Нетерпеливые

Джебар Ассия

В предлагаемый советскому читателю сборник включены романы «Жажда», «Нетерпеливые», «Любовь и фантазия», принадлежащие перу крупнейшего алжирского прозаика Ассии Джебар, одной из первых женщин-писательниц Северной Африки, автора прозаических, драматургических и публицистических произведений.

Романы Ассии Джебар объединены одной темой — положение женщины в мусульманском обществе, — которая для большинства писателей — арабов традиционно считалась «закрытой».

 

Часть первая

 

Глава I

— Что ты слышала?

— Я? Ничего.

Не обернувшись в ее сторону, я небрежной походкой направилась в глубь комнаты. Не спеша улеглась в постель. Закрыла глаза.

В другом конце комнаты Лелла сделала несколько шагов. Я чувствовала ее нерешительность. Она молчала. Я ждала, когда она подаст голос, который так нравился мне, — низкий, растягивающий слова, как бы обволакивающий их мимолетным благородством. В ее устах арабская речь обретала первозданное величие.

Я открыла глаза; она стояла у моей кровати.

— Я сказала Тамани, чтоб и ноги ее тут не было. Ты знаешь, что я о ней думаю, чего она стоит…

Я не ответила. Притворно смежила веки и наблюдала за ней сквозь ресницы: она боялась. Лелла Малика, гордая, безупречная Лелла, боялась меня, своей падчерицы! Я отметила ее чересчур внимательный взгляд, потом с улыбкой отозвалась, чтобы ее подбодрить:

— Ты права, она пакостит все, к чему ни притронется. Но она не прекратит ходить вниз, к старухам…

— Да… — как бы мирясь с неизбежным, вздохнула она. Потом отвернулась и, успокоенная, вышла из комнаты.

Я снова закрыла глаза. Пусть на меня снизойдет сон! Пусть он укроет мое тело, которое только и жаждет мягких диванов в глубине заброшенных, забытых летней жарой спален.

Отныне, сколько бы я ни зажмуривалась, ни спала днями напролет, умирая ночью, мне не забыть этого шепота в глубине темной комнаты. Он уже преследовал меня.

Мне вовсе не было любопытно слушать дальше. Напротив, я злилась на себя, что не заткнула уши, прежде чем стало поздно. Я остановилась на пороге, держа руку на шторе, но не отдергивая ее… и голос Тамани угрожающе шипел: Пока ты будешь оставаться здесь, в этом доме, я ничего не скажу. Не забывай этого… Иначе я заговорю…

Я ждала продолжения… ответа Леллы, который развеял бы этот кошмар. Его не было долго, так долго…

Я не выйду из этого дома. Я привыкла держать слово. Но, повторяю, я не хочу больше видеть тебя здесь…

Я собиралась отдернуть штору, когда прямо передо мной, на свету, возникла Тамани. Ее лицо озорной ведьмы приблизилось к моему, коснулось моей щеки. Потом она с усмешкой запрокинула голову. Я уклонилась от ее взгляда. Вошла.

— Что ты слышала?

— Я? Ничего.

Ничего. С открытыми во тьму глазами я повторила это тяжелое слово.

* * *

Я бежала по дороге, прямо перед собой слышала, как бьется мое сердце; его стук накладывался на стук моих шагов. Теперь было уже и не разобрать, который из двух отмеряет мое смятение. И я продолжала бежать бесцельно, наугад. Под конец стало даже приятно. Я остановилась.

Мимо, совсем рядом, проносились машины. Одна из них притормозила. Ко мне повернулось мужское лицо; улыбка на нем неестественно долго задержалась, и смотреть на это было смешно. Водитель выпрямился, пожал плечами, и машина исчезла. За ней проследовали другие, наполненные шумом и смехом, которые тянулись за ними какое-то время в этой послеполуденной июльской неподвижности. Казалось, они попали сюда из другого мира.

Я зашагала вновь. Было жарко, и я свернула на тропинку, нырявшую под сень деревьев. Город был еще недалеко. На одном из поворотов Алжир раскинулся передо мной словно в сладкой истоме, и я долго созерцала его. Даже солнце, казалось, щадило его, окружая ореолом. Завороженная зрелищем, я опустилась на скошенную траву. Оглядевшись вокруг, откинулась на спину. Вздохнула. В прохладных объятиях земли я погрузилась в дрему, полуприкрыв глаза, наполненные необъятным, как брюхо животного, небом.

* * *

Что побудило меня отправиться в тот день на торжество? На этом настаивала Лелла. Она подошла ко мне, и голос ее сделался слаще меда:

— Ты уже взрослая девушка, Далила. Тебе надо ходить на свадьбы. Не будь такой дикаркой.

Дикаркой! Возражать не хотелось; очень уж непривычен был для меня этот ласковый голос, просительные интонации. Я вдруг почувствовала себя счастливой. Напевая, я облачилась в новое платье, потом распустила волосы. Передо мной остановилась Лелла; с внезапной робостью я готовилась услышать комплимент, который восприняла бы с неудовольствием. Я ждала, но она ничего не сказала, и мы пошли.

Еще не придя на место, я пожалела о том, что согласилась: страшили бесчисленные женщины, которые будут пялиться на меня пустыми глазами. Вскоре я погрузилась в бурлящий водоворот лиц, тел, бесстыдно выставленных напоказ грудей под тяжестью драгоценностей.

Мне хотелось бы остаться подле Леллы. Но ею уже завладели другие. Она сделала мне знак присоединиться к девушкам, по обычаю обособленной кучкой собравшимся в уголке. Я направилась к ним, решив терпеть уже до конца празднества.

Посреди двора, перед хором старух, одна из которых, слепая, пела, тряся головою, одна за одной проплывали в танце молодые женщины. Я отдалась сладкой истоме одиночества… Внезапно передо мной возникла хозяйка дома. Она с улыбкой предложила мне встать. Я помотала головой, не заботясь о том, что мой отказ выглядит невежливо: я никогда не танцевала. Тут раздался пискливый голос моей соседки, некрасивой тщедушной брюнетки:

— О! Сегодняшние образованные девицы предпочитают книжки!..

— Я? — воскликнула я, оборачиваясь к ней. Напротив, я очень люблю танцевать.

Я поднялась. Вновь зазвучала музыка — ритмичная, монотонная. Я оказалась в кругу женщин. Отважилась на несколько па. Тонкий голос распорол воздух. Тело мое задрожало… Изогнулось, выпрямилось, качнулось… И вот уже не осталось ничего, кроме моих колышущихся плеч, талии, бедер и музыки, которая, похоже, никогда не умолкнет. Мир кружится в вихре; словно в каком-то нескончаемом путешествии, передо мной мелькают накрашенные глаза женщин, их хлопающие ладони. Певица поет о расставании, об утраченной любви; остальные хором подтягивают в унисон тем же странным, гундосым, каким-то отчаянным голосом… Должно быть, танцевала я долго.

Безразличная к комплиментам, я прошла на свое место. Я не узнавала себя. Я чувствовала в себе какую-то тяжесть и терзалась стыдом за то, что так нескромно выставила себя на всеобщее обозрение.

Мне принесли кофе; я проглотила его залпом. Вокруг меня множество ртов шумно всасывало обжигающий напиток. Из рук в руки передавались блюда с медовыми пирожными; несколько детей из глубины двора провожали их голодным взором. Ближе их не допустили; вскоре им достанутся остатки. Внезапно мне опротивело это угощение, это пиршество; я поднялась.

В дверях я наказала одной девчушке из этого дома предупредить мачеху о моем уходе. И удрала. Дожидаться автобуса мне и в голову не пришло: я спешила покинуть эту пригородную деревушку. По лицу у меня текли слезы. Их быстро осушал ветер, хлеставший по моим щекам. Я бежала с чувством освобождения. Счастливая от того, что волосы треплются у меня по шее, по спине, счастливая от привольного воздуха, я мчалась вперед. Теперь город у моих ног, и я сплю безмятежно, как королева.

* * *

Вскоре солнце взобралось ввысь и оказалось над самой моей головой. Ослепленная даже под зажмуренными веками, я сняла болеро, прикрывавшее мне плечи. Солнце обрушилось на кожу; блаженствуя, я отдалась его укусам. Впервые в жизни я спала вот так одна на природе. Мелькнула было мысль, что это неосторожно. Но откуда здесь в этот час взяться чему-то иному, кроме меня и неба? Все восемнадцать лет мне не давали любить это красное солнышко, это полное и круглое, как чаша с прохладной водой, небо. И вот я наконец на свету. Я уснула.

Когда я открыла глаза, то увидела лицо. Лицо мужчины, на котором я первым делом заметила смеющиеся глаза. Я не пошевелилась. Казалось, я приземлилась где-то на просторах теплой ночи, на время которой солнце укрыло меня золотым одеянием. Лицо никуда не делось, оно было тут, на омывавшем его свету. Над черными глазами хлопали ресницы; я заметила и тонко очерченные губы, но прочла на них ироническую улыбку. Встрепенувшись, я в смущении вскочила на ноги. Поискала на траве болеро, чтобы набросить его на плечи. Мужчина засмеялся.

— Не тревожьтесь из-за меня!

Вначале захваченная врасплох, а потом раздосадованная тем, что показалась чрезмерно стыдливой, я снова села. Стоя передо мной, он был так высок, что мне приходилось запрокидывать голову, чтобы встретиться с ним глазами. Я нашла, что он недурен собой. Мне хотелось улыбнуться ему; он меня нисколько не стеснял. А ведь это первый чужой человек, который заговорил со мной, подумалось мне; больше того первый мужчина, не считая моего брата и зятя. Но сегодня, после этого сна под открытым небом, ничто не казалось мне странным.

Я прижалась щекой к коленям, как люблю сидеть, и так искоса смотрела на незнакомца. Я слушала его, погруженная в приятное состояние лени. Позади него, позади его улыбки, ослепительно сияло небо. Отвечать не хотелось.

— И часто вы отдыхаете здесь, на травке?

Я продолжала смотреть на него. Мне казалось, что я никогда не выйду из оцепенения.

— Как вас зовут?

По тому, как он растягивал слова, я догадалась, что он, как и я, араб. До сих пор во мне даже не шевельнулось чувство осторожности; вот и прекрасно. Когда оказываешься вдали от людей, от их шума, на самой границе своего «я», то испытываешь такое упоение, что, кажется, осталась бы тут навсегда, созерцая дивную красоту. Я не забывала, что я мусульманка, благовоспитанная девица из буржуазной семьи, но чувствовала себя счастливой. Небрежное изящество, с каким держался незнакомец, вполне отвечало моей душевной приподнятости. Все остальное не имело особого значения.

— Как вас зовут? — повторил он уже тише.

Приняв мое молчание за приглашение, он приблизился ко мне и сел рядом. Я вскочила; очарование сгинуло. Надевая болеро, я выпалила по-арабски, кипя от негодования за порушенное:

— Ваше имя я узнавать не собираюсь, последуйте моему примеру и — прощайте!

Возвращаясь домой на автобусе, я ни о чем не думала. На город вскоре должна была опуститься ночь; она уже подкрадывалась от горизонта, собираясь окружить это буйство света, который не знал, куда деться. Одна посреди горожан, транжиривших свое воскресенье, я испытывала пронзительную, нервную радость. В тиши летнего вечера мне было слышно, как в безбрежной ясности бьется сердце мира.

Дома меня ждали. Уже на пороге я вспомнила, что мне впервые есть что скрывать.

Наш дом последнее, что осталось от былого богатства, — был просторен и стар. Он давал приют всей семье: теткам, замужней сестре и женатому брату. На первом этаже по комнате было у моей тетушки, у сестры и у престарелой четы наших дальних родственников — Си Абдерахмана и его жены, которые нашли здесь прибежище с тех пор, как отреклись от сына. Все они жили вокруг патио, внутреннего дворика, — его беломраморные плиты, величественные колонны и бассейн составляли единственную роскошь в доме. На втором этаже две комнаты отвели себе мой брат Фарид и его жена Зинеб. Я же после смерти отца делила комнату с мачехой. Остальное — буфетная и ванные комнаты было в общем пользовании.

Когда я пересекала дворик, Сакина, моя любимая племянница, зарылась мордашкой мне в юбки и пролепетала:

— Фарид вернулся. Спрашивал тебя…

Приласкав девочку, я поднялась наверх. Мысль о брате не омрачила моего настроения. Дом благоухал жасмином; в этот час женщины, покинув галереи, хлопочут на кухнях. На краткий миг дом был предоставлен в полное мое распоряжение.

Войдя в нашу комнату, я обнаружила, что Лелла уже вернулась. Ее слегка измятое платье лежало поперек кровати. Я направилась в глубь комнаты, на свою половину. Там царила прохлада; выходить отсюда не было ни малейшего желания…

За столом Фарид сухо спросил у меня:

— Почему ты не дождалась матери, чтобы уйти с ней вместе?

Я почувствовала себя усталой и вышла, но домой вернулась не сразу, а зашла к Мине — она живет в двух шагах оттуда, в аль-Бияре.

Я позабыла приготовить правдоподобную ложь. Не успев договорить, я вспомнила, что Мина имеет обыкновение проводить воскресенье у своей бабушки в деревне. Фарид ничего не ответил. Зато я увидела, как вздрогнула сидевшая напротив меня Лелла, которая хорошо знала привычки моей подруги. Однако она с невозмутимым видом продолжала накладывать еду.

Я устремила на нее пристальный взгляд, но она не подняла головы. Только к концу ужина, уже после того, как ушел Фарид, она обернулась ко мне и с разозлившей меня насмешливой снисходительностью воскликнула:

— Никогда бы не подумала, что ты так хорошо танцуешь! Ты пользовалась на празднике таким успехом…

Зинеб, упрекнув меня за скрытность, потребовала подробностей. Я вяло отбивалась — мысли мои были заняты другим, меня чересчур заинтриговал этот новый тон Леллы, чтобы обсуждать мой «успех». Мне вдруг захотелось в полный голос объявить, что я на привольном воздухе повстречалась с мужчиной. Я не убоялась бы этого. Но я предпочла смолчать: пусть этот сон останется со мной.

 

Глава II

В последующие дни я не выходила из дому. Жизнь протекала неспешно. Каникулы принесли с собой скуку, в которую я безвольно погружалась. На протяжении трех месяцев я сладострастно оттачивала это чувство, которое смешивалось с тенью прохладных комнат. Все больше давила послеобеденная жара, тяжелая, как толща мутной воды.

Долгий траур, последовавший за смертью отца, закончился прошлой зимой. То было первое лето, когда женщины смогли ходить на свадьбы, многочисленные в это время года. Каждое празднество давало очередную пищу для пересудов. Тамани, чьей обязанностью было разносить сплетни из дома в дом, бывала у нас почти ежедневно.

По вечерам за столом Зинеб время от времени отваживалась обсудить последние новости в присутствии мужа. Она делала это старательно, с наивным удовольствием; за полгода замужества она так и не усвоила, что если по утрам она и может позволить себе поболтать внизу с моими тетками и Тамани, то здесь, «у нас», правила совсем иные. За их выполнением следила Лелла.

— Говорят, жена учителя Бен Милуда, начала Зинеб, — купила себе золотое ожерелье, которое…

— Говорят? — резко перебил ее Фарид. — Кто говорит?

— Сегодня утром приходила Тамани, — бледнея, пролепетала Зинеб.

Фарид повернулся к Лелле, и та ровным голосом произнесла:

— Я запретила ей подниматься сюда.

Фарид взглядом поблагодарил ее. Потом повернулся к жене. Я наблюдала за этой немой сценой.

Зинеб склонила голову к тарелке. Фарид был мрачнее тучи. Он не спеша подцепил кусочек мяса и принялся тщательно его пережевывать. Противно чавкая, он как бы заранее смаковал тот категорический приказ, который отдаст Зинеб.

Лелла скромно встала из-за стола. Зинеб дрожала… Фарид отложил вилку и проводил глазами уходившую Леллу. На неподвижном лице мачехи, как мне показалось, мелькнула при этом тень неприязни. Наконец Фарид вынес свой приговор:

— Отныне, когда в доме появится эта женщина, ты будешь уходить в свою комнату. Поняла?

— Да, — всхлипывая, ответила Зинеб.

Лелла исчезла; я посмотрела ей в спину с пробуждающейся ненавистью.

* * *

Летом с едва забрезжившим рассветом почти тотчас наваливается изнуряющая жара. В этот час внизу, во дворике, еще есть тень. Лежа в постели, я слышу равномерное постукивание швейной машинки моей тетки Зухры: остальные женщины собрались вокруг нее; гомон их голосов врывается в окно одновременно с лучами солнца, лижущими край моей кровати. Иногда я вздрагиваю от переливчатого смеха Зинеб.

Меня потормошили. Проворным движением я, измяв влажную простыню, перевернулась так, что ноги мои оказались на подушке, и сжалась в комок. И в сладкой дреме пробормотала:

— Дай мне поспать еще минутку…

Мне нравилось строить из себя избалованное дитя. Наконец я открыла глаза. В это утро она накрасила губы чересчур яркой помадой. Я разглядывала ее ноздри, казавшиеся слегка выпуклыми глаза, темные завитки волос и этот накрашенный рот…

Я соскочила с кровати и под ее трескотню повернулась к ней спиной. Она вновь оказалась передо мной, теперь уже в глубине зеркала: миндалевидные глаза, горделивые движения головы. Иногда я любовалась ее красотой, когда ночь зажигала ее порочным огнем. Сейчас же я видела лишь кокетливую и жеманную девицу и находила ее вульгарной. Я оделась.

— Пойдешь в четверг на собрание? — спросила Мина.

— Зачем?

— Как «зачем»? Да чтобы проветриться, посмотреть на других девушек, обсудить все эти вопросы…

Под конец ее голос звенел чуть ли не возмущенно.

— Какие вопросы? — холодно ответила я, стараясь, чтобы это звучало презрительно. На самом деле я отлично знала, что за вопросы волнуют лицеисток и студенток: проблема эволюции мусульманской женщины, проблема смешанного брака, проблема социальной ответственности женщины, проблема…

— Уф! Сколько проблем!

Я сказала это вслух; под недоуменным взглядом Мины я воскликнула:

— Да! Слишком много проблем! Особенно когда вы начинаете их мусолить…

Я запнулась: разве не ясно, что Мина, занимаясь этими вопросами, лишь отдает дань моде? Пожала плечами, как бы ставя точку в незавершенной фразе. Потом добавила, чтобы сгладить резкость тона:

— Ты же знаешь, что я не люблю интеллектуалок… Они слишком болтливы…

Мина снисходительно засмеялась, но продолжала настаивать:

— И все-таки приходи в четверг. Поможешь мне готовиться.

— Обратись к Лелле, это по ее части, — ответила я.

В действительности я изнывала от безделья. Мина добавила:

— Кстати, я пригласила ту девушку, о которой столько тебе говорила, — Дуджу. Хоть взглянешь на нее…

Дальше я уже не слушала, зная ее склонность к неумеренным восторгам по любому поводу. Я закончила одеваться. Приближалось время обеда; я пригласила ее остаться, но лишь для проформы: она всегда отказывалась, избегая Фарида. Я проводила ее до двери.

Внизу она остановилась поболтать с женщинами, и я наблюдала, как перед моими тетками она снова надела на себя лицемерную маску тихони. Говорила с серьезной миной, хлопала, когда надо, ресницами и улыбалась точно в меру. Я забавлялась ее притворством — потом она обязательно признается мне в нем и сама же будет потешаться над этим с бесстыдным смехом, который будет мне приятен. И впрямь, если мне и нравилось видеть ложь, то на одном лишь ее лице: она составляла истинную ее природу.

Мина одну за другой перецеловала женщин, провожавших ее нескончаемыми любезностями, на которые она отвечала тем же отсутствующим тоном. Она подошла к сидевшей в углу Лелле. В этот миг я уловила ее внезапное замешательство. Лелла спросила с непонятной улыбкой:

— Ты уже красишься, Мина?

Захваченная врасплох, та покраснела.

— О, я просто такая бледная, Лелла…

— Да я вовсе не в упрек! Тебе очень идет, уверяю тебя. До свидания.

Я отвернулась. Просквозившая в ее тоне ненависть не оставляла сомнений: то была врожденная неприязнь раскусивших друг дружку самок.

После сборища у Мины прошли и другие. Дважды в неделю Мина притаскивала меня в кружок все тех же заядлых спорщиц.

Я слушала их с безразличием. Бывало, на протяжении всей сходки я не открывала рта. Посреди чашек с чаем и медовых пирожков весомо, значительно падали слова, прокатываясь по таким похожим одна на другую буржуазным гостиным в неомавританском стиле. Девицы озабоченно морщили лбы, обреченные изображать из себя этаких интеллектуальных подвижниц. Я говорила себе, что их слова — пустота, но звучавшее в голосах упрямство походило на страсть. Их воодушевления я не разделяла.

Только одна из них привлекала меня: Дуджа. Она говорила мало, но ее пылкий грудной голос нравился мне. Казалось, и самые незначительные слова она произносит с тем же старанием, с каким она внимала речам других. Постарше остальных девушек, она была красива обычной, но какой-то спокойной, уверенной красотой.

Сегодня мы собрались у нее.

Я не намеревалась идти. Помню, Мина в присутствии Леллы настойчиво уговаривала меня:

— Далила, прошу тебя, ну пойдем со мной к Дудже.

— К Дудже? — спросила Лелла.

— Да, к Дудже аль-Хадж.

— Аль-Хадж?..

Я уже не слушала; лицо Леллы передо мной вдруг оживилось, она заговорила быстрее… Покачав головой, она слегка громче, чем требовалось, сказала:

— Нет, сегодня Далила не пойдет. Она не может выйти из дому.

— Но Дуджа рассчитывает на нее!.. Такая милая девушка! — не унималась Мина.

— Она не пойдет, — сухо отрезала Лелла.

Я взглянула на нее со внезапно пробудившимся интересом: впервые тон ее был так груб. Тут мне вспомнилась Тамани, их перешептывание… Что так пугает ее у аль-Хаджей?

— Я пойду, — сказала я, решившись на этот вызов из желания узнать.

Дудже с самого начала удалось создать удивительно непринужденную атмосферу. В первый раз я не чувствовала себя обязанной сидеть сиднем в окружении склоненных голов. Я устроилась в глубине комнаты, у книжных полок, но читать не стала.

Шум спора доносился до меня с другого конца гостиной неясным гулом. Он меня не затрагивал. Я была окружена тенью, прохладой, тишиной.

Никто не обращал на меня внимания. К моей неразговорчивости успели привыкнуть. Если я и заговаривала с кем-то, то лишь с Миной, и тогда лицо ее кричало всем остальным о нашей близости. Это держало их на отдалении; судя по тому, с какой охотой Мина играла роль близкой подруги, я догадывалась, что мое молчание окружает меня тайной. От этого я испытывала удовольствие, в чем не признавалась даже самой себе. Я не была уверена, что присутствую на этих собраниях исключительно ради того, чтобы удовлетворить свое тщеславное желание ощутить себя одинокой посреди их бесплодных дискуссий.

* * *

Ближе к вечеру Мина провела меня по дому. За ним открывался сад, в глубине которого я увидела фиговые деревья.

— Может, сходим туда? — предложила я. Мина состроила гримасу. — Ну пошли же…

Я, как могла, пыталась побороть ее нерешительность. Меня манила тень. Но не только. Перед этим в гостиной Дуджа говорила о своем кузене, который, по ее словам, должен был быть где-то неподалеку возможно, в саду. «Тридцать лет-и все еще холостяк», — шепнула мне на ухо Мина — она, как всегда, была в курсе всего. Мне тотчас вспомнилась реакция Леллы на фамилию аль-Хадж. Получалось, что этот кузен — единственный человек в доме, который, будучи в том же возрасте, что и Лелла, мог иметь с ней какие — то отношения. Мне захотелось встретиться с ним: по его лицу я прочту, ошибаюсь я или нет.

— Пошли… — тянула я Мину.

Она упрямилась. Я оставила ее и двинулась одна. Услышала, как она уходит, но продолжала углубляться в сад.

Уже почти подойдя к фиговым деревьям, я вздрогнула и от неожиданности застыла на месте: там, на траве, лежал, повернувшись ко мне и улыбаясь, словно поджидая меня, он… Он! Он привстал, и я, взяв себя в руки, подошла, как будто явилась на свидание.

— Ну что же, — сказал он, теперь я наконец узнаю ваше имя!

Мне не хотелось, чтобы он чувствовал себя победителем. Сейчас, когда он лежал вот так на траве в просторном светлом одеянии, я его не стеснялась. Я с вызовом ответила:

— Меня зовут Далилой, и я знаю Дуджу. — Из предосторожности я добавила: — Это ваша кузина, не так ли?

— Да-да, кузина… — засмеялся он. — И давно вы с ней знакомы? Впрочем, Дуджа знает всех столичных девушек с передовыми взглядами.

Умолкнув, он какое-то время разглядывал меня, потом спросил:

— А эти знаменитые собрания — они для чего?

Я подхватила его иронический тон:

— Чтобы определить роль женщины в мусульманском обществе, ее обязанности по отношению к своим угнетенным мужчинами сестрам. Знаете, это очень серьезно!

Он продолжал смотреть на меня; на миг я почувствовала себя неуютно: казалось, эти веселые глаза насмехаются над моей попыткой иронизировать.

— Да, это выглядит весьма серьезно, — сказал он, — но что-то не похоже, чтобы вы сами в это верили.

— О, я…

Пожав плечами, я села подле него. Он приподнялся на локте. Я повернулась к нему. Дом был скрыт от нас бугром; никто, кроме Мины, не явится за мной сюда. Я мысленно пожелала, чтобы она не приходила никогда.

Он наблюдал за мной. Меня это нисколько не смущало. Внезапно я с усилием подумала: почему я села? И повторила это вслух:

— Я все спрашиваю себя: почему я села?

— Я тоже! — ответил он задорно.

Мы взглянули друг на друга и одновременно рассмеялись; мы были так близко, что его и мой смех слились воедино, потом… потом его глаза завладели моими… Не сразу, но я перестала смеяться. Поднялась на ноги.

— Я буду ждать вас в ближайший четверг в четыре часа перед студией Алетти. Вы придете?

Я повернулась к нему спиной. Его голос доносился как сквозь вату.

— Мне пора уходить! — пробормотала я с некоторым сожалением, словно пробудившись от хорошего сна.

— Вы придете? — повторил он уже тише.

Не оборачиваясь, я бежала.

* * *

Когда, вернувшись к Мине, я принялась расспрашивать ее о семье Дуджи, то обнаружила, что мои подозрения в отношении Леллы забыты. Теперь они казались мне химерическими. А кузен Дуджи был так реален…

Родители Дуджи жили в доме хаджи Салаха, а ее дядя умер в прошлом году, оставив единственному сыну процветающее коммерческое предприятие, в котором тот, впрочем, участвовал с тех пор, как закончил учебу. «И как его зовут?» — нетерпеливо перебила я. Звали его Салим. «Салим!»- повторила я почти беззвучно. Мина наблюдала за мной. На лице ее промелькнула улыбка, и она принялась забрасывать меня вопросами:

— Ты его знаешь?

— Знаю, — ответила я задиристо.

Посвящать ее в эту тайну у меня не лежала душа: не хотелось привносить сюда дух сообщничества.

Но любопытство взяло верх. После недолгих колебаний я выложила все — одним духом, без всякого удовольствия. Рассказывая о том, что и приключением-то не назовешь, я осознала всю банальность своих признаний. Как объяснить, что испытываешь, когда солнце впервые лижет твою обнаженную кожу? Или свое недавнее смущение от смеха мужчины? Или, наконец, лень, вдруг накатившую на тебя в тот самый миг, когда нужно было бежать, напрочь позабыв о свидании, которое он назначил тебе чересчур уверенным голосом?

Но к чему объяснять ей то, что она должна была бы почувствовать, раз сама она не испытала этого жгучего, этого томительного любопытства? Нет, у нее не было со мной ничего общего; уже не было.

 

Глава III

Сегодня утром меня разбудило громогласное:

— Я же тысячу раз тебе повторял: ты не пойдешь к своим!..

В испуганной тишине, какая всегда устанавливается в арабских жилищах после того, как выскажется мужчина, хлопнула дверь. Я услышала, как Фарид спускается по лестнице, выходит из дома. Настроение у меня испортилось, я снова уснула, а потом в комнату вошла Зинеб. Я с трудом разлепила веки. Она села на кровать; сквозь сон мне казалось, что она далеко.

Она потихоньку всхлипывала — видимо, оплакивать себя ей непременно надо было в моем присутствии. Я слышала, как она высморкалась, потом вновь принялась плакать — монотонно, словно обессилев, — и всхлипывания ее вполне можно было принять за стоны удовольствия. Я закрыла глаза; эти звуки мне не мешали, но я надеялась, что, видя меня неподвижной, она откажется от своего намерения, когда подойдет время, искать у меня утешения. Горести и обиды всех этих униженных жен так обычны, что вошли у них в повседневный ритуал, который соблюдают и окружающие: в свою самую горькую минуту страдалицы молчаливо требуют все тех же утешительных слов, без которых им уже не обрести покоя.

Рыдания Зинеб сделались реже; постепенно нарастая, они затем замирали, сменяясь все более продолжительным молчанием. Паузы мне как раз хватало на то, чтобы снова погрузиться в полузабытье. В последние дни я испытывала стойкое желание поспать как можно дольше, которое нельзя было назвать неосознанным. Сны никогда мне не снились; во всяком случае, от них у меня не оставалось никаких воспоминаний. Только странное ощущение при пробуждении будто я покинула какой-то таинственный густо заселенный дом. Я не только выныривала из сна, я расставалась с кем-то, с чьим-то лицом, которое не решалась узнать, с именем Салим. И это влечение пугало меня.

Меня разбудило необычно затянувшееся молчание Зинеб. Я принялась ее разглядывать. Лицо ее утратило всякое выражение, как у человека, исчерпавшего свое страдание до дна. Теперь, когда я уже не могла спать, ее немота меня раздражала. Мне захотелось разбередить ее рану.

Невинным тоном я спросила:

— Он что, запрещает тебе идти к своим?

— Да! — вздохнула она. — Выходит замуж дочь наших соседей. Они большие друзья моих родителей. Завтра будет празднество, наняли оркестр, танцовщиц… Как бы я хотела там побывать… Что скажут родители? И все женщины, когда не увидят меня?

Зинеб очень беспокоило, что скажут о ней люди; теперь я понимала, почему Фарид бросил ей тот суровый запрет, который разбудил меня сегодня. Должно быть, Зинеб попыталась укрыться за веским, по ее разумению, доводом: «Мне надо туда пойти… что скажут люди?» Фарид, видимо, почувствовал, как в нем закипает гневное желание сокрушить этот страх, который подавляет человеческие существа, вместо того чтобы их ожесточить. Как и у всех слабых натур, у этой женщины в самой ее трусости таились неиссякаемые запасы лицемерия.

— Знаешь, при Фариде тебе не следовало бы тревожиться о суждениях других. Это его раздражает…

Зинеб гнула свое:

— Но ведь это сущая правда, уверяю тебя…

Какое-то время я задумчиво смотрела на нее. Не знаю, что толкнуло меня тогда объяснять ей, «как нужно вести себя с мужчинами». Главное с ними — помалкивать; если и заупрямишься, то лишь с тем, чтобы впоследствии подчиниться с еще большей покорностью и тем самым удовлетворить его самолюбие самца-завоевателя… Я долго развивала эту тему, с удивлением обнаруживая в себе целый кладезь мудрости, о которой и сама не подозревала.

Лицо Зинеб, державшейся в тени, смягчилось. Она слушала меня с наивным вниманием. В этом молчании чувствовалось ее вечное боязливое поскуливание.

Я понимала Фарида. За его немногословием скрывалась прирожденная гордость, и он, наверное, не раз испытывал презрение при виде этого побежденного существа. Ему, настоящему мужчине, выбрали в жены какую-то пустышку. Лелла все твердила о том, какое это уважаемое семейство, какое строгое она получила воспитание, как хороша собой. Фарид видел ее фотографию. Снимок вышел удачный: фотограф сумел выгодно подать ее каштановую копну, робкий взгляд вышел мечтательным, изображение было подернуто дымкой, так что Фарид, должно быть, вообразил себе этакое сказочное создание.

Бедный Фарид! Наверное, это уже не Зинеб, а его я жалела, когда заключала свои поучения:

— Даже если он покажет тебе черную нитку, а ты будешь знать, что он хочет услышать от тебя, что она белая, то нужно назвать ее белой… Это единственный способ жить в согласии с мужем.

В эту минуту вошла Лелла. Не глядя на нее, я спокойно, с расстановкой закончила фразу. Когда я подняла глаза, она уже стояла между нами у кровати. Пряча суровость под напускной снисходительностью, она спросила:

— Все еще спишь?

— Мы разговаривали, — ответила я сухо. Фарид не хочет отпускать ее на свадьбу, которую играют завтра у ее родителей…

Обычно достаточно было лишь намека на малейшее событие в отношениях между Фаридом и его супругой, чтобы Лелла замкнулась в сдержанности. На этот раз, однако, она спросила, обернувшись к Зинеб:

— Это правда?

Зинеб мрачно кивнула.

— Да… — начала она.

Лелла выслушала ее объяснения до конца.

— Я сама поговорю вечером с Фаридом, — решила она. — К тому же и меня звали на эту свадьбу. Я-то идти не собиралась, но, раз так поворачивается дело, я пойду, чтобы он отпустил тебя со мной.

Зинеб, не смея поверить такому везению, зато успев перепугаться, кинулась ее отговаривать:

— Только не говори ему, что узнала об этом от меня…

— Не волнуйся, пойдешь.

Потом вдруг, обращаясь уже ко мне, Лелла добавила:

— А тебе не мешало бы подняться. Вот-вот подойдет время завтрака и вернется Фарид. Не стоит портить ему настроение.

И удалилась, прежде чем я успела прочесть что-либо на ее лице.

* * *

Со времени моей последней встречи с Салимом прошло четыре дня. Свидание, которое он мне назначил, покоилось во мне ничего не говорящей датой. У меня была неделя на то, чтобы решить, пойду я или нет. Она казалась мне вечностью, и каждая ее минута протекала в восхитительном волнении. Я не торопилась прийти к мигу решения.

Решение — шаг серьезный, говорила я себе с искренней убежденностью, пытаясь подвести под него какую-то мораль. Ведь если у меня и не было принципов, то как раз не из принципа, а потому, что до сих пор меня считали нужным учить лишь обычаям жизни, а не ее правилам.

В тот день, когда Лелла и Зинеб отправились на свадьбу, утром заявилась Мина. Она, как всегда, бегала по магазинам за бесчисленными покупками. Перед тем как вернуться домой, она заходила ко мне — с той скромной преданностью, какую выказывают, навещая затворников: мое сидение в четырех стенах во время каникул она считала возмутительным. В моем заточении она обвиняла моего брата, которого считала узколобым, мачеху, перед которой робела, и, наконец, мою собственную апатию, недостойную, по ее словам, передовой девушки, которой следовало бы сбросить это иго.

Я попросила ее остаться на весь день. Она согласилась. Я с удовольствием слушала ее болтовню. Мало-помалу и я, хоть и внешне, заразилась ее весельем. Мы включили приемник, потом поставили несколько арабских пластинок. Мне хотелось ритма, танца.

— Ну что ж, раз Лелла и Зинеб на свадьбе, мы тоже имеем право поразвлечься!

Мина принялась хлопать в ладоши, а я, выскочив на середину, пустилась танцевать. Возбуждение овладело мной; я пробегала комнату по всей длине, запрокинув голову и поводя плечами в сторону Мины — все эти нарочито бесстыдные фигуры я импровизировала на ходу.

Мина взирала на меня с удивлением.

— А я и не подозревала в тебе таких способностей.

Польщенная, я смеялась. Она все убыстряла и убыстряла темп. Лихорадочный ритм все больше взвинчивал меня. Поворачивая голову, я время от времени замечала в большом зеркале ускользающий силуэт джинна, снующее туда-сюда изгибающееся тело. Мне казалось, что, даже когда я остановлюсь, по ту сторону водной глади зеркала танец этого нового тела будет продолжаться. Всегда.

Наконец я рухнула наземь. Прижалась лбом к прохладным плиткам пола. Мина, присевшая подле меня, приговаривала:

— Как ты здорово танцуешь! Я бы ни за что так не смогла.

Я не слушала ее, на меня волнами накатывала усталость. Но тут Мина затормошила меня.

— Послушай, у меня есть идея! — воскликнула она, сверкая глазами. А что, если нам надеть вуали и отправиться на свадьбу, где сейчас Лелла и Зинеб? Поглазеем на празднество из дворика, вместе с другими «неприглашенными»…

Нет. Этого мне не хотелось. Напяливать вуаль в качестве маски — ведь в отличие от Леллы и Зинеб нам ее носить не обязательно — мне претило. И ни за что на свете я не желала влиться в толпу безымянных женщин, которые по традиции присутствуют на свадьбе стоя в патио и не открывая лица, потому что они не были приглашены. Однако хозяйка дома терпит незваных гостей и сама распахивает двери перед их готовым хлынуть с улицы потоком, поскольку в нерушимом церемониале празднества им отводится роль статисток, олицетворяющих злословие.

А Мина все ждала моего ответа.

— Ничего не получится, — сказала я. Фарид знает, что я никуда не иду. С минуты на минуту он может вернуться и, если не застанет меня дома…

Смирившись, Мина пожала плечами.

— Иди одна, если тебе так хочется, — добавила я.

Но тогда ей недоставало бы пряного привкуса заговора, совместной вылазки. Как раз этого ей больше от меня и не добиться.

* * *

Сумерки, беззвучной молнией прокравшиеся в притихшие дома — успели разве только расшириться зрачки у женщин, застали нас с Миной изнывающими от скуки и пустой болтовни.

Внизу швейная машинка тети Зухры уже не работала. Своими обычными суетливыми, мелкими движениями тетя собирала куски материи вплоть до мельчайшего обрезка. Потом она, отдуваясь, потащила машинку в глубь дома.

Сидя на краю веранды, у балюстрады, я смотрела вниз, во внутренний дворик, уже покинутый светом дня. Несколько запоздалых лучей бледного солнца утонули в воде бассейна. Струйка фонтана иссякла; ослабев, она снова упрямо вздымалась, чтобы тотчас же опасть, — казалось, она тоже страдает одышкой. Так бы сидеть и сидеть, прижавшись лицом к железным прутьям балюстрады и неотрывно созерцая в этом остановившемся времени еще светлый, еще полный отзвуками дня дом.

Раздался тягучий голос Си Абдерахмана — «Сиди», как мы его зовем:

— Тр-р-рек!

Так он требовал освободить проход. Клич этот разносился по дому четыре раза в день. Заслышав сигнал, все женщины спешили укрыться в своих комнатах. Ввиду долгой привычки страха они не испытывали и лишь недовольно ворчали. Ведь, что ни говори, а Сиди родственник… да и в таком уже возрасте! Он годился им в дедушки. Но Си Абдерахман был стоек в благочестии. Он объявлял: «Трек!..» — перед тем, как войти в свою комнату. Спустя четверть часа: «Трек!..» — перед тем, как войти на омовение в ванную; «Трек!»- когда возвращался в комнату на молитву…

На этот раз я не двинулась с места. У сидевшей рядом Мины на лице появилось выражение покорности, проникнутой вежливой понятливостью туристов. Она поднялась. Я насмешливо смотрела на нее.

— Нужно вернуться в комнату! — нерешительно сказала она.

— Иди, если хочешь. Я остаюсь здесь. В конце концов, я на втором этаже; ему достаточно не поднимать головы.

Исчерпав запасы доброй воли, она остановилась. Я проводила взглядом прямую фигуру Сиди, пересекшую дворик. Головы он не поднял, но я почувствовала, что он догадался о моем присутствии. Я поделилась с Миной:

— Ну и дьявольская же интуиция у такого старого, такого набожного человека!

— Ты слишком сурова! — отозвалась Мина, которая воспринимала эту до сих пор сохранившуюся в нашем доме традицию снисходительно. В ее семье все женщины жили свободно; тех из них, кто не сумел приспособиться, ссылали в берберское селение под Константиной, откуда родом была и Мина.

— Тебе это нравится? — поддразнила я ее.

— Ну… Она постаралась найти слова, чтобы объяснить, сколько трогательной поэзии в этих обычаях прошлого. — Думаю, ты изменила бы мнение, если слышала бы это его «Трек!» всякий раз, когда он выходит или возвращается к себе. Это не дом, а какой-то железнодорожный переезд…

— Тр-р-рек!

Переглянувшись, мы рассмеялись. Сам по себе этот человек был мне, в общем-то, безразличен. Не нравились мне те минуты, когда приход мужчины нарушал покой этих закупоренных домов. Тут уже все женщины просыпались и начинали суетиться. Торопились подать на стол, принести молитвенный коврик. Все, вплоть до престарелой жены Сиди, Фатмы, у которой начинали трястись руки и дрожать голос от страха, как бы Сиди не пришлось ждать. Вплоть до моей тети Зухры, старой девы, которая кидалась на кухню.

Целый день эти женщины жили независимо. Потом их внезапно сдувало с места. В этих хлопотах по хозяйству я угадывала их истинную природу. Когда они сгибались пополам, чтобы подать блюдо, я представляла их себе ночью, перед мужчиной, которого они получили, которого мечтали получить.

В этот час дом переставал быть тихой гаванью: по нему прокатывалась бушующая волна. Тогда я встречала ночь улыбкой, которая уже была мятежной.

* * *

В тот вечер, просто потому, что присутствие Мины возродило давние дружеские привычки, я разговорилась.

Я спросила у нее совета по поводу свидания, которое назначил мне Салим. На моем месте, сказала она, она бы пошла. Я вынуждена пойти: разве я уже дважды не допустила неосторожность? Если я теперь начну избегать Салима, он с досады может растрезвонить. Так что в любом случае, хочу ли я покончить с этим делом или дать ему продолжение, мне надо явиться. Так будет осмотрительней.

Осмотрительней! Я долго наблюдала на ее лице отзвук последнего слова. Потом вяло согласилась. «Похоже, ты права…» На самом деле меня мало трогало, что Салим заговорит обо мне, расскажет обо всем, вплоть до моих голых плеч. Ничто не уничтожит тогдашнее солнце, тогдашнее упоение, переполнявшее мою грудь, когда я была распростерта на спине, лицом к небу. И тот мужской взгляд, под которым я открыла глаза… все это я получила в дар, как кувшин ключевой воды. Остальное мне было безразлично.

Мина между тем продолжала. Теперь она решала, как все устроить. В назначенный день она придет с утра. Скажет Лелле, что у нас очередное собрание; мы выйдем вместе, а потом она оставит меня одну… Так что мне достаточно будет лишь не бродить по самым оживленным улицам. И держаться с Салимом начеку. Со своей стороны она проведет расследование, чтобы узнать, что он за человек. В общем, настоящая военная операция.

Я задумчиво смотрела на нее. Думала я о том, кого она называла Салимом; для меня он был всего лишь тенью, которая будет ждать меня в четверг на углу улицы.

И впрямь дело было важное. Теперь я знала, что в четверг войду во владения, которые будут прежде всего моими. Моими, и ничьими больше. Я проникну туда в одиночку, на цыпочках, молча.

 

Глава IV

Свидание было назначено на небольшой улочке, пересекающей главный проспект европейского квартала, в самом центре города. Совсем рядом расположен крупный кинотеатр, а из конца улицы видна часть порта. Несколько раз я бывала там с Леллой мы ходили по магазинам, — но не чувствовала себя уютно. Большую часть жизни я провела в запертых домах или в серых коробках интернатов таких же глубоких, наполненных гулким эхом. На улице зеркала витрин посылали мне отражение потерявшейся маленькой девочки, готовой убежать. То была я.

Я пришла загодя. У кинотеатра я запаниковала. Начала надеяться, что он не придет, что все это мне приснилось. Я уже представляла себе, как спокойно вернусь домой. Позади я оставила безмятежный порядок, радушный, как теплое море. Снова увидеть те же лица, услышать те же голоса, убедиться, что ничего не изменилось. Что нашло на меня в эти дни? Откуда эта враждебность к Лелле? Нет. Я вернусь к прежней жизни, и вернусь с радостью.

Я оглянулась, собираясь бежать. На противоположном тротуаре собралась у выхода из кинотеатра группа европеек — загорелых, с вызывающим декольте. Мне стало не по себе, как если бы они могли заметить мое смятение. К ним подошли несколько молодых людей, одетых с изысканной небрежностью. Я вдруг обнаружила, что завидую непринужденности этих женщин: они тараторили, смеялись, запрокидывая голову, а меня, поскольку я направлялась на тайное свидание, словно придавливала к земле серьезность подобного поступка.

Звонок возвестил конец сеанса; на улицу хлынул поток людей. В этот миг я увидела Салима: свернув с проспекта на улицу, он направлялся ко мне. Толпа мешала мне его видеть. Внезапно я повернулась к нему спиной и устремилась прочь.

Я пришла в себя на бульваре, идущем вдоль порта. Оказалось, с перепугу я стискивала зубы. Я привалилась к стене. Попыталась взять себя в руки, ругая себя дурой. Целую неделю я думала об этом свидании и наконец решилась пойти. Отступать было негоже. Но сейчас я не могла избавиться от ощущения, что вся эта история перестала меня интересовать. Ждавший меня незнакомец не имел ничего общего с моей мечтой. Зачем я пришла сюда? Возбуждение сменилось скукой. Тут в моей памяти в очередной раз всплыл образ Леллы, и ко мне вернулись подозрительность и неприязнь. Нет, не найду я в доме покоя; только ложь. Я решительно повернула назад.

Смутилась я только в тот миг, когда, оказавшись перед ним, протянула руку, не поднимая на него глаз, и пробормотала:

— Здравствуйте, мсье…

Это наполовину проглоченное «мсье» показалось мне чересчур официальным, однако ничего другого я сказать не могла. Но его теплый голос неожиданно вернул мне уверенность в себе.

— Здравствуйте… Вы опоздали на пять минут, — добродушно поддразнил меня он.

Я не ответила.

Мы шли бульваром, на котором я перед тем остановилась. Я привыкала к голосу Салима, к его присутствию. Он говорил, я отвечала, словно знала его всегда. Время от времени в разговоре возникали паузы; я не чувствовала себя обязанной нарушить молчание. Я созерцала море, которое в первый раз видела так близко, замершие у причалов корабли, портовую суету, весь этот незнакомый мир.

Салим снова принялся меня расспрашивать. Впервые я без смущения отвечала на вопросы о себе. Рассказала о брате, о покойном отце и даже о Лелле, но так же сдержанно, как в свое время говорила о ней Мине. О себе он ничего не сказал, лишь мельком упомянул о знакомой мне Дудже, от чего мы оба пришли в легкое замешательство, поскольку она имела прямое отношение к нашей предыдущей встрече, которую мы по молчаливому уговору решили забыть. Я отвернулась полюбоваться морем, чтобы побыстрее истекли эти томительные секунды. Общее смущение сблизило нас, и я улыбнулась Салиму.

Потом мы зашли в кафе, где была тень и прохлада. За стойкой скучали две толстухи. Кафе я посещала впервые; оно оказалось безлюдным. Сидя напротив Салима, я все еще не решалась поднять на него глаза; за его спиной сквозь матовое стекло виднелось солнце оно спускалось словно бы для того, чтобы заполнить зал. Перешептывание женщин не нарушало моего оцепенения. Мне было хорошо.

Вскоре я начала рассматривать обстановку, обращая внимание на самые незначительные детали. Изредка я бросала осторожный взгляд на Салима, замечая то его блестящие черные глаза, то две морщинки между бровями, то пожелтевшие пальцы. Когда он поднялся, чтобы расплатиться, я рассмотрела его хладнокровнее; я вдруг вспомнила, что едва его знаю. Я бестрепетно оценивала его приятную наружность, худощавую фигуру, элегантную одежду. Но тут он приблизился ко мне и, пропуская меня, слегка коснулся моей руки, и от этого я испытала ощущение безопасности, отделившее меня от всего окружающего.

Было еще рано; он предложил сходить в кино. Мне совершенно не хотелось. Я почувствовала: он предложил это, потому что иначе нам нечем было бы заполнить оставшиеся часы. По правде говоря, я с удовольствием гуляла бы вот так по набережной. Но по тому, как он произнес: «Вы не против того, чтобы сходить в кино?», я, кажется, догадалась о тайном подтексте этого приглашения. Он знал, что в глазах окружающих это обязывало меня куда больше, чем простые разговоры. И я ответила серьезным тоном, подчеркивающим мое к нему доверие:

— Да, если хотите.

Салим улыбнулся мне одними глазами. Я почувствовала себя счастливой, как с давнишним другом. Эта установившаяся между нами близость хрупкая, драгоценная длилась все то время, пока мы спешили на фильм; название картины я тотчас же забыла, до того меня переполняло какое-то звонкое безразличие. Помню, что, начиная с этой минуты, я стала краем глаза следить за нашими отражениями в витринах; мелькавшая в них картинка идущей парочки меня завораживала.

Перед кинотеатром, пока Салим брал билеты, какая-то девочка потянула меня за подол; то была нищенка лет восьми с зелеными глазами на чумазой рожице. Я смутилась, как и всегда при виде детства и нищеты. Вернулся Салим. Девочка обратилась к нам на ломаном французском:

— Мисью, мадам.

Она протягивала ладошку. Меня словно толкнуло в сердце — и от вида этого маленького оборвыша, и при мысли о том, что она первая приняла нас за чету. Я неловко положила руку ей на плечико. Салим протянул ей монету. Я ободряюще улыбнулась ей и тихонько шепнула по — арабски:

— Ну что же ты, бери…

При звуках родного языка глазенки ее округлились. Меня тронула лукавая улыбка на ее мордашке. Между тем Салим уже входил в зал. Я последовала за ним не сразу; трудно было расстаться с этим ребенком.

Картину я смотрела с равнодушием. Мне не удавалось заинтересоваться сюжетом, и я смотрела на экран, как на картинки из кошмара. Привыкнув к темноте, мои глаза начали различать очертания кое-каких предметов в зале; мне казалось, что я сижу в лодке посреди ночи, в гостеприимном аду, куда меня выбросило навеки. К Салиму я не повернулась ни разу, но ни на миг не забывала о том, что он рядом. Когда он положил руку на спинку моего кресла, я забыла обо всем: о кинотеатре, о картине, о зрителях. Оставались только мы, двое попутчиков в дальнем странствии по бездонным потемкам. Экран перед нами строил гримасы из раскрашенных лиц, диких пейзажей. Хорошо бы навсегда остаться в этих глубинах, подумала я.

Когда сеанс закончился, я поднялась как после долгого сна. На улице я ничего не говорила; я с трудом привыкала к вечернему свету, к первым неоновым огням, к мужчине, шедшему рядом. Я услышала, что надо бы встретиться еще раз, я знала, что он ждет, чтобы я согласилась, хотя бы кивнула; я подумала, что нужно ответить, чтобы не создавалось впечатления, будто я заставляю себя упрашивать. Но в тот миг меня ничто не интересовало. Я лишь старалась внушить себе, что странная дремота в кинозале — не более чем два или три часа самого банального зрелища; само слово «зрелище» меня удивляло.

Мы пересекли какую-то улицу; я немного отстала. От визга тормозов я вздрогнула: автомобиль остановился совсем близко от меня. Слегка смущенная, я догнала Салима, который ждал на тротуаре.

— Вы что, спите? Вас чуть не задавило, — сказал он.

Я улыбнулась ему. Я только что вновь обрела голос, имя, всю эту улицу. Выбравшись наконец из объятий сна, я слушала Салима, который готовился прощаться. Как он мог заметить, когда я пожимала ему руку, что я ее еле нашла?

Вечером, вернувшись домой, я солгала во второй раз. Лучше, чем в первый: я просто ничего не сказала. Правда, мне еще повезло, что Фарида не оказалось дома. Но главным было встретить вопрошающий взгляд Леллы и промолчать.

Начиная с этого дня я продолжала лгать, встречая на пороге все тот же взгляд. Она ничего не говорила, когда я возвращалась — молчаливая, с блестящими глазами, с радостным ощущением своего тела, всего своего существа. За столом я лгала снова. Если до сих пор я не произносила почти ни слова, то теперь болтала без умолку, краем глаза наблюдая за Леллой. Я рассказывала об этих девичьих собраниях, на которых обсуждалось столько животрепещущих вопросов, передавала содержание споров, разногласия, выводы относительно настоящего призвания современной мусульманской женщины. Я обнаруживала в себе душу убежденной феминистки. Это было нетрудно и весьма приятно.

Фарид, когда бывал за столом, фыркал, иронизировал, называл нас претенциозными болтушками. «Вот как они самовыражаются», — раздраженно бросал он, не представляя себе, какое наслаждение доставляет мне его мрачное брюзжание. Но я видела, что он прилагает усилия, чтобы критиковать объективно. Так, значит, и его мне удалось провести? Зинеб, та слушала меня с восхищением; она сгорала от желания расспрашивать меня еще и еще, но помалкивала из страха перед мужем. Как только он уходил, даже если разговор к этому времени иссякал, она его возобновляла. Что говорят Дуджа, Мина и остальные по поводу ношения вуали? Как решилось с организацией кружка чтения? Можно ли приводить на собрания родственниц?.. Я использовала те сведения о деятельности группы, которые сообщала мне Мина, или же просто не развивала тему. Зинеб требовала все новых подробностей; я с удивлением обнаруживала, что весьма ловко ухитряюсь удовлетворять ее любопытство, давая при этом такие ответы, на которых меня нельзя подловить. Я продолжала выдумывать, все более вдохновляясь и под конец приходя в настоящий азарт, который только и мог служить переходной ступенью между моментами неторопливого счастья, когда я бывала с Салимом, и чересчур обыденными, тусклыми часами, проводимыми дома.

Лелла слушала меня внимательно. Она никогда не задавала вопросов, разве что улыбалась изредка этакой снисходительной улыбкой, в которой и не разберешь, чего больше: насмешки или добродушия. Однажды Фарид произнес целую речь, в которой доказывал всю тщету нашей деятельности: дескать, главное для нас — это стать матерями семейств… К концу этой филиппики в его голосе звучал тот же пафос, с каким он, должно быть, привык выступать в суде с защитительными речами. Умолкнув, он обернулся к Лелле.

— О, лично мне их энтузиазм симпатичен, — ответила та на его немой вопрос. — У них еще будет время убедиться, что словами мало чего добьешься…

Я ничего не возразила. Игра — я принимала свою ложь за игру — вдруг стала опасной. Не знаю почему, но мне казалось, что если кто и Не поддастся на мои выдумки, так это только Лелла. Я догадывалась об этом, хоть и не имела никаких тому подтверждений. Зачем же ей понадобилось своим вмешательством облегчать мои отлучки?.. Да, она подозревала, что я ухожу куда-то в другое место, откуда приношу это многословие, этот румянец, эти чересчур блестящие глаза, все это необычное возбуждение. Когда она ночью возвращалась в нашу комнату, где я уже больше часа без сна лежала в темноте, у растворенного окна, погруженная в сладкие мечтания, то знала, что я вздрагиваю не только оттого, что зажегся свет. Но она говорила лишь:

— Ты спала?

Потом, не дожидаясь ответа, проходила в свой угол. Иногда, после того как она тушила свет, я, лишь угадывая в глубине длинной комнаты чужое дыхание, случалось, ненавидела эту одинокую, скрытную даже в ночной тьме женщину.

* * *

Уже много раз мы с Салимом ходили в одно почти безлюдное кафе. Погуляв немного по бульвару, идущему над портом, мы заходили туда, в зал на втором этаже, как если бы что-то нас там ожидало. У нас уже появлялись общие привычки.

Я держалась спокойно, даже несколько безразлично, болтливостью не отличалась. Он тоже заговаривал редко чаще всего для того, чтобы заполнить чересчур затянувшееся молчание. Садились мы за столик у окна, выходившего на узкую улочку. Я обычно долго созерцала уличную жизнь. Отворачиваясь от окна, я, случалось, ловила на себе взгляд Салима и всегда пугалась… О чем он думал в эти минуты? Но я выдерживала его взгляд и отвечала ему бесхитростной улыбкой. Мы обменивались несколькими банальными фразами. Сама их банальность вынуждала нас снова замолчать.

Друг о друге мы знали столько, что каких-то внешних подробностей, о которых стоило бы рассказать, уже не оставалось. Остального же мы не касались. Между нами воцарилось ожидание. Я не испытывала никакого нетерпения, только легкую скуку, которая меня успокаивала. С его же стороны молчание наверняка диктовалось осмотрительностью, было признаком уравновешенности, которая удерживала его от решительного натиска. Мысли об этом начинали беспокоить меня лишь после того, как я с ним расставалась. В его же присутствии мне казалось, что он, как и я, погружен в ленивую, почти животную умиротворенность.

Когда он был рядом, во мне открывалась огромная, прохладная пустота; что же до внешнего мира, то он словно обволакивал меня, и мое внимание привлекали самые незначительные его детали. Я не испытывала ощущения, что вожу Салима за нос. Равно как и того тягостного чувства, какое часто бывает у женщин, когда они пытаются подогнать свою мечту под вполне реального мужчину, который сближается с ними. Нет, никогда. Время от времени, узнавая о нем очередную крохотную подробность, я лишь отмечала ее, не задерживаясь на ней особо, чтобы уже потом непременно добавить ее к тому облику, который запечатлелся у меня в памяти. Постепенно я привыкала к Салиму.

Раньше я и не представляла себе, что смогу вести себя с мужчиной так раскованно. Я смеялась, поддразнивала Салима, молчала, когда не хотелось говорить. Впрочем, иногда самый искренний смех мне приходилось заканчивать вымученно, потому что я ловила на себе его молниеносный взгляд. Ищущий, зоркий. Меня словно толкало в сердце, я с волнением и опаской осознавала, что, несмотря на его внешнюю бесстрастность, от него не ускользает малейшее мое движение. Я отворачивалась, рассматривала улицу; я отгоняла все эти мысли.

И не потому, что его суждение меня мало трогало; совсем наоборот. Он наводил на меня страх. Мне никак не удавалось свыкнуться с мыслью, что меня могут оценивать, вместо того чтобы принимать меня такой, какая я есть, сама я именно так поступала в отношении других. Внутри у меня все леденело, как при зимнем шквале. Слепо, с зажмуренными глазами, я всплывала на поверхность, к наступающему мигу. Я улыбалась; я чувствовала, как его взгляд задерживается на моих волосах, руках — на том, что уже не вызывало у меня опасений. Потом я обо всем забывала.

* * *

Прошел месяц. Ничего не изменилось, разве что мой взгляд, когда я смотрела на Леллу. Быть может, в конце концов я бы и позабыла то перешептывание в полумраке и ожесточивший после этого Леллу страх, так убаюкивало меня тепло. Правда, по утрам мне нередко приходилось вздрагивать в полудреме от развязного голоса Тамани, но лень цепко держала меня, я лишь переворачивалась на другой бок, комкая влажные простыни, и тотчас проваливалась в трясину забытья.

К тому времени, когда я просыпалась, женщины во дворе уже умолкали. Близился час завтрака. Тамани, верно, перекочевывала в другой дом, чтобы там продолжать свое мушиное жужжание. Я еще долго лежала с открытыми глазами и пустой головой. Потом наконец вставала.

Перед зеркалом мне было стыдно за свое припухшее лицо. Новый день не предвещал ничего, кроме жары и скуки. Тамани была не более чем тенью из кошмара. А лицо Леллы с наступлением дня выглядело таким ясным, таким безмятежным, что казалось, будто все начинается сызнова. Даже образ Салима утрачивал во мне всякую реальность. Если по вечерам, на пороге прохладной ночи, он и оживал в моих мечтах, то, скорее всего, лишь по привычке. Ступив на сумрачные тропы моего первого романтического приключения, я вяло барахталась, не в силах выпутаться из этой паутины.

Я произносила: «Салим», и это слово, которое я желала бы видеть магическим, погружало меня в томление, которое поддерживала скука, доводя его чуть ли не до болезненного. Но среди всех обступавших меня воспоминаний на память никогда не приходила ни малейшая черточка лица Салима разве что призрак его голоса. Неотвязными были мысли о моем собственном смятении: те часы в кинозале, когда одного его присутствия хватило для того, чтобы привести меня в странное, какое-то раздвоенное, звонкое состояние; или в кафе, когда под действием нашего общего молчания меня в конце концов охватывало восхитительное оцепенение, превращая в отрешенного от времени наблюдателя, и грохот, катящих по улице переполненных трамваев достигал наших ушей как отдаленный рокот прибоя, последний знак из внешнего мира.

Под конец я стряхивала с себя воспоминания, поднималась, распахивала окно в ночь. Иногда, стоя посреди огромной комнаты, я ловила в зеркале свое отражение. Тогда я замирала, не осмеливаясь пошевелиться; в потемках узкий силуэт казался почти нереальным. От приливов беспричинного восторга на глаза у меня навертывались слезы. Чтобы умерить свой пыл, я заставляла себя спускаться в патио, забавляться игрой воды в бассейне, бродить по безлюдным комнатам. Уж и не знаю, что делало меня такой ранимой и такой счастливой — то ли ощущение своей молодости, то ли безмятежность этого часа.

 

Глава V

Сегодня к вечеру Лелла и Зинеб вернулись со свадьбы. За час до ужина Лелла, отдыхавшая в своей комнате, позвала меня. Я оставила Зинеб с ее болтовней и не спеша направилась к ней. Когда она заговорила, я не смогла унять охватившую меня дрожь; лицо ее скрывалось в тени, и лишь голос вынырнул на свет:

— С каких пор ты нам вот так лжешь?

Я не сочла нужным прятать ироническую улыбку. Ответила не сразу:

— Что ты хочешь этим сказать?

Я хочу сказать, что сегодня от Дуджи аль-Хадж узнала о том, что ты перестала ходить на эти знаменитые собрания, о которых прожужжала нам все уши. Она сама пришла ко мне узнать, что с тобой случилось… Я хочу знать, где ты проводила все это время.

Она проговорила это быстро, повысив голос почти до пронзительного. Откуда вдруг такая злоба? Ее лицо, которое я различала уже лучше, показалось мне чересчур оживленным, глаза — странными. Мною овладело возмущение. Однако мне удалось ответить спокойно: В чем ты меня обвиняешь?

Наконец-то началась схватка.

Из комнаты я вышла почти с облегчением. Дальнейший разговор помню смутно. В памяти остался лишь тот чересчур острый взгляд Леллы, который я так не терплю, и то, как я упорно твердила:

— Так, значит, ты мне не доверяешь?

Она словно с цепи сорвалась — хочу, мол, знать, и все тут. Но мне нечего было ей сказать.

Я принялась с удовольствием повторять, стиснув зубы и чуть ли не торжествуя:

— Так, значит, ты мне не доверяешь?

В конце концов, чтобы заставить меня замолчать, она ответила:

— Пока в доме есть молодые девушки, за ними должно присматривать. Это вопрос чести.

Я разразилась каким-то чужим смехом. Она лгала. Повторяла готовые формулы, слова других — Лла Айши, Си Абдерахмана… Да, она лгала. Я продолжала неудержимо хохотать. Подойдя ко мне, она дала мне пощечину.

Все звуки дома, которые словно дожидались этой внезапной тишины, — плач маленькой Анисы внизу, «Трек» Си Абдерахмана, шаги Фарида на лестнице-вдруг донеслись до меня чрезвычайно отчетливо. Шаги Фарида сами собой стихли. Только искаженное лицо Леллы не было неподвижным. Его медленно заливало волной страха-и краской. В этот миг, Лелла, ты едва не разжалобила меня.

Но Фарид приближался. Он уже звал тебя, словно и не было у него жены, чтобы его ждать. Я подошла к порогу, откинула полог навстречу умирающему дню. Появилась Зинеб. Я оставила вас и, счастливая, удалилась… Ведь отныне мое одиночество будет населено не бесформенными мечтами, а льдистой ненавистью.

Через Мину, которая пришла ко мне наутро, я послала Салиму записку: хочу, мол, встретиться с вами сегодня же. За обедом я перешла в наступление; игнорируя Леллу, обратилась к Фариду:

— Я хотела бы днем выйти. Надо вернуть в библиотеку книги.

— Иди, только не задерживайся.

Фарид ответил рассеянно. Я увидела, как он взглядом ищет у Леллы подтверждения, но та поднялась и направилась на кухню. Я проводила ее задумчивым взглядом. С почти бессознательной уверенностью я сыграла на ее молчании. Она ничего не скажет Фариду; она, столько говорившая о чести, об ответственности, ничего не скажет, и я знала почему.

Я оглядела знакомые лица сидевших за столом. Фарид вновь замкнулся в привычном молчании, и Зинеб краем глаза наблюдала за мужем, готовая упредить малейшую его прихоть. Внизу все было тихо. Каждая семья обедала в своей комнате. Вот-вот Си Абдерахман пересечет двор и выйдет на улицу; мой зять Рашид включит радиоприемник, чтобы послушать монотонный речитатив новостей; сестра насильно уложит детей после четверти часа слез. Пока же стояла тишина, усталость насытившихся тел перед усталостью от жары.

Для всех близилось время послеобеденного отдыха; мне же придавала силы мысль о том, что через час я сбегу.

* * *

Сидя за привычным столиком в облюбованном нами кафе, я рассматривала Салима, одержимая стремлением во что бы то ни стало проникнуть сквозь его бесстрастное лицо за эти волнующие часы моего последнего дня. Он был нужен мне в моем бунте.

Мы были одни; с моего места был виден бульвар, море. Со скрежетом, от которого дребезжали окна, подкатывали трамваи, на минуту останавливались и удалялись.

— У тебя какие-то новости?

Салим подавал признаки нетерпения. Я повернулась к нему, не зная, что сказать. К счастью, подошел гарсон с заказом; мне хотелось по возможности оттянуть момент, когда придется объяснять, зачем я его позвала.

Со вчерашнего вечера, лежа в кровати, я на протяжении многих часов пестовала свой гнев. Беззвучно выкрикивала все тот же вопрос, который в одиночестве превращался в вызов: «Так, значит, ты мне не доверяешь?» Отныне Салим становился моей отдушиной. Я твердо решила снова увидеться с ним. Лелла больше не даст захватить себя врасплох, как сегодня; она сделает все, чтобы воспрепятствовать мне выйти из дому. Но я выйду.

Впервые в моем сознании замаячил призрак скандала. Я уже видела, как принимаю бой, вооруженная лишь решимостью, волей и глубокой убежденностью в своей свободе. Я знала, что рассчитывать мне не на кого. Салиму в этой новой игре отводилась роль инструмента. Но, по правде говоря, тогда я была далеко не так прозорлива. В минуты одиночества образ Салима возникал передо мной как никогда явственно, не то что вначале, в смятении первых волнений. Несомненно, если бы я осмелилась произнести слово «любовь», то сказала бы себе, что готова его полюбить. Это было лишь моим отражением в нем, моим вторым лицом, которое я находила более привлекательным.

— Так что же нового?

На этот раз нужно было отвечать. Я досадовала на него за настойчивость. С виду спокойный, он ждал. Я неторопливо допила свой стакан, еще с минуту понежилась в такой уютной душевной пустоте и неохотно ответила:

— Позавчера моя мачеха ходила на свадьбу. От вашей кузины Дуджи она узнала, что из дому я уходила под вымышленным предлогом. Она потребовала от меня объяснений.

Нахмурясь, он некоторое время помолчал, глядя куда-то вдаль. Потом неприятно полоснувшим меня тоном спросил:

— И что это был за предлог?

Вы полагаете, что я уходила, ни слова не говоря? — возмутилась я. — Поскольку я раз-другой бывала на тех собраниях, которые организует ваша кузина, то на них я и ссылалась.

Я произнесла «ваша кузина» с такой же иронией, с какой он спрашивал меня о «предлоге». Мной овладело отчаяние: не видать мне в своем бунте его поддержки.

С самого начала этой нашей встречи я чувствовала, что между нами встает, бесцеремонно вторгаясь в запретную для него область, мое второе «я», которое по возвращении домой предавалось сомнительному удовольствию плести небылицы. И вот Салим вытаскивает меня оттуда, где, как я надеялась, он никогда не появится. Это было так тягостно, что я чуть не разревелась. Чтобы скрыть от него, сколь глубоко мое разочарование, я решила разыграть нервическую вспышку. Возмутиться тем, как несправедлива его непонятливость, было легко, вот я и выпалила:

— А что, вы предпочли бы, чтобы я сказала своим, что встречаюсь с вами?

Впрочем, я знала, что от него не укроется наигранность моего выпада. Чувствуя двусмысленность своего положения, я не осмелилась атаковать его в лоб.

— Вашей кузине следовало бы быть поосторожней, — заметила я тоном упрека.

Свою ошибку я осознала слишком поздно. В ответ я получила сухую реплику, которая вонзилась в меня кинжалом:

— Дудже неведома ложь.

Я не ответила. Еще час мы просидели друг перед другом, на разных берегах непроницаемого молчания. За этот час во мне рождалась целая гамма чувств: от злости до ненависти, включая острую, пьянящую обиду от того, что тебя не понимают.

Снаружи по-прежнему громыхали трамваи. Казалось, передо мной останавливается и затем трогается один и тот же вагон-специально чтобы усугубить мое одиночество зрелищем бесчисленных угрюмых лиц. Едва я забывала их молчаливые мрачные насмешки, как они появлялись вновь. В конце концов я закрывала глаза, отдаваясь этому току мертвящих взглядов. И сколько ни впивалась я в Салима мстительным взором, чтобы он вызволил меня из этого, он хранил безразличный вид.

Мы расстались на улице, на том же месте, не проронив ни слова. Когда он повернулся и пошел прочь, я на миг дрогнула: меня обуяло желание побежать за ним, позвать, наконец, снова обрести его. Он шел уже по другому тротуару. Давясь слезами, я помчалась домой. На полпути я остановилась, прислонилась к стене. Какой-то прохожий, поравнявшись со мной, присвистнул. Понурясь, я снова пустилась в дорогу, увлекаемая уличным потоком.

 

Глава VI

Этим утром я открыла глаза раньше обычного. Донесшийся из окна голос Тамани омрачил ясный день. Я услышала на лестнице ее шаги. Ее звала тетя Зухра, словно предупреждая о чем-то. Но Тамани со своим гаденьким смешком приближалась. Вот она толкнула дверь.

Я не удивилась ее вторжению. Со вчерашнего вечера я, опустошенная, провалялась в постели. Остальные сновали по дому. Производимые ими звуки долетали до моих ушей какими-то нереальными. Уже целую вечность, казалось мне, я едва воспринимала окружающее из кокона своей лености. Я укладывалась в постель, когда на меня накатывал страх или чувство ужасного одиночества. Я приучала себя спать, закрывать глаза, чувствовать лишь гибкость своих вытянутых рук и ног, чересчур полных жизни для такой неподвижности, и подобное насилие над своей природой доставляло мне какое-то мстительное удовольствие.

Тамани уселась у меня в изголовье. Вуаль она откинула назад, верх корсажа расстегнула. Тяжко вздыхая, она согнулась в три погибели, чтобы поднять до колен свои пышные шаровары. Раздвинув ноги и скрестив руки на груди, она какое-то время, постанывая, отдыхала в этом положении, и ее потемневшее сало лоснилось от пота. Ее скрипучий голос окончательно разбудил меня.

— Ну что, — сказала она, — похоже, ты заболела?

— Нет, я здорова.

Пальцем она подняла мой подбородок, вперила взгляд мне прямо в глаза и сочувственно проскрипела:

— Да нет, ты какая-то желтая, увядшая… это дурной знак.

— Это просто жара.

— Я догадываюсь, — с хитрой улыбкой заявила Тамани, — упадок духа… дело обычное… В твои годы тебе пора бы и замуж. Тебе нужен мужчина!

— Так ты это пришла мне сообщить? — холодно спросила я.

— О! Не сердись… меня-то уверяли, что ты совсем плоха…

Не желая завершать разговор, она принялась рыскать взглядом по всем уголкам комнаты, утирая лоб и облегченно икая.

— Так ты спишь здесь со своей мачехой?..

Я ждала продолжения. По тому, как глумливо она выговорила «со своей мачехой», я, кажется, догадалась о цели этого утреннего визита.

— Вам бы следовало разгородить эту длинную комнату на две. Так ты была бы одна. Ты поступишь в университет. Тебе надо будет работать, как юноше, чтобы никто не мешал… У меня, к примеру, всего две комнаты. Ну так вот, я сказала Слиману, своему молодому брату: «Забирай одну комнату себе. Твоя учеба — это главное!» А в другой живу я вместе с сестрой и всеми племянницами.

Я оборвала ее болтовню:

— Лелла меня не стесняет. Меня вполне устраивает ее соседство.

Тамани бросила на меня лицемерный взгляд.

— Ты и впрямь хорошо уживаешься с Леллой Маликой… Немудрено — она ведь одних лет с твоей сестрой Шерифой… Что-то ее сегодня не видно часто она по утрам уходит?

Она повела Зинеб к доктору. — Я усмехнулась: — Так вот почему ты осмелилась подняться наверх?

Играя свою роль до конца — без всякого усилия и, на мой взгляд, даже с удовольствием, — Тамани воскликнула:

— Да говорю же: я хотела повидать тебя!.. Знаешь, я считаю тебя вроде как дочкой. В ту пору, когда была жива твоя мать, — тебе было лет пять-шесть, я так хорошо тебя помню, я постоянно бывала у вас. А теперь, когда твой брат встречается со мной, он даже меня не поприветствует проходит мимо и показывает мне спину, как будто я дьявол во плоти.

Она захныкала, продолжая что-то бубнить, но я уже не слушала ее. Я вновь переживала то время… о нем мне однажды рассказала Шерифа.

Время, когда мой отец, Си Абделазиз, показывался в доме только раз в неделю, чересчур поглощенный своими обязанностями аги и женщинами, сменявшими одна другую в квартире, которую он снял в европейском городе, — это если он не пропадал в Париже, уверяя французов в полной поддержке «преданного и благодарного туземного населения»… Или где-нибудь на водах, где изгибал свой высокий стан арабского рыцаря пред элегантными дамами. Тем временем моя мать с непроницаемым под морщинами лицом принимала жен просителей, присутствовала на церемониях, где должна была представлять самый старинный в здешних краях религиозный род. Поведала Шерифа и о роли Тамани, об «отеческом» интересе, который проявлял мой отец к этой дочери одного из своих слуг, — интересе, о котором еще долго перешептывались за его спиной на каждом углу. И, похоже, не без причины, настолько этот человек стал под конец пренебрегать принятыми в нашем обществе правилами приличия.

От той поры и шел отсчет ненависти Фарида к этой женщине, Тамани; она усвоила привычку относиться к остальным с пренебрежительной фамильярностью, как если бы ее вечно осеняло покровительство Си Абделазиза. Должно быть, в память об этом своем возвышении она так горделиво украшала жирную грудь своими ожерельями, своей связкой из наполеоновских луидоров; должно быть, это свою ушедшую молодость, обласканную циничным сластолюбцем, она сотрясала желеобразной плотью, вышагивая на свадьбах среди честных и строгих матерей буржуазных семейств. Тогда она кичливо похвалялась перед ними:

— Вот этим самым золотом я оплачу своему брату Слиману врачебный кабинет. Он скоро закончит учебу, и тогда я женю его на ком захочу…

Я вернулась в настоящее. Тамани продолжала свою нескончаемую речь:

— Как подумаю, что теперь, чтобы повидаться с тобой, я должна таиться!.. Но за что же на меня ополчилась Лелла Малика! Я ничего ей не сделала! Наоборот… После смерти твоей матери, когда твоему отцу понадобилось жениться вторично, если б я вовремя не сказала ему, что видела у Юсефов красивую девушку, кому бы пришло в голову искать жену в этом полудеревенском семействе — они ведь только-только переехали в Алжир.

— Ты хорошо знаешь Юсефов?

Пробуждавшееся во мне любопытство толкало меня ухватиться даже за тонкую ниточку.

— О, я как все… Теперь у них самая роскошная мавританская баня в городе. А раньше, когда твоя мачеха жила еще с ними, у них была совсем крохотная, в Белькуре… С тех пор они далеко шагнули вперед… крупными делами ворочают…

— Значит, впервые ты увидела Леллу там, в Белькуре?

— Да… Она приехала вместе с ними в Алжир. Ее родители умерли, и из родственников у нее оставалась только жена Юсефа… Какая-то дальняя кузина… — Тамани призадумалась. Они, верно, почувствовали, что сумеют выгодно выдать ее замуж. Толстяк Юсеф без выгоды и пальцем не шевельнет… Потому и поставили ее за прилавок, у кассы, чтобы ее видели все посетительницы.

Наступила пауза. Мне не хотелось ее расспрашивать; в конце концов она, оживившись, сама добавила:

— Да ты ведь их знаешь, Юсефов!

— Совсем чуть-чуть, — ответила я. — Они уже так давно здесь не бывают. От случая к случаю, очень редко, нас навещает старуха. И все.

Но ведь еще и мать, и ее дочь, хромоножка Дабия… Уж Шерифа-то должна ее знать: она с твоей теткой теперь ходит в их баню. А почему ты не ходишь туда, с Леллой?

Я не ответила. Тамани наклонилась ко мне, наградила влажным поцелуем. Поднялась, потом снова нагнулась, чтобы заговорщицки шепнуть мне на ухо:

— Скажи-ка мне одну вещь…

С заколотившимся вдруг сердцем я ждала продолжения.

Зинеб беременна? Ведь она уже шесть месяцев как замужем.

— Понятия не имею.

— Но ты сама говорила, что твоя мачеха повела ее к доктору.

— Я ничего не знаю! — вскричала я.

Тамани ушла. Я слышала, как она грузной поступью спускается по лестнице, громогласно прощается с моими тетками. Зачем она приходила? Из-за Зинеб? Разузнать, не слышала ли я чего-нибудь краем уха?.. Я была довольна, что ничем не выдала своих подозрений по поводу Леллы. Но кое-что Тамани, сама того не подозревая, все-таки заронила во мне, когда спросила: «Ты не ходишь в эту мавританскую баню?»

Почему бы и не сходить туда? Почему бы не вернуться к тебе, Лелла, к тому, что угрожающе блуждает во мраке и с чем я до сих пор не решалась встретиться лицом к лицу? Ведь как ни крути, а никуда не деться от невероятного факта, над которым я никогда не задумывалась: у Леллы есть прошлое.

* * *

В последующие дни я прикрывалась своей ленью, как щитом. Не вылезала из кровати. Дважды в день забегала Зинеб и кротко, почти боязливо предлагала:

— Иди поешь…

— Не хочется.

— Ты заболела?

Нет.

Иди поешь… Фарид спрашивает о тебе…

Есть мне не хотелось. Сама мысль о пище внушала отвращение. Напуганная, Зинеб исчезала. Вскоре появлялась Лелла и холодно допытывалась:

— Ты заболела?

— Не хочется есть, и все.

— Если это каприз…

Это был каприз. Она не ошибалась. Я вдруг осознала, что это упрямство — не более чем желание увидеть, как домашние будут суетиться вокруг меня; так мне было удобнее протестовать против судьбы. Это был каприз. Достаточно было Лелле сказать это вслух, чтобы передо мною предстала вся нелепость моего поведения; этим ребяческим упрямством я убивала в себе обиду, которую нанес мне Салим.

Я встала. Положив конец тому, в чем я хотела видеть этакий церемониал страдания, я призналась себе, что еще не достойна настоящей любовной муки.

* * *

Мавританская баня была полна детей, которых женщины приводят по четвергам и моют всем скопом, пока те по привычке голосят неутомимым хором. Я слышала их долгие усталые вопли в холодном зале, где отдыхала, растянувшись на плиточном полу у бассейна.

Вокруг меня щебетали женщины в одинаковых цветных лоскутах. Мимо прошла Шерифа, обернутая в полотенце: она уже вымылась. Она никогда не проводила в парилке больше получаса; потом она в полубессознательном состоянии долго отдыхала на матрасе в предбаннике.

Я заказала апельсины и теперь ела их, погрузив ноги в ледяную воду бассейна. Мне было хорошо. Время от времени распахивалась дверь, отделявшая нас от парилок, сердца хаммама, и тогда до нас доносились приглушенные паром разнообразные звуки: сонные выкрики детей, журчание воды на раскаленных плитках, хлопки массажисток по спинам толстух. Я снова окунала ноги в холодную воду, очищала от кожуры очередной апельсин, и сок его стекал с моих щек. Не шевелясь, я наслаждалась телесной истомой.

Внезапно я вздрогнула от звуков знакомого голоса. Это явилась Тамани. Обернутая широченным лоскутом в зеленую полоску, который был завязан над необъятной грудью, она казалась голой. Должно быть, о том, что я здесь, она узнала от Шерифы, так что, увидев меня, не удивилась. Она выросла передо мной.

Так, значит, ты пришла? — благодушно спросила она.

Не дожидаясь ответа, она села рядом. Распустив влажные волосы, она принялась расчесывать их плавными движениями. Я смотрела, как черепаховый гребень скользит по ее черным волосам; теперь они спускались занавесом вокруг ее огромной головы. Сидя вот так, с прядями, образующими как бы пучок длинных корней, она походила на какое-то чудовищное ядовитое растение. Вокруг прохаживались женщины. Они ступали горделиво, запрокинув голову под тяжестью ниспадающих до бедер волос. Одна лишь Тамани с ее плотоядным смехом и громким голосом вносила в этот мир демоническую ноту. Но вот она кончила причесываться и уставилась на меня, повторяя:

— Наконец-то ты пришла в эту мавританскую баню.

— Ты знала, что я приду?

Она наклонилась ко мне с видом сообщницы. Моя насмешливая улыбка ее несколько обескуражила, но потом она, видимо, нашла обходной маневр. Она положила влажную руку на мою ступню и обхватила лодыжку.

— Какая ты худая! — воскликнула она почти материнским тоном. — Какая худая… Наши старухи больше любят девушек полных. Им хочется их пощупать, прикинуть на вес, как индюшек, прежде чем выбрать одну для своего сына… Тебе еще повезло, что ты не смуглянка, но до чего же ты худа!

Я высвободила ногу и встала. Обернувшись, я крикнула ей:

— Пойду еще вымоюсь.

Теперь ее руку я ощутила уже на спине; одышливый старушечий голос раздался у самой моей шеи:

— Я устроилась в ту же кабину, что и ты… Там мы сможем поговорить.

Я ничего не ответила. Я знала, почему она меня преследует.

* * *

Распластавшись на животе на горячем плиточном полу, я пыталась заснуть, пока сильные руки массажистки разминали мне спину. Она снова взяла пробковую дощечку и размашистыми движениями принялась меня растирать; я чувствовала, как приятное давление перемещается от затылка до ложбинки на талии. От сладостной неги я погружалась в дрему.

Ухо у меня почти касалось пола, и банные звуки доносились до меня как бы сквозь сон. В этом насыщенном паром зале, где сновали полуголые тела, у меня вместе с биением в висках возникало странное ощущение, будто жизнь навеки застыла в этих часах пекла. От внешнего мира меня отделяли не просто несколько дверей и коридоров, но какая-то нереальная область, за которой меня ждали моя одежда, мое имя, все мои привычки. Оставалось лишь отдаться жестким рукам массажистки да время от времени погружать лицо в прохладную воду. В конце концов я перестала воспринимать окружающих; о них напоминали только приглушенные густым паром звуки — эхо разбивалось о стеклянные своды, над которым я уже не представляла себе неба.

С пением вошла Тамани и вернула меня к действительности. Она напевала мелодию, которую уже много лет играют на празднествах. Я не изменила позы. Завершив сеанс, массажистка протянула мне блюдце с холодной водой:

— Отдохни-ка немного. Сейчас я принесу тебе твой купальный халат.

Тамани устроилась у другого бассейна. Продолжая петь, она стоя опрастывала на себя большие кастрюли с горячей водой, забрызгивая при этом и меня. Я повернулась к ней. Игриво подмигнув мне, она вдруг разошлась. Расставив ноги и не двигаясь с места, она принялась вращать своим огромным животом, подбрасывая его к самой груди. Пение она перемежала плотоядным смехом; гримасничая, она не сводила глаз с этой колыхавшейся массы жира. Под конец лоскут, которым она была обмотана, соскользнул, явив взору подпрыгивающие желтые груди — безобразные, непристойные. Меня передернуло от отвращения, и я отвела глаза.

Она издала последний смешок, потом самодовольно проворчала:

— Вот видишь, я умею исполнять танец живота!.. Потом понизила голос на возбужденном от танца лице загорелись глаза: Ты пришла повидать Юсефов? Хочешь с ними встретиться?

— Я?.. Нет.

Я даже вздрогнула.

— О, тебе нечего стесняться. Ты могла бы зайти вместе со мной; они живут тут, рядом… К тому же хромоножка должна быть за кассой. Когда она увидит нас вместе, она нас пригласит… Поболтаем.

— Нет! — вскричала я.

Из бани я вышла одна, так и не разобравшись, почему отказалась — из-за усталости или неприязни.

Вернувшись домой, я с облегчением услышала от Мины: Держи, это письмо Дуджа принесла мне утром. Думаю, это от ее кузена.

— Спасибо.

Оставив Мину с Зинеб, я уединилась в своей комнате и с бьющимся сердцем вскрыла конверт. Быстро прочла несколько скупых слов: «Жду вас завтра в четыре часа на прежнем месте. Сделайте все, чтобы прийти. Салим».

Вошла Мина, и я накинулась на нее с расспросами:

— Так тебе Дуджа дала это письмо? Что она сказала?

— Она заходила ко мне по поводу предстоящего собрания. Перед уходом она сказала: «Похоже, тогда я дала промашку с родственниками Далилы. Извинись перед ней за меня и сегодня же передай вот это письмо — оно от Салима».

— И все?

— Да. Что это с тобой?

Я бросилась ей на шею; я целовала ее, смеясь и приплясывая вокруг нее. Я с восторгом предавалась забытым ребяческим шалостям.

Ой, Мина, если б ты знала, как я счастлива!

— Да что с тобой?

— Сядь!

Я заставила ее усесться. Села рядом, переполняемая радостью. Как пьянило происходившее в недрах моего существа неуловимое превращение того, что грызло меня на протяжении многих дней, в пустячную ссору, которая приключилась из-за моей же оплошности! Я отдавалась удовольствию разыгрывать наивность и ее мнимые страхи; волны блаженства понесли меня. Счастливая уже от снисходительной улыбки Мины, я затараторила, еле переводя дух:

— Мне почудилось, что он любит свою кузину… он так о ней говорит… я жутко ревновала. Но раз она сама передала тебе это письмо для меня, значит, для него… ну, в общем, она только кузина, и все… и раз он возвращается ко мне, значит… уж и не знаю.

Мое возбуждение спало. Я улеглась, положив голову Мине на колени. Мне вдруг захотелось, чтобы она оставила мои слова без ответа и ни о чем больше не расспрашивала. То были не откровения, а стихийно брызнувшая из меня радость, и несколько ее струек попали и на Мину, только и всего. Склонившись ко мне, она шепнула:

— Он любит тебя, верно? Он говорил тебе об этом, ведь так?..

Я стыдливо зарделась, страдая от этих совсем ненужных мне вопросов. Мне нечем было защищаться, и я пеняла себе за глупую детскую откровенность.

— Да нет же, тут ничего похожего… Просто я счастлива, и все!

Лукаво поблескивая глазами, она засмеялась:

— Да ладно, не скрытничай, чего уж там!..

— Мне нечего скрывать, уверяю тебя!

Я отодвинулась от нее подальше. Повернулась к ней спиной, с ожесточением твердя: «Мне нечего скрывать». Будь проклята моя дурацкая пылкость: увидев, как горят мои щеки, она наверняка заподозрит обратное. Я подошла к окну. Подняла штору, открыв небо, расстилавшееся над террасами, над уже близкой ночью.

 

Глава VII

Он ждал меня на обычном месте. Когда я уже переходила улицу, направляясь к нему, меня обуял страх. Я избегала его взгляда; не пожимая ему руки, я глухо пробормотала приветствие и, трепеща, пошла рядом. Понурясь, я неотступно думала о том, что он даже не улыбнулся мне; его лицо виделось мрачным, враждебным. Под конец я и забыла, что это тот же самый человек, который шагает сейчас подле меня.

Теперь я уже злилась на него за мою вчерашнюю чересчур поспешную радость. Я повторяла про себя содержание его письма: «Жду вас завтра в четыре часа на прежнем месте. Сделайте все, чтобы прийти. Салим». Ну конечно же, ни одно из этих слов не означало примирения, шага навстречу. В своем разочаровании я уже видела себя погруженной в знакомое ожесточенное оцепенение. Чисто по-детски я старалась держаться от Салима на известном расстоянии; мне больше не хотелось, чтобы нас принимали за парочку. Пусть думают, что мы оказались рядом лишь в силу обстоятельств.

И все же меня так и подмывало восстановить близость, предпринять что-нибудь, неважно что — да хотя бы протянуть ему руку. Но я не могла. А ведь летела к нему на крыльях надежды! Как счастлива была бы я посмотреть ему в глаза, взять его под руку, сделать одно из привычных движений, естественных для спутницы мужчины, когда она подается к нему, чтобы увернуться от автомобиля или посторониться перед встречными прохожими. Я уже разучилась ходить одна по улице, в одиночку противостоять ее безымянному потоку.

Когда мы вошли в кафе, то при мысли о нескончаемых часах, что ожидали нас все за тем же столиком, мне стало дурно. Захотелось сбежать отсюда. Поглощенный какими — то своими думами, Салим тем временем отодвигал стул, садился. Я замерла стоя, надеясь, что мое молчание будет воспринято как вызов. Он поднял на меня вопрошающий взгляд. С ощущением собственного бессилия я села. Утешало лишь то, что предстоит окунуться в привычное: созерцать знакомую, словно бы ждущую меня улицу, слушать доносящиеся из прохладной глубины зала звуки. Сонную тишину в помещении изредка сотрясало металлическое громыханье, возвещающее о прибытии очередного трамвая. Время от времени Салим утирал лоб, требовал прохладительные напитки.

— Когда вы получили письмо?

— Вчера.

— Что вы о нем думаете?

— Я? Ничего, — осторожно ответила я. — Пришла, вот и все.

— Вы действительно не догадываетесь, что я хотел вам сказать?

Я помотала головой. Его настойчивость казалась иронической, почти нежной. Я потупилась, чувствуя, что еще немного — и я упаду ему на грудь, чтобы излить наконец одинокие часы счастья, которые прихватила с собой. Его улыбка внушала надежду. Салим встал. Наклонившись ко мне, проговорил:

— Пойдем куда-нибудь.

Я последовала за ним. Искоса поглядывая на него, я в каком-то странном умиротворении, вдруг сошедшем на меня, повторяла его последнее слово: «куда-нибудь». Меня медленно затопляла горячая волна покорности, которая, я чувствовала, могла понести меня за ним на край света.

* * *

На выходе из города бульвар, спускаясь к порту, описывал большую дугу. Мы углубились в мощеные аллеи вдоль огромных серых ангаров, пятнавших асфальт тенями. Было шесть вечера; с работы группами уходили докеры. С неожиданным уважением я разглядывала эти обветренные, сосредоточенно-хмурые арабские лица с гордым профилем. Потом мы обогнули бистро — обычный металлический павильон, откуда выходили рабочие. Эти уже были разговорчивы, каждый нес в руке бутылку красного вина. Ноги их заплетались, как и язык, — довольно жалкое зрелище.

Мы пересекли пустыри со штабелями древесины и пошли вдоль доков. Я споткнулась о камень, и Салим подхватил меня. Я невольно улыбнулась ему, не замечая его руки, задержавшейся на моем плече. Я с наслаждением вдыхала морской воздух.

— Люблю этот запах!

— Вы здесь впервые?

— Конечно, — ответила я, только потом осознав, что в последнее время он ограничивается одними вопросами.

— Я совсем не знаю Алжира. Да и вообще мало что видела.

Нас окружало море. Я с упоением созерцала уснувшие корабли и в множестве усеивавшие побережье у наших ног баркасы и лодки — ни дать ни взять скопище сбитых на лету насекомых. В неподвижной водной глади отражался закат, исчертивший равнодушное небо красными полосами. В морских глубинах таилась ночь.

Мы шли вдоль мола, оставив позади штабеля рыжих бревен, угрюмые ангары, похожие на опустевшие тюрьмы, и безлюдные улицы. Я наклонялась, чтобы взглянуть на свое отражение в море, даже не испытывая брезгливости при виде гниющей у берега воды, на которой покачивались обломки досок и апельсиновая кожура, расплывались черными слезами потеки отработанного масла.

Все-таки я подняла взгляд, всмотрелась в далекий горизонт, запрокинула голову, вбирая в себя небо. Хотелось отправиться далеко-далеко. Меня переполняла трепетная радость. Я обернулась к Салиму, который почему-то поотстал. Возбуждение подгоняло меня. Я попросила его поторопиться. Не знаю, как это произошло, но я взяла его за руку и, смеясь, бегом потянула за собой… И это были уже не детские игры.

Мы уселись на краю мола, у самого неба. Вокруг громоздились груды ржавых железяк, как если бы земля решила исторгнуть всю нечисть из своего адского чрева именно здесь, где встречалась с морем. Нас окружало безмолвие мира в преддверии ночи. О том, как мы совсем недавно смеялись, я вспоминала словно о другой эпохе. Устроились мы у подножия полуразрушенной закопченной стены — она возвышалась одиноко, как последний уцелевший форпост. Я расстелила на каменистой почве свой платок, села рядом с Салимом, и в душу начал закрадываться необъяснимый испуг.

Мимо прошел человек в форме, пристально разглядывая нас: меня, сидевшую с вытянутыми ногами спиной к стене, и Салима, рассеянно опиравшегося на локоть. Любопытство прохожего не смутило меня, но я не смогла помешать себе вообразить картину, которую мы являли ему. И она взволновала меня.

С той минуты, когда Салим произнес это слово: «куда — нибудь», мною постепенно овладевало ощущение какой-то неизбежности. Стоило мне отрешиться от окружающей реальности, прикрыть глаза, как я начинала испытывать опьяняющее чувство чего-то огромного, бесконечного. Зачем я сюда пришла? Я спрашивала себя об этом, стараясь понять ту решимость покориться, которая толкала меня идти за Салимом. Он продолжал молчать. Не поворачиваясь к нему, я различала его профиль, вырисовывавшийся на фоне моря. Как и я, он ждал.

Не знаю, в какой именно миг он положил голову мне на колени. Я приняла ее с осторожностью. Тихонько опустила ему на голову руки, погрузила пальцы в его шевелюру. Небо, море, мир освещали нас голубоватым светом, размывавшим очертания предметов. Цвет сна, неподвижного, нескончаемого сна.

Медленное, глубокое, безмолвное, текло время. Казалось, что так будет вечно: мои пальцы, ласкающие его волосы, длинное тело, на которое я не осмеливалась взглянуть, нисходящий свет, подобно дару небес рассыпанный вокруг нас.

Внезапно Салим повернул голову, смотря мне прямо в глаза, и я принялась обводить пальцем его лицо. Потом он закрыл глаза, казалось, он уснул. Мне хотелось бы пробыть здесь долго-долго, ожидая, когда на этом лице появится тайная улыбка ночи. Меня охватил неизъяснимый покой, как если бы шедшая от горизонта тень обещала оградить меня от какой-то опасности. В конце концов я с трудом заставила себя выговорить, страдая от того, что вырываюсь из этого плавного потока времени:

— Надо вставать. Уже поздно!

Салим приоткрыл глаза. Я отвела взгляд.

— Салим, надо…

Его ладонь на моем затылке, понуждающая меня склонить голову. Его взгляд, который медленно приближался, который…

— Салим…

Я проворно высвободилась. Встала. Когда он выпрямился передо мной, я отчаянно, просяще улыбнулась.

— Мне нужно причесаться, — сказала я по-прежнему шепотом, чтобы наше пробуждение не было внезапным.

Я прислонилась к стене, распустила волосы, чтобы заново уложить их в шиньон.

Он приближался. Инстинктивно я прибегла к последней уловке, доверчиво улыбнувшись ему:

— Подержите мои ленты…

Он не шелохнулся. На миг я замерла — с воздетыми руками, с запрокинутой головой, с ниспадающими на плечи волосами. Внезапно мне пришло в голову, что поза у меня, должно быть, вызывающая. Я начала опускать руки и вдруг упала на Салима, уткнувшись лицом ему в плечо. Тут я закрыла глаза и стиснула зубы, как в минуту паники. И еще — чтобы возможно дольше оттянуть первый в моей жизни поцелуй.

* * *

Когда я открыла глаза, то огляделась вокруг. Спустилась ночь. На совсем еще недавно неподвижном море плясали огоньки. Мне чудилось, что за эти минуты, пока время было уничтожено нашим единственным объятием, прошла целая ночь.

Я поняла, что в городе — чужой, он поджидал меня внизу — мне придется учиться жить заново.

* * *

Дома Лелла выросла передо мной, едва я открыла дверь. Ее отрывистый голос не вызывал во мне ничего, кроме удивления. Я отвыкла от голосов.

— Ты возвращаешься в такое время, потому что знаешь, что Фарида нет!.. И пользуешься этим…

Я показала ей спину. Мне хотелось быть одной.

Войдя в комнату, я не стала зажигать свет. Это было мое единственное прибежище… Из-за двери доносились нервные шаги Леллы: я слышала, как ее каблуки цокают по коридорам. Она словно металась по лабиринту иного мира. Сейчас я видела ее насквозь. Я наконец поняла, почему на протяжении последних двух дней она так носилась по опустевшему дому. Ее упреки питались другим чувством, куда более тягостным, в котором она не хотела признаваться и самой себе. Она была одинока.

Фарид уехал с Зинеб к ее родственникам. Он не мог отказать в этом жене, безмерно счастливой от того, что после шести долгих месяцев ожидания наконец обнаружила себя беременной. Я впервые увидела, что он разговаривает с ней уважительно. В момент прощания, когда Фарид, смеясь, подхватил чемоданы, я тоже расцеловалась с Зинеб с неожиданной симпатией.

Теперь я слышала, как Лелла закрывает дверь, направляется в другой конец коридора, поднимается за бельем, которое сушилось на террасе.

Я открыла окна, чтобы впустить свет луны. Освещенные окна первого этажа отбрасывали в ночь длинные красноватые отсветы, и на темных стеклах плясали блики. Я обернулась, ища их где-нибудь в уголке огромного зеркала. И увидела там свое лицо.

Отныне мне следовало искать себя уже не в этой маске незнакомки, а далеко отсюда… Там, снаружи, зрелую женщину мучила тайна. Во мне просыпалось счастье, которому еще даже не было названия.

 

Глава VIII

Фарид отсутствовал три дня; три дня; три дня, в каждый из которых я сбегала. Весь день я с нетерпением дожидалась той минуты, когда мне придется придумывать для Леллы очередную ложь. Это было моей первой мыслью при пробуждении. Пока я нежилась в постели, она овладевала мною целиком. Теперь, когда для лжи появились основания, она стала меня тяготить.

Сознавая свое бессилие, я ожесточалась. Все равно уйду. В первый день, когда Лелла возникла передо мной, я, опустив голову, пробормотала:

— Я иду к Мине…

И пошла прочь, досадуя на себя за недостаток естественности. Она ничего не сказала. Салим прощался со мной словами: «До завтра, до четырех часов». Я отвечала: «Да», как если бы для меня все было просто. Я возвращалась домой. В еще не освещенном коридоре Лелла глухо вопрошала:

— Это в такое время ты возвращаешься?

Я не отвечала.

Фарид и Зинеб уехали «на несколько дней». На сколько точно, я не знала. Меня мучила мысль о том, что наступит конец этим дням, этим часам в порту, куда я ходила встречать ночь и где она возникала передо мной подобно зверю с бездонными глазами.

«А если Фарид вернется завтра?» — говорила я себе. И назавтра просыпалась от малейшего звука с бьющимся сердцем. Однажды утром я услышала внизу мужской голос.

Было десять часов: мой зять Рашид уходил рано и возвращался лишь к полудню; это и не Сиди, потому что я не слышала его обычного «Трек». Значит, это Фарид… Я с решимостью усмехнулась. В четыре часа я должна встретиться с Салимом. И встречусь. Фарид запретит мне выходить из дому, а я выйду. Воображение у меня разыгралось: а если он проследит за мной, увидит, что я с Салимом?.. Тогда я осмелилась сказать вслух в пустой комнате: «Если он увидит меня с Салимом, я покончу с собой. Покончу с собой, если он что — нибудь узнает».

От этого чувства — что я готова на все — я словно воспарила над землей. Я уже видела, как, освобожденная от всего, лечу и лечу — без цели, к небытию. Гордость обуяла меня. Я упивалась своим могуществом. Мне следовало бы сказать: своей молодостью. Потому что только молодости дано опробовать свою первую отвагу в бунте.

Это оказался не Фарид. За завтраком Лелла сообщила, что получила от него письмо: они с Зинеб приедут к концу недели. Мне было даровано четыре дня отсрочки.

В этот вечер я вернулась позже обычного. Меня неотступно преследовало воспоминание об этих часах, проведенных в порту, где в очередной раз вокруг стоящей неподвижно, как корабельные мачты, пары влюбленных постепенно смыкалась ночь. Лелла, одетая в черное, встретила меня с напускным безразличием:

— В пять часов приходила Мина. Судя по всему, она давно с тобой не виделась. Я даже хотела задержать ее, чтобы вы хоть в этот раз наконец повстречались.

Я молчала. Она не отставала:

— Что ты на это скажешь?

— Я? Ничего… — Остро взглянув на нее, я добавила: — Если хочешь потребовать у меня отчета, сделай это при Фариде.

Она побледнела. Я торжествовала. Я знала, что она ничего не скажет. Перед тем как удалиться, я небрежным тоном спросила:

— Тамани сегодня здесь? Кажется, это ее голос раздается у Лла Айши…

— Это она, — подтвердила Лелла, ставшая еще бледнее.

Она повернулась и исчезла. Между нами не осталось недоговоренного. Теперь она была уверена, что в тот день я все слышала.

* * *

Я спустилась к теткам. Устроилась в уголке патио, где ко мне тотчас подбежали две племянницы. Семилетняя Сакина была моей любимицей: тоненькая, хрупкая, живая как ртуть. Ее личико с утонченными чертами обрамляли завитушки блестящих черных волос, а нежный звонкий голос вполне мог бы принадлежать и молодой женщине. Младшая, Аниса, попросила меня помочь ей приодеть своих кукол.

В другом конце двора женщины окружали тетю Зухру, как всегда поглощенную своим шитьем. Лла Айша, сидя на вытащенном из дома матрасе, бормотала себе под нос нескончаемые истории — она могла часами беседовать вот так со Всевышним, прося у него быстрой смерти, облегчения своих болей. В конце концов она злобно усмехалась, проклиная всех и вся: дескать, она знает, мы бросим ее умирать в одиночку… Время от времени она с ненавистью поглядывала на женщин, чересчур занятых болтовней с Тамани, затем со вздохом откидывала назад голову.

Я наблюдала за кучкой женщин. Вот престарелая жена Си Абдерахмана, Лла Фатма, — как только пришла Тамани, она наверняка потащила ее, как обычно, в свою комнату, чтобы расспросить о своем единственном сыне, от которого Сиди отрекся, потому что тот женился на европейке. В такие дни ее глаза сверкали радостью. И хотя эти услуги обходились Лла Фатме, видно, недешево, она все равно весь вечер суетилась вокруг Тамани, предвосхищая ее малейшее желание. Это зрелище для меня всегда было невыносимо.

Тетя Зухра низко склонялась над шитьем; время от времени, держа ножницы в руке, она подносила ткань к своим близоруким глазам, чтобы проверить качество шва. Мне и отсюда были видны морщины на ее коричневом лбу, выбившиеся из-под шелковой косынки седые пряди. Старая дева, она уже столько лет лелеяла надежду на замужество, которая все никак не сбывалась. Мой отец, когда был жив, заявлял, что отдаст сестру только в семью не менее знатную, чем наша; но эти-то семьи как раз и осуждали скандальное поведение Си Абделазиза, тем более что ни для кого не являлось секретом, что он проматывает не только собственное состояние, но и сестрино. От партий, которые он посчитал сомнительными, он отказался. «Моя сестра — дурнушка, — говаривал он. — Но это еще не причина, чтобы выдавать ее за кого попало…»

Со смертью моего отца Зухра воспряла духом; но близилось ее сорокалетие. Уже давно не показывался ни один претендент, даже из множества тех, кого неизменно отвергала Лелла с тех пор, как стала вдовой. Так что последнюю надежду Зухра возлагала на Тамани. До сих пор мою тетку останавливала робость. Между ней и Тамани никогда не бывало никаких секретных переговоров. Просто, когда приходила Тамани, Зухра принималась вдвое усердней строчить на машинке.

Собравшись уходить, Тамани поднялась. Обошла по кругу патио, прощаясь с каждой из женщин в отдельности. Я сидела на прежнем месте; Сакина и Аниса оставили меня, убежав в комнату к своему отцу. Тамани приблизилась ко мне.

— До свиданья, Далила… — громко начала она. Потом, нагнувшись, быстро зашептала: — А неплохо тебе было давеча на бульваре Карно, ведь так?..

Тут я вспомнила. Когда днем я шла навстречу Салиму, меня толкнула женщина, закутанная в вуаль, из которой выглядывал только один глаз. Я подошла к Салиму, но заметила, что она остановилась поодаль и еще довольно долго на меня смотрела.

— Смотри, осторожно! Твое счастье, что на этот раз ты наткнулась на меня. Уж я-то не причиню тебе зла… Но если кто-нибудь другой… если твой брат…

Я пристально посмотрела на нее, чувствуя, что бледнею, и злясь на себя за это. Ответить я не успела: она уже повернулась ко мне спиной.

В эту ночь я впервые познала сладость ощущения надвигающейся опасности.

Я трижды ходила с Салимом в конец мола, где громоздились ангары, груды железного лома, за дощатые пакгаузы, белизна которых долго хранила сошедшую с неба светлынь. Трижды ходила туда, словно совершала паломничество.

Там я попадала в область, сотканную из неподвижности, — в ней жесты, объятия, опасно придвигающееся ко мне лицо, которое я принимала, закрыв глаза, обретали волнующую реальность. Стоило нам с Салимом вернуться в эту тень, как вокруг смыкалась молчаливая тайна.

В этот вечер меня внезапно обуял страх. Мне не хотелось лишаться этих часов. Помню, что позже, когда мы, разомкнув объятия, сидели подле стены, я уткнулась лицом ему в плечо. Он медленно приподнял его, повернул к себе, вгляделся в него в свете вечера. Вид у Салима был серьезный, и он мягко спросил:

— Тебе стыдно? — Он ласково провел рукой по моему лбу, по волосам, потом повторил: — Тебе стыдно?

Мне захотелось разрыдаться в его объятиях. Я лишь закрыла глаза.

— Послушай, Далила… тебя уже целовал когда-нибудь мужчина?

Я открыла глаза, потрясенная возможностью, которую я даже не рассматривала.

— Значит, ты так считал?

— Нет, я просто хотел узнать…

— Ты не должен был даже задавать мне такой вопрос.

— Я верю тебе.

Я вновь упала ему на грудь. Он крепко прижал меня к себе. На этот раз я знала, что мне незачем забывать эти объятия, хоронить их там, в тени. Держась за руки, мы пошли обратно. Лишь добравшись до бульвара, мы разжали ладони и зашагали, как обычно, бок о бок.

— До завтра, — сказал он на том месте, где мы всегда прощались.

— Видите ли… я не знаю, смогу ли прийти.

— Почему?

— Пока что мой брат в отъезде, но, если он завтра вернется, я не смогу встретиться с вами.

Он призадумался.

— Я в эти дни совершенно свободен. Как только у вас появится возможность выйти из дому, дайте мне знать… Буду ждать с нетерпением.

Я проводила его взглядом, пока он не исчез. Мне бы следовало сказать ему, что я и сама не смогу пойти туда. Я никогда на это не решусь.

«Тебе стыдно?» — спросил он там. И я закрыла глаза. Не от стыда и не от страха — от одиночества.

* * *

В последующие дни я безвылазно сидела дома. Фарид и Зинеб вернулись, но мне достаточно было бы решиться, и я бы вышла, несмотря ни на что. И все-таки мне не удавалось заставить себя написать Салиму.

Пожалуй, сейчас самое время рассказать о том, что можно было бы назвать моими угрызениями совести. До сих пор меня толкали на вылазки мои подозрения в отношении Леллы, мое возмущение ее, как я считала, ложью. Пока мои мечтания концентрировались на тех двух часах, что мы проводили в безликом кафе, мне было нетрудно бросать вызов своему окружению. Но теперь, говорила я себе, но теперь… Я была во власти страха, в природе которого не осмеливалась признаться и самой себе.

То, что я трижды безропотно следовала за Салимом, объяснялось, думается мне, увлекавшей меня тайной; странное ощущение неизбежного охватывало меня с такой силой, что я шла туда, как идут наши чересчур юные новобрачные к супружескому ложу, — с серьезной покорностью. Мне был необходим этот внутренний огонь, чтобы на краю мола я могла встретить безмолвное объятие мужчины.

Я каменела в его руках; я с каким-то ожесточением закрывала глаза, чтобы забыть это тело, и это дыхание, и эту тишину. Я изо всех сил сдерживала порыв убежать. Укрощая себя, я испытывала горделивую радость от того, что способна дойти до предела в самопожертвовании. Салим разжимал объятия; я отстранялась от него медленно, очень медленно, чтобы по инстинктивной поспешности высвобождения он не заметил, насколько искусственна была моя пассивность. К счастью, к тому времени уже спускалась ночь. Перед новым зрелищем мне было нетрудно забыть то, что было между нами. Я смотрела на Салима с робким вниманием. Я испытывала к нему нечто наподобие уважения за то, что, побывав в самом сердце урагана, осталась невредимой. Сохранялось лишь воспоминание о победе, которую я одержала над самой собой.

Лелла ничего не сказала Фариду, но я знала, что она наблюдает за мной. В первый же день, когда я, вместо того чтобы уйти из дома, как обычно в этот час, продолжала валяться в постели, она вошла в комнату. Подойдя ко мне, в нерешительности остановилась и, так ничего и не сказав, удалилась.

На второй день в то же самое время Лелла вновь вошла ко мне в комнату. Вопрошающий взгляд. Моя улыбка в ответ. Секундное колебание, и она собирается уходить. Я слышу свой спокойный голос:

— Сегодня я никуда не иду.

Она оборачивается, слегка бледнеет. Я нахально усмехаюсь, отвратительная сама себе. Она исчезает. Ей явно хочется, чтобы я ушла. Чтобы Фариду стало известно о моих вылазках? А может быть — кто знает? она рассчитывает погубить меня, предоставив мне свободу действий?

Третий день, тот же час. Никого. Я жду ее. Теперь я вижу ее только за столом, в присутствии остальных. Болтливость Зинеб как рукой сняло: она входит в долгий период тайны беременных женщин. Лелла беседует с Фаридом. Счастье подогрело его темперамент. У него даже привычки изменились: он возвращается после работы домой ровно в половине седьмого.

Четвертый день, тот же час. Заходит Мина. Ни слова не говоря, она протягивает мне письмо. На этот раз я ее не расспрашиваю. Она усаживается, а я распечатываю конверт и пробегаю глазами записку: «Буду ждать вас завтра в десять утра в нашем кафе. Салим».

Я поднимаю голову. Улыбаюсь Мине почти светской улыбкой и безразличным тоном спрашиваю:

— Как твои дела?

Она отвечает, но в ее глазах я читаю вопрос. Была бы моя улыбка чуть растерянней, и он выплеснулся бы наружу. К концу нашего скучного для обеих разговора я спросила:

— Ты не могла бы прийти завтра к половине десятого? В десять мне нужно увидеться с Салимом. Ты скажешь, что я, дескать, позарез нужна тебе для каких-нибудь там покупок. Главное, будь понастойчивей с Леллой…

— А если она заупрямится?

Если она заупрямится, я все равно уйду.

— Она что-то подозревает?

— Откуда мне знать?.. — произнесла я в задумчивости. Во всяком случае, в последний раз меня на бульваре Карно видела Тамани.

— Тамани? Значит, теперь это станет известно всем?

— Да нет, не думаю, — сказала я с улыбкой.

Я была спокойна. Мина — взбудоражена. Я знала, что драма, которую она чуяла, возбуждает ее.

— Если ты боишься, — сказала я после паузы, — можешь не приходить. Как-нибудь выкручусь сама.

— Я приду. Если я и боюсь, то в основном за тебя.

Я ответила ей спокойной улыбкой. Я слишком хорошо понимала, что она, напротив, завидует тому, что я рискнула бросить вызов.

В этот вечер я впервые за много дней вкусила безмятежного покоя. Шепот женщин, возвещающий наступление ночи, «Трек» Си Абдерахмана, его тягучая молитва, умирающие вместе со светом дня звуки дома все это волновало меня. Словно накануне отъезда, я говорила себе, что никогда не забуду этой гармонии.

Фарид озабоченно спрашивал у Зинеб, приходила ли акушерка и что говорила. То была наша соседка, одна из первых мусульманок, начавших работать. Старая дева из семьи со скромным достатком, она ходила по окрестным домам, в каждом из которых ее с нетерпением ждала не только больная, но и вся когорта женщин. И еще долго после ее ухода на все лады обсуждались ее немногословные суровые высказывания.

Зинеб перестала быть болтливой. Она считала, что уже тяжелеет, и погружалась в сладостное блаженство. В наших краях забеременевшая женщина словно окутывается непрозрачным коконом, где в свое удовольствие прислушивается к собственным ощущениям. Меня удивляло, что Фарид не питает к жене ни малейшего ревнивого чувства. У меня впервые мелькнула догадка, что только во время беременности, и никогда больше, женщина чувствует себя в счастливом одиночестве, в щедрой безмятежности, куда мужчине нет доступа. Он-то считает себя тому причиной, тогда как на самом деле он уже ничто. Вот почему на моих глазах Зинеб, избавившись от былой трусливой покорности, отягощалась облагораживавшим ее достоинством. Она расцветала.

После ужина, вместо того чтобы уединиться в своей комнате, я осталась подле Зинеб. К нам присоединилась Шерифа, по обыкновению мрачная, с недовольно поджатыми губами. Но сегодня я и к ней относилась со снисходительным благодушием. Одна лишь Лелла казалась исключенной из нашего круга. Не далее как сегодня она опять без разговоров отвергла очередное брачное предложение. Но сейчас, несмотря на явно выраженное желание не покидать нас, она оставалась нам чужой.

 

Глава IX

Назавтра Мина явилась к девяти. Она вошла слегка побледневшая. Мы обменялись краткими фразами:

— Где твоя мачеха?

— На кухне, где ж еще.

— Твой брат, надеюсь, ушел?

— Да… Когда будешь говорить с Леллой, держись как можно естественней.

— Немного боязно, но…

— Уж постарайся, ведь не привыкать врать.

— Да, конечно, но с Леллой всегда кажется, что ее не проведешь.

— Я тоже раньше так считала. На самом деле она такая же, как и все. Разве что хуже.

— Ну, я пошла.

— Удачи тебе.

Я осталась в постели. Спать не хотелось, но, чтобы не возбудить подозрений, надо было вести себя как обычно.

Прошло больше получаса. Издалека до меня доносились голоса. Наконец в комнату вошла Мина.

— Дело сделано, — объявила она со вздохом. — Мне пришлось нелегко, но дело сделано… Она забросала меня вопросами, спрашивала…

Я перебила ее:

— Я быстренько оденусь, а не то опоздаю.

— Да-да, поторопись. Мы рискуем не успеть к десяти.

Я уже соскочила с кровати, но при этих словах остановилась. Она так решительно сказала «мы»… Одевалась я медленно. До меня наконец дошло, что это пособничество Мины имеет довольно темную подоплеку: желание вторгнуться под прикрытием дружбы в ту область, которую я берегла для себя одной. Я повернулась к ней спиной; я была спокойна. У меня тоже хватит жестокости: перед тем как встретиться с Салимом, я с ней расстанусь. Никто не проникнет в мир, который я делю с ним. Я сокрушу все, что будет этому препятствовать. Тем более что дружба была для меня пустым звуком. Женщины между собой не могут быть настоящими подругами; самое большее — сообщницами.

По пути я не проронила ни слова. Мина шагала уверенно; я наблюдала за ней. Внезапно смалодушничав, я откладывала ее изгнание на самый последний момент. Мы уже шли улочкой, ведущей к кафе. Увидев на часах время, я всполошилась:

— Салим, должно быть, нервничает. Он не любит, когда я опаздываю.

— Тогда прибавим шагу.

Я сумела не выдать досады. Еще несколько шагов, и я ее прогоню. Мы спускались. Я увидела фигуру Салима. Он нас еще не заметил.

— Оставляю тебя здесь, — выпалила я. — Пока.

И протянула ей руку. Она повернулась ко мне. Глаза ее сверкнули. Я поняла, что она достигла рубежа, за которым себя уже не контролируют. Голос у нее срывался, как это бывает у людей, которых унизили, но которые упорно не желают уходить.

— Могла бы и познакомить меня с Салимом.

Она упрямо шагала рядом. Салим уже шел нам навстречу. Я снова повернулась к Мине.

— До свидания!

Она заколебалась. Обратила на меня взгляд, полный скрытого упрямства, которое разозлило меня. Она сделала еще несколько шагов.

— До свидания! прокричала я. Повернулась к ней спиной и перешла на противоположный тротуар. Мина — не бежать же ей за мной! — прошла мимо Салима, который смотрел на нас обеих, явно озадаченный, и удалилась.

К Салиму я подходила стиснув челюсти. Вот когда я безрассудно нырнула в омут. И счастье с этого дня обрело для меня восхитительно жестокий лик.

Не дожидаясь Салима, я вошла в кафе. Он последовал за мной. Перед тем как нам сесть, он спросил:

— Кто эта девушка?

— Мина… она хотела, чтобы я вас познакомила…

Я досадовала на то, что этот глупый инцидент все еще продолжается.

— Тогда зачем вы ее отправили? Догоните ее.

— Нет. Я не пойду.

Я села. Скорее всего, он потребовал это от меня просто так, не думая. Мой отказ удивил его.

— Вы не хотите? — угрожающе спросил он.

Я покачала головой. Он повторил свое требование еще и еще — всякий раз все спокойнее и все более угрожающе.

— Нет, — отвечала я. — Не хочу.

— Тогда оставайтесь! — вскричал он. — Я ухожу.

Меня захлестнул страх. Не могла я расстаться с ним вот так. Мне хотелось объяснить ему, что я подсознательно стремилась никого не допускать в эти часы, которые принадлежали мне одной. Я встала.

— Салим, прошу вас…

Я вышла вслед за ним на улицу. Он шагал молча, лоб его перерезала вертикальная складка. Пересекая рынок, разместившийся на небольшой площади, мы то и дело натыкались на ящики и корзины. Мне приходилось огибать фруктовые и овощные прилавки, чтобы догнать Салима. Его, похоже, нимало не заботило, что я могу отстать. Иногда нагруженные провизией хозяйки оттесняли меня от него. Я пугалась, как в кошмарном сне, и бежала за ним вдогонку.

Потом мы свернули на тенистую улочку; на ее тротуарах толклись дети. Поодаль от остальных сидела девочка с белокурыми косами и смотрела на меня. Меня охватило отчаяние, и я подумала: пускай Салим уходит, а я останусь здесь, на тротуаре, как эта девочка. Буду сидеть и плакать от усталости. Я вновь очутилась в царстве абсурда, где чувствовала себя бессильной. Лишь скрытая где-то в подсознании воля гнала меня вперед.

Улица заканчивалась тупиком. Салим неизбежно остановится; все будет кончено. Но на одном из изгибов я увидела лестницу, ведущую на бульвар. Рядом возвышалась стена. Салим наконец остановился, повернулся ко мне лицом. Сначала на его губах появилась недобрая усмешка, против которой я была бессильна. Когда он заговорил, начал задавать мне вопросы, я была уже далеко. Мне хотелось одного: уйти; я прислушивалась к тому, как это желание завладевает мною целиком.

— Почему вы мне не написали?

Я ничего не ответила… Его взгляд посуровел.

— Вы же знали, что я жду! Четыре дня вы не подавали никаких признаков жизни. Сперва я думал, что вы не можете выйти из дому, потому что вернулся ваш брат. Ответьте: это так?

— Нет, — сказала я устало. — Я вышла бы, если б захотела.

— Если б захотели!.. — усмехнулся Салим.

Тут на меня посыпался град упреков. Его слова больно ранили меня, но я думала об одном: о все глубже разверзавшейся между нами пропасти.

— Видно, вы считаете себя достаточно сильной, чтобы насмехаться надо мною. До сих пор это не удавалось еще ни одной женщине. А я знавал таких, что не чета вам…

Я слушала. То, что он в такую минуту призывает в свидетельницы нашего разговора каких-то других женщин, показалось мне недостойным. Я смотрела на Салима, перестав обращать внимание на его слова. Я созерцала эту грубую маску, эти черты, которые раньше находила благородными, этот взгляд, в котором было столько сдерживаемой ярости, что казалось искаженным все лицо. Раз уж я называла себя мысленно его женой, рассуждала я, мне следовало бы сейчас коснуться этого лица руками, полными нежности, чтобы переделать, укротить его. Я уже видела, как делаю этот шаг навстречу, к примирению. Но не пошевелилась.

Из задумчивости меня вывел голос Салима:

— Вы сами сейчас все разрушили. Все! Я верил в вашу чистоту. Но теперь я вижу: вы как все…

Ощущая пустоту в сердце, я перебила его:

— Вы говорите это серьезно?

— Вполне. Между нами все кончено.

Мы начали спускаться по ступеням. Я чувствовала, как во мне нарастает знакомое волнение. Тот же внутренний жар заставлял меня бунтовать против Леллы, против запертого дома, против всех; он же меня и освободит. И вместе с тем мне было страшно.

Чтобы остаться со всеми вместе, я подчинилась, пошла на самоунижение. Посреди лестницы, на площадке, я заметила дверь в стене здания. Я подтолкнула туда Салима. В коридоре за дверью нас поглотили потемки. Салима я не видела, но с решимостью отчаяния удерживала его перед собой. Я заставляла его слушать меня. Мой собственный голос, каким я умоляла его, доносился до меня словно из другого мира. Меня пожирало пламя. Салим должен понять меня, защитить.

— Салим… возьмите свои слова назад! Одумайтесь!

Он отвечал так глухо, что по телу у меня побежали мурашки:

— Нет, все бесполезно, Далила. Не настаивайте. Все кончено. Надо было послушаться меня. Я никогда не позволю женщине так со мной разговаривать.

— Салим, прошу вас…

Я запиналась, мучаясь тем, что не могу подобрать нужные слова. Я не умела просить. Ведь и в просьбе я упивалась прежде всего собою.

— Салим, в последний раз…

В своем унижении я шла до конца. Сам по себе разрыв для меня тогда мало что значил. Главное — когда я расстанусь с ним, не оказаться одной. Меня подкарауливал дикий, темный зверь; с горящими глазами, в жарком объятии он готовился увести меня за пределы моего «я». Это бегство, этот слепой бросок к горизонту, о котором я всегда грезила… Я унижалась, чтобы избежать этого головокружительного падения.

С закрытыми глазами, готовая на самый невероятный, по моему разумению, поступок, я бросилась к ногам Салима. Мне даже кажется, что перед этим я произнесла: «Броситься к его ногам». Сознание того, что я это делаю, наполняло меня странной гордостью. Да еще этот умоляющий голос, который принадлежал уже не мне. Этот умоляющий голос гордячки, которая боится только самое себя:

— Салим, я прошу вас…

Салим пытался поднять меня весьма деликатно, но звучавшая в голосе усталость не оставляла сомнений в окончательности приговора:

— Вставайте, вы пожалеете об этом. Вставайте и уходите! Все кончено, уверяю вас, Далила, уходите.

Сверкая глазами, я вскочила, освобожденная. Наконец одна.

— Я ухожу!.. Ухожу! — вскричала я с вызовом.

И вышла. Никогда не думала, что солнечный свет может быть таким белым, таким чистым. Вдогонку летел испуганный голос Салима:

— Далила! Куда вы, Далила?

Я уже не слушала его. На мгновение все вокруг застыло: улица, бульвар у подножия каменных ступеней, позади пустырь, за ним море, море и солнце. Стиснув зубы, я повторила, как победный клич: «Ухожу!..» Потом бросилась вниз по ступеням. Окунуть в море свое пылающее счастье, поверить ему свою хмельную кручину. Я бежала, распахнув руки, как это делают дети и безумцы, единственные на земле существа, мечтающие отправиться однажды на край света.

Посреди бульвара воздух разорвало визгом тормозов. На меня надвигалась оскаленная пасть автомобиля. Перед тем как лишиться чувств, я услышала вдалеке восклицания прохожих; их крики походили на взрывы смеха.

* * *

То был мой первый день в больнице. Утреннее происшествие казалось мне одновременно и близким — таким близким, что мне достаточно было повернуть голову, чтобы в очередной раз увидеть, как меня настигает автомобиль, — и далеким. Кто-то умер, говорила я себе, кто-то, у кого было мое лицо. Но эта маска с жесткими чертами, с безумным взглядом, которая, по моему представлению, была на мне, когда я бежала к морю, теперь, казалось, блуждала но комнате, как неприкаянный призрак.

Чтобы отделаться от нее, я решила подумать о Салиме. Но его больше не существовало. Подобно статисту в драме, он исчез сразу после того, как опустился занавес. И тем не менее разве в моих ушах не звучал его испуганный голос, пытавшийся меня удержать? Нет, то был голос другого. Он уже не принадлежал тому, с кем я встречалась: загадочному мужчине из порта, враждебной и ласковой тени, к которой я ринулась перед тем, как выйти одной на солнце.

К мужчине, оставшемуся там, я буду совершенно безразлична. К тому же он сам сказал: «Между нами все кончено…»

С этим я была полностью согласна. Это верно, первый хмель улетучился. Подобно морю, которое в час прилива проникает далеко в глубь суши, но потом постепенно отступает, опасаясь забраться туда, где оно рискует заблудиться, я тоже возвращалась в себя, с бесконечной усталостью в сердце.

— Ты проснулась?

Я повернула голову к входившей в комнату Лелле и улыбнулась ей:

— Входи.

Я подвинулась, чтобы она могла присесть на кровать рядом со мною. Она разглядывала меня ласково, с материнской заботливостью.

— Тебе уже получше?

— Да. Так, усталость небольшая.

— Тебе повезло: отделалась царапинами.

Царапинами! Я наблюдала за ней сквозь ресницы. Ее-то мне не придется открывать для себя заново, подумалось мне.

Просто возвращается она прежняя. Она погладила меня по лбу.

— У тебя температура?

— Нет…

Я взяла ее за руку. Хорошо, что она рядом. Я чувствовала себя под защитой, вдали от тех плохих дней. Во мне заговорила совесть. Почему бы не положить на ее колени голову и не рассказать ей все, как дитя матери?

— Фарид придет через час, — сказала она. — Я не хотела, чтобы ему говорили что-нибудь до того, как я сама здесь побываю. Зато теперь дома все спокойно…

Я слушала ее. Сейчас я признаюсь…

— Что вам сказали о происшествии? — начала я.

Нам сообщили, что тебя сбил автомобиль, что какой — то прохожий взял на себя труд отвезти тебя в больницу…

— А почему же ты не спросишь, где была Мина, — ведь уходили-то мы вместе?.. Потому что тебе известно, — продолжала я, видя, что она не отвечает, — тебе прекрасно известно, что я была не с ней… О Лелла, мне надо столько тебе рассказать!..

— Да? — насторожилась она.

Я уже заранее радовалась, предвкушая, какое это счастье-иметь молодую, ласковую, красивую мать…

Но тут открылась дверь. Появилась медсестра и монотонным голосом объявила:

— К вам посетитель, мсье Салим аль-Хадж. Пришел справиться о вашем здоровье.

— Скажите ему, что я сплю.

Он сказал, что будет ждать. Ему необходимо с вами увидеться.

Медсестра не успела выйти, как Лелла вскочила на ноги.

— Что она сказала? — выговорила она, заикаясь.

Продолжая пребывать в радужном настроении, довольная тем, что это вмешательство облегчит мое признание, я ответила:

— Это как раз тот самый «прохожий», это…

Но тут я запнулась, только сейчас удивившись реакции Леллы. Я обернулась к ней: она была бледна. С безвольно повисшими руками она выглядела ошеломленной. Передо мной стояла теперь совсем не та женщина, что находилась тут минуту назад. Я закончила, но уже медленно:

— Это Салим аль-Хадж.

Лелла вздрогнула, но смолчала.

— Я велела передать ему, что я сплю, — с тайным злорадством продолжала я. — Он ждет.

— Он не должен сюда войти! Не должен!

Я так и не поняла, что означал этот повышенный тон: испуг или властность. Тогда я, сама дивясь тому, как открыто нападаю, спросила:

— Так ты его знаешь?

Лелла круто обернулась, но, прежде чем ответить, заставила себя сесть. Явно силясь овладеть собой, она лишь сумела пробормотать:

— Нет… Я боялась, что он войдет прямо сейчас.

— Ну и что? Вуаль-то на тебе! — заметила я.

— Да, конечно… — Поколебавшись, она заговорила с неожиданной энергичностью: Но и тебе незачем с ним видеться! Это еще не причина, если он взялся тебя сопровождать… Его отблагодарит твой брат.

Я сознательно пригашала ее пыл. Мне хотелось сломить ее своим упорством.

— Странно, — протянула я с хорошо разыгранным недоумением. — Была минута, когда мне совершенно определенно казалось, что ты его знаешь!..

— Не говори глупостей, — ответила она с несколько пренебрежительной сухостью.

Я ничего не добавила. Я еще долго пребывала в задумчивости до тех пор, пока она решительным тоном не отчеканила, стремясь, видимо, чтобы после затянувшейся паузы это прозвучало весомо, как вывод:

— Я думаю, у тебя чересчур развитое воображение.

С этими словами она поднялась. Тут я посмотрела на нее, и в моем взгляде она, должно быть, прочла подсознательный, но упорный вопрос, потому что вдруг спросила меня тихим, почти срывающимся голосом:

— Да что ты от меня хочешь?

— Я? — не сразу отозвалась я, тараща глаза, как после пробуждения. Ничего.

Медсестра уже давно закрыла за ней дверь. На стенах бледнел день. Я размышляла о том, что вот впервые, в прохладе замершей комнаты, тишина окутала то тяжелое слово, которое я бросила между собой и Леллой. «Ничего»… Отныне я была уже не выздоравливающей, а воительницей, вновь начинающей вооружаться, и это, без сомнения, было еще ничего. Эта женщина вторично лгала мне прямо в глаза, и это тоже было еще ничего. Но я уже представляла себе, какими словами заговорю с Салимом. С Салимом, которого она, по ее утверждению, не знает и с которым я еще увижусь. До сих пор в глазах этого человека я привыкла искать лишь свое отражение. Отныне я буду подстерегать в них прошлое Леллы, этой женщины, к которой я, после того как едва не вверила себя в ее руки и не назвала мамой, вновь была готова пылать ненавистью.

 

Часть вторая

 

Глава X

После того происшествия я была вынуждена полмесяца оставаться в постели. Мне хотелось быть одной. В нашем доме пришлось бы сносить каждодневные визиты болтливых женщин. Лелла посоветовала, чтобы меня отвезли к моей сестре Шерифе, которая недавно переехала в новую квартиру в европейской части города. Я согласилась.

Квартира была просторной, светлой; ее только начали обставлять. Мне сразу же понравилась пустая комната, в которую меня поселили. Я попросила придвинуть кровать к окну; хотя оно и выходило на серую стену, лежа я получала возможность видеть кусочек неба, который и обшаривала взглядом долгими часами.

В первый же день меня навестила Мина. Я встретила ее с плохо скрываемой досадой. Последний наш разговор казался мне очень далеким. Я бы предпочла, чтобы она исчезла. Мне было неприятно, что она проникла в эту новую комнату.

— Я узнала о происшествии только сегодня утром. Как это случилось?

— Я смутно помню. Переходя бульвар, я увидела, что на меня наезжает машина; вот и все…

— Ты была одна?

— Нет. С Салимом. Он немного отстал…

Как это было хорошо вот так упростить реальность, вместив ее в несколько фраз, а потом и самой в это поверить. С Миной я могла бы начать и так: «Я затолкала Салима в темный коридор, где кинулась ему в ноги, принялась умолять…»

Мне не было бы стыдно описать эту сцену. Только я в нее уже не верила.

Так вот что значит иметь воспоминания? Равнодушно взирать на развертывающееся перед тобою прошлое; произнести о нем несколько слов, которые, смягчая его, делают его правдоподобнее. Неужто я настолько себя не уважаю, думала я, что способна так себя предавать? Тогда я еще не понимала, что это моя молодость увлекает меня вперед.

— Мне кажется, ты немного устала. Может быть, ты хочешь, чтобы я оставила тебя?

— Да. Оставь меня. Хорошо бы ты оставила меня навсегда и никогда больше не появлялась.

В наступившем молчании я держала глаза закрытыми. Мне подумалось, что в этих словах прозвучала далекая нежность. Я открыла глаза. Ее лицо жалко сморщилось:

— Ты все еще сердишься на меня, Далила? За то, что я…

— Нет, — вздохнула я, — я уже не сержусь на тебя. Просто не хочется тебя больше видеть, вот и все. Ты неразделима с воспоминанием о том дне… После твоего ухода я поссорилась с Салимом. Он заговорил о разрыве… я помню, что бежала, что была так счастлива, как еще никогда до тех пор не бывала… Я помню это счастье. И еще — грязь перед этим. Тот день нечист. Мне хочется его забыть… Пойми, Мина, я говорю это без всякой злобы: ты для меня ничто, уже ничто…

Она заплакала. Потихоньку, сдерживаясь. Не глядя на нее, я почувствовала, что ее впервые проняло. Я уже и сама недоумевала, что толкнуло меня произнести эти слова, причинить эту ненужную, бесславную боль. Какая нелепость, сказала я себе, откидываясь на подушку, какая нелепость!..

День, когда я обращусь к этому прошлому, еще впереди. Пока что мне не хотелось, чтобы этот момент наступил. Он стал бы концом моей молодости и началом моей смерти. Стоит остановиться на полпути, присесть на обочину, чтобы перевести дух, отдохнуть, — и все будет кончено: упадешь, превратишься в парящую в воздухе невесомую пыль. И все будет кончено…

Я ничем не могла помочь плакавшей передо мной девушке. Умолкнув, она высморкалась, раз-другой удивленно икнула, беспомощно засуетилась. Но когда она закрыла за собой дверь и оставила меня одну, я вдруг с некоторым испугом спросила себя: а если от того, что я ее вот так оттолкнула, она окажется еще нерасторжимей связана с пережитыми мною минутами смятения?

Нет, Мина, я не отрекалась от тебя, не прогоняла тебя. Просто иногда бывает, что в какой-нибудь знаменательный для тебя день случайно натолкнешься в толпе на чье-то лицо. И потом уже не хочется видеть его снова-изменившееся, постаревшее, или заплаканное, как у Мины, или вульгарное, как у Мины. Потому что оно стало в какой-то мере частью тебя — то чистое лицо, на которое ты когда-то наткнулся в толпе.

* * *

Рашид, мой зять, приходил каждый вечер. Усевшись напротив моей кровати, он неизменно спрашивал, сверкая глазами:

— Ну как, тебе нравится комната?

— Да, хорошая светлая комната, а главное — окно. Я все время смотрю на небо. Отдыхаешь душой.

Значит, я правильно сделал, что выбрал этот этаж — не слишком высоко для детей и вместе с тем хороший вид. А Шерифа все колебалась…

Я слушала, как он рассказывает о себе, о Шерифе, об их детях. Он был единственный, кто не считал себя обязанным осведомляться о моей температуре, о состоянии моих нервов, о том, оправилась ли я от потрясения. Я. смотрела на него. Никогда еще я не видела его таким открытым. В эти дни, впрочем, и Шерифа выглядела счастливой. Она так жаждала вырваться из нашего дома, она столько лет мечтала о собственной квартире в европейской части города, где могла бы наконец жить по своему разумению. Ее упорство победило. И Рашид первый тому обрадовался.

Но я хорошо знала сестру; ее постоянно грызла неудовлетворенность. И с годами это только усиливалось: я уже привыкла видеть ее вечно недовольную физиономию. Муж, которого она считала слишком слабым для каких-то радикальных шагов по ее «освобождению», становился для нее неприятелем. Врагом. Она возлагала на него, который, по ее словам, «один пользуется всеми благами», ответственность за свою «загубленную жизнь». В последнее время ее раздражала даже радость собственных детей.

Она могла бы быть кроткой и ласковой молодой женщиной. Однако на моих глазах ее черты становились все более жесткими; чересчур модные платья, в которых она расхаживала в патио, все более напоминали маскарадный костюм. Покрасовавшись час-другой в своем наряде перед старухами, она со злостью отшвырнула от себя очередное сильно декольтированное платье или зауженную юбку.

— Зачем мне все эти наряды, коли все равно сидеть здесь взаперти?

— Не преувеличивай, — частенько возражала я. — Рашид разрешает тебе выходить из дому столько же, сколько выходят Зинеб, Лелла. Теперь, когда начались свадьбы, они выходят чуть ли не каждую неделю.

Ради того, чтобы оказаться посреди каких-то толстух, которые даже не умеют одеваться!.. Стоит только надеть что-нибудь приличное, как они все начинают на тебя пялиться… Как-то, помню, подходит ко мне старуха. Без малейшего стеснения щупает толстыми пальцами ткань моего платья и спрашивает, будто в магазине: «Почем? — Что почем? (Это я, с вызовом.) — Ткань. Я куплю десять метров дочке, она выходит замуж. — Платье не продается». На этом я ее и оставила… Я все-таки не манекен! Нет, мне хотелось бы одеваться ради удовольствия…

— Ну так одевайся ради мужа… — посоветовала я с некоторым лукавством.

— Ради него! — воскликнула она. — Да ходи я в лохмотьях или в вечернем платье, он все равно не обратит внимания.

— О да, он рассеян… Должно быть, он и на европеек на улице не смотрит. На твоем месте я бы любила его, как он есть.

— Чем он занимается вне дома, мне безразлично. Главное — что я сижу тут взаперти целый день и просижу так всю жизнь…

Я внимательно посмотрела на нее. Последние слова она выкрикнула с ненавистью. Ее озлобленность поразила меня. Так вот что скрывалось за ее вечным молчанием! В тот вечер я нашла прелестной улыбку Зинеб — Зинеб, которая чутко прислушивалась к тому, как в ее животе бьется новая жизнь.

Теперь ожесточенность у Шерифы исчезла; напротив, она была радостно оживлена, словно никак не могла поверить в то, что ее мечта сбылась. Я уже догадывалась, к какому очередному сражению она будет себя готовить: она хотела выходить без вуали. Битва предстояла трудная, Рашид не пойдет на ссору с родителями, которые были непреклонны в соблюдении некоторых жизненных правил. Они и так уже презирали сына за слабохарактерность и не скрывали своей антипатии к Шерифе, «этой столичной задаваке». Рашид побаивался их, и желание угодить любимой супруге вряд ли так уж легко перевесит боязливое уважение, какое он питал к отцу. Скорее всего, он, по своему обыкновению, попытается найти какой-нибудь компромисс.

Делал он это неуклюже, хотя и старался, чтобы уступка выглядела естественной. Он вообще не умел скрывать разочарования, чем был мне даже симпатичен. В глубине души я укоряла Шерифу за то, что она совершенно не способна его понять. Но высказать вслух больше ничего не решалась.

— Тебе легко говорить, ты молодая! воскликнула она. — У тебя вся жизнь впереди…

— А пока я живу, как ты, — из дома ни ногой…

— Ты знаешь, что это временно. Будешь ходить на занятия… И потом, ты не выйдешь замуж так, как я.

Я насмешливо улыбнулась.

— Знаешь, о каком муже я мечтаю? О таком, чтобы держал меня целыми днями взаперти в четырех стенах. Из ревности.

— Он запрет тебя, и у него пропадет надобность быть ревнивым. Он просто забудет о тебе. А через несколько лет он не будет видеть тебя даже в упор.

— Ну уж нет. Я даже пленницей сумею заставить его страдать. По-настоящему он полюбит меня лишь тогда, когда благодаря мне познает доверие без спокойствия, счастье без отдыха. Отдаваясь ему, я хочу отдавать все богатство страстей: тревогу вместе с покоем, ревность вместе с гордостью… Вот как он станет моим хозяином.

— Они все никудышные хозяева.

— Нет, только когда перед ними не женщина, а враг или, еще того хуже, закомплексованное существо. Тебе бы первым делом избавиться от своей озлобленности…

— А тебе — от бредней молодой романтической дуры.

Верно, все это было романтикой. Я знала это и была счастлива. Шерифа всегда будет лишена того, в чем она меня упрекает: искрометной радости, пыла и задора молодости.

Я не испытывала к ней никакой жалости-скорее, глухую неприязнь, поскольку она, казалось, влачила по дому запах медленной смерти. Как если бы это солнце, вся эта залитая светом и теплом безмятежность были умерщвлены.

 

Глава XI

Я еще несколько дней оставалась у сестры. Она, став помягче, приходила посидеть у моего изголовья. Иногда, борясь со скукой, мы с Сакиной придумывали веселые игры и от души хохотали. Тогда мне случалось приметить в глазах Шерифы огонек молодости. Мне хотелось сказать ей об этом… Временами она демонстрировала наивность, которая в минуты радости делала ее прямо-таки пленительной… К вечеру дом пустел; я часами просиживала в шезлонге на широком балконе. Оттуда было видно идущую вдоль сквера улочку. Безразличная к зрелищу, я грезила.

И вот однажды вечером я увидела на улице Салима — он стоял у какой-то двери, повернувшись ко мне. Сердце у меня забилось. С балкона я различала лишь его силуэт, взгляд же могла только угадывать. Это своеобразное свидание на расстоянии затянулось у нас до темноты. Время от времени прохожие оборачивались на застывшего в неподвижности Салима, потом оглядывали здание. Я не сводила глаз с того места, откуда за мной наблюдал Салим.

Много дней кряду я сидела на балконе и дожидалась там вечера. Я не могла знать, когда в очередной раз придет Салим. Днем я спокойно спала, но ближе к вечеру, после короткой сиесты, я внезапно пробуждалась. «Он там», — говорила я себе. Эта уверенность заставляла меня беспокойно ворочаться в постели. Я звала Шерифу, и та бережно — за что я, торопившаяся, мысленно ее ругала — помогала мне подняться. Устраивала меня в шезлонге, подкладывала одну подушку мне под голову, другую — под ноги. Я не могла дождаться, пока она уйдет, так не терпелось выглянуть на улицу. И она уходила.

Медленно, осторожно я поднимала голову, устремляя взгляд на улицу. Он был там. Сознание того, что мое предчувствие оправдалось, придавало мне сладостной уверенности, которая тотчас отгораживала меня от остальной части дома; я погружалась в сферу, где существовали только он и я. Так проходили часы. Он не двигался с места. Я не различала черт его лица, разве что падавшую на лоб волнистую прядь. Но с нежностью узнавала его манеру смотреть — слегка потупив голову, из-под густых бровей. Под конец из всей картины улицы я видела лишь его лицо, внезапно ставшее близким, действительно близким. Меня затопляла безмятежность. Не было никаких желаний. Хотелось только откинуться в шезлонге и уснуть, даже в самом глубоком сне ощущая на себя его взгляд.

По его неподвижности, по тому, как он вглядывался в меня, я догадывалась, что он был рад уничтожить это расстояние между нами. Мне же было хорошо и так; достаточно было знать, что он пришел ради меня, чтобы меня наполнило простое, нетребовательное счастье. При этом из меня исторгались волны благодарности к человеку, который доставил мне это счастье. Я позволяла себя любить.

* * *

Сегодня утром комнату осветила улыбка входящей Зинеб. Меня обрадовал ее приход.

— Знаешь, мне скучно дома. Тебя не хватает…

Стоило ей оказаться со мной, вдали от мужа, от других женщин, как к ней возвращалось ее девичье лицо. Между нами устанавливалась ясная задушевность. В молодых арабских женщинах таятся неисчислимые запасы романтичности; чересчур грубо брошенные к стопам мужчины, они лишь в очень редких случаях вновь обретают свою уязвленную невинность. А мужьям не суждено увидеть их лица озаренными молодостью. Лишь тусклый, не способный взволновать взгляд покорной, слабой твари.

Мы потрепались в свое удовольствие. Зинеб пересказывала мне все свежие сплетни с такой детской, ничем не замутненной радостью, что в конце концов у меня пробуждался интерес к ее словам.

— Когда я дома, ничего никогда не происходит…

Это просто ты ничего не замечаешь! Ты слишком занята собой.

Она вдруг придвинулась ко мне вплотную и, сверкая глазами, шепотом проговорила:

— Сейчас я скажу тебе кое-что касающееся тебя… только обещай мне, что никому об этом не скажешь…

— Касающееся меня?

Я переспросила не сразу. Она любила, чтобы ее упрашивали.

— Между Фаридом и Леллой состоялся насчет тебя разговор… Вчера после ужина Фарид сделал мне знак, чтобы я оставила их одних. Но я не смогла удержаться и слушала с галереи… — Склонившись ко мне, она зашептала еще тише:- Один человек просит твоей руки… Знаешь кто?

В повисшей паузе я нехотя спросила:

— Ну, кто?

— Аль-Хадж. Салим аль-Хадж. Ты вроде бы знаешь его кузину. Это он в тот день доставил тебя в больницу… Должно быть, ты понравилась ему даже в таком состоянии…

На какое-то время я лишилась дара речи. Но прежде надо было все разузнать.

— А Лелла? Что она сказала?

Она считает, что ты слишком молода для него.

— Значит, Фарид сказал ей, сколько ему лет?

— Да нет, что-то не помню… — Тут Зинаб решила пойти дальше:-Так или иначе, а утром я не смогла утерпеть, я расспросила Тамани, и та мне все рассказала… Говорит, он хорош собою…

Я охладила ее энтузиазм.

— Послушай, не могла бы ты передать мне этот разговор с самого начала и по порядку: что говорил Фарид и что Лелла… Да-да, вот именно, что говорила Лелла слово в слово?

Она рассказала.

* * *

Салим не просто попросил моей руки. «Я мог бы ограничиться традиционным брачным предложением, — сказал он Фариду, — но прежде я хотел бы получить от вас разрешение познакомиться с вашей сестрой, поговорить с ней. Я предпочел бы, чтобы она сделала свободный выбор». Вот что сообщил Фарид Лелле. Еще он добавил, что Салим, как он слышал, человек серьезный да и лично понравился ему своей прямотой. Разумеется, в подобной просьбе таилась и опасность. «Впрочем, Далила временами бывает такой странной, такой пугливой, — продолжал он, — что может и не согласиться. Кто знает, вдруг она увидит его и заупрямится… В голосе Фарида зазвучала пессимистическая нотка. Теперь, когда у девушек спрашивают их мнение, они начинают мнить о себе слишком много и совершать глупости. Но мне по душе честность аль-Хаджа. Он во всех отношениях подходящая партия: и семья, и окружение, и состояние, и общественное положение…

Я перебила Зинеб:

— И что же ответила на это Лелла?

— Она долго молчала, давая ему выговориться, прежде чем заговорить самой. «Я считаю, что Далиле еще слишком рано думать о замужестве, начала она. Она молода, и, по-моему, будет очень жаль, если мы не дадим ей доучиться. Раннее замужество сделает ее такой же, как все прочие женщины. А вы знаете, Фарид, что в отношении Далилы у меня весьма честолюбивые замыслы. Она умна; у нес блестящие перспективы… Последнее время, когда она с таким воодушевлением рассказывала об этих собраниях девушек, я воочию представляла себе ее будущую жизнь… Ей надо готовиться к тому, чтобы принять на себя многочисленные общественные обязанности. Столь раннее замужество подавит в ней личность… Я хочу, чтобы она была счастлива, и она будет счастливой. Но я хочу для нее и славной судьбы, чтобы она явилась примером…»

Мало-помалу Зинеб полностью вошла в роль Леллы, так что сцена разыгрывалась передо мной как наяву.

— Это уж позвольте мне решать, кем и чем я стану! — воскликнула я. — «Ее будущее, ее личность» — это все слова; она не имеет права лепить из меня то, что ей вздумается. Кем захочу, тем и буду!

Тут я умолкла захотелось услышать продолжение. Оно обещало быть интересным: слушая сладкие речи Леллы, я волей-неволей поддавалась их воздействию.

— Что она сказала о Салиме?

— О Салиме?

— Ну… о нем, об этом человеке…

— Сначала она прошлась по поводу его возраста… потом принялась доказывать, что это предложение неприемлемо, что оно грозит одними лишь неприятностями. «Я предпочитаю традицию, — заявила она, — что бы там ни говорил этот господин. Если Далила и перебросится с ним несколькими фразами, это вовсе не значит, что она будет в состоянии решить, подходит ли ей этот человек. Замужество дело серьезное. Она еще не созрела для того, чтобы сделать этот шаг самостоятельно. Если мы сейчас решим выдать ее замуж, то выбор останется за нами; но если мы дадим ей продолжить учебу, что мне гораздо больше по душе, она сможет нести полную ответственность за свои поступки лишь через несколько лет».

«Допустим, соглашался Фарид. Но Далила пойдет в университет. Если мы отклоним предложение аль-Хаджа, то кто помешает ему, если у него это действительно серьезно, познакомиться с ней уже без нашего ведома?..»

«Вы забываете, Фарид, кто есть, вернее, кем должна быть Далила. Если она будет продолжать учебу, то, как я рассчитываю, в качестве достойной во всех отношениях студентки. Я бы хотела, чтобы за все университетские годы она ни разу не заговорила бы с мужчиной».

Я чуть не затопала ногами.

— Ничего себе! Выходит, для нее быть «достойной» это значит ни разу не заговорить с мужчиной!

— Дай же мне закончить, — остановила меня Зинеб. Она решила до начала учебного года поговорить с тобой. «Я объясню ей, что, принадлежа к первому поколению девушек, которые учатся, она обязана блюсти себя чрезвычайно строго. На ней лежит слишком много ответственности перед остальными. Она должна прежде всего заботиться о своей репутации».

Меня так и подмывало выкрикнуть этой женщине: «Легко тебе говорить об ответственности, о репутации, о примере! Первым делом я хочу быть собой. И все. Я не стремлюсь, подобно тебе, обдавать окружающих брызгами своей бьющей фонтаном добродетели, в то время как…»

— В то время как что? — насторожилась Зинеб. Оказывается, я говорила вслух.

— В то время как Лелла говорит о добродетели, лично меня заботит моя чистота, а когда она говорит о моей ответственности перед остальными, меня волнует прежде всего моя ответственность перед собой.

— Не понимаю, — вздохнула Зинеб. — Разве это не одно и то же?

— Да нет, не думаю… Впрочем, я скажу ей все, когда она со мной об этом заговорит. Я и Фариду скажу…

Ни тот, ни другая об этом с тобой не заговорят. Фарид, не отказывая аль-Хаджу окончательно, сошлется на твои юные годы, на твою учебу и попросит отложить разговор на год. За это время ты, дескать, сумеешь разобраться, к чему тебя по-настоящему влечет: продолжать учебу или обустраивать семейный очаг. Лелла настояла, чтобы тебе об этом деле ничего не говорить. Мол, в твои годы это может нарушить покой твоей души. Но только прошу тебя: не говори об этом никому; если они узнают…

Я через силу улыбнулась.

— Я бы в любом случае узнала.

— В любом случае?

— Да. Причем от самого Салима аль-Хаджа. Мы с ним знакомы и часто встречались. Если я до сих пор была не в курсе, то лишь потому, что со дня происшествия никуда не выходила. Какие бы планы ни строила относительно моего будущего Лелла, я выбрала его гораздо раньше ее.

— Ты? Ты?!

Зинеб вытаращила на меня глаза: я вдруг предстала перед ней совсем в новом, пугающем свете. Ей стало страшно.

— Тебе страшно, Зинеб? Страшно? За кого же: за себя или за меня?

— Да нет, ты с ума сошла… Я бы ни за что не поверила…

— Послушай меня, Зинеб. Нужно учиться быть храброй.

Я хотела добавить: храброй, чтобы распоряжаться собой, чтобы самой решать свою судьбу. Но я понимала, что для этого прежде всего надо быть сильной. Эта женщина, которая быстренько распрощалась со мной и отныне будет меня избегать, всегда боялась рисковать. А ведь именно поэтому она никогда не добьется от Фарида того, что всегда подсознательно выпрашивала: доверительной, понимающей улыбки спутника жизни.

 

Глава XII

— Мне уже начинало казаться, что я тебя никогда больше не увижу… Мне очень не хватало тебя…

Вместо ответа я вложила на столе свою руку в его. И этот жест словно перечеркнул три недели разлуки. Устоявшийся запах долгого летнего дня заполонил светлое, почти безлюдное кафе. Я с трудом узнавала обстановку. Неужели предыдущая наша встреча состоялась здесь? А мне-то казалось, что угрозы Салима, раскаты его гнева бесповоротно нарушили сонное спокойствие этих мест. Воспоминание о нашей ссоре было таким же неубедительным, как о сцене из плохой драмы. Самое худшее — не забвение, подумала я, а когда прошлое становится карикатурным.

Тем не менее, когда я подняла взгляд на Салима, лицо его выражало такую нежность, такую искреннюю озабоченность, что можно было не сомневаться в том, что позже я буду вспоминать этот миг как ясную зорьку. Как солнце, добавила я, ведь одно только солнце никогда не тускнеет в памяти. Я тщетно пыталась растворить свое волнение в благодушии.

— Мне очень не хватало тебя, Далила, — усталым тоном повторил Салим, потом добавил с грустью, сквозь которую пробивалась тревога: — Со дня того происшествия я все время боялся тебя потерять…

Я слушала его и начинала испытывать угрызения совести. Я вспоминала о том, какие планы строила, собираясь на эту встречу. После ухода Зинеб я тщательно просеяла все слова Леллы, ее доводы против брачного предложения, ее отказ. Я наконец получила доказательство тому, в чем в глубине души давно была уверена: Лелла знает Салима. Разве не заявила она еще до того, как Фарид рассказал о нем: «Она слишком молода для него»? При встрече с Салимом я собиралась спросить у него в лоб: «Вы знали Леллу до ее замужества?» Я уже представляла себе, как задам этот вопрос: с непреклонной холодностью человека, про себя уже вынесшего приговор.

Потом я оказалась в этом кафе. Едва устроившись за нашим привычным столом, я обо всем забыла. Остался только Салим, его слова, его устремленный на меня взгляд, его рука. А еще мое безразличие к существованию этого мужчины в другое время, в другом месте. Неужели это любовь, спросила я себя, вот так расчленять человека, отбрасывая его прошлое? Нет. И я прекрасно это знала. Салим шел в счет лишь тогда, когда был здесь, напротив меня; он волновал меня лишь тогда, когда, как сейчас, признавался в том, что нуждается во мне. Настоящей любовью был страх, просквозивший в его голосе, когда он в тот уже далекий день спросил:

— Тебя уже целовал когда-нибудь мужчина?

С каким облегчением, с какой безмерной благодарностью посмотрел он на меня, когда я ответила! Да, вот эти поиски другого, это несправедливое, тщеславное стремление к полному обладанию и есть любовь.

Мы долго сидели в молчании. Моя ладонь так и осталась в его руке. Я ощущала его теплую кожу; мне было хорошо. Он говорил тихим голосом, как во сне. Таким я его никогда не видела. Нежным, почти слабым. Между нами начала разливаться вязкая тишина. Оба оробевшие, мы попытались бороться с нею. Салим принялся расспрашивать меня о здоровье. Тон его был нейтральным, но я чувствовала, какие усилия он прилагает, чтобы изгнать из него тревогу.

Когда двое выходят к точке, где встречаются их жизненные пути, они торопятся тотчас же испытать все те несовершенные чувства, для зарождения которых необходим другой человек: беспокойство, нежность, ревность. Салим видел меня перед собой, отдохнувшую за эти двадцать дней выздоровления, но ему было трудно сразу избавиться от прочно укоренившегося в нем страха, о котором он в эти первые дни, видимо, решил упоминать мне непрестанно.

Уж и не помню, кто нарушил тишину. Эту совместную дрему двух наших существ. Его теплая ладонь накрыла мою руку целиком, и я не осмеливалась пошевелиться. Может, это и я заговорила первой, бросила наудачу посреди доносящегося с улицы шума и гомона посетителей какую-нибудь банальную фразу… Но разбудил меня его голос. Он жил, как я догадывалась, в спокойном постоянстве. Неподвижная, внешне безразличная, я дала волю самым разным мыслям, от пустых до здравых, и они сплетали в моем сознании затейливую вязь; я же чувствовала, что могу вернуться к нему в любой момент и найду его прежним.

Он говорил, и его слова продлевали нашу близость. Под этот аккомпанемент я вдруг отдала себе отчет, что мы незаметно, как-то естественно перешли на «ты». И оттого, что я обнаружила это лишь по прошествии времени, мне стало как-то особенно покойно и уютно.

— Я так люблю тебя… — вполголоса произнес Салим.

Инстинктивно мы разъяли руки, когда на обычно пустующий балкон прошли посетители. Голос Салима окреп, и жизнь вокруг нас остановилась: умолкли посетители и шумы улицы, навсегда застыл трамвай.

— Хочешь стать моей женой? Только серьезно — да или нет, Далила?..

Я смотрела на него, стараясь навечно запечатлеть в памяти это так сильно волнующее меня лицо. В его взгляде была надежда… Если до сих пор Салим был для меня лишь тенью, то теперь, безоглядно отдавая себя, он затронул мою самую чувствительную струну. Я улыбнулась и доверчиво пустилась в откровения.

— Я уже давно твоя жена… Помнишь день, когда мы поднялись из-за этого стола и ты, улыбнувшись, сказал мне: «Пойдем куда-нибудь»? До тех пор мы всегда оставались здесь. По тому, как быстро ты проговорил «куда-нибудь», я чисто интуитивно поняла, что произойдет нечто серьезное. Вместо того чтобы спросить, куда и зачем, я последовала за тобой; я знала, что отныне последую за тобой куда угодно… Ведь именно так отдают себя, верно, Салим?

— Да, — выговорил он с благодарностью. — Да… но скажи, разве тебе не хочется, чтобы это произошло быстрее? Чтобы мы поженились как можно раньше?

Я испугалась, что, сказав «да», покривлю душой. Мне было хорошо и так. У меня была его рука, его присутствие, его тревожные расспросы. Больше мне ничего не хотелось. По дрожанию его голоса, когда он произносил последнюю фразу, мне показалось, что он толкает меня на дорогу, еще не успевшую открыться перед нами. Я не торопилась; мне хотелось бы побыть некоторое время в этой располагающей к доверию обстановке, прислушаться к своим ощущениям. Понежиться в его взгляде, посмотреться в него, как в зеркало.

Все это я собиралась как-то объяснить Салиму. Но он не стал дожидаться моего «да», которое я еще взвешивала. Он опередил меня. Именно в эту минуту, минуту нашей помолвки, я осознала, как портит все любящий вас человек, слишком торопясь завладеть вами. Но тогда это меня не возмутило. Под его требовательным натиском я ощущала свою ценность.

— Я не хочу больше встречаться с тобой тайно… — Он уже распоряжался. — Я побывал у твоего брата. Перед этим я видел тебя на балконе и подумал: сколько же можно созерцать тебя, больную, вот так издали. Я рассказал ему о своих намерениях, но и попросил разрешения некоторое время встречаться с тобой, чтобы и ты участвовала в решении твоей судьбы… Нельзя допустить, чтобы в связи с нашей помолвкой о тебе пустили хоть малейший слушок…

— Окружающие мне безразличны, — возразила я с горячностью. — Главное — это ты!

— Зато мне они не безразличны, когда речь идет о тебе. О! — воскликнул он с воодушевлением. — Как бы я хотел, чтобы все они видели тебя такой, какой вижу тебя я: ангелом.

— Молчи! — вскричала я со страхом.

Уже в тот миг я испугалась предстать в его глазах этаким приукрашенным образом, имеющим мало общего со мной, живым человеком. Ведь так легко поддаться подобному искушению. Достаточно глазам мужчины загореться чуть ярче, чем следовало бы, чтобы женщина на протяжении всей любви, всей жизни отплясывала перед самой собой сладострастный, жестокий, эгоистичный танец — танец обожания.

— Молчи, — повторила я уже тише, — так никогда не следует говорить.

* * *

— Хочешь, вернемся в порт? — спросил он после долгого молчания.

— Как пожелаешь.

Я упивалась своей покорностью. Там нас на пламенеющем небе ждало солнце, закатывающееся за неподвижные корабли.

— Хочешь ли ты этого так же, как я?

В его голосе нарождалась страсть. И тут я поняла, какие чувства понуждают женщин говорить «да». Их сердца опустошены троекратно: леностью, жалостью и какой-то необъяснимой нежностью. И в этой растерянности они отдают себя на милость мужчине, пусть даже и насильнику, — и все ради того, чтобы после случившегося оказаться лицом к лицу со своим новым, уже окончательным, образом. И тут вдруг диковинным цветком распускается их чистота. Уже потом.

— Да, — сказала я.

С набережной море выглядело все таким же: безмятежная зеленая равнина, истаивающая к горизонту. Подняв голову, я поняла, что день уже готов прорвать небо. На молу мы остановились. И когда, сойдясь в кровопролитный тройственный союз, земля, вода и небо явят нам свой истинный, гигантский лик, передо мной не останется ничего, кроме другого гигантского лика: лица Салима. Обогатившись наконец этим грандиозным кошмаром мироздания, мы согласно войдем в наступившую ночь.

* * *

Он был тут, в позе, казавшейся мне вечной. Лицом к миру, длинное тело вытянуто на влажной земле, почти явственно дышавшей многочисленными порами. Голова его лежала у меня на коленях. Он произнес:

— Я хотел бы остаться вот так навсегда.

Я ответила ему улыбкой, счастливая от того, что не выпустила его в те сферы, где он был бы один. От его страсти мне досталось бы тогда лишь неистовство голоса, которое бы меня испугало. Не то что сейчас, когда он смирно покоится рядом.

— Как ты прекрасна, — проговорил он. — Божественно прекрасна!

— Это все вечернее освещение!

К его восторгу я отнеслась снисходительно. Я гордилась тем, что сумела удержать его подле себя. Теперь, вместо того чтобы терзаться бесчисленными вопросами, я могла великодушным жестом одарить его счастьем, насколько это было мне по силам.

— Через год ты будешь моей женой…

— Год пройдет быстро! — сказала я, гладя его по лицу, чтобы унять возможное после столь пылкого начала нетерпение.

— Сейчас я даже жалею, — продолжал он, и голос его стал таким чистым, что мне чуть не захотелось, чтобы он замолчал. — Я даже жалею о тех последних днях, когда мы приходили сюда. Я не должен был… я знаю, что тебе было стыдно…

— Нет, ни о чем таком не надо жалеть, — сказала я с твердой решимостью поверить в это. — Я твоя жена… Что в том дурного?.. В один прекрасный день я буду целиком твоей…

— Год — это так долго!.. — печально промолвил он.

— Между нами ничто не может измениться.

Наконец-то я подвела его, умиротворенного, очарованного, на порог терпения и счастья. Ну а теперь для нас пришла пора состязаться в самоотречении. И он принял решение:

— Я уеду. Раз я могу видеться с тобой только так, лучше мне уехать.

Я дрогнула, обнаружив, что готова вынести от него все, кроме одного: его отсутствия.

— Это так необходимо?

— Это более осмотрительно.

— Почему бы нам не продолжать встречаться, как сейчас? Повторяю тебе: то, что об этом могут подумать другие, мне безразлично. Главное — это ты, это я, Салим…

Я заводилась; ему впервые приоткрывалось мое упрямое лицо бунтарки. Он не мог понять, что такое выражение, такой тон были свойственны мне еще до того, как я его полюбила. Отныне же всякое проявление страсти с моей стороны будет приемлемо для него при единственном условии: когда ее будет питать наша любовь. Он увидел во мне девушку, которая согласна подвергнуться любым опасностям, лишь бы остаться с ним рядом. Это была лишь часть правды.

Итак, он взял на себя роль старшего, который осознает свою ответственность. Я становилась беспечным, беспамятным ребенком. Так что теперь ему надлежало придать нашей любви рассудительность.

— Рассудительность! — вознегодовала я.

Он продолжал; теперь уже он меня успокаивал. Дескать, ни к чему бросать людям вызов. Он уже забыл о своей собственной слабости и о моей осторожности, которая и привела его на эту ступень здравомыслия. Он рассказывал, как распорядится предстоящим годом ожидания… В общем-то, было весьма приятно слушать о том, что он собирается предпринять, чтобы уберечь мою жизнь от малейших потрясений. И вместе с тем я еще не знала, послушаюсь ли его.

Он уедет. У него как раз есть дела в Париже. До сих пор он намеревался доверить новое отделение отцовского предприятия компаньону. Теперь же он решил, что будет сам управлять им весь этот год. А я думала: а как же я? Я-то как же?

— Ты подождешь. Время пролетит быстро. Рисковать совершенно незачем. Думала ли ты о том, что будет, если твой брат, твоя мачеха узнают?

Еще бы не думала. Бросить имя Салима Лелле в лицо, еще раз увидеть, как она побледнеет. Прежние вопросы вдруг возвратились вновь. Но мне уже ничего не хотелось. Теперь значение имела лишь окутывавшая нас ночь да эта голова у меня на коленях, которая в густевших сумерках становилась какой-то нереальной. Остальное не шло в счет.

— Знаешь, а мне будет тяжелее ждать, — промолвил он. — Гораздо тяжелее…

Я знала это. Ведь мне торопиться было некуда. Сейчас я прямо-таки с животным упоением утопала в этой безмятежности. Но дома… дома по-прежнему будет показывать острые коготки всем, и в первую очередь Лелле, пробудившийся во мне дикий котенок. И кто поручится, что на свободе, в отсутствие Салима, этот котенок не одичает окончательно?

Нет, Салим, тебе ждать было куда проще. Ты стремился к одной лишь цели, где, как был уверен, должен был встретить меня точно такой же, какой увидел на этом свидании: наивной и чистой. Но раз ты оставишь меня на других, то кого же найдешь по возвращении? Может быть, ту, которая не сумела тебя дождаться, которую ты и не узнаешь. Ведь не могла же я в ожидании замереть на поверхности самой себя. Мне не терпелось жить. И ты первый втолкнул меня в круговорот жизни.

 

Глава XIII

Я попросила Салима проводить меня до дома Шерифы. Этот район я знала плохо, и к тому же мы задержались дольше обычного. С тех пор как мы решили подчиниться чужой воле, нами овладела безмятежность, которая, как нам казалось, делала нас неуязвимыми.

Мы шли прямыми широкими улицами, застроенными светлыми зданиями, белокаменными домами. Пальмы, окружавшие отдельные виллы, псевдомавританский стиль других, из открытых окон которых до нас долетали обрывки джазовой музыки, голоса, смех — все это в свете уличных фонарей походило на театральные декорации. Летними вечерами большинство европейских семей покидают свои дома, чтобы унылым потоком прогуливаться взад и вперед по главной артерии, которую мы избегали. На прилегающих же улицах мы были одни.

Вскоре пришло время расставаться. Мне это было очень нелегко.

— Когда я снова тебя увижу?

— Не знаю, — с грустью отвечала я. — У сестры я больше оставаться не могу. А там, у меня, — ума не приложу, как мне удастся…

— А как тебе удавалось раньше?

— Ты и сам знаешь. — Я силилась скрыть смущение. — Я выходила с Миной. Говорила, что отправляюсь с ней на очередное собрание…

— Да, я помню, — подтвердил Салим.

Как он добр, подумала я. Теперь он приемлет и оборотную сторону наших встреч, которая мне самой неприятна.

— Мина — это та девушка, что была с тобой… в день происшествия?

— Да, это она… — тусклым, невыразительным голосом ответила я.

— Она мне несимпатична. Какой-то у нее, по-моему, нахальный вид…

Я ничего не ответила. Чего я, в самом-то деле, испугалась? Похоже, от того дня в памяти у него остался лишь нахальный вид Мины и страх меня потерять. Какая все-таки у людей неверная память, подивилась я. Словно сито, отсеивающее в небытие воспоминания, один лишь намек на которые заставляет усиленно биться мое сердце. А вместо них остаются вещи скучные и банальные… Неужели все смятение, все странное бушевание того дня были для Салима всего-навсего обычной ссорой, за которой последовало случайное происшествие? Это просто не укладывалось у меня в голове. Я не знала, радоваться мне или печалиться, и решила вернуться к этому потом.

Салим привалился спиной к стене. Я встала напротив него. Мы стояли под фонарем. При виде его освещенного лица я вмиг забыла думать о чем бы то ни было.

— Когда я смогу тебя увидеть? — настаивал он. — Я скоро уеду…

— Я попытаюсь остаться у сестры еще дня на два, на три. Наверное, мы сможем…

— А вернувшись домой, ты действительно не сможешь выходить? Твоя мачеха…

— Строже, чем Лелла, матерей не бывает. Кстати, именно из-за нее нам и приходится ждать…

— Я слышал, о ней говорят много хорошего. Женщины отзываются о ней просто блестяще.

— Блестяще! Вот уж не сказала бы! — Я негодовала, забыв о том, что в нашу первую встречу сама расхваливала ее на все лады. — И кто же, в числе прочих, находит ее такой уж замечательной?

— Как-то раз о ней говорила Дуджа. А в этой области я привык полагаться на ее суждения.

На языке у меня вертелись новые вопросы. Но тут он положил руку мне на плечо. Я посмотрела на часы.

— Ой, как поздно! — воскликнула я с беспокойством.

Перед неизбежностью разлуки все остальное отступило на задний план.

— Давай беги, — ласково поторопил Салим.

Мгновение я колебалась. Не хотелось расставаться с ним вот так. Встав на цыпочки и вытянувшись, я неловко поцеловала его в щеку. И убежала.

Когда он договаривал: «Давай беги», его голос еле заметно дрогнул. Я сама не поняла, отчего избрала такой невинный способ прощания: то ли чтобы подбодрить его, одарить его дружбой — разве дружба в сердце любви не есть самая волнующая нежность, самый чистый дар? — то ли ради удовольствия почувствовать себя в безопасности перед мужчиной, старавшимся укротить в себе темные, как я считала, страсти.

На лестнице я столкнулась с Тамани и не удержалась от удивленного восклицания. Она остановилась и, ухмыляясь, заговорила:

— Тебя удивляет, что я здесь? Хм… уж я-то никого не забываю! Впрочем, Шерифа обрадовалась моему приходу. Я не предупреждала ее о том, что приду, я хотела навестить тебя — мне сказали, что тебе нездоровится… И вот, прождала тебя полдня.

— Я была у Мины, — соврала я с неловкой поспешностью.

— О, мне-то нет нужды рассказывать, где ты бываешь. Это меня не касается… Напротив, тут она подалась ко мне с видом сообщницы, от чего меня передернуло, — я считаю, что ты совершенно права, что ловишь момент, пока живешь у сестры. С мачехой твоей совсем другое дело. Настоящий жандарм… Уж там-то ты не могла бы возвращаться в такой поздний час, верно?

Ухмылка все так же кривила ее рот. Держась рукой за поручень, она раскачивалась, то отдаляясь, то приближаясь, и я непроизвольно вжималась в стену. Погас свет. Ни одна из нас не пошевелилась. Доходившие снаружи отблески освещали белую вуаль Тамани, оставлявшую открытым ее кирпично-красное лицо, крашеные рыжие патлы. Мне стало страшно.

— Знаешь, — зашептала она, — а я видела тебя под фонарем на углу… и вернулась, чтобы дождаться тебя и поговорить.

— Что ты хочешь от меня?

Собственный голос показался мне крикливым, неуверенным…

— Тише, тише!.. — примирительно забормотала она. Не бойся. Я желаю тебе только добра. — Потом властно спросила: — Кто он?

— Тебя это не касается.

— Ладно, ладно; я и так давно это знаю. Просто хотела услышать это от тебя. Это аль-Хадж-сын. Он попросил тебя в жены, а твоя мачеха ему отказала… Как видишь, мне все известно. Да-а, у тебя губа не дура. Выгодная партия, да и мужчина что надо. Для первого раза весьма неплохо… Вот только напрасно ты надеешься, что это приведет тебя к замужеству, напрасно… За это время столько всего может произойти!

— Оставь меня. Это не твое дело.

Я отодвинула ее, чтобы пройти. Она остановила меня, завладев моей рукой, и с едва заметной угрозой в голосе забормотала:

— Не нервничай! Да, мне говорили, что ты необщительна, дика… Но я считала тебя по крайней мере неглупой. Однако ты, кажется, не отдаешь себе отчета, что мне достаточно шепнуть пару слов, чтобы в твоем доме разразился скандал. Добрые люди узнают, что дочь Абделазиза ночами шастает по улицам с мужчиной… А в домах Алжира имя Абделазиза еще не совсем забыто. А родственники аль-Хаджа, его мать, сестры… Мне не составило бы никакого труда рассказать им о тебе прежде, чем ты вошла бы в эту семью… Ты думаешь, их сынок будет настолько тобою дорожить, что осмелится противостоять всей своей семье?

— Можешь рассказать все, мне это безразлично… Напротив, — сказала я, оживляясь, бросая ей вызов. — Напротив, я наконец испытаю удовольствие от того, что смогу встречаться с ним у всех на глазах!..

— Какая наивность! — Она почти ласково засмеялась, потом вдруг остановилась, посерьезнев. — Я уже много раз повторяла тебе, и мне горько видеть, что ты мне не доверяешь. Я хочу тебе добра, ты мне вроде дочери… То, что я говорила, — это было в шутку. Послушай-ка меня: когда ты вернешься домой, тебе понадобится выходить, встречаться с ним, ведь так? Я знаю, что это такое: когда ты молода, то забываешь об осторожности, не думаешь об опасности…

— Ну так что? — нахально перебила я.

— Ну так вот, если я найду для тебя возможность выходить из дому когда вздумается и совершенно безопасно…

— Как же это у тебя получится? — спросила я с неприязненным любопытством.

— Это неважно. Главное, я хочу помочь тебе.

— Спасибо, — сказала я. Но я не нуждаюсь в услугах сводни.

— Я могу повернуть и так, что ты не выйдешь.

Я пожала плечами.

— Это как тебе будет угодно.

— Когда-нибудь, рано или поздно, я все равно тебе понадоблюсь. Не сегодня, так…

— Зачем ты во что бы то ни стало хочешь мне пригодиться? — раздраженно перебила я.

— Это мое дело, — сказала она. — До свидания.

Она скрылась прежде, чем я успела разглядеть выражение ее лица.

* * *

Через два дня Шерифа вместе с мужем и детьми должна была уезжать в деревню, в дом свекра и свекрови. Она уже ворчала и вздыхала по поводу обыкновения ее мужа «запереться там на целый месяц». Я знала, что при нем она не осмелится высказаться на сей счет: то была единственная тема, при обсуждении которой Рашид мог заговорить тоном повелителя. Я, как могла, принялась ее утешать:

— Так будет лучше для детей… Правда-правда, Сакина уже мечтала вслух о том, как будет бегать по полю, зарываться в сено…

— Это верно, — нехотя согласилась Шерифа. — Зато я на это время буду лишена права выходить из дому. Даже в их великолепный фруктовый сад… Меня, дескать, могут увидеть работники! Наконец…

Салиму я сказала, чтобы он приходил под балкон часам к трем пополудни. Если в один из этих двух дней я смогу выйти, то спущусь. Назавтра, незадолго до назначенного часа, уже собираясь занять свой наблюдательный пост на балконе, я обратилась к Шерифе:

— Наверное, сегодня я выйду на улицу…

— Только не задерживайся, как вчера. Я так боялась, ведь Рашид мог вернуться раньше тебя.

— Да-да, я знаю, — улыбнувшись, ответила я.

Я собиралась продолжить, сказать ей, что Рашид сейчас просто светится от счастья, а когда человек счастлив, он любит всех вокруг. Но тут раздался звонок в дверь.

Когда из прихожей до меня донесся голос Леллы, которая здоровалась с Шерифой, вышедшей ей навстречу, я выскочила на балкон. Салим был там, но уже входила Лелла. Я возвратилась в комнату.

— Ты уже встаешь?

— Да, — буркнула я.

Ее взгляд пронзил меня. Никогда еще я не видела на ее лице такого жесткого выражения: у нее даже ноздри трепетали. Я повернулась к ней спиной и прижалась лбом к стеклянной двери, ведущей на балкон. Салим по-прежнему ждал меня.

Когда я снова обернусь к Лелле, когда уйдет Шерифа, в этой комнате разыграется сцена. А сцен я не люблю. Я чувствовала себя усталой. Тем временем Лелла продолжала разговор с Шерифой:

— Да, сегодня утром внизу было полно народу… Лла Айше снова сделалось плохо. Около нее суетилась Тамани… Мне пришлось спуститься… к счастью, все обошлось…

Тамани, подумала я, поворачиваясь… Интересно, к кому же ты все-таки спускалась: к Лла Айше или к Тамани?

* * *

— Тебе пора возвращаться домой, — начала она исподволь, не решаясь атаковать в лоб.

— Почему? — беспечным тоном спросила я. — Вот уедет Шерифа, и вернусь.

— Ну конечно, здесь тебе лучше! — усмехнулась она. Поколебавшись, она добавила бесцветным голосом: — Послушай, Далила, я хотела бы узнать, что ты делала вчера, с кем ты была на улице…

Ее взгляд искал моего. Я едва не поддалась. В эту минуту она была самим воплощением заботливой матери, требующей отчета от дочки. Я смотрела на нее и колебалась, готовая — да-да, Лелла, готовая признаться тебе во всем. Твердым голосом, стараясь скрыть свою слабость, я проговорила:

— Сейчас я тебе все расскажу…

— С кем ты была вчера вечером?

— С Салимом аль-Хаджем.

Я собиралась продолжить, но она… она вдруг побледнела, и взгляд ее стал таким же странно неподвижным, как тогда, когда она стояла у моей постели. Помрачнев, она почти выкрикнула тем пронзительным голосом, который я слышала всего два или три раза и который ненавижу:

— С кем?

— С Салимом аль-Хаджем. Его намерения известны тебе не хуже, чем мне…

Она уже не слушала меня. Она поднималась. Я же пристально смотрела на нее. Мне хотелось с усталым вздохом сказать ей: «Так, значит, ты не перестанешь мне лгать?»

Но она уже кричала, вопила, осыпала меня неизбежными упреками, забрасывала оскорбительными вопросами… в общем, пустила в ход весь свой набор комедиантки.

— С какого времени ты с ним встречаешься? Ведь это к нему ты направлялась, когда зачастила из дому? Значит, ты лгала нам… ты ходила на свидание к мужчине-ты, кому я бевоглядно доверяла, кому, как я считала, сумела привить чувство ответственности, долга… Ты, кого я надеялась видеть открытой, серьезной девушкой, а впоследствии — честной, добропорядочной женщиной…

Ее лживые речи я слушала спокойно. Чувствовала, чго сила на моей стороне.

— Да, я знаю его. Это к нему я ходила. Кто мешал тебе, знавшей, что я лгу, рассказать обо всем Фариду? Я никогда не боялась. Я сама предлагала тебе раскрыть ему глаза.

— Я хотела доверять тебе. Я думала, что речь идет о безобидных прогулках с Миной. Тем, что ничего не говорила Фариду, я давала тебе понять, что могу предоставить тебе немного свободы…

— Как видишь, произнесла я с ледяной иронией, — я не стала дожидаться, пока ты предоставишь мне «немного свободы». Я сама взяла ее. Свободу не дают, ее берут.

— Ты замарала себя, замарала нас!

— Я готова сказать при Фариде всю правду. Мне нечего стыдиться. Только позволь и мне задать один вопрос: кто сообщил тебе о моей вчерашней прогулке? Назови мне источник, если хватит смелости, назови его при Фариде. Скажи ему, что Тамани, которую ты, как притворяешься перед другими, знать не знаешь, встречается с тобой под покровом темноты… Скажи ему, что вы секретничаете…

— На что ты намекаешь?

— Я ни на что не намекаю. Я заявляю, что готова сказать о себе всю правду. Я не люблю секретов. А в нашем доме есть еще секрет, который должен быть открыт. И я его знаю.

Я остановилась; она побледнела еще сильнее.

— А теперь, — медленно продолжала я, направляясь к двери (снаружи по-прежнему маячил силуэт Салима), — если не боишься, беги к Фариду. Скажи ему, что через несколько минут я буду с Салимом аль-Хаджем… До свидания.

Я вышла, так и не взглянув на нее.

 

Глава XIV

Я существую только в других; когда я обращаюсь к ним, бунтуя или моля, то делаю это лишь для того, чтобы вопросить в их взгляде свое же отражение. Бедный Салим, я обманываю тебя, думала я, опуская на него глаза. Его голова покоилась у меня на коленях. Так что же я люблю: внушаемый мне твоей любовью свой собственный образ или твое, доверчивое во сне, лицо мужчины? Я не смела пошевелиться.

— Мне так хорошо, — сказал он. — Кажется, что я сплю с тобою вместе, что и во сне с тобой не расстаюсь…

Теперь он спал. А я размышляла. Я думала о том, что мне больше по душе эта женщина, что сидит сейчас, охраняя сон мужчины, нежели та, другая, озлобленная, восставшая против Леллы девчонка, которой ничто не дорого. Нет. Я не задам Салиму ни единого вопроса.

— Я хотел бы поговорить с тобой, — вдруг сказал Салим, не открывая глаз.

— Я думала, ты спишь.

— Нет. Я все думаю над тем, что собираюсь сказать.

— Вот как?

— Побудь так. Я не хочу открывать глаза. Это трудно. Надо, чтобы я рассказал тебе все… Видишь ли, я хочу, чтобы ты видела меня таким, какой я есть, каким был в прошлом…

Я перебила его.

— Ты уверен, что так уж необходимо рассказывать мне о своем прошлом?.. Ведь я тебя ни о чем не спрашиваю, — добавила я.

Я его ни о чем не спрашивала. Я почти молила его молчать. Какая мне разница, каким он был когда-то? Теперь нас обоих освещал свет вечера, свет нашей молодости. К чему заставлять меня искать его в чуждой мне жизни?

Я знала: наступит день, когда и я окажусь на краю того зыбкого пространства, где меня будут подстерегать такие чудища, как страсть, ревность и чувственные удовольствия. Тогда я освою другие жесты, другие интонации. Надену на себя эти вечные, банальные маски. Буду отыскивать в сердце ночи черты Салима, чтобы сражаться с призраками из его прошлого. И с нарождающимся стыдом спрошу: «Ты любил других женщин? Ты…»

Почему бы не дождаться этого момента? Почему бы не потерпеть, чтобы его правда встретилась с моим желанием узнать? Но я уже начинала понимать, что именно так люди проходят мимо друг друга: чересчур торопятся.

* * *

Я слушала Салима и терзалась. Оттого, что не могла быть достойной его. Но мне следовало бы спросить себя, что означает эта поспешность, с какой он передо мной разоблачался: только ли самоунижение или наивно-тщеславную потребность в том, чтобы в тебе любили все, без изъятий?.. А он говорил.

Он знал много женщин. Об этом он говорил усталым тоном. Я слушала, как он вспоминает свои приключения, перечисляет перелетных пташек, промелкнувших в его жизни. И смотрела на него. При виде этой трясины, о которой я и не подозревала, я хотела, чтобы жизнь моя остановилась. Такое множество грешниц оставило в нем омерзение, от которого, как он считал, ему вовек не избавиться. Но теперь тут была я. «Ты никогда не узнаешь, — добавил он, — до чего можно докатиться». А я и не хотела знать. Я не верила.

— Забудем это, — говорила я, мечтая о том, чтобы все — вплоть до его голоса, нагромождавшего признания, — исчезло.

— Ну уж нет. Я должен не только забыть факты, а и отречься от некоторых людей…

Предчувствие шепнуло мне, что вот и пришла пора получить ответ на все мои невысказанные вопросы… Салим рассказывал о женщине, о молодой арабской женщине, не называя лишь ее имя — имя, о котором я никогда не спрошу. В столицу она приехала на учебу — одна из немногих девушек, которым ценой ожесточенных сражений с собственной семьей удалось добиться отсрочки своего окончательного заточения. Неудача этого первого опыта повлекла для нее разрыв с близкими, осуждение со стороны друзей. Из гордости она порвала все знакомства, с отчаяния встала на путь приключений…

— Тогда-то я и встретил ее, — говорил Салим. — Для меня это была самая обычная девушка, с которой проводят несколько ночей, самое большее — несколько месяцев. И тем не менее на меня с самого начала произвели впечатление ее замкнутость, холодность, суровость во взгляде. Она заинтриговала меня. Не я, а она спустя несколько дней положила конец нашим отношениям. Призналась, что боится ко мне привязаться. Я принялся ее расспрашивать. Она рассказала мне все. Мне захотелось помочь ей… И я решил заручиться сообщничеством какой-нибудь семьи, которая за деньги согласилась бы признать ее родственницей, приемной дочерью, и таким вот образом достойно выдать замуж… В конце концов мне это удалось.

— Значит, такое еще бывает? — спросила я.

Иногда, во всяком случае. Мне повезло выйти на одного человека хоть и сомнительной репутации, но который, как уроженец Константины, совсем недавно перебравшийся в Алжир, еще не стал предметом пересудов. У него была дочь-калека, хромоножка, для которой он собирал деньги, не гнушаясь ничем. Он согласился на мое предложение.

— И девушка вышла замуж?

— Да, вскоре после того, — сказал Салим. — Старик сам известил меня об этом пять лет назад. Но я почел за долг не знать, за кого он ее отдал. Чтобы быть честным и по отношению к ней, и по отношению к себе, я решил, что она должна навсегда исчезнуть из моей жизни. В делах такого рода приходится опасаться всего, вплоть до случайности…

— Да, вплоть до случайности… — протянула я.

* * *

По возвращении домой я провела весь день в непрестанных усилиях. Не думать о последних фразах Салима, забыть их. Забыть даже интонации, звучавшие в его голосе. Труднее всего было примириться не со скандальными фактами из жизни Леллы, а со сквозившим в его голосе удовлетворением… Из своего замаранного прошлого, из всего того, что я с легкостью принимала — потому что мне предстояло простить ему это, постараться побороть брезгливость, он исключил только эту женщину. Уже то, что Лелла близко знала Салима, было тяжело сознавать. Но то, что эта встреча осталась в памяти Салима маяком, освещавшим его воспоминания, что Лелла вонзилась в его жизнь так стремительно, так болезненно и так поспешно улетучилась, что уже благодаря одному этому была обречена на благоговение, — это наполняло меня неприятным чувством, которому я не осмеливалась подобрать названия.

Вечером, в постели, я представила себе, какой будет их встреча, которая рано или поздно, но неизбежно состоится. В этот дом Салим войдет, полный мною, ища меня уже с порога. И вот эта женщина между нами. Их взгляды встретятся. Салим, должно быть, потупится — из уважения, а может, кто знает, из любви, из любви к самому себе, к тому, что он назвал — как больно это слышать! — «своим единственным творением». И Лелла, пережив мгновение страха-того самого страха, который я в сладостном азарте выуживала со дна ее души, — окончательно воспрянет.

Чем я буду между двумя этими существами, посреди их сдерживаемой страсти, накалу которой я уже почти начала завидовать? Чем я буду посреди их безмолвного диалога, который навсегда сгустит атмосферу в доме? Возможно, второй Зинеб, которая будет получать от своего мужа лишь жалкие крохи восхищения, питаемого им к другой. И когда ночью я буду искать в глубине взгляда Салима свой образ, то кого там найду? Эту женщину, которая спит здесь, в одной комнате со мной? Нет, этому не бывать никогда! Никогда, повторяла я с решимостью. Я полюбила Салима, чтобы лучше узнать себя. Он мое зеркало. Я не соглашусь обнаружить в глубине его сердца омут, который не будет мной.

* * *

За ночь, выспавшись, я все забыла. Наутро для меня не существовало ничего, кроме необходимости увидеться с Салимом в последний раз. «В последний раз», — просил он. В ушах у меня звучал его голос; он до сих пор волновал меня.

С момента моего возвращения Лелла держалась по — прежнему отчужденно. С Фаридом скупые фразы, ровный тон. Со мной вроде бы тоже бесстрастно. Когда Шерифа с детьми уехала, дом целыми днями молчаливо дремал. Внизу тетя Зухра выглядела совсем уж блеклой. Ее взгляд вопрошал меня. В любопытстве старых дев есть что-то болезненное, ранящее. Она узнала о брачном предложении Салима. Она уже видела меня женой, матерью детишек… В очередной раз шмыгнув носом, она склонилась над своей работой, над своей жизнью.

Из глубины своей темной комнаты ее властно требовала к себе Лла Айша. С тех пор как приступы ее болезни участились, в периоды просветления она тратила все силы на то, чтобы изводить свою сестру; в этих жалобах, утверждала Зинеб, она находила мстительное удовлетворение. Зухра должна была то поправить ей подушки, то принести воды, то выслушать ее сетования. Иногда можно было заметить, как больная, жалуясь, в то же самое время краешком совершенно сухого глаза наблюдает за лицом своей сестры, которая, вся в слезах, пытается призвать ее покориться неисповедимой воле Господа. При описании подобных сцен Зинеб обнаруживала проницательность, какой я в ней не подозревала.

— Всю свою жизнь я была окружена старухами, — сказала она бесхитростно, потом с испугом добавила: — Умирать так тяжко!

Я смеялась.

— Да нет, не думаю.

— Нет-нет, тяжко, — настаивала она на своем. Приблизившись ко мне, она сказала таким тоном, словно ждала все эти дни, чтобы сделать мне признание: — Знаешь, когда мне подойдет срок рожать, я чувствую, буду бояться… так бояться…

Я смеялась. Называла ее глупышкой. В арабских домах деторождения так часты, беременности так многочисленны, что, кажется, все воспринимается с полным доверием к судьбе. Чтобы сделать такой вывод, достаточно посмотреть, как расцветают под взглядами других беременные женщины. Не в качестве жен терзаются наши женщины муками ревности — для этого им пришлось бы окунуться в кипение страстей, отказаться от своего лучшего оружия против мужчины, коим является безразличная покорность, — а в качестве матерей. Объект их соперничества — не мужчина, а ребенок, который шевелится в их утробе и делает их лицо кротким ликом мадонны.

Однако Зинеб утратила всякий покой. Глаза рыскали на пожелтевшем лице. В нее вселилась тревога. Мне хотелось ее успокоить. Что думает об этом Фарид? «Да я никогда не осмелюсь заговорить с ним на эту тему!» — ответила она с привычной тоской. Меня охватила злость. «Это видно по твоему лицу, — заметила я. — Видно, что ты трусишь!» И я злилась на Фарида за его недогадливость.

Зинеб нуждалась в нем. Неужели это атмосфера дома лишает женщин их естественной красоты, вселяет в их плоть тревогу? Я хотела бы, чтобы они, как и я, познали счастливый покой. Но я обрела его вне этих стен… там, куда мне необходимо было вырваться еще разок.

Когда я поднимала глаза на Леллу, то чувствовала, до чего непросто мне будет это осуществить. Она уже открыла военные действия. После одного из семейных советов, на которых Фарид и Лелла вместе принимали решения, Фарид спросил деланно небрежным тоном, явно не желая нападать на меня открыто:

— Не могла бы ты готовиться к экзаменам заочно, чтобы не нужно было никуда ходить?

— Конечно, — равнодушно ответила я. — Надо будет справиться. Я думаю, это возможно.

Лелла устремила на меня удивленный взгляд. Ей было трудно поверить, что я сдаюсь без боя. Меня так и подмывало сказать ей, что Салим скоро уезжает, так что мне еще и лучше сидеть весь год взаперти. Но я подумала, что нужно увидеться с ним еще раз, ведь я обещала ему.

 

Глава XV

Сегодня утром Тамани поднялась на второй этаж; мне из комнаты было слышно, как она шагала по длинным коридорам, остановилась подле Зинеб, которая в надежде освежиться сидела на плиточном полу. Она решилась, сказала я себе, решилась, а Лелла ни гугу! Я ждала.

Лелла в этот час была в буфетной; оттуда ей было прекрасно слышно Тамани. А Зинеб? Что скажет Зинеб мужу, который запретил ей оставаться в комнате в присутствии колдуньи? Но теперь Зинеб была пленницей лишь того страха, который сотрясал ей живот. Фариду она ничего не скажет. Его она уже не боялась.

Тамани не торопилась уходить. Что за таинственной властью обладала она над Леллой, если могла так вызывающе вести себя с ней? Мне даже стало немного жалко мачеху. Может, пойти сказать ей, что я знаю о ней все, что ей больше нечего бояться Тамани? А почему бы и нет, ведь достаточно громко, во всеуслышание поведать правду, чтобы грозящая ей опасность навсегда рассеялась. О да, в этом я была уверена.

Тамани приближалась. Вот она толкнула дверь. Вместе с нею в комнату вошло солнце. Я была довольна этим. На этот раз, на свету, уже я окажусь сильнее. Она села рядом, улыбнулась. Не лицемерно, скорее даже с симпатией, которая возникает между двумя честными противниками. Изучающе глядя на меня вприщур сквозь набрякшие веки, она оценивала мои шансы.

— Так ты снова здесь?

— Как видишь…

Я выжидала. После паузы она заговорила:

— Похоже, аль-Хадж-сын уезжает во Францию. Они купили там крупное дело…

При виде того, как она, подобно неискушенному еще злоумышленнику, продвигается осторожно, мелкими шажками, я не смогла удержаться от улыбки. Тут глаза ее нехорошо сверкнули, и она резко сменила тон:

— Он уезжает завтра. Я знаю, что у него утром самолет…

— Я тоже это знаю.

Значит, сегодня ты выйдешь из дому, чтобы встретиться с ним.

— Точно.

— А твоя мачеха? Теперь она не дает тебе выходить даже по делам учебы. А уж тем более сегодня. Ведь она знает, что Салим уезжает завтра. Я сказала это вчера старухам внизу, а теперь еще и Зинеб. Так что она знает или вот-вот узнает. Поэтому выйти из дому тебе никак не удастся. На этот раз без моей помощи тебе не обойтись!..

Она замолчала. Полная надежды, она ждала. Я подавила в себе желание прогнать ее. Мне захотелось узнать, что же представляет из себя эта женщина. Вот так и просыпается всегда наше любопытство — перед людьми, сосредоточившими в себе такие запасы страстей, что от этого они становятся чистыми — и прозрачными.

— Если я соглашусь принять твою помощь, что ты предпримешь? И какая тебе выгода от этого дела? Полагаю, у тебя нет привычки оказывать услуги бесплатно.

Она довольно ухмыльнулась, приняв содержавшуюся в моих словах издевку за похвалу ее ловкости.

— Это верно, — подтвердила она. — Но в случае с тобой я действую почти бескорыстно.

Хихикнув, она придвинулась со стулом поближе и склонилась ко мне.

— Ты мне нравишься. Правда-правда… Ты тонкая бестия, хитрая, умная… Когда я говорю, что люблю тебя как дочь, ты мне не веришь. А ведь это чистая правда, — сказала она, покачивая головой. — Чистая правда.

Она умолкла. Ее устремленный на меня из-под опущенных век взгляд сделался тяжелее, и я угадывала в нем нерешительную нежность.

В конце концов я едва не поверила ей.

— Я задала тебе вопросы, — холодно произнесла я. — Отвечай.

— Да-да, ты права. Дело прежде всего.

* * *

Когда она с неожиданной стеснительностью, которая вынуждала ее подыскивать слова, наконец призналась мне в своих намерениях, я разразилась смехом — веселым и совсем не злым. Убедившись, что даже испорченные существа могут сохранить где-то в уголке своего естества некоторую невинность, я испытала нечто вроде облегчения.

Ведь именно эти остатки невинности заставляли ее объяснять свои устремления, защищать их. Это было нелегко, она то и дело запиналась. Подобные затруднения в разговоре, видимо, впервые вызвали в ней чувство ущербности; озлясь, она резко повысила тон:

— Ради того, чтобы мой брат стал уважаемым человеком, я сделаю все. У меня есть кое-какие сбережения; через год я их удвою. Можешь не сомневаться: даже сейчас я сумею заполучить в жены Слиману любую девушку. Любую, говорю тебе.

— Ну и что? — спросила я, улыбаясь.

— А вот что! Для этой цели я уже давно приглядела тебя. Ты мне нравишься, ты всегда мне нравилась. Когда я вижу, как сверкают твои глаза, я знаю, с кем имею дело… И потом, ты красива; правда, Слиман не интересуется женщинами, он вечно корпит над своими книгами… Но ведь так даже лучше, разве нет?.. К тому же в свое время род Абделазизов гремел… Земли до самых пустынь, бесчисленные овечьи стада. Правда, твой отец все промотал. Но как бы о нем ни злословили, я им восхищаюсь. Вот это был мужчина, хозяин. Не то что нынешние мелкие буржуа, мелочные и злобные, вроде твоего братца. На людях для виду унижают своих жен, тогда как на самом деле повинуются им и слушают все их сплетни. Если хочешь знать, то как раз из-за того, что женщинам дали слово, все теперь идет наперекосяк, в том числе и в вашем доме…

Она продолжала. Я слушала, как она защищает «род Абделазизов», словно свой собственный. Она одна с какой — то ребяческой наивностью сохранила память о прошлом, которое с приходом Леллы все остальные стремились отвергнуть. Еще я понимала, что такое поведение Тамани — не что иное, как попытка взять реванш над тем, кто был «хозяином», над родом, которому служила ее семья и она сама… На моих глазах жизнь колдуньи наполнялась волнующим меня смыслом.

Но я вернула беседу в нужное русло.

— Я одного не понимаю: утром ты приходишь и говоришь, что если я, дескать, хочу увидеться с Салимом, ты поможешь мне выбраться из дому… а когда я спрашиваю, в чем твой интерес, ты отвечаешь, что хочешь выдать меня замуж за своего брата…

— О, у меня есть оружие! — воскликнула она с хитрым блеском в глазах. — Во-первых, для того, чтобы ты могла выйти, мне достаточно сказать об этом Лелле. Это перед другими она меня высокомерно презирает, обращается со мной, как со старой шелудивой дрянью, с которой честной женщине и говорить-то не пристало… но на самом деле она боится меня. Мне достаточно захотеть, чтобы она кинулась делать то, что я скажу, даже если ей это совсем не по душе…

— Допустим, она согласится. Но какой тебе интерес толкать меня в объятия другого мужчины, не твоего брата?

— Главное — это чтобы ты не вышла замуж за Салима аль-Хаджа. Большего я не прошу. Ты же знаешь, я нетребовательна. Я хочу для своего брата девушку из хорошей семьи, которая позволит ему иметь приличные связи… Вот и все. К тому же кому, кроме меня, будет интересно копаться в том, чем ты занималась до замужества?..

— А кто тебе сказал, что я не выйду за Салима? Мне достаточно немного терпения: подождать год…

— За год он может передумать, — мечтательно произнесла Тамани. — А если не передумает, то в дело вмешаюсь я. Раз я могу заставить Леллу выпустить тебя сегодня, то почему не смогу заставить ее отказать всем, кто будет за тебя свататься?

— Ты не учитываешь моей воли…

— Да нет, учитываю. И как раз поэтому хочу помочь тебе сегодня. Ты слишком умна, чтобы, когда придет время, не понять, в чем твоя выгода… Ну а в качестве последнего средства, — продолжала она, понизив голос, — того, что я знаю о твоей мачехе, достаточно, чтобы отбить у мужчины всякую охоту породниться с этой семьей. Тем более что ты совершила неосторожность познакомиться с ним на улице… Об этом последнем средстве я рассказала тебе, чтобы показать свою силу. Но я бы предпочла, чтобы ты сама сделала выбор. Открывать правду всегда опасно.

Я посмотрела на нее пристально, но без ненависти.

— Я выйду и без твоей помощи.

— Как же это?

Она повысила тон; она понимала, что слишком легко уверовала в свою победу.

— Я просто-напросто спрошу разрешения у Леллы. Я скажу ей, зачем мне надо выйти. Лично я не боюсь говорить правду.

— Зато другие боятся. Они заткнут тебе рот, можешь не сомневаться…

Лицо ее исказилось. Склонившись ко мне, она пыталась меня переубедить, она почти умоляла меня. Я чувствовала себя спокойной.

— Нет, Тамани. Все, что хотела, я делала, не обращая внимания на других. Так и сейчас: я сделаю это, выкрикнув им в лицо то, чего они боятся… Гебе не дано этого понять — ты из другого мира.

— Из мира, в котором правда доверена мне. Вот только я цежу ее по капле, и этого-то они и боятся, — закончила она с торжествующим смехом.

— Да, из мира, от которого женщин в конечном счете оберегали. От них требовалось так мало; они не должны были быть ни добродетельными, ни целомудренными — только честными. Но настанет день, когда надобность в тебе отпадет. Ты из мира, где, боясь малейшего риска, на все требовали доверенность. Твоя роль никому не нужна. Ты бессильна против меня, а вскоре будешь бессильна и против всех… Тебе конец.

— Нет! — вскричала она, уловив в моих словах лишь то, что она уже якобы не нужна. — Нет. Я здесь для того, чтобы все оставалось скрытым. Я здесь для того, чтобы предотвратить скандал.

— Скандал — в самом этом стремлении его избежать! — воскликнула я, и тут вдруг наступила тишина.

Я слышала ее дыхание, тяжелое, как у борца… Она спросила в последний раз, уже с угрозой:

— Так ты отказываешься?

— Отказываюсь. Я пойду к Лелле.

— Она ответит тебе «нет», потому что боится.

— Лелла действует не из страха. Она прямая, гордая, она…

— Она из страха играет праведницу, — отчеканила Тамани.

— Нет. Я не верю этому. Я не хочу этому верить! — воскликнула я. — Во всяком случае, я должна сама в этом убедиться.

— Как тебе угодно! — Она поднялась, стараясь скрыть разочарование, от которого только что срывалась на крик. — Я не теряю надежды… Сама прибежишь ко мне.

— Нет, — сказала я. — Никогда…

Я отвернулась от нее. Со двора доносились стоны Лла Айши. Должно быть, очередной приступ. Зухра бросила свою работу; я услышала, как она побежала, принялась звать Зинеб. Тамани не задержала вся эта суета. Она вышла.

Я встала. Лучше, чтобы все домочадцы были у изголовья умирающей, когда я пойду к Лелле. В тишине я слышала, как билось мое сердце: я слишком хорошо знала, что сейчас причиню ей зло.

* * *

— Лелла, — тихонько позвала я, войдя в комнату. — Лелла, я через несколько минут уйду. На встречу с Салимом. Завтра он уезжает, на целый год… срок, который ты установила сама. Я хочу провести этот день с ним.

В полумраке я услышала, как она подходит. Она оказалась передо мной. Я посмотрела ей прямо в глаза. Она выдержала мой взгляд, только голос ее прозвучал отчетливей, чем обычно:

— Ты это серьезно?

— Очень серьезно, — ответила я, внезапно загрустив. — Мне надо его повидать. А говорю тебе об этом потому, что устала от лжи.

— Ты никуда не пойдешь.

— Нет, пойду, и ты это прекрасно знаешь. Днем придет Фарид. Скажешь ему все, что захочешь. Я предпочла бы — правду…

— Ты делаешь это нарочно, — сказала она, сдерживая гнев. — Ты ищешь скандала…

— Нет! — резко перебила я, начиная дрожать от ребячьего чувства учиняемой несправедливости. — Нет! Я пришла к тебе вовсе не для того, чтобы подражать тебе, вызвать на ссору… Остановившись на мгновение, я продолжала уже мягче, усталым тоном: Тебе не следовало разрешать Тамани подниматься сюда. Ведь ты во всеуслышание объявила, что она больше сюда ногой не ступит. Зачем же разрешила ей прийти ко мне? Почему ты боишься поставить ее на место?

— Какая связь между твоим уходом и Тамани?

— Она предлагала мне свою помощь; она заявляет, что ей, дескать, достаточно приказать тебе, чтобы ты отпустила меня… Почему ты боишься ее? Почему?

— Я не боюсь…

Она сопротивлялась, но я слишком хорошо знала ее голос, чтобы не почувствовать, что она готова сдаться; еще мгновение… Я горько усмехнулась.

— Лелла, я знаю все. Салим мне все рассказал… О, он не знает, что это ты. Но я все поняла… Я знаю, откуда у Тамани над тобой такая власть. — Приблизившись к ней, я умоляющим тоном спросила:-Почему было не сказать правду?..

— Я сказала правду, — начала она, но лицо ее оставалось прежним, непроницаемым. — Я посчитала, что мне нужно ее сказать. Войдя в этот дом, я призналась во всем твоему отцу… И вот результат: перед смертью он открыл Тамани часть правды; ровно столько, сколько требовалось, чтобы она могла меня шантажировать, помешать мне снова выйти замуж. И однако я по собственной воле отвергала все предложения. Тебе это известно!.. Нет, Далила, я не боюсь.

— Я поверю в это, лишь когда увижу, что ты сделала выбор, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал как можно жестче. — Что ты скажешь Фариду, когда он придет? Правду, чтобы наконец выполнить свой материнский долг, или ложь, потому что ты боишься Тамани, меня, своего прошлого, которое может вылезти на свет Божий?

Она не ответила. Я продолжала, уже медленней, потому что почувствовала, сколь напрасны были мои надежды.

— Скажи правду обо мне, когда придет Фарид… Скажи ее и о себе… Это лучшее средство помешать Тамани бродить в нашем доме. Скажи все, Лелла, не бойся.

— Я не боюсь, — вздохнула она, — просто я знаю, что не всякую правду можно сказать.

— Послушай, Лелла! Все здесь почитают тебя, как мать. Тебе нужно признаться сейчас. Наступит день, когда Тамани перестанет довольствоваться тем, что ты не выходишь больше замуж. Ее самое сокровенное желание — выдать меня за ее брата. В этом она рассчитывает на тебя, она даже не стала от меня скрывать… Как видишь, рано или поздно тебе все равно придется выбирать. Так наберись же мужества сейчас. — Мой голос вновь зазвучал настойчиво. — Если Фарид узнает, то, я уверена…

— Нет! — крикнула она. — Это невозможно. Он потеряет ко мне всякое доверие. В этом доме, в этом квартале все смотрят на меня… мне нужно служить примером.

— Но только не такого рода примером! — воскликнула я. — Тебя должны принимать такой, какая ты была. Не говори больше о примере, когда думаешь лишь о собственной безопасности.

— Нет, я вовсе не нуждаюсь в безопасности, — перебила она, сверкая глазами.

— Теперь я понимаю, — после долгой паузы сказала я со спокойствием отчаяния. — Ты ничего не скажешь, не так ли?.. Я уже слышу, как ты отвечаешь на вопросы Фарида обо мне: «Я отпустила ее провести день у Мины». И Фарид сразу же сочтет это естественным, поскольку меня «отпустила» ты; поскольку ты снизошла до такой щедрости… Да, ты боишься, и если ты солжешь в очередной раз, то лишь потому, что не хочешь допустить разрушения своего образа, в котором ты так комфортабельно, черт побери, устроилась… Не о безопасности я должна была говорить только что, а о проституции. И вдобавок самого худшего толка. Потому что дело именно в этом, — продолжала я, найдя наконец нужное слово, которым могла побольней ее уязвить, — ты не перестаешь проституировать ради восхищения мужчин, и в первую очередь бедняги Фарида… Как я понимаю тебя, ты не хочешь отказаться от такого положения. Оно имеет свои преимущества: безопасность, почет, а вдобавок — взгляды всех мужчин, по эту и по ту сторону ограды, которые, как ты воображаешь, неотрывно устремлены на твою пресловутую добродетель, как на знамя.

— Если во мне эти мужчины, о которых ты говоришь, обнаруживают лучшее, что есть в них самих, лучшее из того, о чем они мечтают для своих жен, своих дочерей или сестер, то моя жизнь не напрасна…

— Ты не святая, а лицемерка… И, чтобы окончательно удостовериться в этом, я сделаю вот что. Я не удовольствуюсь тем, что проведу с Салимом день; ты найдешь способ вывернуться перед Фаридом. Салим уезжает завтра утром. Я не расстанусь с ним до его отъезда. В твоем распоряжении целая ночь, чтобы либо прикрыть меня ложью, либо разжечь скандал… Теперь выбирай. — Помолчав, я добавила:- Но берегись, Лелла, потому что я выберу правду…

— Опомнись…

Теперь уже она умоляла. Бледная, она унижалась передо мной. Я победила, сказала я себе, но почему же на гребне победы так кружится голова, откуда эта неизбывная печаль?

— Опомнись. Прежде чем посеять смуту, подумай, будь осторожна. Не ломай ничего в этом доме, в этом порядке!

— Я предпочитаю беспорядок, ответила я без всякой иронии. — Я предпочитаю скандал. Чтобы хоть раз, единственный раз в этом доме во весь голос прозвучала правда!

— Ты нечувствительна к несчастью, к разочарованию других людей. Ты всего лишь эгоистка.

— Мы уже достаточно поговорили, — заявила я. Я ухожу.

Я вышла. Итак, вызов был брошен. И тем не менее — о беспечная молодость! — оказавшись снаружи и подставив лицо свежему ветерку, обегавшему темные улочки арабской части города, я чувствовала себя счастливой от близкой встречи с Салимом. Мне предстояло провести с ним весь день и всю ночь.

 

Глава XVI

Салима, похоже, угнетала мысль о предстоявшем отъезде. Я решила не обращать на это внимание. Я думала о том, что оставила позади. Если Лелла скажет Фариду правду, хватит ли мне храбрости вернуться завтра домой? Хотя, впрочем, завтра, казалось мне, никогда не наступит.

Все же я попыталась развеселить Салима. Я опасалась, как бы его печаль не омрачила остававшиеся нам часы. Мне хотелось для нас плотного, реального настоящего вдали от всех остальных.

Мы стояли, облокотившись на балюстраду. Впереди расстилалось море, а внизу, у наших ног, порт, местами кипящий, местами праздный. Я слушала, как жизнь в нем то бьет ключом, то довольно надолго замирает, чтобы потом снова встрепенуться. То был добрый приятель. Запрокидывая голову, я видела огромное ложе неба. И говорила, говорила, что взбредет в голову, из одного лишь удовольствия бросать в эту дикую голубизну свои слова и смех. Тогда Салим переставал хмуриться.

— Хорошо бы провести весь этот день в парке, — вздохнула я.

Спустя несколько минут мы направлялись к Опытному саду. Напитавшись его тенью и свежестью, мы вернулись оттуда вечером в переполненном трамвае. Все произошло слишком быстро: посещение зоопарка, где меня по-прежнему не оставляло ребяческое возбуждение и где Салим улыбался моим открытиям — но я чувствовала, что ему доставляет удовольствие показывать мне все это; с ласковой снисходительностью он приговаривал: «Да ты ничего не видела! Ничего!..»- молчаливая прогулка по той нескончаемой аллее… Мы неторопливо шагали; день начинал меркнуть; Салим взял мое лицо в ладони, оставаясь при этом очень серьезным.

— У тебя хватит терпения меня дождаться? — спросил он.

— Конечно, хватит, — ответила я, вымучивая улыбку: я с трудом противилась искушению уткнуться лицом ему в плечо и оплакать его отъезд, те часы, которые нам суждено потерять. Тут он заговорил:

— Теперь, когда тебе известно все о моем прошлом, я клянусь тебе, Далила, что отныне…

Он присягал на верность. Нет, на целомудрие — зачем бояться этого слова? Если чего и стыдиться, так это моей реакции на его слова, — реакции глупой, робкой овцы. Правда, я и в тот миг осознавала все благородство этого обета — меня смущала лишь его форма. Когда-нибудь, гораздо позже, став женщиной — его женой, — я наверняка вспомню и буду признательна ему за это. Но сейчас я нуждалась только в одном: чтобы он был рядом.

Все это уже воспоминания, говорила я себе с бьющимся сердцем. Сколько там осталось часов пробыть вместе?.. Однако усилием воли я гнала от себя эти мысли; пусть они приходят потом. Салим еще пока рядом со мной. Достаточно протянуть руку, чтобы его коснуться. Тут я вспомнила, что в запале бросила Лелле: «Я не расстанусь с Салимом до его отъезда». Я повторила про себя эту фразу, источник искушения.

Тем временем Салим уже собрался уходить. В профиль я видела его лицо, слегка напрягшееся, как всегда к моменту расставания. Я готовилась прошептать ему: «А что, если нам остаться вместе на всю ночь, на целую ночь?..» Я уже представляла себе, как две наши тени бродят по городу, по безлюдному городу, как я наслаждаюсь покоем затопленных ночью улиц. Перед моими глазами вставала давно не виденная нами ночная феерия порта: пляшущие на кораблях огни, близкое присутствие воды, шепчущей подобно женщине. Ночь, из которой нам не выбраться никогда.

Вернувшись к центру города, мы еще немного побродили. Салим, как мог, оттягивал минуту, когда я должна была, по обыкновению, сдавленным голосом произнести:

— Уже поздно. Мне нужно возвращаться.

Теперь я знала, что мы останемся вместе до рассвета, но дала ему еще какое-то время помучиться мыслью о скором расставании. Я впервые испытывала подобное удовольствие-сознательно причинять ему страдание. Преподнести его, словно в дар, по собственной воле.

Когда я в конце концов растолковала ему, что могу остаться с ним-дома, дескать, будут думать, что я у Мины, — то даже не почувствовала, что лгу. Мне были нужны эти часы. Салим так удивился, что пропустил мои объяснения мимо ушей.

— Наверное, это будет неосторожно… — в последний раз попытался он возразить.

— Это не имеет значения. Я хочу побыть с тобой несколько лишних часов.

Я молила его взглядом, радуясь тому, что искушаю его. Когда он сказал «да», я ощутила к нему прилив благодарности, как если бы это-коротенькое слово открывало передо мною провал во времени, способный меня поглотить.

— Но что мы будем делать?

Я хотела изложить ему прельстивший меня план: город, живущий для нас одних, наш бесконечный поход сквозь ночь… Но сказала лишь:

— О, ничего! Это не имеет значения.

Смеясь, он призывал меня к благоразумию:

— Но ведь надо будет где-нибудь спать… мы можем пойти в ресторан, потом в кино, но после…

— Так ли уж это необходимо?..

Перспектива сидения в ресторане, потом в кино никак не вязалась с моими мечтами. А он еще говорил о сне!.. Я сердилась на него за то, что он хотел укоротить остававшиеся до утра считанные часы, каждый из которых был для меня драгоценен.

В конце концов он решился:

— За моим кабинетом есть комната, где мне иногда случается переночевать. Мы могли бы поспать там.

— Да, — ответила я.

Я выговорила это с трудом. И с досадой.

* * *

В ресторане я больше молчала. Очень обидно было сознавать, что наша ночь тратится попусту в мире других. Я смотрела на сидевших вокруг и тосковала.

В кинотеатре я задремала. На меня вдруг разом навалилась вся усталось сегодняшнего дня. Салим выбрал удаленный квартал европейского города. Я же взирала на эти принимаемые ради меня предосторожности с полным безразличием.

В фойе я обнаружила, что на моих волосах сохранилась осевшая в саду пыльца. Помню, я испытала насмешливую гордость от того, что в таком виде очутилась посреди множества элегантных женщин, которые в своих декольтированных шелковых платьях казались мне великолепными. Я не завидовала им; они были из другого мира. Об этом говорили мне их взгляды. Пустые и старые. «Я совсем не накрашена. И одета неважно, — хладнокровно оценивала я себя в зеркале. — Зато я чувствую, что полна хмельного счастья и усталости. А устала я наверняка от счастья. И, может быть, я здесь самая красивая, самая привлекательная», — добавила я. Не из хвастовства, а лишь потому, что поймала на себе взгляд Салима. Толпа на какое-то время разделила нас. И вот теперь мы встретились подобно сообщникам.

* * *

Он впустил меня в свою комнату; свет он зажег не сразу. Сделав в темноте несколько шагов, я наткнулась на стул.

Я остановилась, дожидаясь, пока Салим найдет выключатель, но тут вдруг ощутила его рядом. Я очутилась в его объятиях. Его дыхание на моей щеке было учащенным, неровным. Спустя мгновение мне захотелось взять его лицо в ладони. Я громко сказала:

— Зажги, пожалуйста, свет. Я хочу тебя видеть.

— Да, — прошептал он.

Наши тела на миг разъединились, и меня ослепил свет. Рукой я обвила Салима за плечи и прижалась щекой к его груди. Потом подняла глаза; мне нравилось поднимать на него глаза: я видела при этом его подрагивающие веки, волосы, ниспадающие на лоб крутыми завитками. В охватившем меня блаженстве я вздохнула:

— Ты красивый!..

Теперь он казался слегка растерянным. Только что, в темноте, в нем что-то нарастало, какая-то темная стихия. Я поняла это, но сожалеть ни о чем не стала. Я уже знала, что всему между нами придет свое время. Торопиться я не хотела — мы словно бы совершали дальнее путешествие, и больше всего мне нравилась в нем неспешность, привалы в холодке перед тем, как мне затеряться, а может, чтобы нам обоим надежней затеряться потом.

Сейчас же я отдалась бы его натиску покорно — так застигнутый непогодой в ночи лишь наклоняет голову, чтобы переждать бурю. Его хмельному восторгу я ответила бы легкой экзальтацией и сильным смятением; тут бы чуть больше терпения, чуть больше света, и тогда потом мы заслужили бы то неистовое смешение наших дыханий в дремучих лесах, которые мы исходили бы вдоль и поперек и из которых вышли бы одинаково усталые и безмолвные, оба обогатившиеся покоем, словно унесенной оттуда причудливой листвой.

Все это путешествие развертывалось передо мной во взгляде Салима. И Салим понял это по тому, как я льнула к его груди, как смотрела на него снизу вверх. Он понял, и я сразу же восприняла это ответным путем от него, только более осознанно, как если бы мой разум и инстинкт, все, что было во мне самого ясного, чистого, пронзительного, отразилось в нем, чтобы вернуться просветленным. Я улыбнулась ему. Наша любовь была длинным коридором, в котором он соглашался меня подождать.

Потом я прилегла на кровати, подтянув к себе колени и оставив ему в изголовье местечко, чтобы сесть. Его руки, перед этим распустившие мои волосы, затерялись в этой единственной части меня, которая показалась ему демонической. В тот момент я знала, что ему нравится та доверчивость, с какой я улеглась, и моя ничего не требующая улыбка. Я знала о существовании слов, которые могли бы подойти к этой моей отрешенности, — слов невинности, или неведения, или наивности.

Я отвергала их; я их не любила. Салим медленно проговорил:

— Знаешь, как ты мне нравишься?..

Тон его был серьезен. От того, что он выбрал именно такой тон, чтобы произнести эти хрупкие слова, я преисполнилась к нему чувством благодарности. Я закрыла глаза.

— Тебе хочется спать? — тихонько спросил он.

— Меня всегда клонит в сон, когда мне хорошо, — ответила я.

— Спи, — сказал он.

Его негромкий голос согревал меня. Мало-помалу я растворялась в блаженстве, проистекавшем от его присутствия, от тепла, от мягкой перины, от тишины. Как сквозь вату донеслось до меня, что он встал, снял туфли, с предосторожностями примостился рядом. Последним движением перед тем, как заснуть, я положила ему на грудь руку.

Когда я проснулась, он спал, запрокинув голову с рассыпавшимися волосами. Дыхание его было медленным. Тихонько, чтобы не разбудить его, я приподнялась на локте.

И долго, с серьезным любопытством созерцала его утреннее лицо. Мне казалось, что нарождавшийся день будет вечной зарею.

 

Глава XVII

Расстались мы на улице, на рассвете. Город был безлюден; мы шагали по улицам, усталые от того, что так мало спали. Салим обнимал меня за плечи рукою, и от этой вольности, которую он впервые допускал на улице, у меня замирало сердце. Я стискивала зубы. Меня знобило. Когда он коротко поцеловал меня в щеку, я состроила улыбку, потом отвернулась и убежала. Я сумела сдержать слезы вовремя, чтобы не пришлось лгать. Он принял бы за обыкновенное огорчение мой страх перед тем, что меня ожидало.

Больше часа я бродила одна по еще спавшим улицам европейского города. Я не знала, что делать: вернуться? Хватит ли у меня храбрости перешагнуть порог дома?.. Но, так или иначе, было еще слишком рано. Следовало дождаться часа, когда Фарида уже точно не застанешь дома.

Я долго шагала бесцельно. Неплохо было бы зайти в какое-нибудь кафе, чтобы отдохнуть, но я не решалась. Я забрела на большой крытый рынок, только что распахнувший двери. Покупательницы были еще редки; из-за прилавков на меня высокомерно взирали смуглые, атлетически сложенные торговцы.

Улицы оживлялись. Город зашевелился, несмотря на то что совсем скоро на него должна была обрушиться жара. Я чувствовала себя опустошенной и сонной. Страх, еще недавно гнездившийся во мне, улетучился. Собравшись с духом, я переступила порог.

К своему удивлению, во дворике я не обнаружила за привычной работой тетю Зухру. Я остановилась. Притихший дом казался брошенным. Словно простоял всю ночь с настежь распахнутыми дверями… Я вошла в комнату Лла Айши. В темном углу под покрывалами, посреди нагромождения подушек, угадывались очертания ее тела.

— Это ты, Далила? — проскрипела она.

— Да… — мне хотелось расспросить ее, но я не знала как. В конце концов под пустым взглядом старухи я рискнула:- Где Зухра?

Этим вопросом я открыла шлюзы для ее жалоб.

— О-о! Сегодня я совсем одна. А вот только что у меня между желудком и горлом снова начал ходить ком — вверх-вниз, вверх-вниз… Я могла бы умереть, и никто бы не…

Я перебила ее:

— А Лелла?

— Ты что, не знаешь? — простонала она.

— Нет, меня тут не было.

— У Зинеб случился выкидыш. Пришлось вызвать врача, и ее отвезли в клинику. А Зухра пошла сообщить ее родителям. Со мной она оставила Тамани…

— Тамани?..

— Да, она пришла вчера, ближе к вечеру… Ах, сколько же нынче суеты вокруг какого-то выкидыша!.. Фарид едва не обезумел от горя… Дети-дары Господа. Фарид и Зинеб еще молодые; Господь даст им других…

Но я уже ушла. Испытывая чуть ли не разочарование от того, что домашним не до меня, я думала о Зинеб. Хорошо зная ее трусливую натуру, я легко представила себе, какой это для нее оказался удар судьбы. И с ожесточением подумала, что выкидыш оставит в ее плоти клеймо поражения. Что ж, это только справедливо. Зинеб — из породы жертв.

На лестнице я столкнулась с Тамани. На ней была маска злобного вызова, какую она носила в худшие свои дни. Я слушала ее молча.

— Ах, вот когда ты возвращаешься домой!.. Вчера ты не захотела моей помощи! Ой, как ты об этом пожалеешь… И уже сегодня!

Она почти прильнула ко мне, коричневое ее лицо кривилось в гримасах. Мне пришлось остановиться.

— Улыбайся, улыбайся, — прошипела она, — скоро заплачешь горючими слезами. Раз не боишься скандала, получай его. Я начала с твоего брата… он спросил, где ты. Не знаю, что ответила ему твоя мачеха, но я не стала молчать. Я подкараулила его у лестницы, вон там, — она указала пальцем, — и сказала: «Когда девушки не сидят дома, честь в опасности». Он не ответил, но он меня слышал… Я ведь предупреждала тебя, что цежу правду по каплям…

Пока Тамани спускалась, спина ее сотрясалась от молчаливого торжествующего смеха. Я не проронила ни слова. Ей меня никогда не достать.

* * *

Я пришла, готовая к буре. А пришлось две недели жить скучной, тягучей жизнью. Зинеб так и не вернулась. В клинике ей поставили диагноз «нервная депрессия». Родители Зинеб всполошились и забрали ее к себе. Женщины еще не знали этой новой болезни. Старухи выговаривали чудное название с недоверием. Фарид последовал за женой.

Шерифа воспользовалась болезнью Зинеб, чтобы прервать свой отдых. Она сумела убедить мужа, что сейчас дома без нее не обойтись: одной Леллы, дескать, не хватит ухаживать за больной, а внизу у Зухры все время отнимает Лла Айша. Так что спустя два дня она прикатила — с Рашидом, без детей. То, что Зинеб дома не оказалось, отнюдь не побудило ее уехать обратно. При всех нас она сухо сказала Рашиду:

— Раз уж я вернулась, то не ехать же туда снова!

— Делай как хочешь! — ответил Рашид и хлопнул дверью.

Шерифа повернулась ко мне:

— А ты? Что ты делаешь дома, когда повсюду начались занятия?.. — И, с ноткой упрека, Лелле:-Мина и все ее товарки уже работают. Чего она ждет?

Лелла нейтральным тоном ответила:

— Фарид решил, что она не будет слушать курс. А к экзаменам можно подготовиться и заочно…

— Вот-вот! — впервые раскипятилась Шерифа. — Вот — вот! Заприте ее! Поломайте ей всю жизнь!

Я остановила этот поток:

— За меня не беспокойся, Шерифа. Моя жизнь будет такой, как я захочу.

Взглянув на меня, Лелла наконец поняла, что прошедшие дни ничего во мне не погасили. Я вовсе не рассчитывала отсидеться. Я просто ждала Фарида.

* * *

Они объявились с наступлением ночи. Зинеб — бледная, как в тот день, когда она впервые переступила порог этого дома. Припухшие от многодневного плача глаза. Фарид — напряженный, с нахмуренными поверх близоруких глаз бровями. Прямой как палка, чтобы показать всем, что в отличие от Зинеб он умеет совладать с горем.

Сначала они остановились внизу. До меня донеслись громкие сетования Лла Айши, исполненные в жалобно — лирическом стиле, который она приберегала для исключительных обстоятельств. Потом Фарид пересек дворик, поздоровался с Лла Фатмой и, прежде чем войти к Си Абдерахману, обменялся с ней несколькими фразами. Поскольку Сиди совершал молитву, Фариду пришлось подождать. Так что у меня было время собраться с мыслями.

Привлеченные голосами, вышли Шерифа и Лелла. Шерифа устремилась к Зинеб с громкими возгласами; их объятия сопровождались бурными проявлениями чувств. За ней подошла Лелла. Новые излияния, на сей раз более сдержанные. Увидев, что они поднимаются, я вошла в свою комнату.

Хотела подготовиться к встрече с Фаридом.

* * *

Ничего не произошло, если не считать того, что Фарид стал еще молчаливей и за столом в его присутствии царила тишина. Я не знала, чем объяснить его мрачность: то ли случившимся с Зинеб, то ли подозрениями, которые он мог питать в отношении меня. Он так и не заговорил со мной. Поздоровались мы сухо, едва разжимая губы. Я ждала, злясь на него за то, что он не спешит расспросить меня. Ведь стрелы, пущенные Тамани, не могли не заронить в его душу сомнение…

Еще более укрепилась я в этой уверенности, когда Зинеб, которая в отношениях со мной вернулась к роли девчонки — заговорщицы, донесла мне, что в ее присутствии Фарид озабоченным тоном спросил у Леллы:

— Далила в ту ночь действительно была у Мины? Тамани позволила себе какие-то гнусные намеки, на которые я не счел нужным отвечать. Раз вы мне сказали…

Конечно, — чуть поспешней и чуть громче обычного отозвалась Лелла, — а где же она, но-вашему, могла быть? Она спросила у меня разрешения… я его ей дала.

— Да-да, конечно… — задумчиво протянул Фарид.

Пересказывая мне эту сцену, Зинеб оживилась и помолодела. Все как будто начиналось сначала, но в более сгустившейся, предгрозовой атмосфере… Это не миновало и Зинеб. Возможно, она чувствовала, что ею снова пренебрегают: и вечно отсутствующий Фарид, и надменная Лелла. То, что она передавала мне их разговоры, было, по сути дела, неосознанной попыткой взять над ними реванш. Ее рассказы я пропускала мимо ушей. Иногда она с затаенным любопытством — видно, не забыла мои признания касательно Салима — расспрашивала:

— Ты правда была у Мины?

Рассматривая ее, я думала о Фариде. Досадовала на него за то, что он не сумел оградить жену от притягивавшего ее мутного потока. Достаточно увидеть выражение лица женщины, когда она вымаливает раскрыть секрет, услышать ее искусительный шепот, чтобы немедленно возникло желание стряхнуть с нее наваждение, вытолкать ее на яркий солнечный свет…

Я презрительно усмехнулась:

— Ладно, я скажу Мине, чтобы она зашла как-нибудь на днях. Спросишь у нее сама.

Только произнеся эти слова, я наконец поняла, что отказываюсь от отсрочки, которую предоставила мне Лелла. Равно как и от терпеливого ожидания — даже ценой своего собственного счастья.

* * *

Салим писал мне пространные письма. Пока отсутствовал мой брат, он посылал их мне прямо на домашний адрес. Теперь же он не знал, как поступить. В конце концов в последнем послании он высказался в форме просьбы, но тоном человека, заранее уверенного, что ему не откажут: «Конечно, мы могли бы переписываться через какого-нибудь посредника. Не знаю почему, но это мне претит. Я предпочел бы вовсе тебе не писать. Но ты сможешь иногда посылать весточку о себе? Сможешь вынести мое молчание? Хватит ли у тебя терпения еще и на это? И ведь придется… Время пролетит быстро. Целый месяц прошел с тех пор, как я уехал».

Целый месяц! Ну уж нет, здесь время текло нескончаемо долго. Как далека уже та испуганная, дрожащая от озноба девушка, которую ты оставил тем летним утром! В тот день она была готова восстать против всех. Месяц терпения, лжи состарил меня. А в последнее время я почти привыкла к этой тусклой, лишенной событий жизни.

Нежиться в ленивой истоме мне нравилось всегда. Но я уже не ощущала, как раньше, сквозь пелену вялости, сквозь череду пустых дней свою прозрачную, звонкую юность — словно смотрелась в холодный ключ. Теперь же я опасалась, как бы и мне не покрыться коростой свойственного этому дому лицемерия.

Я снова достала письмо Салима. Одна в своей комнате-Лелла, избегая меня, взяла привычку проводить дни в бывшей комнате Шерифы — я вслух перечитала советы Салима, его просьбы. Каким простым ему все казалось! Как это было романтично — обречь меня на роль целомудренной невесты, дожидающейся возвращения своего возлюбленного!..

Внезапно у меня родилась идея воссоединиться с ним. Оказаться с ним вместе, чтобы больше не обманывать его. Ведь разве это не обман — жить вот так, в чужой ему среде? Иметь мысли, которые он не в состоянии разделить? Да… признаться ему во всем, с самого начала. Я направилась к столу, чтобы написать ему. Но остановилась, не успев начать. Я понимала, каким рискованным был бы такой шаг. Я слишком хорошо чувствовала, насколько это опасно — вдруг обрушить на любящего тебя человека твои другие, бесчисленные лики, такие же живые, такие же чистые, такие же жестокие, что и сегодняшний.

Поэтому я избрала самый легкий способ обрести свободу. Взяла перо и написала:

«Мина,

я хотела бы с тобой увидеться. Как тебе, должно быть, известно, весь этот год мне предстоит провести дома; заниматься я буду заочно. Этим все сказано.

Могла бы ты зайти как-нибудь на днях? Но только прошу тебя и настаиваю на этом: приходи в полдень. Не раньше и не позже. Ты застанешь всех нас за столом, так что тебе останется лишь присоединиться к нам.

Как ты знаешь, за столом будет и мой брат. Попрошу тебя на этот раз не избегать его.

Далила.

P. S. Не пытайся понять».

Она подумает, что я, маясь в заточении, призываю ее на помощь, чтобы убедить Фарида вернуть мне свободу. Но моя свобода или несвобода, сказала я себе, усмехаясь, так мало для меня значит! И усмехнулась еще раз: я использую девицу, чья лживость мне прекрасно известна, для того, чтобы открыть перед Фаридом, перед всем домом правду.

 

Глава XVIII

Осени в наших краях нет; никогда не бывает того переходного состояния, мягкость которого позволяла бы людям забывать о погоде. Сегодня утром разразилась буря, которая в пять минут затопила все вокруг. Под хлеставшим по стенам ливнем женщины укрылись в комнатах, прихватив с собой валявшуюся в галереях утварь — последние остатки нашей летней жизни. После часа буйства дождь продолжал лить уже умеренней, как если бы самой своей настойчивостью собирался погубить всю былую роскошь. Но на этой земле в этой игре он всегда остается побежденным. Если с первого же дня под грохот ливней устанавливается зима, то не сомневайтесь: посреди декабря обязательно наступят яркие солнечные дни.

Окно я не закрывала. Дождь барабанил по стеклам, оставляя на них крупные капли, которые вскоре проседали под собственной тяжестью и стекали вниз. Когда он прекратился, я вышла во дворик. Там оставались только брошенные женщинами лохани, успевшие наполниться дождевой водой. Я принялась шлепать босиком по лужам. Мне хотелось смеяться.

Я знала, что сегодня в полдень придет Мина и потому в доме все переменится так же разительно, как из-за этого потопа на улице. Я поклялась себе всегда любить дождь, способный, как сегодня, одним махом покончить с давящим грузом лета.

* * *

Я проводила Мину до двери, хотя знала, что ей хочется побыть после обеда со мной. Я при всех спросила у нее:

— Тебе скоро на занятия?

— Да, к двум часам. Но…

— Как раз успеешь выпить по пути чашечку кофе.

С этими словами я поднялась. Ей пришлось попрощаться — в молчании, воцарившемся с самого ее прихода. Я знала, что больше она не появится.

И все-таки в коридоре она задержалась. После некоторого колебания она проговорила:

— Похоже, я допустила оплошность, сказав, что не видела тебя с того дня, как ты чуть не угодила под колеса.

— Да нет же! Разве не я сама встретила тебя вопросом, как ты поживаешь со дня нашей последней встречи?

— Не знаю, — задумчиво протянула она. — Мне показалось, что твой брат аж вздрогнул…

Я улыбнулась. Можно было бы выпроводить ее с успокаивающими заверениями. Но захотелось сделать ей приятное. Как она обрадуется, узнав, что оказалась орудием судьбы!

— Нет, — сказала я. Однажды, когда я не ночевала дома, Фарид посчитал, что я у тебя…

Не ночевала дома?! — переспросила она, округлив глаза.

— Да.

— О Господи!.. А я-то…

— Да нет, — перебила я ее, разве тебе не понятно, что я сделала это нарочно? Я хотела, чтобы он узнал правду.

— Так ты для этого меня и позвала?.. Выражение обиды смяло ей лицо, сделало его старым, тусклым. Потом она с жалкой улыбкой добавила:-А я-то думала, тебе захотелось меня увидеть…

Я не ответила. Мне стало стыдно, когда я осознала, что могу вот так унижать людей… Но Мина продолжала уже сочувственным тоном:

— Не понимаю, зачем ты это сделала… Я боюсь за тебя, Далила!

— За меня никогда не надо бояться.

— Но что ты скажешь Фариду?

— Правду: что я провела ночь с Салимом, потому что наутро он улетал…

Ее вдруг покрасневшее лицо приблизилось. Уж и не знаю, чего в нем было больше: удивления, любопытства, страха… Она выдохнула:

— Ты…

— Идиотка! — усмехнулась я. — Идиотка. Ничего похожего на то, что ты подумала. Прощай.

* * *

Я поднялась в столовую. Фарид был один. Я не знала, то ли он решил поговорить со мной без свидетелей, то ли Лелла и Зинеб улизнули сами. Но Лелла вернется, сказала я себе, я заставлю ее вернуться в час правды.

Он не двинулся с места: так и сидел за обеденным столом, словно дожидался еще какого-нибудь блюда. Мне подумалось, что этот стол между нами лишит предстоящий разговор всякой серьезности.

Молчание Фарида должно было меня взволновать. Я знала, что он сентиментален и робок. И догадывалась, что он утрачивает контроль над происходящим. Ему была не по плечу трудная роль, навязываемая ему обществом: роль мужчины, который должен блюсти честь своей семьи.

Когда я произносила про себя слова «честь семьи», то из сумрачных глубин памяти на поверхность всплыло единственное воспоминание, которое сохранилось у меня об отце… Властное мужское лицо, женщины вокруг, среди которых, возможно, и моя мать — старая, вся в морщинах, и, как утверждают, добрая. Перед этим трибуналом моя сестра, уже почти взрослая девушка, дрожащая от страха. В моих ушах раздавался звучный голос отца:

— Берегись! Я готов разрешить тебе ходить в лицей еще несколько лет, пока ты не выйдешь замуж… Но предупреждаю тебя: если я, не приведи Господь, увижу, что ты шляешься по улицам, ведешь себя недостойно, то, знай, ни перед чем не остановлюсь… Лучше б тебе тогда оставаться взаперти… Если когда-нибудь одна из моих дочерей запятнает честь семьи, то я возьму ружье и без колебаний разряжу его в нее…

Я помнила глупое хныканье Шерифы, которая из всей тирады отца уловила одни лишь угрозы.

И вот теперь, в этот час, это неуместное воспоминание возвращалось ко мне.

Напротив меня Фарид готовился к сцене, которую наверняка не знал как играть: в духе то ли сурового достоинства, то ли жесткой властности. В любом случае в ней не будет размаха, как нет его в этом человеке, моем брате. Не зря Тамани сожалела об ушедших временах. В этой семье, которая вновь стала уважаемой, уже нет мужчины, способного говорить о чести иначе, чем с мелодраматической напыщенностью.

— Я хочу знать, — начал Фарид, худо-бедно выполняя возложенную на него миссию, — я хочу знать, где ты была в тот день, когда тебе полагалось быть у Мины.

Он сказал: «день», и это слово отозвалось для меня трусостью. Я отвечала спокойно, владея собой. И все произошло быстро, очень быстро.

— Я скажу, что я делала, где и с кем была. Но только при Лелле.

— Зачем ты припутываешь к своей лжи Леллу?

— Я не лгала. Разве это я утверждала, что была у Мины? Если б я хотела солгать, то неужели, ты думаешь, не смогла бы предупредить Мину? Будь уверен: в этом доме скрыть что-то легче легкого…

— Говори спокойней! — входя, скомандовала Лелла.

Тогда я, внезапно распалясь, чуть ли не разрыдавшись, сорвалась на крик. При этом я ощутила, как сладостно ухнуло куда-то сердце: наконец-то мне довелось вдохнуть пряный запах катастрофы.

— Она знала, что я иду к Салиму аль-Хаджу. Я сама заявила ей об этом перед тем, как уйти. Она знала, что я встречалась с ним и до этого дня. Ну, и как же ты исполнила, — это я обращалась уже к Лелле, — свой пресловутый материнский долг? Предупредила ли Фарида? Нет, Фарид, она покрывала меня, хотя я вовсе не просила об этом.

Наступило молчание. Лелла не пошевелилась. В конце концов я воскликнула:

— Это ей надо оправдываться. Мне же больше нечего сказать.

Когда я обернулась на пороге, дом предстал передо мною безлюдным, тихим. Возобновившийся моросящий дождь делал его похожим на брошенный командой огромный корабль. В центре дворика упрямо била вверх струя фонтана — последний остаток утраченной гордости. На вершине, исчерпав свою энергию, она как бы после некоторого замешательства смешивалась с дождем, чтобы вместе с ним упасть в бассейн, поверхность которого напоминала разлохмаченный бархат.

К Шерифе я ворвалась вихрем.

— Дай мне комнату, где я была бы одна, — попросила я, и мой голос показался мне хриплым.

Она не стала ни о чем расспрашивать.

В той же самой комнате, где я выздоравливала после происшествия, я в изнеможении рухнула на кровать и разревелась. Спустя некоторое время я поймала себя на том, что с любопытством слушаю, как из моего горла вырываются рыдания. И довольно долго испытывала это странное ощущение раздвоенности. В свой плач я вслушивалась с неподдельным интересом, но потом вдруг оказалось, что слезы иссякли, а я и не заметила как. Я убила в себе боль.

Когда час спустя вошла Шерифа, она обнаружила меня в обществе своей дочки Сакины, с которой мы решали деликатную проблему: пытались овладеть унаследованным от бабушек сложным искусством мастерить кукол из нескольких прутиков и тряпичных лоскутков.

* * *

Этого визита я совсем не ждала. Я сказала себе это, когда в комнату робко вошла Дуджа аль-Хадж, еще более юная, чем в оставшемся у меня о ней воспоминании. Я предложила ей сесть и, пока мы обменивались обычными формулами вежливости, неторопливо прикидывала, хватит ли у меня пороху до конца выдержать претившую мне роль светской барышни. А еще я немного побаивалась — как у меня это обычно бывало с людьми, которые мне нравились, — намечавшегося долгого разговора.

В довершение всего Шерифа незаметно выскользнула за дверь. Между нами воцарилось молчание. Но тут Дуджа с пленившей меня простотой взяла быка за рога:

— Ты, должно быть, задаешься вопросом, зачем я пришла?

Я слушала ее, и меня охватывали противоречивые чувства. Оказалось, Салим получил мое письмо, где я в общих чертах пересказывала ему последнюю сцену — как из уст Мины прозвучала правда и как я потом защищалась перед Фаридом и Леллой; не имея возможности мне написать, он попросил Дуджу навестить меня… Она рассказала мне, как радостно ей было узнать о нашей помолвке, и предложила свою дружбу и поддержку в эти трудные минуты. Она понимала меня: я находилась в сложном, деликатном положении. Конечно, хоть мой брат и отреагировал так бурно на мои шаги, моя независимость в этой области неизбежно будет подтверждена. Разве на нас, арабских девушках, не лежит ответственность перед остальными? А психология общества не может измениться вот так вдруг, скачком. Во всяком случае, Дуджа была уверена, что мне удастся убедить своих близких в чистоте моих намерений. Негоже, чтобы мое будущее счастье строилось на бунте.

Я слушала ее и не знала, что сказать. Я восхищалась ее искренностью, логикой ее рассуждений, которым нельзя было отказать в убедительности. Почему Лелла не смогла, подобно Дудже, вселить в меня надежду на примирение?.. Но было уже слишком поздно.

Мной овладевал стыд. Что ответить этой девушке? Что я сама подготовила эту драму, выпестовала этот бунт, который она так осудила? И все это — во имя принципов, которые теперь, когда я оказалась вдали от дома, свелись к напыщенным, пустым словам? Как объяснить ей мою ненависть к Лелле? И это любопытство по отношению к самой себе, которое леденило меня посреди мною же устроенного пожара? Сказать ей, что вся эта кипучая деятельность обусловлена всего лишь нетерпением познать себя? Она бы ничего не поняла. Все это время на языке у нее были другие люди: близкие, семья, общество; она, как знаменем, потрясала понятиями «ответственность» и «долг»… Я же была увлечена лишь собой.

Не умея лгать тем, кто мне нравится, я попыталась сменить тему. И хотя в действительности я была тронута ее благородством, ее великодушием, с каким она предложила мне свою помощь, она посчитала, что я ей не доверяю. До сих пор все вокруг прочили ее в жены кузену, и она решила, что эти слухи возбуждают мою ревность. Поэтому, когда я с напускной легкостью заговорила о чем-то безобидном, на лицо ее набежала тень грусти.

Ощущение неловкости между нами нарастало. Чтобы рассеять его, мы старались превзойти друг дружку в любезности, но разговор по-прежнему не клеился. Зато когда она наконец ушла, моему разочарованию не было предела. Никогда еще я так не корила себя за то, что разминулась еще с одним человеком.

 

Глава XIX

Так вот оно как все повернулось. Вот какое они вместе состряпали решение, соткали из своих запасов лицемерия; грязная работенка… Фарид все забыл. Он прощает, добавила Лелла тем монотонным голосом, который избрала для разговора со мной. Ей, дескать, удалось убедить его в невинности моего поведения. Ведь Салим просил моей руки разве это не свидетельствует о серьезности наших отношений? Ему можно доверять; это вполне зрелый мужчина…

— И что же из этого следует?

Из этого следует, что единственное средство положить конец сплетням, которые разносит Тамани, — это возвращение Салима и ваша немедленная свадьба. Мы вынуждены поторопить события, поскольку вы допустили неосторожность… Так что напиши Салиму и объясни ему все.

Вот-вот, написать Салиму, убедить его срочно вернуться, жениться на мне раньше, чем выйдет на свет опасная правда. И пусть поторопится, чтобы задушить скандал в зародыше, чтобы сохранить за нашей семьей то устойчивое положение, которое она заняла благодаря признанной, на протяжении многих лет подтвержденной добродетели одной женщины…

— А ты? Ты-то согласна увидеть его после…

Она покраснела; по ее мимолетному взгляду я поняла, что она злится на меня за этот вопрос, явно свидетельствующий о моей бестактности…

Она неохотно ответила:

— Я доверяю его честности. Он ничего не скажет. Я согласна.

— Зато я не согласна!

Я почти выкрикнула это. Когда она обернулась ко мне — ведь она уже уходила, — я с еще большей твердостью повторила:

— Я отвергаю ваше решение… Впрочем, сейчас я пойду домой и сама скажу это Фариду.

Она снова испугалась; она окончательно, еще раньше меня самой, уверилась, что я пойду до конца.

* * *

В этот час сиесты дом был погружен в дрему. Пересекая дворик, я слышала размеренный храп Си Абдерахмана, голос Тамани, которая в последние дни не покидала этих стен. Я поднялась наверх. Узнав меня по походке, прибежала Зинеб. Она никогда не спала днем; в эти часы она чувствовала себя особенно беспокойно, больше всего нуждалась в обществе.

— Вот и ты наконец! Как мне не хватало тебя все эти дни…

— Где Фарид?

— Фарид? — переспросила она, испуганно вытаращив глаза. После минутного колебания, видя, что я настроена решительно, она ответила:- Он отдыхает. Не беспокой его…

Не слушая ее, я вошла в комнату.

— Лелла только что сообщила мне о так называемом вашем предложении и о решении, как вы изволили выразиться, задушить скандал в зародыше…

— Что ты хочешь? — спросил он, не скрывая раздражения.

Он успел вновь, как подушками, с удобством обложиться своими привычками и был счастлив обрести, наряду со своими необременительными обязанностями, спокойную совесть, которую я на миг потревожила. Понятно, какие чувства я могла вызвать у него, придя подвергнуть все это пересмотру.

— Я хочу обсудить это с тобой. Так будет, я думаю, лучше. Я уже сказала Лелле, что никогда не соглашусь с вашим решением. Я согласна выйти замуж за Салима, но таким вот образом ни за что…

— Так чего же ты хочешь?

Он повысил тон. Он был уже на пути к гневу, но, увы, к той его разновидности, которая свойственна слабым людям и вызывает лишь досаду.

— Чего я хочу? Полного доверия. Чтобы ты верил мне, вместо того чтобы принимать позу великодушного прощения, как если бы я совершила Бог весть какой поступок… Говорю же тебе: я не сожалею ни о чем из того, что сделала.

— Так чего же ты хочешь? — растерянно повторил Фарид.

Должно быть, он никогда не подозревал во мне столько отваги. И то, что я предстала перед ним в новом свете, казалось ему очередным предательством по отношению к нему.

Видя его враждебность, я продолжала упорствовать.

— Я буду ждать Салима; я выйду замуж только тогда, когда он этого захочет. Но вот чего я прошу: свободы. Свободы, чтобы ходить на занятия.

— Свободы, — повторил он, едва ли не шокированный, как если бы в моих устах это слово становилось непристойностью.

— Ну да! — воскликнула я, наслаждаясь собственным нахальством, — Свободы. Или это слово тебя пугает?

— А зачем тебе эта свобода? — только и ответил он, стиснув зубы, что в иных обстоятельствах заставило бы меня улыбнуться. Но чересчур велико было мое желание его убедить.

— Мне нужно лишь доказательство твоего доверия. Хватит с меня всех ваших расчетов, — ответила я. Потом меня осенило, что, в конце концов, этот человек — мой брат и он один может поверить мне и рассеять этот туман, и я продолжала уже тише, слегка волнуясь: Фарид, я знаю, Тамани будет сеять повсюду то, что захочет: полуправду, полуложь. И все же я выбираю для своей просьбы именно этот момент.

— Слишком велик риск, — отрубил он.

— Откуда эта боязнь риска? — спросила я с вызовом неприязнь и жажда бунта начинали брать во мне верх. — Ты что, не чувствуешь себя в силах противостоять другим?

— Ты забываешь, — с горечью произнес он, — что людское злословие, искусно поддерживаемое Тамани, может повредить не только твоей репутации, а значит, и твоему будущему, но и репутации всей нашей семьи…

— О да, — усмехнулась я, — всему, созданному Леллой!

— Вот именно! — воскликнул он. — Тебе бы следовало уважать свою мать! Она должна была бы служить тебе примером… она дала нам все.

— Она не даст мне Салима, — возразила я. — А от тебя я жду сейчас лишь ответа на просьбу, которую я только что высказала.

— Нет, я могу предложить тебе одно-единственное: свадьбу с человеком, которого ты выбрала сама, и немедленно.

— Я не желаю этого. Если я и выбрала Салима, то потому, что он — самая чистая часть меня. Я не хочу, чтобы он вошел в этот дом, где свила гнездо ложь.

— Какая ложь? — вскричал Фарид.

Но еще до того, как я нанесла удар, он знал, куда он придется.

— Лелла вот ложь! Лелла, которой вы все восхищаетесь и которую ты мне ставишь в пример, тогда как она боится меня, боится Гамани!

— Тамани?

— Да, с тех пор как отец возложил на нее миссию сделать все, чтобы Лелла не вышла вторично замуж. При необходимости она должна открыть ее прошлое, то, чем была наша драгоценная Лелла: почти что проституткой…

Последние слова напугали меня самое. Разрыдавшись, я убежала.

* * *

— Ты зашла слишком далеко, — сказала Тамани. — Ты и в самом деле зашла слишком далеко. Не следует так играть с огнем…

— С правдой!

Я уже пыталась оправдываться. Мой крик становился похожим на защитительную речь. Я с ненавистью вымаливала у нее одобрение.

— Ты довольна, что я отказалась от этой свадьбы? Что я отложила ее на такой срок… за год, как ты говорила, много чего может произойти…

Тамани покачала головой — привычным, тысячекратно повторяемым движением нищих, у которых летними вечерами не остается ничего, кроме безмятежного спокойствия. Она изменилась: в скорбном взгляде ее водянистых глаз читалась необычная серьезность. Ничего похожего на злорадное торжество, которое я ожидала увидеть.

— Нет, теперь я не хочу для своего брата такой жены. Ты опасна…

Она приблизилась. В сумраке спускавшегося вечера она завораживала меня. В ее голосе зазвучала какая-то вековая властность, словно она была лишь посланницей темных сил, передававших мне свое проклятие.

— Ты должна была либо смолчать, либо согласиться на то, что они предложили. Я бы признала себя побежденной; я бы даже не пикнула… Ты должна была набраться терпения… А так ты идешь к своей гибели. То несчастье, что ты сеешь позади себя, однажды встанет между гобой и Салимом… Да-да, даже он отвергнет тебя, когда узнает, на какое зло ты способна… потому что — запомни это хорошенько, Далила, — Господь не любит скандала.

— Не трогай Господа! — отозвалась я, начиная ощущать слабость и даже отчаяние, потому что впервые слышала, чтобы она говорила искренне.

Однако в пустом доме, перед тем как уйти, я воспряла духом. Я не дам себя сокрушить. Я одна, сказала я себе, значит, я сильнее, чем когда бы то ни было.

 

Часть третья

 

Глава XX

— Сорок тысяч франков! — объявила старая еврейка, разглядывая меня из темных глубин своей лавки. Я знала, что золотой браслет стоит по меньшей мере вдвое дороже. Когда я вошла, в ее взгляде зажегся огонек настороженности. Она сразу выделила меня из вереницы арабских женщин, в последнее время часто заглядывавших сюда, чтобы обменять свои старинные драгоценности на модную мишуру.

— Согласна! — быстро ответила я, зная, что торговаться у меня недостанет духу.

Я вышла. Теперь денег хватит доехать до Парижа. А там будет видно. О своем отъезде я никого не предупредила. Накануне я покинула дом в уверенности, что больше гуда не вернусь. Войдя в дом сестры, я словно бы ступила в другой мир. Шерифа, видя, что я не в себе, не задала ни одного вопроса. Она уложила меня в уже привычной комнате, и мне была приятна ее материнская забота. Но назавтра она поспешила туда за новостями.

Выручив деньги, я вернулась к ней. На пороге мне было неприятно поймать себя на том, что я боюсь. Ведь Шерифа, должно быть, побывала там рано утром… Она встретила меня с непроницаемым, вдруг посуровевшим лицом, что придало ей неожиданное сходство с тетей Зухрой.

— Тамани рассказала мне все, — начала она.

Я подумала о том, что вот уже Тамани и распоряжается в доме своих хозяев. И весьма уверенно. Что ж, она взяла реванш.

— Лелла не вернулась, — продолжала Шерифа тоном, в котором, как мне казалось, сквозило неодобрение, — она так и не вернулась. И Фарид со вчерашнего дня не показывался дома. Зинеб думает, что он отправился ее разыскивать.

Весь день я пробыла в одиночестве. Провалялась в постели. Снаружи над городом нависли тяжелые, грозовые тучи. Мне пришлось закрыть жалюзи; сквозь них в комнату просочился луч, в котором плясали пылинки. Вошедшей было Шерифе я бросила отрывисто, словно приказала:

— Оставь меня.

Наградив меня долгим взглядом, она закрыла за собой дверь. Когда она ушла, у меня возникло такое ощущение, будто она подвергла меня каре.

* * *

Мое путешествие началось с того состояния размягченности, которое обычно следует за расставанием. Я колебалась в выборе между самолетом и кораблем. Впрочем, способ передвижения был мне безразличен: какая разница, займет ли переезд четыре или двадцать четыре часа. Как случается во всех путешествиях — в том числе и в самом большом, каковым является жизнь, — лишь в самые последние минуты, во время захода на посадку, перед тобой на краткий миг ярко предстает оставленное позади. Только тогда отчетливо понимаешь, с чем ты готова расстаться и почему ты уехала.

Я вспоминала сцену, происшедшую перед моим отъездом. Я безвольно лежала на кровати, привыкая к тревоге, когда вошла Зинеб.

Чмокнув меня в лоб, она села у меня в ногах и принялась ждать. Я решительно задала первый вопрос:

— Фарид вернулся?

— Да, — ответила она со вздохом. — Да… Он вернулся с Леллой.

— И где же она была? — негромко спросила я.

— У своих родственников — ну, тех, у кого мавританская баня, да ты их знаешь… Представляешь, столько лет с ними не виделась…

Тут я расхохоталась.

— Что это ты? — спросила Зинеб, сбитая с толку.

Итак, понадобилось двадцать четыре часа, чтобы восстановить тот порядок, на расшатывание которого я положила столько времени, слов и энергии! Двадцать четыре часа на то, чтобы вернуть дом во власть прежней тишины и скуки… Уж лучше мне было бы гоже смолчать. Или уйти.

Тут глаза Зинеб засверкали, голос оживился, и она склонилась ко мне:

— Угадай, что я тебе сейчас скажу…

— Ну…

— Потрясающая новость! Фарид сообщил мне ее сегодня утром. Я примчалась сюда, поделиться ею с тобой, потому что дома все настолько однообразно, что я бы не смогла сохранить это в секрете.

Я выжидающе молчала.

— Лелла выходит замуж… Есть один коммерсант из Маскары, который в последнее время добивается ее руки. Она наконец дала согласие.

— И правильно сделала! — холодно отозвалась я.

* * *

В динамиках объявили, что полет подходит к концу. Через пять минут — посадка. Я посмотрела в иллюминатор. Сквозь разорванные облака огромным, бескрайним пятном проглядывал город. Моя улыбка навстречу Парижу вновь обрела былую беззаботность.

* * *

Я увидела, как он вышел из углового здания на улице Медичи. До этого я минут десять прождала его с бьющимся сердцем. Так трудно было укротить радость, не броситься к нему со всех ног. К нему в кабинет я подняться не захотела: ему бы это не понравилось. Отсюда я видела окна четвертого этажа. Это там, говорила я себе. Смотрела на часы. Только бы он не задержался! Может быть, он уже на лестнице…

Я приняла решение: противоположный тротуар шел вдоль Люксембургского сада. Я пересекла улицу. Вошла в парк и села напротив здания, за решетчатой оградой. Отсюда я увижу, как Салим выйдет. Провожу его на расстоянии, пока он будет идти к своей машине, которую я заприметила у «Одеона». Прежде чем он в нее сядет, я окажусь с ним рядом, постараюсь поздороваться с ним небрежно, как если бы мы расстались накануне, как если бы… Он вышел.

Он вышел; и весь мой план, выстроенный лишь наполовину, рухнул. Он был не один. Его сопровождала чета. Я последовала за группой по аллее сада. Мне нужен был этот сюрприз; слишком долго я его готовила. Стоит ему расстаться с этими людьми — и я тут как тут… Я вышла на тротуар. Теперь ему достаточно было оглянуться, чтобы меня увидеть. Я представила себе, как увижу его лицо, которое озарится радостью. И уже предвкушала это удовольствие.

Но вот они подошли к машине. Салим открыл дверцу. Они сели, уехали, а я еще долго смотрела им вслед, не в силах пошевелиться. Потом я поворотилась к саду, вошла под деревья и уселась на скамейке в аллее.

Напротив меня, сбившись в кучки, оживленно спорили молодые люди. Поодиночке проходили дети. Еще я помню парочку влюбленных, которые вышагивали, держась за руки. Размахивая ими, они то расходились, то сходились, неотрывно глядя друг дружке в глаза, и лица их были застывшие, как у грустных клоунов. Прохожие, вынужденные обходить голубков, удостаивали их лишь беглым взглядом. Все вокруг торопились, кроме этой пары тоскующих танцоров.

Я поднялась, не зная, что делать. Понемногу углубившись в сад, я оказалась на безлюдных тропинках. Опьяненная зрелищем сбросивших листву огромных деревьев, пожухлой травы на газонах, я вдруг обнаружила, что совсем забыла про Салима.

Это и было моей местью: минуты счастья, когда я в одиночестве жадно открывала для себя эти новые места.

* * *

Пока я возвращалась на аэровокзал, чтобы забрать из камеры хранения багаж, у меня созрело решение: к Салиму я больше не пойду — во всяком случае, сейчас. Только что я бежала на встречу с ним, но стоило мне его увидеть, как я про него забыла. Мне вспомнилось, в какое блаженное состояние погружали меня свидания с Салимом, на которых ничего не происходило, но которые тем не менее начисто отмывали меня от ненависти и злобы. Нет, сказала я себе, довольно малодушия. Сама уехала из дома — сама и отвечай за это…

Я остановилась в первой же гостинице, куда меня привез шофер такси. Сидевшая за столом в глубине зала крашеная блондинка лет сорока встретила меня широкой улыбкой.

Подавив внутреннее желание удрать, я заставила себя подойти к столу и безразличным тоном спросить комнату. Женщина дала мне заполнить карточку и назвала стоимость номера. Обнаружив, что я несовершеннолетняя, она улыбнулась еще шире и объявила другую цену. Я была согласна на любую.

Комнатка оказалась маленькой, убогой. Я открыла окно, чтобы выветрился запах прежних постояльцев. Я проспала до утра; правда, посреди ночи шумы улицы ненадолго вывели меня из забытья. Ровно настолько, чтобы я успела почувствовать себя выброшенной на чужой берег. Вскоре я снова провалилась в глубокий сон без сновидений.

Наутро первая моя мысль была о Салиме, о том, что в полдень я смогу увидеть его вновь. Мне не терпелось лететь к нему. Я уже поднялась, чтобы одеться на выход. Потом мало-помалу мой пыл угас.

Как объяснить ему, почему я остановилась в этой гостинице, спала на этой постели?.. Вчера, на радостях, я при встрече с ним еще могла бы сказать: «Я не выдержала разлуки». Но сегодня я чувствовала, что пришлось бы признаться во всем. Объяснить, что я бежала от необъяснимой ненависти, от разговоров, от лжи. Сказать, что главное для меня было уехать, из гордости довести до конца деяние, которое представлялось мне опасным — да и было для меня таковым. Добавить, наконец, что я ощущаю себя сильной от того, что провела свой первый день на свободе одна.

 

Глава XXI

В этой гостинице я провела трое суток. Из номера выходила, только когда меня выгонял голод. На улице я проходила мимо кафе и ресторанов, не решаясь туда войти. С любопытством разглядывала людей, сидевших на террасах. Потом с хлебом и фруктами возвращалась к себе, пряча булку от блондинки за столиком. Я злилась на себя за покаянный вид, который напускала на себя, поднимаясь по лестнице и затылком чувствуя на себе ее ничего не выражающий взгляд.

В комнате я раздевалась, стряхивала с себя уличную пыль. Быстро обретала прежнюю беззаботность. Как восхитительно было существовать без всяких планов, без будущего! Иногда вокруг витали образы Леллы, Зинеб, Салима. Я ловила себя на том, что улыбаюсь им, беседую с ними. Я знала, что это ребячество, но эти милые пустяки поддерживали в моей душе трепетную радость. Словно бы эти до боли знакомые лица собрались у изголовья гостиничной кровати и с нежностью наблюдали за тем, как я живу.

На четвертый день я очнулась. Меня омывали волны беспричинного счастья. Мне захотелось выйти, увидеть голубое небо, улыбаться миру, шагать. Я открыла окно; этот осенний день, пожалуй, как нельзя лучше подойдет для задуманной прогулки: долгой, полной воодушевления, которое будет пульсировать в такт моим шагам.

Пепельно-серое утро царило на улицах. Свою радость я сохранила до Сены. Там, слегка притомившись, я присела отдохнуть в сквере Вер-Галан, на самой оконечности острова Сите. Меня переполняло счастье, которое я не знала куда девать. Я принялась грезить.

Рядом возникали то шумные стайки детей, то добросовестно любопытные иностранные туристы… Внезапно ко мне разболтанной походкой приблизился парень в тесно облегающем грудь красном свитере и с улыбочкой предложил:

— Прогуляемся?..

Я отвернулась. Молодчик ушел восвояси, но радости на душе как не бывало — словно скатилась куда-то на траву. Поднимаясь со скамейки, я наклонилась вперед, чтобы увидеть свое отражение в зеленой воде реки.

Возвращалась я медленно, узкими улочками. На тротуарах меня бесцеремонно разглядывали женщины с ярко накрашенными губами. Я смущенно опускала голову, словно чувствовала за собой какую-то вину. В эту ночь сон у меня был беспокойный, сотрясаемый кошмарами. От страха я даже проснулась. С бьющимся сердцем прислушивалась, как уличные шумы проникают в комнату. Потом, вздохнув, закрыла глаза.

Мне хотелось быть одной, совершенно одной, а для этого мне был нужен Салим.

* * *

Еще долго я буду вспоминать выражение его лица, когда он увидел меня у подъезда здания. Он остановился, недоверчиво всматриваясь… Но я уже с облегчением бежала к нему.

Он не произнес ни слова. Только его рука схватила меня за запястье и быстро повлекла к саду. Мы сели. Шли минуты. Его молчание уже начинало пугать меня; я не могла прочесть на этом лице ничего, кроме стремления изгнать с него малейшие признаки волнения.

— Салим! — позвала я, словно он был далеко. — Салим!

И тут у него вырвались пылкие слова, которые впоследствии вдохновляли меня, тогда как следовало бы сохранять хладнокровие:

— О, Далила, ты не можешь представить себе, как я благодарен тебе за то, что ты вот так взяла и приехала. Какая ты умница!..

Склонив голову ему на плечо, я слушала его и рассеянно смотрела на прохожих. Я замерла, чтобы не потревожить его счастья, которое он только начинал вкушать. Мне же было грустно, я ощущала себя трусливой лгуньей. Я знала, что ни в чем не признаюсь. А если и признаюсь, то лишь в том, что сочту нужным открыть.

Я рассказала Салиму то, что считала главным: как после визита Мины обнаружилось, что я провела ту ночь с ним; как я убежала к сестре. Что Фарид готов был простить меня, предложив скорую свадьбу, чтобы «удушить скандал в зародыше». Что я ему на это ответила. Последнюю сцену, когда я просила у брата всего лишь свободы в знак доверия. Что он отказал мне. Что, вернувшись к сестре, я решила уехать. Что оставила Фариду письмо, в котором объявляла, что беру свободу сама — ценой какого угодно скандала.

Закончив рассказ, я подняла на Салима глаза: он смотрел на меня с улыбкой.

— Что ты об этом думаешь? — напористо спросила я, не давая ему опомниться.

Он ответил не сразу. То, что я не прочитала в его взгляде ожидаемого безоговорочного одобрения, остудило мой пыл.

— Я счастлив, что ты здесь, — ласково ответил он, завладевая моей рукой.

Мой поступок не мог вызвать в нем ничего, кроме снисхождения. Ту горячность, с какой я восстала против своего окружения, он поспешил истолковать как неукротимое стремление быть подле него. Тогда как мне не терпелось любить, ненавидеть — одним словом, жить. Он посчитал, что я просто не могу без него. То было первое недоразумение, вставшее между нами.

* * *

Салим устроил меня в общежитие для студенток за Пантеоном.

Мы встречались дважды в день. В полдень мы вместе обедали; из ресторана я шла в общежитие, куда он заезжал за мной к шести часам. Час спустя мне приходилось возвращаться: ужинать и спать.

Еще не привыкшие видеться так регулярно, а главное — как я повторяла со счастливым вздохом, — без всякой оглядки на окружающих, мы радовались обретенной свободе. Салим уверял меня, что вскоре сможет проводить со мной все послеобеденное время.

— Мы осмотрим все! — решительно восклицал он.

Я не тороплюсь, ведь для этого у нас впереди целый год, отвечала я с наслаждением, не переставая упиваться панорамой всей нашей будущей жизни — она развертывалась перед нами медленно, как те безлюдные улочки в сердце Парижа, которые притворяются спящими в своем ложе из почерневшего камня.

Спустя неделю после приезда я получила письмо от Шерифы. Она рассказала, что Фарид после трех дней молчания смирился со свершившимся фактом. По ее словам, в этом была большая заслуга Леллы. При условии, что я буду серьезно готовиться к экзаменам, он согласен высылать мне столько денег, сколько мне понадобится.

«Что касается Леллы, — продолжала она, — то приготовления к ее свадьбе уже начались. Из-за этого мне приходится бывать там очень часто. Всем нам грустно, что ты уехала. По мере приближения торжества даже кажется, будто мы готовимся к похоронам. Лелла никак не проявляет своих чувств.

Вчера я сказала ей, что собираюсь тебе писать. Она кротко ответила: «Передай, что я прощаю ей все. И от чистого сердца. Главное — чтобы она постаралась не причинять столько зла другим». А голос у нее при этом был такой несчастный, что я даже и передать тебе не могу! У меня самой слезы на глаза навернулись. Она и правда тебя очень любит…»

Я перестала читать письмо. Потом принялась неторопливо его разрывать на четыре, на тысячу клочков. Ни в каком прощении я не нуждалась.

В тот же день, во время наших с Салимом блужданий по аллеям Люксембургского сада, на которые уже спускалась ночь, я взяла его руку в свои и после долгого молчания спросила:

— Салим, если когда-нибудь я заставлю тебя страдать, ты простишь мне?..

Он ответил лишь после некоторого колебания, задумчиво:

— Не знаю…

Я резко перебила его:

— Нет, Салим, меня никогда не надо прощать. — И повторила уже умоляющим тоном: — Слышишь, никогда.

 

Глава XXII

Прошел месяц. Салим заходил за мной ежедневно и водил меня повсюду. Дни летели так быстро, что у меня голова шла кругом. Наверное, вот это и называется прожигать жизнь.

Вскоре я решила положить этому конец. Я и Салиму мешала работать с полной отдачей, и сама запустила учебу. К тому же я перестала испытывать удовольствие от хождений из ресторана в кафе, из кафе в кино. Всегда одно и то же. Огни, залы, напоминающие просторные прихожие, и взгляды. Ох, уж эти взгляды!..

Когда мы с Салимом входили в очередное заведение, я чувствовала, как они устремляются на нас, потом опускаются, готовясь к новому залпу. Особым своеобразием отличалась манера наблюдения у женщин — они это делали быстро, в два приема. До того, как я замечала их взгляд на себе, они успевали оглядеть Салима, а потом оценивали нас уже как пару.

— …Какая кошмарная жизнь, — говорила я Салиму. — Они включают радио или телевизор; они спешат в кино; они становятся в очередь на спектакли. А когда они не сидят с целью увидеть и быть увиденными, то бегут, словно гонятся за собственной тенью. У них много деятельности, но совсем нет страсти. Самое большее — душевный зуд. Нет, — патетически заключила я, — этот мир неживой.

Еще долго я витийствовала в том же духе. Чтобы упредить возможные насмешки Салима над моей речью, я перешла на почти умоляющий тон:

— Нам нужно поостеречься, Салим. Если мы будем продолжать вести подобный образ жизни, то рискуем стать такими же, как они.

— Нет, — возражал Салим. Я только хотел все тебе показать. Я думал, ты от этого в восторге.

— Поначалу — да, — согласилась я. — Но теперь я привыкла везде бывать с тобой… Может быть, нам следует стать серьезней…

Голос мой зазвучал строже. Но разве могла я взять над Салимом верх? От него исходила сила, сама по себе рассеивавшая эти мнимые опасности. Он слушал меня с тем же пристальным взглядом, какой я ловила на себе еще тогда, в первые дни нашего знакомства. Он давал мне выговориться — ведь тем самым я лучше раскрывала себя.

— Что значит «серьезней»?

Я не сразу нашла, что ответить.

— Ну, не знаю… собранней, что ли… К примеру, тебе не следовало бы посвящать мне все свое время. Меня мучает совесть. Я уверена, что со дня моего приезда ты гораздо меньше занимаешься делами…

— На этот счет не беспокойся, — отвечал Салим со слегка снисходительной улыбкой.

— Нет-нет, это так, — упорствовала я, хотя и знала, что это ему не понравится. — А я должна возобновить учебу.

Салим нахмурился. Я ни о чем не осмеливалась спрашивать. Только говорить, говорить что попало, лишь бы прогнать эту невесть откуда взявшуюся тень, что пролегла между нами.

На следующий день я поднялась рано. Жильберте, моей соседке по квартире, с которой я успела подружиться и которая с самого первого дня корила меня за пассивность, я сообщила:

— Сегодня я иду на занятия.

Жильберта поздравила меня с мудрым решением. Перед тем как убежать на свой факультет, она пообещала, что больше не позволит мне отлынивать. Я проводила ее с признательностью, к которой, впрочем, примешивалась и ирония: я помнила Мину, которой в свое время тоже нравилось опекать меня. Почему-то меня все время стремились окружить заботой. Все эти благодетельницы лезли со своими услугами, введенные в заблуждение моей леностью, пресловутой пассивностью. Под этой оболочкой я лишь скрывала эгоистическое внимание ко всему, что начинало во мне шевелиться. Я в полудреме вслушивалась в себя, начинающую жить.

Выйдя из аудитории, я увидела поджидавшего меня Салима. Приятный сюрприз. Но когда я подняла на него глаза, моя радость улетучилась.

— Что случилось?

— Ничего, — угрюмо ответил он. — Просто пришел тебя повидать…

Мы зашагали по улице, невольно выходя на привычный маршрут. В этот час в Люксембургском саду было зябко, но нагота его казалась величественней обычного. Я не знала причин такого мрачного настроения Салима, но расспрашивать не хотелось. Во мне еще теплились остатки радости, и я досадовала на Салима, что посреди такого великолепия приходится ее обуздывать.

Он шел опустив голову, словно был один. Испытывая какое-то мстительное чувство, я пожирала глазами пейзаж: черный дворец, умытые дождем газоны, сверкающие наготой из-за деревьев статуи.

Ужин в ресторане оказался томителен. За окнами зарядил дождик, мелкий и нудный. Жара в зале приглушала голоса, затуманивала стекла. Меня охватило оцепенение. В молчании сидевшего напротив Салима чудилось что-то агрессивное. Довольно прохладным тоном я спросила:

— Да что с тобой?

— Ничего…

Наконец мы вышли. Я села в его машину.

— Я хотела бы вернуться в общежитие, — сухо сказала я. — Я решила взяться за дело.

— Я решил по-другому, — ответил Салим таким же тоном.

То, что при этом он продолжал невозмутимо рулить, меня взбесило. Нет, как я сказала однажды, уж и не помню кому: надо мной никогда не будет хозяина, никогда.

— Я хочу уйти! — почти выкрикнула я.

Салим остановил машину. Помнится, то была прямая серая улица, тянувшаяся без конца… Только вдали, у самого неба, ее заглатывали окаймлявшие ее черные здания. Я смотрела на нее. Смотрела и не могла оторвать от нее глаз.

Не сходя со своего места, Салим открыл мне дверцу. Как сквозь сон, я услышала:

— Уходи, если хочешь, но если ты это сделаешь, то, предупреждаю тебя, это будет навсегда.

Тон его не допускал возражений. Я внимательно рассмотрела его напряженно ждущее лицо. Он не волновал меня.

Что было важно, что приводило в ужас, так это прямая улица, одинокие прохожие, исчезавшие подобно теням. Наш небольшой автомобиль показался мне островком в туманном, безжизненном мире, где я не смогла бы даже страдать. Я поймала себя на том, что ненавижу Салима; но эта ненависть была отрадна.

— Я остаюсь, — хрипло сказала я.

То было не поражение. Салим вновь тронулся в путь. На лице его мелькнула улыбка. Рано торжествуешь победу, подумала я. И в этот раз выбор сделала я, а не ты.

* * *

Мое решение остаться он принял не за малодушие, как посчитала я, движимая враждебностью, а за очередное доказательство моей любви. Когда он в конце концов заговорил, гнев его уже прошел.

В другой раз, когда-нибудь, я покину тебя, Салим. Буду смотреть тебе вслед. И в ту секунду, когда нить между двумя существами натянется, чтобы сверкнуть молнией разрыва, болезненной молнией конца, в этом новом освещении у меня останется твое лицо, твое присутствие, ты, чей облик я с отчаянным спокойствием хотела бы запечатлеть навсегда. Но все это потом, Салим.

Вот почему сегодня во мне заговорила совесть, когда перед наступлением ночи, выползавшей из реки, я пыталась отгадать твое лицо, твои черты, наверняка искаженные волнением.

— Послушай, Далила, — говорил ты, — я знаю, что требую от тебя слишком многого… Я знаю, что ты должна заниматься; но мне каждый день будет невыносима мысль о том, что ты бываешь где-то без меня…

Я уж не стала и возмущаться, а спросила до боли искренне:

— Ты что, не доверяешь мне?

— Нет, не в этом дело, — объяснял он в темноте, — я знаю, что у тебя нет ничего общего с этим миром… Но мне невыносимо оставлять тебя в нем…

Я слушала его. Меня согревала, обволакивала его неуклюжая пылкость. В качестве последнего доказательства любви он требовал от меня жертву: я могла бы, если б захотела, готовиться к экзаменам и не посещая эти курсы. Право решать он предоставлял мне. Если я не смогу на это пойти — что ж, он смирится. Значит, такова судьба; он покорится ей, поскольку любит меня и иначе существовать не может.

В моменты обоюдной экзальтации, когда упоенно закрываешь глаза, случается отдавать то, что раньше и в мыслях не было отдать. Я с гордостью обнаружила, что это принесение себя в жертву на пределе собственного достоинства, это ограничение своей свободы было для меня просто другим способом почувствовать себя независимой, никогда не иметь, как я уже говорила, над собой хозяина.

Перед нами текла Сена; огни соседнего моста мерцали на ее глади, подобно жемчужному ожерелью на меховом манто. Самые торжественные наши обеты давались вот так: перед водным зеркалом, перед этой прозрачной безмятежностью.

— Да, — кротко ответила я. — Я сделаю все, что ты захочешь. Если бы ты сейчас потребовал, чтобы я всю свою жизнь провела с тобой одним, я бы с радостью согласилась…

— Нет-нет, — возразил он, — когда я чувствую тебя рядом, когда я не боюсь тебя потерять, то хочу, чтобы ты была свободна, счастлива…

Я улыбнулась ему. Я была счастлива. В воде, дремавшей у наших ног, в устремленных на меня глазах Салима я увидела отражение покорной, пылкой супруги, и этот образ меня завораживал.

То, что я уступила его первой прихоти, принесло ему отнюдь не спокойствие, но желание удовлетворить новую. Едва зародившись, его ревность поглотила в себе все. Теперь я узнавала ее в малейших замечаниях Салима. В его молчании, в его, казалось бы, отвлеченных вопросах. Перед этим омраченным подозрительностью лицом я с радостью ощущала свою бесхитростность.

Я говорила. Болтала без умолку. Рассказывала о том мире, в котором мы нашли прибежище. С особенным пристрастием живописала то, что мне не довелось познать: легкость и непринужденность элегантных надменноликих красавиц, бесстыдство парочек. Гордость женщин, ожидающих богатых клиентов на тротуарах у выхода из театров, — сумеречных богинь таинственной религии. Я удивлялась всему. Без возмущения или неприязни. Только с радостью от того, что открываю для себя новое.

Салим слушал меня по обыкновению внимательно. Он соглашался, но я чувствовала, что его тревожит, как бы эта речь не приняла обвинительный уклон. Я улавливала его беспокойство, когда он подхватывал очередную мою тему, но с большим ожесточением. Он старался убедить меня в том, что все показавшееся ему опасным — просто потому, что я об этом заговорила, и его уже не интересовало, в каких именно выражениях, — является пороком.

Я поддакивала, но без энтузиазма. В его голосе слишком явно слышалось своекорыстное стремление переубедить меня. Опасности, о которых он говорил, меня никак не задевали; я не испытывала ничего, кроме безразличия, которое Салим принимал за слабость, за недопустимую наивность; это возбуждало его еще сильнее. По ходу нашего разговора все явственней проступал его страх. Он воспламенялся, пускался в разглагольствования, которые все больше напоминали проповеди, а проповеди всегда вызывали во мне неодолимую скуку. Поскольку скуку я скрывать не умела, то вид у меня сразу становился отсутствующий, и Салим нервничал. Он уже видел меня кто знает? — обманутой, ввергнутой в соблазн миром, который он с яростью расписывал как средоточие всех пороков, всех грехов.

Слыша многократно повторяемое слово «грех», я с трудом удерживалась от зевка. Я не верила в это. Он уже забыл начало нашего разговора — ведь я первая сетовала на старость этого мира. Салим становился подозрительным, раздражительным. Он заводился.

Я начала понимать скрытые пружины его ревности; я предпочла капитуляцию, чтобы избежать ссоры, которую могло породить это недоразумение. Я молчала. Вступала в разговор лишь для того, чтобы вернуть ему немного душевного равновесия, сохранить которое в последнее время удавалось ему с таким трудом. Я успокаивала его, улыбалась ему. В его взгляде всегда оставалась тень, прогнать которую я силилась очередной порцией болтовни.

* * *

Я много говорила о Жильберте. Рассказывала, как мне хорошо от ее присутствия — оно приносило мне почти физическое отдохновение. Я взяла привычку проводить утренние часы в ее комнате. Она работала за столом. Я же растягивалась на ее кровати и дремала; время от времени я позволяла себе удовольствие отвлечь ее каким-нибудь праздным замечанием, на которое она обычно не отвечала. В те дни, когда она уходила, сказала я Салиму, мне было ужасно скучно.

Он слушал меня молча. Я догадывалась, что он злится. Но предположение о том, что он способен ревновать меня даже к Жильберте, казалось мне абсурдным. Он и сам это чувствовал и оттого невольно кривил душой.

Свою ревность он маскировал под недоверчивость. Он столько повидал, утверждал он, он знавал стольких девушек, которые скрывали под невинной внешностью страшную развращенность, что его не удивило бы, если бы Жильберта… Я от души смеялась: Жильберта была воплощением здоровья.

Оттого, что он так и не сумел меня переубедить, вся его ревность вышла наружу. Разве не смешно, дескать, что мне необходимо общество другой, да еще иностранки? Неужели его недостаточно? И к тому же зачем терять столько часов в комнате этой девицы? Лучше бы я тратила это время на учебу.

Я не слушала его, а лишь созерцала. Наблюдала, как он увязает в своих нелепых страхах. Я почти жалела его. Он представлялся мне незнакомцем, который погружается в зыбучие пески — издали, оттуда, где я стою, видны только судорожные, карикатурные движения загребающих воздух рук.

Я перевела разговор на другую тему. Точнее, дала ему возможность сказать и неоднократно повторить мне, какое безмятежное счастье испытает он в тот день, когда я стану его женой. «Да ведь ничего не изменится, — воскликнула я, — мы и так по полдня проводим вместе…»

Салим не отвечал; лишь взгляд его, как я заметила, принял мечтательное выражение.

— Ты еще совсем маленькая девочка, — наконец вымолвил он, стискивая в ладонях мое лицо. — Совсем маленькая девочка, которую я в один прекрасный день сделаю женщиной.

В его голосе было столько надежды, что я почувствовала, что всю оставшуюся жизнь буду податливой глиной, из которой он будет сам лепить все, что захочет. В этом самоотречении меня пьянило то, что я добралась до границ, которых и не думала никогда достичь.

 

Глава XXIII

Однажды он подбежал ко мне в радостном возбуждении:

— У меня появилась замечательная идея. Но сначала я отведу тебя к себе домой. Ведь ты еще ни разу у меня не бывала.

Мы вошли в подъезд мрачного, но величественного здания. На третьем этаже я последовала за Салимом в квартиру, которая сразу же понравилась мне царившей в ней тишиной и неброской роскошью. Я опустилась в кресло.

— Словно на краю земли, — вздохнула я. — Не хватает только цветов. Если ты пригласишь меня еще когда-нибудь, я принесу их сюда охапками. Забросаю ими весь пол. И буду целый день ждать тебя посреди этого великолепия.

— Иди за мной, — сказал он. Я приготовил тебе сюрприз.

Мы вышли; поднявшись на лифте, мы очутились под самой крышей. В глубине коридора Салим ввел меня в комнату.

Она была с низким потолком, но длинная. Глубокая, как ларец. Застекленная крыша мансарды открывала вид на обширный квадрат неба, и комната казалась подвешенной к серым тучам. Пол был целиком устлан паласом теплых тонов.

— Я вспомнил, что ты любишь ковры, — сказал Салим.

Я уставилась на него непонимающим взглядом.

— Вот твоя комната, — весело объявил он. — Отныне ты будешь жить здесь, отделенная от меня всего несколькими этажами.

— Но… как тебе это удалось?

— Эта идея уже давно запала мне в голову. Квартира, которую я занимаю, продавалась. Я купил ее вместе с этой мансардой, которую оборудовал для тебя… А что, разве ты не рада, что будешь жить почти что у меня? — насторожился он.

— Ну что ты, конечно, рада, — заверила я его.

Сама я тем временем думала: «Вот это нетерпение! Он уже распоряжается мною…» И сердце мое забилось: я не могла помешать себе восхититься этой спешкой. Улыбаясь, я спросила:

— А почему почти что? С таким же успехом я могла бы перебраться прямо к тебе. Ведь теперь я знаю, — и нетерпение обуяло меня, еще более сильное, чем его, которое удивило меня поначалу, — я видела, что у тебя две комнаты. Почему бы мне не поселиться в одной из них — и не беспокоить тебя, и дожидаться тебя по-настоящему.

В знак отказа он помотал головой, счастливый от того, что единственным тормозом его желания обладать оказываются соображения благоразумия, забота о моей неприкосновенности.

— Нет. Ко мне иногда приходят люди… они могли бы вообразить…

— О-о! — досадливо фыркнула я. — Пусть их воображают.

— Нет, ведь речь идет о тебе. Я не могу этого допустить.

— Ну что ж, — продолжала я, — буду жить там, над тобой… по крайней мере хоть смогу приносить сюда днем цветы… и когда ты будешь возращаться по вечерам, то найдешь немножко меня…

— Да… — кивнул он.

Я становилась по-детски требовательной, чуть ли не капризной.

— И каждый вечер ты будешь подниматься и желать мне спокойной ночи; иначе, одной в этой комнате, я боюсь, мне станет страшно.

— Хорошо, я буду, — покорно ответил он.

И ни разу я не вспомнила о своей свободе, которой так начисто лишалась. Она уже давно меня не заботила.

* * *

С Салимом я виделась как раньше, в те же часы. В семь вечера мы с ним расставались, и я отправлялась ужинать в общежитие; вечером он до одиннадцати всегда бывал занят.

К этому часу я уже спала в своей роскошной мансарде. У него были свои ключи, и он тихонько входил. Часто я его даже не слышала. Но тогда его присутствие каким-то образом ощущалось в моих снах, так что когда я открывала глаза и обнаруживала его сидящим на краю моей постели, то даже не осознавала, что проснулась. И улыбалась ему без удивления. Он оставался еще на несколько минут; я засыпала раньше, чем он уходил. Нередко случалось, что, просыпаясь среди ночи, я видела его на прежнем месте, смотрящего на меня.

— Ты еще не спишь? — спрашивала я сонным голосом.

— Спи, — ласково шептал он.

Уже проваливаясь в забытье, я успевала подумать, что, не будь этой свинцовой тяжести во всем теле, я была бы потрясена тем, как нежно звучит его голос. И сон мой был после этого горяч, глубок, странен; еще долго я ощущала в ночи его присутствие.

— Сегодня я свободен. Могу отвезти тебя на машине куда захочешь.

— Погода стоит хорошая, — ответила я, — я бы предпочла погулять пешком, как вначале, помнишь?.. Прошлись бы по набережным. Там должно быть солнце…

— Согласен, — сказал он, поднимаясь.

— А когда устанем, — продолжала я, радуясь тому, что открывала в себе все новые желания по мере того, как говорила, — пойдем посидим там, в сквере Вер-Галан, посреди Сены.

— В сквере Вер-Галан? — спросил Салим с озабоченным видом, словно стараясь что-то припомнить.

— Ну да… — уже тише пробормотала я.

— Ты знаешь этот сквер?.. Я уверен, что никогда не водил тебя туда.

— Я ходила туда одна.

Я знала эти металлические нотки, этот голос, который становится плоским перед тем, как всему рухнуть.

— Послушай, Салим…

Как объяснить, что эти четыре дня — ничто, они вроде сна, глубоко упрятанного у меня в памяти… как объяснить, что я просто-напросто забыла эти дни, отмежевалась от них, что я теперь другая.

— Итак, ты от меня что-то скрываешь, — в подступающей ярости отчеканил Салим, — ты способна что-то от меня скрывать!..

— Выслушай меня вначале, дай объяснить… — умоляла я.

Я заговорила, но все сказанное звучало так банально; эти четыре дня превращались в смехотворное бегство, приобретали характер претенциозного вызова.

— Почему ты не подошла ко мне, как только увидела? упрямо повторял он.

— Ты был не один… Я пришла, намереваясь устроить тебе сюрприз. Но тут…

— Что «тут»? — надменно вопрошал он.

— Ну, в общем, я подумала, что в конечном счете могу с таким же успехом остаться одна… Хотелось поразмыслить. Я устала и отложила все на завтра…

— И что же ты делала эти четыре дня?

— Ничего…

Ничего. Я вспомнила о том, как неподвижно лежала на кровати, отрешенная от всего. Я была счастлива… Тусклым голосом я повторила:

— Ничего.

Потом я рассказала о своей единственной прогулке, во время которой как раз и очутилась в сквере Вер-Галан. Воспоминания о том дне были до того яркими, что я принялась описывать все подробности: нежно-голубое небо, так понравившееся мне утреннее оживление на улицах, осеннее солнышко… и та идиотская вульгарность, испортившая все. По возвращении я решила идти к нему.

Лишь завершив рассказ, я поняла свою ошибку: повествовать о счастливых минутах вдали от него было с моей стороны довольно опрометчиво.

— Значит, в первый день, когда я тебя увидел, когда я был так счастлив тебя увидеть, ты уже лгала мне? — говорил он без гнева, как если бы происшедшее было настолько чудовищным, что воспринимать его следовало с полнейшим безразличием.

— У меня не хватило духу, — попыталась я объяснить. — Ты ни о чем меня не спрашивал. Я сочла за благо промолчать. Не хотела портить тебе настроение…

Оправдывалась я неумело. Я не чувствовала за собой вины. Он допрашивал меня с ожесточением. Я отвечала односложно, воздерживаясь от ответа, когда он мусолил одну и ту же фразу.

— Так, значит, ты лгала мне… Ты лгала мне каждый день.

— Давай не будем преувеличивать, — в конце концов равнодушно проронила я.

Иногда случается, что одно слово или интонация, подобно вспышке молнии, высвечивает, насколько другой чужд твоей страсти. Эти слова, которые я произнесла по рассеянности, по недосмотру, тогда как в глубине души чувствовала себя жертвой недоразумения, окончательно разъярили Салима. Он принял их за колкость, чуть ли не за вызов. Взгляд его сделался подозрителен и колюч…

Я уже не слушала его гневные упреки, едва ли не оскорбления. Когда я услышала начало очередной его фразы: «А я-то тебе верил…», этого оказалось достаточно, чтобы во мне вскипело забытое: бунт против своих ближних, когда они стремятся низвести вашу сущность к одной — единственной грани, которая их в настоящий момент более всего устраивает.

* * *

Лишь гораздо позже, Салим, я поняла всю трагичность твоего молчания, поняла, что и оскорбления в действительности могут оказаться признаком слабости.

Я еще не зависела от других в такой степени, чтобы с тревогой ломать себе по поводу них голову, чтобы познать ощущение бессилия перед лицом другого, невозможности добиться от него правды.

В голосе Салима прозвучало стремление представить свое поражение как одолжение мне, когда он в конце концов произнес:

— Я верю тебе.

Должно быть, за эти два часа мне удалось убедить его в том, что я и вправду провела время так, как утверждала: в мечтах.

И все-таки у него осталось смутное ощущение, что мне невыносима эта жизнь взаперти. В порыве великодушия ему случалось мягко проронить:

— Послушай, когда ты заскучаешь и тебе захочется выйти, сразу скажи мне. Я брошу все, чтобы отвести тебя туда, куда ты пожелаешь.

Иногда потребность творить добро была у него столь велика, что он добавлял:

— Ты даже могла бы, когда станет невмоготу, сама ненадолго выйти прогуляться. Достаточно лишь сказать мне.

Я неизменно отказывалась от того, что он предлагал, чтобы окончательно убедить его в том, что такая жизнь уже стала для меня нормой.

В тот день, когда я сказала Салиму, что утром ко мне приходила Жильберта, он как-то уж очень поспешно спросил:

— Зачем?

— Просто так… повидать меня, — ответила я, уже жалея о сказанном: было заметно, как он нахмурился.

— Она мне несимпатична, — после паузы сказал он.

Я ничего на это не ответила, но в дальнейшем уже не рассказывала об этих визитах.

— Привет, прекрасная узница, входя, иронически восклицала Жильберта.

Ее приходу я всегда радовалась: он доставлял мне развлечение.

— И что же ты тут целыми днями делаешь?

— Ничего, но я не скучаю. Читаю, думаю о чем-нибудь.

— А когда выйдешь замуж, чем будешь заниматься?

— Ну, об этом я понятия не имею, — отвечала я и старалась сменить тему разговора.

Будущее меня еще не интересовало. Я бы с удовольствием не выходила из этого настоящего, как не выходила я из этой комнаты.

В дни этих посещений, когда в ресторане Салим спрашивал: «Что ты делала утром?», я моментально отзывалась: «Ничего особенного…» — и чувствовала, что краснею. Слишком грустно было скрывать такие ничего не значащие вещи.

Чтобы не рисковать гневом Салима, я могла бы сама попросить Жильберту больше не приходить. Но я этого не сделала. Грань между такой добровольно избранной жизнью и тюрьмой и так уже была нечеткой. Я боялась, проснувшись в один прекрасный день, ощутить в себе пожар бунта.

* * *

Его ревность и подозрительность день ото дня возрастали. Я размышляла над тем, что сказала однажды Шерифе: моя мечта — быть запертой в четырех стенах и вместе с тем внушать тому, кого я люблю, чувство тревоги. Тогда я наивно полагала, подобно всем, кто еще не созрел для любви, что тревога — лучшее ее доказательство. Теперь же я предпочитала вселять в душу Салима покой.

Вечерами, когда он поднимался пожелать мне спокойной ночи, ему случалось оставаться дольше обычного. Я потихоньку засыпала. Иногда он пользовался этим моим состоянием, чтобы, как он рассчитывал, захватить меня врасплох:

— Ты от меня ничего не скрываешь?

— Да нет же.

— Скажи мне правду. Ведь тебе скучно? Тебе невыносима такая жизнь, и ты стремишься выйти на улицу. Может, в последние дни ты уже и выходила… Признайся мне, я прошу, если ты сама скажешь… Да и что тут страшного — подумаешь, маленькая прогулка… — неуклюже хитрил он.

— Нет, Салим… прошу тебя, прекрати это…

— Сегодня я хотел прийти неожиданно, в пять часов пополудни… Начал было подниматься, чтобы проверить, на месте ли ты, но остановился на шестом этаже. Как видишь, я тебе доверяю… Я тебе доверяю! — повторял он, встряхивая меня за плечи.

— Да… но дай мне поспать.

— Спи, — говорил он с тяжким вздохом.

Наутро я вспоминала ночную сцену, как сон. Я припоминала малейшие ее детали. Я открывала для себя, что в конечном счете подобная мужская страсть — самое соблазнительное зеркало. Я смаковала тот налет грубости, какой приобретала наша любовь.

И однако сегодня вечером он вдруг совсем разошелся:

— Где доказательства, что ты меня действительно любишь?.. Что ты со мной не только потому, что я первый мужчина, которого ты повстречала?..

Сон мой как рукой сняло, меня охватила злость.

— Что ты сказал? — спросила я, готовая к схватке.

Так вот что лежит в основе покорности всех арабских женщин: полнейшее равнодушие к мужчине, чувство независимости как высшая форма гордости. И я лишь созерцала его, пока он осыпал меня оскорблениями.

Я бы простила ему все, но только не то, что он пользуется таким оружием. Я притворилась спящей, чтобы, как это бывало всегда, он покинул меня, когда пройдет злость. Я вся напряглась, когда он ласково, осторожно поцеловал меня в лоб.

Полночи я размышляла над тем, что же может в конце концов остаться между двумя существами: после всех страданий, после всех радостей — огромное непонимание.

 

Глава XXIV

Этим утром Жильберта разбудила меня рано; она была весела.

Сегодня я не работаю, так что останусь у тебя на все утро.

— Хорошо, — лениво протянула я, — тогда для начала принеси мне в постель завтрак.

— С большим удовольствием, — ответила она. — Ты же прекрасно знаешь, что будишь во мне материнский инстинкт.

Ей было двадцать пять лет-по моим тогдашним понятиям, уже старовата. От нее исходил покой, безмятежность. Однако бывали моменты, когда я, похоже, угадывала в ней потаенную горечь. Так что ее жизнерадостность вполне могла быть всего лишь маской… Но я довольствовалась тем, что она со мной. Проблемы других меня пугали. Я уже предчувствовала, что никому помочь не в силах. Чуть-чуть присутствия, чуть-чуть шума, чтобы покрыть тишину. И все.

За завтраком мы болтали. У нее было очень выразительное лицо, которое помогало ей оживлять рассказ о всяких мелких происшествиях в ее жизни. Она меня здорово развлекала. Я еще хохотала, когда в замке повернулся ключ. То пришел Салим.

Я неловко представила их друг другу. Салим пробормотал что-то и сел. Я не решалась повернуться к нему: выражение его лица не предвещало ничего хорошего.

Жильберта уже поднималась; я знала, что она смутилась. Салим не старался скрывать свое плохое настроение. Она вышла. Я проводила ее до лестницы. Возвращаясь, я чувствовала, что меня ожидает очередная драматическая сцена.

Но я не стала оттягивать разговор. Я уже жаждала, когда отшумит эта сцена — как если бы в действительности мы играли в какую-то неопасную игру, — вновь оказаться подле него, ласковой и доверчивой. Я не приняла в расчет его страданий.

— Я вам не помешал? — язвительно осведомился он.

— Нисколько, — хладнокровно уверила я его. (Когда я хотела, то достаточно умело разыгрывала достоинство.)

— И с каких же это пор она ходит к тебе?

— С самого начала. Я сказала тебе об этом в первый же раз, но тебе это вроде бы не понравилось…

— Мне это не понравилось, и ты все-таки принимала ее! И ничего мне не говорила!

— Видишь ли, — заскучав, принялась я возражать, — насчет Жильберты ты не прав.

— Да плевать мне на Жильберту! Сегодня я вижу, что ты ничего мне не говорила… Подумать только, ведь почти каждый вечер я умолял тебя сказать мне правду… Нет, понадобилось поймать тебя с поличным… Ах, Далила, — горько заключил он, — я очень ошибся на твой счет. Я принимал тебя за ангела.

Помолчав, он тихо добавил:

— Но почему же нельзя было сказать мне, раз тебе так невыносима эта жизнь?

— Чего я не выношу, так это твоих повадок хозяина; это ты вынудил меня лгать… Впрочем, я не совершила ничего дурного. Да, я принимала подругу, ну и что? Не сообщила об этом тебе? Так знай же, что я всегда буду говорить только то, что захочу.

Салим приблизился ко мне. Я струхнула. Я говорила не думая. Он принялся кричать. Но я ничего не услышала, потому что голова моя тотчас дернулась от пощечины, от другой, от третьей… Во мне воцарилась огромная пустота и только одна мысль: «Не поднимай руки, только не поднимай руки». Я принимала удары, принимала это искаженное яростью лицо, отдувавшееся при каждой пощечине. Какой — то темный восторг охватывал меня от того, что я вот так подставила лицо. Он же, видя, что я бросаю ему вызов, бил уже наотмашь… Под конец мне пришлось опустить голову; стоило мне сделать эту попытку к защите, как я уже только и знала, что укрываться. Я рыдала и слышала, как совсем рядом хриплый голос время от времени, захлебываясь, бормочет что-то нечленораздельное.

Потом все вдруг прекратилось… В ушах у меня гудело, и было одно лишь желание: уснуть. Глубоко, навсегда. Салим еще не ушел. В этой внезапной передышке казалось, что оба мы заблудились где-то на выходе из грозы.

Внутрь меня капля за каплей просачивалось какое-то странное спокойствие, и я, несмотря на свое состояние, пыталась разобраться, что это за ощущение. У него не было ничего общего ни с усталостью, ни с безразличием, ни с гордостью отчаяния. Скорее это было удовлетворение от того, что я наконец побывала в сердце настоящей драмы. Не поднимая глаз, я угадывала, что Салим стоит рядом, все такой же разъяренный. Я слышала его трудное, как у зверя, дыхание, и мне казалось, будто рядом со мной о скалы разбивается прибой. Я подняла голову: он воззрился на меня с ненавистью.

— Останешься тут на весь день, — отчеканил он.

Взяв свои вещи, он исчез. Я слышала, как в замке повернулся ключ и шаги Салима затихли вдалеке. Мне не хотелось верить, что я не могу выйти. Я выйду, сказала я себе. И повторила несколько раз вслух, уверенно: «Я выйду». Потом окинула взглядом притихшую комнату, которая была похожа на покинутую актерами сцену, и встала.

Сначала мне захотелось посмотреться в зеркало; я это делала всегда в те моменты, которые считала поворотными в своей жизни. Теперь я думаю о всех зеркалах в уже забытых комнатах, которые отражали мое лицо с такими разными выражениями: веселья и беспечности, серьезности и мечтательной задумчивости. Что касается выражения счастья, то единственным зеркалом, его отразившим, были глаза Салима. Теперь же, в этот час, сказала я себе, он не получит выражения страсти, утихшей ярости. Я мстительно вгляделась в свои черты.

То было странное лицо: в глазах сохранился отсвет кошмарного сна, о реальности которого свидетельствовали взлохмаченные волосы. Но в нем уже наблюдалась какая-то отверделость, этакая чересчур холодная воля — в жестких складках рта, в заострившемся подбородке. Это было мое лицо, и я находила его немым-такое бывает у человека, если его мгновенно разбудить от страшного и вместе с тем сладостного сна.

Я подошла к кровати и растянулась на спине. Слуховое окно у меня над головой было открыто. Небо было серое, того оттенка остывшего пепла, мягкостью которого мне довелось любоваться только в Париже. Я чувствовала себя хорошо. Желание уехать еще не покинуло меня. Вместе с тем меня затопила волна неизъяснимого счастья, заставившая меня трепетать.

Побег, свобода — какое все это имеет значение? Да никакого. Только что здесь разыгралась сцена, которую еще несколько дней назад я нашла бы унизительной. Теперь же я примирилась с ней, как мирятся с многолетней давности прошлым. Даже если подобной буре суждено повториться, не все ли мне равно, раз сразу же после нее я могу быть, несмотря ни на что, счастливой? Раз я могу ощущать в горле этот чистый недвижимый восторг и оттого чувствовать себя одинокой и уверенной в себе.

Никогда не забуду, как Париж расправился с моей гордыней, которую я мнила неуязвимой. После того как с помощью ножа мне удалось взломать замок — по счастью, не очень прочный, — я с окровавленными ладонями и улыбкой на губах оказалась на воле.

Не час и не два бродила я по городу, стараясь идти медленнее, чтобы не поддаться опьянению. Внимательно вглядываясь в замкнутые лица прохожих, в равнодушные старинные улочки, я училась все забывать. Все, кроме своей гордости при виде того, как Париж сбрасывает ради меня свои маски скуки, дряхлой старости и открывает мне свое истинное лицо: лицо ласкового единомышленника и защитника всех тех, кто чувствует себя свободным. Потому что я свободна, говорила я себе, сдерживаясь, чтобы в порыве воодушевления не раскинуть широко руки в попытке объять небо. «Свободна!» — повторяла я, продолжая идти неутомимым шагом, чтобы исчерпать ощущение победы.

Когда уже близился к концу вечер, я села на безлюдной террасе кафе. Улицы передо мной постепенно освещались мигающими огнями. Я наблюдала, как город наряжается к ночи, ощупывая себя подобно старой женщине. Тут уж мне пришлось признать свою усталость; и не только оттого, что я ничего не ела и сбила ноги. Я вспомнила свои первые дни в Париже. Может, в них было предзнаменование? Может, отныне мне предстоит жить вот так, гонимой ветром соломинкой в этом равнодушном мире?..

К чему лгать себе? Сцена, разыгравшаяся в моей комнате, теперь возвращалась ко мне, живая и трепетная; и в конце концов я начала испытывать гордость, почти счастье. Где-то есть мужчина, говорила я себе, которого я могу заставить страдать. Вот она, моя победа; и единственное, чего я боялась, — это как бы не наступил день, когда не будет с кем сражаться, против кого бунтовать.

Ко мне подскочил гарсон с подносом, но я встала, толкнув его. Мне нужно было найти Салима. У меня никогда не было желания покинуть его и уехать. Уж лучше лишиться себя, всей своей жизни.

* * *

Войдя в комнату Салима, я застала его на постели, одетым. В этом положении — руки за головой, глаза неподвижно смотрят вверх — он словно ждал отправления какого-то поезда. При моем появлении он не пошевелился. Я села на пол у его постели.

Из лампы у изголовья по стенам растекалась лужа красноватого света. Я рассмотрела ее контуры на потолке. Сквозь окно, жалюзи которого оставались открытыми, гостьей входила ночь, задумчивая и светлая. Мой взгляд, проблуждав по комнате, вновь упал на Салима.

— Салим! — тихонько позвала я, пытаясь вывести его из забытья.

— Да? — неуверенно произнес он, не поворачивая головы.

— Видишь, я ушла… но я вернулась… я…

— Я вдруг остановилась: тишина была такой глубокой, что мне представилось, будто ответ Салима может быть только эхом моих собственных слов.

— Да, я вижу, ты всегда добиваешься своего, — после паузы произнес он безразличным, усталым голосом.

— Прости меня, Салим… и выслушай.

Я говорила, говорила. Объяснила, почему лгала ему. Сказала, что мне нравится эта жизнь, нравится быть рядом с ним. К тому же я вернулась. Мир снаружи испугал меня.

— Так ты вернулась, потому что испугалась? — спросил он, повернувшись и глядя на меня с горькой усмешкой на губах.

Я не ответила. Я поднялась, чтобы изгнать из сердца тягостное чувство, чтобы не расплакаться. До сих пор я, слава Богу, плакала лишь от ненависти, гнева или ярости. Я подошла к окну, прижалась лбом к стеклу. Снаружи, раскинувшись привольно, спал город.

— Далила!..

Я обернулась. Лицо его подобрело.

— Забудем все это, ладно? Надо…

Я подошла к нему, села на кровать, взяла его за руку. Он продолжал с прежней серьезностью, и взгляд его, как это бывало часто, сделался чист, как родниковая вода:

— Надо верить. Надо, чтобы мы оба старались быть прозрачными друг для друга.

— Да! — подхватила я. — Я бы с радостью, но иногда я даже сама себя не понимаю. Помнишь нашу первую ссору? Меня обуревала такая радость, когда я выскочила на дорогу! Что же это было? А сегодня, когда ты ушел и я осталась одна, на меня нахлынуло странное счастье… Теперь же я устала. И — почему не признаться? — мне стыдно, — добавила я гораздо тише, внезапно ощутив, как во мне поднимается изумление и стыд за нас обоих, — О Салим! Как мы до этого дошли?

— Не думай больше об этом, надо верить, — терпеливо повторил Салим.

* * *

Никогда еще ночь не тянулась для меня так долго. Казалось, это мы сплетали ее из наших слов-таких же, как она, робких, пылких, новых. Слов, в которых мы вновь обретали себя.

* * *

Мы говорили долго, поначалу довольно небрежно, как если бы только залечивали словами свои раны, но к исходу ночи вдруг разгорелись страсти.

Я опустила абажур лампы, открыла настежь окно напротив нас. Потом растянулась на спине подле Салима. И, продолжая слушать журчание наших голосов, подстерегала момент, когда снаружи проглянет утро.

Вначале я расспрашивала Салима обо всем, что не было мною или нашей любовью: о жизни. Я интересовалась ею так, как интересуются новой страной, которую собираются открывать и у входа в которую на миг останавливаются, чтобы получше ее себе представить.

— Ты еще дитя! — говорил он.

— Может быть! Но если бы ты знал, какую я иногда испытываю радость! Мне понадобилось достаточно много времени, чтобы понять, что ее приносит мне не ощущение молодости и не предвкушение бунта, а просто сам факт, что я живу. Жить разве это не замечательно, Салим? Все остальное — лишь предлог… И раз я поняла это сейчас, то это, быть может, доказывает, что я уже не дитя. Наконец я научусь стареть.

Он смеялся: его забавляла моя горячность. Я же находила свои высказывания серьезными, значительными. И, стремясь, чтобы мое возбуждение передалось ему, я заговорила о нашем будущем:

— Ты считаешь, что брак что-нибудь для нас изменит? Мне и без этого хорошо…

— Наверняка изменит, — отозвался он, — ведь ты станешь женщиной…

Я не прервала его, а следовало бы. Тогда я, возможно, избежала бы этого открытия, сделанного мной в тот самый момент, когда я испытывала настоятельную потребность излить ему душу: у меня есть соперница. Она стояла в глазах Салима, когда он вот так, с надеждой, смотрел на меня.

* * *

И правда, поведать в этот час о Лелле и Тамани, о моем бунте отнюдь не казалось мне зазорным. Молчала и моя гордыня, наивная и жестокая. Зато я не могла уберечься от ловушки, которую непременно таит в себе всякая исповедь: поддалась искушению почувствовать себя по-настоящему виновной. Салим слушал меня с невозмутимым видом, и я, чтобы оправдаться, уверяла, будто набросилась на Леллу из ревности: я, дескать, не желала, чтобы она стояла между нами. Вот так неуклюже я пыталась втянуть в эту давнюю историю Салима.

Быть может, вместо того чтобы защищаться, мне следовало бы обвинять. Но это лишь теперь, когда все кончено, у меня находятся нужные, ясные слова. Я бы сказала: «Я хотела сокрушить Леллу, потому что она — это сама ложь; ей ничего не стоило ввести тебя в заблуждение, как вводит она в заблуждение всех наших мужчин: она рядится в добродетель. Это то, что ты рассчитывал дать ей, дав ей безопасность». Он повторил бы упрямо, для себя, для меня: «Замечательная женщина». Тут я разражаюсь смехом. И то прозорливое отчаяние, которое помогает нам так легко находить подходящие формулы, толкает меня ответить: «Образ примерной жены у нас обладает такой же притягательностью, как здесь — образ роковой женщины. Может быть, это и отрадней. К несчастью, и это — всего лишь образ».

Образ… В действительности этой ночью я смиренно, но рьяно принялась разрушать в сердце Салима свой собственный.

* * *

Да, ведь я впервые отправилась к Дудже потому, что подслушала секрет Леллы. Вот-вот: я всякий раз спекулировала на ее страхе, чтобы получить возможность улизнуть из дома. Разумеется, когда я случайно узнала от Салима о прошлом Леллы, я не преминула сообщить ей об этом. Я угрожала ей, это верно. Шантажировала? Нет, пожалуй… Но именно от всего этого нагромождения я и стремилась убежать, именно это надеялась забыть, уехав в Париж.

В каждом пункте моего рассказа Салим останавливал меня, почти безмятежным тоном задавал тот или иной вопрос. Я отвечала, раз и навсегда отказавшись от высокомерия. Впервые я видела себя бессильной.

В наступившей тишине я старалась не думать. Единственным моим желанием было увидеть, как рассеются тени и растает эта нескончаемая ночь. Последний вопрос Салима меня почти не удивил:

— Что стало с Леллой Маликой?

— Она снова вышла замуж, — ответила я, потом с остатками иронии спросила: — Теперь ты беспокоишься за нее?

— Конечно! — вскричал Салим с внезапным раздражением.

Он соскочил с кровати. Я смотрела, как он быстро вышагивает по комнате, ненадолго появляясь в круге бледного света, все еще отбрасываемом лампой на стены. И, замерев в неподвижности, ждала, веря, что достаточно всего лишь терпения, чтобы рассеять предрассветные кошмары.

Когда Салим наконец остановился, я подняла на него глаза. С ничего не выражающим лицом он стоял подле меня.

— О чем ты думаешь? — глупо спросила я, избегая его взгляда.

— Я думаю о том, на какое же ты способна зло, — ответил он.

Я ничего на это не сказала, внезапно отвлекшись. Меня уже не было тут: я убегала длинными коридорами моих снов, унося с собой лишь последние слова Салима, которые он, сам того не ведая, повторял за другими. До меня наконец дошло, что единственная милость, какую можно ждать от любимого человека, — это что он не осудит тебя из страха, из мести или из жалости. А с крошечной толикой любви и изрядной долей неприязни.

Помню, что под конец он спросил у меня новый адрес Леллы. Я ответила, потому что знала его наизусть. Я услышала, как он вышел из комнаты и принялся ходить по квартире. Все же я повернула к нему голову, когда он появился на пороге и, словно чужой человек, который оказался здесь проездом, объявил:

— Я ухожу!

Когда он захлопнул одну, потом другую дверь, я отвернулась назад к открытому окну, потому что ночь кончилась и наступил новый день.

 

Глава XXV

— С тех пор как я получила твою телеграмму, — сказала я Дудже, которая встречала меня в Алжире, — я думаю только об одном: как бы в последний раз увидеть его лицо…

— Для этого ты приехала слишком поздно, — заметила она. — Ты же знаешь, что у нас все делается в течение дня…

— Я хочу его видеть, — твердила я, не слушая ее. — Я не могу поверить, что он мертв, я никогда не смогу в это поверить, если не увижу смерть на его челе…

Она не ответила. Я покорно следовала за ней. В такси она спросила:

— Куда ты хочешь поехать: к себе домой или к сестре?

— Я хочу быть одна, совсем одна. Никого не видеть.

Одна, чтобы воссоздать присутствие Салима, чтобы ждать его. Как я делала это на протяжении долгих трех дней в Париже. Последнюю ночь я прождала под его дверью, сидя (потом я заснула на лестничном ковре). А в это утро я узнала из телеграммы, что прождала у пустой квартиры, что Салим, едва мы расстались, уехал в Алжир. Там он три дня спустя и нашел свою смерть.

— Ты знаешь, как он умер? — тихо спросила Дуджа, пока устраивала меня в своей комнате студентки, куда она меня привела: укладывала на постель, задергивала шторы, чтобы мне не досаждал свет.

Закрыв глаза, я заставила себя ответить на ее вопрос:

— Мне не важно, как это произошло. Чему я не могу поверить, так это тому, что его нет и никогда уже не будет.

Мне не хотелось больше говорить, слышать какие бы то ни было звуки, включая человеческий голос; забыться бы, как когда-то прежде, глубоким, долгим сном.

— Прости, что я так назойлива, — продолжала Дуджа. — Но мне кажется, ты должна это знать. И лучше всего — прямо сейчас. Чтобы тебе стало полегче.

— Полегче! — вздохнула я. — Я хочу одного: уснуть. Уснуть и забыть.

— Ты быстрее забудешь, когда узнаешь, — настаивала она.

— Ну говори, я слушаю, — сдалась я.

— Леллы тоже нет в живых! — объявила она.

Я вздрогнула, но ничего не сказала.

— Муж Леллы убил их обоих, — продолжал голос, безликий голос, каким обычно вещает судьба. — Подробности случившегося нам не известны. Похоже, Салим пробыл в Маскаре два дня, а на третий назначил Лелле свидание. Она пошла туда. Но за ней последовал муж. После убийства он заявил, что тем же утром заметил в ее почте письмо, которое она ему, против обыкновения, не прочитала. Когда она попросила у него разрешения сходить к подруге, он заподозрил неладное. Вечером он пошел за ней следом… Едва она оказалась перед Салимом, как он застрелил обоих из своего револьвера… Тебе надо было это узнать, — закончила она.

— Спасибо, — сказала я, — а теперь оставь меня.

Я устала. Я хотела спать. Вокруг меня воздвигался порядок, который я впервые принимала.

Еще долго буду я повторять имя Салима; буду искать его во тьме пустыми глазами. Возможно, я буду называть, не решаясь произнести его вслух, и имя Леллы, чтобы попытаться понять, какое чувство двигало ею, когда она решила ответить на призыв Салима: признательность, любовь или просто-напросто запоздалое бегство от столь терпеливо нагромождавшейся ею лжи. Еще долго будут мне сниться эти две тени, которые в конце концов соединила смерть.

Последующие дни я помню как в тумане. Вокруг не существовало ничего, кроме потолка надо мной, светлых стен, отмерявших время внешних шумов.

Дуджа приходила каждый день, поздним утром.

— Я тебя не беспокою?

— Нет-нет, — отвечала я, — напротив.

Принимать ее знаки внимания доставляло мне чисто физическое удовольствие. Она приносила мне еду. Я не считала необходимым есть. Она заставляла меня, и мне нравилось ей подчиняться. Как только я засыпала, она исчезала. Когда же я потом просыпалась, то испытывала разочарование от того, что ее нет. И долго прислушивалась к этому единственному чувству, поселившемуся в моем опустевшем сердце.

Мало-помалу она становилась все разговорчивей. Приносила мне обрывки кое-каких новостей. Под ее внешней непринужденностью я чувствовала стремление пробудить во мне интерес к окружающему. Мне случалось прервать ее сумбурные речи, чтобы задумчиво произнести:

— Ведь это хорошо, что я встретила тебя сейчас, не так ли?.. Сейчас, когда мне никого больше не хочется видеть…

— Спи, — ласково отвечала она, — ты еще не оправилась.

И все-таки в последнее время она с осторожной медлительностью начинала:

— Твой брат…

— Не говори мне о других! — гневно восклицала я. — Никогда больше о них не говори.

Она умолкала. Сегодня же она взяла меня под руку:

— Тебе не кажется, что надо бы вернуться домой?

Я вздрогнула.

— У меня нет дома… Они все меня отринули. Я казалась им опасной. Все, вплоть до старой колдуньи, которая меня прокляла… — усмехнулась я. — Зачем туда возвращаться?.. К тому же я вообще не люблю возвращаться назад.

— Почему назад? Они тоже прожили это время.

— Не пойду, — ответила я резко, чтобы скрыть подступавшие сомнения.

— Надо идти, — возразила она.

— Нет… Теперь я знаю, что, вернувшись в этот дом, я буду слишком явственно ощущать, что во мне, позади меня — мертвецы…

— Ты не сможешь жить так все время, с мыслью об этих мертвецах. Надо идти домой.

— Как я устала, — вздохнула я.

— Надо идти, — повторила она. — Даже если ты уверена, что тебя отринут. Вот в чем настоящее мужество!

Последние слова она почти выкрикнула. И ушла, хлопнув дверью. Еще долго эхо удара прокатывалось по длинным коридорам общежития. Потом я встала. Медленно оделась. Я чувствовала себя еще слабой, но надеялась, что свежий воздух улицы пойдет мне на пользу. Выходя, я допустила последнюю трусость: не осмелилась взглянуть на свое отражение в огромном зеркале вестибюля.

* * *

Первой меня встретила тетя Зухра. Она несколько постарела, но в лице ее появилось оживление, природу которого мне не удавалось определить.

— А где Лла Айша? — осведомилась я еще во дворике.

— Лла Айша умерла. Назавтра был седьмой день.

— Она умерла одна? — спросила я не думая: уже вживалась в атмосферу дома.

Зухра покачала головой со спокойной, почти гордой улыбкой.

— В окружении всех, — ответила она. — Мы ждали ее смерти уже несколько дней. Все произошло просто… Она вновь стала доброй, ласковой, как прежде, до того как потеряла двух своих сыновей… За несколько часов до смерти она попросила позвать Фарида. Он вышел из комнаты взволнованный. Словно ему предстояло потерять мать… В общем, хорошо, что он ушел лишь после ее смерти. Она благословила всех, даже тебя. Тебя она никогда не забывала. В последние дни постоянно о тебе спрашивала… Да ведь тебе писали.

Верно, теперь я вспомнила; но я так и не вскрыла письмо, которое получила, пока так отчаянно ждала Салима.

— Фарид ушел? — спросила я.

— Об этом тебе тоже сообщали в письме. Фарид сам пожелал, чтобы тебя известили…

— Да где же он?

— В тюрьме, — ответила тетя Зухра. — История, в которой я ровным счетом ничего не понимаю… На следующий день после смерти Лла Айши к нам явилась полиция. Фарида, похоже, обвинили в чем-то, что произошло ночью… Но он не выходил из дома. Ты ведь знаешь, какой он. Он редко отсутствует по ночам, а теперь, когда Зинеб беременна, он возвращается домой сразу после работы. Ну так вот, представь себе, что он даже не пытался оправдываться, протестовать. А ведь мы могли засвидетельствовать… Счастье еще, что его можно навещать каждую неделю.

— Трек! — возвестил Си Абдерахман.

Мы вошли в одну из комнат. Но тут пришла Лла Фатма и сказала, что Сиди желает меня видеть.

— Меня? Видеть?

— Иди, — сказала Зухра с властностью, какой я раньше в ней не замечала.

Внезапно оробевшая, я вошла в длинную сумеречную комнату. Возможно, она была единственной в доме, куда я никогда не ступала ногой. Хозяин комнаты сидел в глубине. Несмотря на сумрак, он оставался в темных очках, которые я заметила на нем только что, когда он пересекал дворик. Подойдя к нему и наклонившись, чтобы поцеловать ему руку, я поняла: за стеклами он скрывал пустые глаза. Я преисполнилась уважения к этому человеку, который, ослепнув, не стал ничего менять в своих привычках, который объявлял о своем приближении, чтобы женщины прятались. Он держался лишь едва прямее обычного.

— Ты узнала о том, что приключилось с твоим братом, и вернулась, — говорил он. — Ты сама поняла, что твое место здесь… Но ничего не изменилось. Тебе не следует прекращать занятия. Ты можешь продолжать их здесь. О деньгах не беспокойся. Пока Фарида нет, я беру все на себя… Я не так стар, как думают. Так что принимайся за дело. Теперь наука на первом месте… И потом, — добавил он чуть тише, слегка изменившимся голосом, — ты необходима здесь. Не считая Зинеб, все мы в этом доме старые… Да вот, к примеру, когда Шерифа приводит на день своих детей, здесь все преображается… Тут нужна жизнь. Господь любит жизнь, а молодость…

Я уже не слушала его. Во мне нарастало смятение. От тебя требуют жизни, говорила я себе, когда ты чувствуешь себя сломанной; от тебя требуют молодости, когда ты борешься с воспоминаниями о мертвых… Между тем он продолжал:

— Ты будешь жить наверху, вместе с Зинеб, которой ты можешь понадобиться. Но я рассчитываю на твою заботу и о других женщинах в доме… Я могу на тебя рассчитывать? — спросил он.

— Да, — серьезно ответила я, прежде чем распрощаться с ним и уйти.

* * *

Мне понадобилось немало времени, чтобы привыкнуть к дому, к его новой тишине. В воздухе витала легкая, как паутина, печаль. Мертвых мы хороним всегда с преувеличенным целомудрием. Медленная череда следующих за похоронами дней забвения — это опять же целомудрие.

Говоря о Лла Айше, Зухра оживлялась. Она часами перебирала воспоминания из их жизни с сестрой, о той эпохе, которую я не знала. Я внимательно слушала ее. Под конец она становилась красивой. Я начинала понимать изменение в ее лице, так поразившее меня сразу же по возвращении: она перестала надеяться на то, что когда-нибудь выйдет замуж, но нисколько не огорчилась этому выводу. Похоже, все нерастраченные сокровища нежности она вкладывала в воспоминания о покойной сестре, тиранию которой она забыла и помнила лишь благородство последних часов. Она снова переживала жизнь.

Я обернулась к молчавшей Зинеб. Ее срок уже подходил, и она безмятежно ждала. Я спросила у нее, какие новости от Фарида, на свидание к которому она ходила каждый четверг.

— В следующий раз я пойду с тобой.

— Да, он будет рад, — отозвалась она. — Он как раз спрашивал, возобновила ли ты здесь учебу…

— Об этом я с ним и поговорю, — сказала я.

— Послушай-ка, — проговорила она, потянув меня за рукав, и в ее голосе я вдруг узнала прежние интонации, я хотела бы попросить тебя: когда ты будешь говорить с ним одна, успокой его на мой счет… С тех пор как он там, он тревожится, он боится за меня… Его надо как-то разубедить… Это еще ничего не значит, если в первый раз у меня случился выкидыш…

— Ну конечно, — ответила я, наблюдая за ней, — Ну конечно, можешь на меня положиться.

В этот день, когда я пришла к Шерифе в гости и она со снисходительным видом спросила меня, как дела у Зинеб, я бесхитростно выпалила:

— Она счастлива!..

Шерифа пожала плечами:

— Ты так считаешь? Ей бы подольше отдохнуть, не спешить со вторым ребенком… А теперь, когда Фарид в тюрьме, все еще больше осложнится.

Я ничего на это не ответила. Только взглянула на нее. Я с самого начала смотрела, как она в одиночку барахтается посреди обретенных свобод. Я испытывала смутную жалость, видя ее за разработкой целой стратегии: отличать места, куда она отныне может ходить без вуали, от тех, где надо, по ее выражению, «маскироваться»… А как она нервничала, когда отчитывала Сакину и Надию за то, что они забыли ее поучения: прямо на улице заговорили с ней на родном языке, вместо того чтобы пользоваться французским, который позволял ей не выделяться из потока покупательниц в магазинах.

В таких случаях Сакина, девочка весьма впечатлительная, искала утешения у отца, который всегда отмалчивался.

Во время этих сцен он довольствовался тем, что усаживал дочку к себе на колени и успокаивал ее поцелуями. Шерифа внезапно прерывала поток упреков и устремляла взгляд на отца и дочь, шептавшихся, как два заговорщика; вскоре взгляд ее отягощался ненавистью, и она исчезала в своей комнате.

Возвращаясь вечером домой, я задержалась внизу. У Лла Фатмы, все такой же неприметной, я спросила:

— У тебя есть новости о сыне?

— Да, — ответила она, оживляясь.

— По-прежнему от Тамани?

— Тамани уже давно не кажет сюда носа… Она женила своего брата на девушке из большой семьи, обитающей где — то в пригороде Алжира. Купила себе дом и уже не таскается везде, как раньше. Она разыгрывает из себя свекровь, но невестку, похоже, не так-то просто прибрать к рукам… По последним слухам, она вроде бы заставила мужа отделиться…

— Но тогда откуда же у тебя новости о сыне?

— Теперь Сиди разрешает мне там бывать… По первости я так обрадовалась, что ходила туда каждый день… Но в конце концов я, кажется, начала их стеснять. Так что сейчас я иду туда, когда уже совсем невтерпеж…

— А Сиди? — спросила я.

— О, он, думаю, никогда не изменится! выговорила она с боязливым почтением.

— А почему бы и нет?.. — задумчиво отозвалась я.

* * *

Прошел месяц, может быть, чуть больше. Однажды утром я проснулась с неодолимым желанием выйти. Весь тот день я бродила по улицам. В полудреме сердца я вновь обретала город, как любимое существо. У меня не было никакой цели: только желание идти куда глаза глядят. Я углублялась в одну улицу, в другую. Я бы с удовольствием заблудилась. И город меня не останавливал; казалось, я исходила его весь.

Потом пришел вечер, сначала по обыкновению медленно. Только позже, когда день окончательно обессилеет, его на убийственном полотнище неба задушит ночь. А пока свежесть повыгоняла из домов целую толпу праздных людей, унылые вереницы которых, словно повинуясь ритуалу некоей умершей религии, тянутся взад и вперед по улице Исли — единственная живая гусеница в покинутом городе. Море тут, рядом; оно виднеется в просветах между домами, одетое приближающейся ночью в мантию из бесчисленного множества глаз странных диких зверей. А вон там — наклонное белое пятно, словно лужица пролитого молока, словно язык, лижущий тыльный склон холма; сбившаяся в кучу Касба.

В конце улицы меня остановило скопление людей. Сначала мое внимание привлекли слова ребенка.

— Они лгут! выкрикивал он по-арабски, проявляя определенные поэтические наклонности, — Господь свидетель, что они лгут!

Ребенка, мальчугана лет десяти, одного из тех, чье единственное достояние — открытые солнцу дыры в лохмотьях да нахальные, горящие от избытка молодости глаза, тащил полицейский.

— Они лгут! продолжал голосить мальчик. — О мои братья, Господь свидетель, что они лгут.

Раздраженный этим сопротивлением, полицейский надавал ему тумаков. Беззлобно. Скорее ему было даже неловко демонстрировать жестокость прямо посреди улицы. Ему на подмогу спешили другие агенты, свистками рассеивая привлеченную криками толпу любопытных. Посреди всей этой суматохи мальчишка разразился очередной тирадой. Его тотчас поволокли прочь, но голос его звенел торжеством: Пускай меня заберут! Пускай меня убьют! Но я скажу всем, еще и еще раз: они лгут! Господь свидетель, что они…

Несколько женщин неподалеку от меня пытались выяснить друг у дружки, схватили ли ребенка с поличным, когда он воровал. Или до того… Шагая прочь, я повторяла про себя его слова. Мне хотелось сохранить в памяти лишь голос, звучавшую в нем радость. Тогда я спросила себя, только ли молодость придала этой радости акцент ненависти, отчаяния. Как бы это не было скорее своеобразной благодатью, которой удостаиваются отдельные существа, отдельные народы.

Осторожно, потому что это было впервые после долгого перерыва, я подумала о себе. Лишилась ли я этой благодати? Мне сие было неизвестно. Быть может, сказала я себе, ее труднее сохранить за пределами всяких тюрем, за пределами молодости, которая в конечном счете тоже разновидность тюрьмы. Я чувствовала себя старой, то есть равнодушной к самой себе. Но счастливой. Преисполненной того чистого счастья, какое получаешь от лицезрения других, когда они держатся с гордым достоинством. И когда против жизни, против всей ее лжи, всего ее терпения они вооружены ненужным нахальством.

После одной-двух конвульсий уличный поток сомкнулся над этим разрывом. И вновь потекло унылое однообразие. Вся тяжесть этого дня разом ухнула мне на плечи.

Час был поздний. Пора возвращаться, пока не всполошилась Зинеб. Си Абдерахман оказался уже дома. Он ни о чем меня не спросил.

В тот же вечер, одна в своей комнате, я лежала в постели с открытыми глазами. Стояла одна из тех светлых, немного зябких летних ночей, какие я любила вдыхать. Я потушила свет.

Дом спал. Разве что изредка его сотрясал кашель Си Абдерахмана. Да еще снаружи обновленный вдруг город тревожили шаги припозднившихся прохожих. Я представила себе улицы — те, по которым шагала бок о бок с Салимом, те, по которым бродила одна, и другие, которые или не оставили о себе никакого воспоминания, или оставили одно, как сегодня: торжествующую песнь ребенка под градом ударов, — все мои улицы, я представила их себе наконец очищенными от людей, отмытыми от гула, от жары, нагими.

Мечтала я долго. Хотелось заснуть с медлительной осторожностью, слушая тишину вокруг. Я только что поняла, что города — как люди: страсти, которые считают умершими, и гордыня, которую мнят побежденной, оставляют на их лицах не поддающийся определению отпечаток.

Ссылки

[1] Сокращенное от «сиди» — господин.

[2] Ага — титул управителя округа в дореволюционном Алжире.

[3] Мусульманский квартал города Алжира.