет действовать. При благоприятных условиях свобода окажет свое благотворное действие; она облагородит и возвысит нашу общественную среду и сообщит нашей печати более достойный характер и полезное значение».
III
Самое горячее и обстоятельное разъяснение смысла нового законодательства о печати мы находим в газете И. С. Аксаков а День. Как известно, свобода печати входила как один из основных догматов в политическое учение славянофилов. Еще до издания закона 6 апреля День в целом ряде статей трактовал о разных сторонах вопроса о свободе печати. Считая пользу свободы печати и вред цензуры за аксиомы, признаваемые всеми разумными (курсив в подлиннике) людьми, газета старалась опровергнуть предубеждение, которое существовало против нее в официальных кругах. Покойный Аксаков полагал, что свобода слова есть прирожденное право человека, и смотрел на вопрос о свободе печати, как на самый важный для России после освобождения крестьян. «Мера простора, предоставленного мысли и выражению ее в слове, – писал Аксаков, – будет служить в то же время мерою нашего общественного развития; простор слова нужнее всех реформ после освобождения 20 миллионов русских крестьян, нужнее и земских и других учреждений, ибо в нем, в этом просторе, заключается условие жизненности для всех этих учреждений, и без него они едва ли взойдут».
В первом нумере Дня, вышедшем без цензуры, И. С. Аксаков в живой и прочувственной передовой статье обрисовал значение и последствия произведенной реформы, высказал вкратце свою profassion de foi и накипевшее под действием мучительной, придирчивой цензуры раздражение, всю мучительность которой может понять только тот, кто ее испытал. «Наконец-то!.. – так начинает свою статью вздохнувший в первый раз свободно бедный Аксаков. – Сегодняшний № выходит без предварительной цензуры. Сегодня, принимаясь за передовую статью, мы знаем, что прочтем ее в печати в том самом виде, в каком мы ее напишем; сегодня мы не обязаны сообразоваться со вкусом, доблестью и миросозерцанием «господ, команду на заставах и шлагабаумах имеющих (как писалось на старинных паспортах). Сегодня кошмар в образе цензора не станет мешать нашей работе, спирать дух, давить ум и задерживать перо, и мы получим неслыханное и невиданное право: не лгать, не кривить словом, говорить не фистулой, а своим собственным природным голосом».
«Не благоразумнее, не тактичнее ли было бы, однако, – говорится дальше, – вступить в пользование новыми правами горделиво и важно не поминая старого? Но такое поведение грешило бы против искренности: русскому печатному слову стыдно было бы не радоваться своему освобождению, хотя бы еще далеко не полному, из долгого, долгого тягостного плена.
Но не было бы, однако, делом великодушия пощадить от упреков прежний порядок и предать забвению старое? Мы не будем великодушны, – говорит Аксаков – мы считаем такое великодушие неуместным. Мы поминаем лихом, мы не можем, мы не должны не помянуть лихом того страшного стеснения, которому так долго подвергалась русская печать. К тому же это старое еще вовсе не есть что-либо окончательно отжившее и схороненное; напротив, оно живет, обнаруживает и обнаружит еще не раз живучесть своего принципа, хотя и под другими формами».
Останавливаясь на прежних цензурных порядках, День ставит им в вину то, что они внесли кривду в область печатного слова. «Мало было кривды, – пишет Аксаков, – во всем строе нашего общественного развития; мы добились того, что самое слово искривилось: автор думал не о том, чтобы как можно яснее выразить свою мысль, а только о том, чтобы протащить свою мысль контрабандою сквозь цензурную стражу: отсюда условный язык – чтение между строк. Нравственные пытки, – продолжает Аксаков, – которым при предварительной цензуре (см. гл. VI) подвергался писатель, могут быть сравнены разве только с пыткою художника кисти, когда непрошенный ценитель мазнет толстым пальцем по его свежему рисунку. Писатель зависел, – продолжает он, – не от твердо установленных правил, а от чужого ума и чужого вкуса. Слово из-под цензорских рук выходило взъерошенное, искалеченное и приветствовалось публикою, как триумф победы, вкушалось с жадностью, как запрещенный плод».
Чтобы устранить весь тот вред, который проник в общество, благодаря этому стеснению, нужен теперь уже, говорит День, «не мерцающий, не мигающий, а прочный свет свободы, нужно, чтобы даруемая свобода печати стала действительною правдою, а не подобием».
Развивая свою мысль, Аксаков продолжает: «Подобие правды! Неужели нам еще не надоело подобие? Всмотритесь пристальнее кругом себя, что вы увидите? Толпу призраков, теней, или, вернее сказать, подобий; вы окружены подобием всего живого, действительного, реального, но только подобием, а вовсе не самым этим живым, действительным, реальным. Все у нас существует будто бы; ничто не кажется серьезным, настоящим, а имеет вид чего-то временного, поддельного, показного, и все это от самых мелких явлений до крупных. У нас будто бы есть и законы и даже пятнадцать томов Свода Законов, обнимающих все отрасли управления государственной и общественной жизни, а между тем половина этих управлений в действительности вовсе не существует, а законы не уважаются. У нас есть очень либеральные учреждения, такие либеральные, что либеральнее их нет в целой Европе; но и это все будто бы, все эти либеральные права не вносят в общественную жизнь и просто даже в душу отдельных людей никакой животворной свободы, – все исполняется по наружности, все либеральничает по форме и данному образцу, а плоды порождает, как изведано опытом, самые непригодные! Мы чуть не восторженно приветствовали отмену телесных наказаний; но однако же лишены права сказать, что телесного наказания в России не существует: его будто бы нет, и действительно нет по суду, но оно есть, да и в каком еще широком размере, налагаемое по усмотрению полицейской власти! Правительство истощается в благородных усилиях, желая создать какую-нибудь живую деятельную силу в обществе, но и тут успевает создать только – видимость… Подобие правосудия, подобие муниципалитетов (на самом деле признающих свои муниципальные права за повинность, от которой муниципалы спешат уклоняться), подобие самоуправления (пример городских дум в столицах, не смеющих израсходовать двух рублей с полтиной без разрешения начальства), подобие просвещения, подобие науки, подобие классического образования, подобие университетов, подобие либерализма, прогресса, независимости церкви, порядка, общественной силы, общественных действительных интересов, общественного мнения, подобие самостоятельности у публицистов, подобие правды в отчетах, подобие жизни»…
День высказывает надежду, что отныне печать будет поставлена в возможность говорить правду, а не подобие правды. «Этот недостаток правдивости в русском обществе, – говорит он, – эта непривычка высказывать свою мысль со всею откровенностью, во всей ее полноте, без унизительных для нее двусмысленностей, оговорок и иносказаний, затрудняет не только развитие нашей общественности, но и ход государственных отправлений».
Отечественные Записки в своем первом нумере, вышедшем без цензуры, в статье, озаглавленной: «Без цензуры», так определяли значение закона 6 апреля. Указывая вместе с другими изданиями, что все будет зависеть от способа применения нового закона, журнал замечает: «Достоверно однако, что даже самое неблагоприятное применение нового закона все-таки должно быть неизмеримо (??) лучше самого идеального состояния печати под цензурною властью; если и можно сказать, что в новых правилах дано месту произволу, то этот произвол поставлен в необходимость обнаруживаться явно, должен при всяком проявлении своем возбуждать общественное внимание, и уже по одному этому можно надеяться, что он не будет таким неприятным, каков был тайный и безапелляционный произвол цензора».
IV
Ближайшая практика министра внутр. дел П. А. Валуева по применению правил об отмене предварительной цензуры и замене ее карательною показала, как правы были те государственные люди и публицисты, которые утверждали, что неопределенная постановка в законе вопроса о предостережениях может дать повод к весьма печальным недоразумениям. Безмятежное существование бесцензурной печати продолжалось недолго. Не прошло и двух недель со дня введения нового закона, как 18 сентября последовало первое из первых предостережений.
Оно дано было С.-Петербургским Ведомостям. Обстоятельства, при которых оно состоялось, наглядно показывают, какие неудобства сопряжены с системою предостережений. В означенной газете появилась полемическая (против Северной Почты) статья, в которой высказано было мнение, что осуществление предположенного, по газетным известиям, проекта о залоге части государственных имуществ и о втором выпуске 5 % банковых билетов невозможно без выкупа первого выпуска, который обеспечен государственными имуществами. 18 сентября в Северной Почте появилось первое предостережение, данное именно за эту статью С.-Петербургским Ведом., в лице их редактора В. Ф. Корша. С внешней стороны предостережение отличалось большою обстоятельностью. Указан был не только № газеты и статья, вызвавшая административную кару, но и места в статье с точным обозначением строк. Предостережение было мотивировано тремя соображениями. Прежде всего ставилось в вину газете, что она высказала суждение, несогласное с интересом государственного кредита, по поводу меры, не объявленной в установленном порядке. Затем выставлялось, что газета оспаривала принадлежащее правительству право на залог государственных имуществ и, наконец, указывалось, что газета неправильно приписывала государственным имуществам характер специального обеспечения 5 % банковых билетов и тем возбуждала сомнение, могущее иметь влияние на доверие, которым пользуются билеты.
Первый блин вышел комом: предостережение встречено было общим недоумением и неудовольствием. Выражением этих чувств служила статья, напечатанная в № 288 Московских Ведомостей. Газета прежде всего удивляется первому юридическому мотиву предостережения. Если закон 6 апреля разрешал обсуждение опубликованных законов, то тем более он разрешал критику только еще предположенных мероприятий. Переходя затем к содержанию статьи, Московские Ведомости находят, что статья, вызвавшая административное взыскание, ничего злонамеренного по цели не заключает; по тону она также вполне спокойна и прилична. Стало быть, заключает московская газета, кара вызвана сущностью суждения. Считая со своей стороны мнение, высказанное петербургскою газетою, неосновательным, Московские Ведомости удивляются, что предостережение дано за «ошибочное» суждение. «Неужели государственный кредит есть вещь до такой степени колеблющаяся, – ядовито замечали Московские Ведомости, – что под влиянием неосновательного, ошибочного, даже вопиюще-нелепого суждения той или другой независимой газеты он подвергается колебанию? От свойства суждения газеты зависит ее собственный, а не государственный кредит».
После небольшой передышки предостережения посыпались от П. А. Валуева с новою силою, в которой явственно слышалась нота личного раздражения [736]Под 5-м октября 1866 г. академик Никитенко заносит в свой Дневник: «Валуевская администрация, кажется, видит в печати личного врага и далее, под 5-м ноября: «совершилось то, чего боялись люди мыслящие, наступает время поворота назад, время реакции». (Русск. Стар., 1891. № 9. С.575, 581) (которой по счету? Никитенко в первый раз о реакции упоминает уже в апреле 1858 г. Никит., II, 94).
. Не прошло и года со времени введения нового закона, как под предостережениями очутились журналы и газеты самых различных, часто противоположных направлений.
Предостережения, мотивированные самыми разнообразными соображениями (из коих далеко не все приводились официально), были даны: радикальным—Современнику и Русскому Слову, умеренно-либеральным С.-Петербургским Ведомостям и Голосу, крепостнической Вести, славянофильскому Дню и Москве; даже столп и привилегированный спасатель отечества—Московские Ведомости не были пощажены.
Предостережение Современнику ставило ему в вину косвенное и прямое порицание начал брачного союза, а также возбуждение вражды к высшему сословию.
Второе предостережение Русскому Слову дано было за статью Писарева об учении Конта. Умереннейший из умеренных акад. Никитенко, относившийся крайне враждебно к этому журналу, не мог удержаться в своем Дневнике от следующего протеста по поводу этого предостережения: «Это уже придирка. Мы, значит, поворачиваем назад к архицензурному времени. Одно из двух: или надо при расширении свободы допустить разные воззрения и толки о таких предметах, о которых прежде толковалось не иначе как официально, и предоставить другим воззрениям опровергать первые, или остаться при прежнем стеснении печати». Возвращаясь к этому предостережению еще раз, Никитенко прибавляет: «Во втором предостережении Русскому Слову приведена причина: косвенное намерение дать приложение коммунизму. Это одно слово: косвенное, в состоянии привести в отчаяние всякого пишущего, ибо чего нельзя представить в виде косвенного нападения на Бога, царя и т. д.».
Отметив факт систематического преследования С.-Петерб. Вед. этой порядочной, но крайне осторожной газеты, приостановленной в сентябре 1867 г., Никитенко замечает: «Итак, Валуев, не одолев медведя в лесу (Каткова), набросился на бедного беззащитного зайца и немилосердно травит его с Щербиным и Фуксом (начальник и правитель дел главн. управл. по делам печати)».
Голосу давалось предостережение и за непочтительный отзыв о туркестанской администрации и за неуважительный отзыв о Наполеоне, и об остзейских баронах. «Я прочел, – пишет академ. Никитенко, – № 109 и 114 Голоса за 1866 г., на которые ссылается предостережение, но решительно не понимаю законности последнего. Оно понадобилось разве для того, чтобы показать публике, что министерство преследует не одни Моск. Вед., а на всех равно распространяет свои дары, – но ведь при таких предостережениях делается невозможным издавать газеты. Как предвидеть, за что она может подвергнуться предостережению?».
Указав на предостережение, данное Вести по поводу мысли об общем земском сборе, акад. Никитенко присовокупляет: «Но ведь об этом было говорено и печатано уже не раз во время земских собраний в Петербурге. Вообще, министерство очень щедро на предостережения. Им, кажется, овладела мысль уничтожить те приобретения последних десяти лет, из которых многие гарантированы верховною властью. Разумеется, все это имеет вид пресечения злоупотребления в печати; но то, что министру внутренних дел кажется злоупотреблением, составляет только последствие совершившегося факта и настоятельную потребность общества, допущенную самим правительством. Такой образ действий производит только неудовольствие и стеснение нашей бедной мысли и образованности».
Москве в течение одного года дано было шесть предостережений. И. С. Аксаков с редким мужеством и достоинством отпарировал нападения и в первом же номере вслед за предостережением подвергал предостережение подробнейшей и серьезнейшей критике. По поводу одной статьи (Москва, № 45 за 1867 г.) Никитенко пишет: «Презрительнее о цензуре отозваться нельзя».
Нужно отдать вообще справедливость печати того времени, что она, не исключая и Моск. Ведом., не гордилась ролью доносчика и забывала партийные раздоры в деле защиты общих интересов литературы. Мы приводили выше пример Моск. Ведом., выступивших на защиту С.-Петерб. Ведом, по поводу постигшего их первого предостережения. Те же Моск. Вед. в № 239 за 1867 г. горячо заступились за враждебный им Голос по поводу данного ему предостережения. «Моск. Ведом., – писал в Дневнике своем Никитенко, – сильно допекают Валуева за распоряжения по делам печати».
Первое предостережение, данное Моск. Ведом, от 1 апреля 1866 г. вызвало большую сенсацию. Газета в то время пользовалась таким авторитетом, что приверженцы ее, по словам Никитенко, распускали слух, что правительство не осмелится поступить с Моск. Ведом., как с другими, и были уверены, что если это случится, в Москве произойдет нечто вроде бунта (sic). Противники же их, напротив, находили, что пора вылить ведро холодной воды на головы опьяневших издателей. К такому взгляду, кажется, склонялся и сам Никитенко относительно первого предостережения, для которого, как он пишет, «предлогом» был взят № 61 Моск. Ведом [746]Р усск. Стар. , 1891. № VIII. С. 294.
. Относительно второго предостережения Моск. Ведом. Никитенко замечает: «Моск. Ведом, возбуждают неприязнь и недоверие к правительственным лицам. Это настоящая конституционная оппозиция. Конечно, наши государственные люди не отличаются ни способностями, ни характерами, но обвинять их чуть ли не в измене, как-то делают (обычная манера Каткова) Моск. Ведом., это уж чересчур крепко и значит взывать к анархии. Кем же заменить их?». Впоследствии, когда решена была приостановка Моск. Ведом., которая, однако, вскоре была взята назад, Никитенко оплакивал закрытие Моск. Ведом., как доказательство победы бюрократии над «общественным» умом и сочувствием.
В первые два года существования бесцензурной печати дано было 24 предостережения. С.-Петербургские Ведомости, Голос, Москва, Московские Ведомости приостановлены были после третьих предостережений. Прекращены были, ко всеобщему неудовольствию, Современник, Русское Слово [750]«Я не помню давно, – пишет в своем Дневнике акад. Никитенко, явно враждебный этим журналам– («около Русск. Слова, – писал он, – группируются отчаянные радикалы, нигилисты, отвергающие все (?) законы нравственные, эстетические и религиозные и пр.» – см. Русск. Стар., 1891. № 7. С. 130), – чтобы какая-либо мера производила такое единодушное и всеобщее недовольство, как запрещение двух журналов – Современника и Русского Слова', последнее, впрочем, потому, что сделано вне правил» (Русск. Стар., 1891. № IX. С.556).
, Москва и сами Московские Ведомости висели на волоске.
Беспрестанные и совершенно неожиданные предостережения, сыпавшиеся на печать, создали для нее невыносимое положение и вызвали толки о предстоящей отмене их. По поводу третьего (а в общей сложности – шестого за один 1867 г.) предостережения, данного в 1867 г. Москве, возникла между Северною Почтою и Современными Известиями полемика вообще о целесообразности системы предостережений. Издатель этой газеты Н. П. Гиляров-Платонов привел мнение меньшинства комиссии, которая составляла проект закона 6 апреля, и в состав которой он сам входил, мнение, признававшее, что система предостережений неудобна, так как она основывается исключительно на личных соображениях. Северная Почта в свою очередь опубликовала мнение большинства комиссии, которое, не оспаривая, что «основанием административного взыскания служит произвол, что он противен понятию законности и формальной легальности», признавало пока (до устройства судебной части) нужным сохранить предостережение в виде чрезвычайной меры. В полемике принял участие также и выходивший вместо Москвы Москвич, который, указывая на то, что с открытием в 1866 г. новых судов главное соображение, в силу которого был издан временный закон 6 апреля 1865 года, потеряло значение, полагал, что следовало бы отменить предостережения. – Вопрос о предостережениях был поднят потом в 1880 году в комиссии, состоявшей под председательством графа Лорис-Меликова, но, как известно, никаких практических результатов не получилось.
Рядом с административными взысканиями шли в 65–66 гг. судебные преследования газет и журналов. Чтобы дать понятие о крайностях, в которые впадала в этом отношении полиция мысли, достаточно указать на обвинение, воздвигнутое валуевскою цензурою в 1866 г. против редактора Голоса А. А. Краевского. В Голосе появилась статья, в которой нападали на администрацию за преследования раскольников вопреки Высочайшей воле (выраженной в речи, обращенной к раскольникам в 1863 г.). – Цензура подвела эту статью под статью Улож., предусматривающую восстание против правительства и незаконное объявление Высочайшей воли лицом, на то неуполномоченным, и требовала ни более ни менее, как ссылки Краевского в каторжные работы! Нечего и говорить, что суд не мог согласиться с такою ни с чем несообразною квалификациею и приговорил Краевского к кратковременному аресту Отсюда первые поводы для столкновения с новым судом заносчивого Валуева, не выносившего противоречий и вследствие этого сделавшегося непримиримым врагом нового суда, который не хотел и не имел права ломать законы в угоду администрации.
Резюмируя свои наблюдения, Никитенко пишет уже 5 ноября 1866 г.: «Совершилось, чего боялись люди мыслящие: наступает время поворота назад, время реакции. – Затем он так характеризует отношение к печати двуличного Валуева, заявлявшего о себе, что у печати нет более ревностного защитника, чем он. – Управление по делам печати идет совершенно ложным путем. Оно усвоило себе только один элемент силы – элемент полицейский, забыв вовсе, что в кругу, в котором оно действует, есть еще очень важный элемент силы – элемент нравственный. Кажется, оно решилось совсем и ни в каком случае не признавать значения силы мыслительной и силы нравственной… Самое грубое ослепление, недостойное не только государственного человека, но даже обыкновенного чиновника, думать, что в наше время можно управлять посредством одних полицейских мер, циркуляров, запрещений и тому подобного. Управление, – продолжает он, – решилось действовать совершенно наперекор величайшего из властителей земных—духа времени, который неотразимо требует свободы мысли и слова. Это уступка, которую ему необходимо сделать, если не хочешь допустить опять самого гибельного своеволия и злоупотреблений мысли и слова впоследствии, когда все-таки придется снова ослабить натянутые вожжи. Валуев – человек не без ума, но с ног до головы бюрократ, который понимает государственные дела не иначе, как канцелярские отношения и рапорты, хотя и говорил иногда пышно и кудряво. Валуев сделал то, чего само общество, может быть, и не сделало бы: он приведет его к полнейшей вере, что ничему верить нельзя… Теперь Валуев думает, что он принял важную меру, переменив Щербинина на Похвиснева, т. е. заменив чиновника одряхлевшего чиновником помоложе»…
«Когда раз допустили известную меру свободы мысли и слова, то возвращаться назад уже нельзя. Надо допустить и признать эту свободу, как новый элемент, подобно тому как признают и допускают необходимость разных изменений – общественных и административных. На некоторые злоупотребления печатного слова надо уже смотреть как на необходимое зло. Злоупотреблений этих не желают оставлять без взыскания – хорошо! Но что считать за злоупотребления? В этом должно непременно умерить до последней крайности свою щекотливость и притязательность. Вообще, не должно показывать, что в печатном слове видят своего личного врага, как то делает нынешнее управление по делам печати. Вообще, на это дело нельзя смотреть полицейскими глазами».
Таким образом, ближайшая практика (о более отдаленной нечего и говорить!) показала, что при известном настроении администрации «льготное» положение эмансипированной печати и особенно периодической может наделе оказаться столь тягостным, что оно ничем не будет уступать самым тяжелым дореформенным временам.