Роман потерь

Джедамус Джулит

Листая дневники молодой японки, жившей в последнем десятилетии X века в столице императорской Японии Хейан-Кё (известном сейчас как Киото), читатель станет свидетелем драматического повествования о любви и ненависти, дружбе и предательстве, счастье и разочарованиях.

Легкое и воздушное, как цветки сакуры, повествование, запутанное переплетение любовных отношений, невероятный накал страстей, скрытый за мнимой сдержанностью — в этой старой, как мир, пленительной истории…

 

Описанные здесь события происходят в последнем десятилетии X века в столице императорской Японии городе Хэйан-Кё (известном сейчас как Киото).

Действующие лица

Рассказчица, 29 лет

Дочь губернатора провинции. Состоит в свите императрицы. Сочиняет рассказы и романы. Живет в Умецубо (Внутренний двор Сливы) Дворца императора. Влюблена в изгнанника, так же как и ее соперница. У нее есть маленький сын, который живет с ее родственниками на острове Кюсю.

Соперница, Изуми но Дзидзу 27 лет

Тоже дочь губернатора одной из провинций. Живет в императорском Дворце в Насицубо (Внутренний двор Груши). Искусный поэт. В начале своей службы в свите императрицы была дружна с рассказчицей, но они поссорились, отчасти из-за соперничества в любви к одному изгнаннику.

Изгнанник, Тачибана но Канецуке, 30 лет

Аристократ из клана Тачибана и союзник могущественного семейства Фудзивара. У него есть дом в Третьем районе столицы и поместье недалеко от Нары. Император назначил его своим послом.

Возлюбленный как рассказчицы, так и ее соперницы. Изгнан за то, что соблазнил жрицу богини Изе, девственницу, любимую дочь императора. Живет в Акаси, на побережье к юго-западу от столицы.

Император Йото, 36 лет

Второй сын бывшего императора Судзуки, обладает меньшей властью, чем полагается ему по положению. Тщеславный и самодовольный, склонный к вспышкам гнева, он в меньшей степени интересуется делами управления, чем удовлетворением своих эпикурейских вкусов.

Императрица Акико, 34 года

Происходит из семьи Фудзивара и иногда становится союзником изгнанника Канецуке. Хотя она не занимает никакой официальной должности, кроме Судьи вкуса, имеет значительное политическое влияние. Проводит время либо в своих апартаментах в императорском Дворце, либо в собственном особняке Ичийо в Первом районе.

Принцесса Юкико, жрица богини Изе, 17 лет

Дочь императора и императрицы Акико, любимица отца. Избрана для служения у Большого алтаря, посвященного богине солнца Аматерасу, в Храме Изе. Соблазненная. Канецуке, должна быть возвращена обратно в столицу.

Принцесса Садако, 19 лет

Сводная сестра жрицы, занимает более низкое положение в иерархии, так как ее мать была незнатного происхождения. Подруга Изуми. Возможно, станет жрицей в Храме вместо изгнанной сестры.

Принц Рейзей, 11 лет

Первый из сыновей императора и императрицы Акико и их прямой наследник.

Министр левых, 35 лет

Брат императора и самый могущественный человек в правительстве. В случае свержения императора — возможный регент.

Даинагон, 36 лет

Вдова бывшего главного советника, фрейлина императрицы. Лучшая подруга и доверенная рассказчицы.

Масато, 23 года

Аристократического происхождения. Работает в Бюро предсказаний в должности, никак не соответствующей его высокому происхождению. Во время своего путешествия в Китай изучил сочинение «И цзин» («Книга перемен») и различные способы предсказаний. Живет с родителями в особняке в Четвертом районе. Фигурирует в романе под псевдонимом, данным ему рассказчицей.

Рюен, 22 года

Младший брат рассказчицы и послушник в Енрякудзи, одном из многочисленных буддийских монастырей на горе Хией на северо-востоке от столицы. Выполняет обязанности каллиграфа и иногда секретаря при настоятеле монастыря. Рюен — его буддийское имя; известен также под мирским, данным ему в детстве именем Тадахира.

Мальчик без имени, 8 лет

Сын рассказчицы от аристократа из клана Тайра, который давно покинул столицу.

Такуми, 34 года

Двоюродная сестра рассказчицы, которая опекает ее сына. Живет на острове Кюсю.

Бузен, 25 лет

Фрейлина, живет в апартаментах, примыкающих к апартаментам рассказчицы в Умецубо.

Юкон, 23 года

Одна из горничных рассказчицы. Вместе с другими слугами живет в комнатах, смежных с комнатами рассказчицы.

 

Пролог

Вы можете подумать, что связка бумаг, которую вы держите в руках, является книгой. Это не книга. Вы можете предположить, что красивые черные строчки, которые заполняют ее страницы, описывают реальный мир. Но вы ошибаетесь. Не обманывайтесь! То, что вы собираетесь прочитать, столь же пусто, как сухой стручок акации, столь же нематериально, как дым. Это дом лжи.

Ложь, ложь, дом лжи: вот каково место, куда вы собираетесь войти. Это непрочная конструкция, сотворенная при помощи чернил и белой бумаги, такая же преходящая, как храмы, посвященные нашим богам, которые созидает каждое новое поколение с тем, чтобы они были разрушены и на их месте в свою очередь построены новые. Вы предпочитаете войти туда через красные ворота, которые ведут к его воображаемым пределам? Будьте осторожны. В любой момент может произойти катастрофа. Цветущий сад, через который вы пойдете, вдруг увянет в одно мгновение. Не отклоняйтесь от каменистой тропинки. Оставьте свои притязания у порога. Подготовьтесь к любым неожиданностям.

Почему, можете спросить вы, мне следует прислушаться к ее предостережениям? Чем ее слово лучше слов автора? Верьте мне, потому что я хорошо знаю рассказчицу. Когда-то она служила у моей матери, и я провела в ее обществе много времени. Я слышала, как она декламировала свои стихи и читала свои сочинения.

Находились, однако, те, кто говорил, что она лучшая писательница со времен Оно но Комачи, хотя, насколько я могу судить, общее у них — только отсутствие морали. Ее главная соперница Изуми, по моему мнению, была куда более искусной поэтессой. Размер ее стиха более изящен, аллюзии более тонкие, фантазия более богатая. Как печалит меня мысль о том, что мы не услышим снова ее голоса. Она уже не будет возглавлять шеренгу победителей наших поэтических состязаний, и в новых антологиях империи мы не найдем ее стихов.

Однако, возможно, моя печаль эгоистична, потому что Изуми переступила пределы не только слова, но и самого времени. Она покинула этот полный иллюзий мир, и я сама скоро тоже отрекусь от него. Ее жертва была беспредельной. Она отбросила жизнь, тогда как я лишусь только жалкой толики свободы, которую мне сохранили, после того как моя репутация была безвозвратно погублена слухами и ложными обвинениями.

Кто явился источником этих слухов, станет ясно в ходе повествования. Мои читатели откроют, что Изуми страдала от злословия так же, как и я. Если автор предпочла изобразить Изуми не менее способной к обману и лжи, чем она сама, тогда нам, видимо, следует считать ее суждения столь же искаженными, как ее почерк.

Мне кажется невероятным, что когда-то они были подругами. Я ничего не знаю о том безмятежном времени. Мне было всего шесть лет, когда они прибыли ко двору. Но тут прослеживается некое совпадение — фатальное стечение обстоятельств? — их обеих послали в столицу во второй год правления моего отца. Обе они были дочерьми наместников провинций, хотя семья Изуми более знатная. Обе получили домашнее образование и отлично знали классиков; обе с молодых лет прекрасно писали. Моя мать, которая всегда поощряла таланты, была рада принять их к себе на службу.

Какими наивными они, думается, были, эти две провинциалки. Интересно, что они почувствовали, когда впервые вступили в девятикратно увеличенное пространство? Перед ними возвышался Большой парадный зал с зеленой остроконечной крышей и ярко-красными опорами. Наверное, он показался им огромным, как целый город. Что они подумали, когда помимо этого зала обнаружили другие здания самого разного размера и вида, просторные сосновые рощи, сады, полные таких редких и дорогих растений, что каждое старое дерево или заросль бамбука имели свое собственное имя?

А когда их поселили в покоях дворца, где они должны были вести уединенную жизнь, были ли они покорены красотой, которая их окружала? Произвели ли на них впечатление ширмы из узорного шелка, китайские манускрипты, решетчатые окна? Нравилось ли им прогуливаться во дворах под изящными деревьями — нежными красновато-лиловыми грушами и сливами и павлониями с фиолетовыми цветами?

Их новые знакомые казались им, наверное, богатыми и исключительными людьми. Все эти женщины с длинными, струящимися волосами в одеяниях цвета глицинии и хризантемы — какими безупречными представлялись они, приводя в недоумение своим множеством: супруги, подруги, наложницы, титулованные вдовы и принцессы должны были казаться столь же непогрешимыми, как богиня Каннон во всех ее воплощениях.

Интересно, сколько прошло времени, прежде чем эти девочки поняли, что их новая обитель была скорее тюрьмой, чем приютом? Когда, в какой момент начали они скрывать под пудрой на лице двуличие, лживые жесты и поступки, заговоры и интриги?

И в себе самих они обнаружили ту же ложь. Многим из вас знакома история их соперничества, поскольку к тому времени, когда моя мать стала императрицей, все уже было совершенно очевидным. Сначала казалось, что дело в профессиональном честолюбии. Как яростно добивались они благосклонности моей матери! Никто не прилагал столько усилий, чтобы сочинить лучшие стихи или написать остроумное письмо. Их произведения передавались при дворе из рук в руки, пока каждый из нас не познакомился с ними.

Когда их соперничество распространилось и на предмет их любви, появилась озлобленность. Обе они попали под власть одного беспринципного человека (даже сейчас его имя заставляет меня испытывать такую горечь, что я не буду его называть), и их дружбе пришел конец. Сначала напряжение между ними было едва заметно, но вскоре оно вылилось во взаимные публичные оскорбления, мстительные выпады. Виновницей, вне всякого сомнения, была автор этой рукописи, а Изуми прилагала усилия, чтобы не сдать своих позиций.

Однако и Изуми не была безгрешной. Я сама пострадала от ее молчания. Менее снисходительные, чем я, люди ставили ей в вину скрытность. Но подозревать ее в преступлениях, описанных в этом повествовании, означало бы поставить ее на одну доску с соперницей, а я принадлежу к тем, кто отказывается верить, что она была способна на предательство.

Что касается позора Изуми и россказней, которые окружали ее имя, то следует помнить, что в то время я была удалена от двора по не зависящим от меня причинам. Сведения о скандале, которыми я располагаю, скудны и недостоверны, и я так и не смогла прийти к удовлетворительному заключению о том, что произошло на самом деле.

Вы увидите, что мое изгнание было на совести той же женщины, что оклеветала Изуми. Как явствует из этих записок, ревность так исковеркала ее характер, что она стала искать возможность навредить Изуми, распространяя ложь обо мне. Она обвинила меня в обмане, в чем ей самой не было равных. За ее ложь я заплатила тремя долгими годами. А Изуми, хотя она очень скоро поняла вероломство своей соперницы, заплатила за ее клевету более дорогую, чем я, цену: судьба была к ней немилосердна.

Возможно, самой большой несправедливостью оказалась ее привязанность к человеку, который принес столько несчастий моей семье. Именно он погубил доброе имя моей сестры, из-за него ее с позором изгнали из Храма Изе. Именно из-за него наш отец отрекся от нас, и он же был причиной постоянного разлада между нашими родителями.

Что касается автора рукописи, то история ее исчезновения хорошо известна. Это случилось в Шестой месяц, в разгар эпидемии чумы. Воспоминания о событиях того времени еще настолько болезненны для меня, что я не могу их описывать. Ограничусь лишь изложением обстоятельств ее отъезда.

Вы уже слышали, как ее горничные, зайдя в ее комнату, обнаружили там ужасный беспорядок. На полу валялись чулки и веера, на жаровне — куски обгоревшей бумаги, кисти с застывшими чернилами были раскиданы по доске для письма. Она не оставила ни записки, ни распоряжений, не прислала прощальных писем.

Вы узнаете, какие предположения делались относительно мотивов ее поступка: она скрылась или с любовником или в стремлении избежать скандала (а скандалы вокруг нее возникали то и дело: одни благодаря ее врагам, другие благодаря друзьям). А может быть, она уехала, чтобы найти своего сына, которого оставила на попечение двоюродной сестры несколько лет назад. Она могла отправиться в монастырь, расположенный в горах, хотя все, кто ее знал, с трудом могли представить ее, всегда длинноволосую, остриженной монахиней в желто-коричневом одеянии. Говорили, что она утопилась в реке Камо или инсценировала свою смерть и явилась в ином облике, чтобы снова прельщать любовников.

Каждое предположение подтверждалось некоторыми доказательствами, в большинстве своем сомнительными: полусгоревшее письмо от женщины с острова Кюсю с описанием мальчика, находившегося на ее попечении; промокший жакет с вышитой на нем сиренью, который обнаружил рыбак у реки Камо; белый веер, найденный в гостинице около водопада Отова, с ее именем и словами: «Моей дорогой госпоже Хен».

Она ненавидела это имя, данное ей любовником. Почему она решила сохранить этот талисман — неясно. Может быть, она уже преступила грань, отделяющую разум от безумия, как и легендарная госпожа Хен. Действительно, случалось, что кто-нибудь из нас заставал ее врасплох, и тогда казалось, что она не в себе.

Однажды горничная увидела, как она острым камнем долбила по своему зеркалу и так повредила бронзу, что мастера не смогли отполировать ее заново. А как-то летним днем, прохаживаясь мимо ее комнат, я видела, как она била деревянным молотком по куску льда, подобно ревнивой жене, которая доводит мужа до исступления, колотя по деревянной колоде. Кусочки льда разлетелись по комнате, и я обескураженно наблюдала, как они таяли.

Однажды весной, прогуливаясь за городом в Исияме, мы с несколькими придворными дамами неожиданно наткнулись на нее. Она стояла посреди потока и бросала в воду бумажные фигурки. Ее одежда промокла до колен, и, когда она нагибалась, чтобы бросить очередной кусок бумаги, ее длинные волосы погружались в воду и устремлялись вслед за течением. Мы окликнули ее, она замерла, как вспугнутый олень, и перебралась на противоположный берег. Позже у меня возникло искушение спросить, кого изображали эти фигурки. Но я сомневаюсь, что она сказала бы правду.

Прошло почти три года, как она исчезла. Сейчас Пятый месяц, цветут фиолетовые ирисы, ее любимые цветы, наступает сезон дождей. Ее комнаты в Умецубо пустуют — никто не желает занять их; возможно, они осквернены насильственной смертью или грехом самоубийства.

Говорят, что есть мужчины, которые до сих пор с нетерпением ждут ее возвращения. Некоторые из них преподнесли в дар тем храмам, которые она любила, священные изображения и книги. А один из них, по слухам, предложил священникам монастыря в Хаседере чашу, наполненную слитками серебра. Говорят, что ее брат, который наконец скоро примет постриг, совершенно безутешен. Зная об отчужденности между ними, я нахожу это неправдоподобным.

В течение нескольких месяцев, что прошли с того времени, когда эта рукопись попала ко мне, я часто перечитывала ее и размышляла, что с ней делать. Вручая ее мне, Изуми не оставила никаких распоряжений относительно этого. Она была так слаба от потери крови, что у нее не хватало сил говорить. Какая ирония, что ей суждено было умереть через несколько часов после мгновения наивысшего счастья! Ее муж так хотел иметь сына. Но я не могу не обвинять его. Разве не его непристойное поведение стало причиной его изгнания? Если бы он не был выслан к северным границам, за Изуми лучше бы ухаживали.

Я не могу сказать, каким образом эта рукопись попала к Изуми. Она никогда не говорила мне об этом; сомневаюсь, чтобы она сказала кому бы то ни было. Не могу поверить, что ее соперница сама отдала ей, рукопись слишком обличительна. Возможно, в спешке покидая дворец, она забыла эти записи в своей комнате. Остается тайной, почему она их не уничтожила.

Когда я читала рукопись, некоторые эпизоды приводили меня в такую ярость, что у меня возникало искушение сжечь ее. Однако я честный человек (к несчастью, я не способна к двуличию) и должна признать, что некоторые из ее историй тронули меня до слез. Что явилось источником такого горя и страстей? Создавалось впечатление, что они описаны другим человеком.

Надеюсь, вы поймете, что решение предать огласке этот дневник было принято не под влиянием минутного настроения, а в результате долгих размышлений. Я не хочу уподобиться Немому Принцу из буддистской притчи, который так боялся опасностей, которые таит в себе речь, что предпочел замкнуться и молчать. Если судьба распорядилась так, чтобы рукопись попала мне в руки, то и ответственность за нее она возложила на меня. Подобно тому, как предсказатели читают будущее по смятым и запятнанным страницам наших лиц, я обязана предупредить тех, кто знал эту дьявольскую женщину, об опасности, которую таит в себе общение с нею. А вдруг она, подобно фениксу в ярком оперении, умирающему в пламени собственного дома, опять появится среди нас только для того, чтобы вновь гордо выставить себя напоказ? Что если она отрекается от этого мира не единожды, а дважды, чтобы явиться к нам духом мщения?

Интересно, узнаю ли я ее? Я верю тому, что вижу, не больше, чем Немой Принц верил словам. В эту эпоху упадка все наши чувства искажены, и даже знаки, которые посылают нам боги, неясны и двусмысленны. Предзнаменования, как и речь, допускают двоякое толкование, и знаки свыше могут предвещать как несчастье, так и благополучие.

Скоро я оставлю этот мир и последую за своим отцом в монастырь. Надеюсь, что принятые мною обеты окажутся более искренними, чем его.

Итак, я выпускаю в свет эти замечательные копии, сделанные лучшими каллиграфами, в основном за мой счет. Я не жду ни награды, ни воздаяния за этот тяжелый труд — ни в этом мире, ни в ином. Я лишь надеюсь, что те из вас, кто знал автора, прочтут эти записки и сами оценят ее жестокость.

Проскользни за дверь и узришь строй мысли заблудшего разума.

 

Седьмой месяц

Он уехал. Об этом мне сообщила Даинагон. Я не видела его. Она сказала, что он отправился на рассвете, выехал из ворот своего дома в Третьем районе на любимой белой кобыле, той, верхом на которой он принимал участие в соревнованиях лучников на празднике богини Ирис. Он не осмелился ехать в повозке, даже самой скромной. Изгнанник должен демонстрировать смирение, даже если на самом деле этого чувства не испытывает, как он, который уезжал на самой лучшей в городе лошади.

Я искала свой гребень, когда она прибежала рассказать мне об этом. Служанки только что подняли шторы. Холодный ветер расшвыривал по двору последние красные листья сливового дерева. Она услышала новости от одного из королевских стражников, который только что заступил на дежурство. Его сопровождали пятеро или шестеро из его людей и несколько слуг, которые вели в поводу навьюченных поклажей лошадей. Они направлялись на юг по голой ивовой аллее на улице Сузаку, к воротам Расе.

Гребень выпал из моих рук. Даинагон подняла его и провела им по моим волосам. Я отвернулась к занавеске и склонила голову. Не горюй, сказала она. Какие у тебя прекрасные волосы, густые, как у девочки, длинные, до полу. Они блестят, как крыло зимородка. Она говорила и говорила. Но я отослала ее и, упав на циновку, все утро пролежала лицом вниз, закутавшись в его старый зеленый халат и рыдая, как обиженный ребенок.

Люди сказали мне, что свою последнюю ночь в городе он провел в Насицубо с Изуми. Я услышала это от Бузен, а она — от одной из горничной Изуми. Говорят, он покинул ее очень рано, в час Тигра, и возвратился в свой дом в Третьем районе, где его ожидали его люди.

Я слышала, что он послал ей письмо на тонкой зеленой бумаге, украшенной веточкой сосны с пятью побегами как символ своей верности. Это было неоригинально. Но, возможно, он хотел, чтобы его письмо понравилось Изуми — сочинительнице подражательных стихов и фальшивых комплиментов с завистливой улыбкой на лице. А я не получила ничего, кроме записки на толстой белой бумаге, похожей на деловое письмо, которую за день до его отъезда доставил угрюмого вида мальчишка в коричневой охотничьей куртке, — и все только потому, что сказала ему, что сержусь. Он писал, что сожалеет, процитировал стихи о выброшенных на берег в Суме клубках спутанных водорослей. Письмо было торопливым и небрежным, совсем не похожим на любовное. Я бросила его на жаровню и пожалела об этом, как только потемнели от пламени и стали закручиваться, обгорая, его края, совсем как листья аниса, положенные на алтарь, чтобы умилостивить богов.

Я не верю в милосердие. Я не жду его. Оно принадлежит другому царству. Оно так же недостижимо, как счастье, и так же преходяще, как здоровье.

Бузен сказала, что Изуми два дня не притрагивалась к еде. Она отказывалась от всего, даже от фруктов и рисовой каши. Она лежит, ни с кем не разговаривая, в своей комнате на постели с опущенными занавесями.

Итак, мы состязаемся в горе, как состязались в любви. Но победа будет за мной.

Прошло шесть дней с тех пор, как он уехал. Дворец полон слухов. Теперь, когда человек, вызвавший этот скандал, изгнан, все взоры обратились к провинившейся женщине.

Ее едва ли можно назвать женщиной — она на двенадцать лет моложе меня. К тому же жрица, которой стала благодаря протекции царствующего дома! Однако люди говорят о дурных предзнаменованиях и несчастливом расположении звезд и планет. Боги планируют месть.

Это его вина. У него слабость к недоступным женщинам. А кто мог быть более привлекательной и трудно достижимой добычей, чем она, жрица богини Изе, любимая дочь императора, прелестная девушка семнадцати лет? Как соблазнительно было совратить ее, стройного ребенка в белом одеянии, живущего в уединении на берегу моря.

У него был предлог. Разве он как уполномоченный императора не должен был дважды в год объезжать с проверкой храмы богини Изе? Разве ему не было поручено передавать жрице письма от их величеств и следить, чтобы у нее ни в чем не было недостатка? Разве ей не нужны одеяния, веера, курительные смолы, ламповое масло, соли? Разве ее жрецы добросовестно относятся к своему делу, разве ее слуги расторопны, а ее жилище безопасно?

Каким любезным и обходительным он, наверное, был, как стремился добиться ее благосклонности! Я могу представить себе каждый его жест. А она, поначалу недоверчивая, а потом так восхитительно уступчивая… Как мы защищали ее, когда однажды новость стала известна. Кажется, некоторые слуги жрицы были не очень осторожны в словах, и молва достигла столицы.

Император впал в ярость. Государственный совет поздно ночью собрался на заседание, чтобы решить, какие следует принять меры. Следует ли лишить жрицу сана? Но подобного прецедента еще не было. Надо ли ее заменить? Пересудов не избежать. Во всех галереях и коридорах шепчутся об этом, каждая служанка, каждый охранник имеют свое мнение на этот счет, нашелся бы только готовый их слушать.

От всего этого у меня разболелась голова. Позову Бузен расчесать мне волосы и сразу лягу в постель.

 

Восьмой месяц

Прошло двадцать два дня, а от него никаких вестей. Даинагон разузнала, что он вообще не посылал писем. Возможно, что-то случилось во время путешествия, может быть, его лодка опрокинулась в заливе Сума. Последние дни было очень ветрено, море могло быть очень неспокойно, когда они пересекали залив. Однако если бы что-нибудь произошло, обязательно получили бы сообщение. По словам Даинагон, врачи уже дважды навещали Изуми со своими иглами, чтобы облегчить ее лихорадку. Но это не помогло. Ее состояние вызывает всеобщее сочувствие, Даинагон говорит, что она изнурена болезнью, бледна и выглядит так же очаровательно, как умирающая Мурасаки в сказке о Гендзи. Я считаю, что она добровольно подвергает себя таким мучениям, причем совершенно бесполезно. Зачем доводить себя до крайностей!

Стало известно, что император получил письмо от Канецуке. Бузен говорит, оно краткое и полно раскаяния и написано в присущей ему изящной манере. Очевидно, его путешествие прошло гладко, хотя я думала, что непогода в заливе Сума заставит их отложить выход в море. Посылал ли он другие письма, я не знаю. Я не получила ничего. Я пишу ему почти каждый день, но половину писем бросаю в огонь. Когда посыльный отправится обратно в Акаси, я отдам ему сохранившиеся письма. Может быть, перепишу их, потому что они полны гнева, а он никогда не ответит, если я буду такой жестокой.

Сегодня уже двадцать шестой день. У меня все время болит голова. Я поднялась вечером, чтобы одеться и принять участие в созерцании луны. Бузен помогала мне: зеленая сорочка, пять халатов, края которых лучами расходились один из-под другого, как лепестки астр, создавая плавный переход цвета от бледного к темному, шлейф, расшитый серебряными нитями, изумрудного цвета китайский жакет с нашитыми на него зеркальцами. Бузен сказала, что я выгляжу так, как будто попала в снежную бурю, потому что маленькие зеркальца на моей одежде сверкали, как кусочки льда.

Какая холодная нынче осень, и какой резкий восточный ветер. В Сады императора я отправилась в одном экипаже с Даинагон и двумя другими женщинами. Мы дрожали от холода и жалели, что не взяли с собой в экипаж жаровню с горячими углями. Все собрались там, восемьдесят человек или больше, но Изуми я не видела. Был такой сильный ветер, что мы не осмелились сесть в лодки, пришвартованные у берега озера. Яростные порывы ветра трепали их, и я подумала о том, каким бурным было море в заливе Сума.

Мы собрались около небольшой дубовой рощи, алый лиственный шатер которой заметно поредел под напором ветра. Я едва могла рассмотреть цвет сохранившихся на ветках листьев, когда их осветила луна, и заметила, что те из нас, кто был одет в одинаковые цвета, в свете поднимавшейся луны, казалось, слились с тенями, как будто состояли с ними в тайном родстве.

Император, великолепный в запрещенном для простых смертных пурпуре, казалось, увеличивался в размерах, по мере того как луна приближалась к зениту, и мне было приятно находиться достаточно близко к нему, видя его благородный профиль. Рейзей стоял рядом с таким же бесстрастным лицом, как у его отца. Женщины императора были спрятаны за кисейными ширмами, но ветер был таким сильным и дерзким, что слугам с трудом удавалось удерживать ширмы. Не единожды ловила я на себе взгляды императрицы и Убежища, и не могла не почувствовать их досаду.

В какой-то момент, когда толпа зашевелилась, я увидела Садако. Я испытала такой укол ревности, что едва устояла на ногах. Как она похожа на жрицу, а ведь они только сводные сестры. Всего два года назад они стояли здесь вместе, до того как жрицу отправили в Храм богини Изе. И помню, что уже тогда, прежде чем у меня появилась причина для недоброго чувства, я подумала, что одна была отражением другой и обе — безупречны.

Звуки флейт и като, казалось, соревновались с порывами ветра и не доставляли мне удовольствия. Луна, достигнув зенита, утратила свою таинственность и стала предметом сентиментальных чувств и воспевания в пошлых стихах. Мне было холодно, мои руки окоченели; они холодны даже сейчас, когда я пишу эти строки, хотя передо мной горит огонь. Служанки уже спят, я слышу их дыхание. Как только эта надоевшая луна скроется из виду, я отложу кисточку для письма и постараюсь отдохнуть.

Сейчас полночь. Слышен стук костяшек для игры в го. Стук костяшек в деревянной коробке. Несколько женщин играют в триктрак на деньги и отвлекают меня своими разговорами. Но я рада, что слышу их голоса. Они скрашивают мое одиночество, которое обостряется долгими ночами и не покидает меня даже днем, среди обыденности повседневных забот.

Я напишу Канецуке письмо об игре в го. Когда-то это был наш тайный язык.

— Ты очень жадная, — говорил он мне, если видел флиртующей с другим. — Ты пренебрегаешь стратегией. Все, о чем ты думаешь, — как бы захватить территорию. Ты должна быть осмотрительной, когда действуешь сразу в нескольких направлениях.

А я возражала ему, говоря, что женщинам тоже предоставлена некоторая свобода и что самые смелые игроки сражаются на нескольких фронтах. Нельзя ничего добиться, если только сдерживать натиск противника. Тогда он говорил, что я слишком легко уступаю и что ни один мужчина не получает удовольствия от игры с женщиной, которая изо всех сил торопится заполнить свободные промежутки. Я должен быть уверен, предупреждал он, что в последней стадии игры, когда придет время подсчитывать очки, это не окажется излишне утомительным — иначе даже самый азартный игрок может уйти.

В таком духе мы коварно изводили друг друга. Через какое-то время наш тайный язык охватил наши наблюдения за времяпрепровождением столь высокопоставленных особ, что мы никогда не осмелились бы говорить о них прямо. Мы обсуждали одну из супруг императора (из северо-восточной части), которая слишком быстро сдала свои позиции, или принцессу, которая свела с ума нежеланного поклонника обманчивыми взглядами, или министра правительства, который уж очень осторожничал и упустил представившуюся возможность, или Убежище, достоинства которой были куда более уязвимы, чем его величество мог предполагать.

Что хорошего вспоминать эту беседу теперь? Он слишком далеко.

В руке я ощущала костяшку для игры в го. Я не могла видеть цвет фишки, зажатой в кулаке. Она могла быть черной или белой, она могла быть другом или врагом, она могла направить игру в его или в мою пользу. Когда я держу ее таким образом, она одновременно и защищена, и спрятана.

Однако, как только я разожму кулак и фишка окажется на моей раскрытой ладони, она сразу станет тем, что она есть на самом деле, и не окажется тем, чем она не является. У нее есть цвет — черный, белый…

Она будет преданно служить — ему или мне. Она принесет победу либо ему, либо мне. Она может быть окружена, захвачена, сброшена, засчитана при подведении результатов игры.

Я не знаю, помогут ли мои письма завоевать или потерять его, укрепят ли они мои позиции или настроят его против меня. Мне есть что ему сказать, но я не знаю, стоит ли это делать. Потому что когда слова написаны — черные на белом, вязкими чернилами нанесены на чистое поле бумаги, — они становятся частью игры. Их можно будет получить или потерять, принять или отбросить, понять или истолковать неверно. Над ними могут посмеяться, их могут сжечь или выбросить. Если я не буду осторожна, они станут орудием в руках моих врагов, чьи слова могут оказаться более убедительными или обольстительными, чем мои.

Как трудно решиться отослать их. Как соблазнительно запереть их в коробочку, подобную той, в которой хранятся костяшки го. Сегодня ночью я не стану писать писем. Дождусь завтрашнего дня, когда буду сильнее.

Совсем не спала прошлой ночью. Разыгралась такая сильная буря, что некоторые из нас не ложились допоздна, собравшись вокруг жаровни с тлеющими угольками. Боясь пожара, мы не зажигали лампу. Ветер хлестал под скатами крыши, срывая с нее большие куски дранки. Они с треском падали во двор один за другим. Дождь стучал в ставни, ветер задувал в каждую щель. Было слышно, как люди из Департамента садов блуждали в темноте, подбивая ставни деревянными рейками и укрепляя двойные двери. Мы чувствовали себя как на корабле в море и понимали, что, если начнется пожар, мы погибнем, потому что все эти доски и рейки, которые защищали наше жилище от натиска бури, затруднят наше спасение.

К утру ветер стих. Мы подняли одну из штор и через сломанную решетку окна выглянули во двор. Белая галька была усеяна обломками, как если бы гигантская волна обрушилась на стены дворца и оставила после себя мусорный след. Галькой оказались сломаны два сливовых дерева, кучи разноцветных листьев, наметенных ветром к внутренним стенам веранды, как будто тоже стремились спастись от тайфуна.

Начавшийся день принес новости о разрушениях, причиненных бурей. Как мы и опасались, случился пожар. Загорелись императорские конюшни, погибли пять коней и конюх. (Целый день в воздухе висел запах дыма, напоминая нам о бренности жизни.) Апельсиновое дерево, стоявшее у лестницы к Сисинден, посаженное очень давно, еще во времена Нары, было расколото надвое. На посыпанных гравием дорожках императорского сада лежали вырванные с корнем дубы и лавры. Павильон с рыбками был разрушен.

Распространились слухи о странных облаках на северо-востоке и необычном полете птиц. Император собрал своих прорицателей, чтобы обсудить предсказания и знаки. Идут разговоры о том, чтобы изолировать семью императора до тех пор, пока не минует опасность. Придворные и министры снуют внизу в коридорах и винят Канецуке и жрицу богини Изе во всем, что произошло.

Я немного жалею ее, эту девочку в белом одеянии, живущую в доме у моря, но его мне совсем не жалко.

Ближе к вечеру все успокоилось и стало так тихо, что некоторые из придворных девушек, подоткнув подолы одежд, вышли из дворца, чтобы своими глазами увидеть разрушения. Они принесли нам сломанные стебли астр и валерианы, вырванные ветром гвоздики и горечавки и сверчков, утонувших в наполнившихся глинистым месивом норках.

Я так устала, что не могу спать. Я думаю о сгоревших в пожаре лошадях и о мальчике, упавшем лицом в солому.

Получила письмо. Посыльный был груб и весь перепачкан грязью. Путь из Акаси занял одиннадцать дней.

Я дождалась, когда все уснули, и тогда только распечатала письмо. Написанное на толстой белой бумаге его прекрасным стремительным почерком, оно было кратким. В пути письмо измялось и запачкалось, оно не сохранило даже малейшего запаха того, кто его написал, пропахло сыростью и кожей. Как я и ожидала, он не поставил свою подпись — мы всегда соблюдали осторожность в этом отношении. Что он написал? Очень немного. О том, что путешествие было трудным, но они преодолели все препятствия, что дом простой, деревенский, но вполне ему подходит, что диалект, на котором говорят местные жители, малопонятен, а сами они любезные и обходительные, но странные. Он охотится, читает, занимается каллиграфией. Иногда ветер, дующий с востока, приносит запах вывариваемой соли.

Снова и снова перечитывала я письмо, вдыхая запах бумаги и поглаживая его руками. Потом, глядя на промежутки между иероглифами — большие белые пустоты, — я подумала обо всем, что не было написано.

Я дала гонцу сверток с четырьмя письмами — остальные сожгла или спрятала, а за труды — два куска голубой парчи. В сравнении с его письмом мои письма могли показаться ему докучливыми, горькими и печальными.

Прошло по крайней мере три недели, прежде чем я получила ответ.

Я видела Изуми. Она сидела с императрицей и что-то читала ей вслух. Один их тех романов с картинками, которые ей нравились и в которых описывались вражда и ревность.

Войдя, чтобы передать ее величеству послание от вдовствующей императрицы, я не сразу увидела Изуми, потому что она была скрыта за пышным занавесом. Сначала я услышала ее голос, но уже было поздно покидать комнату.

Я дождалась подходящего момента, быстро покончила с поклонами и объяснениями, передала письмо и ушла.

Не ожидала увидеть ее такой худой, румяна на ее щеках только подчеркивали бледность лица. На ней было одеяние с растительным орнаментом, повторяющим рисунок и оттенки побегов японского клевера, которое ей не шло. В руках она держала свиток романа. Запястья, выглядывавшие из рукавов, казались костлявыми, как у старухи, но волосы оставались такими же блестящими, как всегда. Она все еще была достаточно хороша, чтобы заставить меня страдать.

Пока я говорила, она сидела, с притворным безучастием наклонив голову. Но, как только я попросила разрешения удалиться, она перехватила мой взгляд. И одного этого мимолетного взгляда, полного торжества, особого изгиба губ и наклона головы оказалось достаточно, чтобы понять, что она тоже получила письмо и что это письмо не было таким холодным и кратким, написанным на толстой белой бумаге и запечатанным как официальное послание, как мое.

Спала плохо, все время просыпалась и видела во сне Канецуке. Утром, когда подняли шторы, я, встав на колени с зеркалом в руках, стала рассматривать свое лицо. Оно не так красиво, как лицо Изуми. И никогда не было таковым даже в молодости, когда сон у меня был лучше, чем теперь.

Разве мог он любить такое лицо? Однажды весенним утром мы говорили об этом. Когда я находилась с ним, бессонница казалась мне в радость, но иногда я сетовала на то, чего мне это стоит. Тени под глазами и все эти морщинки!

— Подожди, — сказал он и, выйдя во двор, поднял острый камень. Я наблюдала за ним сквозь бамбуковые занавеси. Когда он наклонился, халат сполз у него с плеча, и у меня перехватило дыхание. Надеюсь, Канецуке этого не заметил. Он вернулся, опустился передо мной на колени и взял из моих рук зеркало.

— Это сделает тебя счастливой, — сказал он и, прежде чем я смогла остановить его, взял камень и нацарапал на бронзе зеркала два китайских иероглифа.

Дразнил ли он меня? Они обозначали слово «красота».

— Ты испортил зеркало! — закричала я, отталкивая его. — Придется отправить его полировщикам, и, бог знает, смогут ли они привести его в порядок.

Он засмеялся и, подняв мои волосы, поцеловал меня в шею.

— Иди ко мне, — сказал он. — Ты не можешь сердиться на меня за это.

Как-то летом ювелиры вернули мне зеркало. Им удалось отполировать бронзу, но лицо, которое я увидела в зеркале на этот раз, выглядело менее свежим, чем прежде, потому что к тому времени я знала, что он встречается с Изуми.

В то утро, когда я погляделась в зеркало, его чистая поверхность как будто послала мне упрек. Я выскользнула во двор и подобрала подходящий камень. Какой мягкий металл эта бронза! Я не знала, что на ней так легко писать.

Я вырезала на металле те же иероглифы. Только я успела закончить, как услышала за спиной чье-то покашливание. Я обернулась и увидела Чудзё, горничную Изуми. В розово-желтом кимоно с удивленно поднятыми бровями она нависала надо мной, держась рукой за скользящую дверь.

— Извините меня, госпожа, — сказала она. — Я ищу Бузен.

Она вылетела из комнаты, как стрекоза, следующая по одному ей известному пути, и я поняла, что она все видела и расскажет об этом Изуми.

 

Девятый месяц

Кажется, прошло так много времени с последнего праздника Хризантем, когда я предвкушала, как надену свои коричневатые с золотом одежды и буду прохаживаться с другими женщинами в императорском саду, восхищаясь тронутыми морозом цветами.

Почему хризантема, аромат которой напоминает о смерти, считается символом долголетия? Почему не камелия? Ее цветы остаются свежими так же долго, но, в отличие от хризантемы, не распространяют в воздухе запах смерти.

Я ненавижу хризантемы. Их расцветка однообразная и блеклая, как вдовье платье, а листья похожи на высохшие руки старого человека. Если хризантемы долго стоят в вазе, их хрупкие стебли начинают источать тошнотворный запах.

Предпочитаю цветы, красота которых изысканно недолговечна: колокольчик, шток-розу и ипомею, которая раскрывается на рассвете и увядает, когда уходит день. Эти цветы настоящие, потому что их жизнь быстротечна, они правдивы, потому что время их цветения коротко. Сорванные однажды, они вянут так быстро, что поражают глаз скоротечностью своего существования.

Поэтому я осталась в своей комнате и читала, в то время как другие женщины прогуливались по Синзен-ен. Повсюду еще были видны последствия недавней бури. Мне рассказали, что плетеные изгороди были опрокинуты, поваленные деревья еще не распилены на дрова, а по краям пруда Дракона шуршал смятый тростник.

Наступили сумерки, уже зажигают лампы. Скоро женщины из Департамента садов возьмут мотки шелка и растянут их над клумбами хризантем. Всю ночь цветы, задыхаясь, будут лежать под шелком, как если бы буря погребла их под пышными сугробами снега. А утром, когда выпавшая на листья цветов роса пропитает шелк их запахом, Юкон вбежит в мою комнату с обрывком мокрой ткани в руках и скажет: «Быстрее, госпожа! Протрите лицо, и увидите, какой молодой станет ваша кожа!» Но я не стану этого делать, потому что не верю в постоянство.

Поскольку я устала сочинять письма к человеку, который мне не пишет, я решила отвлечься, занимаясь каллиграфией. Приготовила чернила и аккуратно разложила кисточки для письма, подобно тому, как специалист по иглоукалыванию раскладывает свои иглы перед пациентом.

Я старалась изо всех сил, но иероглифы получались слишком четкими, квадратной формы, а не бледными, с приятными для глаза волнистыми линиями, какими полагается быть письменам женщины. Как надоело мне слышать замечания о том, что мои строчки должны быть столь же изящными, сколь сильны мои чувства.

Я переписала для себя стихи из Маниёсю, написанные одним из стражников, который был послан на восточную границу. Он обращается к своей возлюбленной, и она ему отвечает:

Если я оставлю тебя, Я буду по тебе скучать. О, ты была подобна Луку из березы, Который я беру с собой. Если я останусь, Я должна терпеть Муки ожидания. Лучше бы я стала луком, Который ты берешь с собой по утрам на охоту.

Наступил час Кабана. Холодно и сыро. Дворцовая стража натягивает тетиву своих луков, чтобы отпугнуть злых духов.

В такую же ночь, как эта, мы, Канецуке и я, решили устроить состязание ароматов. Это случилось в прошлом году, на излете лета, когда я была почти уверена в нем, — хотя к концу состязания моя уверенность стала куда менее твердой, чем поначалу.

Все началось со спора. Мы лежали под его халатом, и он ласково поглаживал меня по спине. Незаметно разговор коснулся запахов. Он настаивал на том, что женщины искуснее в составлении ароматов, чем мужчины. Я возразила, напомнив, что Будда был превосходным парфюмером. Разве рукописи не говорят о том, что он награждал добродетельных сладостным, как аромат голубого лотоса, дыханием, а их кожу — благоуханием сандала?

— Значит, ты совсем лишена добродетели, — сказал мне Канецуке, — потому что от тебя пахнет чесноком. — И все же поцеловал меня.

Мы договорились устроить состязание. Целыми днями я не расставалась со ступкой и пестиком. Некоторые из моих друзей — и немногие враги тоже — решили принять участие в соревновании. Был ли Канецуке тем, кто убедил Изуми присоединиться, я так и не узнала.

Мои бумаги стали для нас источником необходимых сведений. Казалось, что Канецуке использовал некоторые рецепты времен императора Ниммиё. Он открыл свои запасы, выискивал смолы и специи, по полночи не спал, готовя смеси.

Я решила составить аромат Ста шагов и позже преподнести Канецуке. Я не сомневалась, что он догадается о мотивах моего выбора. Этот запах не только предупредит о его присутствии на расстоянии ста шагов, но и выдаст его, если он решит остаться в какой-либо другой комнате, кроме моей.

После многочисленных проб мне удалось получить смесь удовлетворительного качества. Но как сделать ее особенной? В том, чтобы скопировать старый рецепт, нет ничего привлекательного и достойного творческой натуры; нужно было его улучшить. Я послала своих слуг в поля на запад от дворца собрать цветы дикорастущих трав. Слуги отказывались, говоря, что идти туда небезопасно. На них могли напасть разбойники, прятавшиеся в покинутых домах, их могли затоптать быки. Я была вынуждена нанять двух стражников для их охраны.

Поход оказался успешным. Они принесли мне гвоздику, лекарственный огуречник, кровохлебку и множество гардений. Кровохлебка была всех переходных цветов — от розового до ярко-красного. Я перетолкла ее и добавила в свою смесь. Интересно, помнит ли мой соперник в этом состязании, как мы лежали на лугу, заросшем кровохлебкой, вдыхая запах нагретой солнцем травы? Возможно, составленный мной аромат пробудит в нем воспоминания.

Я запечатала смесь в кувшин и послала слуг закопать его на берегу реки Камо. В течение трех недель состав должен был перебродить. В те дни я часто видела Канецуке, но ни разу, ни играя в го, ни во время наших бесед или любовных свиданий, мы не говорили о нашем соревновании.

Не упоминала об этом и Изуми. Хотя я слышала от Бузен, а ей рассказала Садако, что Изуми целыми днями скрывается в своей комнате, колдуя над собственным ароматом. Я слышала, что у ее смеси сладкий весенний запах с примесью фиалки. А доводилось ли ей спать с Канецуке на ковре из весенних полевых цветов, как я лежала с ним на лугу, усыпанном кровохлебкой? Я старалась заставить себя не думать об этом.

Ветреным утром в конце Седьмого месяца я послала мальчиков-слуг откопать мое сокровище. Когда кувшин принесли, я поместила его в инкрустированную коробку и убрала до момента состязания.

Мы устроили его в последний день лета, в доме Канецуке в Третьем районе. Я мало что помню о том вечере, он оказался таким мучительным, за исключением одного разговора, который произошел, когда состязание завершилось.

Мы находились в огромной комнате в южном крыле дома. Женщины прятались за ширмами, а мужчины расхаживали по комнате. Каждого из них я могла узнать по голосу. Воздух в комнате был густым от благовоний. Даинагон обмахивала меня веером. Я сворачивала и разворачивала записку которая лежала у меня на коленях. Ее принес паж вместе с маленькой красной коробочкой, в которую был посажен жук-светлячок. Записка оказалась от Канецуке. Он говорил, что с удовольствием предвкушает ощущения от составленного мной аромата. Я подумала, что он хочет ободрить меня, возможно, так оно и было.

На веранде расположились музыканты, игравшие на лютнях.

Вскоре смеси, приготовленные нами, были подожжены. Прозвучали язвительные замечания и намеки. Мужчины смеялись, а женщины, обмахивая веерами раскрасневшиеся лица, планировали месть. Канецуке заметил, что мой аромат слегка резковат, и Садако согласилась с ним. Созданный Изуми аромат был отмечен Министром левых, слышался одобрительный шепот. Неужели я единственная, кому не понравился приторный запах фиалок?

В саду вспыхнули огни. Мы пили рисовое вино, ели персики и копченую форель. Потом Садако предложила другую игру.

Мы должны были говорить, как это часто делают пресыщенные люди, о самоограничении.

— Давайте представим себе, — сказала Садако, — что каждый из нас должен отказаться от всех цветов и запахов, подобно давшим обет монахам. От чего отказаться труднее всего каждому из вас? Мне, например, трудно было бы лишиться аромата сирени.

Мы согласились сыграть. Изуми призналась в своем пристрастии к алоэ, я — к двуцветной окраске футайи, чей фиолетовый оттенок предпочитают тщеславные и красивые мужчины.

А Канецуке? Как хорошо помню я его голос.

— А вы? — спросила его Садако. — От чего вам было бы труднее всего отказаться, если бы пришлось побрить голову и посвятить себя Пяти заповедям?

— Это может показаться странным, — ответил Канецуке, — но, признаюсь, я имею слабость к запаху фиалок.

Нет нужды описывать мои чувства. Даинагон бросила на меня сочувственный взгляд. Я сказала ей, что у меня заболела голова, и выскользнула через боковую дверь в сад.

Почему я так хорошо помню проведенные там часы? Думаю, именно потому, что замерзла и оставаться там не имело смысла. Огни погасли, и мне легко было спрятаться. Я была рада, что надела темное платье, испытывая благодарность к Даинагон за предусмотрительность. Никто не хватился бы меня до тех пор, пока она не подняла бы тревогу. Все думали, что я нахожусь за ширмами. Они обнаружат мое отсутствие только через час или два, когда Канецуке будет провожать их к экипажам. Конечно, он мог пригласить кого-нибудь остаться. Всегда была такая возможность.

Я перешла мост над прудом и направилась вверх по склону к кленовой рощице. Моя обувь и подол одежды промокли. Я натыкалась на гладкие стволы деревьев. В сумерках красные прожилки листьев клена были еле различимы. Я сорвала лист и смяла его в пальцах. У него не было запаха. Я еще могла расслышать музыку и неясные голоса, которые доносились до меня со стороны усадьбы. Это Канецуке говорил что-нибудь умное, и его гости смеялись.

Прокричала сова. Я повернула голову, чтобы увидеть птицу, но смогла различить в темноте только крышу небольшой часовни в кипарисовой роще. Так вот куда он ходит, чтобы принести покаяние. Есть ли у него совесть? Канецуке говорил, что да, и иногда мне казалось, что это правда. Он увлекался религией. Ему была близка ее эстетика.

Был ли он искренним? Даже сейчас я не уверена в этом. Для человека, столь искусного в науке притворства, он испытывал странное отвращение к фальши. Он ненавидел лесть, однако снисходил до нее в отношениях со мной. Он презирал самонадеянность и заносчивость, но сам был гордым человеком. И даже если он любил меня, а он утверждал это, могла ли я быть уверена, что он не расточал те же слова любви другой женщине?

Я смяла в руках лист клена и вспомнила один день ранней весны, когда мы лежали с ним на рассвете в моей комнате и слушали пение пробуждающихся птиц. Он теснее прижал меня к себе и пропел:

— Цветы сакуры, которыми я хотел украсить себя, увяли.

Я поняла, что он имел в виду. Он хотел напомнить мне стихи о китайской девушке, которая не могла определиться в своих чувствах к двоим мужчинам, ушла в лес и повесилась на дереве.

— Не беспокойся, — сказала я, поддразнивая его, — у меня нет другого возлюбленного.

— Я знаю, — ответил он. — Ты предпочитаешь не иметь больше одного романа в одно и то же время.

Потом в шутливом тоне мы продолжили разговор о цветущей вишне, о том, какие ее цветы нам больше нравятся, — с обычными лепестками или броские махровые.

Через два месяца я обнаружила, что он встречается с Изуми. И тогда я задалась вопросом, который и теперь волнует меня: ее ли имел он в виду, когда повторял стихи о девушке, которая не смогла сделать выбор.

Я посмотрела вниз. На середине пруда стояла цапля. Она повернула голову в мою сторону и устремила на меня свой холодный взгляд. Я ответила ей таким же холодным взглядом. Наконец она резко дернула головой и опустила клюв в воду.

Мне был слышен стук колес во дворе, я видела, как из ворот выезжали экипажи. Я вся дрожала, но не могла выйти из-под спасительной тени деревьев. Какое это было бы унижение, если бы они увидели меня! Что если кто-нибудь из садовников обнаружит меня и предложит присоединиться к остальным гостям? Я уже жалела, что покинула свое убежище за ширмой, и гадала, какое оправдание придумала для меня Даинагон.

Я опустилась на колени на влажную траву, чтобы быть незаметнее, и заплакала, а моя одежда постепенно пропитывалась сыростью.

Если даже его шаги были слышны, я не уловила их, упиваясь рыданиями. Кто-то наклонился надо мной и подхватил на руки. Его халаты были такими же мокрыми, как и мои, и пропитались запахами. Пока он нес меня к дому, он сказал, что искал меня повсюду и что сожалеет о своих словах.

Поздним утром, когда мы читали, лежа рядом в его постели, Канецуке спросил меня, нужно ли зажечь лампу. В комнате было сумеречно, потому что шел дождь. Я ответила, что хотела бы, как бедный школьник из китайской сказки, читать при свете жука-светлячка, пойманного шелковой сетью. «Ах да, — вспомнил он, — светлячок», — и я поняла, что он думал о записке, которую послал мне. Потом, скользнув рукой под мой халат, он сказал, что предпочитает, как другой бедный школьник, читать при свете, отраженном белизной снега за окном.

Мы играли словами, как два участника поэтического состязания. Мы продолжали проводить время в таком духе. Нас соединяло общее прошлое, тайная история взаимопонимания, и мы ревностно охраняли ее, как будто это было рецептом счастья.

Но я совсем забыла об аромате, который создал Канецуке. Он выиграл соревнование. Но не благодаря своему имени и не потому, что его гости чувствовали себя обязанными ему как хозяину. У меня нет слов, чтобы описать этот запах, возможно, потому, что он заставил меня печалиться. Это был аромат потери, выражение самого себя, в нем чувствовалось предсказание всего, что должно было произойти между нами.

Сегодня я целый день скучала о нем. Чем дальше, тем больше. Мне тяжело в ясные летние дни, а в ясные осенние — особенно.

Я проснулась, совершенно позабыв о том, что его здесь нет. Как долго лежала я в постели, пока вспоминала обо всем? Я вслушивалась в голос моих видений. Этот голос, густой, как аромат, обжигал мне горло. И когда я поняла, откуда он возник, я возненавидела и Канецуке за то, что его не было рядом, и сон за то, что отнял его у меня.

Как долго привыкала я к мысли о неизбежности разлуки навсегда? Каждую минуту, каждый час. Она наполняла тишину моих комнат, она присутствовала около меня, как вероломный друг. Она пульсировала в моих венах — это бился пульс одиночества. Никогда. Никогда. Никогда.

Почему я так убеждена, что никогда больше его не увижу? Что делает меня такой уверенной? Страх? Мой ум, самый близкий и говорливый враг? Стоит ли верить предчувствиям?

Мысль о невозможности встречи неотступно преследовала меня, подобная бесконечному потоку сплавляемого по реке леса. Каждый вечер я надеялась, что она исчезнет, и каждое утро я встречала вместе с ней. Она то появлялась, то скрывалась, как изменчивая волна, но никогда не исчезала совсем.

Интересно, были ли у Изуми подобные предчувствия? Просыпалась ли она от того же голоса? Надеюсь, что нет. Я ни с кем не хочу делить ощущение его отсутствия, как мне приходилось делить с кем-то его тело, потому что я столь же эгоистична в своей утрате, как была эгоистична, испытывая полноту и завершенность бытия.

 

Десятый месяц

Четвертый день Десятого месяца, день, когда Боги отсутствуют. Решила воспользоваться их невниманием: я украла письмо или, лучше сказать, кто-то украл его для меня. Я не назову ее имени, потому что это мой друг и я не хочу причинить ей вреда. Достаточно сказать, что сделать это было легко. Письмо лежало на постели Изуми, не полностью засунутое под подушку. Моей доброжелательнице потребовалось всего несколько минут, чтобы взять его, спрятать в рукав халата и доставить ко мне.

Я дождалась, пока Бузен выйдет из комнаты, и дрожащими руками вскрыла письмо. Оно было написано его прекрасным летящим почерком на китайской бумаге, скрученной на концах. В письме не было ни подписи, ни даты, но я поняла, что его написали не ранее прошлого месяца, так как Канецуке спрашивал Изуми о последствиях бури, которая повредила его сады так же, как и наши.

Почему я читала его? Оно причиняло мне только боль. Из письма я поняла, что они строили планы относительно ее поездки в Акаси, возможно, весной под предлогом ежегодного паломничества в Сумиёси, куда она ездит, чтобы помолиться о своих покойных родителях. Сумиёси находится недалеко от переправы через залив Сума, и ей будет легко отлучиться на несколько дней — так он предполагает. Приезжай ненадолго, пишет он. Приезжай в Третьем месяце, когда море спокойно и цветут глицинии.

Я быстро свернула письмо, прежде чем слова огнем отпечатались в моей памяти. Перед тем как его прочитать, я намеревалась хранить его в своей шкатулке для письменных принадлежностей, там, где никому не пришло бы в голову искать, — слишком просто. Но оно было настолько откровенным и причиняло мне такую боль, что я не могла оставить его у себя. Я решила попросить свою подругу при первой же возможности вернуть письмо на место. Потом я придумаю, как нарушить их планы.

Вечер того же дня.

Мне сказали, что письмо было благополучно возвращено на прежнее место. Положить его обратно оказалось значительно труднее, чем взять. Это потребовало немалой выдумки. Я не буду описывать детали, лучше не объяснять всего. Достаточно сказать, что я провела два мучительных часа в ожидании известия об успешном завершении этого предприятия. Счастье, что моя подруга более стойкая, чем я, и лучше владеет своими чувствами.

Целый день шел мокрый снег, и целый день я обдумывала, как быть с тайной, в которую я проникла и которая причиняет мне такую боль. Мне пришло в голову, что лучше обнаружить их планы, чем скрывать. Если я буду хранить молчание, то как бы вступлю с ними в сговор. Если же разоблачу их, то нанесу им гораздо больший ущерб.

Молчание не в моих интересах. Мне нужно, чтобы поползли слухи. Слухи — презренные друзья женщин. Слухи подобны горсти сухой краски, брошенной в чан. Неважно, какая часть воды окрасится в первый момент, вскоре вся она будет такого цвета: оттенка предположений и догадок, лжи или правды: не имеет значения.

Я приготовлю хорошую краску. Моя соперница не знает, насколько язвителен мой язык. И никакие оправдания и отговорки не усмирят его, потому что цвет отмщения очень стойкий.

Я подождала подходящего момента и бросила краску в мутную воду молвы. К вечеру следующего дня история возвратилась ко мне, слегка измененная, но в основных чертах та же.

Знаю ли я, спросила Комоку, первая фрейлина, что Изуми намеревается совершить тайную поездку в Акаси? Мы шили шелковый халат для танцев Госечи, и, подняв руку с иголкой, она наклонилась ко мне, чтобы прошептать на ухо вопрос.

— Да что вы говорите? — Я удивленно подняла брови, как бы в насмешку над ее словами, а моя игла, сверкая, скользила сквозь голубой шелк, подобно осе, мечущейся среди дельфиниумов на клумбе. — А зачем?

— Чтобы навестить своего мужчину, который находится в изгнании, — ответила она, засовывая нитку в рот, чтобы смочить ее. — Говорят, что она хочет встретиться с ним по дороге в Сумиёси как-нибудь этой весной.

Я продолжала проворно работать иглой.

— Вы, должно быть, ошибаетесь, — возразила я. — Изгнанникам не разрешено встречаться со своими возлюбленными.

Даинагон, которая сидела на подушке около нас и нашивала бисерины на парчовый шлейф, подняла на меня черные глаза. Я не посвятила ее в свою тайну, но она явно что-то подозревала.

— Я слышала, что Изуми уже получила письмо от ее величества, — сказала она. — Очевидно, императрица очень на нее рассердилась и потребовала, чтобы Изуми объяснилась с ней по этому поводу, чтобы положить конец разговорам.

Так мы судачили, а наши иглы делали свое дело. Комоку заметила, что эта история ее мало удивляет, принимая во внимание, сколь импульсивна Изуми. Но я защищала ее, говоря, что она вряд ли решится на такой рискованный шаг. Если о ее намерениях станет известно, ее отстранят от службы при дворе.

— Не могу поверить, — сказала сухо Даинагон, — что она могла быть настолько глупа, чтобы посвятить кого-то в свои планы.

Я согласилась, заметив, что, кроме Садако, у Изуми не было друзей. Я сказала, что так сочувствую ей, что хочу навестить ее или, по крайней мере, послать ей письмо.

— Как вы добры, — отозвалась Даинагон. — Может быть, нам всем следует достать свои чернильницы и написать ей общее письмо с выражением симпатии.

Комоку наклонилась и подняла рукав, который я шила.

— Взгляните, — воскликнула она. — Вы сшили его наизнанку!

Так оно и было. Весь следующий час я распарывала свое шитье, в то время как разговор перешел на обсуждение пудры, которую лучше использовать в сырую погоду, а также молодого священника, прибывшего недавно, чтобы читать императору молитвы во время поста.

Уже в тот вечер я поняла, что хорошо справилась со своей задачей, потому что слышала, как горничные, разносившие ночные вазы, обсуждали, какое наказание выберут для некой госпожи, собиравшейся навестить опозоренного мужчину где-то за городом.

Я видела Изуми. Вообще-то я избегала Насицубо, обходя его стороной, как будто это было несчастливое место. Но в то утро императрица вызвала меня, чтобы сопровождать в поездке к ее сестре в Кирицубо, и я оказалась лишена выбора — пришлось пройти мимо.

Она находилась на веранде и, стоя на коленях, смотрелась в зеркало, украшенное изображениями журавлей, которое сохранилось у нее с тех времен, когда она была девочкой. На ней были красные шаровары и фиолетовая ночная рубашка, поверх которой она накинула голубой халат из корейской парчи. Ветер, доносивший запах прелых листьев и сырости, развевал ее волосы. Глядя на нее, я испытала такое чувство, будто смотрю на нас обеих со стороны, вижу ее глазами постороннего, и она показалась мне похожей на ныряльщицу, которая набрала в легкие воздух, перед тем как нырнуть за сокровищами и погрузиться глубоко во мрак.

Она подняла глаза и резко выдохнула. Возможно, заметила меня в зеркале. Изуми бросила на меня взгляд, который я никогда не забуду. В нем читалось удивление, короткий шок, как будто ее вдруг окунули в холодную воду. Потом, когда я, подобрав свои одежды, поспешила пройти мимо, взгляд изменился, в нем появилась такая глубокая, черная ненависть, что, казалось, никогда свет не сможет проникнуть в него. Она как будто затянула нас обеих глубоко под воду и обрезала веревки, которые могли вытащить нас на поверхность.

Получила письмо с острова Кюсю, первое за эту весну. Такуми пишет, что с мальчиком все в порядке. Он подрос, уже ей по грудь, волосы у него короткие, потому что они их остригли, хотя я просила не делать этого. Такуми говорит, что с длинными волосами было много хлопот, к тому же в их местности не принято, чтобы мальчики носили длинные волосы.

Кто-то, возможно, садовник или муж Такуми, сделал для него мяч из шкуры оленя, и он гоняет его с утра до вечера. Иногда он убегает в лес, и они дотемна не могут его найти. Мальчик сделал себе лук и стрелы и охотится на куропаток. Он часами сидит в маленьком домике, который соорудил себе в дупле дерева, и утверждает, что к нему приходили медведи. Должно быть, Такуми читала ему романы, раз у него возникают такие фантазии.

Дважды в неделю к нему приходит священник, чтобы обучать письму. Но из-за сильных ураганов этой осенью, которые на Кюсю были еще более свирепыми, чем в столице, он довольно много пропустил. Значит, я плачу ему ни за что. Все мои посылки с кусками шелковой саржи и ароматными смолами ушли впустую… Они должны были бы передавать их учителю после занятий, а не до них. Такуми прислала мне листок с его упражнениями в письме, чтобы я могла убедиться в его успехах. Ах, какими неуверенными и угловатыми были его письмена, но, полагаю, этого следовало ожидать. «О, цветок, что распустился в порту Нанива!» — пишет он, как будто привык любоваться таким зрелищем.

Бумага, на которой это написано, измята и покрыта кляксами. Я вижу на листке следы его измазанных чернилами пальцев, тонких, как мои, а нижние линии некоторых иероглифов напоминают руку его отца, но, возможно, это мне только кажется.

Он еще не получил мою последнюю посылку с книгами и свитками. Боюсь, что ее могли украсть. Нет сомнения, что прямо сейчас ребенок капитана какого-нибудь судна, с которым была отправлена эта посылка, тыкает пальцем в страницы и глазеет на картинки, которые изображают мир, такой же далекий и чуждый ему, как необъятные облака на небесах. Я была раздосадована, но, с другой стороны, этого следовало ожидать, имея в виду развращенность нравов.

Я думаю об истории Ребенка Лич. Мне рассказала ее моя мать, когда я была маленькой девочкой. Она говорила, что я просила рассказывать ее еще и еще, как будто нечто в истории его несчастий поразило мое воображение.

Он был первым ребенком Изанаги и Изанами, брата и сестры, которые стали супругами и сотворили этот мир. Другие их дети были сильными, они стали солнцем и луной, нашими островами, деревьями, водопадами, скалами и ураганами. А у Ребенка Лич не было костей. Он был белый и бесформенный, он не мог ни стоять, ни ходить.

Когда ему исполнилось три года, родители посадили его в лодку и пустили в море по воле волн. И никто не спас его, и он не превратился, благодаря удаче или волшебству в мифическое существо — в феникса или, например, дракона. Он просто умер.

Как он умер? Я спрашивала об этом свою мать, но она не могла дать мне ответа. Я представляла себе, что он умер от жарких лучей солнца либо смытый волной в море.

А его мать — она тосковала по нему?

Нет, обычно отвечала моя мать, она была занята другими детьми. Но ее последний ребенок, Бог огня, опалил ее в момент рождения, и она умерла. Ее муж Изанаги искал ее в подземном царстве и умолял вернуться. Она ответила, что не может этого сделать, но обещала обратиться к богам и велела ему не смотреть на нее до того, как она это сделает. Но он нарушил клятву и увидел ее труп, изъеденный червями.

Это зрелище вызвало у Изанаги такое отвращение, что он убежал из подземного мира, нашел реку и купался в ней снова и снова, чтобы смыть с себя следы тела своей жены.

В этой истории нет ни намека на грех, ни какой-либо мысли о чьей-то вине. Ребенок Лич был рожден на свет и оставлен умирать. Его мать тоже умерла. Никто не мог возвратить их к жизни.

Жрица вернулась. Люди не говорят ни о чем другом. Она прибыла вчера, поздно ночью, из Храма Изе. Она путешествовала тайно в сопровождении двадцати вооруженных луками и мечами воинов и семерых всадников. Экипаж подъехал к ее дому в Токаден, и она накинула на голову свой халат, чтобы никто не увидел ее лица. Императрица провела с ней все утро, ругая и выговаривая ей за проступок. По словам Бузен, рыдания девушки были слышны по всей галерее.

Никто не знает, что делать. Никогда, с тех пор как ведутся летописи, не было такого случая, чтобы жрицу отзывали из храма. Прибыла группа священников, чтобы декламировать сутры в ее честь. Они торопливо сновали по коридорам в развевавшихся пурпурных одеждах.

Идут разговоры о том, чтобы послать Садако в Храм Изе, потому что нет другой принцессы или дочери принца подходящего возраста, а о том, чтобы подобрать на роль жрицы девушку не из царствующего дома, не может быть и речи. Правда, она занимает более низкое положение, чем Юкико, потому что ее мать была незнатного происхождения, но, даже если император посмотрит на это сквозь пальцы, пройдет много месяцев, прежде чем она окажется готова отправиться в храм. Она должна будет пройти церемонию очищения, ее нужно обучить местным обрядам и заклинаниям, она должна некоторое время жить в священной роще Нономия.

А кто тем временем станет главным в Храме Изе? Остаются священники, но они мужчины и не приходятся родней богине, которой служат. Если не появится новая жрица, чтобы охранять священное зеркало, кто знает, что оно отразит? Пожары, войны, болезни, потрясения — любое несчастье может поджидать нас, пока в Храм Изе не прибудет новая девушка.

 

Одиннадцатый месяц

Как долго тянутся часы, когда идет снег! Такое ощущение, будто само время застряло между сугробами. Я посмотрела на двор сквозь щель в шторах. Все было затянуто пеленой, подобно невесте под сверкающим покровом торжественного одеяния. Весь мир казался лишенным красок. Холод будто высосал кровь из моих пальцев, бледных и окоченевших, как старые ветви.

Я согревала руки над жаровней с углями и наблюдала, как таял намерзший на краях занавески лед.

Движение моей мысли казалось подобно падающему снегу. Замечательное мгновение, когда потоки тепла растапливают лед, превращая его в нечто быстрое и текучее.

Я люблю мужчину, который податлив, как тающий лед. Эта податливость не слабость, а некая разновидность силы. Из всех мужчин, которых я знала, только двое обладали этим качеством. Когда-то они уступили мне; возможно, сейчас они уступают кому-то другому.

Некогда я провела две зимы, лежа под халатом мужчины, который вел себя таким образом. Иногда я доводила его до слез. Это не было слабостью, но он видел это иначе. Может быть, именно поэтому он покинул меня — ему было стыдно.

Иногда поздно ночью он рассказывал о своем доме в Мичиноку, о лошадях, которых разводил его отец, о голубых с металлическим отливом кобылах и о белых, вообще лишенных окраски.

Я не могу писать о нем сейчас. Мне все еще больно.

А Канецуке? Он тоже уступил мне, но по-другому.

Я скучаю по его глазам, его голосу, его изящным рукам, таким же бледным, как ивовые прутья без коры, по самой его сущности. Но он ушел от меня, ушел, как проходит лето, и я осталась наедине со снегом и своими сумбурными мыслями.

Я поймала в своей комнате воровку, точнее, я почти поймала ее — она оказалась проворнее меня. Когда я вошла в комнату (было темно и очень поздно, мы возвратились с танцев в Храме Камо), она прошмыгнула мимо меня в раздвинутые двери; выбежав в коридор, я не увидела ничего, кроме края розовой одежды и блеска ее волос.

Я не знаю точно, кто это был, но, без сомнения, кто-то из слуг, кому заплатили. Ночь была подходящей для кражи, потому что мы все отсутствовали.

Почему я не предусмотрела такую возможность? Изуми не испытывает угрызений совести, и мне следовало знать, что она может опуститься до кражи.

Я вернулась в комнату. Там царил страшный беспорядок. Бумаги и свитки раскиданы по полу, моя копия Сказок Изе, подаренная мне братом на двадцатилетие, была порвана в клочья, коробки с одеждой и лентами перевернуты вверх дном, белый пепел из жаровни рассыпан по всей комнате. Какое счастье, что она не устроила пожар!

Я отослала свих горничных в соседнюю комнату и стала наводить порядок сама, потому что не знала, что может оказаться среди разбросанных вещей, и, кроме того, была уверена, что они поддадутся искушению посудачить о случившемся.

Моя одежда вконец испорчена. Собирая бумаги, разбросанные по столу, я второпях опрокинула чернильницу и забрызгала все вокруг чернилами. Даже на коже у меня были черные пятна. И после многократного мытья рук на них все еще оставались пятна, как от оспы. Кувшин для воды из китайского фарфора опрокинут и разбит вдребезги. Черепаха на его горлышке раскололась надвое — дурное предзнаменование.

В моих письмах копались, хотя ничего не пропало, насколько я могла судить. К счастью, те, что имели для меня особое значение, были надежно спрятаны. Листки с этими записями я тоже хорошо припрятала, но у меня сердце упало, стоило о них подумать.

Однако мне причинили большой ущерб. Именно в тот день я писала письмо Канецуке. Письмо мне не понравилось, я разорвала его на мелкие кусочки и бросила в корзинку. Я очень торопилась одеться к танцам и не стала тратить время на то, чтобы сжечь их. Встав на колени, я попыталась собрать обрывки, но обнаружила, что большая их часть исчезла.

Почему она не взяла все? Почему она не спрятала корзинку в складках одежды и не отнесла своей госпоже изобличающее меня свидетельство? Могу представить себе улыбку на лице Изуми, когда, сложив кусочки, она прочитает строки, полные упреков и мольбы… Очевидно, служанке плохо объяснили ее задачу. Когда она придет в следующий раз, станет действовать более предусмотрительно.

Уже утро, а я совсем не спала. Я отказалась от завтрака и потратила два часа на то, чтобы прибрать в комнате. Я не могла найти свою копию Каифузо. Может быть, по собственной прихоти она взяла и это? У этой книги была прелестная обложка из голубого муарового шелка… Как я ненавижу обнаженные чувства! Чувствую себя птицей в клетке, которую вынесли на базар для продажи и в которую тычут грязными пальцами.

Юкон и другие служанки оставались в прихожей, не осмеливаясь беспокоить меня. Я знала, что новость о происшествии распространится по дворцу, подобно чернильному пятну на моем столе. Я должна взять себя в руки, чтобы не доставить своим врагам удовольствия видеть мои страдания.

Теперь мне стало понятно, почему Изуми так посмотрела на меня в Храме Камо в ту ночь, когда вор прокрался ко мне в комнату.

Я стояла под купой кедров около первого моста у Верхнего Храма. Был поздний вечер, падал легкий снег, снежинки кружились в свете факелов, которые несли мужчины. Я дрожала от холода, несмотря на то что на мне был толстый халат. Стоявшие рядом женщины чувствовали себя так же. Чтобы согреться, мы сбились в кучу, как животные на пастбище, и наше дыхание, перемешиваясь с дымом факелов, поднималось высоко к ветвям кедра.

Танцоры пошли по мосту, и вскоре мы увидели первых из них. Почему они так испугали меня? Ножны их мечей сверкали в свете факелов, на лицах застыло каменное выражение. За ними двигались музыканты, звуки их флейт сливались с журчанием потока.

Какими холодными кажутся звуки флейт зимней ночью! Холод принизывал меня до костей. Я припомнила историю, рассказанную мне Канецуке, о капитане внутренней стражи дворца, который однажды возглавлял процессию танцоров в Камо. Он упал с лошади и сломал шею. Говорили, что его призрак обитал в водах потока под мостом около Верхнего Храма. Я поежилась.

Интересно, не придумал ли Канецуке эту историю только для того, чтобы напугать меня?

Хлопья снега налипли мне на щеки, и я подняла руку, чтобы вытереть их рукавом. Я повернула голову, заметив стоявшую неподалеку Изуми. Она наблюдала за мной. Когда наши взгляды встретились, она подняла подбородок и улыбнулась. Это была особенная улыбка, озаренная потаенным знанием. Она заставила меня покраснеть и почувствовать смущение. Я отвернулась, глядя на проходившую мимо процессию. Какими гордыми и напыщенными казались эти люди, наряженные в весенние одежды цвета зеленой ивы. Их головы были украшены венками из бумажных глициний, таких же искусственных и фальшивых, как улыбка Изуми и история, рассказанная Канецуке.

Разве это не забавно — называть женщину Убежищем? «Убежище императора отправилась в Храм Узумаса, — говорим мы или «Убежище чувствует недомогание и три дня не выходила из своих комнат». Слова слетают с языка, как старая одежда с плеч, и мы не задумываемся о том, откуда они взялись и каково их истинное значение.

Лишь немногие женщины действительно являются Убежищем, хотя многие мечтали бы быть. Даже морганатическая супруга императора не обладает этим титулом, до тех пор пока не забеременеет. Только после этого ее признают его убежищем, утешительницей, приютом, тихой гаванью, его крепостью. Есть много метафор, чтобы описать женщину, исполняющую эту роль, если у кого-то возникнет такое желание.

Женщина более низкого происхождения, которая носит ребенка своего мужа, не удостаивается этого имени. Еще менее заслуживает его незамужняя женщина, даже если ее возлюбленный говорит ей о том, как она желанна, удостаивает ее всех известных эпитетов такого рода. Все равно она не убежище.

А женщина, которая рожает ребенка от неизвестного отца! Как может она рассчитывать получить такое имя? Несмотря на то что она так же проливает кровь, испытывает те же муки, что и удостоенные этого почетного титула, она никогда не получит его. Даже если продолжает любить отца своего ребенка — после всего, что произошло между ними, — она никогда не станет его приютом, тихой гаванью или чем-то еще в этом роде.

Бузен сказала мне, что жрица не в себе. Позор угнетает ее. Она исхудала, ест мало или совсем ничего и не выходит из своих покоев в Токаден. Императрица навещает ее каждый день, но отец отказывается от встречи с ней, так как очень рассержен. Горничные прячут от нее ножницы, потому что она грозится остричь свои волосы.

Бедняжка! Какой несчастной должна она себя чувствовать, если ее привлекает доля остриженной монахини! Неужели она думает, что, расставшись со своими локонами, сможет разорвать связь с Канецуке? Нет, она на всю жизнь привязана к нему. Их имена будут соединены до тех пор, пока она не умрет и не обратится в пепел. Она может не быть его женой, но ее судьба связана с его судьбой так же, как вол привязан к своему ярму.

Если бы отречься от мужчины было так же легко, как сменить один наряд на другой! Если бы я думала, что, отрезав волосы и надев серый наряд, смогу избавиться от тех, кого не должна была любить, я бы давно это сделала.

Поговаривают о том, чтобы отправить девушку во дворец императрицы в Первом районе. Даинагон говорит, что собираются отремонтировать западное крыло. Мастерам обещана двойная плата, если они закончат работы до нового года. Как странно думать, что жрица может провести там остаток своей жизни.

Когда-то у нее было имя и видимость будущего, хотя у принцесс выбор невелик, они связаны обычаями и обязательствами. Теперь у нее нет ни имени, ни будущего, и все по прихоти мужчины, слабости которого мне так же хорошо известны, как узор на собственных ладонях. Я надеюсь ради нее самой, что она не любит этого человека.

Каждый день мы получали известия о беспорядках в столице. Насилие стало настолько обычным, что придворные высокого ранга боялись покидать пределы дворца и рисковали выезжать только в сопровождении вооруженной охраны.

Всего восемь дней назад разграбили дворец Бива, разбойники так обнаглели, что нападают сразу после наступления сумерек. Двоих воинов тяжело ранили, один получил ножевое ранение в грудь. Разбойники захватили много ценных вещей, включая коллекцию китайского нефрита и ларцы со свитками и статуэтками.

Пожары, во многих случаях преднамеренные, охватили разные районы города. Пользуясь общей неразберихой, разбойникам удавалось ускользнуть вместе с ценностями. Особняки в районах Саньдзё, Годзё и Рокудзё были повреждены, а дом около ворот Таикен — сожжен дотла.

А что же городская полиция? Она оказалась совершенно беспомощна. Да и чего можно было ожидать, если ее возглавлял семидесятилетний старик, который получил этот пост благодаря своему положению в обществе и приятной наружности? Те, кем он командовал, были не лучше: они уделяли больше внимания своей одежде, чем выполнению обязанностей по поддержанию порядка. Мы все страдали от творившихся безобразий, начиная с торговца рыбой на рынке и заканчивая самим императором, чья нерешительность в немалой степени являлась причиной наших трудностей.

Враги Канецуке — а их было немало, и император в их числе, — обвиняли его в беспорядках, которые, по их мнению, стали следствием недостойного поведения жрицы. Однако его сторонники, включая императрицу и некоторых министров, призывали отменить приказ о его изгнании; только тогда, говорили они, бедствия прекратятся.

Говорят, что император собирается устроить богослужение в честь примирения, чтобы умерить насилие. Должны приехать священнослужители из Енрякудзи и с горы Коя, чтобы читать сутры, и ожидается, что все мы будем принимать в этом участие.

А что Канецуке? Продлит ли император его изгнание, или его союзники одержат верх и станут свидетелями его возвращения в качестве фаворита? Меня пугают обе перспективы, потому что, если он вернется, его враги будут еще более склонны навредить ему.

Получила письмо от брата. Он сообщил, что приедет из Енрякудзи, чтобы принять участие в богослужении о примирении. Настоятель монастыря призвал более ста монахов из храма на горе Хией для участия в церемонии. Рюен назначен секретарем — большая честь для такого молодого человека. У него действительно красивый почерк. Когда я вижу написанные им строки, я почти готова простить ему его недостатки.

Однако он никогда не упускал возможности поддеть меня. «Я уверен, — писал он, — что ты знаешь о цели нашего приезда и что тебе известна история человека, которого считают причиной всех несчастий». Итак, он знает о моих отношениях с Канецуке, хотя мы никогда не говорили об этом.

Они отправятся в путь на восьмой день Двенадцатого месяца: по предсказанию оракулов, этот день благоприятен для начала путешествия. Рюен пишет, что из соображений безопасности настоятель монастыря выделил им вооруженную охрану, однако они применят силу только в целях самозащиты.

На этом письмо заканчивалось, брат писал, что не хочет распространяться о делах, которые меня не интересуют. Монах должен иметь серьезные основания, чтобы вести переписку с мирянином, напомнил он, и, хотя мы брат и сестра, наши узы не должны быть слишком крепкими. Потому что я женщина, у которой много тайн и мало угрызений совести. В то время как он, у которого тоже есть тайны, всю свою любовь сохраняет для молитв.

Прошлой ночью видела во сне Рюена, и весь следующий слякотный день его лицо стояло у меня перед глазами.

Он был еще мальчиком — восьми или девяти лет, одного со мной возраста — и носил другое имя, не Рюен, потому что ничего не знал о религии и думал только об играх и друзьях. В то время в нашем доме в глухой провинции мы вели более свободную жизнь и наши отношения были менее натянутыми.

— Тадахира! — позвала я его, и он побежал ко мне через сад и схватил серебряную рыбку, которой я размахивала перед его носом. Я поймала ее в пруду и держала за жесткий плавник. Рыбка плескалась и вырывалась из моей руки, сверкая чешуей. — Нет! — крикнула я, когда он сделал вид, что собирается бросить ее мне на платье, а потом повернулся и подбросил ее высоко в воздух, и она упала в тростник на краю пруда.

Мы побежали туда, чтобы отыскать ее. Она билась на берегу, хвост шлепал по тине, розовые глаза закатились. Тадахира побежал за палкой.

— Остановись! Ты поранишь ее! — закричала я, когда он проткнул ей брюхо. Он сбросил рыбку в воду, пропоров ей бок, и она поплыла по течению, оставляя за собой широкий кровавый след.

В конце того лета я покинула наш дом в Мино и переехала жить в столицу, среди занавесей и ширм. И теперь, четырнадцать лет спустя, я рисовала в своем воображении Рюена таким, каким он был тогда, — стремительным и дерзким, с ногами, забрызганными грязью, с неподстриженными, как у женщины, спутанными волосами.

Возвратилась поздно после концерта в покоях императрицы и нашла среди подушек засунутое туда кем-то письмо. Оно было вложено в конверт из простой бумаги сорта мичинокуни, без каких-либо украшений. Я сломала печать и обнаружила внутри листок бумаги розовато-лилового цвета, какую обычно используют для выражения соболезнования. К этому листку были в беспорядке приклеены клочки моего письма Канецуке, украденного из моей комнаты.

В письме не содержалось ни приветствия, ни подписи — ничего, что было бы написано не моей рукой. Там были мои иероглифы, но искаженные в недобрых целях:

Ты… ничто Твое молчание… необходимо Ложь… тщеславие… невыразимы Ты постоянно разрушаешь меня Почему ты не… утонул Нет причин продолжать жить Твоему изгнанию… нет конца Ты… жалок Любовь… для тебя недостижима.

Нет слов описать, что я почувствовала. Она украла их все.

Из Акаси нет никаких новостей.

Бузен сказала, что мне следует предпринять поездку, чтобы посетить какое-нибудь святое место, или храм, или деревенскую ярмарку. Чего ради? Я не могу составить хорошую компанию. Нет ничего хуже, чем проводить время в праздности, когда несчастлив, а путешествие не что иное, как праздность, помноженная на ожидание. Все время ждешь чего-то: ждешь, когда прибудет экипаж, ждешь, когда будут готовы комнаты, ждешь, когда распакуют вещи. Ждешь, когда накроют на стол, ждешь сигнала колокольчика, случайной встречи в пути, живописного вида, который превосходит все виденное ранее, ждешь откровений.

Самое плохое в путешествиях — это то, что нельзя уехать от самих себя. Мы не перестаем надеяться, что путешествие изменит нас, что мы не столько переместимся в пространстве, сколько изменимся внутренне.

Раз уж я несчастлива, то предпочту остаться дома. Сидя в своих комнатах, лучше буду любоваться инеем на краях занавесок, чем восхищаться видами горы Фудзи или водопадами Отова.

О чем может думать человек в изгнании?

Как я завидую его свободе. Его тюрьма просторнее, чем моя. Он прогуливается по берегу и смотрит на холмы, смутно виднеющиеся сквозь дымку костров, ныряльщиц, возвращающихся домой с корзинами, полными раковин, и солеваров, собирающих бурые водоросли.

Какие странные там женщины! Я читала о них в поэмах. А изгнанник видит их на самом деле.

Возможно, он влюбится в одну из них или сразу в двух, как Юкихира. Не сомневаюсь, что Канецуке вспомнит его историю. Потому что нет лучшей компании для изгнанника, чем товарищ по несчастью, даже если он и умер сто лет назад.

Разве Юкихиру не сослали в Акаси, самое подходящее место для опозоренных мужчин? Разве он не видел те же самые холмы в дымке и не слышал крики гусей осенью? В Акаси всегда осень; изгнанники не пишут о других временах года. Видимо, осень соответствует их меланхолическому расположению духа.

Они были сестрами, те две женщины, которых любил Юкихира. Впервые он встретил девушек во время утренней прогулки по берегу. Они поливали водой кучи водорослей. Рукава у них были закатаны, и он видел их руки, такие же белые и гибкие, как лебединые шеи.

Юкихира наблюдал за ними в течение пяти дней. На шестой день принес им подарок. Он разложил два куска желтого шелка на скале в некотором отдалении от прибрежной тины. Но они не смотрели на него. Однако, когда на следующий день он вернулся, шелк исчез.

Этот ритуал с подарками исполнялся до тех пор, пока его запасы почти истощились. Тогда он перешел к дарам, которые можно было легко восполнить: яблокам, куропаткам, сушеной рыбе. Его слуги, хорошо вышколенные, не задавали лишних вопросов, когда он снова и снова приказывал купить деликатесы.

Однажды он увидел, как женщины склонились над выгоревшим до золы костром. В тот день он впервые подошел к ним и спросит, что они делают. К его удивлению, более высокая из них объяснила ему (не поднимая на него глаз), что они просеивают золу от сожженных накануне водорослей. Они соберут ее в горшок, сказала она, и станут перемешивать с водой до тех пор, пока зола не растворится. Когда горшок наполнится этой смесью, они осторожно перельют ее в другую посуду и будут кипятить, пока не останется одна соль.

Почему бы, спросил Юкихира, просто не кипятить морскую воду, чтобы получить тот же результат? «Мы не делаем так, потому что нас этому не учили», — ответила девушка и улыбнулась, продолжая перемешивать золу.

Они стали встречаться в сосновой роще около моря, в доме, крыша которого была покрыта шкурами. Девушки разводили костер и ели руками кусочки прокопченной до черноты рыбы. Иногда они пели. Они и притягивали его, и вызывали у него брезгливость. Ему не нравилась их гортанная речь. От их тел исходил запах моря, резкий, полный одновременно и животворной силы, и гниения. Однако он занимал себя тем, что воображал, как они будут выглядеть в сумерках, как начнут светиться фосфором их тела, а их конечности обовьются вокруг него.

Через некоторое время они стали встречать Юкихиро по одной, как будто подчиняясь молчаливому соглашению. Он не понимал порядка очередности этих встреч и никогда не знал, которую из девушек увидит в следующий раз. Но таким образом он смог уловить разницу между ними: их страхи и сомнения, их склонности и предпочтения, и он сам менялся вместе с ними.

А потом — кто может сказать почему? — они начали навещать его вместе. Случалось, что он бывал так ослеплен удовольствием, что не мог отличить одну от другой. Потом он наблюдал за их лицами. Они отражали столь тонкие чувства, что это изумляло его. Он не ожидал от этих женщин способности воспринимать нюансы чувств, как не ожидал умения играть на семиструнном кине или танцевать танцы Госечи.

Почему они не ревновали? Это было непостижимо. Он привык к соперничеству. В письмах, которые он получал из столицы (там у него осталась возлюбленная, которая все еще писала ему), он обнаруживал следы старых ран, взаимных обвинений и упреков. Сестры были другими. Однако их бесхитростность только увеличивала его подозрения. Может быть, они колдуньи или призраки, которые возвратились на землю, чтобы еще раз испытать прежние желания и муки. Он не мог доверять им. Их простота вызывала в нем такое же негодование, как и их власть над ним.

Поэтому, когда на следующий год он получил известие о том, что его изгнание закончилось, он почувствовал облегчение. Он мог возвратиться к своей прежней жизни со всеми ее обязанностями и обязательствами. Прелести столичной жизни вновь стати ему доступны. Если женщина, которую он любил, не решалась принять его, не зная причин его долгого молчания, это лишь придавало пикантность его усилиям снова завоевать ее.

Не могло быть и речи о том, чтобы ему остаться в Акаси. Там у него не имелось средств к существованию, друзей или семьи, не было будущего. И все же принять решение об отъезде оказалось труднее, чем он предполагал, и Юкихира откладывал свой разговор с сестрами об этом.

Когда наконец он сообщил им эту новость, они не возражали. Их лица, когда-то такие выразительные в сумерках, застыли, как ровная поверхность моря. Он отбросил мысли о своей вине и сосредоточился на планах на будущее. Несколько дней он не посещал дом, где они встречались, поэтому не стал свидетелем их тоски. Однако ему было любопытно, что бы такое они могли ему сказать, что заставило бы его изменить свои намерения.

Однажды ветреным утром Девятого месяца к берегу пристала лодка, которая должна была отвезти его обратно. Перед отплытием Юкихира и его люди, стоя на коленях на песке, помолились богу Сумиёси о благополучном плавании.

На следующий день сестры пришли на берег. Они стояли около глубокого следа на песке, проложенного лодкой, и плакали. Думаю, что подарки, оставленные для них Юкихирой, не успокоили их. Одежда из узорного шелка была слишком роскошной для них. Драгоценные булавки для волос — слишком хороши для их причесок. Липкие ароматические шарики привели их в недоумение — они не знали, что с ними делать.

Как они тосковали по нему? Я старалась представить, но мне это не удалось. Уверена, что и Юкихира не смог бы. Конечно, он думал о них время от времени; ведь изгнанники, даже когда они возвращались, склонны к меланхолии и воспоминаниям. К своему огорчению, они обнаруживают, что осень их изгнания не осталась в прошлом. Она навсегда с ними.

Если он вспоминал этих девушек, то, наверное, не с тоской, а со страхом. Их любовь пугала его. Они бы любили его до смерти, со всем неистовством своих диких сердец. Даже если бы он превратился в пепел, они продолжали бы его любить.

Возвратится ли он, чтобы навестить их? Никогда. Будет ли он писать им? Какой смысл писать тем, кто не сможет прочесть написанное? Может быть, он пошлет к ним гонца, чтобы тот прочитал письмо? Нет, должно быть, он думал, что лучше этого не делать. Это только усилит их страдания. Он напишет о них поэму и будет поминать их в своих молитвах.

Так я думала об этих сестрах, чья жизнь оказалась близкой и понятной мне. Я, как и они, истекала кровью. Меня притягивало к себе их горе. Оно там, вдалеке, но неизбывно.

 

Двенадцатый месяц

Получила письмо от Канецуке, который узнал благодаря Изуми о мерах, которые я предприняла, чтобы помешать их свиданию весной.

То, что он написал, едва ли можно назвать письмом. Это было объявление войны.

Он писал:

«Неужели ты думаешь, что слухи могут быть оружием? Тогда вспомни это», — и он процитировал слова Тао: — «Даже самое лучшее оружие является предзнаменованием дурного. Думать о нем как о чем-то привлекательном, значит, восхищаться им, а восхищаться им, значит, получать удовольствие от уничтожения».

Неужели он полагает, что может запутать меня подобными сентенциями? Это такая же игра, как и любая другая. Я предпочту борьбу, чем его дальнейшее отступление. Слова гнева лучше, чем молчание.

Ясная холодная ночь. Если бы была осень, то повсюду в садах горели бы огни, но сегодня светят только звезды и тонкий серп луны.

Думаю о Лао-Цзы: «Мир полон людей, которые озаряют жизнь светом. Один я пребываю во тьме».

Я тоже во тьме. Есть ли добродетель в неведении? Может быть, не добродетель как таковая, а возможность ее?

Когда-то и я была невинна и светила, как остальные. Я пудрила лицо, носила парчу, которая своим великолепием слепила глаза; была смелой и простодушной. Но со временем я стала страшиться белизны, которая олицетворяет цвет смерти и обмана. Как пудра не может скрыть возраста, так лжец не может спрятаться за невинными манерами.

Вот почему я предпочитаю горам долины, а сумерки — полдню. Я покрыта пятнами так же, как дорожка под сводами деревьев, и столь уклончива, как косая тень.

Я больше не верю в сияние белизны, как не верю в честность мужчин и непорочность девственниц. Потому что белый цвет — это цвет снега, пепла и праха; он принадлежит царству священнослужителей и чародеев. Однако я завидую уверенности тех, кто ни во что не ставит его противоположность. Темнота полна сомнений.

Если сомнение — добродетель, оно тоже может быть оружием. Я заставлю Изуми не доверять своим друзьям, подобно тому, как она сомневается в своих врагах.

Мой союзник, которого я не стану называть по имени, намекнул Изуми, что это Садако, а не я, распустила слухи о ее поездке в Акаси. Почему принцесса так поступила? Потому что Садако сама влюблена в Канецуке. Разве Изуми не слышала, что их несколько раз видели вместе задолго до романа Канецуке со жрицей Изе?

Мой союзник сообщил мне, что Изуми легко поймалась на удочку и стала настойчиво выспрашивать подробности. Где, кто и как часто их видел? Мой союзник, не склонный к жестокости, не хотел касаться подробностей. Тем не менее Изуми были представлены убедительные доказательства, чтобы заставить ее рыдать от досады. Мой друг, обычно являвшийся образцом сдержанности, был настолько тронут, что даже протянул руку за занавеску и дотронулся до ее рукава.

— Значит, это Садако увидела у меня в комнате то письмо, — сказала ему Изуми и поведала всю историю. Она вспомнила, что именно в тот день, когда она получила письмо Канецуке, они с Садако сидели в ее комнате и болтали. Она ненадолго вышла — как она могла забыть об этом, — оставив Садако в комнате одну. У принцессы было вполне достаточно времени, чтобы просмотреть письма, если ей этого хотелось.

Итак, мне повезло дважды! Изуми не только не поняла, что письмо было похищено из ее комнаты, но к тому же Садако именно в тот день навещала Изуми, когда ее присутствие было особенно подозрительным.

Как только мой друг покинул Изуми, она закрылась в своих комнатах. Во второй половине дня мои шпионы сообщили, что она вызвала гонца. Ее письмо было кратким и без украшений. Следовал вывод, что оно адресовано Садако. Действительно, позже вечером того же дня Садако прошла в комнату Изуми, и было слышно, как они спорили.

Почему они не старались быть более сдержанными? Ведь они знали, что половина женщин при дворе любит подслушивать.

Кто выиграл? Трудно сказать, хотя я слышала, что Садако оказалась столь же тверда в отрицании своей вины, как Изуми настойчива в обвинениях. Кто, хотела знать принцесса, затеял эту интригу? Но Изуми не сочла нужным назвать имени моего союзника, чья связь со мной настолько незаметна, что делает невозможным и для нее подозрения на мой счет.

По общему мнению, произошел сущий скандал. Судя по словам, которыми они обменялись, их отношениям нанесен непоправимый ущерб.

Я думала, что испытаю удовлетворение от этой победы. Почему же, однако, все случившееся вызвало у меня тревогу? Наверное, потому, что моя интрига слишком запоздала, чтобы предотвратить гнев Канецуке. Догадается ли он, что я распустила слухи? Изуми непременно должна в очередной раз обвинить его в неверности. Мое единственное утешение — когда она услышит его оправдания, станет доверять ему еще меньше.

За большие деньги я нашла молодого человека, который должен доставить мои письма в Акаси. Назову ли я его имя? Нет. Это брат одной из моих сообщниц. Мне нравится его лицо, и на лошади он держится хорошо. Он зашел сегодня рано утром, когда большинство женщин еще спали. Когда я передавала ему пакет, он бросил на меня быстрый пытливый взгляд. Под внешним уважением я уловила в нем смесь любопытства и презрения. Как может женщина настолько пренебречь собой и совершать такие отчаянные поступки? Я заметила, как он скользнул взглядом по моим неприбранным волосам и пальцам, испачканным в чернилах. Потом он уехал, оставив выдававшие его приход ко мне следы на снегу.

Мои письма дойдут до Канецуке дней через десять, а может, и больше. Сколько мне придется заплатить этому мальчику за его услугу? Рулоны холста и шелка, темно-синий плащ с фиолетовой подкладкой, серые шаровары с кружевами… Но все это неважно. Я надеюсь, что снежные заносы не помешают ему, иначе плата за его услугу окажется еще выше.

А сейчас, чтобы не забыть, представлю свой арсенал. Они не были такими красивыми, как мне бы хотелось, мои четыре длинных письма, потому что я не могла украсить их листьями или цветами (они могли пострадать во время путешествия и в потрепанном виде показались бы скорее символом утраченной любви, чем ее постоянства).

Первое письмо, спокойное и сдержанное, написано на тонкой зеленой бумаге моим самым элегантным почерком — строки наполовину светлые, наполовину темные. В нем я упоминаю о слухах, касающихся его отношений с Садако, так как уверена, что он узнает об этом от Изуми. Если я сообщу ему о них первой, возможно, он будет менее склонен подозревать меня в их распространении. Я написала о лживости этих слухов (как это есть на самом деле). Соблазнить не только жрицу, но и ее единокровную сестру — это немыслимо. Я хорошо знаю его слабости, но он не способен на двойное предательство, я уверена в этом.

И разве он не говорил мне, что на его вкус Садако немного слишком тщеславна, слишком проста и слишком кокетлива? (Он действительно все это говорил, правда, с таким видом, что я начинала подозревать, что со временем он может не устоять перед ее очарованием; у меня никогда не находилось подтверждений этого, но я и не обнаруживала своих подозрений.) Нет, писала я ему, я знаю, что он никогда не снизойдет до нее.

Я закончила письмо стихами о своей преданности ему и не поставила подписи, как это было принято между нами.

Пускай теперь Изуми станет упрекать его. Разве она не поверила слухам о Садако, как только я их распустила? Она может исполнять роль ревнивой любовницы, тогда как я проявлю редкое величие души, поднимусь выше ссор и выяснения отношений и скажу ему, что сейчас не сомневаюсь в нем.

Второе письмо, игривое и напористое, написано четким стремительным почерком на жесткой китайской бумаге. Я сообщила ему, что рада быть его противником. Разве мое оружие не в таком же хорошем состоянии, как его? Разве я не обладаю здравым смыслом, смелостью, искусством дипломатии? Разве часто бываю выбита из колеи или впадаю в уныние? А когда сражение выиграно, разве не проявляю милосердия по отношению к побежденным?

Я, однако, опасалась, что избрала неверную тактику. Вдруг он поймет, что за всей этой бравадой скрыто мое отчаяние? Он знал, что, когда борьба между нами переходила в битву силы воли, мне редко удавалось ему противостоять. Наши силы неравны. Как стратег я более уязвима, у меня близко слезы, я склонна прибегать к обидным упрекам и оскорблениям.

Возможно, мне удастся выиграть поединок, признавая свою слабость, а не силу. Каясь в сделанных ошибках, я подчеркну свои преимущества, подобно тому, как скромность женщины подчеркивает ее совершенство.

Третье письмо написано изящным шрифтом «кана» на желтовато-коричневой, мелкозернистой бумаге, некоторые строки такие светлые, что почти неразличимы. Я рассказываю ему притчи о нашей любви, говорю, что она подобна императорской драгоценности, которая спрятана в футляре, ее размеры и цвет неизвестны, но именно благодаря этой неопределенности она обладает огромной силой. Никому не разрешено смотреть на нее, так как, будучи открыта для посторонних взоров, она потеряет свою прелесть. Спрятанная, она жемчужина, нефрит, рубин; открытая для всеобщего обозрения — лишь что-то одно. Даже рассказывающие о ней легенды неточны, для нее не находится достойных слов или метафор.

Поэтому сущность нашей любви очевидна лишь ей самой. Она пребывает во мраке, и даже мы, кто породил ее, не знаем ее до конца. Мы даем ей одно имя, а она становится чем-то иным. Мы не можем увидеть или потрогать ее, она ускользает от нас. Но она существует.

Что он подумает по поводу этой маленькой сказки? Может, найдет ее фальшивой и сентиментальной? Что я могу сказать на это? Лишь то, что я плакала, когда писала.

Четвертое письмо. Я не помню ни качества, ни цвета бумаги, на которой оно написано. Я писала его в сумерках, проплакав до этого несколько часов. Так что почерк был плохой. Я сразу же его запечатала, не желая перечитывать.

Оно начиналось, насколько я помню, с высокоумных рассуждений о подходящих средствах достижения цели. Я напоминала ему одну главу из сутры Лотоса, в которой рассказывается, как Будда прятался от своих учеников, чтобы заставить их понять правду.

Не лгал ли он мне об Изуми с той же целью? Мне нет никакого дела до жрицы, и я знаю, что слухи о Садако — ложь. Но что касается Изуми — это другое дело. Разве он не говорил мне, что не любит ее? Что предпочитает проводить время со мной, а не с ней? Разве не клялся, что, несмотря на все ее очарование (о, как эти слова ранили мое сердце, потому что мы оба знали, что это правда), я более страстная.

Тогда почему свою последнюю ночь в городе он провел с Изуми? Почему ей он посылает любовные письма, а со мной так холоден и немногословен? Почему собирался организовать ее тайный приезд в Акаси (слухи об этом распространились повсюду — как неосторожно она выдала их секрет) и не пригласил меня?

Всему этому было только одно объяснение. Он лгал, чтобы заставить меня понять правду. Ее он любил больше. Ему не было дела до того, что я знала его дольше и понимала лучше. Все годы, которые мы провели вместе, все наши тайны ничего не значили для него. Он растворил меня в себе, переплавил, как алхимик в своей лаборатории, и отлил меня со всеми моими нечистотами в презренную форму.

Неужели он не переплавит меня вновь и не придаст мне более привлекательную для него форму? Если бы он любил меня сильнее, я бы стала такой, как ему хочется. Я бы не ревновала, оставила бы упреки и жалобы.

Я верила каждому своему слову, когда писала это письмо. Но не посмела оставить для себя его копию на случай, если передумаю.

Последствия слухов, которые я распустила, превзошли все мои ожидания. Молва о любовной связи Садако и Канецуке дошла до ушей императрицы, которая, по словам Бузен, вызвала принцессу к себе.

— Как могла она осмелиться встречаться с таким человеком? — вопрошала императрица. (Она не кричала, как Изуми, но обмен репликами оказался достаточно горячим, чтобы несколько придворных все слышали.) — Именно с тем, кто из-за своей связи со жрицей создал угрозу безопасности трона! Неужели она не осведомлена о беспорядках в столице? Разве она не знает, кого считают их причиной? Ее поведение — предательство не только по отношению к жрице, но и к мачехе! Можно ли после этого предполагать, что император пошлет ее в Храм Изе?

Императрица выразила сожаление, что сама когда-то поддерживала Канецуке. Она не была согласна с решением выслать его — это сделал император, но теперь, когда погублена репутация двух принцесс! Это уж слишком. Разве не видит Садако, сколь эгоистично она поступила?

Мне не рассказали, что говорила Садако в свое оправдание, но это легко представить.

Теперь эта история дойдет до ушей императора. Когда это случится — вопрос времени. Нет сомнения в том, что неблагоразумие дочерей приведет его в ярость.

У меня был разговор с Рюеном, прибывшим с горы Хией, для того чтобы принять участие в богослужении о примирении. Он пришел в мою приемную во второй половине дня и сел по другую сторону ширмы. В щель над полом я видела края его серой одежды. Не думаю, что он видел меня, ради его спокойствия я села подальше.

— Надеюсь, у тебя все в порядке, — сказал он, и я насторожилась. Что-то в его голосе — нотки сарказма, надменный тон — всегда настраивали меня против него, еще до того как он переходил к намекам и выпадам в мой адрес.

Он действительно намекал.

— Я уверен, у вас здесь ходят те же слухи, что и у нас, — вкрадчиво начал он. Кажется, слухи уже добрались до горы Хией; носильщики донесли их туда так же быстро, как вино из монастыря и китайские сладости.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду, — ответила я. Если он станет пересказывать мне историю жрицы и Канецуке, у меня будет время собраться с мыслями.

Однако слухи, которые он имел в виду, оказались для меня неожиданными и так поразили, что я с трудом справилась с волнением. Должно быть, я слышала, сказал он, что жрицу в качестве наказания за свидания с посланником императора должны отправить во дворец императрицы в Первом районе. И еще я должна знать о том, что Садако тоже будет наказана. Ее отошлют в дом ее матери в отдаленной от центра западной части страны, у реки Кацура. Он предположил, что я знаю о ее романе с Канецуке.

Итак, ложные слухи достигли горы Хией! Должна признать, я скорее потрясена услышанным, чем удовлетворена. Садако заплатит за придуманную мною историю. Я прикрыла лицо веером, как будто недостаточно было ширмы, чтобы скрыть чувство вины на моем лице.

— Откуда у тебя такие сведения? — спросила я. Он сказал, что услышал об этом от священника, отправлявшего ночную службу во дворце, когда начали распространяться слухи о Садако. На прошлой неделе этот священник возвратился в Енрякудзи и доложил новости настоятелю. Во время обеда Рюен нечаянно подслушал их разговор.

— Какой ловкий этот Канецуке, — заметил мой брат, — за несколько месяцев соблазнить двух принцесс!

Я ответила, что слышала, что он действительно обаятельный мужчина. Его ловкость, как это называет Рюен, меня не удивляет.

— Да, — холодно заметил Рюен, — мне трудно представить, что это могло бы тебя удивить. — Он слышал, что Канецуке прекрасно владеет словом и обладает многими другими достоинствами.

— У него прекрасный почерк. Лучше, чем у тебя, — сказала я с излишней горячностью.

— Правда? Возможно, когда закончится его изгнание, он предложит настоятелю свои услуги в качестве секретаря. Нет сомнения, что эти долгие месяцы и направят его мысли в сторону религии.

— Он никогда не сможет выполнять такую роль так же хорошо, как ты. И, конечно, он не столь осмотрителен.

— Я действительно не имею привычки поступать опрометчиво, — согласился Рюен. — Если же это случается, то ты первая, кто выигрывает от этого.

— Если ты так заинтересован в моей осведомленности, скажи мне, как воспринял император новость о Садако и Канецуке?

— Хуже, чем ты могла бы ожидать, — ответил Рюен. — Тот священник рассказал мне, что, услышав новость, его величество всю ночь совещался с министрами в своих покоях в Сейриоден. В какой-то момент он даже грозился убить Канецуке!

Убить! Я похолодела от ужаса. Но ничего не сказала и была благодарна ширме, за которой могла скрыть свои чувства.

Когда дошло до этого, продолжил Рюен, выступил министр левых и попытался убедить императора в том, что гораздо опаснее приговорить Канецуке к смерти, чем оставить его жить в Акаси. Он напомнил ему историю Сугавары но Мичизане, который умер в изгнании и возвратился в виде разгневанного призрака. Какого возмездия потребовал Сугавара! Он поджег Большой дворец, последовали пожары, наводнения и землетрясения.

Потом выступил священник и тоже попытался успокоить своего господина, напомнив, что прошло шестнадцать или чуть больше лет со времени смерти этого аристократа, который умер по повелению императора. Конечно же, император не желает рисковать будущим своей души, приказав казнить Канецуке.

Таким образом, сказал мне Рюен, им удалось убедить императора принять разумное решение — настолько разумное, насколько этого можно было ожидать от пьяного человека в припадке ярости. Вскоре после рассвета придворным удалось уговорить императора лечь спать, священник слышал его храп из-за занавесок кровати.

Пока я слушала этот рассказ, мне стало так холодно, что я вся дрожала. Я силилась скрыть дрожь в голосе:

— Надеюсь, ты простишь меня, — сказала я, — но я очень устала. Сегодня вечером будет концерт, и мне надо немного отдохнуть, прежде чем начать одеваться.

— Конечно, — ответил Рюен с нетипичной для него мягкостью. Интересно, не возникла ли у него мысль, что моя скованность имела причиной что-нибудь иное, помимо страха за Канецуке. — Я буду присматривать за тобой во время своего пребывания в столице, — закончил он нашу беседу.

И он ушел. Как Рюен, должно быть, радовался, покидая владения ревнивых женщин! Исходившее от него чувство облегчения казалось осязаемым — или я вообразила это в своем воспаленном мозгу? — и витало в воздухе, как запах благовоний, пропитавших его одежду.

Утро одиннадцатого дня Двенадцатого месяца. Небо необыкновенно чистое, цвета лазури. Солнечные лучи, отражаясь от белого снега, слепят глаза. Сосульки сверкают, как хрустальные четки. Я встала на колени перед доской для письма, глядя на снег и думая о богослужении, посвященном мольбе о примирении. Неужели это случилось только прошлой ночью? Казалось, что миновало много дней.

Мы стояли в Большом парадном зале, сотни и сотни людей теснились так, что помяли одежду. Я видела, как прошел Рюен, хотя он меня не заметил. Сейчас он высокий и худощавый, у него резкие черты лица, бритый череп отдает синевой. Его красное одеяние дразнило меня своей сияющей чистотой. Когда начались песнопения, мне показалось, что я расслышала его голос, хотя, возможно, я ошибалась.

Среди множества лиц я искала лицо Садако. Наконец толпа зашевелилась, и я увидела ее. Она стояла недалеко от возвышения для императорского балдахина, около своей сводной сестры. На ней были белые одежды — как будто в насмешку? — украшенные рисунком с побегами сливы. Жрица стояла, опустив глаза, лицо наполовину скрыто за веером. Садако, напротив, устремила взгляд вперед, ее глаза сверкали. Во все время песнопений и чтения молитв я наблюдала за ней. Ее неподвижный взор казался таким же неумолимым, как у золоченой статуи Будды.

Мое тело заныло под шелковым одеянием. В течение всей ночи у меня в голове вертелось одно стихотворение: «Мир полон людей, которые озаряют жизнь светом. Один я пребываю во тьме».

Лишь покинув зал и вернувшись в свою комнату, я поняла, что забыла понаблюдать за Изуми.

Перед самым рассветом меня разбудили громкие крики и топот ног. Сначала я испугалась, решив, что случился пожар. Я подбежала к окну и выглянула наружу. Шел сильный снег, не было видно ни пламени, ни дыма. Тогда я вспомнила, что тем утром должна состояться соколиная охота императора. Мужчины были уже готовы. Путь до реки Сёрикава занимал три часа, и они надеялись к рассвету оказаться на месте.

Я снова легла, закутавшись в свои халаты и радуясь тому, что мне не надо выходить на улицу в такое холодное утро. Но заснуть не смогла. Я лежала в темноте и думала, а на дворе все падал и падал снег.

Как-то весной Канецуке тоже отправился на соколиную охоту с императором. Кажется, это случилось во Втором месяце, сразу после праздника Касуги. Тогда он еще был в фаворе, хотя отношения с императором уже были натянутыми. И не из-за жрицы — в то время никто не знал об их любовной связи, — просто Канецуке и император были уже давно соперниками.

Они не соперничали в любви, так как Канецуке проявлял осторожность и никогда не вторгался на территорию императора. Они соперничали, как это часто бывает между двоюродными братьями, в родовитости, спорте, достижениях и более тонких вещах. Канецуке был моложе императора и менее стеснен рамками долга и положения. К тому же он происходил из рода Тачибана и, кроме того, слыл любимцем императрицы и всей семьи Фудзивара.

Поэтому я не удивилась, когда Канецуке стал изгнанником. Но император мог убедиться, что легче прогнать его с глаз долой, чем выкинуть из головы.

Я вспоминала то весеннее утро, когда Канецуке отправился на охоту. Проснулась я рано, чтобы посмотреть, как он одевается. Он горел нетерпением, как солдат, взявший в руки оружие, — и все ради нескольких подстреленных птичек. Он надел сапоги и гетры, тяжелые одежды из травчатого шелка, края его красновато-коричневого плаща были расшиты изображениями журавлей. На рукавах своей одежды он сделал надпись чернилами: «Пусть никто не ищет вины…» Я знала эти стихи и их источник и подумала, не является ли это завуалированным посланием императору — ведь несколько дней назад они поссорились.

В тот день я наблюдала сквозь занавески, как они уезжали. Это произошло перед самым рассветом, на темно-синем небе ни облачка. Император восседал в паланкине, погруженный в какофонию собачьего лая, лошадиного ржания, суеты пажей и придворных. В плетеных клетках сидели соколы с клобучками на головах. Прозвучала команда, и все они шумной толпой при свете факелов выехали из ворот, а я опять легла в постель и проспала все утро.

Вернулись они поздно ночью. Я находилась в своей комнате, записывала стихи, когда, подняв занавески, вошел Канецуке. Он был весь в грязи, с мокрыми волосами. Я посадила его в приемной около жаровни, и мы немного поговорили, но он не остался. От него пахло потом и саке, и под ногтями у него виднелась кровь.

— Ну и как, — дразнила я его, — каковы успехи?

— Так себе. — По его лицу я поняла, что он и император поспорили. Он засучил рукава и грел руки над углями. Кожа оказалась поцарапана, засохшая на ней кровь была того же цвета, что и его плащ.

— Он был жесток? — спросила я и тут же пожалела об этом.

Канецуке поднялся.

— Нет, — ответил он. — И да, и нет. Ты все равно не поймешь.

Когда он ушел, я подумала, что он прав. Я никогда не скакала верхом на лошади, никогда на моем запястье не сидел сокол, никогда я не видела падающего с неба журавля, реку Сёрикава, никогда не ездила через равнину Сага. Весь этот мужской мир — с выпивками, шумным весельем и соперничеством родственников — был за пределами моего жизненного опыта.

Сегодня целый день, пока мужчины были в отъезде, шел снег. Бузен расчесала мне волосы и болтала с горничными. Все, что я делала, казалось незначительным, мелким. Я ощущала себя куклой внутри бумажного домика, которой манипулировали детские руки. Я думала об этих двух императорских охотах, одна из которых состоялась весной, а другая — теперь, когда приходилось греть руки над огнем. Как можно охотиться на птиц во время снегопада? Я засмеялась, представляя себе стрелы, пронзающие пустые облака.

Бузен сообщила, что Рейзей сидел в паланкине вместе со своим отцом. Для мальчика это была первая охота. Интересно, разрешат ли ему ехать верхом и взять в руки лук, или приличия обяжут его остаться в паланкине и наблюдать за охотой из-за парчовых занавесок?

Всю вторую половину дня мои мысли захвачены охотой. Я видела происходящее так отчетливо, как будто это были нарисованные на ширме сцены, подобно тому, как видел охоту император, удобно расположившийся в паланкине среди мехов и подушек. Правители еще более несвободны, чем соколы, которые во время охоты получают несколько часов воли, прежде чем их возвратят обратно в клетки.

Я подумала о Канецуке: интересно, ездит ли он на охоту там, в Акаси, на своей занесенной снегом чалой лошади. Возможно, именно потому, что я тосковала по нему, поздно вечером я выехала в своем экипаже и наблюдала, как мужчины возвращались верхом через ворота Сузаку.

Снегопад прекратился, стало очень тихо. В безлунную ночь звезды сияли особенно ярко.

Мужчины громко кричали и смеялись, собаки скакали у их ног. Мороз инеем осел на крупах лошадей и на ярких плащах всадников. С седел свисали припорошенные снегом тушки убитых птиц. Они казались издевкой над самими собой. Журавли, чьи сказочные жизни грубо оборвали, выглядели тяжелыми и неуклюжими, как мешки с рисом. Парочки мандариновых уток оставались преданными друг другу даже в смерти. Ставшие вдруг жалкими шеи диких гусей, лишенных возможности протестовать против своей участи, раскачивались при движении лошади.

Чей-то крик привлек мое внимание. Я посмотрела в сторону ворот: несколько человек вносили во двор паланкин, крыша которого провисла от толстого слоя снега. Как они устали! Лицо одного из носильщиков было совершенно белым. Тут из паланкина вышел император, его глаза блестели, щеки пылали от выпитого вина, ему было жарко в теплой мантии.

Рейзей спал. Слуга подхватил его и передал императору, который настаивал на том, чтобы самому перенести его на носилки, на которых их доставят в Сейриоден.

Внезапно меня пронзила острая боль, у меня перехватило дыхание. Мой собственный сын никогда не узнает объятий родного отца. Никогда, даже во сне, не ощутит он этой особого рода нежности.

По слухам, бывший губернатор Ийё возглавил восстание на юге страны. Его люди захватили сотни лодок и совершают набеги по всему побережью. Даже на севере Кюсю поселения разграблены, а постройки сожжены. Однако мы не знаем точно, какие города подверглись нападению, я могу лишь надеяться, что мой сын в безопасности. С осени не получила от Такуми ни одного письма, но я связывала это с сильными ветрами и штормами на море, а не с опустошительными набегами разбойников.

Как тяжело пребывать в неизвестности! Не знаешь, можно ли верить молве. У императора много врагов, они есть даже в его собственной семье, и эти враги не считают зазорным распускать ложные слухи, лишь бы навредить его репутации. Его влияние в провинциях (смею ли я говорить об этом?) совсем незначительно, а известия, подобные этим, еще больше подрывают его власть.

Итак, я должна ждать так же, как жду писем из Акаси. К счастью, разбойники, кажется, не продвинулись севернее залива Сума. Если это не так, то мне следует бояться за Канецуке.

Вечер двадцать второго. Дождь и сильный ветер.

Будда во всех своих воплощениях — прошлом, настоящем и будущем — получил имена. У меня больше нет сил. Какие невзгоды должен вынести человек, чтобы искупить грехи, совершенные в течение года! Слова на санскрите звенели в моей голове, как металлические кольца на посохах священнослужителей.

После обеда я ожидала императрицу в ее покоях. Она чувствовала себя усталой после трех бессонных ночей, проведенных в молитвах, и хотела, чтобы я почитала ей стихи из Кокинсю.

Она попросила, чтобы ширмы с изображениями ужасов преисподней перевезли из Сейриоден в ее апартаменты — хотела изучать их на досуге.

— Взгляни на качество письма! — сказала она, указывая изящной рукой на особенно красивую сцену, которая изображала человека, страдающего от мук вечного падения. Он вытянул вперед руки, как будто пытаясь отгородиться от дующего ему в лицо черного ветра. Его рот был открыт, и я представила, как его вопль несется за ним, подобно белому хвосту кометы.

Да, живопись действительно оказалась превосходной. Одежды мученика были выписаны очень искусно, ужас на его лице передан всего несколькими выразительными мазками, точно положенными, — вот и все.

Я чувствовала себя больной. Не станет ли императрица возражать, если я ненадолго прилягу? Нет, конечно, нет, сказала она, и ее прелестно накрашенное личико тронула улыбка сочувствия. Она подвела меня к алькову за ширмами. Как только у меня перестала кружиться голова, я уснула и не видела снов.

Последняя ночь года.

Поздно вечером мы с Даинагон разговаривали в ее комнате, как вдруг услышали во дворе какой-то тревожный шум. Это был Охотник за Дьяволом. Мы осторожно отодвинули дверь, чтобы в щель мельком увидеть его. При свете неполной луны мы смогли рассмотреть только, что он был ярко-красного цвета, а его маска горела золотом.

Сопровождавшие его люди громко кричали и стреляли во все стороны деревянными стрелами, одна из которых попала в столб прямо перед нами и с шумом упала на ступени. Охотник за Дьяволом вскочил на крыльцо, размахивая копьем и высоко подняв щит, как будто отражая удар невидимого врага. Он находился так близко от нас, что я слышала его дыхание.

Вокруг него летали стрелы, и одна из них попала ему в руку. Он скривился якобы от боли и закричал. И все женщины засмеялись, услышав этот крик.

Через несколько часов, когда год благополучно завершился, я возвратилась в свою комнату. Из отдаленной части дворца доносились громкие крики и звенящие звуки туго натянутой тетивы — там артисты начали свое представление.

Когда я подошла поправить постель, то обнаружила на подушке маленький белый сверток. Я взяла его и развернула бумагу. Что-то тяжелое выскользнуло из нее и упало на пол. В темноте я на ощупь определила, что это такое. Это был наконечник стрелы.

У меня участилось дыхание. Я наклонилась, взяла щипцами уголек и при тусклом свете стала вглядываться в бумагу. На ней что-то было написано. Мазки толстые и неровные, но рука, вне всякого сомнения, была женская, хотя писавшая старалась изобразить детский почерк.

Там было всего две строчки:

Твое сердце окутано мраком, Поэтому образ Дьявола должен быть тебе понятен.

 

Первый месяц

Сегодня первый день Первого месяца. Мы стали на год старше, Канецуке и я.

Будет ли он сегодня ночью смотреть на небо и искать в созвездии Большой Медведицы новую звезду-покровительницу? Будет ли раскланиваться на все четыре стороны света и искать на западе знак Рая?

Он находится на запад от меня, в обители рая, который я не могу разыскать. Он надел свои весенние красно-зеленые одежды, но я лишена возможности почувствовать их мягкость. Возможно, кому-то другому это доступно. Но я не должна начинать новый год с ревнивых мыслей. Это было бы дурным предзнаменованием.

Стану ли я писать ему, чтобы сказать: «Сегодня Новый год. Пришли мне письмо — нет, пришли мне два письма, и пусть они будут длинными и содержательными, ведь наступила весна, и дни стали длиннее».

Стану ли я молить его не проявлять свою власть надо мной? Скажу ли я: «Сейчас Новый год, и нельзя говорить слов, которые могут явиться недобрым предзнаменованием. Не причиняй мне боли гневными речами».

Могу ли я предположить, что нет ничего хуже его молчания? Напишу ли я: «Календарь пуст. Заполни его праздниками, танцами, успехами, состязаниями, пирами».

Как соблазнительно написать такое письмо. Думаю, что сделаю это.

Первый день Крысы. Сначала шел небольшой снег, теперь небо чистое. Я встала рано, чтобы принять участие в поездке за город для сбора весенних трав. Собралось шестнадцать экипажей, зеленая остроконечная крыша императорской повозки качалась впереди нас, будто сотрясаемая извержением вулкана гора. Воздух был холодным и свежим, снег приятно хрустел под колесами экипажей. Бузен и я сидели рядом, и, когда в очередной раз колеса повозки попали в выбоину, нас так стукнуло друг об друга, что из наших причесок выпали гребни.

Мы остановились на берегу реки Капура, на склоне, поросшем вязами, ветви которых несли бремя своей белизны так же легко, как небо — бег облаков. Было тихо, даже река, течение вод которой было сковано холодом, приумолкла.

Мы с Бузен вышли из экипажа на мерзлую землю. Легкая дворцовая обувь не защищала от холода, и у нас замерзли ноги. Я прикрыла лицо веером — даже на лоне Природы следует оставаться скромной, — и мое теплое дыхание оседало на розовом шелке маленькими капельками влаги.

Мы разбрелись по склону холма, и наши яркие одежды расцветили его причудливым узором нежданной весны. Мы опустились на колени около вырванного с корнем дерева и разгребли снег. Сквозь черную землю пробивались бледные побеги папоротника-орляка. Я сорвала их и положила в корзинку.

Я посмотрела вниз по направлению к замерзшей реке и увидела Изуми, стоявшую рядом с императрицей. В своих одеяниях цвета сливы они казались похожи на сестер. Их силуэты четко вырисовывались на фоне снега, как вырезанная и наклеенная на белую бумагу аппликация. Лицо Изуми было повернуто вполоборота ко мне, я напряженно прислушивалась, пытаясь понять, что она говорит… Но тут ко мне подбежала раскрасневшаяся от мороза Бузен и показала найденные ею ростки петрушки.

На обратном пути мы сделали остановку в рощице белых сосен, и все кинулись откапывать свежие побеги, которые пробивались сквозь снег.

Когда-то я верила в эти зеленые талисманы. Я верила, что весенние травы сделают меня сильной, верила, что благодаря этим росткам моя жизнь будет такой же долгой, как сосны. Но теперь я более цинична, а может быть, просто устала. Я села в экипаж, согревая собственным дыханием пальцы, и увидела двух женщин, которые пытались вырвать с корнем маленькое деревце. Оно цеплялось за землю, подобно молодой девушке, которая не хочет расставаться со своим возлюбленным. Наконец они рассмеялись, оставили свои попытки и зашагали в лес.

Я закрыла глаза и перенеслась мыслями в Акаси: такое же там безоблачное небо, как здесь, пошел ли он в лес или остался дома и читал?.. Я видела его руки, державшие книгу, следила за тем, как он переворачивал страницы.

Голос императрицы возвратил меня к действительности. Она прогуливалась вместе с Изуми, их тени, длинные, сине-черные, как их волосы, скользили за ними по заснеженной тропинке.

Я, должно быть, пошевелилась, потому что императрица заметила меня и помахала мне веером.

— Ах, — сказала она, обнажив в улыбке черные, как ее тень, зубы. — А вы не занимаетесь сбором ростков! Вы, должно быть, уверены, что ваша жизнь и без этого будет долгой.

Я хотела ответить достойным каламбуром, но была настолько сбита с толку очарованием Изуми, что просто рассмеялась. В морозном воздухе мой смех прозвучал жалко и фальшиво.

Что-то промелькнуло на лице Изуми — холодная насмешка, полуприкрытая веером из необходимости скрыть ее в присутствии императрицы.

— Да, — сказала Изуми, — она уверена, что будет жить долго, как и в том, что прекрасна.

Ее жестокие слова звучали у меня в ушах всю обратную дорогу и омрачили очарование поездки.

Сегодня после обеда я рылась в шкафу и отыскала свой веер из дерева магнолии. Он завалился за стопку свитков. Пурпур бумаги выцвел и был весь покрыт паутиной.

Минуло три лета, как он подарил его мне.

В то время я жила во временном домике вне Дворца, чтобы быть ближе к императрице, которая болела. Это было старое здание с зеленой черепичной крышей. Со стороны сада решеток на нем не было — только бамбуковые циновки. То лето выдалось очень жарким, и черепица на крыше раскалялась от горячих солнечных лучей. По ночам в домике было очень душно.

Обычно мы лежали у входа, Канецуке и я, ожидая дуновения воздуха. Мы жгли благовония, чтобы отогнать комаров; однажды вечером в щель приотворенной двери влетел рой шершней, и один из них укусил Канецуке в плечо. Иногда перед непогодой занавески поднимали, и мы могли вдыхать аромат роз и желтых дневных лилий, доносящийся из сада. Когда начинался дождь, мы ложились на спину и наслаждались звуком падающих капель; наши тела были неподвижны.

Мы были счастливы тогда. Он говорил, что никогда никого не любил так, как меня. И я верила ему.

Как-то утром я плакала, потому что он отправлялся на два месяца в поездку по южным провинциям. (Как опасно влюбляться в посланника, который каждое утро просыпается с новыми намерениями, в то время как мы должны довольствоваться одними и теми же зелеными шторами и продымленным потолком.) «Уверен, это не настоящие слезы», — поддразнивал он меня.

Это была наша обычная шутка. Когда он плакал, я говорила ему, что он совсем как лживый Хейчу, который старался вызвать сочувствие своей возлюбленной, выливая себе на лицо воду из спрятанной в рукаве бутылки. Однажды возлюбленная Хейчу обнаружила, каким жутким обманщиком он был, она пришла в ярость и вместо воды налила в его бутылку чернила. Когда он в очередной раз смочил лицо жидкостью из бутылки, она поднесла ему зеркало и сказала:

— Ты уже доказал мне, какой ты обманщик, но могу ли я вынести это: твое лицо выпачкано чернилами, ты что, женился на другой?

Эта история — притворные слезы, ложь, выпачканное чернилами лицо — стала символом наших бурных отношений.

Я заставила его пообещать, что он будет писать мне. Я хранила его письма в коробке, обитой желтой парчой, а когда он уезжал, раскладывала их перед собой на полу и изучала, как предсказатель будущего изучает ведомые лишь ему знаки и символы.

— Я начну писать прямо сейчас, — сказал он и взял мою чернильницу и кисточку. — Дай мне руку. — Он встал на колени, завернул рукав моей оранжевой сорочки и положил мою руку себе на ногу. — Стой спокойно — велел он мне, и я старалась, хотя меня душил смех.

Он начертал три строки стиха — нет нужды говорить, какие строки. Чернила были теплыми. Одна капля скатилась с моего запястья и упала на циновку. Он поднял мою руку, еще выше закатав рукав, чтобы не испачкать его, подул на руку, а когда чернила высохли, поцеловал ее.

— Эти стихи предназначены мне или кому-то другому? — спросила я, потому что Хейчу передавал таким образом послания своей возлюбленной через ее сына. Мальчик выполнял его поручения, показывал матери иероглифы, нарисованные у него на руках.

— Только тебе одной, — ответил он, — потому что больше всех я люблю тебя.

Возможно, тогда его слова были правдой. Никто не знал его так, как я. Никто не умел читать его мысли, как умела я. Однако мне претила его неискренность. Я пыталась объяснить ему это, но безуспешно.

Из-за этих трех строчек, начертанных на моем теле, я не мылась несколько дней.

Седьмой день Первого месяца. Погода пасмурная и холодная.

Даинагон и я ходили смотреть на Процессию голубых коней. Мы приехали рано, поэтому смогли занять хорошее место. Наш экипаж стоял около Конторы носильщиков колчана, где гвардейцы в красных охотничьих одеждах сновали туда и сюда, выкрикивая какие-то распоряжения.

Из города прибыли все знатные семейства. Мы наблюдали, как через ворота Таикен въезжали экипажи, их колеса подпрыгивали на уложенных на земле бревнах. Когда двор был уже полон, прибыл паланкин императора, который несли двадцать мужчин. У них были красные, напряженные лица.

На специальном возвышении я видела императрицу и Рейзея. В одеянии цвета зеленых листьев он казался старше своих лет. Но ни жрицы, ни Садако не увидела.

Когда я обратила на это внимание, Даинагон рассказала, что по приказу императора они обе заперты в своих комнатах и вряд ли теперь появятся на публике вместе со своим отцом.

— Он отрекся от них, — сказала Даинагон. — Разве ты не слышала об этом? — Она видела, как рыдала императрица, сокрушаясь по этому поводу. Вскоре их должны удалить от двора, жрицу — во дворец Ичидзё, а Садако — в дом ее матери у реки Кацуро.

Именно об этом говорил Рюен.

По-видимому, Даинагон уловила что-то в моем лице — она бросила на меня проницательный взгляд.

— Возможно, это судьба. Каков проступок, таково и наказание, не так ли? — заметила она.

Возможно. Но разве тут не было и моей вины, как и вины Канецуке?

— Как мне их жаль, — искренне сказала я.

Даинагон снова бросила на меня взгляд, а затем выглянула из-за занавесок и подняла руку.

— Смотри, они приближаются.

Когда привели коней, толпа смолкла. Двадцать одна лошадь, белые с темными гривами и хвостами, с гордыми настороженными мордами. Они так высоко поднимали ноги и так надменно гарцевали, что казалось, земля была покрыта не льдом, а раскаленными углями.

Именно на такой лошади Канецуке покидал город.

Почему мы называем этих благословенных коней голубыми? Они вовсе не голубые. Во времена молодости моего отца они были серо-стального цвета — я помню, как он рассказывал об этом нам с Рюеном. Но теперь чалые голубого оттенка очень редки, и в моду вошли белые.

Принесет ли мне удачу созерцание их великолепия? Принесут ли они мне здоровье и счастье? А жрица и Садако, лишенные их благодатного влияния, неужели они не получат ничего?

Неважно. Подозреваю, что сила голубых коней столь же фальшива, как их название. Тем не менее смотреть на них очень приятно, и, когда они проходили мимо, я на несколько мгновений позабыла обо всем на свете: о Канецуке, об отсутствующих на празднике девушках и о распущенных мною клеветнических слухах, которые медленно, но верно делали свое дело.

Получила письмо от Канецуке. Посыльный прибыл как раз в тот момент, когда я уходила к императрице, поэтому мне пришлось ждать целый день, прежде чем я смогла прочитать письмо. Я гадала о том, какие новости оно принесло: хорошие или плохие.

Он все еще любит меня. Мне пришлось читать между строк, но я умею это делать. Он написал, что не собирался влюбляться в Изуми. Это произошло помимо его воли. Связь между ними была предопределена, он не мог этого объяснить. Но я бы поняла почему нет, разве с нами не случилось то же самое?

Он рассуждал о судьбе и предопределении, объясняющих все загадки и извиняющих всякую вину и ошибку… а я так хотела верить ему.

А что же его обман? Он продолжал оправдываться, имея в виду мои обвинения в неискренности, и процитировал мне из Дао:

— Не доверяя людям, ты делаешь из них лжецов.

Он писал, что не собирался настраивать Изуми против меня. По его мнению, я сама виновата, что сделала ее своей соперницей. Его связь с ней была чем-то посторонним, она не могла повлиять на его любовь ко мне.

Да, думала я. Он очень убедительно доказывает, что может делить себя. Но сам он никогда не хотел ни с кем делить меня.

Я задумалась о его словах относительно Изуми. Стремилась ли я испортить с ней отношения? Неужели можно подумать, что я столь самонадеянна и глупа? Разве не моя сильная привязанность к ней (ведь когда-то, когда мы были молоды, я любила ее) заставила меня восстать против нее, когда я стала ей не нужна? Она начала проявлять жестокость по отношению ко мне, и тогда я поняла, что мы стоим друг друга.

Но я забываю о Канецуке. Он рассказал мне о ночных кошмарах, которые и днем продолжают мучить его. Возможно, это ничего не значит, пишет он. Просто у него слишком много свободного времени — единственная роскошь изгнанника — и он слишком много читает.

Итак, он одинок и немного скучает обо мне. Я напишу ему, и посмотрим, удастся ли мне заставить его скучать сильнее.

Водяные часы отмеряют время. Расцвели сливовые деревья. Наступление весны — насмешка надо мной.

Если бы весна была вечной, меня не пугал бы ее приход. Я испытываю благоговейный страх при виде легкой зеленой дымки, окутывающей кроны берез. Шелестят молодые листья, и сквозь этот зеленый шум я различаю неизбежное шуршание от падающей листвы. Скоро листва пожелтеет, а после останутся только голые ветви. Я вижу все это, скрытое пока за зеленой дымкой, — неизбежный ход неисчислимых дней. Я не нахожу утешения в смене времен года.

Когда-то я переживала другую весну. Она пребывала вне времени, ее украшали фениксы и цветы удумбары. Фениксы расправляли крылья, раздувая пламя собственного разрушения. С неба падали цветы. Я не видела яркого оперения фениксов и никогда не знала, какого оттенка цветы удумбары, но ощущала прикосновение их лепестков к лицу. Мои глаза были закрыты. Я была ослеплена, так же как и Канецуке. Оно полыхало, это время, снова и снова уничтожая нас и возрождая из пепла, подобно фениксу.

Вы могли бы спросить: неужели она была беспредельной, та особенная весна? Не была ли постель из благоухающих ветвей слишком узкой? Не был ли день слишком долгим?

Нет. Она не имела пределов. И нам не было нужды менять что-либо, не возникало желания куда-то двигаться. Мы составляли смысл существования и предназначения друг друга.

Так жили мы весной, которую создали сами. Мы создали деревья, лиственный шатер, фениксов и цветы. Мы создали собственное время. Каждое расставание было началом новой встречи. Каждый вдох означал и встречу, и прощание.

Кто скажет, сколько длился тот сезон? Кто знает, когда он может начаться снова? Возможно, он возвращается каждые шесть веков? Или он цветет раз в три тысячи лет, как удумбара? А может, любовь живет вечно, подобно власти императоров, тела которых превращаются в прах, в то время как их власть бесконечна?

Все они ложны, эти символы долголетия. Они существуют, потому что мы хотим думать, что они продолжают жить. Они возвращаются, потому что мы не можем вынести мысли, что этого не случится. Они так же далеки от нас, как красные лепестки мандаравы, которая цветет только в раю. И все же, когда я закрываю глаза, я их вижу. Да, вижу.

Я должна вознести благодарственную молитву богине Каннон. С моим мальчиком все благополучно. Сегодня ближе к полудню я получила письмо от Такуми. Письмо нескладное — она опростилась после стольких лет жизни в деревне. Но мне не следует быть неблагодарной. Письмо принесло хорошие вести, так не стоит придираться к его стилю.

Деревня, в которой они живут (я не должна упоминать ее название даже наедине с собой из опасения, что моя тайна может стать известной), не была разорена разбойниками, которые бесчинствовали в основном на побережье. Но, поскольку путешествовать во время беспорядков опасно, к ним редко приезжали торговцы. Последний раз они привозили товары на остров несколько месяцев назад, и сейчас уже ощущается нехватка риса и ячменя.

Я была счастлива наконец-то получить известия о сыне. Такуми переслала письмо с монахами, которые возвращались в свой монастырь около озера Бива. Их вера давала им силы не бояться разбойников, к тому же с них нечего было взять, кроме четок. Монах, должно быть, спрятал письмо у себя на теле, потому что оно пропахло одновременно благовониями и потом.

Моя посылка с чтением для сына не дошла до острова. Скоро я отправлю другую, хотя совсем не уверена, что Такуми ее получит. Надеюсь лишь, что, если ее украдут, она попадет в руки тех, кто умеет читать. Скорее всего, ее обменяют на несколько горстей риса. Тогда собранные мною истории пропадут, рассеются, как пиратские лодки в море, и все замысловатые сюжеты пропадут втуне.

Прошлой ночью я видела сон, как будто нашла серебряную булавку для волос, которую уронила несколько лет назад в пруд в Синсенен. Когда, проснувшись в смятении, я поняла, что это был только сон, мне припомнилась услышанная когда-то история о драгоценности, много лет пролежавшей на дне моря, пока одна ныряльщица не попыталась ее найти и преуспела, но заплатила за это непомерную цену.

История начинается с того, как один мальчик лет пятнадцати отправился в путешествие из своего дома в бывшей столице Нара к заливу Сидо. Он был сыном человека по имени Садасуке, происходившего из северной ветви семейства Фудзивара, поэтому у него были блестящие перспективы на будущее, хотя его мать, давно умершая, была незнатного рода.

Он почти ничего не знал о своей матери. На все вопросы о ней отец отвечал уклончиво. Но однажды, когда ему было восемь или девять лет, он услышал разговор слуг, которые говорили, что его мать сама зарезала себя ножом. Услышанное одновременно испугало мальчика и вызвало в нем чувство стыда, и он задумался, не это ли явилось причиной отчужденности отца и ненависти его жен.

Его мучили видения, в которых его мать стояла перед ним, раненая, истекающая кровью, и гладила его по волосам липкими от крови руками.

Позже, в один из знойных дней Шестого месяца, он услышал, как две молодые жены его отца, погрузив ради прохлады руки в сосуды с ледяной водой, говорили о его матери. Женщины были в легких белых одеждах и красных шароварах, они закатали длинные рукава, выставив напоказ свои руки.

— Он никогда не любил ее, — сказала одна из них, — единственное, чего он хотел, — завладеть той драгоценностью.

— Почему же тогда он так долго ждал? — спросила другая, отирая лоб мокрой рукой. — Зачем бы такому человеку, как он, жить целый год в рыбачьей деревне у залива Сидо?

— Как я ненавижу эту его драгоценность. — Мальчик никогда не видел ее, она хранилась под защитой священников в храме Кофукудзи. Но он слышал, что она была блестящая и ограненная и в ней отражался лик Будды Шакьямуни, но не верил этому.

— А мальчик, — сказала первая жена, — очень похож на нее. У него руки рыбака и волосы грубые, как водоросли. Подумать только, что он обеспечен лучше, чем наши сыновья.

Так мальчик узнал, что отец жил с его матерью у залива Сидо. Может быть, если он отправится туда, то найдет кого-то, кто знает ее историю. Он уехал тайком, подкупив конюшего куском шелка, который взял из запасов отца.

Несколько дней он бродил по берегу и наблюдал за ныряльщицами. Это были молодые женщины с шишковатыми пальцами, исколотыми морскими ежами, и тонкими гибкими телами, которые, казалось, не могли выносить избытка воздуха. Женщины избегали его, а он был слишком застенчив, чтобы расспрашивать их.

Однажды вечером, прогуливаясь по берегу залива, он заметил в сумерках приближавшуюся к нему фигуру. Когда она подошла достаточно близко, стало ясно, что это женщина. Она была молодая и изящная. Ее волосы и одежда были мокрыми. В одной руке она держала серп, в другой — корзинку с моллюсками.

Она остановилась и посмотрела на него, и что-то в ее лице придало ему смелости. Он спросил, кто она и откуда родом. Она, как он и предполагал, была ныряльщицей и родилась неподалеку, в деревне Амано. Тогда он спросил, слышала ли она о другой ныряльщице, которая около двадцати лет назад влюбилась в мужчину благородного происхождения из клана Фудзивара по имени Садасуке.

Да, ответила она, ей приходилось слышать об этой женщине. Ныряльщица положила на землю свои вещи, набрала сучьев, разожгла костер. И, пока они грелись около него, женщина рассказала ему все, что знала об этой истории.

Никто не умел нырять так хорошо, как жена Садасуке. Подобно тому, как искусный воин владеет своим оружием, она владела своим дыханием, умела надолго задерживать его. Она была известна на всем побережье, ни до нее, ни после не нашлось никого, кто мог бы сравниться с ней.

— Вот почему Садасуке женился на ней, — сказал мальчик.

— Нет, — возразила женщина, — причина была иной.

Она рассказала ему, что когда-то Садасуке утратил вещь, которую даже не успел получить. Во время шторма в заливе Сидао затонул корабль, который вез из Китая подарки императора кланам в Наре. Среди подарков находилась драгоценность, предназначавшаяся главе северной ветви семейства Фудзивара.

Больше всего Садасуке сокрушался о потере этой драгоценности. Он женился на ныряльщице, объяснила женщина, Надеясь, что она поможет вернуть ему эту вещь.

— Как могла она отважиться на такое опасное дело? — спросил мальчик. — Или она его очень любила?

Женщина покачала головой.

— Она сделала это ради своего ребенка. — Она объяснила, что через год после свадьбы у ныряльщицы родился сын. Она безумно любила его, но знала, что ее низкое происхождение в будущем помешает сыну. Поэтому когда Садасуке стал просить ее поискать драгоценность на дне моря, она согласилась, но поставила условие: если поиски окажутся успешными, Садасуке сделает мальчика своим наследником.

— Вот какая любовь заставила ее нырять на дно моря, — сказал мальчик; его пробрала дрожь при мысли о том, что его подозрения подтвердились и что его мать действительно умерла ради него.

— Да, это была любовь, — ответила женщина.

(Однако пока я описывала эту историю, я размышляла о том, что же это была за любовь? Любовь к мальчику, которого никогда не будет любить его отец. Любовь, которая отвергала другую любовь, даже если она была дана. Любовь, которая порождала зависть и ненависть. И все же это была любовь, и мальчик радовался ей.)

— Расскажи мне, как она умерла, — попросил он.

Женщина рассказала ему историю, такую странную и в то же время такую жизненную, что он почувствовал себя ее участником, будто вместе с матерью погружался в волны моря и опускался на дно, как утраченная драгоценность.

Она описала, как Садасуке и его жена поплыли на рыбачьей лодке к тому месту, где во время шторма затонул китайский корабль. Ныряльщица обвязала себя за талию веревкой, а другой ее конец дала Садасуке, наказав ему поднимать ее наверх, только когда она подаст знак.

Взяв кинжал, она сделала глубокий вдох и нырнула. По мере того как она погружалась все глубже и глубже, она замечала, что воду вокруг нее пронизывает яркий свет. Она увидела, что свет исходил от башни из резного зеленого нефрита, которая возвышалась около обломков потерпевшего крушение корабля. Ныряльщица сразу поняла, что драгоценность заключена в этой башне и что именно она — источник таинственного свечения.

Подплыв ближе, она обнаружила, что башню охраняли драконы, их темные тени виднелись сквозь прорезанные в нефрите окна. Она помолилась Каннон, прижала лезвие ножа ко лбу и проскользнула в дверь башни.

Вокруг плавали бледные рыбы. Заметив ее, они уплывали, оставляя за собой хвост из фосфоресцирующих пузырьков. Покрытые панцирем крабы быстро убегали от нее по мраморному полу, а моллюски открывали и закрывали створки своих раковин. Вода была такой спокойной, что она чувствовала колыхание гребней драконов. Они спали, расположившись кругом и обвив драгоценность хвостами. Ее свет отражался от их чешуи и пробивался через толщу моря, подобно тому, как к нам с небес доходит свет звезд.

Она схватила драгоценность. Драконы пробудились и забили своими крыльями. Не раздумывая, она полоснула ножом себя по груди. Кровь, смешавшись с водой, окутала ее, и драконы отплыли от истекавшего кровью тела, решив, что она погибла.

Спрятав драгоценность в ране, она выплыла из башни и что есть сил дернула за веревку. Муж вытащил ее на поверхность и бросил на дно лодки, где она билась, как рыба. Увидев рану у нее на груди, он потянулся, чтобы остановить кровотечение, но она схватила его за руку и прижала ее к тому месту на груди, где спрятала драгоценность. Он вытащил ее и окунул в море, чтобы смыть кровь. Пока он занимался этим, у нее остановилось дыхание и она затихла.

Закончив рассказ, женщина заметила, что мальчик дрожит, поплотнее закутала его плечи плащом и дотронулась до его щеки. Потом она развязала шнур, стягивавший ее одежду у шеи, и положила руку мальчика на свою покрытую шрамами грудь, туда, где когда-то лежала драгоценность.

Все вокруг них засияло Изумительным светом, а звезды растворились в прозрачном небе. Всходило солнце.

Как только первые красные лучи коснулись ее, она повернулась и пошла навстречу морскому приливу. Он побежал за ней и попытался остановить, но тяжелая одежда мешала ему, и когда наконец он, казалось, достиг ее, то увидел лишь слабый след ее дыхания — бурлящую пену на морских волнах.

 

Второй месяц

Я решила съездить в храм Хазе. Мы с Канецуке часто бывали там, и мне захотелось снова оказаться в тех местах, хотя я понимала, что это причинит мне боль.

Я выехала на рассвете в плетеном экипаже. Никого не взяла с собой, кроме возницы и трех сопровождающих. Бузен подала мне мои узелки и коробки. Она была огорчена тем, что я не предложила ей поехать со мной. Но болтовня слуг так утомительна, кроме того, я не могла положиться на ее скромность. Следовало ли мне взять с собой подругу? Возможно. Приятно разделить с кем-то долгое путешествие. Мы могли бы свесить в окошки рукава наших одежд в надежде на то, что кто-нибудь, проезжая мимо, восхитится их великолепием, могли бы обменяться мнениями о встреченных в дороге путешественниках и о наших планах на будущее. Но сейчас я сама плохой собеседник, мне нужно многое прочитать и написать.

Когда мы с Канецуке отправлялись в путешествия, то всегда ехали порознь и прибывали на место в разное время. Мы поступали так вовсе не из желания соблюсти приличия — в то время мы обращали мало внимания на окружающих, — а чтобы продлить сладость ожидания встречи. Как приятно было трястись по заброшенной колее, зная, что несколькими днями позже он проедет по той же дороге. Он тоже увидит кедр с раздвоенным стволом и, как и я, улыбнется этому символу супружеского счастья. Он будет вдыхать запах камфарного дерева, искривленные ветви которого напоминают о трудностях любви.

Иногда вечерами, когда мы лежали, сплетя руки и смешав дыхания, он читал стихотворение, которое начиналось словами: «Тысяча ветвей на камфарном дереве в лесу Изуми». Позже я задумывалась над тем, были ли эти строки предзнаменованием его нового увлечения или указанием на связь, которая уже возникла между ними.

Но я отклоняюсь от темы. Я сделала остановку южнее Юдзи и приехала в Хаседеру на третий день вечером. Факелы на воротах горели, камни монастырского двора были покрыты инеем. Лампы освещали лестницу, ведущую к храму, в открытую дверь лился свет. Я слышала звук горна из морской раковины и звон колоколов.

Комната для меня еще не была готова, и что-то случилось с женщиной, которая должна была меня встретить. Кажется, произошел несчастный случай с ее мужем — священник говорил что-то о падении с лошади, и в ближайшее время ее не ждали. Я постаралась сдержать досаду, памятуя о том, что это было место умиротворения… но как же много там было народу! Мимо меня торопливо прошла группа пожилых женщин в вывернутой наизнанку поношенной одежде. Я заметила, какими глазами смотрели они на мой расшитый, китайской работы, жакет и длинный шлейф. За мной спешили двое слуг, один нес свернутые соломенные маты, другой — жаровню. Кто-то из них задел своей ношей мое плечо, и я едва расслышала его извинения из-за стука его деревянных башмаков.

Я вышла, когда суета во дворе немного утихла. Совершив омовение, я направилась к храму и начала подниматься по лестнице из деревянных колод. Мимо меня прошла группа священнослужителей, быстрых и ловких, как олени, несмотря на обувь на высокой деревянной подошве. Один из них оглянулся и посмотрел на меня, как будто что-то в моей одежде или манерах показалось ему знакомым.

Меня поразило его лицо, резкое и умное, как у лисицы, и тут я вспомнила: Канецуке как-то разговаривал с ним. Они проговорили полночи, обсуждая притчи о сообразных средствах достижения цели. Я проходила мимо комнаты Канецуке перед рассветом и видела его через раскрытую дверь. Он так красочно рисовал в воздухе Город-призрак, что я живо представила себе его башни, павильоны и беседки.

Тем временем я достигла вершины лестницы. Свет из храма становился все ярче, и я услышала звуки песнопений. Я поднялась на последнюю ступеньку и ухватилась за деревянный поручень, чтобы не упасть. Я дрожала от холода и неожиданно охватившего меня страха высоты. Я стояла, крепко держась за поручень и закрыв глаза.

— Извините, с вами все в порядке? — Я оглянулась и прямо перед собой увидела лицо мужчины, стоявшего ступенькой ниже.

Кто это, мужчина или мальчик? Трудно сказать. В этом открытом лице я видела черты обоих: мальчика, которым он был, и мужчины, которым он стал; позже, когда я узнала его лучше, я замечала в нем приметы мужчины, каким он станет, когда я уже не буду его знать. Меня привлекла в нем не его открытость, хотя он сразу понравился мне, так что я даже удивилась этому, а его серьезность и внимательное отношение к окружающему его миру. Он читал на моем лице, как оракул читает по своим костям.

Возник ли этот образ в момент нашей встречи? Не могу вспомнить. Возможно, мне только так кажется, когда я теперь вспоминаю об этом.

Я ответила ему, что со мной все в порядке, просто слегка оступилась.

— Тогда, может быть, войдем? — сказал он так просто, как будто мы были давно знакомы.

В храме ярко горели свечи. Золоченая статуя Будды мерцала в их дрожащем свете, подобно фениксу в пламени погребального костра. Меня подвели к свободному месту за ширмой, и я встала на колени, чтобы молиться. Встал ли он около меня? Нет, он отошел в сторону. Я закрыла глаза и запретила себе волноваться. Возможно, он просто был очень осмотрительным. Песнопения были такими громкими, а народу в храме так много, что я не могла сосредоточиться.

Позже, уже собираясь уходить, я услышала его голос:

— Вот. Это для вас. — Он стоял так близко, что его ярко-красная одежда касалась моих рук. Он протянул мне ветку аниса; засохшие листья были мягкими и коричневыми, как одеяние монаха.

Этот слабый священный запах… Я не хочу, чтобы что-нибудь напоминало мне его. Всякий раз, когда мы с Канецуке отправлялись в поездки, мы писали друг другу стихи на листьях аниса. Это были наши тайные послания, суетные и полные намеков. Мы клали их не на алтарь, а на раскрытые ладони друг друга.

Мои глаза наполнились слезами, я смахнула их рукавом и поблагодарила этого человека. Что он обо мне подумал: что я сентиментальна или неуравновешенна? Может быть, он привык к чрезмерным выражениям благодарности со стороны женщин старше себя? Однако по его взгляду я поняла, что он скорее встревожен, чем польщен. Он кивнул и вышел.

Когда служба закончилась, я не увидела его. Я спустилась по лестнице среди шумной, многоцветной толпы. Мне удалось найти провожатого, чтобы меня отвели в предназначенную для женщин часть монастыря. Отведенная для меня комната была маленькой, но мат на полу толстым, а вода в кувшине достаточно теплой. Я очень устала. Сквозь тонкую перегородку было слышно, как препирались две женщины. Одна хотела уехать на следующий день, потому что была утомлена и истратила на оплату служб и молений все, что могла себе позволить, а другая желала остаться.

Вошла моя горничная. Постоянно извиняясь, она предложила мне каштаны и фрукты. Ее глаза покраснели от слез, а халат был так измят, как будто она несколько дней спала в нем. Я выразила ей свое сочувствие (ведь я слышала от священника о несчастном случае), и она приняла его с благодарностью. Но ничего больше о своих неприятностях она мне не рассказала, а я не стала расспрашивать, хотя любопытно было услышать, что именно произошло.

Утром меня разбудил звон колоколов. Пока служанка причесывала меня, я съела жидкую кашу. Она сказала, что ночью выпал небольшой снег, но сейчас небо ясное, солнце припекает, и на восточном крыльце тают сосульки. Мне не терпелось осмотреть сады, и я попросила принести мне какую-нибудь подходящую для прогулки по саду обувь. В тот момент, когда я вышла, дверь соседней комнаты открылась, и оттуда вышли две женщины. Одеты они были по-дорожному. Значит, последнее слово осталось за той, которой все надоело. Я решила, что это та из них, которая была выше ростом и одета в черный плащ.

— Будьте осторожны с огнем в комнатах, — сказала она мне, проходя мимо. Да, это она, я узнала ее голос. Но что она хотела сказать? Предостеречь или испугать? Я решила отнестись к этому как к дружескому предупреждению и поклонилась без тени высокомерия, в то время как они проскользнули мимо.

В саду я замерзла, даже тени от кедров казались голубыми от холода. Я согревала пальцы в рукавах своей одежды. В морозном воздухе мое дыхание напоминало дыхание дракона, изрыгающего клубы дыма.

Были слышны журчание реки и разговор священников, которые шли из трапезной к храму. Я найду нужное мне дерево, вернусь к себе в комнату и лягу, укрывшись своей одеждой. Слишком холодно было на открытом воздухе, к тому же я думала, что человек, встреченный мною накануне, уже уехал. Я поймала себя на мысли, что думаю о том, как выглядит его экипаж, простой он или роскошный, и какой дорогой он поехал.

Дерево, которое я искала, оказалось не таким, как мне запомнилось: не очень высоким и с менее гладкой корой. Может быть, я спутала его с дикой вишней, под которой мы с Канецуке лежали в лесу на берегу реки. Я подняла голову и посмотрела в бездонное небо.

Снег лежал и на толстых ветвях дерева, и на тонких веточках, сплошь покрытых красными почками. Два года назад мы стояли под этим деревом, Канецуке и я. Были сумерки и очень холодно, издалека доносились звуки флейты.

Почему так волнуют звуки флейты в тишине зимней ночи? Мы пытались описать их. Потом припоминали имена знаменитых флейтистов, в семьях которых это искусство передавалось из поколения в поколение, от отца к сыну, пока не дошли до Инакаедзи, чье имя означало «Своего не отдам».

— Такое имя очень подошло бы тебе, — сказал Канецуке, и это мне польстило. Однако позже я много думала о том, что он имел в виду — особенности своего или моего характера?

Снова слезы. Неужели я отправилась в поездку, только чтобы плакать? Это меня раздражало. Я пошла назад, в гостиницу, ноги у меня так замерзли, что ничего не чувствовали. В вестибюле, снимая уличную обувь, я услышала знакомый молодой голос.

— Выходим так рано? — Он дразнил меня, ведь была уже середина дня.

Он был одет в халат с синим китайским узором и широкие шаровары с кружевами, его лицо казалось еще моложе, чем накануне вечером.

Я опустила глаза, чтобы он не заметил красных кругов вокруг них.

— Я думала, что вы уехали, — сказала я и тут же пожалела об этом.

— Я уеду не раньше чем через два дня, — ответил он. — Сейчас неблагоприятное время, чтобы ехать на северо-запад.

О, значит, он поедет по дороге в Нару, а может быть, и дальше, в Юдзи или прямо в столицу. Мне не оставалось ничего другого, как спросить его об этом.

И я спросила — в моем распоряжении было мало времени. Пока мы прогуливались по галерее (он предложил мне свое общество, а я не видела причин отказываться), он рассказал, что живет в Пятом районе со своими родителями, занимает должность в Министерстве по делам центральных областей в Бюро предсказаний. Он только что возвратился из Китая, где учился.

— О, у вас должны были быть приключения, — сказала я. — Как я завидую вашей свободе!

Он с любопытством посмотрел на меня, как будто свобода — исключительная прерогатива мужчин.

— Приключений было совсем немного, я слишком занят книгами и палочками для гадания.

— Значит, вы можете предсказывать будущее?

— Нет. Я не обладаю такой способностью, — ответил он так серьезно, что меня это позабавило. — Но я могу предсказать, — он улыбнулся, — что очень скоро вам станет холодно и вы проголодаетесь. Может быть, встретимся после того, как вы отдохнете?

Он проводил меня до женской половины монастыря. Придя к себе в комнату, я прилегла, закутавшись в халаты, но все равно дрожала. Потом встала, умылась, съела жидкую рисовую кашу и несколько соленых слив. Служанка принесла мне бумагу и чернильницу, и я написала свои моления — за Канецуке, за сына и его отца. Как бы я хотела иметь возможность вознести за каждого из них тысячу молитв! Но мои средства не позволяют подобных расходов.

Я не хотела тратить свои скудные средства на молитвы ради собственного спасения. Может быть, если я по своей воле проигнорирую ее, Каннон отведет от меня свой взор, и я испробую вкус опасности.

Я устроила так, чтобы встретить своего нового знакомого после чтения вечерних молитв. Я искала его, после того как передала священнослужителю моления, и потом, когда шла в толпе к своему пристанищу. Но теперь в храме было еще больше народу, чем прошлой ночью, и я не видела его до тех пор, пока не спустилась с лестницы.

Он любезно приветствовал меня, но более сдержанно, чем прежде. Возможно, причиной тому был его отъезд. Однако он прошел вместе со мной через двор и поинтересовался, удалось ли мне передать моления. Значит, он видел, как я разговаривала со священнослужителем, это меня обнадежило.

— Да, я хорошо им заплатила, поэтому надеюсь, что все будет сделано как следует. Я не могу поверить, что бодхисаттвы обращают внимание на молитвы, если их невнятно бормочут.

— Вы правы, — сказал он, — мольбы должны быть понятны. — Он помолчал, глядя на серп луны. — Можно мне пройтись с вами? Или моя просьба слишком двусмысленна?

Итак, он умел говорить намеками. Это тоже вселяло надежду. Сначала он показался слишком прямолинейным, чтобы иметь способности и вкус к интриге.

— Конечно, — сказала я, в то время как мы спустились с галереи. — Во время учебы вы, наверное, затрагивали природу неопределенности. Думаю, что толкователь предзнаменований и символов должен быть знатоком двойных смыслов.

— Но женщины сами являются экспертами в этой области, разве не так?

— В чем? В толковании двойных значений или в их использовании?

— И в том и в другом, полагаю.

— Я знала мужчин, которые многократно превосходили меня в этом. — Я старалась говорить как можно безразличнее, но все же в моем голосе прозвучала горечь. — Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Расскажите мне о своих приключениях.

— О каких приключениях? — спросил он. — Вы, должно быть, имеете в виду мои путешествия. Но морские путешествия очень скучны. Все время одни и те же виды, одна и та же еда, та же самая надоевшая компания.

— То же самое, как отправиться в поездку, — поддразнила я.

— Нет, во время сухопутной поездки вы можете отлучиться — прогуляться или пойти посмотреть водопад. На корабле вам некуда деться.

— Однако, — сказала я, — что-то должно было произойти. Штормы, морские разбойники — что-нибудь в таком роде, о чем обычно пишут в романах.

Таким образом я вытянула из него целую историю. Да, во время путешествия по морю случались штормы, но морских разбойников они не встретили; да, бывали сильные ветры, которые сбивали их с курса. И лишь после долгого путешествия по суше они наконец достигли Вутайя. Что он там видел? Реки, широкие, как океан; сильный голод и неожиданную обходительность. Он видел женщин, которые не красили зубы черной краской, но пеленали ноги, а их шеи были увешаны нефритом. Он видел монахов, которые пили крепкий зеленый чай, священнослужителей, которые с большим увлечением говорили о кулинарном искусстве, чем о религии. Но одно впечатление оказалось сильнее всех других. Он имел в виду статую бодхисаттвы Манджушри верхом на льве. Его поразил не столько сам святой, сколько лев, который, казалось, изрыгал пар из пасти и двигался как живой.

Я спросила, чем он занимался в Китае. Он рассказал, что изучал там науку предсказаний, но вскоре оставил ее, чтобы заняться «Книгой перемен», потому что обнаружил в ее шестидесяти четырех гексаграммах ключ к тайнам жизни. (Эти шестиугольники были подобны живым картинам, сказал он мне, они двигались, как тот лев.) Я наблюдала за ним, и его лицо в тот момент напомнило мне лицо Канецуке, когда он рассказывал о городе-призраке. Я завидовала его убежденности, в то же время она меня забавляла. Как это по-мужски! Вдохновиться статуей льва и гексаграммами!

— Вы часто путешествуете? — спросила я.

— Нет. Очень редко.

— И храмы кажутся вам столь же скучными, как корабли.

— Едва ли. Я был очень занят в последнее время. Наверняка вы слышали, какие нам выпали испытания: бури, пожары, дурные предзнаменования, а теперь еще этот скандал со жрицей богини Изе.

Даже здесь я не могла избавиться от тревог и волнений. Он, конечно же, знает о Канецуке, и слухи о Садако вполне могли дойти до него.

Должно быть, он заметил перемену в моем лице, потому что остановился и посмотрел на меня. Раньше я не замечала карих крапинок в его глазах и его высокого лба.

— Думаю, мне следует оставить вас. Наверное, вы устали.

Почему его уход огорчил меня? Он просто был добр. Однако, когда я прилегла в полутемной комнате, где свет лампы отбрасывал длинные тени, я расплакалась. Возможно, причиной тому послужили подшучивания над молениями, или разговоры о двояких смыслах, или упоминание им жрицы. Помня о том, какие здесь тонкие перегородки, я старалась сдержать рыдания, и от этих усилий у меня заболела грудь.

Немного позже раздался осторожный стук в дверь. Затаив дыхание, я ждала. Стук повторился, я не ошиблась. Может быть, я кого-то побеспокоила и ко мне пришли с жалобой? Уединиться здесь было не легче, чем во дворце.

Я встала и подошла к двери.

— Извините, — сказал он, — я проходил мимо, и мне показалось, что вы плакали.

Я пригласила его войти. Разве могла я поступить по-другому? Но тут снова подступили слезы, плечи у меня затряслись. Он коснулся моей щеки и поглядел на меня с печалью и тревогой. Чем была вызвана такая нежность?

Должно быть, я целый час проплакала в его объятиях.

Позже, успокоившись, я попросила его предсказать мне судьбу. Не сейчас, сказала я, позже, когда мы вернемся в столицу.

— Не знаю, — ответил он, поглаживая меня по голове, — вам может не понравиться то, что я скажу.

— Почему не понравится? Ваше предсказание будет неопределенным?

— Это зависит от многого. Если в своих намерениях вы честны и прямы, то ответ будет ясен, хотя всегда возможны толкования. Но если вы неискренни и ваши цели сомнительны и неопределенны, то ответ будет в той же степени двусмысленным, как и вопрос.

— Вы меня пугаете, — сказала я, — ведь я так же не заслуживаю доверия, как сказки богини Изе.

— Да, думаю, это так, — сказал он и поцеловал меня.

Нравилась ли я ему? Я так боялась, что нет! Но, должно быть, хоть немного нравилась, потому что на следующую ночь он опять пришел ко мне, и мы не спали до утра.

— Теперь, — сказал он, когда забрезжил утренний свет, — ты должна лечь на правый бок головой к северу. Так ложился Будда, когда покидал свое тело и погружался в забвение.

— Покажи мне, как, — попросила я, и он перевернул меня на правый бок, упираясь грудью мне в спину.

— Я не хочу покидать свое тело, — сказала я.

— Ты будешь рождаться снова и снова. Если ты уверуешь искренне, то будешь стремиться к самоуничтожению.

— Если бы я желала уничтожить себя, я просто прыгнула бы в реку и утонула.

— Это тяжкий грех. Тогда ты возродишься для страданий, и твои дети будут расплачиваться за тебя всю свою жизнь.

При этих словах моя спина напряглась. Наши тела предают нас, сопротивляясь тому, чтобы мы покинули их!

— У меня нет детей, — сказала я.

— Неправда.

— Что? Неужели ты думаешь, что способен читать мое прошлое так же легко, как предсказывать будущее?

— Нет, этого я не могу, — ответил он. — Я сужу об этом по ширине твоих бедер, — он перевернул меня на спину.

Откуда он так хорошо знал меня? Откуда у совсем молодого человека столь богатый жизненный опыт? Он пугал меня, пугал.

Тем не менее я была рада, потому что невинность подразумевает определенную ответственность. Возможно, он был менее уязвим, чем я думала. Когда-нибудь я пойму, в чем тут дело. Но тогда не оставалось времени ни для расспросов, ни для проверок. Он уезжал.

У нас было еще два часа до его отъезда в столицу. Он возвращался один, ни друзья, ни слуги его не сопровождали. У него была гнедая лошадь, не чалая, как у Канецуке. Он поедет по дороге вдоль реки, так быстрее. Потом вернется обратно в дом своих родителей в Пятом районе, а я останусь еще на три дня, как и предполагала. Мне казалось неразумным менять свои планы и не хотелось, чтобы он подумал, что я его преследую.

Нельзя было ставить себя в зависимость от этого мальчика. Я едва его знала.

И все же теплилось нечто общее, что-то роднило нас, между нами возникло взаимопонимание. Каждый из нас обладал своим особым знанием, подобно тому, как у нас с Канецуке у каждого имелось свое представление о времени.

Мы провели оставшиеся два часа в молчании. Только когда он встал на колени в прощальном поклоне, сказал с присущей ему дразнящей серьезностью:

— В прошлой жизни ты, должно быть, была целомудренной женщиной.

Эти слова означали: он считает меня привлекательной. Потому что Тот, Кто понимает звуки Вселенной, награждает добродетель красотой. Я вспомнила иероглифы, которые Канецуке нацарапал на моем зеркале, как бы дразня меня тем, чем я уже больше не обладаю.

Как можно легкомысленнее я сказала:

— Но теперь я вовсе не добродетельная.

— Ты действительно такая неискренняя? — спросил он, погладив меня по щеке. — Или тебе нравится преувеличивать свои недостатки?

— Я никогда не преувеличиваю. Это моя единственная добродетель.

— Я так и думал. — Он снова поцеловал меня.

— Ты будешь заходить ко мне? — спросила я, когда он надевал плащ. Напрасно я обнаружила свою потребность в нем, повела себя неподобающим образом.

Не надо было пытаться воздействовать на него. Выражение его лица переменилось. Я увидела в нем настороженность, как и позавчера при нашей первой встрече на ступеньках храма.

— Возможно, — ответил он, — но я не слишком тебе доверяю. Ты это знаешь, не так ли?

Я ничего не ответила.

— Закрой глаза, — сказал он. Я послушалась, и он начертил у меня на лбу несколько линий.

— Что это значит? — спросила я. — Это на удачу?

— Нет, — улыбнулся он мне, — напротив. Это Куй Мей, гексаграмма взрослой незамужней женщины. Движение вперед приносит неудачу. Никакая цель не оказывается предпочтительной. Если же цель достигнута, следует отдавать себе отчет в том, что в самом начале была допущена ошибка.

— Я в полной мере осознаю свои ошибки, — сказала я.

— Я тоже. — Он поцеловал край моего рукава и вышел, закрыв за собой дверь.

Как провела я последние три дня в монастыре? Не помню. Слышала звон колоколов, звуки гонга, разговоры незнакомцев; я становилась на колени у курящихся благовониями алтарей и писала стихи на листьях аниса; гуляла по саду и наблюдала, как тает снег на покрытых красными почками веточках вишневого дерева. Но я больше не искала в лесу то место, где лежала с Канецуке, — однажды я уже предприняла подобную попытку и так и не смогла вернуть себе утраченное спокойствие. Я старалась не думать и о том серьезном юноше, который скакал в город на гнедой кобыле, о его гексаграммах, символизирующих неудачу, и о странной манере быть обходительным.

Когда я возвратилась в город, меня ожидали два письма. Одно было от Рюена. Он сообщал, что занят с утра до вечера — пишет письма под диктовку настоятеля. Он опасается за свое зрение, работая, по своему обыкновению, допоздна при тусклом свете лампы. У монастыря возникло сразу много неотложных дел: предъявлялись претензии относительно спорных земель, появились трудности со сбором десятины и налогов, обострились разногласия с другими религиозными сектами. Он тосковал по тем временам, когда проводил время в спокойных занятиях, переписывая сутры.

До него дошли кое-какие слухи. Император часто писал настоятелю монастыря, и, хотя Рюен не был допущен к их переписке, из обрывков разговоров (монахи в монастыре были не менее болтливы, чем придворные дамы во дворце) он понял, что его величество опасается, что ему придется отречься от престола. Почему? Потому что у него нет дочерей, достойных служить в Храме богини Изе, а это угроза благополучию государства.

Кто стоял за этим планом? Семья императрицы, включая министра левых. Министр тоже состоял в переписке с настоятелем, и Рюен узнал его официальную печать на письме. Не было сомнений в том, что он затеял интригу в пользу семейства Фудзивара.

А что же станет со жрицей, если император отречется? Очевидно, что наследник — ему всего одиннадцать лет — в ближайшее время не произведет на свет дочь, которая могла бы исполнять обязанности жрицы. Рюен предполагал, что в нарушение традиций на роль жрицы будет избрана какая-нибудь девочка из побочной ветви царской семьи. Приходилось ли мне видеть, спрашивал он, старшую дочь министра левых? Ей шестнадцать лет, возможно, она еще девственница и, по общему мнению, прелестна.

Да, я видела ее. Она участвовала в танцах Госечи, и Даинагон хвалила ее. А я так была захвачена своими коварными планами, что едва заметила.

Только подумать, к каким последствиям могли привести мои планы! Дочь императора опозорена, сам император низложен, восходит звезда семейства Фудзивара. (Наверняка министр левых будет назначен регентом.) Следовало ли мне гордиться или пугаться Того, что мои интриги влекли за собой столь далеко идущие последствия?

Я испугалась. Что подумает Рюен, если обнаружит, что я являлась движущей силой этой интриги? Я не могла и предположить, к чему все это приведет, но разве это снимает с меня ответственность? Что будет с Садако, которую должны были отправить в ссылку из-за моих интриг? Пока это еще только слухи, такие же неопределенные, как дым или пар, но они заставляют дрожать от ужаса.

Я должна как следует спрятать эти бумаги. Как хорошо, что я наказала Бузен прятать любые письма, которые могли прийти за время моего отсутствия! Если бы письмо Рюена попало не в те руки и слухи об отречении императора распространились… А мои собственные признания, содержащиеся в этих бумагах, — они столь же опасны.

Второе письмо оказалось не менее опасным в своем роде. Его написал юноша, которого я встретила в Хаседере. (Буду называть его Масато, потому что его настоящее имя ему не подходит; но даже если бы это было не так, я бы его не раскрыла, чтобы не скомпрометировать связью с моим именем.)

У меня дрожали руки, когда я разворачивала желтую бумагу. Цвет не соответствовал времени года, почему он выбрал его? Имея в виду, что письмо пришло от человека, увлеченного наукой о символах и знаках, для этого должна быть своя причина.

Когда я прочитала его стихи, все стало ясно. Он написал по-китайски:

Хотя сейчас не осень, я тоскую по женщине.

Я слышу ее голос — лютню в тональности ричи.

Значит, он знаком с «Книгой песен» и даже с комментариями к ней. Я велела Бузен принести мне лавандовой бумаги из дворцовых мастерских и, как только она вернулась, написала ответ:

Я тоскую по мужчине, потому что сейчас весна.

Я слышу его голос — флейту в тональности со.

Итак, он скучал по мне. Я испытывала большее удовлетворение, чем следовало бы, имея в виду его предостережения и предсказания. Мне следует ждать, такова участь женщины. Если я буду настойчива, он затаится.

Императрица, которая чувствовала себя нездоровой, решила на несколько дней переехать в свой особняк в Первом районе. Она пригласила меня и еще нескольких женщин сопровождать ее. Я ожидала, что она пригласит Изуми, но оказалось, что та уехала в деревню навестить сестру. Некоторое время я не посещала особняк Ичидзё и волновалась при мысли о возвращении туда — мне не хотелось видеть жрицу.

Вероятность встречи была невелика. Все знали, что мать держала ее взаперти в западном крыле дома; я слышала, что они едва разговаривали. Однако я могла встретиться с ней в саду или услышать ее голос из-за опущенных занавесок… В день отъезда я не могла есть и, когда меня провели в мою комнату, почувствовала головокружение, и вынуждена была прилечь. Я лежала, разглядывая потолок, в то время как другие женщины разбирали вещи и болтали, показывая друг другу свои новые весенние одежды.

Первая ночь пребывания в Ичидзё оказалась для меня тяжелой. Я лежала на циновке, думала о Канецуке и гадала, думает ли о нем девушка в другом крыле дома? Может быть, она ненавидит его? Вдруг он насильно навязал себя ей? Сомнительно, это не его стиль. Он, наверное, очень старался, чтобы пробудить в ней сильное чувство. Послушать бы ее саму.

Может ли девушка семнадцати лет говорить страстно? Да. Кто не помнит острое отчаяние, которое охватывает человека в семнадцать лет, когда все вокруг кажется черным или белым и на свете нет ничего, ради чего не стоило бы рисковать.

Даже сейчас бывают мгновения, когда я чувствую себя так же, как когда я была в ее возрасте. Возможно, поэтому я часто думаю о жрице с чувством, близким к симпатии. Но я не стану льстить себе, изображая, что я добра.

На следующее утро я проснулась с болью в спине и горьким вкусом во рту. Прелесть наступившего дня служила мне укором. Небо было таким ясным и чистым, как совесть девственницы, свет — таким ослепительным, как ее улыбка. Я тщательно оделась и вышла на веранду. Вишневое дерево, почти такое же высокое и красивое, как в саду Хаседера, тянуло ветви к лазурному небу. Почему оно зацвело так рано? Сплошь покрытое розоватыми махровыми цветками, оно как будто было окутано облаком.

Я услышала свист и увидела мальчика, бегущего по дорожке сада. Его пурпурный халат развевался, а растрепанные волосы напомнили мне юного Рюена. Он, должно быть, заметил меня, потому что замедлил бег и расправил рукава. Это был Рейзей, выглядевший много моложе своих одиннадцати лет, Рейзей, который, если верить слухам, может скоро сменить на троне своего отца.

Я поклонилась, зная наперед, что он не придаст этому особого значения. В ответ он улыбнулся. У него были темные зубы (врожденный недостаток), но улыбка обаятельная, как у женщины. Чтобы не выдать своих чувств, я прикрылась веером, мы обменялись шутливыми замечаниями.

— Как прекрасны вишневые деревья! — сказала я, показывая на них рукой. — Во дворце вишни еще не зацвели.

Он посмотрел на меня и засмеялся.

— Цветы ненастоящие! — Посмотрите, разве вы не видите ниточки?

Конечно. Соцветия были привязаны к веткам. Но как искусно это было сделано, как подобран цвет бумаги. Просто чудо. Я даже не заметила, что цветы не пахнут.

— Это сделано по приказу моей матери, — сказал Рейзей, — для моей сестры.

Значит, императрица пыталась наладить отношения с дочерью, хотя они не разговаривали. Канецуке и я иногда прибегали к такому способу общения — обменивались подобными жестами, чтобы положить конец тяжелой ссоре.

— А как ваша сестра? — спросила я как можно более естественно.

— Не знаю, — ответил он просто, — я ее не вижу.

В этом не было ничего удивительного, он стал достаточно взрослым, чтобы его не допускали к ней. Однако он явно был этим расстроен.

Утро я провела в обществе императрицы, которая, несмотря на смену обстановки, чувствовала себя нехорошо. Мы сидели около двойных дверей, открытых в сад, и рассматривали цветные картинки к сказкам Изе. «Такие же невероятные, как и сами сказки Изе», — думала я, держа в руках свиток. Я произнесла эти слова в Хаседере, и тот серьезный молодой человек поцеловал меня. Не могу выразить, как я по нему тосковала. Я вынуждена была отвернуться, будто бы разглядывая деревья, чтобы скрыть свои чувства.

Мы добрались до картинки, изображающей мальчика, который обучает сестру игре на кине. Он перегнулся через ее плечо и поддерживал ее запястье, в то время как она щипала струны. Мне было интересно, не напомнила ли императрице эта сцена Рейзея и жрицу; я надеялась, что она заговорит о них. Но она только вздохнула и откинулась на подушки. Она казалась грустной и усталой, но, может быть, недомогание являлось тому причиной.

Она выглянула в сад.

— У вас есть дочери? — спросила она, и я ограничилась кратким «нет». Я никогда не рассказывала ей о сыне и не собиралась делать этого сейчас.

— Какая вы счастливая, — горько сказала она.

Я решилась и задала вопрос о жрице:

— Принцесса нездорова? Я еще не видела ее.

— Если это и так, я буду последней, кому она скажет об этом, — ответила императрица. — Она не разговаривает со мной.

Я припомнила их споры перед отъездом жрицы из дворца, угрозы и увещевания императрицы. И я порадовалась, что у меня нет дочери, — это может быть так мучительно.

Мне не удалось придумать ничего утешительного ей в ответ, и я предложила почитать ей вслух. Она отказалась, сославшись на усталость, и еще плотнее закуталась в плащ цвета фуксии. Не холодно ли мне, спросила она, может быть, позвонить, чтобы принесли еще угля для жаровни.

Потом я покинула ее. Позднее в тот же день я прогуливалась по саду вместе с другими женщинами. Мы восхищались прудом, его искусственными берегами, посыпанными белым щебнем, пригорками, украшенными группами распускающихся деревьев: берез, вишен, ив, вязов и перенесенных сюда с гор саженцев диких растений, названий которых я не знаю. Красные цветки слив, свисавших над ручьем, почти облетели, но глициния только начинала распускать свои шелковистые почки.

«Приезжай сюда в Третьем месяце, когда глициния в цвету», — написал Канецуке Изуми в украденном мною письме.

Почему каждый новый клейкий листочек, каждый неспешно раскрывающийся цветок напоминает мне об утраченном? Я не способна была видеть деревья такими, как есть, — они напоминали мне о других, под которыми я лежала; даже сами названия цветов воскрешали в памяти ароматы тех букетов, которые мне когда-то дарили. Мне вдруг захотелось, чтобы пошел снег и запорошил все приметы весны.

На обратном пути мы проходили мимо комнат жрицы, но шторы были опущены, и мне ничего не удалось увидеть.

К вечеру, еще до того как небо померкло — набежали облака и собирался дождь, — я подсела к другим женщинам; они занялись вышивкой. По полу раскатились яркие клубки шелка, и кошки императрицы играли ими.

К нам присоединились несколько замужних женщин, живших в особняке, и начались бесконечные пересуды.

— Такая жалость, — сказала старшая из них по имени Таифу. Это была изящная женщина, хрупкая, как бумага, с седыми шелковистыми волосами, напоминавшими почки глициний. — Она всегда была такая живая девочка, а сейчас почти не покидает комнат. — Они обсуждали жрицу, которую называли Юкико, потому что знали ее задолго до того, как она уехала служить богине Изе.

— Нам пришлось спрятать от нее ножницы, — сказала женщина помоложе, кажется, ее звали Сагами. — Она грозилась обрезать свои волосы. Подумать только: в семнадцать лет хотеть стать монахиней! — Эта женщина с невыщипанными бровями в одежде цвета фуксии была несколько вульгарна и явно любила позлословить.

Я припомнила историю, которую мне рассказала Бузен вскоре после того, как жрица возвратилась во дворец. Значит, сейчас она находилась в таком же отчаянии, как и тогда.

— Мы даже забрали у нее кинжал, — сказала Таифу, — боялись, что она что-нибудь с собой сделает. Бедная девочка! Сколько раз я слышала, как она говорила, что не хочет больше жить.

— Вы ведь знаете, какова она, — ответила Сагами, — всегда во власти своих сказок и мечтаний. Она склонна все драматизировать, к тому же очень упряма. Она отказывается есть, если к ней обращаются с вопросом, не отвечает».

— Но хоть с кем-то она разговаривает? — спросила я.

— Едва ли, — Таифу разгладила полу атласного жакета. — Я пытаюсь разговаривать с ней. Но она не желает иметь со мной дела, как и со своей матерью. Если ей что-то нужно, она пишет императрице записки. А император и слышать о ней не хочет. Но она говорит, что ей это безразлично.

— Наверняка ей разрешено посылать письма, — заметила я.

— Нет, — ответила Таифу, — за этим следит императрица. Она пресекла попытку принцессы подкупить курьера, предложив ему один из своих гребней, тот, что подарил ей отец, когда она отправлялась в Храм Язе. Сейчас ей запрещена любая переписка.

— Неужели ей запрещено не только писать, но и получать письма? — усомнилась я. Сагами бросила на меня быстрый взгляд, как будто нашла мой интерес чрезмерным. — Я сама пыталась послать ей письмо, — солгала я, — но оно возвратилось. Посыльный сказал тогда, что был день воздержания.

— Теперь для нее каждый день такой, — отозвалась Сагами. — Императрица перехватила адресованное ей письмо вскоре после ее приезда сюда, в начале года. Ее величество заставила посланца ожидать у ворот, потом подержала письмо над паром, чтобы не ломать печати, и прочитала. Она была вне себя, вы бы видели ее лицо. Она снова запечатала письмо и отдала посыльному, сказав, что ее дочь не может его принять.

— И от кого было это письмо? — поинтересовалась одна из женщин. Я была благодарна ей за этот вопрос.

— Думаю, от Канецуке, — ответила Сагами. — Гонец выглядел так, будто проделал долгий путь.

Отвратительно было слышать его имя из уст такой женщины, произнесенное столь бесцеремонно, будто она хорошо его знала. Мне показалось, что при этих словах некоторые из присутствующих посмотрели на меня, хотя у меня не было причин подозревать, что они осведомлены о моих делах. Или слухи о моей частной жизни распространились шире, чем я предполагала?..

Итак, Канецуке писал жрице, прекрасно зная, что письмо может попасть не в те руки. Интересно, с какой почтой отправил он это послание? Не вместе ли с письмом ко мне, которое я получила вскоре после Нового года? Он писал, что чувствует себя одиноким, и я подумала, что таким образом он говорит о своей любви ко мне.

В Сакузен зазвонили колокола к вечерней службе.

— Мне надо идти к Юкико, — сказала Таифу. — Я не думала, что уже так поздно. — Она взяла свое рукоделие и поспешила вниз, постукивая подошвами лакированных башмаков.

— Можно подумать, что она заботится о маленьком ребенке, а не о взрослой женщине, — заметила я.

— Мы не должны оставлять ее одну, я имею в виду. Юкико, — сказала Сагами. — Мы сидим с ней по очереди. — Она объяснила, что однажды вечером в Первом месяце Таифу вышла из комнаты Юкико, чтобы принести лампу, а когда вернулась, девушка исчезла. Они обыскали дом и сад и обнаружили ее спрятавшейся в зарослях ивняка около пруда.

— Ну, это вряд ли тяжкий проступок, возможно, ей просто хотелось побыть одной, — сказала я и подумала, что здесь девушка как в тюрьме и что в Храме Изе среди жрецов у нее было больше свободы.

Я ушла к себе в комнату и долго читала Маниёси. Когда луна поднялась высоко, я встала и выглянула во двор. За закрытыми ставнями окон комнат в западном крыле виднелся свет. Что это значило? Она еще не спала или бодрствовала какая-то из женщин, которые неотступно за ней наблюдали? Как, наверное, возмущало ее их постоянное присутствие!

Я надела стеганый жакет и выскользнула на галерею. Перешла через мостик, перекинутый над ручьем, бежавшим между основной частью дома и его западным крылом. В холодном воздухе звук струящегося потока казался очень громким. Я нащупала дверь и отодвинула ее. В лицо мне ударил свет лампы. Я проскользнула в прихожую и заглянула в проем между ширмами. Спиной ко мне стояла женщина; по ее спине черным потоком струились волосы, ниспадая до самого пола.

Наверное, я издала какой-то звук, потому что женщина повернулась ко мне. На какое-то мгновение я увидела ее такой, какой когда-то, должно быть, увидел Канецуке: сверкающие глаза, тонкие красные губы, белый лоб, гладкий, как полированный камень. В следующий момент ее лицо исказилось от ярости, и она сделала жест рукой, как будто отгоняла призрак.

— Сгинь, — зашипела она и потянула занавеску. Я стояла, дрожа всем телом. Знала ли она, кто я, или приняла меня за одну из служанок, которая шпионит за ней? Какой ядовитый взгляд бросила она на меня!

Утром меня разбудил звук дождя. Чуть позже я услышала во дворе шум. Я встала, подняла шторы и выглянула наружу. Двое мужчин срывали с вишневых деревьев промокшие цветы. На земле валялись кучи смятой бумаги.

Позже тем утром мы обсуждали это происшествие, сидя за рукоделием. Таифу не было с нами, она встала поздно вместе со жрицей, у которой болела голова и которая совсем не спала ночью. Горели лампы, потому что было слишком темно, чтобы продевать нитку в иголку. По крыше стучал дождь.

— Императрица в ярости, — рассказала нам Сагами, — она велела служителям снять цветы еще до рассвета, пока никто этого не видит. За небрежность ее величество урезала им жалованье за месяц. — Все женщины согласились с тем, что у нее был повод сердиться: нет зрелища более жалкого, чем вымокшие под проливным дождем бумажные цветы.

Нашла копию «Книги перемен» и изучала вторую гексаграмму: Кун Пассивная — шесть ломаных линий, изображающих женщину.

Кун, Пассивная. Наивысшая точка успеха! Она — сияющий сосуд, одновременно пустой и полный. Она — гавань, убежище, одновременно темное и мягкое. Она — свободная от пут лошадь, беспрепятственно блуждающая вне пределов. Она сбивается с пути, но вновь находит нужное направление. Она обретает друзей на юге и западе, но теряет их на востоке и севере — и то и другое являются причиной для радости.

Я читала комментарии на строках, к каждой свое стихотворение.

Первая строка. Иней под ногами предвещает появление твердого льда. Приближается зима, и нам следует быть осторожными.

Вторая строка. Путь прям и широк. Хотя мы ничего не делаем, все наши дела в порядке.

Третья строка. Красота особенно прекрасна, когда она спрятана. Различия более плодотворны, чем разногласия.

Четвертая строка. Молчаливость: ни упрека, ни похвалы. Если мы осторожны, мы избегаем неприятностей.

Пятая строка. Желтое одеяние. Возвышенная судьба. Добродетель — вот лучшее одеяние.

Шестая строка. Яростно сражающиеся драконы проливают черную и желтую кровь. Женщина, стремящаяся походить на мужчину, теряет свои достоинства.

Разве эти шесть ломаных линий описывают мою жизнь? Я не источаю свет. Я ни для кого не являюсь убежищем. Мои пределы слишком узки, чтобы блуждать свободной от пут. Я не знаю, куда направляюсь, и мои друзья слишком часто становятся моими врагами. Я не осторожна, не скромна и не молчалива, а мои добродетели безнадежно запятнаны моими пороками.

Однако я стремилась походить на мужчину. Из всех мудрых мыслей, запечатленных в тех строках, эта самая верная.

Девятнадцатое число Второго месяца.

В это утро я узнала, что Изуми придумала и широко распространила некую историю, чтобы навредить мне.

Сочинив ее, она сделала несколько копий и раздала их своим друзьям. Даже императрица прочитала историю и, по словам Даинагон, очень позабавилась. История, конечно, дойдет до императора и главных придворных, это только дело времени. Думаю, о ней узнают и низы (подобно тому, как ил оседает на дно пруда), и даже стражники и горничные станут смеяться, когда я буду проходить мимо.

Как я узнала об этой маленькой сказке? Я пошла в комнату Бузен попросить у нее зеркало. Она в компании подруг перебирала свою одежду, готовясь к завтрашнему празднику.

Когда я вошла, все подняли головы и посмотрели на меня, и я подумала, что застала их врасплох за секретным разговором, потому что Бузен кашлянула и излишне внимательно уставилась на зеленое одеяние, лежавшее у нее на коленях.

— Извините, — торопливо сказала я, — я не хотела вас беспокоить.

— Ничего, — ответила она, не поднимая головы.

Я взяла зеркало и вернулась к себе в комнату. Стала рыться в коробке, где храню свои пояса, потому что опасалась, что тот пояс, который я предполагала надеть на следующий день, не подходил по оттенку. Я обернулась и заметила какие-то листки бумаги на доске для письма. Что это — письмо? Но оно не было сложено. Возможно, кто-то в мое отсутствие развернул его.

Это была история, сочиненная Изуми. Ее положили специально для меня, пока я выходила, хотя я отсутствовала очень недолго.

Когда чуть позже я зашла к Даинагон — мне пришлось приводить себя в порядок (смыть слезы, напудриться и нарумяниться), — она тоже уже прочитала этот рассказ.

Она сидела в своей приемной и играла на биву. Волосы ниспадали по ее прямой спине ровными прядями. Я посмотрела на ее длинные пальцы, которые держали плектр, и вслушалась в мелодию. Это была китайская песня в стиле осики, которой я не знала. Я наблюдала за ней, завидуя ее грации. Она подняла голову, и ее глаза наполнились слезами.

— Извините, — сказала она, откладывая инструмент. — Мне следовало зайти к вам, но я не знала, что сказать.

Она встала и заглянула мне в лицо, затем подалась вперед и дотронулась до моей щеки. С тех пор как я была девочкой, никто никогда не дотрагивался до меня так. Я закрыла глаза и подумала о своей матери и о Масато, который начертал линии несчастливой гексаграммы у меня на лбу. Гексаграмма взрослой женщины. Движение вперед приносит неудачу. Никакая цель уже не является предпочтительной.

И он прочтет сочиненную Изуми историю? Кто-нибудь шепнет ему на ухо: «Послушай историю неуравновешенной женщины», Возможно, он посмеется, вспоминая мои слезы и мольбы.

Даинагон подошла к двери, выглянула в коридор посмотреть, нет ли там кого, и задвинула ее. У нас было несколько минут, которые мы могли провести наедине. Служанок она отослала в императорскую гардеробную подобрать вышитый бисером шлейф для завтрашнего праздника. Как я боялась теперь этих сентиментальных церемоний в честь цветущей вишни: песен, стихов, улыбок императорской четы, раздачи подарков, этого моря бледных любопытствующих лиц.

Мы расположились в приемной на подушках. В комнату проникал неяркий зимний свет. Я сжала губы и старалась не выдать своих чувств.

— Итак, — спросила Даинагон как можно более мягко, — это правда? — Она имела в виду слухи.

Значит, даже она подозревала, что я способна на такой предательский поступок. Я припомнила брошенный ею на меня взгляд во время шествия голубых коней, когда она рассказала мне, что семья отказалась от жрицы и Садако. «Каков проступок, таково и наказание», — сказала она тогда и укоризненно посмотрела на меня, как бы предупреждая, что если я была движущей силой интриги, то должна быть готова пострадать от последствий.

Интрига, как знает любой писатель, должна развернуться до конца; она расширяет свои сети, пока не достигнет неизбежного завершения. Добро должно быть вознаграждено, жестокость — заклеймена и наказана. Если этого не произойдет, читатели будут разочарованы.

Насколько реалистичной может быть такая поучительная история? Что если автор взяла своих героев из действительности и поставила их в обстоятельства собственной жизни? Что если она питала вдохновение собственными темными переживаниями? Или написала историю в форме иносказания или басни, поместив ее участников в отдаленное место, в другие времена? Что если она создала иное прошлое для своих героев и отвела таким образом подозрения от себя? А вдруг читатели обвинят ее в фальши, в недостоверном изображении людей, язык и обычаи которых настолько непохожи на наши, что совершенно нам непонятны?

Что если она напишет, скажем, о любовных историях Ян Куйфей и таким образом прольет свет на наши собственные злополучные страсти? А может, она напишет о древней династии Хань или о голубоглазых варварах, которые занимаются любовью на снегу? Или она ограничит свой талант описанием более близких и знакомых ей обстоятельств, наблюдениями за окружающим ее миром?

В любом случае она потерпит неудачу. Ее обвинят либо в недостоверности, либо в недостатке воображения.

А как Изуми выбирала персонажей для своей сказки? О, они были очень реалистичны, ее наблюдения — очень точны, хотя многие сведения она получила из вторых рук и не всем источникам можно было доверять.

Она написала о женщине (ее имя изменено), которая была так несдержанна, что выцарапывала слова на своем любимом зеркале и за непомерную плату нанимала гонцов, чтобы те доставляли ее письма в разные отдаленные места. В сказке говорилось, что она посылала письма даже в Акаси, но они возвращались нераспечатанными, и она складывала их в желтую, обитую парчой шкатулку. У нее нечесаные волосы, пальцы выпачканы чернилами, ногти обкусаны до мяса. По ночам независимо от времени года она надевает одну и ту же сорочку цвета лаванды. Эта женщин пристрастилась к чтению «Книги перемен», и ее не единожды заставали за рисованием гексаграмм на собственных руках.

Она никогда не спала, пела в одиночестве. На всех публичных встречах — приемах, ночных созерцаниях луны, религиозных церемониях, в поездках императорской семьи по стране — ее всегда видели застывшей как лед, с широко раскрытыми черными глазами.

Как эта гордая сумасшедшая женщина проводила время? Она читала вслух стихи и заигрывала с мужчинами во дворце, она рассказывала истории, лаской и лестью выпытывая их у своих друзей и даже у стражников и горничных. Если она узнавала какой-то секрет, то он переставал быть секретом. Все, что она слышала, она разносила по округе.

Она была знатоком в том, что касается слухов. Это был ее конек, подобно тому, как другие женщины сведущи в окрашивании тканей или игре на цитре. Для получения сведений она пользовалась разнообразными источниками и любыми средствами. Она воровала письма, подкупая соучастников, и сочиняла небылицы. Было известно, что она распространяла истории о послах и принцессах. Какие-то из пущенных ею слухов стали причиной их изгнания.

Была ли героиня истории, сочиненной Изуми, наказана за коварство и интриги? Страдала ли она от лихорадки или, может быть, упала с лестницы? Не поразила ли ее жилище молния, не разрушил ли ураган? Нет. Ничто ее не коснулось.

Тут Изуми продемонстрировала полное отсутствие воображения. Если она избавила свою героиню от телесных страданий, может быть, она обрекла ее на муки совести и чувство вины? Может быть, ее мучили ночные кошмары? Может быть, даже в сутрах она не находила утешения?

Но нет, она не понесла никакого наказания. Те, у кого нет совести, не страдают от ее угрызений.

Это, конечно, мой пересказ истории. Изуми слишком умна, чтобы прибегнуть к столь жесткому и откровенному стилю. Она просто описала события и дала читателям возможность сделать собственные выводы.

Даинагон свои сделала.

— Итак, это правда? — снова спросила она.

— Неужели вы думаете, что я способна на все это? — ответила я, надеясь, что интонация поможет скрыть мою вину.

— Чего только ни делают ради любви.

Она подняла свой плектр и повертела в руках. Я ждала, что последуют другие вопросы. Можно сказать, я почти желала дальнейших расспросов, потому что была способна защитить себя.

— А Канецуке? — спросила она. — Что он знает обо всем этом?

— Узнает достаточно скоро, — сказала я. — Кто-нибудь перешлет ему копию, или ему опишут историю в письме.

— Какая вы пара. — Даинагон снова взялась за инструмент. — Один лжец стоит другого.

Она всегда не любила его, это было очевидно. Теперь она будет не любить меня.

Я сидела, прикусив губу, но не смогла сдержать слез, и они катились по моим щекам.

Она снова заиграла ту китайскую песню в стиле осики. Играя, она смотрела на струны, но я уверена, что она видела, как я плачу.

— Вся разница в том, — сказала она, продолжая играть, — что вы лжете ради любви, а он — ради удовольствия.

— Это неправда. Почему вы так его ненавидите?

Она подняла глаза:

— Подумайте только, что он сделал с вами!

Тогда я ушла. Грустная мелодия ее песни сопровождала меня.

Юкон приготовила мою одежду для следующего дня. Она лакировала мою обувь, и запах вызывал у меня дурноту. Она не смотрела мне в глаза. Итак, это она рассказала о бледно-лиловой сорочке и о письмах Канецуке! Я носила эту сорочку, потому что ее подарил мне Канецуке. Он купил шелк на Кюсю во время одной из своих обычных поездок. Он не возвращал мне мои письма нераспечатанными. Это ложь. А кто же рассказал Изуми о гексаграммах и о «Книге перемен»?

— Нужно ли вам еще что-нибудь, госпожа? — спросила она, и я холодно ответила ей, что мне ничего не надо. Она, крадучись, вышла из комнаты; не оставалось сомнений, что она сообщит подругам о том, в каком я была настроении.

Я перечитала сочиненную Изуми историю, не в силах противиться болезненному желанию еще раз пережить эту пытку, а потом бросила листки в огонь. Посмотрела на приготовленную для меня одежду: розовые шаровары, бледно-зеленый халат, красный жакет, украшенный пятью полосами муара и пурпурными нитями, и шлейф из узорной ткани. Придадут ли мне силы эти прекрасные вещи? Защитят ли они меня завтра от двусмысленных улыбок и брошенных украдкой взглядов?

Нет, не защитят. Я отдала бы их все за соломенный плащ демона, потому что только он может сделать меня невидимой.

Двадцатое число Второго месяца, вечер.

Я закрылась в своей комнате. Танцы продолжаются. Шторы опущены, но звуки музыки проникают в комнату, как лунный свет сквозь занавески.

Все ушли, а я рада своему заточению. Мои праздничные одежды остались на вешалке, рукава вытянуты как бы в приветствии. Там, на празднике, танцующие вскидывают руки, размахивают рукавами, и лепестки вишневого дерева падают на землю, как пылинки, как пепел.

Неправда, что цветки вишни напоминают снег. Поэты так много раз клялись в этом, что мы поверили им, но это не так.

Действительно ли опадают лепестки Вишневого дерева левых? Мы стояли в Большом дворе, и кланялись ему, и обращались к нему, как будто это был живой человек. Придворные читали в его честь стихи. Император превозносил его скромные добродетели. Танцоры вытягивали руки, подражая его изогнутым ветвям.

Но Апельсиновое дерево правых расщеплено. Его повредил тайфун, и, хотя его укрепили и обвязали, а вокруг поставили подпорки, оно уже никогда не станет таким цветущим, как во времена Нары.

Кого я видела на этой пышной церемонии? Я видела Изуми, хотя она не смотрела на меня. Ее лицо было такого цвета, что, казалось, оно полыхает, губы у нее дрожали. Я видела ее друзей и слышала, как один из них, проходя мимо меня, сказал:

— Посмотри! Сегодня она не в бледно-лиловом.

Я видела двух вельмож из Министерства по делам центральных областей. При виде меня они улыбнулись, и один прошептал другому:

— Это сумасшедшая любовница Канецуке.

Как он был нужен мне сейчас! Но он слишком далеко.

Я не видела Масато. Возможно, он услышал историю, сочиненную Изуми, и решил не приходить.

Я видела императора, который стоял на возвышении около лестницы к Сисинден, его лицо выражало милосердие и доброту. Я не видела ни Рейзея, ни императрицу — они стояли на другой стороне за ширмами. Я думала о Садако и жрице, таких же невидимых, как злые духи, и гадала, не были ли они заперты в своих комнатах.

Как я завидовала им! Я хотела, чтобы меня спрятали в каком-нибудь домике далеко от дворца или закрыли ширмами и занавесями, как императрицу. Вместо этого я стояла среди всех этих людей, жалкая и глубоко оскорбленная. На виду у всех я сгорала от стыда, как облака на закате.

Даинагон разыскала меня, когда все присутствующие разбились на группы для танцев. Она посмотрела мне в лицо и поняла все, что я старалась скрыть.

— Разве это было так тяжело? — спросила она меня, и я кивнула в ответ.

В сумерках мы стояли рядом и смотрели на танцующих. Звуки флейт и барабанов эхом отдавались в морозном воздухе. Мы наблюдали за мужчинами, изображавшими весенних певчих птиц и сады цветов и ив, а потом я оставила ее и возвратилась в свои комнаты.

Я написала Масато. В письме не было ни слова, только рисунок из шести прямых и ломаных линий. Это был знак Мин И: гексаграмма оскорбленного достоинства.

Может быть, он придет узнать, какая рана была мне нанесена? Или останется в стороне из боязни, что нанесенное мне оскорбление отразится и на нем?

Четыре дня ожидания. Ночные кошмары, головокружение при свете дня. Силуэты слишком четкие, шумы слишком громкие, перешептывания зловещие, как скользящие тени.

Он пришел и был так потрясен увиденным, что увез меня.

— Что ты наделала? — спрашивал он, склоняясь надо мной, когда я лежала на постели. Он убрал волосы с моего лица и, казалось, не обращал внимания на мое мятое платье, заплаканные глаза и худобу. Он прижал руку к моему лбу, как это делает мать, чтобы определить, есть ли у ребенка жар, и сказал, что сожалеет, что не приехал раньше. Его мать была больна, он не мог ни уехать, ни послать письмо. Да и мое письмо он получил совершенно случайно; оно пришло именно в тот день, когда она слегла.

Я смотрела на него и поражалась тому, как много я позабыла. Его высокий лоб, большие глаза с карими искорками, широкие скулы, бледно-синие тени над губами. Если я успела забыть его черты, как я могу полагаться на свои воспоминания о Канецуке, которого не видела с первых дней осени?

Он приподнял мои волосы, в беспорядке рассыпанные по постели, и лег рядом.

— Тебе нужно отдохнуть, — сказал он, — и отвлечься от всего этого. — Знал ли он о причине моих несчастий? У меня не хватало смелости спросить его об этом; я просто закрыла глаза и слушала.

Он рассказал, что у его матери есть дом к востоку от города, в предгорье, около ущелья Мизуноми и недалеко от реки Отова. Мы могли бы поехать туда, это недалеко. В это время года там никто не живет — в горах еще только наступает весна. Мы могли бы пожить там несколько дней, до тех пор пока мне не станет лучше. Утром он пришлет за мной экипаж к воротам Кенсюн, а сам поедет чуть позже, после того как навестит свою мать. До его приезда за мной будет присматривать сторож; я должна буду отдать ему письмо, которое он передаст с возницей.

Подумать только, с какой легкостью он готов заняться этими приготовлениями. Интересно, как часто он уже делал это и для кого?

Неужели я так скоро начинаю его ревновать? Я говорила себе, что не стану снова открывать эту дверь, понимая, что у меня нет на это сил. Разве совсем недавно я не радовалась тому, что он оказался не таким неискушенным, как я поначалу подумала? Но теперь я не радовалась этому.

— Почему ты так добр ко мне? — спросила я, отчасти надеясь, что он не ответит. Я не хотела его жалости, его манера сочувствовать докучала мне. Неужели я была настолько подавлена и унижена случившимся, как мне говорил его взгляд?

— Я вовсе не добр. Я очень эгоистичен, — сказал он, целуя меня. — Ты можешь, если хочешь, взять с собой свою горничную, — добавил он, — хотя я и сам хорошо расчесываю волосы.

Да, уверена, так оно и было, и не волосы своей матери.

Я покачала головой и сказала, что предпочитаю путешествовать одна.

— Сейчас тебе лучше уйти, — сказала я. Вскоре должна была вернуться Юкон, не говоря уже о том, что нас мог услышать кто-то еще. Приходить ко мне было рискованно. Напрасно я просила его об этом.

— Ты сможешь быть готова рано утром? Это не слишком тяжело для тебя?

— Нет, — сказала я и улыбнулась, хотя его заботливость раздражала меня. Я вовсе не была такой немощной, как его мать.

Встала я рано и упаковала свои вещи. Когда Юкон спросила, куда я собралась, я ответила, что хочу навестить дальнюю родственницу.

— А, родственницу, — повторила она, и я выскользнула из комнаты под ее недоверчивым взглядом.

Я мало что помню из этой поездки, потому что была утомлена и проспала большую часть пути. День выдался пасмурный и холодный. Дорогу перебежала лиса; еще я видела трех воробьев, сидевших на ветке каштана.

Я думала о Канецуке. Сколько раз я проезжала вверх по дороге в горы в ожидании нашей встречи? Обычно я разглядывала разворачивавшиеся передо мной, как свиток, картины и видела их его, а не своими глазами. Я жила как бы в его голове. Извилистая лента дороги будто разматывалась перед его взором. По лесу пробежал олень, а я слышу его голос, описывающий это; дрозд в рощице напевал свою песенку, и это слышали его, а не мои уши.

Зачем это новое предательство? Может быть, этот мальчик только возмещает отсутствие другого? Разве он показался мне менее сложным? Или более достойным моего доверия? Сам он совсем не доверял мне, его осторожность была ощутима. Взрослая незамужняя женщина. (Я не была замужем.) Движение вперед приносит неудачу. (Так всегда бывает.) Никакая цель не является сейчас предпочтительной. (И никогда не будет, он знал это так же хорошо, как и я; это основа нашего взаимопонимания.)

Может ли любовь строиться на отрицании? Мог ли он, сказав, что не верит мне, заставить меня думать, что все-таки верит? Может ли доверие вырасти из недоверия? Может ли любовь вырасти из желания любви? Я снова и снова думала об этом, мысли двигались по кругу, подобно вращающимся колесам экипажа, блуждали без цели, как повороты дороги. Выглянув из экипажа, я увидела распускающиеся почки лавров и поляны, поросшие вязами и дубами. Увидела наполовину очистившееся от облаков небо, озаренное светом ранней весны. Я хотела, чтобы любовь родилась из отрицания, и почти уверилась, что это возможно. Но я чувствовала себя виноватой за свое желание — из-за Канецуке.

Уже смеркалось, когда мы прибыли на место. Я увидела двух ласточек, которые при нашем появлении выпорхнули из-под крыши и исчезли в сгущающихся сумерках. Дом стоял на поросшем лесом восточном склоне горы Хией, ниже располагалась долина реки Отова. На фоне темнеющего неба виднелись кедры и рощицы бамбука. Окруженный плетеным забором дом своими неровными очертаниями и затененными выступами напомнил мне сидящую со сложенными крыльями птицу. Его просторные веранды скрывались за высокими рододендронами и камелиями, белые почки которых просвечивали сквозь массу глянцевых листьев.

Я вышла из экипажа и вдохнула дым сгоревшего дерева и чистый запах кедровой смолы. Залаяли собаки, сквозь открывшуюся дверь во двор пролился свет. Ко мне вышла девушка в голубом саржевом халате, с заколотыми волосами и в запачканном переднике; она протянула мне веточку розовой камелии.

— Эта расцвела первой, остальные еще не раскрылись, — сказала она, как будто знала о моем приезде и всю вторую половину дня меня поджидала.

Почему этот простой поступок девушки в грязном переднике вызвал у меня слезы?

Продолжая лаять и виляя хвостами, ко мне подбежали собаки. Девушка и ее брат — я предположила, что это был ее брат, потому что у них были одинаковые, похожие на лисьи мордочки лица, — принялись оттаскивать от меня собак, так что у меня появилось время вытереть рукавом слезы и сделать вид, что ничего не произошло.

Я вручила письмо худощавой вежливой женщине в зеленом украшенном узором халате, которая казалось слишком старой, чтобы быть матерью этих детей; впрочем, я не слишком знакома с деревенскими обычаями. Она поклонилась, задержалась у порога, чтобы снять веревочные сандалии, и взяла письмо. Только тогда пришло мне в голову, что она не сможет его прочесть. Тут я услышала мужской голос, короткий обмен репликами, затем они оба появились на крыльце. (Мужчина был худой и быстрый в движениях, с почтительными манерами, моложе женщины — возможно, ее сын?) Они стали помогать мне с моими сумками и коробками.

Они вели меня в глубь дома (он был темным, но чистым, пол из кипариса тщательно выскоблен, деревянные опорные столбы отсвечивали), а я с любопытством думала о том, с какой легкостью они меня впустили. Может, они привыкли давать приют обиженным женщинам? Нет, определенно нет. Другие женщины, наверное, были веселее, беспечнее и моложе, чем я… но я не должна об этом думать.

Та часть дома, в которой меня разместили, выходила на восток, насколько я могла понять в почти наступившей темноте, но я слышала доносившийся далеко снизу шум потока. Комната была просторная и холодная, и я с нетерпением ждала, когда женщина расстелет циновки и раздует угли в квадратной железной жаровне. Около одной из стен стояли сундук и шкаф со свитками и рукописями; была там и ниша для картины, но пустая.

Я выпила чашку супа, заправленного мисо и натертыми корнями лотоса. Лакированная чашка, темно-коричневая с красными искорками, была очень легкой. Я встала, ноги у меня одеревенели от усталости и езды в тесном экипаже, и прошлась по комнате. Ширма около кровати была затянута желтой парчой с вытканными на ней вьюнами и хризантемами. Я открыла сундук, и из него пахнуло чем-то приятным, я погладила рукой шелка и атлас. Там хранилась женская одежда: легкие летние халаты, украшенные рисунком с мотивами града и облаков, побегами флердоранжа и руты. Кто носил ее?

Я разглядывала свитки и коробки с рукописями, хотя не осмелилась открыть их. Одна из них, черного цвета, была отделана ракушками и перламутром. Может быть, он поставил сюда эту коробку, когда был ребенком? Любовался ли он, как и я, филигранной отделкой шкатулки?

Я положила веточку камелии в пустую нишу для картины и вспомнила о ветках аниса, которые преподнес мне Масато. Какие они были гладкие и нежные! Аромат этих священных веток напоминал мне о Канецуке. Я подумала о статуе, которую Масато видел в храме в Утай, статуе бодхисаттвы Манджушри верхом на льве, бока которого вздымались и опадали, как будто он был живым существом.

Потом мне пришло в голову, что священна в храме только его пустота. Все другое избыточно.

Я легла на циновки и погрузилась в ожидание. В темноте — фитили в лампах уже сгорели — страхи, которые мне удалось вытолкнуть за пределы сознания, вылезли наружу, как сорняки в неухоженном саду. Он не придет. Он передумал. Его матери стало хуже, и она попросила его остаться с ней, завтра он пришлет с гонцом записку. На него напали разбойники (ведь Рюен рассказывал мне истории о пустынных дорогах около горы Хией), и он лежит теперь на обочине, истекая кровью.

Какие ужасы представляются человеку в темноте! При свете солнца они блекнут и исчезают, но ночью принимают угрожающие размеры.

Должно быть, я все-таки заснула, потому что, когда он коснулся моей щеки, я вздрогнула от испуга. Он зажег лампу, и я увидела его лицо, участливое и утомленное.

— Извини, я так поздно. — И никаких объяснений. — Ты согрелась? Огонь уже погас.

— Нет, — сказала я, и, скользнув в постель, он лет рядом со мной.

— У тебя холодные руки, — сказала я ему и засунула их себе под одежду. Он поцеловал меня, и я потянулась к его лицу. Я дотронулась до его щек и ощутила их мягкость, взъерошила его волосы — они еще хранили холод после долгого путешествия. — Ложись на меня. — Он послушался (всегда ли он был таким покорным?). — Не так, всей своей тяжестью. — И он сделал, как я сказала. Мне приятно было чувствовать его на себе, хотя он сдавил мне грудь и я едва могла дышать.

Он снова поцеловал меня и перевернул на бок, так что Мы оказались лицом к лицу в полутьме, никого рядом, кто мог бы подслушать нас. Не было слышно ни звука, кроме шума потока.

— Итак, — спросил он, откидывая со лба мои волосы, — чем тебя обидели?

Я рассказала ему все. Разве я могла поступить иначе? У меня больше никого не было. Я рассказала ему о своем обмане, о придуманной Изуми истории (он не сказал, слышал ли он ее, я могла лишь догадываться), хотя опустила подробности о сорочке цвета лаванды и о письмах Канецуке. Почему? Возможно, потому что не хотела, чтобы он знал, сколько всего у меня накопилось, и не хотела заставлять его ревновать.

Когда я закончила, он лег на спину и уставился в потолок, оттуда раздавался неясный шорох: то ли по крыше лазили птицы или белки, то ли какие-то другие существа.

— О чем ты думаешь? — спросила я.

Он не ответил.

— Ты рассержен.

— Нет, я думал о том, как легко сломать жизнь. — И я поняла, что он имел в виду жрицу и Садако.

— А твою жизнь я тоже сломаю? — спросила я с изрядной долей горечи.

— Не думаю, — ответил он. — Но ты могла бы попробовать.

Фитилек догорел, и мы некоторое время лежали в полной темноте, не говоря ни слова.

— Я не верю в покаяние, — сказала я.

Он засмеялся:

— Неужели?

— Люди каются, потому что хотят получить прощение. Они ожидают воздаяния.

— Прощение не является воздаянием. Это подарок.

— Но ты не отпустил бы мне грехи, разве не так?

— Это не в моей власти.

— Как и предсказать будущее, — поддразнила я, припомнив наш разговор в Хаседере.

— Именно так.

— И ты бы не простил меня?

— Возможно, нет.

— Но ты ведь понимаешь, почему я сделала то, что сделала? Я имею в виду, распространила слухи.

— Предполагаю, ты думала, что делаешь это ради любви или из страха потерять ее. Но я считаю, что здесь примешана гордость.

— Разве? — спросила я, стараясь, чтобы он не подумал, что я защищаюсь.

— Ты могла бы все повернуть назад. Я имею в виду твои — клеветнические измышления.

— Как?

— Ты могла бы пойти к императрице и признаться ей, что слухи о Канецуке и Садако — ложь.

— Но в истории Изуми это подразумевается. Однако там сказано, что я распространила и ложные слухи о жрице, а это неправда.

— Значит, ты использовала ее как ширму, чтобы скрыть свою вину.

— Но я не могла пойти к императрице и все ей рассказать. Я бы выглядела жестокой.

— Конечно.

— Но люди уже шушукаются обо мне! — Я заплакала. — Видел бы ты, как они смотрят на меня! Как на сумасшедшую.

— Как на госпожу Хен, — тихо сказал он и погладил меня по щеке.

Я села.

— Никогда, никогда не называй меня так, — сказала я. Я до сих пор помнила день, когда Канецуке прислал мне белый веер, на котором были нацарапаны слова: «Моей дорогой госпоже Хен».

— Извини, — сказал он. Думаю, он сказал это искренне, потому что продолжал целовать меня, даже когда я плакала. У него были соленые губы и нежные руки.

Он перегнулся через меня, придвинул лампу ближе и вытянул фитилек. Потом сказал характерным для него торжественным и серьезным тоном:

— Дай мне посмотреть на тебя. Совсем немного, — и развязал у меня на поясе сорочку и задрал ее мне на голову.

Я перевернулась, замерзшая и униженная, уткнулась лицом в циновку. Как это ужасно, когда тебя видят без одежды! Я чувствовала себя, как гусеница, которую вырвали из шелкового кокона.

— У меня столько изъянов, — протестовала я, постель приглушала мой голос.

— Разве? — спросил он, поглаживая меня по спине.

— Да.

— Тогда дай посмотреть, — сказал он и перевернул меня на спину. Я закрыла глаза и задрожала от смущения.

— Нет, я так не думаю, — сказал он. — Ничего такого, о чем следовало бы говорить.

— Но у меня другие недостатки, — ответила я, не открывая глаз.

— Возможно, — он ласкал мою грудь.

— Ты не должен доверять мне.

— Я и не доверяю. — Он припал к моей груди, как ребенок.

— Ты сделаешь ошибку, если полюбишь меня, потому что я люблю другого.

— Я знаю. — Его руки скользнули мне на поясницу, он приподнял меня и стал целовать все изгибы и впадинки моего тела.

Потом я лежала у него на груди и моя голова покоилась у него на плече. Я смотрела на желтые занавеси, а он гладил мои волосы.

— Ты никогда не скажешь, что любишь Меня, правда?

Ответа не последовало, но он продолжал гладить мои волосы.

— Даже если бы ты любил меня, ты бы никогда не сказал об этом, ведь так?

Он по-прежнему молчал.

— Я тоже не скажу тебе, что люблю, — произнесла я, обращаясь к желтой занавеске.

— В таком случае мы квиты, — проговорил он.

Как эти его слова ранили меня! До сих пор была игра. Я крепко держала в руке камень, не зная, черный он или белый и есть ли у меня шанс на выигрыш.

— Раз так, — я сделала глубокий вдох, — поведай мне что-нибудь философское.

Он рассмеялся:

— Что ты имеешь в виду?

— Если ты не намерен говорить со мной о любви, поговорим о чем-нибудь еще.

— Я думал о том, что хотел бы быть тем, кто перенесет тебя через Гору Смерти.

Значит, в своей спокойной немногословной манере он признавался, что хотел бы быть моим первым любовником.

— И я была бы такой же легкой, как мои грехи?

— Значительно легче.

— Но у тебя было больше возлюбленных, чем у меня, — сказала я, не рассчитывая на ответ.

— Лучше не говорить об этом, разве не так?

— А если ты понесешь меня к реке Трех бродов, какой из них мы будем переходить?

— Без сомнения, самый глубокий.

— Зачем ты привез меня сюда? — спросила я. — Ведь не для того, чтобы сделать лучше?

— Я не знаю.

— А ты сожалеешь о том, что увидел все мои недостатки?

— И да, и нет.

— А что твоя книга предсказаний говорит о нас? Ты, наверное, уже поинтересовался?

— Она говорит, что во всем виновата ты. — Он повернул к себе мою голову и снова поцеловал меня, и я изо всех сил прижалась к нему, так, чтобы у него перехватило дыхание.

— Это твоя вина, — проговорил он в такт нашим любовным движениям. — Это твоя вина. Это твоя вина. Это твоя вина.

Как мы провели остаток этих трех дней? Я уже забываю. Я вижу его в ванне, тело изнуренное, как призрак. Думаю, это был второй день, не первый. Я представляю себе его лицо в то время, когда мы лежали в саду под сливовым деревом. Его прикрытые веки были полупрозрачны, как опавшие лепестки. Не могу припомнить, тогда ли он сказал мне, что я напоминаю ему его умершую в девять лет сестру, или это было утром следующего дня.

Я хотела бы иметь такой длинный свиток, чтобы на нем уместилось все: те слова, которые мы произносили, и те, которые мы подразумевали, и наше молчание. Я бы перечитывала написанное тогда, когда уже не могла бы его видеть, когда бы он так переменился, что я бы его не узнала.

В наш последний день после обеда мы отправились пешком через заросший сад к тому месту, где бегущий среди обнаженных горных пород поток устремляется в долину. Там, где тропинка круто шла вверх или вниз, он нес меня на руках. Мы отдохнули около ручья на гладком камне, над которым склонились ветви кленов. Листья на деревьях только начали распускаться, поросшие мхом скалы по берегам потока окаймляли выгнутые дугой ветви кустистых роз.

Я положила голову ему на грудь.

— Ты помнишь, — спросила я, — как, счистив мох, мы написали стихи на скале?

— Да, но то были стихи об осени. Я думал об одном из них: «Глубокой ночью я лежал в одиночестве. Для кого мне перестилать постель?»

— Грустные стихи, — сказала я и поцеловала его.

— Вчера ночью был мороз, — и он коснулся губами моей щеки. — Поэтому ты мечтаешь о доме?

— Нет. — Я смотрела на воду. — Расскажи мне, каким ты был в детстве.

Он улыбнулся:

— Я был тощим.

— Ты был озорным ребенком?

— Очень озорным.

— Но не жестоким.

— Иногда. Ты ведь знаешь, какими бывают мальчишки.

— И ты тогда уже философствовал?

Он снова улыбнулся.

— Нет. Я интересовался только игрой в мяч.

— Так же, как и мой сын.

— Я знал, что у тебя есть дети.

— Только один.

— А он философствует?

— Не знаю.

Я повернулась и бросила в ручей камешек, и тут он задал свой вопрос, чувствуя мое нежелание отвечать:

— А какой ты была в детстве?

— Я плохо помню, это было так давно. У меня были очень длинные волосы.

— И такие же густые, как сейчас? — Он провел рукой по моим волосам.

— Гуще.

— Ты никогда не будешь их стричь, да?

— Возможно, постригу, когда мне будет тридцать семь.

— Это опасный возраст для женщины.

— Да, и это очень несправедливо. Не хочется подвергаться опасности, пока не исполнится сорок два.

— Не так долго осталось ждать.

— Ты опять философствуешь, — сказала я, дергая его за рукав. — У нас впереди, до того как нам будет угрожать опасность, не так много времени — у меня восемь лет, у тебя — девятнадцать.

— Да, — согласился он и развязал пояс у меня на талии.

На следующее утро, когда было еще темно, он уехал верхом на своей гнедой кобыле. Немного позже уехала и я в своем экипаже, который больше не казался тесным, а напротив, просторным и пустым.

«Глубокой ночью я лежал в одиночестве. Для кого мне перестилать постель?» Эти слова пришли мне на ум, когда мы съезжали вниз по выбитой дороге, и я вдруг осознала, что произношу их его голосом, а не своим собственным.

Итак, я теперь жила в его голосе, а не в голосе Канецуке. Эта мысль испугала меня. Мы не были похожи, этот мальчик и я. Я вспоминала, что сказала Даинагон о Канецуке в то утро, когда я обнаружила сочиненный Изуми рассказ: «Какая вы пара! Один лжец стоит другого». А разве нет? Мы с ним связаны нашей жестокостью и виной. Я не стою этого мальчика с нежными руками и серьезными мыслями. (В сущности, он невинен, несмотря на его жизненный опыт. Я это чувствовала.) Я наверняка искалечу ему жизнь, как искалечила ее другим, — независимо от своего желания. Он сам себе это предрек. Я ощущала тяжесть его предсказания более остро, чем тяжесть его тела.

Мы проехали над крепостным рвом, полным гниющих отбросов, и через ворота Ёмеи въехали в город. Несметные полчища ворон заполонили небо, холодный ветер трепал голые ветви деревьев. Вокруг сновали придворные в черных шапочках. Когда я выходила из экипажа, ветер закрутил вокруг меня полы моей одежды; прикосновение ног к острым белым камешкам внутреннего двора оказалось болезненным. Я позвала стражника, чтобы он взял мои вещи, и возвратилась в свои комнаты с их занавесями, ширмами и тонкими перегородками.

Последний день Второго месяца. День воздержания.

По возвращении я затворилась в своих комнатах и не виделась ни с кем, кроме слуг и Даинагон. Она принесла мне копию сказок Изе. Интересно, не хотела ли она таким образом напомнить мне о том, как опасно любить Канецуке.

Она не спросила, куда я ездила, хотя ей явно было любопытно. Даже если Юкон передала ей версию о родственнице, я уверена, она не приняла ее всерьез.

Разговаривая с ней, я старалась держать себя в руках, и только когда она вставала, чтобы уйти, мои глаза наполнялись слезами.

— Вы должны быть гордой, — говорила она мне. — Прячась в своих комнатах, вы только заставляете людей судачить. — Она окинула меня взглядом сверху вниз, заметила тени у меня под глазами и мои обкусанные ногти. — Заходите ко мне, если я вам понадоблюсь. — И она скользнула за ширму, а ее парчовые одежды волочились за ней по полу, и я мечтала хотя бы на один день переселиться в ее безгрешное тело.

Я опустилась на колени перед доской для письма и попыталась писать. Но меня отвлекало письмо Масато. Оно пришло вчера, и я прятала его у себя в рукаве. Оно голубого цвета и короткое — он так же осмотрителен в переписке, как и в речах. Но если я прочту письмо более внимательно, то, уверена, обнаружу между строк свидетельства его любви.

 

Третий месяц

Первый день. Час Змеи.

Вчера поздно вечером, к моему удивлению, за мной явился личный паж императрицы с сообщением, что ее величество желает видеть меня у себя в покоях.

Когда я одевалась, меня била дрожь. Несомненно, она хотела говорить со мной о Садако. Она станет обвинять меня в том, что я распускаю ложные слухи, и меня уволят… Я накричала на Юкон, которая расчесывала мне волосы, и просыпала на пол пудру. Я ругала себя за то, что поленилась принять ванну и начернить зубы. Почти час мне потребовалось, чтобы привести себя в порядок. Я туго затянула на талии завязки своих шаровар, чтобы держаться прямо, с видом уверенного в своей правоте человека. В результате я едва могла дышать.

В коридоре никого не было. Я старалась идти как можно более чинно, прикрывая лицо веером, и надеялась, что меня никто не видит. Мимо неторопливо прошли два дворцовых стражника, но не обратили на меня никакого внимания, и, признаюсь, несмотря на ужасное состояние, в котором я тогда была, я почувствовала себя уязвленной тем, что они не оценили мой великолепный вид.

Когда я добралась до дверей в Кокиден, то у меня возникло ощущение, что что-то не так. Пажи и придворные слонялись по залам, стараясь не привлекать к себе внимания, мелькали одежды многочисленных придворных дам, которые прятались за ширмами.

Я услышала голоса и поняла, в чем дело. Император и императрица ссорились. Нельзя было разобрать слова, но совершенно очевидно, что разговор был не из приятных.

Значит, император пришел в покои императрицы; это само по себе примечательно — обычно она ходила к нему. Я в нерешительности остановилась. Ясно, что императрице сейчас не до меня, и я могу возвратиться к себе. Но тут я услышала, как она упомянула имя Садако, и решила остаться.

Я тихо прошла по залу, надеясь, что соглядатаи меня не заметят, и оказалась в передней, где горничные ждут, пока их не позовут выполнять свои обязанности. К счастью, там никого не было. Я опустилась на колени, потому что меня так трясло, что я не могла стоять.

— Она моя дочь, не ваша, — услышала я голос императора. Итак, они все еще говорили о Садако.

— Может быть, и так, — сказала императрица в своей обычной спокойной манере. — Но вы не имеете права наказывать ее, если она невиновна.

— Я поступлю с ней так, как пожелаю.

— Значит, вы считаете, что слухи сильнее правды.

— Слухи — ничто. Но ничто становится всем, если люди решают, что это так.

— И вы допустите, чтобы вами руководила клевета?

— Я буду руководствоваться тем, что считаю правдой, а правда состоит в том, что мои дочери меня обманули.

— Нашу дочь ввели в соблазн.

— А она ввела в соблазн меня, заставив верить в свою чистоту.

— Она никогда не лгала вам.

— Она никогда не говорила мне правду. Если я предпочитаю не разговаривать с ней, это мое право. Она для меня не существует, — прокричал он. — Она призрак. У нее нет глаз, нет лица, нет голоса — она не существует, и я запрещаю вам говорить о ней.

— И о Садако.

— Да, и о ней.

— Несмотря на то что она ваша дочь и, возможно, ни в чем не виновата.

— Она не дочь мне, и за ней есть вина.

— Мой бог, — сказала императрица. — Вы недостойны своего трона.

— А вы — своего языка. Если бы у меня был меч, я бы его отрезал.

— Ваш меч! — язвительно заметила она. — Меч, который составляет вам компанию, когда вы посещаете своих жен и свои «приюты»! Меч, который лежит под вашей подушкой, когда вы спите! Но может ли ваш меч потушить пожар? Способен ли он уничтожить болезни? Надеюсь, что так, потому что, если вы не простите своих дочерей, эти несчастья станут явью. Простите, по крайней мере, Садако, — тон у нее смягчился. — Потому что, если некого будет послать в Храм Изе, и вы знаете это так же хорошо, как и я, богиня Каннон ни в одном из своих обличий не сможет уберечь нас от неминуемых несчастий.

— Нет большего несчастья, чем неблагодарность ребенка.

Он покинул ее покои. Императрица плакала. Придворные дамы выбрались из своих укрытий и собрались вокруг нее, а я тихо проскользнула в коридор.

Повернув за угол, чтобы возвратиться в Умецубо, я услышала громкий голос императора, который возвращался к себе в Сейриоден. Я выглянула в галерею и увидела окружавших его приближенных, они поддерживали его под руки.

Юкон ушла, без сомнения, для того чтобы подглядывать вместе со всеми. Трясущимися руками я сняла с себя одежду и легла в темноте. Несмотря на пережитое потрясение, я чувствовала облегчение.

Нет необходимости признаваться императрице в своей вине. Пусть она сама сделает выводы из истории, сочиненной Изуми.

Пусть сама решает, являюсь ли я лгуньей или Изуми ложно обвинила меня. Если она пригрозит мне удалением от двора, я буду уверять ее в своей невиновности. Не имеет значения, каким образом.

Император не простит своих дочерей, независимо от того, виноваты они на самом деле или нет. Это яснее ясного.

Холодно и мрачно. Дует холодный северный ветер; небо сплошь заволокло облаками, кажется, что день превратился в ночь.

Юкон уехала навестить свою мать. Опасаясь моих выходок, слуги избегают меня, но я не жалею об этом.

Я разложила на полу письма Канецуке, написанные на бумаге цвета травы, цветочной пыльцы, пыли, сирени, облака. Бумага живая, как любовь: желтая, зеленая, розовато-лиловая. Белая, как гнев, бумага: толстые, негнущиеся листы, слова жестокие и грубые.

Парчовая сумка едва ли сможет вместить их все. Желтый шелк хранит следы моих пальцев, нитки вытянуты.

Письма Масато я храню в другом месте, будто один мужчина может осквернить другого. Канецуке темен, как земля, Масато светел, как вода. Один заключен в глиняную форму, как благовоние, состав которого мне неизвестен; другой скользит по гранитным скалам, течение его мыслей столь быстро, что их невозможно удержать.

В третьем месте (оно должно остаться необнаруженным, и оно самое вместительное) лежат неотправленные и возвращенные письма. Я никогда их не перечитываю. Мне противно к ним прикасаться, тем не менее я храню их.

Я подняла с пола одно письмо. Оно тонкое, ярко-красное; скоропись поразительно красива. Он написал его в такой же темный, как сегодня, день — в день затмения.

Это случилось за три года до нынешней осени. Тогда он любил меня. Перечитывая это письмо сейчас, я убеждаюсь в этом так же, как была убеждена в те краткие мгновения, когда солнце исчезло.

В то утро он пришел ко мне, несмотря на предзнаменования. Предсказатели говорят, что путешествовать во время затмения опасно. Следует остаться дома и закрыть ставни. Нужно затаиться, опасаясь несчастий, до тех пор, пока тень не уйдет.

Он пришел в час Лошади, при свете дня, когда солнце сияло вовсю и листья во дворе пламенели, как кровь. Увидев его, такого самоуверенного, гордого в своих пышных одеждах, мои служанки рассмеялись — тогда они терпимо относились к моим приступам безумия и не пугались их. Я пригласила его войти, и он вошел, смеясь, с охапкой астр и валерианы, будто надеясь, что их благоприятные цвета отведут подстерегавшие нас несчастья.

— Уходите! — Махнув рукой, он прогнал Юкон и других женщин. — Если в день затмения солнца тебя увидят с мужчиной, это сулит несчастье, — сказал он. Они выскользнули из комнаты, заговорщически улыбаясь и перешептываясь, и оставили нас одних.

Как мы провели это время? Мы играли в го, его фишки наступали на моей половине, а мои — на его. Он пел для меня. Я читала ему написанную мной историю о ныряльщице и ее сыне. (Я никогда не рассказывала ему о собственном сыне, но некоторый налет таинственности в той истории, думаю, мог заставить его задуматься.)

Но самое лучшее мы отложили на потом, на то время, когда свет померк. Половину любовного наслаждения составляет предвкушение, и мы терпеливо ждали. Мы отдернули шторы таким образом, чтобы свет полосами падал на пол. Все утро эти полосы ползли по полу вслед за солнцем. Затем — это произошло очень медленно, так что мы не сразу поняли, что случилось, — световые пятна исчезли. Возможно, дело было в облаке, которое заслонило солнце и помешало луне исполнить свое предназначение… но, выглянув наружу, мы увидели, что небо чисто. Солнце светило так ярко, что глазам было больно смотреть на него.

Над дворцом повисла тишина. Все утро до нас доносились звуки шагов, голоса, звон гонга, шарканье метлы. Вместе с померкнувшим светом эти звуки прекратились. Все замерло в тяжелом ожидании, как будто даже пауки в своей паутине предвкушали появление луны.

И она выплыла — очень медленно. И мы, как луна, действовали в соответствии с нашими планами: мы заключили пари, что поглотим друг друга так же быстро, как тень поглотит солнце.

Удалось ли нам задуманное? Я не уверена, но к тому времени, как мы вернулись к действительности, на полу снова появились полосы света — может быть, уже несколько часов назад, мы этого не знали.

Когда всеобщая тишина была нарушена и мы возвратились в мир слов, нам казалось, что, возможно, именно наша любовь явилась той силой, что возвратила солнцу полноту его сияния. И еще некоторое время после описанных событий мы с детской наивностью верили в это.

У меня была двухдневная передышка, а потом императрица снова призвала меня к себе. Я оделась в лиловых тонах в надежде, что это будет свидетельствовать о моей лояльности. Существует много способов выразить преданность, не так ли? Несмотря на ее властность, я действительно люблю эту управляющую моей судьбой женщину. Она равна мне по смелости и уму, хотя я не должна бы сметь сравнивать себя с ней: ее влияние и уважение, которыми она пользуется, настолько превосходят мои, что я не осмеливаюсь коснуться края ее одежды.

Утро было восхитительным, сильный восточный ветер разогнал облака, и каждый листик, каждая почка дрожали от ощущения полноты жизни. Почему в такой день легче быть хитрой? Наверное, его блеск и великолепие придавали мне силы.

По дороге я продумала, как следует себя вести. Непреклонность императора вселяла в меня надежду и обеспечивала защиту. Его суровость придаст гибкости моей лжи. Разве это не странно — использовать ложь, чтобы создать видимость невиновности? Как если бы кто-то захотел превратить чернила в воду. Тщетные усилия, но нужно попытаться.

Возможно, именно поэтому я успокоилась. Я чувствовала странную радость и душевный подъем, как будто сама стала свидетелем своей судьбы. Идя вниз по галерее, я подумала, что нечто подобное испытывают мужчины перед боем. Вот почему они сражаются друг с другом. Они бьются, желая ощутить перед стремительным броском чувство величайшего самообладания, когда зажатый в руке кинжал еще не обагрен кровью и никто не знает исхода боя.

После всех моих стараний быть похожей на мужчину — и в моих писаниях, и в моей борьбе с самой собой и окружающими — я впервые почувствовала, что мне это удалось.

Итак, я шла в покои императрицы, где двумя днями раньше ежилась от страха, и на этот раз ничего не боялась. Она сидела на возвышении под балдахином, окутанная богатыми шелками, ниспадавшими на пол из-под зеленой парчи. Камергер подвел меня к ступенькам, и я приготовилась совершать положенные поклоны. Но оказалось, что за занавесями две женщины.

— Подойдите и садитесь с нами, — сказала императрица, делая приглашающий жест рукой. — Мы выбираем шелка. — Она наклонила свою прелестную головку, указывая на свободную подушечку, и мне не оставалось ничего другого, как опуститься на колени рядом с Даинагон.

Даинагон в сиреневых одеждах сидела с невозмутимым видом, и ее бледное лицо было подобно луне во всем ее призрачном великолепии.

Я почувствовала себя так, будто последний луч света оставил эту комнату. Мужество покинуло меня. Если бы вместо нее был кто-нибудь другой! Пусть даже Изуми! Тогда я могла бы лгать с восторгом мужчины, противостоящего врагам. Но я не посмею лгать в присутствии Даинагон.

Я опустилась на подушку На полу возвышались груды шелка: узорные ткани и бомбазин, парча и саржа. И посреди этого великолепного разноцветного беспорядка спокойно сидели две женщины.

Императрица повернулась, чтобы что-то сказать камергеру. Я решилась посмотреть на Даинагон, Сколько тайн в немой телепатической связи между друзьями! Она бросила на меня только один взгляд, спокойный и невозмутимый, но не холодный, одновременно предостерегающий и обещающий. Она будто призывала меня к молчанию: Кун, Пассивная. Молчание не влечет за собой ни позора, ни похвалы. Я поняла, что она советовала мне не признаваться. Перед моим приходом они с императрицей разговаривали обо мне, и она солгала за меня.

Как удалось мне понять, что она убеждала императрицу в моей невиновности? Даже сейчас я не могу этого объяснить. Однако я чувствовала, что императрица не поверила ей и что она подвергнет испытанию нас обеих. И я задрожала, припомнив, как она выговаривала императору за его слабость.

— Вы должны помочь нам, — сказала императрица. — Даинагон и я выбирали шелка для праздника Камо. Она уже высказала свое мнение, и я хотела бы знать, совпадет ли оно с вашим.

— Но мне не подобает решать такие вопросы, — запротестовала я.

— Если я попрошу, вы сделаете это. Скажите, какой цвет вы предпочитаете?

Я осмотрела груды шелка.

— Я предпочла бы цвет лаванды или розовато-лиловый.

Императрица рассмеялась.

— Что за робость! Почему бы не выбрать какой-нибудь более смелый цвет? — Она показала рукой на фиолетовую ткань. — Что вы скажете об этом? Нравится ли вам цвет футайи? Или вы не любите двойное окрашивание?

— Но это летний цвет, — ответила я.

— Верно. И все же он прелестен, не правда ли? — Она обернулась к камергеру. — Покажите нам все оттенки футайи.

И он развернул перед нами шелка, которые переливались всеми оттенками от ярко-фиолетового до темно-синего с легкой примесью багряного.

Императрица повернулась ко мне.

— Скажите, какой оттенок футайи вы предпочитаете для мужчины?

— Это зависит от его возраста и цвета лица.

— А какой, по вашему мнению, должен быть цвет лица у мужчины?

Я взглянула на Даинагон. Она сидела, крепко сжав губы, как будто предостерегая меня от многословия.

— Бледный, ваше величество.

— Вы удивляете меня. Бледный? Но ведь не мертвенно-бледный?

— Бледный, но не мертвенно-бледный.

— Да, — улыбнулась императрица, — мертвенно-бледный мужчина — печальное зрелище. Итак, какой оттенок футайи следует носить мужчине с бледным лицом?

— Это зависит от возраста, не так ли?

— Ну, скажем, это мужчина лет тридцати.

Конечно, это возраст Канецуке. У меня бешено заколотилось сердце.

— Думаю, — сказала я как можно более бесстрастно, — это должен быть переход от синего к фиолетовому.

— Значит, именно на грани цветов.

— Да, но думаю, что он сам выберет цвет. — Я не осмеливалась встретиться глазами с Даинагон, потому что разговор приобретал опасный оборот. — В пределах своих возможностей и, конечно, в границах вкуса.

— В границах вкуса? — спросила императрица. — А что это, собственно, такое?

Не успела я ответить, как вмешалась Даинагон в своей спокойной манере:

— Разумеется, ваше величество, эти границы установлены вами и императором. Только тот, кто придерживается самых высоких образцов элегантности, может быть судьей в вопросах вкуса.

— Император может судить только о собственных несчастьях, — сказала с горечью императрица. — Благодарю вас, Даинагон, за то, что вы высказали свое мнение, хотя я и не просила об этом. — Она снова повернулась ко мне. — Ну, так что же такое «границы вкуса»?

— Я бы согласилась с Даинагон, — ответила я. У меня так замерзли руки, что пальцы побелели, и я спрятала их в рукава.

— Да, думаю, вы согласились бы. А что вы скажете о запрещенных цветах? — Она протянула руку и показала пальцем на куски глубокого красного и пурпурного шелка. — Подходят ли они мужчине с таким цветом лица?

— Такие цвета может желать носить только мужчина очень знатного происхождения.

— И как он будет добиваться этого? Открыто или тайно?

Даинагон кашлянула, и я постаралась не смотреть ей в лицо из боязни потерять над собой контроль.

— Наверное, открыто, ваше величество.

— А может ли он носить одновременно больше, чем один запрещенный цвет? — Я поняла, что она имеет в виду Канецуке и обеих принцесс.

— Нет, — сказала я, притворяясь беспристрастной. — Это было бы верхом безвкусицы.

— Конечно, — вмешалась Даинагон, — не следует носить цвета, которые не сочетаются друг с другом.

— Тогда скажите мне, — императрица пристально взглянула на меня, — как одеться на праздник принцессам? Конечно, они, скорее всего, не будут присутствовать, но если вдруг они получат прощение, мы должны быть готовы. Следует ли им обеим нарядиться в запрещенные цвета?

— Об этом не мне судить, ваше величество.

— Может быть, им следует облачиться в серо-лиловые одежды, подобно женам, оплакивающим своих мужей?

— Я не знаю.

— Возможно, вы считаете, что Садако как старшая имеет больше свободы в выборе одежды?

— Я не думаю, что у нее есть свобода выбора — она принцесса.

— Она была принцессой, — поправила меня императрица. — Итак, вы думаете, что, если она воспользовалась какими-то свободами, это значит, что кто-то убедил ее поступить так?

— Не думаю, что у кого-нибудь есть такое право.

— Значит, если бы она надела на праздник Камо десять ярко-красных халатов, это был бы ее выбор и только ее. Это великолепный цвет, не правда ли? Но, как вы знаете, иногда носить его запрещено.

— Все будут ее осуждать, если она оденется в такой цвет в это время года.

— Без сомнения, — ответила императрица. — Должно быть унизительно — быть осмеянной из-за этого.

Мы ничего на это не ответили — ни я, ни Даинагон. Но воспоминание о моем позоре в день Праздника цветущей вишни, казалось, повисло в воздухе. Значит, уже тогда императрица была осведомлена о ходивших обо мне слухах. Это было даже хуже, чем я ожидала.

— Подойдите сюда, — сказала императрица, выводя меня из оцепенения. — Давайте подберем подходящий цвет для Садако.

Даинагон достала травчатый шелк.

— Может быть, нам выбрать для нее бледно-зеленый. Она прелестно выглядит в зеленом, и по сезону это подходящий цвет.

— Значит, зеленый — сказала императрица, — хотя я не спрашивала вашего мнения. А вы? — Она повернулась ко мне и подняла брови. — Какой оттенок предпочли бы вы для праздника Камо?

— Любой, какой устроит вас, ваше величество. Я здесь не выбираю.

— Это совсем на вас не похоже, — императрица улыбнулась. — Или это новая маска покорности, которую вы примеряете на себя?

— Я примерю все, что будет угодно вашему величеству.

— А если я выберу для вас настоящий, а не воображаемый цвет покорности?

— Я буду носить его с радостью, если это доставит вам удовольствие.

— Ну что же, — продолжала она, — может быть, тогда мы выберем для вас розовато-лиловый. Спокойный пристойный цвет. Что вы думаете, Даинагон? Подходит ей розовато-лиловый?

— Он прекрасно ей подходит, ваше величество.

— Пусть будет розовато-лиловый, — сказала императрица, и в ее глазах сверкнула угроза. — Вы приближаетесь к тому возрасту, когда, как вы знаете, уже не носят вызывающие цвета. Вы должны учиться быть сдержанной и осмотрительной.

Подступающие слезы жгли мне глаза.

— Да, ваше величество.

— Итак, решено, — сказала императрица. — И последнее. Какого вида вуаль мы для вас выберем?

— Гладкую ткань, если вам угодно, — сказала я, не понимая, к чему она клонит.

— Гладкую? — спросила императрица. — Нет, пестрая подойдет вам больше. Что вы думаете, Даинагон? Дадим ей пеструю ткань?

— Простите, ваше величество, — сказала Даинагон, — но, думаю, это ей не пойдет, гладкая ткань будет лучше.

— Вы уверены? — спросила императрица. — Когда дело касается вкуса, я предпочитаю женщин, которые не колеблются.

— Я не колеблюсь, — ответила Даинагон.

— Тогда пусть так и будет, — согласилась императрица. — Ровная, гладкая ткань для ровного, спокойного характера. Будем надеяться, что одно будет соответствовать другому. — Она взяла кусок гладкой лилово-серой саржи. — Камергер! — Он подошел. — Пожалуйста, заверните это и доставьте этой госпоже в ее комнаты.

— Да, ваше величество.

— Отнесите этот кусок в Департамент одежд, — велела мне императрица, — и скажите начальнице, что я велела раскроить его для вас. Из него получится шесть халатов. Вы наденете их на предстоящий праздник.

— Да, ваше величество. — Поклонившись, я удалилась как можно быстрее, чтобы она не видела моих слез.

Шесть халатов из гладкого розовато-лилового шелка! Шесть одежд одного и того же траурного, покаянного цвета, без оттенков и переходов! Как все на празднике будут насмехаться надо мной! Она сурово наказывает меня, однако я знаю, что могло быть и хуже. Она могла прямо обвинить меня в том, что я распускаю слухи, могла заставить нести ответственность за позор Садако. Меня могли удалить от двора и отослать на жительство куда-нибудь в провинцию. Да, могло быть и хуже.

Так текли мои мысли, когда я сидела в своей комнате и грела руки над огнем. День по-прежнему был чист и прекрасен, но теперь я уже не ощущала той отваги, как утром, и мне казалось, что пальцы мои никогда не согреются.

Этой разнице в ощущениях я обязана Даинагон. Она отстаивала мою невиновность с риском для собственной репутации. Теперь у нее тоже есть двойная тень, которая смутным фиолетовым пятном ложится на границе правды и вымысла, и я знаю, что однажды ей придется заплатить за это.

Потом, прежде чем я поняла это, она уже была в комнате. Стояла около меня, бледная и дрожащая, и протягивала мне какой-то сверток.

— Откройте, — произнесла она.

Я развернула бумагу. Там был шелк густого розового цвета с затейливым рисунком в виде вьющихся стеблей и цветов.

— Сшейте из него жакет, — сказала она, — и надевайте его, когда будете чувствовать себя несчастливой.

— Значит, я должна носить его все время.

— Не надо плакать. Вы должны сохранять гордость.

— Почему вы сделали это, Даинагон?

Она наклонилась и поцеловала меня в лоб.

— Один лжец стоит другого, — сказала она и ушла, оставив на память о себе запах своих духов.

Седьмой день Третьего месяца.

В то утро я услышала странную историю и не знаю, правда это или ложь.

Бузен пришла ко мне вскоре после того, как я съела жидкую утреннюю кашу, и рассказала услышанную ею от одного из солдат внешней стражи дворца историю. Прошлой ночью в сосновой рощице западнее Наизенси кто-то напал на женщину. Похоже, что это были воры. Не найдя у нее ничего ценного, кроме одежды, они раздели ее и оставили в одной рубашке и шароварах. Стражники слышали ее крики, но, пока они до нее добежали, грабители исчезли.

Все это произошло, по словам Бузен, ранним утром, как раз перед тем как зажгли первые огни. Никто не мог сказать, почему этой женщине вздумалось бродить одной, без сопровождающих, в такое глухое время.

Я слышала, что доктора осматривали ее, чтобы установить, не получила ли она каких-либо повреждений. Как бы там ни было, но слухи поползут. Кто-то будет говорить, что нападавшие овладели ею; другие выскажут предположение, что на нее напали призраки.

После ухода Бузен я попробовала читать, но рассказанная ею история показалась мне более жизненной, чем любая из описанных. Как опасно теперь в окрестностях дворца по ночам! Стража стоит только около одних ворот, остальные открыты для грабителей и опустошительных набегов чужаков. А западная часть города вблизи сосновых рощ — самая опасная.

Что же могло заставить женщину пойти туда? Было ли у нее назначено свидание с любовником или она хотела передать письмо гонцу? Совершенно очевидно, что и то и другое можно было устроить с меньшим риском. Следила ли она за кем-нибудь или сама тайно покинула дворец? А может, она просто не в себе?

Мне очень хочется узнать ее историю. Нужно добиться от Бузен, чтобы она выяснила все подробности. Нельзя поддаваться соблазну разузнать все самой; я сама подвергалась обвинениям и оскорблениям, и, если проявлю чрезмерный интерес к истории женщины, чья репутация пострадала больше, чем моя, это тут же станет предметом пересудов.

Вечер того же дня.

Я промывала кисти, когда ко мне пришла Даинагон. Новости, которые она сообщила, поразили меня так, будто меня окунули в сугроб. Однако уже в тот момент, когда она говорила, у меня возникло чувство, что эта новость не неожиданность для меня, а лишь подтверждение моих подозрений.

Женщина, на которую напали разбойники, женщина, которая разгуливала среди ночи в соблазнительном наряде, — это Изуми.

Я побледнела, и, как краски исчезли с моего лица, так, казалось, в душе у меня не осталось сочувствия к потерпевшей. Неужели я не способна сострадать женщине с разрушенной репутацией, стоит мне узнать, что она мой враг?

Нет. Но я испытывала по отношению к ней скорее любопытство, чем сочувствие. Что заставило Изуми совершить из ряда вон выходящий поступок?

Получила письмо от Рюена. Он приедет из Енрякудзи в следующем месяце, чтобы принять участие в церемонии Омовения Будды. Настоятель тоже будет участвовать в этой церемонии, хотя Рюен думает, что для его визита в столицу есть иные причины. Рюен полагает, что у императора состоится тайное совещание, на котором его величество будут побуждать отречься от престола. Рюен расскажет мне об этом более подробно, когда мы увидимся. Он просил уничтожить его письмо, что я и сделала; когда я пишу эти строки, оно чернеет на углях, превращаясь в пепел.

Что заставляет меня фиксировать каждую деталь разворачивающихся событий, хотя я вполне отдаю себе отчет в том, какую опасность это влечет за собой? Возможно, все дело в том, что частью этого заговора невольно стала моя интрига. Моя цель вплетена в узор этой большой тканой картины, она лишь одна из множества нитей, вплетенных в нее.

Если допустить, что император отречется от престола — а давление на него очень сильно и со стороны императрицы, и его стороны министра левых, как сказала мне Даинагон, — проявится ли моя краска в этой картине более ярко? Я не перестаю раздумывать над этим, чувствуя себя виноватой за ту роль, которую сыграла в этих событиях.

Однако, возможно, моя вина окажется не столь большой, если император отречется. Совершенно очевидно, что тогда жрица и Садако будут освобождены от домашней ссылки. Но даже в этом случае их репутация испорчена, и это повлияет на их будущее. Они не будут принцессами, пока император не возвратит им их титулы, и никогда уже не станут жрицами. Но у них появится больше свободы, чем теперь.

А что произойдет с Канецуке? Захочет ли императрица, которая так гневается на него сейчас, оказать давление на регента, с тем чтобы тот простил его?

Могу ли я рассматривать такую возможность? Могу ли я представить, как белая кобыла легким галопом въезжает в ворота Сузаку? Я не должна на это рассчитывать — пока. Это было бы слишком скоро. Слишком много препятствий для этого.

Однако желаю ли я его возвращения? Не уповаю ли я на эти самые препятствия? Нужно быть честной хотя бы перед собой. Почему меня так беспокоит возможность его возвращения? Действительно ли я хочу, чтобы он опять находился здесь, или легче любить его на расстоянии?

Может быть, я боюсь ран, которые он может мне нанести? Интересно, изменился ли он за месяцы, проведенные в Акаси? Возможно, он будет раздражен, станет ругать и обижать меня. Или — и это особенно пугает меня — будет все больше отдаляться, относиться ко мне с безразличием.

Я опасаюсь, что он превзойдет меня в неискренности. Что будет со мной, когда он, отражение моей темной сущности, возвратится? Ради него я испортила свое зеркало. (Я храню его в коробке, чтобы не видеть этих закорючек, являющихся насмешкой над красотой.) Не разрушу ли я сама себя в стремлении соответствовать его представлению обо мне?

Так я размышляла над сожженным письмом Рюена, над теми проблемами, которые оно поднимало. Но над одним вопросом я задумываюсь больше, чем над всеми остальными: почему после стольких месяцев страданий и ожиданий я не желаю возвращения Канецуке?

Девятый день Третьего месяца. Утро.

Даинагон прислала мне записку, в которой просит составить ей компанию во время посещения Садако. Она делает это по приказу императрицы, которая обеспокоена настроением своей падчерицы. Ходят слухи, что принцесса совсем не разговаривает и очень похудела.

Даинагон поедет к ней завтра в середине дня и возвратится ближе к вечеру. Следует ли мне ехать? Каждая клеточка моего существа восстает против этой поездки, но мой разум склоняет согласиться. Не то чтобы я хотела поговорить с ней. Я поеду только в том случае, если мое присутствие останется в тайне. Я хочу увидеть дом, в котором она проводит дни, проверить, соответствует ли он сложившемуся у меня в голове образу. Я останусь в экипаже и стану наблюдать сквозь шторы, и Садако никогда не узнает, что я там была.

Согласится ли Даинагон солгать и сказать, что приехала одна? Осмелюсь ли я попросить ее оставить мое присутствие в тайне?

Поездка привлекает меня еще по одной причине. Мы, Даинагон и я, могли бы поговорить свободно. Грохот экипажа не позволит вознице подслушать наш разговор, и мы сможем говорить открыто, как если бы находились посреди равнины Сага. Я смогу спросить ее об Изуми и о том, какое давление оказывается на императора, с тем чтобы он отрекся от престола.

Да, я поеду, но только в том случае, если буду невидима, как демон в своем соломенном плаще.

Вечер десятого дня.

Вчера вечером я послала Даинагон записку, и она согласилась на мои условия. За что она любит меня так, что готова принять все мои ухищрения? Я недостойна ее доброты.

Мы ехали в плетеном экипаже, бамбуковые шторки которого скрывали все, кроме нашего взаимного расположения. Время от времени я выглядывала в щелки, чтобы посмотреть на непривычные нашему взору западные земли.

Как близко от дворца расположена эта пустующая земля и как далеко! Как соблазнительна в своей буйной роскоши! Я видела деревья, обвитые белой омелой и обыкновенным плющом, и пустующие пространства, заросшие артемизией. Я видела разрушенные землетрясениями и пожарами дома, руины которых стояли как знаки беды, покинутые их несчастными обитателями. Я видела женщин, склонившихся над грядками с петрушкой и луком, и затопленные водой поля, в которых отражалось темно-серое небо. Мне было любопытно, каково жить в таком романтическом уединенном месте, где воры общаются с духами деревьев, серебристые лисы делят норы с демонами, а совы ухают в соснах и днем, и ночью.

Экипаж загремел, и под его нескончаемый шум мы начали разговор.

— Ей лучше? — спросила я.

— Изуми? Я не видела ее, — ответила Даинагон, складывая веер, — но слышала, что последние два дня она провела в постели и все время писала письма.

Писала письма? Но кому? Вопрос повис в воздухе, подобно серым облакам над рисовыми полями, но не имело смысла произносить его вслух.

— Что ей понадобилось в сосновой роще посреди ночи? — спросила я, прекрасно понимая, что на этот вопрос ответа не было, как и на другой, невысказанный.

— Кто знает? — ответила Даинагон. — Однако я слышала, что она велела горничной отправить чистить свою летнюю одежду и держать наготове дорожные сундуки.

— Значит, она собирается в поездку.

— Возможно. А пять или шесть дней назад она получила пакет с бумагой для писем. Ее горничная слышала, как она пререкалась с посыльным, потому что бумага была не того цвета.

— А какого она была цвета, вы знаете?

— Голубая корейская бумага. Но ей нужен был другой оттенок.

— Значит, голубовато-серый. Такой цвет любил Канецуке.

Сколько писем на бумаге такого оттенка хранила я в моей желтой парчовой сумке? Шесть или семь; он предпочитал этот цвет, когда впадал в меланхолию; голубовато-серый цвет соответствовал грустному настроению — цвет моря у берегов Акаси, цвет дождевых облаков…

— Не надо, — сказала Даинагон, которая все поняла по выражению моего лица. — Вы знаете, что должны забыть его.

Почему мысль о нем до сих пор так меня ранит? Я заплакала.

Почему он разрушает меня даже теперь, когда я не надеюсь на его возвращение? Почему я вновь позволяю себе мучиться ревностью? По-видимому, он опять настаивал, чтобы она приехала к нему; и в ту ночь она выходила, чтобы встретиться с человеком, который должен был устроить ее поездку в Акаси. Может быть, он опоздал, а она ждала его и попалась на глаза разбойникам. Что они сделали? Интересно, отложит ли она побег из-за этого нападения или, наоборот, ускорит его, доведенная до отчаяния слухами о том, что ее изнасиловали. А что она скажет Канецуке?

Постарается ли она избежать разговора об этом в надежде, что он не узнает о случившемся из других источников, или она признается ему, рискуя вызвать его отвращение? Я не завидовала ее положению.

— Он потому обижает вас, — как всегда, спокойно сказала Даинагон, — что вы разрешаете ему делать это.

Я понимала это так же хорошо, как и она, но предпочла не отвечать. Некоторое время мы ехали молча, потом я спросила:

— Как вы думаете, регент дарует ему прощение? — Мы уже обсуждали с ней неминуемое отречение императора (хотя я была достаточно осмотрительна, чтобы не обнаружить, что знаю эту новость благодаря Рюену) и то, какие последствия это может иметь.

— Будем надеяться ради вас самой, что нет, — сказала Даинагон. — Вы не должны желать этого.

— Я не желаю.

— Может быть, вы думаете так, но вы столь же искусно лжете себе самой, как и другим.

Как я могла убедить ее, что она ошибается? Как я могла объяснить ей, что меня так же пугало его возвращение, как и отъезд Изуми?

— Возможно, вам следовало бы поговорить с ней? — сказала Даинагон. — Никто не знает, как она могла страдать.

Я посмотрела сквозь занавеси на мерцающие поля. Пошел дождь:

— Вы, как никто другой, могли бы понять, что она чувствует.

— Почему? — горько вопросила я. — Потому что мы любим одного и того же лжеца?

— Потому что вы обе страстные натуры и обе любите слова.

— И что, Изуми должна доверять мне только потому, что мы обе любим слова?

— Она не доверяет вам. Но, может быть, несмотря на это, она послушает вас. Она, как и вы, очень любит истории.

— Да, я знаю о ее страсти к историям. Одну она написала обо мне. А какую историю мне поведать ей?

— Ну, не мне выбирать. Может быть, вы поймете это, если у нее будет возможность рассказать вам свою.

Хотела ли я знать, что произошло с ней той ночью? Хотела ли я услышать о ее планах и о том, как она тайно договаривалась с Канецуке? Да, очень хотела. Но Изуми была последней, кого я могла спросить об этом.

— Я никогда не спрошу, а она никогда не расскажет, — ответила я.

— Тогда не будем говорить об этом.

Дождь барабанил по крыше. Колеи на дороге наполнились водой, а трава на обочинах поникла под тяжелыми каплями. Мимо нас проплыли застигнутые дождем в полях пасущиеся стада и обваливающиеся стены покинутого загородного дома. Мы начали взбираться вверх по невысокому холму, свернув на грязную проселочную дорогу, засаженную по бокам дубами и буками. Я услышала, как возница закричал на быка, и мы медленно въехали в заросший травой двор. Я увидела ворота, а за ними внутренний двор, где в окружении разросшегося папоротника стоял дом с тростниковой крышей.

Возница позвонил в колокол на воротах, и мы стали ждать. Даинагон заранее послала гонца с известием о нашем приезде, и мы надеялись, что нас ждут. Ворота были высокими и некогда выглядели очень внушительно. Под их карнизами ласточки свили гнезда, а черепица на крыше местами треснула и обвалилась. Деревянные створки ворот провисли на петлях.

— Вы пойдете в дом? — спросила Даинагон, и по ее лицу я поняла, что она знает ответ. — Ну хорошо. Тогда спрячьтесь. Я долго не задержусь.

Я забилась в уголок экипажа и прикрылась взятым на всякий случай стеганым покрывалом.

Появился какой-то человек, одетый во что-то выцветшее голубое, с взъерошенными волосами, как будто его только что разбудили.

Он что-то сказал вознице и скрылся в боковой двери. Чуть позже створки ворот распахнулись, и мы въехали во внутренний двор.

Возница распряг быка и помог Даинагон выйти из повозки. Я услышала женский голос; судя по выговору, это была прислуга. Я рискнула поглядеть в щелку и увидела девушку в льняном халате; она держала над головой Даинагон оранжевый зонт.

Они поднялись по ступенькам крыльца, и дверь за ними закрылась. Я перевела дыхание. Возница что-то говорил быку. Он принес ему ведро воды, и бык шумно пил, звеня упряжью.

Мы остановились около сводчатого прохода в сад. Дождь понемногу переставал, стало светлее. Я слышала пение неизвестных мне птиц. Как я хотела выйти из экипажа, пройтись по мокрой траве, посмотреть на деревья! Я слегка пошевелилась, чтобы размять затекшие ноги, и взглянула сквозь арку на буйную растительность по другую сторону изгороди.

Там росла магнолия и несколько ив, серебристые почки которых, подобные шелковым коконам, еще не раскрылись. Глициния свисала тяжелыми пучками по вьюнам, опутывавшим бледно-желтую стену. Покрытые белыми цветами деревья, возможно, груши, стояли в высокой траве чопорные и аккуратные, похожие на девушек. Несколько тропинок вились в траве, и я заинтересовалась, кто их протоптал, потому что они были слишком узки для женщины в полном одеянии.

Интересно, ходила ли по ним Садако? Вспоминала ли она, как ее расшитые бисером шлейфы волочились за ней по галереям и переходам Кокидена? Скучала ли она без танцев, поздних ночных пиршеств, писем и флирта? Без звуков флейт и барабанов, острых сплетен и слухов, дружеских тайн?

Все это я у нее отняла. Я заставила замолчать ее оркестры, остановила ее танцы. Я разорвала ее одежды и сожгла письма. Я прогнала ее поклонников и лишила показной любви отца. Я не оставила ей ничего, кроме этого сада и жалкого, полуразвалившегося дома, заросшего папоротником, где она могла поговорить только со своей матерью — если вообще говорила.

Ее мать. Я никогда не думала о ней. Она никогда не бывала во дворце, с тех пор как император охладел к ней; эта история произошла еще до моего появления при дворе, и я не знала подробностей. Эту женщину выслали в провинциальную глушь, как потом и ее дочь. Для меня она была не более чем имя. Однако она жила и дышала совсем рядом, сейчас всего в нескольких шагах от меня, а я не имела о ней никакого представления. Я знала, что когда-то она была очень хорошенькой, но без изюминки; ее волосы, голос, руки существовали в пустоте, как неисписанный свиток.

Как бы она ненавидела меня, будь мы знакомы. Казалось удивительным, что она не могла почувствовать моего присутствия. Какие слова бросила бы она мне в лицо, если бы знала, что я стала причиной позора ее дочери! Я забилась поглубже и натянула на себя стеганое покрывало.

Я была голодна, но рисовые лепешки, которые оставила мне Даинагон, есть не могла, обходясь тем, что потихоньку пила воду. Как я хотела, чтобы Даинагон поскорее пришла! Как долго она уже отсутствовала? Жаль, что там не было гонгов, которые отсчитывают время, как в императорском дворце. Я закрыла глаза и прислонилась к задней стенке экипажа. Тут вдруг перед моим мысленным взором почему-то всплыло воспоминание о моем собственном саде и о Рюене.

Мне исполнилось четырнадцать лет, Рюену — семь. Это было последнее лето перед моим отъездом из Мино в столицу. Стояла жара, я сидела на мху под березой и читала свиток, а Рюен гонял мяч. Он ударил по мячу слишком сильно, и мяч упал за забор, огораживавший мандариновое дерево, которое наш отец посадил еще до нашего рождения. Он поставил забор, чтобы уберечь молодое деревце, но теперь, когда оно выросло, отец не побеспокоился разобрать частокол. Ветви дерева шатром раскинулись над изгородью, и летом плоды висели, как лампы, среди блестящих листьев. По какой-то причине — я не знала, было ли это свойством всех мандариновых деревьев или только нашего дерева, — мандарины крепко держались на ветках до глубокой зимы. Иногда, когда шел снег, казалось, что они светились собственным светом, хотя я понимаю, что это всего лишь игра моего воображения.

— Подойди и помоги мне! — крикнул Рюен, потому что у него не хватало сил развязать веревку, скреплявшую колья изгороди. Я с трудом развязала узел, и он проник внутрь.

— Смотри, что я нашел. — Он развел густую траву и заставил меня посмотреть. Там лежала лиса; наверное, она умерла недавно, потому что от нее еще не исходило плохого запаха, кроме запаха дикого зверя; ее тело не было повреждено, хотя множество муравьев кишело около открытых глаз.

— Должно быть, она попала в западню, — сказала я.

— Посмотри, какая мягкая. — Рюен потрогал красную шкуру.

— Не трогай, — сказала я. Тут неожиданно появился отец. Он заставил нас вымыть руки в ведре у крыльца, и целых три дня мы не выходили на улицу, как будто у нас умер родственник и мы были заражены ядом разлагающегося тела. Рюен плакал, потому что не мог понять, почему отец сердится, а когда садовник сжег лисицу на куче хвороста, Рюен зарылся лицом в постель и отказывался смотреть на нас.

С тех пор Рюен избегал того угла сада и отказывался есть мандарины, которые слуги очищали для него. На меня эта история подействовала иначе. В течение первых месяцев пребывания при дворе, когда мы с Изуми дружили, а я еще тосковала по родным местам, я часто видела то дерево во сне. Со временем я забыла о красоте этого уединенного уголка и стала видеть другие сны.

Запела птица. Сначала я решила, что это соловей, но потом поняла, что для соловья еще слишком рано, стояла ранняя весна, хотя, возможно, в деревне все по-другому.

Смогла бы я жить в таком доме? Уверена, что смогла бы; я знала это так же твердо, как если бы гексаграммы Масато говорили об этом. Рано или поздно меня вышлют в подобное место, это обязательно случится. Может быть, скоро, если императрица решит, что мне нельзя доверять, или чуть позже. Я поняла это в тот момент, как вспомнила мандариновое дерево. Никто не спрячет меня в хрупком заточении; я сама себя спрячу. Хорошо ли мне будет в созданной своими руками тюрьме? Кто знает?

Какое счастье, что стены, которые мы воздвигаем вокруг себя, не позволяют нам видеть свою жизнь на всем ее протяжении. Если бы мы могли ясно все видеть, мы бы этого не вынесли.

Довольствуется ли Садако своим садом? Отказывается ли она от мира слов, отрекается ли от любви, подобно тому, как монахини отрекаются от цвета и запаха, кто может сказать, что она поступает немудро? Жрица избегает свою мать, Рюен оградил себя от мира свитками и четками — кто сможет сказать, что они сделали правильный выбор?

Я оставила своего сына, но разве это был мой выбор? Разве я хотела, чтобы его отец покинул меня? Разве я добивалась изгнания Канецуке? Разве я желала, чтобы Масато встретил меня в Хаседере, вручил мне ветку аниса и у меня возникло чувство, будто я знала его всю жизнь?

Чего бы мне хотелось сейчас? Я откинула покрывало и разгладила свою одежду. Пойду и поговорю с ней. Отброшу ложь, подобно тому, как анисовое дерево сбрасывает свои листья, и попрошу простить меня.

Я уже взялась за ручку дверцы, как что-то остановило меня. Кун, Пассивная. Правильнее будет продолжать молчать. Покаяние эгоистично, потому что кающийся ожидает награды. Садако не хотела бы моих объяснений. Будет только хуже. Она не знает, кто распространил слухи; если молва обретет лицо, лучше не станет.

Тут я услышала голоса, и возможность принять решение от меня ускользнула: Я снова забилась в самую глубину экипажа, и через минуту Даинагон уже сидела рядом со мной.

Мы проехали через расшатанные ворота. Даинагон молчала. Не онемела ли она, как принц в известной истории и как Садако? Я ждала от нее знака.

Ее лоб был чист, в полумраке экипажа очертания лица были трудно уловимы; она не хмурила брови, но чувствовалось, что она напряжена. Ее губы не были плотно сжаты, как это происходило, когда она призывала меня к молчанию, но в уголках рта ощущалась какая-то натянутость, как будто она силилась сдержать чувства, которые не хотела обнаруживать. Глаза потемнели и смотрели в никуда; плечи слегка опустились, как будто она освободилась от большой тяжести. Наблюдая за ней, я поймала себя на мысли, хотела ли она когда-нибудь иметь детей: в ней ощущалась озабоченность матери, у которой болеет ребенок.

— Как она? — спросила я не в силах больше ждать.

— Как она? — повторила Даинагон, наконец взглянув на меня, ее брови поднялись, выражая мягкое, но очевидное презрение. — Вы знаете это так же хорошо, как я.

— Она говорила с вами?

— Нет. Я говорила с ее матерью.

— Садако хорошо выглядит?

— Хорошо ли она выглядит? — повторила Даинагон. — Хорошо ли она выглядит? — Я чувствовала, как ее эмоции нарастали, по мере того как она говорила. — Она такая худая, что ее пальцы просвечивают насквозь. Она такая худая, что не может стоять. — У Даинагон задрожали губы, и я произнесла первое, что пришло мне в голову, — не потому что хотела ответить, но чтобы рассердить ее и этим удержать от слез.

— И чем она занимается целыми днями?

Мой замысел удался. Она сверкнула глазами, недоверчиво посмотрела на меня.

— Она смотрит в окно, слушает, как ее мать играет на цитре, иногда читает.

— А ее мать? — спросила я. — Она все еще привлекательна?

Даинагон рассмеялась, но это был не смех, а скорее, громкий и резкий выдох.

— Она так привлекательна, как можно ожидать от женщины, которая живет в покорности.

На этом наш разговор прервался. Повозка повернула на восток по грязной дороге; мы проехали мимо двух всадников, их плетеные корзины были набиты свежей зеленой травой. Небо почти очистилось, и залитые водой поля блестели и казались твердыми, как лед.

— Даинагон. — Она отвернулась от меня, глядя на дорогу. Я дотронулась до края ее рукава. — Даинагон, мне следовало войти?

Она повернулась и взглянула на меня. Ее лицо снова было прекрасно своей суровой красотой, хотя в глазах затаилась усталость.

— Нет, — тихо ответила она. — Это ничего бы не изменило.

Всю оставшуюся дорогу, пока не въехали в ворота Сохеки, мы просидели в молчании.

— Я не желаю видеть Изуми, — сказала я, — и уверена, что она тоже не хочет видеть меня. Но я пойду к ней, если вы скажете, что это нужно сделать.

Даинагон выглянула из окошка экипажа.

— Это вы должны решить сами, — произнесла она.

Вечер того же дня. Я написала Масато, что скучаю по нему. Старалась, чтобы письмо не выглядело просительным, но в то же время надеялась, что он поймет, как я в нем нуждаюсь. Поддерживая легкий тон, я чередовала светлые и темные строки в игровой манере флиртующей женщины.

Я думала о твердых, как стекло, полях, и продолжала изучать «Книгу перемен». Каждый раз новые неясности, новые откровения.

— Изморозь под ногами является предвестником твердого льда. Будьте особенно осторожны. Вероломное убийство правителя его министром не из событий только одного дня и одной ночи. Предпосылки накапливаются постепенно, и, хотя на них давно следовало обратить внимание, их не заметили и вовремя не приняли необходимых мер».

Можно ли с помощью этой книги научиться действовать надлежащим образом? Может ли она остановить нашу руку, прежде чем она успеет нанести вред?

Канецуке понял бы это. У него более острый, чем у меня, ум. Возможно, это предостерегло бы его относительно Изуми. А может быть, это побудило бы его противиться жестокости, которая заставляет его причинять мне боль. Я пошлю ему эту Книгу — нет, я попрошу Изуми взять ее с собой, когда она поедет в Акаси.

Ирония ситуации доставила мне удовольствие. Она может отказаться, но это не имеет значения. Я соберусь с духом и отдам ей рукопись.

Я купила копию «Книги перемен» у торговца китайскими книгами на Восточной рыночной площади. Но там произошло нечто такое, о чем мне страшно рассказывать.

Какой странный мир — это обширное место для торговли, где мужчины покупают и продают с шумной свирепостью и их голоса звучат, как карканье стаи ворон. Я думаю об этом даже сейчас, когда так страдаю.

Чтобы не привлекать к себе внимания, я наняла скромный экипаж и выехала из дворца рано утром, в час Дракона. Я взяла с собой только одного сопровождающего, чтобы как можно меньше людей были осведомлены о моих делах. Мы выехали через ворота Судзаку по дороге, вдоль которой росли ивы и стояли большие, как дворцы, дома.

По мере продвижения на юг город менялся. Я никогда не бывала на улицах, которые располагаются за границей Шестого района; все здесь выглядело ново и странно для меня. Дома стояли очень близко друг к другу, как зрители на параде, улицы были заполнены людьми и разнообразными экипажами и повозками. Мужчины шли, покачиваясь под тяжестью грузов, которые искривили их тела. Издали они напоминали фантастических животных: я видела неуклюже передвигавшийся сноп соломы, пару тощих ног, переносивших кучу морских водорослей, головы, над которыми оленьими рогами ветвился хворост или колыхались пальмовые листья.

По мере того как мы ехали дальше, становилось все шумнее и грязнее. Призрачные тени появлялись и исчезали в людском водовороте.

Но как живо все это было, как естественно! Казалось, будто тот молчаливый мир, из которого я пришла, мир, где мужчины и женщины скользят беззвучно мимо, а торгуются шепотом, — настоящее царство призраков, а здесь место жизни.

Один из друзей рассказал мне о магазине, в котором торговали китайскими книгами об учении инь и ян. По его словам, магазин находился на узкой улочке недалеко от Восточной базарной площади. Мы остановились рядом с этой площадью, потому что ехать дальше сквозь толпу было невозможно. Я велела своему сопровождающему довести меня до магазина, который мы нашли без труда. Я шла, закрыв лицо веером и приподняв края одежды, и старалась не замечать направленных на меня со всех сторон любопытных взглядов.

Когда мы огибали площадь, я успела заметить конюшни и старое вишневое дерево — место, где плеткой наказывали осужденных. Я где-то читала об этом. Дерево оказалось не таким красивым, как мне представлялось, но, возможно, так и должно быть. В тот день телесных наказаний не проводили, казалось, будто даже дерево было благодарно за оказанную милость, и его лепестки свободно кружились в воздухе и падали, куда им заблагорассудится.

Людская толпа напугала меня. Я видела женщин, торговавших орехами и сладостями вразнос, карточных шулеров, уличных магов и множество попрошаек. У моих ног встал на колени какой-то мальчик, умоляюще протянув ко мне раскрытые ладони. Когда я прошла мимо, он поднял лицо. У него были белые, как вареные яйца, глаза, а щеки изуродованы пятнами и рубцами.

Я вошла в магазин со свертком ткани, благодаря которому собиралась совершить торговую сделку. По моей просьбе сопровождающий остался у дверей. В помещении стояла полутьма, было тихо и пусто, насколько я могла судить. Стены были заставлены книгами и свитками, а в нише на задней стене находились банки, наполненные чаем разных сортов и лекарствами. Я легонько постучала веером по полке, считая неприличным для дамы звать кого-то вслух, и услышала голоса за занавесом, закрывавшим дверной проем слева от меня; оттуда вышел мужчина.

На нем была голубая куртка и черная шелковая шапочка. Я не могла определить его возраст: черты его лица казались нечеткими, волосы — темные, но что-то в его манерах говорило о большом опыте, как будто ставни, обычно закрывающие приобретенные в прошлой жизни знания, остались открытыми. Я подумала, что он, возможно, китаец, потому что его лицо напомнило мне портреты Джуан-цзы, хотя он мог быть и корейцем. В его манерах проглядывало что-то нереальное, фантастическое, как будто он был мальчиком из истории, рассказанной Джуан-цзы, мальчиком, который никогда не говорил, потому что думал, что он бабочка, или бабочкой, которая думала, что она человек.

Он поклонился мне, не выразив никакого удивления, как будто фрейлины посещали его каждый день, и я вежливо ответила ему.

— Извините, что не сразу подошел к вам, — сказал он. — Я был занят с покупателем в задних комнатах и не слышал, как вы вошли.

Я объяснила, что мне нужно, горя желанием уйти как можно скорее, так как далеко зашла в нарушении приличий, открыто явившись в такое место одна.

— «Книга перемен», да, у нас есть несколько копий, — сообщил он. Потом провел меня в маленькую заднюю комнату и предложил присесть на подушку за ширмой, принес несколько книг и предложил не пожалеть времени и внимательно их просмотреть. Он оставит меня, чтобы я не торопилась; если он мне понадобится, нужно только хлопнуть в ладоши. Он в боковой комнате. Время от времени я слышала, как он тихим голосом разговаривал с каким-то мужчиной.

У меня похолодели руки. Что если они приблизятся ко мне, как те грабители к Изуми? Мой сопровождающий остался снаружи, вряд ли он услышит, если я закричу… Однако нелепо быть такой пугливой. Я выберу книгу и тут же уйду.

Я просмотрела тома. Они были написаны по-китайски, некоторые из них выглядели очень старыми. Одна книга пробудила мою фантазию: обтянута синим шелком, текст четкий, бумага, плотная, желтая, в конце книги имелись комментарии, объяснявшие способы предсказаний.

Я похлопала в ладоши, чтобы позвать хозяина, и услышала, как голоса замолкли. Через минуту он вошел в комнату, и я передала ему книгу.

— Пожалуйста, эту, — сказала я, прикрываясь веером.

Он проницательно посмотрел на меня.

— Хорошо. Эта книга самая старая. Она из Чананя.

— Возможно ли, — спросила я, — научиться читать гексаграммы, изучая комментарии?

— И да и нет, — ответил он. — Гексаграммы говорят сами за себя. Но требуется много лет, чтобы научиться истолковывать их значение, ну и, конечно, успех зависит от усилий.

— Итак, — небрежно сказала я, — книга может предопределить побуждения человека? — Я припомнила, что Масато говорил примерно о том же.

— Ну да, — мягко сказал он. — Если вопрос задан несерьезно, то книга даст столь же легкомысленный ответ.

— А что, женщины всегда задают пустые вопросы? — спросила я. — Эта книга не для меня, для другого человека.

— Я бы не позволил себе спрашивать, для кого предназначается эта книга, хотя редко встречаются женщины, которых интересуют подобные предметы.

— Возможно, потому, что «Книга перемен» учит быть молчаливыми. — Почему я вела себя так несдержанно? По-видимому, непривычная обстановка как бы извиняла мою вольность.

— Молчаливость, — заметил книготорговец (и я могу сказать с уверенностью, что в тот момент он прятал улыбку), — это добродетель, высоко ценимая Совершенным человеком.

— Совершенный человек, да, в книге он упоминается часто. Но кто он такой?

— Это человек, который знает цену уступкам и согласию. Человек, который способен как воздерживаться от каких-то действий, так и проявлять упорство.

Человек, который поддается как тающий лед. Да, я знаю такого рода мужчин.

— А существует ли Совершенная женщина? — улыбнулась я, прикрываясь веером и в то же время любопытствуя, заметил ли он мою улыбку.

Наверное, заметил, потому что улыбнулся в ответ.

— Возможно, но в текстах «Книги перемен» она не упоминается.

— Даже косвенно? Даже в кратком замечании или комментарии?

— Нет.

— Однако о качестве уступки говорится подробно.

— Да.

— Но ведь это присущая женщине черта.

— Верно, это черта сущности инь.

— Подобно долинам, озерам и глубоким пропастям.

— Подобно долинам, озерам и пропастям. Значит, вы изучали «Книгу перемен»?

— Немного. Я знакома с одним человеком, который хорошо ее знает.

Мне пришло в голову, что, возможно, Масато бывал здесь и разговаривал с этим человеком. Я бы никогда не назвала его имени, но мне доставляло удовольствие ссылаться на него, и я представляла себе его с книгой в руках.

— Тогда вы должны уважать это знание так же, как и он.

— Я уважаю.

— Пожалуйста. — Я вручила ему свой сверток. — Надеюсь, это достаточная плата за книгу.

Он развернул сверток, и я заметила вздувшиеся вены на его чутких, как у музыканта, руках; они заметно дрожали. Он оценил отрез легкой старинной шелковой ткани цвета плывущего под водой, переливающегося всеми цветами радуги карпа.

— Да, — сказал он, снова заворачивая ткань в бумагу, — более чем достаточно. — Затем он взял книгу, завернул ее в плотную рисовую бумагу и перевязал сверток зеленой бечевкой. — Больше вам ничего не нужно? — повернувшись ко мне, спросил он. — Ни чая, ни других средств?

Его вопрос заставил меня насторожиться, хотя и был вполне естественным для человека, который занимался торговлей. Разве я выглядела так, будто мне нужны были лекарства?

— Нет, спасибо, больше ничего, — сказала я.

Из соседней комнаты раздалось покашливание, и продавец, извинившись, на минуту покинул меня. Я стояла в ожидании, как будто бы мы еще не закончили. Через некоторое время он вернулся, держа в руках сложенный лист бумаги.

— Простите, — произнес он. — Вам записка от одного господина. — В выражении его лица было что-то смутившее меня, некая нервозность, не соответствовавшая его невозмутимой манере держать себя.

Я колебалась, но любопытство перебороло скромность, и я приняла записку вместе со свертком и вышла из магазина. Мой сопровождающий стоял на лестнице. Я пошла за ним вдоль улицы, не глядя ни налево, ни направо. Только когда я благополучно разместилась в экипаже и мы уже ехали по Сузаку, я набралась смелости раскрыть записку.

Она была написана шрифтом «кана», четким почерком с ровными строками, с широкими элегантными промежутками между ними. Записка была очень короткой. Автор хвалил мой вкус и предлагал встретиться.

Яснее ясного: он принял меня за куртизанку. Он надеялся, что я прочту записку до того, как выйду из магазина, и что мы уйдем вместе.

У меня загорелись щеки, хотя рядом не было никого, кто мог бы стать свидетелем моего огорчения. Как глупо было с моей стороны входить в магазин одной. Я заплакала. Вот к чему привел мой секретный план! Клиент торговца книгами не разговаривал со мной, не предпринял никаких прямых шагов, однако я чувствовала себя опороченной и оскорбленной.

Мы с грохотом проезжали мимо огороженных особняков. Должно быть, Изуми чувствовала себя так же, подумала я, хотя то, что случилось с ней, было гораздо хуже. Я радовалась, что никто не знал о моем позоре, как знали о ее. Я разорвала записку на мелкие кусочки и выбросила их в окно. Они рассеялись под копытами лошадей и колесами экипажей.

Град стучит по бамбуковым листьям. Этот звук создает ощущение заброшенности. Я в одиночестве брожу по галереям и сама себе не верю: неужели только прошлой ночью я видела Масато. Он пришел ко мне поздно и ушел до рассвета, и мне показалось, что это был сон.

Но мы на самом деле провели вместе эту ночь. Я наблюдаю за тем, как град превращает весну в иное более холодное время года, и предаюсь воспоминаниям.

Прошлой ночью я проснулась от легкого стука по ширме. И, прежде чем я поняла, что случилось, он уже был здесь. Снял промокшую одежду и, не зажигая огня, лег рядом со мной. Его запах так живо напомнил мне ночи, проведенные с ним, что я не могла сказать ни слова. Запах оживил ощущение не столько его присутствия, сколько его отсутствия, к которому я принуждала себя привыкнуть. Но, обдумав все хорошенько, я осознала, что лучше отказаться от самозащиты, чем отбросить свои мечты.

— Все в порядке, — сказал он, почувствовав мое смущение. Он положил руку мне на лицо, и в удвоенной темноте я ощутила прохладу его ладони.

— Прости, что не смог приехать раньше. — Он поцеловал меня, как бы возмещая этим нежелание объясняться, а потом освободил меня от всех покровов: одежды, страхов, мечтаний — и не один раз, а дважды назвал меня по имени.

— Зажги лампу, — попросила я, когда он накинул на нас свой плащ, — я хочу видеть твое лицо.

Он зажег, но неярко, чтобы не привлекать внимания. В его глазах я прочла ту же нежность, которую источало его тело. Но что-то в его взгляде напомнило мне торговца книгами, и мне хотелось рассказать ему о том, что произошло. Интересно, бывал ли он в том магазине, возможно, он листал те же самые книги. Однако мне не следовало говорить с ним об этом — иначе пришлось бы объяснять, зачем я ездила на базар, а я не хотела, чтобы он знал, что я купила книгу для Канецуке и что мне нанес оскорбление мужчина, которого я никогда не видела. Как бы я скрыла эту деталь моей истории? Он наверняка поймет, как мне стыдно.

— В чем дело? — спросил он, но я отвернулась.

— Ничего. — Он гладил меня по волосам. — Как себя чувствует твоя мать?

— Лучше. Она собирается отдохнуть в Исияме, как только наберется сил для такой поездки.

— И ты поедешь с ней?

— Нет, ее повезет отец. — Он плотнее укутал нас своим плащом. — А твоя мать жива? — спросил он.

— Нет. Она умерла, когда мне было двенадцать.

Он спокойно посмотрел на меня:

— А твой отец?

— Он умер четыре года назад осенью. Болел некоторое время. У него было не все в порядке с головой.

— Значит, у тебя нет никого, кроме сына.

— У меня есть брат.

— Ты его любишь?

— Да, вернее, когда-то любила. — Мне пришло в голову, что он и Рюен почти одного возраста. Любопытно, поладили бы они. У них был общий интерес — метафизика. Я представила себе, как бы они спорили по поводу некоторых положений учения Будды.

— А сын? Ты любишь его? — тот же спокойный взгляд, то же участие.

— Да.

— Но он не живет вместе с тобой.

— Как же это возможно? — горько сказала я. — Предполагается, что у женщины моего положения нет лиц, находящихся на их иждивении.

— Это единственная причина?

— Нет, не единственная.

— А другая?

— Я бы его испортила.

Потом, сама не знаю почему, я рассказала ему историю о мертвой лисе в саду. Однако не стала говорить ему о другом дереве, которое оживило мои воспоминания: я не хотела, чтобы он знал о моем тайном визите в дом к западу от города.

Он слушал меня и теснее прижимал к себе под слоями шелка. Спиной я ощущала гладкую кожу его груди. От него исходил запах можжевельника и пота. Его руки обвились вокруг меня, и мне не хотелось бы оказаться в тот момент в каком-то другом месте.

— Как я могу быть уверен, — дразнил он меня, — что ты не лисица. Живая — оборотень. Лисица, превращающаяся в прекрасную женщину.

Этот его вопрос вывел меня из равновесия, напомнив о том, что однажды сказал Канецуке. Но я ответила в том же игривом тоне.

— Если бы я была оборотнем, ты бы узнал меня по моим ранам.

— Что ты имеешь в виду?

— Раны сверхъестественных существ на теле — раны, которые, свидетельствуют, что они не человеческие существа.

— Ах да, раны. Иди-ка сюда, я тебя осмотрю и проверю, есть ли у тебя такие раны. — И он провел осмотр, используя руки и рот, а потом, после долгого молчания сказал: — Нет, я не смог их найти. Я, должно быть, ошибся.

Если стоны, которые я слышала, были моими — казалось, они исходили ниоткуда, от какого-то бесплотного существа, — их вызвала к жизни магия иного рода.

Спустя некоторое время, положив голову ему на грудь, я спросила:

— Почему я никогда не вижу тебя во сне? Если бы ты мне снился, я не была бы так одинока.

— Мы редко видим во сне то, чего желаем. Нам снится то, чего мы боимся.

Значит, вот почему я чаще вижу во сне Изуми, чем Канецуке. Вот почему я вижу во сне, как стою под старым вишневым деревом, а обитатели дворца перешептываются и показывают на меня пальцами.

— Чего ты боишься? — спросил он, будто прочитав мои мысли.

— Того, что люди увидят меня такой, какая я есть, и возненавидят меня.

Он приподнялся на локте и посмотрел на меня.

— Я вижу тебя такой, какая ты есть, и не ненавижу тебя. — Он поднес лампу к моему лицу, пристально его рассматривая. — Я не вижу ничего, что следовало бы ненавидеть.

Однако он не сказал, что любит меня. Эти слова витали в воздухе, но он никогда их не произнесет.

Я поцеловала его, несмотря на его сдержанность, и спросила:

— А у тебя есть раны?

— Да. — Он улыбался, но его взгляд был отстраненным; я знала его достаточно хорошо, чтобы не ждать объяснений.

— Они уже зажили?

— Не знаю, скажи мне. — Он лег рядом со мной и, взяв мои руки, стал водить ими по своему телу. Тогда я — как я смогла быть такой смелой, думаю, потому что он сделал то же самое, — изучила его тело, как он изучил мое. Потом он лег лицом вниз и попросил проделать это еще раз, и я подчинилась, глядя на него, такого бледного и тонкого в тусклом свете лампы, я захотела укрыть его и легла ему на спину вместо плаща, который мы сбросили.

— Тебе, наверное, холодно, — сказала я и поцеловала его в щеку.

— Не сейчас. Прикрой меня своими волосами. — Я встряхнула головой, чтобы волосы рассыпались и прикрыли его.

— Как трава, — произнес он, — как нескошенная трава летом.

Я почувствовала себя такой счастливой, что вопреки самой себе спросила:

— Ты любишь меня?

Я почувствовала, как что-то в его теле изменилось — изменилось почти незаметно, на мгновение мне даже показалось, что я обманулась, но его молчание подтверждало мои ощущения. Я не плакала, я твердо решила не показывать ему своей обиды, но он, в свою очередь, почувствовал изменения во мне, повернулся и обнял меня.

— Не надо, — сказал он, увидев мои глаза, полные слез. Он провел рукой по моей щеке. — О некоторых вещах лучше не говорить.

Я не ответила.

— Иди сюда, — он убирал мокрые пряди волос с моего лица. — Ты не должна так много думать. Мысли уничтожат тебя, ты сгоришь, как сгорает феникс в своем гнезде из пряностей.

Однажды я уже писала о фениксе, вспоминая ту весну вне времени, которую я провела с Канецуке. Может, он читал мои мысли?

— Ты предскажешь мне судьбу? — спросила я.

Он улыбнулся и провел рукой по моей щеке:

— Я говорил тебе, я не предсказатель.

— Ты знаешь, что я имею в виду.

— Значит, ты хочешь задать вопрос о «Книге перемен»?

— Да.

— И хочешь, чтобы я истолковал ответ?

— Да.

Выражение его лица изменилось.

— Возможно, это не легкомысленная игра.

Я подумала о продавце книг, о нереальном, нездешнем выражении на его лице. Он говорил в той же манере.

— Но я не легкомысленная женщина.

— Я знаю, — сказал он и поцеловал меня.

— Погладь мои волосы и скажи еще раз, что они как трава.

Он послушался.

— Ты вспомнила стихи из Сказок Изе?

— О мальчике, который домогается своей сестры, и сожалеет, что кто-то другой будет завязывать ее волосы? — спросила я.

— Да.

— Мне особенно нравится ответ его сестры: «Разве я не любила тебя беззаветно?»

Я рассмеялась, несмотря на обиду:

— Как ты думаешь, она успокаивает своего брата или поощряет его?

— Конечно, поощряет, — ответил он, откинул волосы с моего лица и держал их в своих тонких руках. — Если бы мне пришлось упасть, — спросил он в своей милой серьезной манере, — если бы мне пришлось упасть очень глубоко, остановила бы ты меня?

— Я бы постаралась.

— Ты должна, — сказал он. Он так сильно потянул меня за волосы, когда целовал, что я вскрикнула; он прикрыл мне рот рукой, и я до крови укусила мякоть его ладони.

Когда я проснулась, уже был полдень. В воздухе разлита сырость, небо свинцово-серое. Юкон принесла мне рис и посмотрела на меня с неодобрением; интересно, что она слышала и что могла разболтать. Я собрала свою одежду и увидела на циновке пятно. Возможно, это была кровь из его руки. Когда Юкон вышла, я встала на колени и попробовала пятно языком. У него был вкус чернильного орешка и железа. Я умылась, оделась и пошла прогуляться по галерее, заново переживая часы, которые наступили и улетели так быстро. Потом пошел град, застучал по листьям в саду, и я вернулась к себе в комнату.

Я написала Изуми и попросила о встрече с ней, если это возможно. Какую причину я назвала? Я просто сказала, что у меня есть послание, касающееся Канецуке, и я хочу обсудить это с ней. Я не отрицаю, что подразумевалось, что он мне пишет. Как полезна бывает двусмысленность в нашем языке!

Мой истинный мотив (хотя я признаю, что были и другие) — попросить ее доставить Канецуке книгу. Я не сомневалась, что она откажется. С какой стати она должна служить мальчиком на посылках для своей соперницы? Но, если я скажу ей, что это магическая книга и что она обладает силой талисмана, которая превосходит силу ее воли и моей тоже, возможно, она передумает.

Я скажу ей, что книгу мне прислал старый друг Канецуке, предсказатель, который занимается китайской медициной. Она, как и я, знала об уважительном отношении Канецуке к ученым.

Я скажу, что этот человек видел сон о том, что Канецуке в опасности, а эта книга может открыть путь к его спасению. Скажу, что ученый настаивал на том, чтобы книгу Канецуке доставил кто-то, кто хорошо его знает. Канецуке говорил прорицателю о наших отношениях, и он прислал книгу мне.

Как я объясню, что осведомлена о намерении Изуми поехать в Акаси? (Конечно, я не могу говорить с уверенностью. Даинагон и я подозревали это, но она могла изменить свои планы после пережитого ею недавно унижения.) Я скажу, что прорицателю привиделось во сне, что женщина, которая любит Канецуке, собирается тайно навестить его. Он подумал, что эта женщина я. Но поскольку у меня не было таких намерений, я предположила, что это Изуми. Я скажу, что решилась ради мужчины, которого мы обе обожаем, обратиться к ней — у меня не оставалось другого выбора.

Если она такая же суеверная, как я, и так же озабочена благополучием своего любовника, ей придется согласиться. Ирония ситуации состоит в том, что именно Изуми и есть та опасность, о которой предупреждает мой воображаемый ученый. Разве она не хитра и не холодна? Разве она не жестока и не склонна манипулировать людьми? Разве она не стремится обладать Канецуке, подобно тому, как призрак овладевает живым человеком?

Может быть, книга предостережет его от ее коварства и хитрости. По крайней мере, она поможет ему постичь природу его несчастий. Разве я не обнаружила, несмотря на всю мою неискушенность в ее тонкостях, на той самой странице, которую случайно открыла, ключ к пониманию некоторых тайных причин своих невзгод?

Итак, я передам Изуми книгу и приложу к ней письмо. Да, я задумала приложить письмо. В императорской лавке я приобрела несколько листов редкой китайской бумаги и, изменив почерк, написала послание от имени моего вымышленного ученого. Дрожащей рукой, скорописью (испортив пять листов) я написала следующее:

«Для Тачибаны но Канецуке в надежде, что это облегчит одиночество вашего изгнания и предостережет вас от опасностей, которые могут поджидать вас на вашем пути. От вашего друга, который однажды с такой неохотой уступил вам дождливой Ночью Обезьяны».

В конце я вывела такую затейливую, в манере образованных людей, подпись, что ее невозможно было разобрать.

Другом, конечно, была я: именно игрой в го, на которую я сослалась в письме, мы занимались в ту ночь, когда впервые стали любовниками. Даже если он не узнает мой измененный почерк, благодаря этому намеку он поймет, что подарок от меня.

А если выяснится, что Изуми не намерена ехать в Акаси? Тогда я попрошу ее вернуть книгу и найду более прямой путь передать ее в руки Канецуке.

Даже в этом случае моя встреча с ней не будет напрасной. Я увижу, как она сейчас выглядит, как разговаривает и с помощью каких средств создает собственное представление о правде и вымысле. Я покажу, что не боюсь ее и что со мной следует считаться.

Я была удивлена, когда через несколько часов, после того как Изуми вручили мое письмо, я получила от нее ответ — свернутый лист белой бумаги. Его передал мне паж, которого я никогда раньше не видела: высокий мальчик двенадцати или тринадцати лет с такими же надменными манерами, как у его госпожи.

Когда принесли ответ, у меня была Даинагон. Я подавила в себе желание прочесть письмо позже, решив, что это признак трусости, и вскрыла его в ее присутствии.

Подобно посланию от моего анонимного поклонника с Восточной рыночной площади, оно было кратким и деловым. Да, она встретится со мной завтра в своих комнатах в час Лошади.

Она не подписала письмо, но я хорошо знала ее почерк. Она постаралась сделать его красивым. Его красота доставила мне почти физическую боль. Таким почерком она писала мне много раз в те давние времена, когда мы дружили. Интересно, ту злобную выдумку обо мне она писала этим же почерком? Какая расточительность, что такое прекрасное искусство служит столь дурным и безнравственным целям.

— Значит, вы увидите ее, — сказала Даинагон, опуская на колени вышивание, которым она занималась. Ее сиреневое платье было таким же бледным, как лицо, руки, поднятые над тонкой паутиной ткани, напряжены в ожидании.

— Да. — Я постаралась, чтобы мой голос звучал как можно более спокойно, не желая обнаруживать свои дурные предчувствия.

— Вы увидите, что она очень изменилась.

Она рассказала мне, что видела Изуми вскоре после нашей поездки к Садако и была поражена переменой в ее внешности и манерах. Но когда я попробовала выпытать у нее подробности, она ответила, что я должна увидеть все сама.

— Почерк у нее не изменился, — сказала я, — такой же прекрасный, как раньше.

Зависть в моем голосе, наверное, была очевидна даже для Юкон, которая в тот момент проветривала мои летние одежды. Я попросила ее принести чай, сказав, что у Даинагон болит голова.

Даинагон подняла брови, как бы поддерживая мое желание остаться наедине. Когда Юкон вышла (демонстративно вздохнув, как бы сомневаясь в необходимости выполнить это поручение), Даинагон сказала:

— Старайтесь сохранять хладнокровие в разговоре с ней. Не будьте язвительной.

— Разве у меня есть для этого причины?

— Да, есть. И вы знаете это так же хорошо, как и я, — ответила Даинагон, и я поняла, что она припомнила мое смятение в день созерцания цветения вишни. — Именно поэтому вы должны сдерживать себя.

— Я образец сдержанности.

Даинагон улыбнулась.

— Да, я знаю все о вашей сдержанности. Ее превосходит только ваша способность к самообману.

Наш разговор продолжался в том же духе, пока Юкон не вернулась с чашкой чая из листьев магнолии, от которого Даинагон отказалась, махнув рукой и сказав, что головная боль совсем прошла.

Я проснулась рано и велела горничной принести воду для купания. Умылась и покрасила зубы, оделась так тщательно, как будто мне предстояло свидание с любовником. Красные шаровары, белая сорочка, просторное платье из блестящей фиолетовой шелковой ткани с рисунком из глициний, жакет из узорчатого китайского шелка, вышитый фиалками, кипарисовый веер. Я сожгла в курильнице смесь своего собственного приготовления, состоявшую из амбры, гвоздики и мандарина, и пропитала ее ароматом свой наряд.

Юкон помогла мне одеться и причесала волосы. Ее изумление было очевидным. И все это, думала она, только для того, чтобы произвести впечатление на женщину!

Я была так занята подготовкой, что едва слышала утренний гонг, отмечавший время, и, должно быть, вышла из своих комнат много позже назначенного времени. Книгу для Канецуке я завернула в плотную зеленую бумагу, а поддельное письмо вложила внутрь. Прикрывая лицо веером, я поспешила вниз по коридорам, избегая сопровождавших меня любопытствующих взглядов.

Около Сёкиоден я столкнулась с капитаном стражников правых, который когда-то засыпал меня любовными письмами. Он оглядел меня с головы до ног так, как будто я была не совсем одета, и небрежно поинтересовался моим здоровьем. Его черные глаза сверкали, как лакированный шлем, а красный саржевый плащ придавал ему вид человека, только что возвратившегося с охоты. Казалось, у него за плечами должны были висеть куропатки, перепелки и жаворонки. Я ответила, что у меня все хорошо, и постаралась побыстрее оказаться от него подальше.

Во дворе жилища Изуми листья грушевых деревьев только начали распускаться подобно зеленому шелковому шатру над последними увядающими соцветиями. Кажется, прошло так много времени с тех пор, как ветреным осенним днем я видела Изуми и она взглянула на меня с ненавистью. Женщины из Департамента земель подметали дорожки, и привычный звук их метел подействовал на меня успокаивающе. Интересно, не окажется ли Изуми подобна кусту ракитника, который отчетливо видится издалека, но вблизи теряет чистоту очертаний?

Я веером постучалась в ее дверь. Изнутри доносились голоса, среди них слышался голос Изуми. Это был тот же низкий голос, который я помнила, но тембр слегка изменился, в нем появилось что-то незнакомое.

Мое сердце бешено колотилось. Я прижимала к груди свой сверток. Дверь слегка раздвинулась, и появилось круглое лицо Чудзё. Она не выразила никакого удивления, как будто я ежедневно приходила по приглашению (Изуми хорошо вышколила своих слуг, доведя их манеры до высокой степени совершенства), и впустила меня. В углу приемной стояла лакированная ширма, затянутая узорным шелком цвета лаванды, по краям украшенная зеленой парчой, на стенах висели крашеные бумажные панно с текстами стихов — я не уловила их смысл из-за своего возбужденного состояния.

Значит, мы будем разговаривать, разделенные ширмой. Это меня не удивило. Она станет вести себя со мной, как ведет себя императрица с супругой приезжего провинциального чиновника, деревенские манеры и узкие рукава которой препятствуют большей близости. Она будет вести себя со мной, как женщина ведет себя с мужчиной, которому не доверяет.

Вдруг я поняла, поразившись, что она уже в комнате. Я слышала ее дыхание. В щели между ширмой и полом я видела края ее одежды и рукавов, ниспадавших складками, подобно воде, перетекающей через плотину. Белое на белом, зеленое на зеленом — цветы кустарника в первые дни лета. Они имели запах — слабый, но ощутимый: — смесь аромата кедрового дерева и цветов апельсина. Почему она выбрала этот запах? Потому что это запах воспоминаний и потому что его любил Канецуке.

Итак, мы должны были почувствовать себя соперницами еще до начала разговора. Я опустилась на подушечку и, поправляя одежду, постаралась успокоиться.

Чудзё с поклоном удалилась, задвинув за собой дверь.

— Итак, — сказала Изуми, — спустя столько времени вы хотите поговорить со мной.

— Да.

— Кажется, вы говорили о письме от Канецуке. — Я никогда не слышала его имени из ее уст. Она растягивала слоги, будто желая продлить его присутствие.

Итак, моя двусмысленная записка достигла цели.

— Не от него, но о нем, — сказала я и объяснила, зачем пришла. Благодаря ширме, которая меня скрывала, мне удалось придать своей истории большую убедительность. Я рассказала ей об ученом человеке и его зловещем сне, о книге, которая могла бы предостеречь Канецуке. Я рассказала ей о женщине, которую видел во сне тот человек, о ее намерении поехать в Акаси и о том, каким образом я поняла, что это она.

— Если вы любите его, — заключила я, — если любите его хотя бы вполовину так же сильно, как я, вы должны взять это для него. — Я протянула книгу под ширмой.

— Значит, это та хваленая книга о магии, — сказала Изуми. — Можно посмотреть?

Как я могла отказать?

— Конечно. Внутрь вложено письмо от его друга.

Я слышала, как она развернула бумагу и замерла, читая письмо. Что если при взгляде на поддельное письмо она узнает мой почерк? Что если за посвящением она разглядит более глубокую мысль, чем братская преданность? У меня дрожали руки. Как я могла предположить, что она поверит моей истории? Однако если она любит его, она должна отбросить все сомнения. Если она поверит, что Канецуке может попасть в беду, она пожертвует своей гордостью, чтобы помочь ему.

Она перевернула страницы.

— Я слышала о «Книге перемен», но никогда не интересовалась ею. Это книга для прорицателей.

— Эта книга способна сотворить чудо, — сказала я.

— Разве, — спросила она, — вы стали такой суеверной?

— Не в большей степени, чем вы когда-то, — ответила я, вспомнив, как в дни нашей молодости она надевала на ночь одежду наизнанку, чтобы увидеть во сне любимого.

— Тогда давайте посмотрим, какую мудрость она нам предлагает. Вот здесь «Гексаграмма Девять», — и она прочитала: — «Ветер дует по небу… Идут дожди, наступило время отдыха. Добродетель продолжает распространяться. В этот период настойчивость может повлечь за собой серьезные неприятности для женщин». Значит, здесь говорится о нас, — заметила она с хорошо знакомой мне иронией. — Но о чьей добродетели идет речь? И о чьей настойчивости?

Действительно. Я и сама не была уверена. Может быть, это предупреждение мне относительно предпринимаемых мною действий?

— Это не стоит воспринимать легкомысленно, — ответила я.

— Вы говорите о книге, как о живом существе. Но вы всегда предпочитали книги общению с живыми людьми.

— А вы, — ответила я ей колкостью на колкость, — предпочитали правде ложь.

— Ложь? — переспросила она. — Не говорите мне о лжи. Кто выкрал письмо из моей комнаты? Кто распространил ложные слухи о Садако? Канецуке подтвердил мне, что это неправда. В истории, которую я написала о вас, нет ни малейшего отступления от правды.

Итак, она вполне осознавала степень моей лживости. Мне не удалось ее обмануть. Но даже если это так, я должна была подвергнуть ее испытанию. Любит ли она его так же сильно, как я?

— Вы можете говорить что угодно, — произнесла я, — но возьмите книгу. Если вы любите его, то возьмете.

— Как вы осмеливаетесь делать предположения относительно моих планов? — спросила она. — Вы придумали их так же, как вы придумали этого ученого друга. Это просто смешно. Ваша ложь очевидна, как ложь ребенка.

Значит, ничего из этого не выйдет. Но все же я постаралась посеять у нее в душе сомнение.

— Ему действительно грозит опасность, — сказала я. — Думайте, что хотите, но, если у вас есть желание ему помочь, вы должны взять книгу.

С минуту она молчала. Я слышала шуршание ее одежд.

— Возможно, да, — сказала она. — Я предполагаю увидеть его очень скоро.

Я затаила дыхание. Почему вдруг такая откровенность? Я доверяла ей не больше, чем она мне; она просто старается заставить меня ревновать. Я ответила как можно более спокойно:

— Значит, слухи о вашем отъезде правдивы.

Она засмеялась:

— Значит, вы признаетесь в том, что интересуетесь слухами! Да, он попросил меня приехать, и я отправлюсь к нему, как только буду чувствовать себя достаточно хорошо для такой поездки.

«Как только буду чувствовать себя достаточно хорошо». Даинагон права, она еще не поправилась. Мне было любопытно, насколько серьезно она пострадала.

— Я слышала о том, что с вами произошло. Очень сожалею.

— Да, несомненно, вы интересовались всеми подробностями. Представляю, какие ходят россказни, и, конечно, вы приложили тут руку, преувеличивая их.

— Я не заинтересована в том, чтобы усилить вашу боль, — сказала я, припоминая, какой стыд я испытала после посещения книжной лавки на базаре.

Она снова засмеялась:

— Не заинтересованы? Я уверена, вы были бы только рады, если бы меня убили.

Я почувствовала себя так, будто она дала мне пощечину. Неужели она думает, что я настолько зла?

— Надеюсь, вы не станете подозревать меня в столь низких чувствах. Когда-то мы были подругами.

— Да, были.

— И мы любим одного и того же мужчину.

— И он попросил меня приехать, чтобы жить с ним вместе, и я поеду.

Лгала ли она или говорила правду? Если он действительно попросил ее об этом, значит, у меня не осталось никакой надежды.

— Уверена, что спокойная жизнь в деревне подойдет вам, — сказала я, — хотя бы на некоторое время.

— Не думаю, что буду скучать, — ответила она. — А его изгнание долго не продлится. Вы хорошо понимаете, что произойдет, когда император отречется.

Значит, по ее мнению, Канецуке будет даровано прощение, если трон займет Рейзей. Отдавала ли она себе отчет в том, что, если бы не моя выдумка относительно Садако, обстоятельства не сложились бы столь удачно?

— Вы планируете вернуться вместе с ним, когда он будет прощен?

— Конечно.

— В таком случае сделайте мне одно одолжение — возьмите для него эту книгу.

— Что за срочность с этой книгой о предсказаниях и суевериях?

— В ней нет суеверий, но она обладает силой, превосходящей и вашу, и мою.

— Возможно. Однако если она обладает такой силой, почему бы не переслать ее с посыльным? В дороге она сама себя защитит.

— Потому что я прошу вас взять ее. Потому что я хочу, чтобы Канецуке знал, что она попала к нему из ваших рук.

— Как и предсказывалось во сне.

— Да.

— И мне следует взять ваше обманное письмо?

— Возьмите, и пусть Канецуке сам решит, обманное ли оно.

Она встала.

— Как пожелаете. Я возьму вашу книгу. Но в ответ я хочу, чтобы вы кое-что увидели.

Что она имела в виду? Собиралась ли она с самого начала предложить подобный обмен?

Прежде чем я успела вдохнуть, она появилась из-за ширмы, держа в руках письмо. Она была такой, какой я ее помнила, но одновременно другой. Надменное лицо, широкие темные брови, чувственный рот оставались теми же. Но на лице появился изъян. От правой щеки до воротника китайского жакета шла тонкая красная линия. Она выглядела, как плохо сшитая кукла со следами швов.

Она заметила мой взгляд. Нет сомнения, она его ожидала.

— Этот след, — сказала она, — идет отсюда (она дотронулась до своей щеки) досюда (она провела рукой до места под грудью); есть и другие отметины.

Итак, ей был нанесен значительно больший ущерб, чем мне. Шрамы могут исчезнуть, но память о том, как они были получены, останется с ней навсегда. Я поймала себя на том, что изумлена ее мужеством. Подумать только, что она отправится к Канецуке в таком виде и он примет ее такой. Если, конечно, она не выдумала всю эту историю об их воссоединении.

Она оглядела меня с головы до ног, как тот капитан стражников, но по выражению ее лица было непонятно, благоприятной ли оказалась оценка. Она передала мне письмо, написанное на голубовато-серой бумаге. Интересно, у нее такой же запас этой бумаги, как и у меня?

— Если оно от Канецуке, я не стану читать его, — сказала я.

— Да, от него. Но вы прочтете. В противном случае я не буду вашим гонцом, и ваша книга останется здесь.

Сейчас она подвергала испытанию меня, подобно тому, как я испытывала ее. Она хотела увидеть мое лицо, когда я буду читать то, что он написал. Вот почему она вышла из-за ширмы, пренебрегая унижением. Она хотела причинить мне большую боль, чем ее собственная.

У меня так дрожали руки, что я едва с трудом развернула письмо.

Это был его почерк. В письме не было ни подписи, ни даты. Он писал ей, говорилось в письме, потому что потерял сон. Письмо отражало смятенное состояние духа, которое случается поздно ночью, когда все вокруг спокойно спит, а твои мысли безостановочно кружатся и никак не иссякнут.

Он писал, что тоскует без нее, что ночью время течет так медленно, что у него создается ощущение, будто он карабкается на высокую башню, пока не оказывается совсем один на ее вершине. Потом он высовывается из башни, насколько это возможно, и видит ее. Она яркая, как луна, и свет падает на него до тех пор, пока он не забывает, какое сейчас время — день или ночь, как его имя, где он живет и что собирался сделать в этой жизни. Потом он цитировал стихи:

Из страшащей меня темноты, я шагну на тропинку тьмы. Освети мой путь, о луна, присевшая на гребень горы.

Он писал, что любит ее, как никто другой. В свое время то же самое он писал мне.

— Вот, — сказала я, — возьмите назад свой трофей.

Я отдала ей письмо, и глаза ее сверкнули. Она была удовлетворена впечатлением, которое произвело на меня письмо.

— А теперь, — заявила она, — заберите назад свою книгу. Доставьте ее сами, если, конечно, он захочет принять вас.

Она перехитрила меня, она и не собиралась брать книгу, даже если он нуждался в ней, даже если ему что-то грозило.

— Вы не любите его, — сказала я, — не любите так, как я люблю.

Я ушла с книгой в руках. По моему лицу градом катились слезы, хотя я пыталась сдержать их. Она не любит его так, как я, но это не имеет значения, потому что он любит ее больше всех.

 

Четвертый месяц

Прошло четыре дня после моего свидания с Изуми.

Сидя утром перед зеркалом, я старалась при помощи красок и пудры сделать себе лицо, которое ожидают увидеть окружающие, а перед глазами у меня возникал незаживший шрам, идущий от щеки под грудь.

Интересно, как это — чувствовать себя помеченной таким образом? Каково это, когда твои раны расположены на таком месте? Как несправедливо, что мужчины носят шрамы как знак доблести, а женщины — как бесчестье.

Я страшилась последствий нанесенного ей увечья. Вдруг шрамы ухудшат ее характер, не станет ли она тогда изливать всю свою жестокость? Как я боялась ее мстительности! Она уже причинила мне много вреда.

Даинагон сказала, что мне следовало бы быть добрее. Нужно было дать Изуми возможность рассказать о нападении, проявить к ней больше симпатии. Но ведь это Изуми оскорбила меня! Первые же слетевшие с ее уст слова были жестоки. Ее коварство и эгоизм несет зло даже тому, кого она, по ее словам, любит. Книга, которую она отказалась взять, стоит у меня на полке, свидетельствуя о ее пренебрежении.

Но почему я не посылаю ее в Акаси? Что-то меня останавливает.

Может, это моя осведомленность о том, что Канецуке любит ее сильнее, чем меня? А может, я отказалась от мысли, что эти линии и гексаграммы способны принести счастье?

И все же если бы я любила его так, как заявляю об этом, то я бы послала книгу. Возможно, я боюсь, что книга явится ему предостережением не против любви к Изуми, а против любви ко мне.

Я стала очень суеверной. Я подобна тем слепым женщинам на базаре, которые призывают духов, перебирая четки.

Восьмой день Четвертого месяца. День Омовения Будды.

Поздний час. У меня состоялся разговор с Рюеном, я наблюдала, как священнослужители совершали омовение статуи ребенка, и мне было грустно.

Я виделась с Рюеном утром, перед этой церемонией. Он сидел за ширмой, и я слушала его голос, доносившийся до меня, как воспоминание о нашем детстве, когда мы любили друг друга и не вынесли бы разлуки.

По его голосу было понятно, что он устал то ли от дороги, то ли от своих нелегких обязанностей. Настоятель вызывает его к себе и днем и ночью; он полагается на его легкую руку и умение излагать как хорошие, так и плохие вести. Оказывается, отречение императора неизбежно. Рюен знает больше, чем может мне рассказать; он сообщил только, что при совершении обряда Великого очищения, скорее всего, именно Рейзей возглавит процессию молящихся об очищении нас от грехов.

Пройдет меньше двух месяцев, и все может измениться! Объявят амнистию, и Канецуке будет даровано прощение.

Я не могла и подумать, что события начнут развиваться так стремительно. Желаю ли я этого?

Ожидается, что после отречения император переедет в Южный дворец. Нет сомнений, что он будет продолжать жить на широкую ногу. Интересно, поговорит ли он со своими дочерьми, прежде чем принести клятвы? Возможно, Рюен окажется ему полезным, если его попросят составить для них выдержанное в элегантном стиле пожелание здоровья и счастья.

А что Рейзей? Будет ли он скучать по отцу и станет ли император скучать по нему? На церемонии они стояли рядом, мальчик почти догнал отца по росту. Его длинные волосы скоро остригут, как и у его отца, когда он будет приносить клятвы.

Старший отказывается от мира, младший входит в него. Отец отбрасывает гордыню и цинизм, сын приобретает эти качества.

Они оба, отец и сын, смотрят, как настоятели льют цветную воду на статую Будды-ребенка. И все придворные наблюдают за ними — распорядителями наших судеб и защитниками царства. Что станется с нами во время правления Рейзея? Возможно, его наивное простодушие и доброта хоть до некоторой степени восстановят спокойствие в империи? Может быть, пожары, ураганы и землетрясения хоть на время прекратятся?

Какие надежды мы возлагаем на этого узкоплечего мальчика! Но ведь он не сможет править самостоятельно. Им самим будут управлять.

Один за другим выходят вперед старшие придворные, которые будут править от имени Рейзея. Они поднимают серебряный кувшин для омовений и моют золоченое лицо Будды. Как грациозно они двигаются! Как искренна их почтительность! Министр левых так благопристоен, что некоторые женщины со вздохом печали закрывают веерами свои лица. Скоро он станет регентом и заставит нас быть покорными.

Во время церемонии Будда оставался неподвижным. И после омовения его лицо такое же спокойное, каким было до того.

Звуки воды, тонкой струйкой стекавшей по лицу божества, напомнили мне собственного сына, когда он был младенцем. Как я боялась, что он утонет, когда нянька опускала его в ванну! Один миг небрежности — и будет слишком поздно. После купания она передавала его мне, волосы на затылке были курчавыми и мокрыми, и, поглаживая их, я чувствовала рукой незатвердевшие места на его голове. Каким странным было это ощущение. Я боялась, что эти податливые места никогда не затвердеют и что он будет таким же уязвимым, как Ребенок Лич.

Заметил ли кто-нибудь мои слезы? Мои щеки были такими же мокрыми, как у маленького Будды. Я держала веер близко к лицу, надеясь, что окружающие сочтут, что моя чувствительность вызвана великолепием одеяний священников, звуком колоколов и цимбал и огромными белыми букетами деуций и лилий.

Как душно! Как будто уже наступила середина лета! Кажется, что жара нарастает вместе с прибывающей луной, а по ночам дождь стучит так настойчиво, что его шум вторгается в сновидения. Во дворе и в саду стоят лужи, гофрированные лепестки пионов лежат на размокшей земле.

Женщины развлекаются, просматривая раскрашенные картинки. Меня это не увлекает. Моя сорочка прилипла к спине, от бессонницы у меня пульсирует в висках. Я возвращаю несъеденным холодный рис, сама мысль о еде мне отвратительна и вызывает тошноту. Вместо риса я прошу Юкон принести мне чашку ледяной воды.

Говорят, вода в реках поднялась. Река Камо почти вышла из берегов. Мне очень хочется поехать и посмотреть на это. Когда я была там на днях, вода не казалась такой быстрой, и я могла безбоязненно плыть по течению, моя одежда вздымалась вокруг меня. Или мне это только привиделось? Иногда видения, порождаемые моим воображением, представляются более реальными, чем то, что я вижу перед собой.

Прошлой ночью мне приснилось, будто три кукушки сели на ветку апельсинового дерева и пели для меня. Слова песни явно предостерегали о чем-то, но, проснувшись, я их забыла.

Капли дождя падают с кипарисов. Листья китайского боярышника, всегда заметные в период увядания, уже покраснели. Засохшие цветы клена цепляются за ветки, как насекомые.

Рассказывают, что в долинах Ямато люди умирают от оспы. Удивляться тут нечему, это все из-за жары. Будем надеяться, что вспышка болезни не распространится.

Гонец с письмом от Масато прибыл сегодня во второй половине дня, когда я болтала с Даинагон. Письмо написано на прекрасной бумаге сорта кома, и к нему привязана веточка боярышника, листья которого засохли и свернулись. Значит, он заметил их, эти не по сезону красные листья. Хорошо, что дожди не лишили их цвета.

Я сгорала от желания прочитать письмо, но заставила себя отложить его в сторону. Если я вскрою письмо в присутствии Даинагон, она слишком много поймет по моему лицу. Тайны моего сердца открыты ей, она читает мои мысли так же легко и просто, как Масато — скрытые под покровами тайны.

— Итак, это от вашего юного поклонника, — сказала она. — Я слышала о нем.

От кого? Значит, за мной наблюдают, как за блуждающей звездой. Это не радует. Что если кто-то узнал о наших свиданиях в Хаседере и на водопадах Отовы? Что если они подслушали наши секретные беседы в моих комнатах?

Я боялась за него. Если мне эти разговоры могли принести мало пользы, то ему еще меньше. Ничего хорошего, если его имя начнут связывать с моим.

Однако я испытывала некоторое удовлетворение от мысли, что Даинагон услышала о нем. Мне доставляло удовольствие говорить о нем намеками, чувствовать его присутствие в оттенках цветов рядом с собой.

— Он вовсе не поклонник, — запротестовала я. — Вы не должны говорить о нем в таком тоне.

— Но вы любите его.

— Да. — С каким удовольствием я это произнесла, с удовольствием, в котором я призналась только себе самой.

— Любя его, вы должны его защитить.

— От кого? — спросила я, зная ответ.

— От себя самой.

— Неужели я так опасна? — Это была правда, но услышать ее от Даинагон оказалось больно.

— Он молодой человек, только начинающий делать карьеру.

— Он не такой честолюбивый, как некоторые мужчины.

— Я знаю, — сказала она. — Это редкость, чтобы человек его положения тратил время с предсказателями.

— Он не предсказатель будущего. Он ученый. Он учился в Китае.

Даинагон засмеялась.

— Да? А зачем? Ну, во всяком случае, он может стремиться получить подходящую должность. А вы, — добавила она, хлопнув меня веером по руке, — не должны ему мешать.

— Почему бы я стала ему мешать?

Она посерьезнела.

— Вы, может быть, и нет. Но слухи о вас ему помешают.

— Какие слухи?

Она понизила голос.

— Ходят разговоры, что вы и он вмешиваетесь в чужие дела с помощью книги о магии.

Изуми распустила этот слух, у меня не было сомнений. Должно быть, она слышала о моих встречах с Масато и связала его имя с «Книгой перемен». Какую ошибку я совершила, придя к ней с этой книгой! Неужели ей могло прийти в голову, что Масато уговорил меня отправить книгу Канецуке? С какой целью?

— Мы не вмешивались в чужие дела ни при помощи чего-то, ни при помощи кого-то, — сказала я. — Мы говорили только о том, что касается нас.

— Но слухи…

Я прервала ее, не дав закончить:

— А вот они меня не касаются. — Но это не было правдой.

— Коснутся, если причинят ему вред. — Она поднялась и пристально посмотрела на меня. — Я советовала вам выразить симпатию Изуми. Вы этого не сделали, и вам придется принять последствия. Она будет вредить ему, так же как вредит сейчас вам, если сможет.

Даинагон была права. При этой мысли я задрожала.

— Что мне делать? — спросила я.

— Порвать с ним, — ответила она, — по крайней мере, на время. И таким образом лишить Изуми возможности навредить ему.

— Если то, что вы сказали, правда, она уже сделала это.

— Вот почему я говорю сейчас с вами. — Она взяла меня за руку. — Порвите с ним. Если вы любите его, вы его оставите.

Я опустила руку и повернулась лицом к стене.

— Я хочу побыть одна, — сказала я и услышала удаляющийся шум ее одежд.

Я неподвижно сидела в своей комнате, до тех пор пока не стало так темно, что я едва различала лежавшее рядом письмо.

Неужели я такая испорченная, что разрушаю все, к чему прикасаюсь? Следует ли мне украсить себя ивовыми прутьями, чтобы отогнать тех ослепленных, кто еще не осознал моей порочности? Должна ли я закутать свое тело в черный шелк, подобно плакальщикам на дороге в Адасино? Надо ли мне настаивать, чтобы люди вставали в моем присутствии, потому что сидеть рядом со мной опасно, опасно лежать рядом со мной, опасно общаться с женщиной, кровь которой начинает течь быстрее, только если она приправлена ревностью и ложью?

Я отказалась от своего сына еще до того, как он встал на ножки, поэтому я не смогу его испортить. Я бросила его, когда он еще не умел ходить, поэтому мои несовершенства и изъяны не окажут на него влияния.

Я бросила его отца, который так же хорошо, как я, знал мою способность причинять вред. Мне посоветовали бросить Канецуке, хотя в душе он мой двойник, он равен мне во всем.

А теперь мне советуют порвать с этим мальчиком, который составляет единственное мое счастье, с мальчиком, который любит меня со всей мудростью неведения, хотя и не признается в этом.

Я зажгла лампу и развернула письмо. Вдруг оно поможет мне сделать выбор? Он скажет, что передумал, что я слишком сложна для него, слишком беспокойна. Он слышал о Канецуке и о моем жестоком соперничестве с Изуми, о моем двуличии. Наши отношения не приведут ни к чему хорошему.

Но письмо не принесло мне облегчения. Оно лишь усугубило положение вещей.

Он писал, что скучает, что не может спать и вспоминает о том, как мои волосы, подобно траве, обволакивали его. Его матери значительно лучше. Через несколько дней она вместе с отцом уедет в Исияму, чтобы вознести благодарственные молитвы за ее выздоровление. И он останется один в своем доме в Четвертом районе.

Если я захочу, предложил он, я могу прийти к нему вечером через три дня, и он позволит мне расспросить его о «Книге перемен». Он достанет свои палочки из тысячелистника и составит гексаграммы. Он даже постарается истолковать их, хотя обещать ничего не может.

Обдумай, что ты хочешь узнать, писал он. Нужно, чтобы вопрос был простой и ясный, не слишком узкий, но и не слишком пространный. Он не должен быть банальным.

Всю ночь я обдумывала свой вопрос. Я пойду к нему, постараюсь сделать это насколько можно скрытно. Я скажу ему, что мне посоветовали порвать с одним человеком. Следует ли мне так поступить?

Вот какой вопрос я предложу его книге знаний. Он может подумать, что тот, от кого я должна отказаться, некто посторонний, но книга знает правду. Если гексаграммы укажут, что я должна оставить мальчика, которого люблю, я так и сделаю, по крайней мере, на время. Я недостаточно сильна, чтобы расстаться с ним навсегда.

Я написала Масато, что приду к нему. Три дня ожидания, три дня обдумывания вопроса.

Правильно ли я поступила, поставив вопрос таким образом? Я мысленно возвращаюсь к тому, что случилось в тот вечер… Могла ли я избежать той пропасти, что разверзлась между нами, разведя нас по разные ее стороны?

Как я радовалась тем вечером, направляясь к нему домой! Радовалась и огорчалась одновременно. Я постаралась изменить внешность с помощью платья, надела чужую одежду, но не стала заходить слишком далеко и закрывать лицо. Я спрятала свои шелка под простым коричневым плащом. Насколько я знаю, никто не видел, как я уходила; еще накануне я отослала Юкон и легко, как ночная бабочка, скользила по залам и галереям.

Я ушла почти в полночь. Воздух был холодный и сырой, потому что к вечеру шел дождь, и еще до того, как я добралась до ворот Кенсюн, моя обувь была забрызгана грязью. Слонявшиеся без дела недалеко от ворот стражники то ли не заметили меня, то ли приняли за проститутку, недостойную их внимания.

Несмотря на поздний час, я шла без сопровождающего и, выйдя через ворота на безлюдные улицы, вспомнила о свежих шрамах на лице Изуми. Какой отчаянной она должна была быть, чтобы идти одной туда, где было куда более опасно, чем здесь. Нечто черное и громоздкое напротив земляной стены оказалось экипажем, который меня поджидал. Я забралась внутрь, велев вознице не зажигать огней. Мы проехали через ворота Ёмеи, и, когда повернули к югу на Омия, я решилась украдкой посмотреть наружу.

Сквозь плотную завесу облаков с мрачным великолепием светила неполная луна. Как она пугала меня! Тьма исказила и рельефно выделила ее форму, а тени добавили ей синевы и настолько увеличили в размерах, что сам свет ее казался болезненным.

Дома, расположенные по сторонам дороги, казались темными и тихими, хотя иногда из-за стен долетали звуки музыки. В огороженных садах качали ветвями черные сосны и кипарисы.

Когда мы приблизились к Четвертому району, я утратила всю свою решительность. Может, лучше задать другой вопрос? Может, стоит и чтение отложить, сказать Масато, что единственное, чего я хочу, — это чтобы он меня успокоил. Я помнила, как искусно он успокаивал меня после нанесенной мне обиды, как он гладил мои волосы в ту ночь, когда выпал град. Я вновь ощутила горький вкус его крови, накапавшей на циновку в моей комнате.

Мы повернули на узкую улочку Нисино-Тоин и остановились перед воротами с двойной остроконечной крышей. После переговоров со сторожами нас впустили в широкий внутренний двор. Пока распрягали быка, я старалась успокоиться. Когда я раздвинула занавески, чтобы выйти, Масато уже ждал меня; я почувствовала пожатие его руки и, наклонившись к нему, ощутила пропитавший его одежду запах сандалового дерева.

Лицо его осунулось, глаза потемнели от усталости и какого-то беспокойства. Возможно, он, как и я, был озабочен предстоящим чтением, а может, сомневается во мне? До него могли дойти слухи, распускаемые Изуми; он мог сожалеть, что пригласил меня. Я вздрогнула и оступилась на гравийной дорожке.

На глазах у любопытствующих слуг он дотронулся до моего рукава и сказал:

— Ты хочешь спать? Но еще даже не полночь. Давай выпьем чаю.

Значит, он будет подтрунивать надо мной и вести шутливую беседу, хотя явно чувствует себя не в своей тарелке.

— Чаю? — спросила я. — Неужели я выгляжу такой больной?

— Едва ли, — ответил он. — Мы выпьем чаю, чтобы немного взбодриться. Он помогает сосредоточиться.

— Так ты думаешь, что я рассеянна?

— Очень, — улыбнулся он мне.

Я настолько сосредоточилась на нем, что едва рассмотрела комнату, в которой мы находились.

Он оказался выше и стройнее, чем я помнила; его роскошный халат цвета индиго переливался и блестел; его кожа была очень белой даже в свете лампы, а под глазами у него залегли тени. В его манере вести себя чувствовалось нечто такое, что я не могла определить, какое-то тщательно выверенное равновесие, как будто он старался передать мне ощущение легкости, которой сам не испытывал.

— Сюда, — сказал он, и я последовала за ним, как послушный ребенок. Мы миновали ряд комнат и залов; у меня осталось смутное впечатление об их больших размерах и царившей в них прохладе, но мой взгляд постоянно возвращался к его затылку, к иссиня-черным волосам, блестевшим, переливаясь, как и его одежда.

Он привел меня в комнату, которая выходила в сад. Ставни на окнах были открыты, и легкий ветерок шевелил занавески и пускал рябь по зеленым шторам. Слышался шелест листьев в саду, пахло жилищем холостого мужчины.

— Это лавровое дерево, — сказал он, — очень старое, значительно старше дома.

— Значит, это новый дом? — спросила я, стараясь ослабить возникшую между нами напряженность.

— Этот дом много раз горел. С тех пор как я здесь живу, уже два раза.

— Надеюсь, тебе удалось спасти свои книги.

— В первый раз удалось спасти большую часть книг, во второй раз повезло меньше. — Легкость, с которой он говорил об этом, звучала неубедительно, я хотела спросить что-то еще, но он подвел меня к разложенным на полу подушкам. — Иди и садись. Ты не будешь возражать, если я не стану закрывать занавеси?

Не буду ли я возражать? Неужели он мог подумать, что я предпочту соблюдать формальности — сидеть по разные стороны зеленого занавеса?

— Конечно нет, — ответила я как можно небрежнее и опустилась на подложенную им подушку.

Он позвал стоявшую в дверях в ожидании приказаний женщину и велел принести чай. Пока они разговаривали, я оглядела комнату. Около возвышения, на котором находилась постель, скрытая за муаровыми занавесями с плавным переходом цвета от светлого к более глубокому по краям, горели две лампы на высоких подставках. Письменный стол был завален бумагами, кисти и чернильницы разложены, как будто он только что оторвался от работы, а дорогой полированный книжный шкаф был полон книг и свитков. Их затхлый запах перемешивался с запахом листьев лаврового дерева и дождя.

Значит, здесь он спал, на этой занавешенной кровати. Здесь он читал. Около этой лакированной доски для письма опускался на колени и писал письма. Он жил в этой комнате, когда я находилась где-то в другом месте и вспоминала о нем. Вставая по утрам, он смотрел через окно в сад, который знал до самых тайных уголков. Он рос вместе с этими деревьями, видел, как они цветут, как созревают их плоды.

Я сидела в его комнате и воображала себе его жизнь — ее потаенный круговорот, ее события и секреты — в то время, когда мы еще не были знакомы. Свитки и книги в пестрых обложках напомнили мне о моем невежестве: они знали его так, как я никогда не буду знать. Среди них была одна, от которой зависело, узнаю ли я его лучше или его жизнь навсегда останется закрытой для меня.

Он пересек комнату, и я вновь ощутила дрожь — какой-то необъяснимый страх.

— Что с тобой? — спросил он, читая по моему лицу, и я увидела отсвет того же настроения на его лице.

— Ничего, — ответила я и попыталась улыбнуться, — должно быть, я устала сильнее, чем ожидала. — Я надеялась, что он предложит мне лечь с ним на эту занавешенную кровать, но он просто сказал:

— Чай подкрепит тебя, — и я кивнула в ответ.

Принесли дымящийся чай в двух чайниках с широкими носиками из прекрасного голубого фарфора, и мы выпили его. У него был острый, сдержанный вкус, подобный древесному дыму в горах. Я пила слишком быстро и обожгла рот. Когда я ставила чашку, руки у меня дрожали, и она стукнула о поднос.

Наши взгляды встретились на том кратком отрезке, что разделял нас, заполненный чаем и формальностями. Он пристально смотрел на меня с тем настороженным выражением, которое я и раньше замечала у него.

— Итак, ты хочешь задать вопрос, — сказал он. — Ты уже решила, какой? Прежде чем начать, мы должны обсудить его.

— Должны? А разве недостаточно того, что я держу его в уме?

— И не скажешь мне? — Приподнятые брови отразили его недоверие ко мне. — Как знаешь. Но это затруднит дело.

— Не имеет значения.

Он улыбнулся:

— Ты любишь все усложнять, не так ли? И любишь секреты.

— Я предпочитаю секреты обману.

— Но ты будешь лгать мне относительно своего вопроса.

Он снова улыбнулся, но в голосе появилась резкость. Значит, он догадывался. Неужели я каким-то образом намекнула?

— Ну хорошо, — уступила я. — Я скажу тебе. Мне посоветовали кое-что бросить.

— Какую-то из твоих слабостей?

— Не совсем.

— Тогда что это такое «кое-что»? Оно имеет форму или название?

— Да, — сказала я, — но лучше было бы не говорить об этом.

— То есть ты предлагаешь мне неразрешимую загадку и хочешь, чтобы я разгадал ее с помощью «Книги перемен». Но тебе следует знать, что если ты задашь нечеткий вопрос, то и ответ будет таким же неопределенным.

— Это не имеет значения.

— И ты не хочешь большего? Тебя устраивает расплывчатый ответ на неясный вопрос? Ты действительно хочешь получить такой совет?

— И да и нет, — сказала я.

— И да и нет. Скажи, это касается чего-то, что ты решила сделать сама, или кто-то тебя к этому побуждает? Ты упомянула, что тебе посоветовали. — Впервые я почувствовала в нем нотку ревности к тому неназванному лицу, которое побудило меня задать неясный вопрос.

— Никто меня не заставлял, — солгала я, припомнив совет Даинагон.

— Итак, — сказал он, — оставим все как есть: ты должна отречься от чего-то.

— Можно сказать и так.

— И ты хотела бы знать, как изменится твоя жизнь, если ты предпримешь этот шаг.

Разве я хотела это знать? Я должна это знать ради него.

— Да.

— Тогда мы зададим вопрос, который очевиден для тебя, но не для меня. — Затем посыпались вопросы: — Является ли то, что ты должна оставить, человеком? — спросил он. — Это какой-то мужчина?

Его нетерпение вывело меня из равновесия:

— Это не человек, — не поддавалась я, — своего рода связь.

— Я понял, связь. — В его голосе снова послышалась нотки ревности. — Как мы изложили твой вопрос? Не рекомендуется ставить вопрос таким образом, чтобы на него можно было дать простой ответ: «да» или «нет». Вместо этого ты можешь спросить, например: как, будет складываться моя жизнь, если я продолжу поддерживать эту связь? Или: что произойдет, если я ее разорву?

Как могла я выбрать? В любом случае я рисковала получить ответ, который не захотела бы принять.

— Первый вариант, — сказала я, достаточно хорошо представляя себе, какой мрачной и унылой будет моя жизнь, если я выберу второй вариант.

— Отлично, — ответил он холодно. — Теперь мы можем начать.

Итак, мы должны были начать, испытывая большее отчуждение, чем вначале, когда я только приехала. Это было неправильно, но мне ничего не оставалось, как только наблюдать за его приготовлениями.

Он приподнялся и передвинул лампу ближе к тому месту, где мы сидели. Отодвинул свою циновку подальше от меня и на освободившееся между нами пространство поставил ароматическую лампу и красный лакированный поднос. Затем подошел к нише в стене и возвратился с книгой, завернутой в фиолетовую ткань.

Масато опустился на колени и положил книгу между нами, развернул ткань. Черный переплет, на обложке никаких надписей.

— Она смотрит на юг, — сказал он, — как и ты, а я — на север.

Я вспомнила, как мы лежали у меня в комнате в Хаседере, обняв друг друга, головами на север, как Будда Шакьямуни, когда он впадал в забытье.

Он снова встал, подошел к посудному шкафу и возвратился с длинной закрытой шкатулкой в руках. Опустился на колени, снял крышку и вынул из шкатулки связку палочек.

Они были длиной примерно с мое предплечье и хрупкие, как сухой тростник. Он положил их на поднос, снял обувь и поставил ее около своей циновки. Ступни у него были белые и узкие, подъем высокий, а пальцы широко расставлены, как у ныряльщика, балансирующего на скале.

Масато положил книгу перед собой и вытянулся на полу, прижавшись лбом к циновке. Он еще дважды повторил этот обряд, потом встал на колени и зажег благовония в лампе.

Мы ждали, пока комнату наполнит дым. Молчание было столь же осязаемым, как дым, сквозь который я слышала его дыхание. На полу, как иней, лежал лунный свет. В углах комнаты притаились тени, занавески шевелились. В воздухе распространился острый запах гвоздики, перемешанный со сладковатым запахом лавра.

Я наблюдала за ним. Его руки покоились на коленях, длинные пальцы напряглись, а потом расслабились. Его синие одежды ниспадали свободными складками. Он был напряженно внимателен, но я не могла уловить, во что он всматривался. Он не глядел ни на меня, ни на книгу, и сквозь спокойствие в его лице проскальзывало легкое нетерпение. Вдруг он посмотрел на меня, и в его усталых глазах я увидела одновременно упрек и вызов.

Он упрекал меня за притворство. Он призывал меня успокоиться. Мы сидели лицом к лицу в спокойном ожидании, и книга лежала между нами.

Масато потянулся, поднял стебли тысячелистника, подержал их над лампой, а потом три раза взмахнул ими в голубых клубах дыма. В какой-то момент его длинные рукава коснулись лампы, и я с трудом подавила крик, испугавшись, что они могут загореться.

Он положил обратно в коробку один из стеблей, которые держал в руке.

— Это наблюдатель, — сказал он мне, — свидетель. — Потом он пересчитал остальные, да так быстро, что я едва могла уследить за ним. Двадцать. Сорок. Сорок девять.

Он положил стебли на поднос и взмахом руки поделил их на две части. Затем — я забыла в какой последовательности — он отделил от каждой кучки четыре стебля и положил оставшиеся между пальцами левой руки так, что они торчали, как когти. Он повторил все эти действия четыре раза и наконец дошел до нужного числа.

— Восемь для первого места, — сказал он. — Линия инь.

Он велел мне взять чернильницу и листок бумаги и записать первую из шести линий, которые будут определять наше будущее.

Инь. Одна ломаная линия. Поддающаяся, темная, женственная.

Он положил стебельки, которые держал в руке, обратно на поднос и начал ритуал сначала: взмах руки, разделение на две части, счет. И все это время он не смотрел на меня — я стала подобна бесформенным теням, наполнявшим комнату, — он смотрел на рисунки, образованные стеблями тысячелистника.

— Семь для второго места, — сказал он. — Линия ян.

Я вывела на бумаге новую линию выше уже нарисованной — длинную прямую линию. Ян, мужская, такая же ослепительная, как солнце, такая же прямая, как стрела времени.

Когда стебли тысячелистника снова иссякли, он велел мне нанести линию инь выше линии ян.

— Первая триграмма, — сказал он.

— Что она означает? — спросила я, потому что мне показалось, что его руки дрожали, когда он собирал палочки.

— Это Кан, Бездна, — сказал он. — Видишь? Ломаные линии — это скалы, а прямая линия в центре — река на дне глубокой пропасти.

Я посмотрела на три нарисованные мною линии. Для меня они не имели никакого смысла. Однако я понимала, что он мог видеть в них живые сцены: острые скалы, головокружительное падение, быстрые потоки вод, текущих из ниоткуда в никуда.

Это было название гексаграммы, которая пугала меня, — и название ее, и выражение его лица одновременно. Должно быть, он почувствовал мой страх, потому что поднял на меня взгляд и улыбнулся.

— Она не такая зловещая, как кажется. У нее много значений. Теперь мы должны начертить вторую триграмму.

Мы на полпути, объяснил он. Нужно расположить три последние линии поверх первых. Это похоже на строительство башни, сказал он: следующая линия накладывается на предыдущую. Мы закончили первый ярус, сейчас строим второй. Только тогда, когда будут объединены оба яруса, значение прояснится.

Я закрыла глаза, прислушалась к сухому шелесту стеблей и вспоминала о том, как лежала на его спине, и между нами ничего не было.

Фитиль почти догорел, я слышала крик совы в саду. У меня пересохло во рту, но я не осмеливалась попросить чаю, не желая нарушать ритм его действий.

Что я буду делать, если значение гексаграммы окажется неблагоприятным? Как смогу я жить, зная о невозможности для нас счастья? Может быть, мне солгать и сказать, что я задала неправильный вопрос?

Как можно было позволить себе стать такой суеверной? Почему я смотрела на эту древнюю черную книгу, на ее изъеденные жучком страницы, чтобы найти выход из своих затруднений?

Я постаралась успокоиться и стала наблюдать за его руками, как будто это были женские руки, занятые своим обычным, простым делом: шитьем, тканьем полотна, вышиванием.

Он еще дважды произвел все действия со стеблями. Первый результат — восемь и ломаная линия; второй — семь и прямая линия.

Перед тем как зарисовать последнюю линию, он колебался.

— Я не уверен, что сосчитал правильно, — сказал он. — Возможно, придется начать сначала.

Что такое он увидел, что сделало его таким неуверенным? Это было на него не похоже. Страшился ли он чего-то в будущем?

— Наверное, тебе следует остановиться и отдохнуть, — предложила я.

Он покачал головой.

— Нет. Нужно пересчитать сразу. Но тебе не следует слишком верить всему этому. Я мог ошибиться.

Итак, я предоставила ему возможность определять его линию, и она оказалась ломаной.

— Шесть для последней позиции, — сказал он. — Линия инь — линия движения. Нанеси ее, и я буду объяснять.

Я нарисовала ломаную линию над другими и тогда увидела, чего он боялся: вторая триграмма была такой же, что и первая. Кан, Бездна. Я прикрыла рисунок листком бумаги, как будто это могло защитить меня от этого послания. Затем я вздохнула и попросила его:

— Скажи мне, что это значит?

Он пристально посмотрел на меня:

— Это зависит от твоего вопроса. А так как только ты знаешь, что именно ты спросила, то только ты и сможешь истолковать значение гексаграммы. Все, что я могу, это прочитать для тебя текст. Ты должна извлечь из него смысл.

Он взял книгу и перевернул страницы.

— Гексаграмма Двадцать девять, — прочел он. — Кан, Бездна. Это текст для всех шести линий, — сказал он мягко. — Слушай, а потом я объясню то, что касается последней линии.

Я положила руки на колени и закрыла глаза. Сквозь окутывавший меня мрак ужаса я слышала его голос.

— Бездна над бездной — смертельная опасность! Все будет хорошо, если удастся достичь доверия и держать ум в строгой узде. Посмотри на меня, — сказал он. — Давай я попробую объяснить. — Он рассказал мне, что Кан похожа на сердце, заключенное в тело, или на душу, запертую внутри собственных пределов. Она похожа на высокогорный поток, Который в стремительном падении с высоты создает опасность для самого себя.

— Но какую опасность? — вопрошала я. — Откуда она придет — извне или изнутри?

— Сейчас я прочту тебе комментарий к шестой линии, — сказал он. — Так как это линия движения, она имеет самое важное значение.

Я посмотрела на ломаную линию вверху гексаграммы. Она была похожа на все остальные. Она не изгибалась, однако для него двигалась, подобно льву Манджушри, бока которого вздымались, как у живого, хотя и были отлиты из бронзы.

— Когда я начну читать значение этих линий, — говорил он, — ты не должна беспокоиться. Потому что за ними стоит другая гексаграмма, и ее значение не столь зловеще, как у этой. Шесть для верхнего места, — прочел он. — Связанный черными канатами, в оковах в течение трех лет некто терпит неудачу в своих поисках.

Кем была я, чтобы заслужить такой ужасный приговор? Неужели ему и мне предназначено страдать в течение такого длительного времени?

— Три года, — сказала я, и из глаз у меня потекли слезы.

Он отложил книгу, подошел ко мне и, опустившись на колени, взял в руки мое лицо.

— Посмотри на меня, — сказал он. — Три года — это метафора, а не определенный отрезок времени. — Он поцеловал меня. — А теперь соберись и выслушай последнюю часть. Я не должен больше прерывать чтение. Когда я закончу, ты сможешь отдохнуть.

Приглашал ли он меня лечь с ним в постель? Как я хотела отдохнуть прямо сейчас, избавить свои уши от тех слов, которые он готовился прочитать мне. Я устала от слов; они имели такое же угрожающее значение, как и линии, нарисованные на бумаге. Но ради него я заставила себя собраться.

Он возвратился на свое место и снова взялся за книгу.

— Верхняя линия, — объяснил он, — линия движения. Это линия инь — женская линия, которая склоняется к линии ян. Она так долго была линией инь, что неизбежно превращается в свою противоположность. Когда она изменится, мы получим вторую гексаграмму.

Пока он говорил, я вспомнила кое-что из того, что написала когда-то. Разве я не описывала тот же самый парадокс в себе: как я, женщина, силилась сравняться с мужчиной?

— Возьми кисть, — велел он мне, — и начерти вторую гексаграмму. Начни с нижней триграммы — Бездна. Над ней нарисуй одну ломаную линию и две прямые.

Я выполнила его указания, хотя рука у меня дрожала. Он опять взял в руки книгу.

— Гексаграмма Пятьдесят девять, — прочел он, — Хуан: Растворение. Ветер дует над бездной. Вода испарилась, превратившись в пену и туман. Благоприятное время, для того чтобы пересечь великую реку. Упорство и стойкость приносят награду.

Я была в еще большем недоумении, чем до того. Во мне поднимался бессмысленный гнев: эти слова должны иметь для меня такое значение, а я понимала их не лучше, чем крестьянин понимает стихи на китайском языке.

— Это ни о чем мне не говорит, — горько сказала я. — Какая польза в растворении? Эта гексаграмма так же не ясна для меня, как и первая.

— В ней есть надежда, — уверял он меня. — И тут нет противоречия. Первая гексаграмма руководит тобой в настоящем, а вторая — в будущем.

— Значит, мое будущее будет таким же трудным, как настоящее? Я должна испариться? Я должна пересечь реку?

— Это образы, — сказал он. — Ты должна решить, что они значат. Со временем это прояснится. Но не следует ожидать от книги, что она предскажет будущее. Тебе нужно решить, как воспользоваться ее советом. Ты можешь предпочесть вообще не принимать все это во внимание. Я очень устал, когда рассчитывал линии, и мог ошибиться.

Он снова улыбнулся мне, но улыбка получилась грустной, и я засомневалась, было ли его извинение искренним. Может, он обладал интуицией женщины? Понял ли он, что сам являлся предметом моего вопроса?

— Пока довольно, — сказал он. — Я уберу все это, и мы сможем отдохнуть.

Он провел всю церемонию в обратном порядке, будто время пошло вспять. Три раза распростерся на полу; обернул книгу в фиолетовую ткань и поставил ее на место на книжной полке, положил палочки в коробку. Потом подошел ко мне, встал рядом на колени и снова взял в руки мое лицо.

— Я должен попросить тебя об одном одолжении, — сказал он. — Пожалуйста, не говори больше о своем вопросе. Я напуган им так же, как и ты. — Потом он обнял и поцеловал меня, и мы легли на пол. В течение долгого времени я не испытывала ничего, кроме нашего обоюдного наслаждения, а когда открыла глаза и увидела первые лучи света, упавшие на его повернутое ко мне лицо, удивилась.

Уже рассвело, мы сдвинули муаровые шторы и снова погрузились в сумерки. На этот раз мы сбросили свои цветные одежды, одно одеяние за другим, мы смяли их и пропитали своим потом, отпечатав на них не столько свои тела, сколько самую нашу суть.

Потом мы почувствовали жажду, и он принес чай, холодный и такой до горечи крепкий, что на языке у меня образовался налет. У чая был привкус дыма, и это навело меня на вопрос:

— Расскажи мне о пожаре, о втором пожаре.

Он посмотрел на меня, я не уловила выражение его лица.

— Зачем?

— Я хочу знать, чего ты лишился.

— Я лишился своей сестры. — Он перевернулся на спину, натянул на себя мой плащ и закрыл глаза. Тут я вспомнила: мы гуляли в саду дома около водопада Отова, и он сказал мне, что я напоминаю ему его сестру, которая умерла, когда ей было девять лет.

— Расскажи мне, — попросила я. Он повернулся и взглянул на меня.

— Зачем? Чтобы ты могла написать об этом в одной из своих историй?

— Нет, я не стану писать об этом. И ты можешь не рассказывать, если не хочешь.

Я не знала, что он утратил, когда задавала вопрос. Но, когда однажды он говорил о том пожаре, я чувствовала в нем какую-то глубоко затаенную боль. Я выбрала именно этот эпизод из его прошлой жизни, как будто он позволил бы понять все остальное, что оставалось скрытым от меня.

Он повернул голову к потолку и закрыл глаза.

— Шел Восьмой месяц, — начал он. — В тот год случилась засуха и почти все листья с деревьев опали. В действительности все произошло очень просто. Была ночь. Сестра и я спали в своих комнатах в северном крыле дома. Ее комната находилась рядом с комнатой нашей матери, а моя — чуть дальше по коридору. Мы думали, что кто-то уронил лампу. Занавеси в комнате моей матери загорелись, было ветрено, и огонь быстро распространился по дому.

Я придвинулась к нему и положила голову ему на грудь.

— Первое, что я вспоминаю, это крики вбежавшего ко мне в комнату отца. Он подхватил меня на руки и вынес в сад. Я видел огонь и людей, которые бегали туда и сюда. Потом появилась моя мать — у нее сгорели все волосы на голове. Она бежала ко мне — она никогда не бегала, — и, помню, я удивился, увидев, что она босая. До этого я никогда не видел ее ног. Она кричала мне: «Где твоя сестра?» — и я заплакал, потому что не имел об этом никакого понятия. Горела крыша, слуги носили из пруда воду и поливали карнизы. Помню, что беспокоился о том, что моя доска для игры в трик-трак, мои луки и стрелы сгорят. Я не думал о сестре. Потом мы увидели ее. Она выбежала на крыльцо, ее одежда и волосы были в огне. Она кричала и размахивала рукавами. Отец подбежал к ней и толкнул ее на землю, он схватил ее за ноги, и рукава его одежды тоже загорелись. Но он потащил ее к пруду, и вода с шипением стала гасить огонь. И тут она захлебнулась, а может, задохнулась, когда он ее тащил, но, когда ее вынули из воды, она была мертва.

Я приподнялась и посмотрела ему в лицо. Глаза Масато были закрыты, но по щекам текли слезы.

— Не надо, — сказала я и поцеловала его один раз, потом еще и еще. — Какая ужасная история. Мне не следовало спрашивать тебя об этом.

— Я до сих пор помню запах того дыма. Этот ужасающий запах обгоревших и намокших волос. У нее было черное, опаленное пламенем лицо.

Я откинула его волосы со лба.

— Сгорело только северное крыло дома и часть восточного крыла. А потом ветер переменил направление. Ее положили в комнате и ожидали признаков возвращения ее души. Но к концу второго дня стало ясно, что этого не произойдет. Мы перевезли ее в Адасино, положили на погребальный костер и сожгли еще раз.

На некоторое время он успокоился, а я обнимала его так крепко, как только могла. Потом он сказал:

— Моя мать не говорила несколько месяцев и так и не простила отцу, что он бросился спасать меня первым.

Он держал в руках мое лицо, его глаза были полны слез:

— Я говорил тебе, что она была похожа на тебя. У нее были самые прекрасные глаза и густые гладкие волосы. А теперь, чувствую, я потеряю и тебя тоже. Две ночи назад я видел это во сне.

И тут страх, который стоял у нас обоих за спиной, настиг нас, подобно черному ветру с северо-востока.

Он схватил меня за волосы и с такой силой оттянул их назад, что, казалось, вырвет их с корнем.

— Я не хотел этого, — сказал он. — Я не просил об этом. Зачем ты заставила меня так полюбить тебя?

Потом мы кинулись друг к другу — он с одного края обрыва, я — с другого; мы крепко сжимали друг друга в объятиях, как будто только это могло спасти нас от падения.

Праздник Камо наступил и прошел, и все это время я провела в своих комнатах.

Это началось сразу после нашей встречи с Масато. Возможно, сказалось переутомление от чтения. У меня была лихорадка и простуда, и даже запах риса вызывал отвращение и тошноту.

Когда лихорадка особенно мучила меня, я закрывала глаза, и перед моим мысленным взором мелькали сочетания прямых и ломаных линий, одна гексаграмма накладывалась на другую.

Пришла Бузен и попробовала соблазнить меня каштанами. Почему друзья, которые месяцами держались на расстоянии, в случае твоей болезни становятся нежными до фамильярности? Возможно, все дело в любопытстве: казалось, что она озабочена моими жалобами, подозреваю, она считает их надуманными.

Мое единственное утешение — на протяжении всего этого времени я была избавлена от обычной для женщины регулярной нечистоты. Но сейчас это начинает меня беспокоить, ведь прошло уже два месяца с тех пор, когда это произошло в последний раз.

Ночью, когда все вокруг затихло, мне виделся тот пожар, девочка, размахивающая горящими рукавами, ее обгоревшее лицо на похоронных дрогах. Потом появлялся Масато, я ощущала солоноватый вкус его слез, он целовал меня. Я все время думала о его сне, в котором он меня теряет. Для этого есть причина, так же как есть своя причина для тех двух гексаграмм.

Но в чем она? Мой страх скрывал ее от меня, подобно тому как облака скрывают неровности луны.

Все время я слышала вокруг себя звуки веселья. Женщины занимались прическами и украшали шеи гирляндами роз, властно покрикивая на своих горничных:

— Где мой веер? Затяни шнурки моей обуви на деревянной подошве. Этот халат недостаточно хорошо отглажен!

Посыльные доставляли коробки с одеждами для праздника: тяжелые платья фиолетового и желто-зеленого цветов, узорчатые жакеты, сверкающие шлейфы.

В прошлом году я надевала такую одежду, когда участвовала в пышном праздничном шествии. Сейчас мое бледное муаровое одеяние — наказание, наложенное на меня императрицей, — лежит в длинной закрытой коробке, как ненабитое чучело. Я не надела его; не поехала в экипаже, украшенном лавром и розами; не боролась за место в толпе на Ичийё; не наблюдала за процессией. Музыканты играли не для меня; танцоры танцевали не для меня. Я не видела обряда очищения на реке.

Говорят, что уровень воды в реке все еще высокий. Зрители стоят на берегу очень близко к воде. Благоприятное место, отмеченное прорицателями (может быть, именно Масато посоветовал прибегнуть к помощи предсказателей?), было так ненадежно, что пришлось изменить церемонию. Жрица Камо не могла искупаться в потоке; потоком стала для нее серебряная купель. Ведь если бы жрицу Камо унесло потоком, город лишился бы своей покровительницы. Как это было бы нелепо: жрица богини Изе осквернена, а жрица богини Камо утонула во время обряда собственного очищения.

Даинагон мне обо всем рассказывала. Она снимала мучивший меня жар, прикладывая к моему лицу кусочки льда, и описывала то, что я пропустила, а также тайные мотивы интриг. Слухи об отречении императора. Рассказы о разногласиях между министром левых и его ревнивым соперником. Споры между императором и его супругой. Предположения о том, что в случае, если Канецуке будет даровано прощение, он получит должность министра Двора.

Нельзя допустить, чтобы мысли о нем сбили меня с толку. Я приложила столько усилий, чтобы выбросить его из головы, и теперь, когда он может возвратиться, я должна гнать его от себя. Невозможно, чтобы он продолжал влиять на меня, как прежде. Я думаю о связанных с ним муках, о его ядовитой иронии — так могу ли я стремиться заново испытать все это?

Однако я думаю о нем. Как он будет выглядеть и что станет делать? Вспоминаю его голос, складочки в уголках рта, походку, его настроения. Но я устала от его непостоянства. Все это годится для театральных подмостков: обман, отражения, двойственность, двуличие и подлость.

Ну почему в тот самый момент, как я нашла другую любовь, она тоже должна быть у меня отнята? И той же самой женщиной, которая украла у меня Канецуке? Изуми. Изуми. Подумать только, что когда-то я произносила это имя с доверием. Теперь же вкус этих трех слогов горек, как желчь.

Я надеялась, что смогу найти в себе силы думать о ней с симпатией — после того, что она пережила. Но теперь я должна бороться со своим презрением к ней. Должно быть, из-за лихорадки я так полна ярости.

Видела ли она на празднике Масато? Показали ли его ей? «Смотри, это любовник твоей соперницы!» Что могла она разглядеть в этом лице, которое мне дороже моей собственной жизни? Может быть, она сказала себе: «Какой прелестный мальчик. Как все это напрасно, какая жалость!» И она прошествует дальше, сопровождаемая злобными соглядатаями, которые все стремятся погубить меня.

Я не могу допустить, чтобы она обладала такой властью. Возможно, все это только плод моего воображения. Возможно, она сидит в своих комнатах так же, как и я, потому что не в состоянии вынести любопытствующих взглядов, желающих убедиться в ее позоре. Потому что понесенный ею ущерб зрим, тогда как свой я прячу под личиной гордости. Хотя сейчас у меня нет сил, чтобы оставаться гордой. Даже собственные мысли наносят мне вред.

Как мучительно, когда твой собственный ум становится твоим злейшим врагом! Все в мире кажется ложным. Похожее чувство я испытала в детстве, и оно преследует меня до сих пор. Я имею в виду ужасный момент, когда начинается землетрясение и даже почва уходит из-под ног. Так и мои мысли не являются для меня сейчас убежищем и спасением. Мои настроения меняются, как гексаграммы, одно чувство перетекает в другое: желание превращается в страх, страх — в гнев, враждебность и мстительность.

Прошлой ночью я видела во сне Изуми.

Это было не так, как я ожидала. Мы не кипели от возмущения, не рвали друг друга на части, как разрывают куски ткани. Я не слышала этого зловещего звука, когда нечто целое рвется надвое. В моем сне царила тишина. Ткань была цела, и мы закутались в нее. Мы были подругами. Она одолжила мне свой гребень. Мы нежно перешептывались, осторожно, намеками говорили о человеке, которого любили. Мы превратили его в драгоценную раковину и положили ее между нами. Внутри нее пребывал океан нашего удвоенного опыта. Мы слышали его шум, когда прикладывали раковину к уху. Одна волна следовала за другой, один прилив растворялся в следующем.

Океан опыта менял нас, и мы меняли друг друга. Мои мучения усиливались ее муками. Ее радость росла вместе с моей радостью. Цвета нашей взаимной преданности становились глубже и ярче. Она смотрела на меня, и ее глаза были спокойны и полны света. И я думала: так она выглядит, когда они вместе. Вот так все было бы, если бы она любила.

Еще одно проявление фальшивого сочувствия. Императрица написала мне и поинтересовалась моим здоровьем. Она слышала, что я больна. Видимо, поэтому я пропустила праздник Камо? Жаль, писала она; она ожидала увидеть меня в розовых одеяниях. Она уверена, что они бы мне пошли. Возможно, появится другой случай надеть их.

Она писала, что собирается устроить небольшую вечеринку через две недели, в первый день месяца Кролика. Будут всего несколько женщин, чтобы поиграть в сравнения вееров, возможно, цветов или еще чего-нибудь — она пока не решила. Может быть, я возьмусь возглавлять одну команду, а Изуми — другую. Я могла бы надеть свои новые одеяния, все станут восхищаться ими.

Императрица прислала мне корзиночку с сушеной хурмой и немного китайских сладостей. Она выражала надежду, что я ими соблазнюсь; она была уверена, что я мало ем. Все заметили, как я похудела. Мне нужно поправиться; она пришлет мне деликатесы из своих запасов.

«Вы должны написать для меня какие-нибудь новые истории, — указывала она. — Вам следует продолжать работать, иначе вы утратите стиль. Я так скучаю, — признавалась она, — без этой вашей чудесной высокоумной манеры. Она всегда меня так забавляет».

Итак, мы должны участвовать в игре сравнений — Изуми и я. Мы должны выбирать одну вещь из большого числа подобных. Это могут быть, например, веера, картины, дикие гвоздики или певчие птицы в плетеных клетках. Нужно решить, какая вещь лучше. Какой веер расписан лучше других, какой рисунок превосходит остальные, какая из диких гвоздик воплощает в себе идеал цветка, какой дрозд поет, подобно птицам в раю Амиды.

Императрица будет сидеть перед нами, оценивать остроту нашего ума и проницательность. Даже наши жесты и тембр голоса, грацию движений, когда мы будем брать в руки различные образцы, цвета наших рукавов: многоцветных, изысканных и богатых у Изуми и монотонных, невыразительных, как окраска наседки на яйцах, у меня — все будет предоставлено оценке.

Почему она решила противопоставить меня и Изуми, подвергнуть нас внимательному изучению, подобно тем предметам, достоинства которых мы, в свою очередь, должны оценить? Почему нам надлежит быть главными предметами рассмотрения на ее вечеринке? Она жестока. Она хочет обнаружить во мне слабое место и недостатки и выставить их на всеобщее обозрение. Мое наказание еще не закончилось, она должна сделать это дважды.

А что Изуми? Отдает ли императрица ей предпочтение? Может быть, это соревнование — только способ вывести ее из мрачного настроения после пережитого бесчестья? Но, если это так, Изуми подобный спектакль понравится не больше, чем мне. Даже если она выиграет — а я не сомневаюсь в ее успехе, — победа не принесет ей радости.

Потому что чем изощреннее становится Изуми, тем тщательнее маскируется она своей скромностью. Сверкающие перья лжи она прячет за напускной сдержанностью. Она не захочет выставлять напоказ свои добродетели в противовес моим порокам. Повинные в неискренности редко наслаждаются похвалой, даже если ее расточают от чистого сердца.

Однако интересно, будет ли еще Изуми здесь через две недели?

Возможно, что перспектива этого состязания ускорит ее отъезд в Акаси. Даже если ее шрамы заживут, у нее найдутся причины уклониться от маленькой игры императрицы. Уверена, что она уедет к Канецуке до первого дня Кролика. Попрошу друга понаблюдать за ее приготовлениями к поездке.

До нас дошли тревожные вести о том, что люди в Ямато умирают от оспы в пугающем количестве. Прибывший вчера из Нары гонец сообщил императору, что смертность среди простого люда очень высока и есть опасение, что болезнь распространится на храмы и аристократические кварталы. Гонец рассказал, что, по слухам, эпидемией уже охвачены города по берегам реки Ёдо, находящиеся на расстоянии менее одного дневного перегона верхом.

Как я страшусь этой болезни. Я помню ее запах, который узнала, когда моя заболевшая мать лежала в отдельном помещении в саду. Нам, Рюену и мне, не разрешали входить туда, но окружающие не могли скрыть от нас запах: запах корней повилики и кипящего ревеня, запах грязной одежды и сгоревших маковых зерен. Не могли они скрыть и звуки: пение монахов, встревоженный голос отца, крики матери, когда ей меняли одежду и кожа отходила вместе с кусками шелка.

Позже, когда Рюен и я слегли от той же самой болезни, стало даже легче. Бред поднимал нас над нашими страхами и переносил в призрачное царство, где день неотличим от ночи, а сны и видения более реальны, чем сама жизнь.

Моя мать так и осталась в этом царстве, а Рюен и я возвратились. Почему так получается, что эта болезнь предпочитает забирать матерей, молодых и сильных, у их детей? Мы вернулись, а когда выздоровели, похороны уже прошли, и мы сидели вместе с отцом в поминальном зале с серыми занавесями и земляным полом, который пах дождевыми червями.

Вскоре Рюен настолько окреп, что смог гонять мяч, а специальное помещение для больных во внутреннем дворе разобрали. Одежду моей матери уложили в ящик из кедрового дерева, ее гребни и шпильки для волос заперли в коробочке из красного лака, ее бумаги сожгли.

Перед моими глазами до сих пор возникает лицо отца в тот момент, когда он ворошил пепел, и помню, что уже тогда, когда мне было всего тринадцать лет, я подумала: не забывай этого, это лицо горя, помни его во всей его пронзительности.

Мне написал Масато. Он видел сон, который не мог понять. Возможно, я смогу проникнуть в его смысл, писал он. «Поскорее ответь мне и объясни значение сна».

Он видел во сне, что мы стоим на берегу, наполовину промокшие, босые на холодном белом песке. (Что за неправдоподобие: чтобы такая женщина, как я, стояла босой со своим любовником на берегу! Смешно даже думать об этом.) Мы бросаем в воду ракушки и смотрим, как далеко они упадут.

Утро. На горизонте плывут облака. Море спокойное, гребни волн едва пенятся. Солнце светит нам в спину.

Но все не так, как на самом деле. Я слишком молода, почти девочка, мои волосы не достают до лодыжек. Но он любит меня так, как никого другого, и чувствует, что знает меня с самого рождения. И мы оба смеемся над абсолютной невозможностью этого и наблюдаем за сверкающим полетом ракушек, падающих в воду.

Он слышит какой-то звук (возможно, крик чайки, но он не уверен) и смотрит в ту сторону. Когда он поворачивается ко мне, меня уже нет рядом. Что могло случиться? Волны невысокие. Я не кричала.

Он стоит на песке и зовет меня по имени, но ответа нет. Облака растаяли, солнце высушило его одежду.

Ему кажется, что далеко от берега на поверхности моря он видит какое-то цветное пятно. Но оно исчезает. Это мог быть обман зрения. Солнце светит слишком ярко, трудно разглядеть что-то на воде. Вдруг он снова видит это пятнышко и ныряет прямо в волны.

Но тут он проснулся. Его одежда промокла от пота, во рту был горький привкус.

Что это значило? Он попытался разгадать сон, найти ответ в своих книгах, но они не помогли ему. Знаки мерцали перед глазами, значения сдвигались и изменялись.

«Что это значило? — снова спрашивал он. — Скорее напиши мне и объясни смысл».

Всю вторую половину дня до вечера я раздумывала над его сном. Я стояла на берегу, как и он, чувствовала, как пена окатывает мои лодыжки, слышала крики чаек.

В течение нескольких часов я пыталась разгадать значение сна, пока не устала настолько, что легла. Я лежала за задернутыми занавесями и думала о Ребенке Лич, которого посадили в лодку и отправили по воле волн. Почему его мать выбрала этот путь? Как она могла оставить его, свою постоянную боль и заботу?

Теперь Масато видел во сне то же самое. Неужели он каким-то образом почувствовал то, что я скрывала от самой себя? Почувствовал, что во мне зреет ребенок, которого создали мы — он и я.

Я уже не могла не обращать на это внимания. Признаки слишком явные. Я помнила их со времени первой беременности, с тех месяцев, которые предшествовали рождению моего сына.

Тошнота и бессилие. Все звуки и запахи воспринимаются очень остро. И странное, непостижимое желание, более глубокое и сильное, чем когда-либо, неподдающееся разумному объяснению.

Что мне делать с ребенком? Отметить знаком моей вины и обмана, как я пометила своего сына? Вряд ли эта новость принесет радость его отцу, который пострадает от оскорбительных толков о нашей связи. (Он слишком молод, чтобы жениться на мне; это было бы неприлично, оскорбительно даже думать об этом.)

У меня осталось очень мало времени на размышления. Скоро это станет заметно. К тому времени, как ребенок начнет двигаться у меня в животе, я должна буду уехать. Я не могу оставаться при дворе: это противоречит всем обычаям. Беременная женщина считается еще более нечистой, чем женщина во время месячных. И кто знает, какие обвинения мне предъявят, если мое состояние обнаружится?

Существует еще один способ выйти из затруднительного положения. Можно предпринять еще одну поездку на Восточную рыночную площадь и приобрести горькие травы, которые разрешат мою проблему. Я уверена, что найду их там… или в лавке около рынка. Разве продавец книг не спрашивал меня, не нужно ли мне какое-нибудь из его лекарств? Может, он благодаря сверхъестественному чутью понял то, о чем я и сама еще не знала? Или, как и его тайный клиент, решил, что я принадлежу к тому сорту женщин, которые время от времени, когда этого требуют обстоятельства, прибегают к подобным средствам?

Я не могу долго рассуждать об этом. Будущее угнетает меня. Я не способна запечатать это тельце в кувшин и закопать его на берегу реки Камо, как делают другие женщины, чтобы скрыть следы своих тайных прегрешений.

Ребенок, у которого могли бы быть его руки и его глаза с коричневыми искорками. Ребенок с локонами на затылке, как у него. Серьезный, нежный ребенок, который скрывает свои страхи, задавая бесконечные вопросы. Почему я уверена, что это девочка? Возможно, потому, что Масато видел ее во сне, хотя я чувствовала это еще до того, как он прислал мне письмо.

Стану ли я отвечать на его письмо? Да, прямо сейчас, лишь только закончу эту страницу. Но я не буду растолковывать его сон. Я попрошу его приехать ко мне как можно быстрее и успокою без всяких слов.

Ночью была гроза, потом два часа прохлады и снова угнетающая жара.

Бузен пришла ко мне, когда я искала свой веер. Она рассказала, что эпидемия докатилась до южных окраин города. Ее глаза были полны ужаса, когда она описывала мне то, что слышала. Пораженные болезнью люди падали прямо на улицах у ворот Расе. Мужчины в лихорадке, с сыпью и пятнами на руках и лице; женщины, измученные судорогами и рвотой, обессиленно лежавшие в своих постелях. Ходят слухи о смертельных случаях. Найден бродяга, лежавший лицом вниз в грязной канаве. Один серебряных дел мастер умер так быстро, что не было времени позвать священника. Рассказывали о женщине, которую привезли в повозке с фермы на западе; у нее уже остекленели глаза, пока ее обезумевший от горя муж искал заклинателя, чтобы избавить ее от демонов.

Пока Бузен говорила, я думала о мальчике, которого видела на базарной площади: глаза у него были цвета вареных яиц. Скольких из нас болезнь поразит так же, как его? Скольких из нас она пометит так сильно, что никакие свинцовые белила, никакие припарки из шелковых коконов или соколиных перьев уже не помогут? Скольким людям из тех, кто не переболел этой болезнью раньше, суждено умереть? Какие ядовитые испарения проникают в нас в этот жаркий летний день с плотным воздухом, овладевая нашими телами?

Чьих матерей заберет смерть? Кто из отцов будет разлучен с сыновьями? Чьи возлюбленные, друзья, соседи, которые жили рядом, окажутся отрезаны от окружающих куском черной ткани на ивовом прутике, предупреждающим: «Не трогайте меня. Я заразен. Держитесь подальше».

Бузен отправилась читать молитвы с четками в руках. Я до своих четок не дотрагивалась. Я ждала только Масато и того часа, когда не останется ни слов, ни страхов.

Почему он не пришел? Что его задержало? Еще один день, а от него ни слова. Я послала второе письмо и велела гонцу по возвращении сообщить мне, что было сделано.

Прошло всего два дня, как Масато обратился ко мне с просьбой истолковать его сон. Теперь я должна молить о получении известий от него. Как я ненавижу ожидание!

Настроения при дворе отражают мое состояние. Новости борются со слухами, гнев — с тревогой. Император, которого, без сомнения, потрясли злобные разговоры о том, что его недееспособность явилась причиной эпидемии, объявил, что через три дня сложит с себя все обязанности и отправится жить уединенной жизнью. Если я до того не получу известий от Масато, мне придется ждать, пока император не закончит процедуру отречения и ворота дворца не будут снова открыты.

Не придется ли нам из-за эпидемии стать изгнанниками из собственного города? Или мы проведем лето, закрывшись от мира внутри дворцовых стен? Все знают, что, если эпидемия распространится, двор может оказаться в изоляции. Внутренние ворота запрут и станут охранять. Каждый странник подвергнется допросу. За всеми передвижениями будет установлено наблюдение.

— Должна ли я разлучиться с Масато или он найдет какой-нибудь предлог, чтобы навещать меня? И как я смогу пойти к нему? Если эпидемия распространится дальше, возникнут препятствия даже для самых близких поездок, а далекие путешествия станут еще более опасными.

Тут мне пришло в голову, что Изуми может пострадать так же, как я. Как ей удастся уехать в Акаси, если двор того и гляди окажется в изоляции? Она не сможет посетить своего изгнанника, если сама станет изгнанницей.

Для меня загадка, почему она до сих пор не уехала. Правда, у меня нет доказательств того, что она собирается ускользнуть. Возможно, она слишком умна, чтобы выдавать свои намерения. Или этот неожиданный поворот в наших судьбах вынудил ее изменить планы? Станет ли она рисковать своим здоровьем, чтобы соединиться с Канецуке? Ее путь пролегает по зараженной местности, а она еще не сражалась с этой карой небесной и не побеждала ее, как победила я, когда была девочкой.

Что мы будем делать, она и я, в течение долгих летних месяцев, если окажемся запертыми в этой клетке? Я почти желала, чтобы она уже уехала. Однако другая часть моего «я» лишь порадовалась бы, если бы эпидемия разрушила ее намерения.

Император отправил гонцов во внутренние провинции, приказывая губернаторам принять предупредительные меры против распространения болезни. Сегодня утром посланники отправились верхом к двадцати двум храмам и к стражам императорских усыпальниц.

Давящий страх ощущается везде. Повсюду снуют придворные. В галереях перешептываются. В Большом зале государственных собраний проходят тайные совещания. Сообщают о священнослужителях, призванных с горы Хией, из Касуги и Кофукуди, из Сумиёси, Китано и Гиона. Рассказывают о прорицателях, которые должны собраться, чтобы определить благоприятную дату для церемонии умиротворения разгневавшихся богов и духов.

Я представляю себе гонцов, которые пробираются верхом сквозь леса и поля, сражаясь с невидимыми волнами болезни, которые омывают их со всех сторон, в то время как они несут людям предостережения.

Что проку от их предостережений? Что проку от приношений богам или от разбрасывания соли, от священных песнопений и молитв? С каждым разом эти эпидемии все ужаснее. Наши тела покрываются нарывами и ярко-красными пятнами, безымянное бедствие иссушает их, и они становятся такими же хрупкими, как тростник.

Не станем ли мы похожими на тощих людей из Гиона, которые танцевали, чтобы таким образом уберечься от заразы, но обнаружили, что это средство их не защитило? Придется ли нам торопливо перебегать с места на место, прикрывая лицо рукавами в надежде на то, что несколько тонких слоев шелка защитят нас от напасти?

Я не боюсь ее, и я покончила с ожиданием. Мой гонец не смог ничего выяснить (ему никто не ответил, когда он стучал в ворота дома Масато), и я сама отправлюсь к нему домой. Потому что через два дня император уединится, и тогда я окажусь запертой наедине со своими мыслями.

Даинагон проходила мимо, когда я одевалась, чтобы ехать к Масато. Она сказала, что императрица отложила игру в сравнения. Общее настроение слишком неспокойно. Учитывая, что император собирается уединиться, а двор со дня на день может оказаться в изоляции, сейчас едва ли подходящее время для подобного легкомыслия.

— Вы знаете так же хорошо, как и я, — сказала Даинагон, — что император может отречься в любой день.

Вот в чем причина озабоченности императрицы, хотя она вряд ли будет сожалеть о перемене своего положения. Когда ее муж удалится от дел в Южный дворец, а брат станет регентом, она получит свободу действий. Она сможет посвятить свое время сыну и питать его честолюбие. Возможно, ее дочь и Садако будут прощены, хотя это зависит от прихоти ее мужа.

Принцессы. В своей тревоге о Масато я почти забыла о них.

— Есть ли новости от Садако?

— В последнее время ничего. Почему вы спрашиваете? Вы чувствуете свою вину?

Я оставила этот вопрос без ответа.

— Я слышала, что стали заболевать люди, которые живут поблизости от ее дома. А она и так очень слаба.

— Да, она слаба.

— Вы ей писали?

— Да, сегодня утром.

Ее сдержанность говорила больше, чем любые увещевания.

— Вы не простите меня за то, что я распространяла о ней слухи, не так ли?

— Пока нет.

— Но вы бы солгали ради меня, — сказала я, вспомнив, как она защищала меня от нападок императрицы.

— Лишь в некоторых случаях. — Даинагон улыбнулась мне, как улыбаются ленивому ребенку. — По крайней мере, один раз. Но, возможно, больше никогда. — Она взглянула на мои зеленые одежды: — Вы прелестно выглядите, хотя все еще слишком худая. У вас свидание?

— Нет, я иду по делу.

— Что-то выдало меня, потому что она сказала:

— Вы не должны покидать дворец! Не сейчас, когда такое творится.

Я не могла увиливать дважды:

— Совсем ненадолго. — Я тронула ее за рукав. — Если кто-нибудь спросит (она знала, что я имела в виду императрицу), скажите, что я ушла на вечерние молитвы в Сакузен.

— Вы могли бы придумать какой-нибудь более благовидный предлог, чем этот. — Она посерьезнела. — Вы идете на встречу с этим молодым человеком?

— Нет, — продолжала я лгать вопреки своему желанию, но совершенно искренне добавила: — Я даже не знаю, где он теперь.

— Тогда зачем так рисковать?

Я подумала, что рисковала так только однажды — ради книги, и опять вспомнила того мальчика с белыми глазами на рыночной площади, и дерзкие вопросы продавца книг, и записку от его тайного гостя. Я решилась на это ради Канецуке, но книга и теперь стояла у меня на полке. Мне не удалось помочь ему. Что если и эта моя попытка закончится провалом?

Мои глаза наполнились слезами, я смотрела в пол, поправляя рукава.

— Как вы нашли экипаж для поездки?

— Вы догадываетесь, какая я ловкая. Я знаю способы.

— Думаю, без толку говорить вам, что ехать не следует?

Я покачала головой.

Она подошла ко мне, приподняла мой подбородок, и слезы хлынули у меня из глаз и размыли пудру на щеках.

— Вы сейчас недостаточно сильны, — сказала она. — Мне бы не хотелось, чтобы вы страдали еще больше.

— Я переболела этой болезнью в детстве. Сомневаюсь, что это случится во второй раз.

— Я не это имела в виду.

— Он не похож на Канецуке.

— Он мужчина, — ответила она, — и никакая боль, испытанная вами в прошлом, не защитит вас от него.

— Я не желаю быть защищенной.

Она раскрыла свой веер. Поверх гофрированных складок на меня смотрели ее печальные глаза.

— Зайдите ко мне, когда вернетесь. Приходите в любое время. Не имеет значения, как поздно.

Она ушла, а я, дрожа, повернулась к зеркалу, чтобы привести в порядок лицо.

Уходя, я слышала, как звонили храмовые колокола на Сакузен, будто в насмешку над недостатком моего религиозного чувства. Улицы были полупустыми, дома закрыты от жары. Ветра не было совсем, ни дуновения. Колеса экипажей поднимали пыль, и она проникала сквозь занавески.

Я стиснула в руках веер и жалела, что у меня не было талисмана, который уберег бы меня от неприятных новостей. Амулет, волшебная палочка, драгоценный камень — что угодно, лишь бы разрушить препятствия, которые могут помешать нам увидеться. Может, ему пришлось уехать по чьему-то неожиданному поручению? Или он заболел, или сердился. Как иначе объяснить несоответствие между мольбами в его письме и тем, что он не приехал?

Разве только он виделся с другой женщиной — такой, которая требовала его исключительного внимания в ущерб всему остальному. Я припомнила многозначительную непринужденность слуг в его городском доме и в доме на восточных холмах, его сдержанность, когда я спросила его о прошлом.

У меня вспотели ладони, и я была почти готова повернуть назад. Что если я застану его врасплох во время свидания? Нет, это невозможно. Женщины не ходят в дом мужчины одни; это против всех обычаев. Однако, если я могу нарушать правила, почему это не может сделать кто-то другой?

Я ощутила острый приступ ревности, закрыла глаза. Почему меня снова мучает это коварное чувство? Почему во мне снова закипает гнев и рождаются подозрения? Я думала, что только Канецуке и ложь могли вызвать у меня подобные чувства.

Я откинула занавеску, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Откуда-то донесся запах камфары. Дорогу перебежала собака, она тяжело дышала, с ее высунутого языка капала слюна; торопливо прошел человек, прижимая к лицу рукава своей одежды.

Возможно, он просто хотел защититься от пыли. Когда ты охвачен страхом, велико искушение воспринимать каждое явление за знак судьбы.

Не знаю почему, то ли от страха, то ли из желания перебороть страх, я не остановила возницу. Вскоре мы подъехали к воротам. У меня перехватило дыхание, когда он сообщил о моем приезде. В ожидании я откинулась на спинку сиденья и обмахивалась веером.

Мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем нас впустили. Когда я вышла из экипажа, Масато стоял во дворе. Он выглядел удивленным, но не растерянным; если я и прервала какое-то его тайное занятие, то он сумел собраться удивительно быстро. Возможность свидания с женщиной казалась маловероятной, потому что во дворе не было видно другого экипажа.

От осознания того, что мои подозрения не имели под собой никакой почвы, у меня закружилась голова, и я покачнулась, когда поднималась по ступенькам в дом.

— Ты нездорова, — сказал Масато, — тебе не следовало приезжать в такую жару, да еще когда вокруг эпидемия. Это очень неразумно с твоей стороны.

Его резкость оживила мои сомнения, я искала в его лице признаки неискренности. Но он выглядел как обычно, хотя за внешними проявлениями заботы я уловила тревогу, которую ощутила во время нашего последнего свидания, когда мы всю ночь провели вместе, занимаясь толкованием зловещих знаков.

— Прости, — сказала я, — мне не следовало приходить.

— Не надо извинений. — Он дотронулся до моего рукава. — Проходи и выпей немного воды со льдом. Мы посидим рядом с верандой, здесь прохладнее.

Я ощутила внезапную боль. Значит, мы не пойдем в его комнату. Мы будем сидеть в этом официальном зале, завешенном китайскими свитками и бледным шелком, будем говорить, как того требует обстановка, на обыденные, пустые темы.

— В моей комнате беспорядок, — сказал он, будто читая мои мысли. — Я вернулся только сегодня утром. Несколько дней я был в отъезде.

Значит, он уезжал, возможно, чтобы увидеться с кем-то. Поэтому не пришел ко мне. Но почему он написал то умоляющее письмо, а потом вдруг изменил свои планы? Эта женщина — я не могла отделаться от мысли, что это женщина, — должно быть, имела на него сильное влияние.

— Мне пришлось съездить на водопад Отова, — объяснил он. И я снова ощутила болезненный укол ревности. Брал ли он туда с собой кого-то еще, как меня когда-то? Он бросил на меня быстрый взгляд, будто ощутив мое беспокойство. — Я переписывался со своими родителями, — сказал он. — Ты знаешь, что они находятся в Исияме. Когда до нас дошли известия об эпидемии, я убеждал их остаться там. Моя мать до сих пор плохо себя чувствует. Вне города они будут в безопасности. Я уговорил их переехать в дом на водопаде Отова на все лето, пока худшее останется позади.

Я сделала глоток ледяной воды, стараясь скрыть свои чувства. Было ли это истинной причиной его отсутствия?

— Я ездил, чтобы подготовить для них дом, перевез туда кое-что из вещей, которые могут им там понадобиться. Сожалею, что не успел тебя предупредить.

Сколько раз Канецуке оправдывался таким же образом? У него не было времени; он вынужден был неожиданно изменить свои планы; он не знал о моих планах. Но почему я допускаю, что Масато так же неискренен, что он изворачивается. Разве есть основания не верить ему, разве я могу уличить его в желании отдалиться от меня?

— Я ждала тебя, — сказала я, а потом сама себя презирала за проявленную слабость. — Сначала твое письмо, а следом эти ужасные новости. Ты знаешь, что император собирается нас покинуть?

— Я услышал об этом сегодня утром.

— И почему все так складывается? — задала я по-детски нелогичный вопрос. — Твои книги предсказывали это?

— Это происходит потому, что сейчас лето, а летом болезни легко распространяются. Такое случалось и раньше и случится еще не раз.

— Как тебе удается сохранять спокойствие? Тебя этому научили книги?

Он посмотрел мимо меня в сад, где пышно расцвела фиолетовая павлония, а вокруг пруда густо разросся тростниковый аир.

— Они научили меня только тем вещам, которые я хочу знать. — Он посмотрел на меня, и я заметила, что он встревожен не меньше, чем я. — Пойдем, тебе надо немного отдохнуть, если, конечно, ты извинишь меня за беспорядок в моей комнате. Ты выглядишь усталой.

Пойти немного отдохнуть. Именно эти слова мне хотелось услышать. Я пошла за ним в его комнату, которая действительно была не убрана, но не настолько, как можно было бы ожидать.

Это была та самая комната, которую я все эти дни себе представляла, хотя теперь я видела ее при косых лучах вечернего солнца. Такая же просторная, с теми же решетчатыми окнами, широко открытыми, чтобы уловить самое легкое дуновение ветерка, та же лакированная доска для письма, те же зеленые ширмы. И везде по всей комнате раскиданы одежда, бумаги, свитки; пара сапог для верховой езды валялась в одном углу, деревянный поднос с чугунным чайником и одной наполовину пустой чашкой — в другом.

— Извини, — сказал он, — ты видишь, я не ждал гостей.

Конечно, он не мог и представить, какое облегчение это мне принесло.

Он прошел к постели, раздвинул занавеси и расправил халат, чтобы мы оба легли.

— Иди сюда, — сказал он. Он приблизился ко мне, снял с меня халаты и бросил их прямо на пол: зеленовато-синий, потом бледно-зеленый, потом белый, темно-розовый и светло-розовый цвета; наконец, я осталась в тонкой сорочке, такой прозрачной, что от смущения я залилась краской.

— Как прелестно ты выглядишь в белом, — сказал он и дотронулся своими тонкими пальцами до моих сосков. Потом наклонился ко мне и поцеловал их через кисею так крепко, что я едва устояла на ногах.

Затем он снял свои мягкие коричневые одежды (должно быть, я помогала ему, хотя я этого не помню) и остался, как и я, в простой белой сорочке. Я дотронулась до него, его соски были видны сквозь тонкую ткань, мы оба дрожали, а позже, когда мы уже лежали в постели, я заставила его плакать.

Почему он плакал, а я нет? Мог ли он в этот момент, поднимая мои бедра и входя в меня глубоко, чувствовать зачатого нами ребенка? Я отвернулась, чтобы он ничего не заметил, но не сомневалась, что он знал о нем, понимал причину моей сдержанности. Когда он положил голову мне на грудь и я почувствовала его слезы, я не позволила себе плакать. Я поплачу потом, когда его не будет рядом. И вот я пишу эти строки, плачу и вспоминаю нашу встречу. Его руки на моих плечах. Его изогнутую спину. Его бедра.

Он убрал волосы с моего лица и поцеловал меня. Его лицо было залито слезами, ресницы все еще мокрые, глаза полны такой печалью, что я закрыла свои, чтобы он не увидел их отражения.

— Я теряю тебя — разве не так? — спросил он. — Все говорит об этом.

Я повернула голову. Помятый шелк халата, который он расстелил для нас, разгладился под моей щекой.

— Возможно, ты сам ищешь таких знаков, — сказала я.

— Почему ты так думаешь?

— Ты говорил мне, что мы должны видеть в этих знаках то, чего желаем. Возможно, ты хочешь, чтобы я ушла.

— Нет, не хочу.

— Поэтому ты не пришел ко мне, — сказала я. — Ты мог бы зайти до отъезда на водопады Отова, мог бы прислать мне записку, но не стал.

— Все дело в том сне. Я не хотел услышать от тебя, что он означал. Ты только что была здесь, а потом я обернулся, и ты исчезла.

Что я могла сказать? Зачем заставлять его испытывать ту же боль, что и я?

— Откуда ты знаешь, что женщина из твоего сна — это я? Может быть, это кто-то другой.

— Это была ты и не ты, — сказал он, подойдя так близко к правде, что мои глаза наполнились слезами. И я почувствовала, как отдаляюсь от него, пока он говорит, будто меня уносил поток такой силы, что невозможно было сопротивляться.

Я хотела повторить, что это мог быть кто-то другой, но что-то удержало меня.

— Но у нее были твои глаза и твои длинные, густые волосы…

Я поцеловала его в лоб и сказала ему, как он однажды сказал мне:

— Может быть, лучше не говорить об этом.

Некоторое время мы лежали молча. В комнате сгущались сумерки. В открытые окна проникали запахи цветущих апельсинов и лавров. Стрекотали цикады, потом послышалось пение соловьев, чистое, как звуки падающей воды.

Я лежала на боку, он обнимал меня, я чувствовала на себе его дыхание. Пение соловьев подействовало на меня удручающе, я загрустила: я уже не была невинной, как когда-то. Неожиданно для себя самой я проговорила:

— Я наверняка разрушу твою жизнь. Ты ведь знаешь это?

— Что за нелепость?

— Ты сам сказал мне это в нашу первую ночь на водопадах Отова. Мы говорили о Садако, о том, как легко сломать жизнь, и я спросила тебя, не думаешь ли ты, что я сломаю твою жизнь, и ты ответил: «Я так не думаю, но ты могла бы попробовать».

— Я этого не помню.

— Думаю, что помнишь.

Он повернул к себе мое лицо.

— Что заставляет тебя думать, что ты так опасна?

— Но я действительно опасна. Есть люди, которые очень хорошо знают это.

Он схватил меня за плечи, его глаза горели гневом, я видела это, несмотря на царивший в комнате полумрак.

— У тебя роман с собственной способностью к разрушению! Ты любишь эту свою способность больше, чем чтобы то ни было еще.

Почему он так думал? Неужели он знал меня лучше, чем я сама?

— Я не люблю эту свою силу, — сказала я, — но я живу с ней и обязана предупредить тебя о ней так же, как предупреждают тебя твои книги.

Он провел рукой по моим волосам, и его гнев растворился вместе с уходящим светом, медленно, почти незаметно, пока не стало так темно, что только по его голосу я могла судить о владевших им чувствах.

— Кто сделал это? — тихо спросил он меня. — Кто так сильно тебя обидел, что единственным твоим желанием является желание ранить самое себя? Это был тот мужчина, который велел тебе расстаться со мной?

Значит, он наполовину отгадал правду той ночи, когда мы читали. Он понял, что сам является целью моего вопроса, но решил, что задать вопрос меня заставил Канецуке. В нашу первую ночь на водопадах Отова я сказала ему, что влюблена в одного человека. Думал ли он, что я все еще люблю Канецуке так же, как люблю его?

— Никто не советовал мне бросить тебя, — солгала я, вспомнив о предостережении Даинагон.

— Ты все еще ждешь его? — спросил Масато, — ждешь этого изгнанника?

— Нет, — ответила я кратко, чтобы в моем голосе нельзя было услышать горечь.

— Ты пишешь ему? Он пишет тебе?

— Нет, теперь нет. Уже некоторое время мы не переписываемся.

— И ты не поддерживаешь с ним связь никаким другим образом?

Я подумала о книге, которая стояла у меня на полке, о неотправленной книге. Что бы подумал Масато, если бы знал, что я надеялась благодаря ей разрушить отношения Канецуке с Изуми? Какой игрой это казалось мне теперь — тщеславной разрушительной игрой. Может быть, поэтому я не послала ее?

— Нет, — ответила я, — мы никак не общаемся.

— Но ты все еще любишь его?

Я закрыла глаза. Почему я не могла ответить? Если отрицать, это вызовет его подозрения, если признаться, что люблю, глубоко его ранит. Я уже не любила Канецуке, как раньше, но он все время присутствовал в моем сознании, его образ преследовал меня. Его мысли переплелись с моими мыслями, его прошлое связано с моим, его будущее так же неопределенно, как мое.

— Это нечто иное, — сказала я, стараясь быть честной.

— Я знаю. — Он неподвижно лежал около меня, в то время как я, подхваченная потоком, удалялась от него. — Ты не должна давать ему власть над собой, если ты этого не хочешь.

— Я не хочу, — сказала я, изо всех сил борясь с потоком. Я держалась за него, чувствуя, как песок уходит у меня из-под ног. — Я не хочу, — повторила я и так крепко поцеловала его, что он задрожал. Я ощутила охвативший его страх — страх, что прилив подхватит меня и унесет так далеко, что он не сможет разглядеть меня вдали.

 

Пятый месяц

Сегодня после обеда прибыл гонец с письмом от Такуми. Конверт за время путешествия запачкался, и от страниц шел запах плесени.

Своим корявым почерком она сообщала мне, что мой мальчик меняется. Он уже дорос до ее плеча, стал долговязым и тощим. Все свободное время он проводит в лесу, и иногда они даже не могут найти его. Дважды он оставался в лесу на всю ночь, а когда возвращался, то никак не объяснял свое отсутствие.

Под циновкой, на которой спит, он держит лук и колчан. Это для того, чтобы всегда быть наготове, чтобы враги не застали его врасплох. Он собирает побелевшие кости птиц и белок и держит их в кожаной коробочке. Он придумал свой собственный язык. На камнях и деревьях они находят нанесенные им знаки.

Он пренебрегает занятиями, хотя очень любит всевозможные сказки и рассказы и просит Такуми еще и еще раз рассказывать ему одно и то же: сказку о резчике бамбука и дереве с дуплом, сказки о Ямамото и приключениях Хейчу, легенды об Изанаги… и Сусано-о, Разрушителе.

Такуми пишет, что он не спрашивает обо мне. Когда из столицы приходит посылка, он не интересуется ею. Он не читает свитки, которые я ему посылаю. Я сожалею, говорит Такуми в своем письме, но я должна сказать вам об этом.

Он уже совсем не тот мальчик, который приходил ко мне в моих снах. Это неизвестный мне ребенок. Я даже не могу представить себе, как он сейчас выглядит. Только его глаза — заводи прозрачной черноты, темные, как чернила, которые я приготовляю, встав на колени перед доской для письма, — их я помню.

Если мы увидимся, эти глаза будут полны упрека. Интересно, что бы я могла сделать или сказать, чтобы изменить его отношение.

Однако он хранит в коробочке гладкий зеленый камешек, который нашел год назад в саду. Такуми спросила, зачем ему этот камешек, и он сказал, что тот напоминает ему зеленый рукав одежды его матери. Не знаю, мог ли он запомнить это. Я носила этот цвет в ту зиму, когда покинула его, но, может быть, это память о чем-то другом — об одежде, которую потерял, или об одежде, которую видел во сне.

Почему бывает такое странное стечение обстоятельств?

Наступает сезон дождей. После ливней прошлого месяца небо неестественно ясное. Жара не дает передышки. Стрекочут цикады.

Река Камо вошла в свои берега, лощины высохли. Вороны сидят на воротах и коньках крыш. Их хищные глаза сверкают, как полуденное солнце.

Прибыли первые священнослужители, которые будут служить молебны о спасении от болезни. Повсюду слышен стук их деревянных подошв и вкрадчивые голоса. Они, как мухи, собираются в залах и внутренних дворах, их бритые головы отсвечивают черно-синим и лоснятся от жары.

Рюен письмом известил меня, что предполагает приехать вместе с настоятелем через три дня.

Шли разговоры о том, чтобы перенести время Праздника ирисов, но оракулы объявили, что это неразумно. Он состоится завтра, но будет обставлен скромно. Вместо большого застолья устроят вечерний ужин, на который я не приглашена. Главным на празднике будет император, после этого он нас покинет.

Женщины готовят свои наряды: зеленые, белые, розовые, цвета лаванды и сливы одеяния, украшенные вышивкой жакеты и расшитые бисером шлейфы. Прибывают гонцы с коробками, полными сладкого ириса. Женщины из Департамента земель сплетают гирлянды из аира и артемизии, чтобы развесить их по карнизам крыш.

Скроют ли яркие краски наше нездоровье? Смогут ли разнообразные ароматы отпугнуть страшную болезнь?

Уже говорят о заболевших. Один из начальников стражи левых слег в постель с лихорадкой. Минамото, главный советник, и жена губернатора Иё нездоровы.

Дрожащими руками я разложила свои одежды. Я никак не могу решиться отдать в стирку свою белую сорочку: на груди шелк все еще смят, он хранит следы поцелуев Масато. Сегодня утром он написал мне, что постарается ненадолго увидеться со мной во время закрытия праздника. К письму была привязана веточка лавра. Я положила ее под подушку и постаралась успокоиться, вдыхая ее аромат.

После праздника прошло уже три дня. Масато не появлялся. Он известил меня, что его вызвали на водопады Отова из-за каких-то проблем с домом. Мне не остается ничего, кроме как верить ему; я отказываюсь потворствовать своим ревнивым думам, но полна негодования по поводу каждой минуты, когда его нет рядом.

Император завершил подготовку к своему отречению и проводит дни, запершись со своими советниками. Священнослужители во всем великолепии своих облачений спустились с горы Коя. Настоятель прибыл вчера с горы Хией, возможно, вместе с Рюеном; но он еще не навестил меня, хотя обещал. Возможно, он находит приближение ко мне опасным. Должна сказать, что для меня это облегчение.

Сегодня обряд очищения проводился в переднем дворе Сисинден и у ворот Кенрей. Я не присутствовала. У меня усиливаются приступы головокружения, я не могу вынести долгого стояния на ногах в такую жару.

После церемонии ко мне зашла Даинагон. Я никогда не видела ее такой обеспокоенной. Она рассказала, что главный советник Минамото покрылся пятнами. Маги пытались помочь ему, но безуспешно. Заболели две супруги императора, а также придворная дама, ведающая гардеробом императрицы.

Императрица и Рейзей уехали в особняк Ичийё. От Садако нет никаких вестей. Ходят слухи, что император объявит всеобщее прощение в надежде успокоить злых духов, которые, по-видимому, вызвали эпидемию.

Когда-то я возлагала на нее огромные надежды. А сейчас должна быть готовой к возможным последствиям, к вероятности возвращения Канецуке еще до того, как император отречется.

— Такое впечатление, что у вас лихорадка, — сказала Даинагон, глядя на миску со льдом около моей циновки. — Я приведу кого-нибудь из докторов, чтобы вас осмотрели.

— Не надо, — запротестовала я. — У меня только легкое головокружение, должно быть, из-за жары.

— Вам не следовало выезжать из дворца. Именно поэтому вы заболели. — И тут впервые на моей памяти ее глаза наполнились слезами.

— Не надо волноваться. Это совсем не то, что вы думаете, — сказала я с излишней горячностью, потому что она смотрела на меня участливо. Выражение ее лица изменилось. Оно было одновременно нежным и отстраненным.

— Так вот в чем дело, — сказала она. — Я предполагала, что это возможно. — Она взяла кусочек льда и потерла им мой лоб.

Лед таял и растекался, как фальшивые слезы, по моему лицу. Я не хотела, чтобы они смешались с настоящими слезами. Наверное, потому, что у нее самой никогда не было детей, она так долго не догадывалась о причине моих симптомов? А может, она по каким-то своим причинам старалась не замечать их?

И она ответила на мой вопрос, как будто чувствовала его:

— Когда-то давно у меня было такое же недомогание, — сказала она. — Это случилось весной на второй год моего замужества. Даже сейчас запах цветущей сливы вызывает у меня тошноту. — Она улыбнулась печальной улыбкой и посмотрела мимо меня на затейливый узор парчовых штор. — Я потеряла его, — сказала она, предвидя вопрос, который я не собиралась задавать. — Это случилось в один из дней Четвертого месяца. Если бы он остался жив, я никогда бы не рассталась с ним. — В ее голосе прозвучал упрек, который она не могла скрыть, хотя, возможно, мне это только показалось из-за обостренного чувства собственной вины.

— Конечно, нет, — отозвалась я и представила, как она распеленывает свое дитя, хотя этого никогда не было.

— Вы не должны оставаться здесь, — сказала она с горячностью иного рода, и я ответила ей в том же тоне:

— Пожалуйста, не надо говорить, что мне следует делать. И никто не должен знать об этом.

— Как вы можете говорить мне это после стольких лет дружбы? — Впервые я видела ее почти разгневанной.

— Простите меня.

— Вы не должны оставаться здесь, — повторила она, — ради себя и ребенка. Вы сказали об этом своему мужчине?

— Нет.

— Лучше не рассказывать.

Я закрыла глаза и почувствовала, как комната кружится вместе с моими мыслями.

— Вы знаете, что у вас с ним нет будущего?

Почему она так ясно видела то, что я старательно скрывала от самой себя? Почему она и та черная книга как сговорились против моего счастья?

— У вас есть другие обязательства, — сказала она.

— По отношению к императрице? — горько заметила я, думая о сорванной игре в сравнения и о подаренном мне траурном наряде.

— Нет, не перед ней. — Она окунула кончики пальцев в миску с таявшим льдом и провела ими по моим щекам. — Отдыхайте. Утром я зайду.

Я лежала в полной темноте, думая о ребенке, в котором жизнь отказала ей, и о совете, к которому я не хотела прислушиваться.

Меня пришел проведать Рюен. Редко когда я была так благодарна разделявшему нас шелку. Даже если мне особенно нечего от него скрывать, меня раздражает его проницательность. Он обладает особой способностью чувствовать ложь и притворство — умение, которое обострилось за годы воздержания.

Каким образом столь циничный человек оказывается таким наблюдательным, когда дело касается поведения людей? Возможно, что в случае с Рюеном тут не было противоречия.

Однако я редко так чувствовала нашу близость, как на этот раз. Странно, если эпидемия окажется тем единственным средством, которое поможет нам сблизиться.

Я чувствовала, что он напуган. Рюен рассказал мне, что они увидели, когда спустились с гор в город, и заразил меня своим страхом.

Мужчины, торопливо проходившие мимо них с прикрепленными к головным уборам ивовыми прутиками, закрывали лица рукавами одежды. Дома с закрытыми окнами, наполовину опустевшие улицы. Запах жженых трав. Тела в пересохших лощинах и канавах. Он видел лежавшего на спине на куче булыжников мальчика; все его лицо было покрыто гнойными нарывами.

— Помнишь, — сказал Рюен, — как в детстве мы стояли коленями на скамейке в той комнате с земляным полом, помнишь или нет?

Он имел в виду траурную комнату в нашем доме в Мино, комнату, которая пропахла дождевыми червями.

— Да, — ответила я. — Было трудно заставить тебя стоять смирно. Ты был очень непоседлив.

— Я видел, как по полу полз паук. Не знаю почему, но это единственное, что я запомнил.

— Ты был очень юн. — Я сама удивилась прозвучавшей в моем голосе нежности.

— Я до сих пор вижу во сне картины из детства.

— Я тоже.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — неожиданно спросил он, приведя меня в замешательство. — Ты сказала, что не участвовала в Празднике ирисов.

Тут я снова почувствовала удовлетворение от того, что нас разделял занавес.

— Я устала, только и всего.

— Вот, — сказал он и просунул под занавес маленький закрытый крышкой кувшинчик. — Закапывай в нос две капли по утрам, как проснешься. Это прогонит печаль и уныние. Наш настоятель очень рекомендует это средство в таких случаях.

Он заботится обо мне. Я сухо поблагодарила его. Его доброта захватила меня врасплох, и я боялась оказаться излишне чувствительной.

— Я буду молиться за тебя, — сказал он и ушел, прежде чем я обрела голос, чтобы ответить.

Может ли женщина превратиться в духа, пока еще живет и дышит? Может ли она благодаря своим сверхъестественным способностям умереть и снова стать духом — двойным духом?

Да. Пока я сидела в своей комнате за бумажными стенами собственной тюрьмы, я припомнила историю Рокуё.

Как часто я думала о ней, об этой ревнивой женщине, которая убила возлюбленных своего любовника. Рокуё: Гавань, Убежище Шестого района. Вдова, которая влюбилась в принца и разрушила его жизнь.

Он был на восемь лет моложе ее, и у них была тайная связь. Она сама не знала, почему так сильно его любила. Было ясно, что у них нет будущего, и, хотя он был нежен с ней во время их свиданий, она понимала, что он щедро одаривал нежностью и других своих возлюбленных.

Услышав, что он собирается жениться, она послала ему свадебный подарок. (Ее не пригласили на торжества, да она и сама не хотела туда идти.) По вечерам, лежа на циновке, она рисовала в своем воображении его жену в одеждах цвета ярко-розовой гвоздики и азалии. Он любил это тело в его пышном пунцовом наряде. Он держал его в руках, как будто дотрагивался до созревшего персика. Прогуливаясь по саду, в глади пруда Рокуё видела отражение лица его жены. Безмятежные карпы всплывали с илистого дна и разрушали это видение.

Как Рокуё жила в отсутствие своего любовника? Она так к этому привыкла, что его редкие визиты оказывались для нее потрясением. Она лежала в его объятиях не шевелясь, как девочка. По временам у нее возникало искушение удержать его уговорами и страстными ласками, но она позволяла ему уйти и никогда не спрашивала, когда снова увидит его. Она поклялась, что никогда не даст воли собственническому чувству. Но в снах это чувство обнаруживало себя. Как ненавидела она тех женщин, которые имели на него право!

Мне знакома подобная недоброжелательность. Я борюсь с ней каждый день.

На следующую весну, когда у ее любовника родился сын, она послала ему стихи. Мысль о том, что жена дала ему то, чего она не могла дать, причиняла Рокуё такую боль, что даже занятия музыкой не доставляли ей удовольствия, а рис, который подавали ей слуги, комом вставал у нее в горле.

Однако обрадовалась ли она, услышав, что его жена в течение четырех дней после родов истекала кровью? Нет — она испугалась. Когда священнослужители приступили к обряду моления на пяти алтарях, она уловила резкий запах опийного мака, который они бросали в огонь. Ее волосы пропитались этим ядовитым запахом. Запах не исчезал даже после мытья. Она видела во сне, что медиумы, которые прилагали усилия около постели больной, говорили ее голосом.

После смерти жены своего любовника Рокуё послала ему письмо с соболезнованием. Он не ответил. Возможно, в своем горе он отчасти винил ее. Возможно, чувствовал ее недобрую волю. Ради него она решила уехать из города. Она отправилась к Храму Изе и поселилась в домике неподалеку.

Шесть лет она старалась забыть его. Она не писала ему, боясь даже отпечатком своего пальца на бумаге причинить вред.

Однажды она увидела его в храме. К счастью, она заметила его первой. Он стоял к ней спиной; зазвучали флейты, он повернулся, и она увидела его профиль. Он держал в руках ветку сакаки. У него были такие же, как она помнила, полные губы, та же линия щек. Прошло шесть лет с их последней встречи, а он совсем не изменился. Она ощутила внезапное желание подойти к нему и попросить у него прошения. Однако что-то удержало ее. Она боялась оказаться лицом к лицу с его ненавистью.

Она стояла и смотрела, как он проходил через ворота храма. Той ночью она достала из красной лакированной коробочки гребень с изображением феникса и павлонии. Он подарил его ей перед своей женитьбой. Она положила его себе на грудь, точно так же, как он держал священную веточку сакаки.

Через несколько лет Рокуё умерла от лихорадки. Предания говорят, что ее дух возвратился в дом ее любовника. Каждую ночь он устраивался на циновке, где лежала его вторая жена, и наблюдал за ней. И когда его новая жена умерла, истощенная болезнью, которая, казалось, не имела причины, Рокуё была там и держала ее за руку, пока тело не остыло. Затем она перевела свою соперницу через Реку Трех Бродов и ждала вместе с ней на склоне Горы Смерти, пока ее душа не возродилась.

Сделаю ли я то же самое? Каждый мой день проходит вместе с моей соперницей. Я думаю ее мыслями, я слышу нежные слова, которые Канецуке шепчет ей на ухо. Ее жесты — это мои жесты, ее страсти — мои страсти. Я опускаю взгляд на свои руки, лежащие на коленях, и проклинаю их, потому что они такие же, как у нее. Ночью, когда она тоскует по нему, она ласкает ими свое тело, и мои руки делают то же самое. Я дышу ее дыханием и вздыхаю, как она. Мне не удается избавиться от нее. Она вместе со мной поднимает свою кисточку и записывает мои мысли. Она наблюдает за тем, как я дописываю эту страницу.

Я виделась с Масато, очень коротко, при удручающих обстоятельствах. Он пришел вечером, и я отослала Бузен с каким-то незначительным поручением, но мы слышали, как по коридорам ходили люди, и нам пришлось сдерживать свои голоса, как и наши желания, сообразуясь с обстановкой.

Как недолго мне удалось побыть с ним! То время, что мы провели вместе, пролетело, как один миг.

Масато выглядел усталым. Как я хотела, чтобы он отдохнул со мной. Он только что возвратился с водопадов Отова, от его пропыленной одежды пахло лошадьми. Он видел те же удручающие картины, которые наблюдал Рюен, и возвратился через те же ворота. И я уловила в нем тот же страх, что и у Рюена.

Он взял в руки мое лицо. Его руки дрожали, дрожь передалась мне, подобно тому, как по воде расходятся круги от брошенного камня. Камень идет ко дну, точно так же утонули мои надежды.

Масато рассказал, что слышал, будто бы Государственный совет собирался, для того чтобы решить, будет ли изолирован двор. Советники выразили обеспокоенность распространением болезни, описывали ее симптомы, ее разрушающий путь по нашему телу, ее повторения. Среди простых жителей столицы будут распределяться рис, соль и лекарства. Если их поддержать, возможно, эпидемия не затронет высшие слои общества.

Однако она уже их затронула. Масато слышал, что главный советник Минамото умер сегодня утром. Говорят о дурных предзнаменованиях. О змее на веранде в Кокиден. О странном шуме поздно ночью в Буракюн. О радуге. О поимке стаи голубей, залетевших внутрь здания Департамента ремесленников.

— Приду, когда смогу, — сказал, уходя, Масато. — Если не смогу прийти, напишу.

Он поцеловал меня со всей нежностью, какую позволяла обстановка. А когда он ушел, я сделала крайне неприятное открытие: подойдя к двери глотнуть свежего воздуха, я увидела на веранде Бузен, которая шепталась с горничной Изуми.

Теперь ворота заперты. Дворцовая стража стоит на часах и днем, и ночью. Однако наши несчастья продолжаются как внутри дворца, так и за его пределами, вне зависимости от установленных границ.

Заболел Рейзей. В течение трех дней он страдал от лихорадки, у него во рту и в горле появилась сыпь. Императрица привела к нему своих собственных священников, но это не помогло. В Сисинден монахи обоих культов возносили молитвы о выздоровлении, но они остались неуслышанными.

Император вне себя. Он во второй раз покинул двор и уединился, посвятив себя покаянным молитвам и размышлениям. Двери закрыты, занавеси опущены. По нескольку раз в день появляются гонцы из дворца Ичийё; они проходят не дальше веранды и оттуда шепотом передают свои сообщения.

Я думаю об императрице, запертой в своем доме вместе со священнослужителями и магами. Успокаивает ли ее жрица? Чувствует ли эта презираемая девочка виноватой себя или Канецуке в болезни своего брата?

Женщины во дворце, перебирая четки, обмениваются историями о заболевших. Говорят, что военный министр в нарушение общепринятых норм добивался, чтобы одну из его служанок, прелестную девушку из Казусы, лечил доктор из Медицинского департамента. Ходят слухи о том, что на первую жену главы казначейства напала лихорадка, потому что муж настаивал на выполнении ею супружеских обязанностей до того, как заживут нарывы у нее на теле. Теперь он сидит с ней и поит ее отваром женьшеня. Говорят, он трогательно заботится о ней, пренебрегая собственным здоровьем.

Оживилась торговля амулетами и разного рода зельями. На всякий случай все делают вид, что верят в них. Некая Наиси но Суке засунула в нос чеснок; супруга младшего советника съедает много вареного лука; жительница Фудзицубо читает вслух «Нембуцу» и окуривает свою одежду камфарой.

Но разве я сама не такая же суеверная? Единственное различие между нами состоит в том, что я не верю в свои средства.

Ночью я изучала гексаграммы. Я взяла книгу и открыла наугад. Сегодня выпало два предостережения; второе причинило мне такую боль, что письмена расплывались у меня перед глазами, пока я их читала. «Гексаграмма Двадцать восемь. Да Го: выход за пределы допустимого. Лес затопляют огромные массы воды. Совершенный человек, хотя он одинок, свободен от страхов; он не испытывает неудовольствия, будучи отрешенным от мира». А потом я прочитала строки, которые заставили меня плакать: «Девять для пятого места. Засохшая ива зацвела. Старая женщина взяла себе молодого мужа: ни порицания, ни похвалы». Далее следовали комментарии, но я предвидела их смысл: «Сколько может продолжаться это цветение? Им обоим следует постыдиться».

Два часа назад приехал гонец с письмом от Масато. Как я была рада знать, что он не заболел.

Он не написал раньше, говорилось в послании, потому что у него сейчас столько дел, что несколько дней он почти не спал. Знаки и предзнаменования противоречат друг другу, и предсказатели в недоумении. Астрономы видят несчастья в потоке метеоритов, астрологи угадывают надежду в расположении звезд. Каждый день из разных храмов прибывают гонцы с новыми предсказаниями; панцири черепах указывают одно направление действий, а кости оленя — совсем другой.

Как знатоки инь-ян должны истолковать эти знаки? Какие из них предсказывают гибель, какие не столь пугающи? Каким духам нанесена обида, какие обряды смягчат их гнев? Какие дни более благоприятны, какие направления наименее опасны?

Он писал мне, что политики используют предзнаменования в собственных целях. Враги императора считают их подтверждением необходимости отречения, а его друзья — сохранения его власти.

Масато обещал постараться найти способ увидеться со мной. Предсказателей ежедневно приглашают во дворец, чтобы дать совет императору относительно отречения. Возможно, Масато удастся прийти вместе с ними.

Однако он, как и я, понимает, насколько это рискованно. Если его увидят со мной, источником зла и разного рода несчастий, его честность будет поставлена под сомнение. Может быть, это уже произошло. Как больно сознавать, что я в силах причинить ему вред!

Заключительные строки его письма еще более меня удручили. Он выражал надежду, что со мной все хорошо. Он велел мне принять все меры предосторожности и не приближаться к источникам инфекции. Потом, впервые — я перечитывала иероглифы снова и снова, будто хотела убедиться, что это не фантазии моего возбужденного ума, — он написал мне, что любит меня.

Среди всего этого ужаса я мечтала о счастье.

Я не уверена, было ли это во сне, или наяву, или в сумеречный час полусна-полубодрствования. Ранее утро, воздух еще свеж. Кажется, слышалось пение каменного дрозда.

Но вдруг пение птицы сменилось тревожным криком ребенка. Я перевернулась на бок, подняла девочку — она была совсем маленькой — и поднесла ее к груди. Я гладила ее по головке и чувствовала под пальцами влажные пряди волос.

Потом он сказал так тихо, что сначала я подумала, что мне это показалось, — я была уверена, что он спит:

— Дай мне подержать ее, — сказал он. Он придвинулся ближе и положил руку мне на бедро.

— Подожди.

Он терпеливо ждал, пока она закончит сосать. Потом я положила ее на циновку между нами, и мы наблюдали, как она махала ручками и тянулась к колыхающим занавескам.

— У нее твои глаза, — сказал он.

— Нет, они в точности как у тебя. — Я знала, что права. Ее глаза были того же цвета, что и у него, и такие же бездонные и мудрые, как будто она прожила сотни жизней.

Он поднял ее и положил себе на грудь, и вскоре она уснула. Потом мы еще долго лежали молча, следя глазами за колышущейся тканью, и прислушивались к дыханию ребенка.

Рейзею стало хуже. Утро ко мне зашла Даинагон и принесла эту новость. Пятна покрыли все его лицо и распространились на руки и грудь. Доктора применили припарки из растертой красной фасоли и заставили его сосать морские водоросли, но это не помогло. Он отказывается от жидкой каши, которой его пытаются кормить, и не пьет ничего, кроме нескольких глотков горячей воды.

Священнослужители начали службу на семи алтарях. Они исполняют символические ритуалы и молятся пяти мистическим правителям; они зажигают тонкие восковые свечи, приносят в дар богам цветы и рисовое вино — все напрасно. Они борются за честь спасти выдающуюся жертву и получат награду серебром и шелком, даже если он умрет.

Я становлюсь даже более циничной, чем Рюен.

Донесения о положении в городе такие же мрачные, как те, что мы получаем из Первого района. Рассказывают, что ущелья у Камо и Симады полны трупов. Императорская полиция больше не в состоянии поддерживать порядок. В дом министра церемоний забрались воры и забрали несколько сотен рио, золотых ритуальных предметов; другие разбойники ограбили храм в Рокудо-но-Цудзи, украли свитки и облачения священнослужителей.

Ходят слухи, что толпы людей собираются около колодца на Абура-но-Кодзи, потому что, как говорят, его вода очищает тело от заразы. Уличные торговцы бродят по городу, продавая мешочки с ароматическими веществами и амулеты. Священнослужители запрашивают непомерную плату за проведение обрядов над умершими.

Рассказывают, что плакальщиков на похоронах так много, что кажется, будто на город опустилась огромная стая ворон. Спрос на ткани темных цветов так велик, что магазины быстро опустошаются.

Я думаю о буковых рощах около Кацуры, куда мы ездили собирать весенние травы. Сколько из тех деревьев будет срублено, чтобы приготовить темные краски, выражающие нашу печаль по тем, кого мы потеряли?

Сегодня утром умер Рейзей, через несколько часов после того, как его отец объявил о всеобщей амнистии. Плач императора, когда ему сообщили об этом, был слышен даже в Кокиден.

Хотя это не стало неожиданностью, все выглядят опечаленными. Я пошла во внутренний двор Сисинден, чтобы не слышать причитаний и воплей женщин, и увидела сидевшего на ступенях веранды молодого монаха. Он раскачивался вперед и назад, обхватив руками колени, слезы оставили следы на его лице. Какой-то священнослужитель остановился, чтобы утешить его, и я услышала, как послушник с горечью сказал о том, какой это стыд, что он не мог отдать свою никчемную жизнь за жизнь Рейзея.

До нас донеслись отдаленные звуки колоколов Сакузена. Трудно даже представить себе горе императрицы. Она не принимала никого, кроме нескольких приближенных женщин. Я слышала, что среди них была Изуми.

Все ждали указания прорицателя о том, когда класть тело в гроб и где его держать до кремации. Предполагается, что похороны будут происходить в Торибено, хотя Даинагон думает, что, возможно, в Фунаоке.

Я видела ее несколько часов назад, вскоре после того как она услышала новость. У нее было измученное лицо, набеленные щеки обезображены слезами.

— Вы пойдете? — спросила она.

— На похороны? Да. — Я решила это еще до ее прихода. Возможно, мы увидимся с Масато, хоть ненадолго, пусть даже не сможем поговорить.

Сейчас я понимаю, что была еще одна причина пойти. Я хотела своими глазами увидеть, что делается в городе, как страдают люди, — хотя бы мельком из окна экипажа. Меня привлекала возможность отлучиться из дворца хоть на один день. От меня самой не ускользнуло, что я использую похороны как предлог, — какая ирония.

— Вы слышали об амнистии?

— Да.

Она внимательно посмотрела на меня, стараясь уловить на моем лице какие-либо чувства. Я хранила бесстрастное выражение, но она осмелилась высказать предположение:

— Вы не хотели бы, чтобы он возвратился, не так ли?

— Не знаю, — ответила я.

И теперь, когда я пишу эти строки, я не могу сказать определенно. Сомневаюсь, что Изуми мучают столь противоречивые чувства. Увижу ли я ее на похоронах Рейзея? Бросит ли она на меня торжествующий взгляд, как несколько месяцев назад, когда она получила более нежное письмо, чем я?

Я трепетала при мысли, что Канецуке может оказаться здесь через несколько недель или даже скорее, если поторопятся с его оправданием. Однако кто может сказать, что готовит ему будущее, если император сохранит свою власть, а враги не станут молчать.

Не рискованно ли для него возвратиться из Акаси в такое время? Изуми всем рисковала ради него в ту ночь, когда на нее напали, — пусть она и не могла предвидеть несчастья, которое с ней случилось. Интересно, как бы поступил он, зная наперед обо всех опасностях, которые его подстерегают?

Если бы я переслала ему ту черную книгу, возможно, он сумел бы найти в ней указания, которыми мог бы руководствоваться. Жаль, что я тогда передумала.

Положение во гроб состоялось прошлой ночью во дворце Ичийё. Даинагон присутствовала на церемонии по приглашению императрицы. Сегодня утром она разбудила меня очень рано, торопясь сообщить новости. Она совсем не спала; лицо ее было мятое, как лист бумаги, а покрасневшие глаза полны горя.

Я пишу второпях, так как должна подготовиться к похоронам, которые состоятся сегодня вечером.

Даинагон рассказала, что видела Масато. Он был вместе с прорицателями, которые выступали со своими предсказаниями. Как он выглядел, спросила я, и что говорил.

— Он был очень спокоен, — сказала она, — спокоен, но выглядел усталым. Должно быть, он несколько дней не спал, во всяком случае, с того времени, как заболел Рейзей: руководил проведением обрядов, помогал выбирать подходящие места и даты, истолковывал невнятные речи медиумов. Какой у него приятный голос, — заметила она, и я поняла, что таким образом она хочет сказать мне, что он ей нравится.

Потом она заплакала. Я разнервничалась и отвела взгляд.

— Сейчас я так рада, что у меня никогда не было детей, — сказала она еле слышно. — Если бы вы видели императрицу.

— Расскажите.

Она опустилась на колени на подушку и описала мне всю сцену. В ту самую ночь, когда прорицатели сказали, что Рейзея нужно перенести в Хокоин, императрица попыталась задержать их. Она сказала, что он наверняка оживет. Императрица обратила их внимание на цвет щек умершего, хотя они были абсолютно белые. Они положили его головой на север, как мы с Масато лежали у меня в комнате в Хаседере. Императрица без конца повторяла окружающим, что он только спит, что его нельзя закрывать в ящике. Но император убедил ее, были зажжены лампы, слуги омыли тело Рейзея и облачили его в алые одежды.

Священнослужители провели необходимые обряды, а медиумы, которым приказали приглушить их резкие голоса, плакали вместе со всеми.

Когда Рейзея подняли, чтобы положить его в гроб, императрица резко вскочила и схватила его за ноги. Даинагон сказала, что им пришлось буквально отрывать ее от тела. Это было ужасное осквернение обряда. Брат императрицы постарался успокоить ее, пока слуги укладывали в гроб рядом с Рейзеем его вещи. Император сам положил на грудь сына его флейту.

Когда гроб закрыли и понесли во двор к экипажу, сам император утратил сдержанность. Он приказал открыть крышку гроба, чтобы еще раз взглянуть на лицо сына. Когда настоятель тихо сказал ему, что это невозможно, император упал на мостовую и бил костяшками пальцев по камням до тех пор, пока не пошла кровь.

Даинагон сказала, что не пошла вместе с процессией в Хокоин. Она стояла во дворе дворца Ичийё и наблюдала, как император шел позади экипажа, поддерживаемый настоятелем и министром левых.

Я как будто сама их видела: залитые слезами лица, красные в отсветах горящих факелов, роскошные одежды, прикрытые черными плащами, их соломенные сандалии, шаркающие по камням мостовой.

В течение одной ночи у меня накопилось столько впечатлений, что возникло ощущение, будто время замедлило свой бег и застыло вместе с моим горем. Я переполнена им. Оно заполняет мое тело, как второй ребенок.

Я и не подозревала, как сильно подействует на меня эта смерть. Нельзя сказать, что я особенно любила Рейзея. Он мне нравился, не более того.

Возможно, события прошлой ночи произвели на меня такое впечатление, потому что помимо смерти Рейзея я увидела множество других смертей. Я никогда не сталкивалась со смертью в таких масштабах. В этом было что-то величественное. Картина разворачивалась передо мной, как громадный свиток.

Ну почему в этой атмосфере всеобщего горя я чувствую такое возбуждение? Может быть, потому, что я видела Изуми и не испугалась? Или потому, что видела Масато и убедилась, что с ним все в порядке? Но вот я возвратилась к себе в комнаты, и возбуждение улетучилось вместе со зрительными впечатлениями. Какими незначительными представляются сейчас мои тревоги и фантазии. Разве я могла вообразить себе то, что видела прошлой ночью? Мой разум на это не способен.

Когда я одевалась, чтобы отправиться на похороны, мои руки дрожали от нетерпения. Я увижу всех тех, кто отвергал меня в течение недель моего вынужденного уединения. Перед моими глазами предстанут картины, которые шокировали Масато и Рюена.

В час Птицы Даинагон и я присоединились к толпе у ворот Кенсюн. Солнце только село, было все еще очень жарко. Колеса экипажей поднимали пыль, со всех сторон доносились крики быков и мужчин.

Мы ехали в экипаже вместе с двумя дамами из окружения императрицы. К их неудовольствию, я настояла на том, чтобы поднять одну из занавесок. Они возражали, заявляя, что это нарушение частной жизни, которое заставляет их чувствовать себя выставленным на продажу на рынке товаром. Судя по тому, как они выглядели, у них было мало причин беспокоиться по этому поводу.

Императорская полиция весь день занималась подготовкой пути следования нашей процессии, но улицы все равно были запружены народом и экипажами, и слуги с трудом прокладывали нам дорогу. Когда наша процессия присоединилась в Хокоине к плакальщикам, мы разглядели желтые шелковые вымпелы, развевавшиеся впереди. Мы не могли видеть паланкин, в котором несли гроб, но время от времени нам удавалось разглядеть шедших вслед за ним одетых в серое сановников с деревянными посохами.

Императора среди них не было. Мы слышали, что он так устал от ночной заупокойной службы в храме, что оказался не в состоянии идти пешком до Торибено. Оба они, и император и императрица, ехали в экипажах. Песнопения монахов обволакивали их, как облака благовоний.

Я пыталась увидеть Рюена, но безуспешно. Вспоминала о снадобье, которое он принес, чтобы защитить от болезни, и мои глаза наполнились слезами.

Где они, эти невидимые испарения, которые заражали людей любого возраста и положения? С наступлением сумерек я стала искать свидетельства их пагубного воздействия. Свет факелов, красные отблески которых придавали всей картине некоторую театральность, помогут мне обнаружить их. Я должна быть аккуратной, пересказывая свои впечатления, — моя кисть не в силах передать увиденного.

Как я могу описать образы, столь далекие от моего жизненного опыта? Напишу просто: «Я видела высохшее русло реки, заполненное трупами» или «Я слышала, как какой-то мужчина читал Нембуцу над телом своего сына», или попытаюсь выразить увиденное в нескольких словах, которые на самом деле не способны это описать: «Я видела толпы нищих, а рядом магов, торгующих своими снадобьями. Я видела ребенка, лицо которого так распухло, что он не мог открыть глаз. Я видела собаку, которая грызла отрубленную руку. Вдоль дороги Рокудо-но-Цудзи я видела храмы, переполненные плакальщиками, которым приходилось наступать друг на друга, чтобы подняться по ступенькам и положить подношения Амиде».

Сам город был не таким, каким я его помнила. Он походил на возлюбленного, которого ты давно не видел и который неожиданно постарел. Он раскинулся на холмах и растянулся по долинам, его кварталы повторяли изгибы потоков и оврагов. Растущая луна лила свой свет на покрытые дранкой крыши, окутанные пеленой тумана.

Легкий ветерок колыхал занавески, принося несочетаемые запахи цветов апельсинового дерева и гниения. Не сомневаюсь, что теперь я никогда не смогу вдохнуть один из этих запахов, без того чтобы не подумать о другом.

В час Крысы мы добрались до места, где был подготовлен погребальный костер. Возница распряг наш экипаж на возвышенности, с которой открывался вид на округу, освещаемую факелами. Земля была посыпана белым песком. Двое ворот и ограждения из шелковых экранов были установлены вокруг того места, на котором должны были находиться похоронные носилки Рейзея.

Мы наблюдали за приготовлениями. Одетые в белое священнослужители сновали туда-сюда, поднося воду и поленья для костра.

Холм, на котором происходило ночное бдение, вскоре заполнили экипажи. Казалось, что каждая женщина с положением стремилась оказаться здесь.

Внизу под нами через западные ворота вносили паланкин с гробом. Сквозь колышущийся шелк занавесок мне удалось рассмотреть императора и императрицу. Жрица стояла рядом, скромная, как монахиня, в своей траурной одежде; развевавшиеся под ветром волосы мешали рассмотреть ее лицо.

Но где Садако? Была ли она больна, или ее не успели известить о внезапной смерти брата? А может быть, отец не захотел, чтобы она присутствовала при кремации. Впервые за несколько дней я почувствовала приступ тошноты и свесилась в окно, закрыв глаза.

Я слышала голос Даинагон. Казалось, он доносился издалека, хотя я знала, что его заглушало только чувство моей вины.

— Я ожидала, что подобное путешествие слишком тяжело для Садако. Она не смогла бы приехать так быстро.

Она прочитала мои мысли. Интересно, считала ли она свое объяснение правдоподобным или сказала это только для того, чтобы успокоить меня.

— Выпейте воды, — посоветовала она, — вы очень бледны.

Я хотела спросить ее, не видела ли она экипажа Изуми, но, поглядев на наших любопытствующих спутниц, передумала.

Мы сидели молча и рассматривали толпу.

— О, значит, он здесь, — пробормотала Даинагон, и я стала искать взглядом, кого она имела в виду. Участившийся пульс подсказал мне имя еще до того, как это осознала моя голова. Масато, как и другие, был в сером, по краям его рукавов мелькали красные искры.

Он о чем-то говорил со священнослужителем. Даже на расстоянии чувствовалось, насколько он почтителен. Казалось, он поглощен своей ролью. Интересно, ощущает ли он мое присутствие, я надеялась, что нет. Было бы лучше, чтобы он не думал обо мне, не отвлекался.

Я наблюдала за тем, каков он, когда я не владею им, когда он свободен от каких-либо требований и принуждений с моей стороны. Таким он будет, когда я больше не смогу видеть его. Будет стоять так же, как стоит сейчас, вести разговор с тихим упорством и настойчивостью, которые я так люблю, и так же жестикулировать.

Я закрыла глаза и увидела его руки, раскладывавшие стебли тысячелистника. Медленный взмах кистей, непринужденность движений.

Я снова посмотрела вниз и продолжала наблюдать за ним, когда священнослужители сняли крышку гроба. Я видела, как он повернулся к императрице в тот момент, когда внутрь клали материал для поджигания. Я видела, как он напрягся, когда дрова подожгли; императрица в этот момент закачалась. Позже, когда священнослужители читали стихи, в которых описывалось, как Сиддхартха несет на плечах серебряный гроб с телом своего отца, я видела, как он бросил сочувствующий взгляд на плачущего императора.

Погребальный костер горел до рассвета. Мы видели, как священнослужители окропляли его вином и запечатывали в урну кости Рейзея.

Даинагон склонила голову мне на плечо. Обе наши компаньонки давно уснули. Масато исчез вместе с монахами и предсказателями.

Небо посветлело, подобно тому, как яркий синий шелк выцветает под солнцем. Два журавля поднялись из тростниковых зарослей и закружили над долиной.

В тот момент, когда возница поворачивал быков на каменистую дорогу, мы проехали мимо экипажа из пальмовых листьев с золоченым верхом. Я взглянула в открытое окно и увидела лицо Изуми.

Она не откинулась назад, замерев, как и я. Она широко раскрыла глаза и от удивления приоткрыла губы. Ни наклоном головы, ни каким-либо другим образом не обнаружила она, что узнала меня. Но я увидела, скорее почувствовала, как застыли ее черты, подобно тому, как высыхает фарфор, поставленный на просушку в жаркую печь.

Ее взгляд не испугал меня. Отвращение ко мне сделало ее хрупкой; она не была такой неуязвимой, как казалось.

Наша повозка вырвалась вперед, и всю обратную дорогу я находилась под впечатлением этой встречи, давшей пищу моему воображению. Что бы ни происходило потом в пути, было окрашено присутствием Изуми. На изможденных лицах женщин, протягивавших к нам руки, когда мы проезжали мимо, я читала ее заботы и нужды. Она, должно быть, так же тяжело ощущала груз времени, как и я. В лихорадочном обмене товарами на углах улиц я видела ее нетерпение. Ей, как и мне, наверное, хотелось бросить вызов своей судьбе.

Но она должна ждать. Она ждет, пока звенят колокола в Сакузене и Хокоине; она ждет, пока на улицах скапливается все больше трупов. Она ждет, как мальчик, которого я видела на Омиё, ждал, чтобы продать единственный плод красного граната, который он держал в руках. Разрезанный, он выглядел как кровавая рана. Каждому прохожему, торопливо шагавшему мимо, он предлагал двойную порцию.

В тот самый момент, как я увидела лицо Изуми, я поняла, что оно изменилось. След от раны исчез. Оно выглядело так, как будто ничего не произошло. Исчезли ли другие ее шрамы? Что если Канецуке, вернувшись, найдет ее безупречной?

— В чем дело? — спросила Даинагон, когда мы подъехали к воротам Кенсун. — Вы выглядите так, будто увидели привидение.

Именно в этот момент он мог подъезжать к городу или писать Изуми письмо, сообщавшее, что он прибудет через несколько дней.

— Ничего, — солгала я, — я думала о Рейзее.

— Помните, как он боялся темноты? Его няне приходилось оставлять на всю ночь горящую лампу, и она всегда боялась пожара.

Я вспомнила Рейзея в то утро, когда он подбежал ко мне в саду дворца Ичийё. Его лицо раскраснелось, глаза ярко горели. Когда он улыбался, были видны покрашенные черной краской зубы. Он казался таким уязвимым. Мы говорили с ним о вишневом дереве. Разве я не заметила, спросил он, что цветы на деревьях искусственные?

С того времени прошло меньше четырех месяцев. Домик, который построили для него, когда он заболел, располагался в том самом саду. Там он и умер, уничтоженный болезнью.

Возбуждение и глубокое волнение, испытанные мною во время скорбной церемонии во всей ее пышности и великолепии, улетучились. Я вдруг почувствовала себя такой же уязвимой, как Изуми, и такой же плоской, как тени кипарисов на дорожке дворцового парка.

Я ощущала только свое безмерное горе, стараясь сдерживать его изо всех сил. Горе из-за мальчика с чернеными зубами, который никогда уже не станет императором. Горе из-за его отца, который хотел нести гроб на одном своем плече, легко, подобно Сиддхартхе. Горе из-за Масато, который не узнает о ребенке, которого я ношу, и который будет жить дальше уже без меня, станет раскладывать стебли тысячелистника, определяя судьбы других людей.

Прошлой ночью мне приснилось, что Канецуке умер. Его дух явился ко мне и велел успокоить Изуми. Без вопросов и опасений я сделала так, как он просил. Он не напугал меня. У него был такой же, как всегда, голос, его теплое дыхание коснулось моей щеки.

Не знаю, бодрствовала ли я, когда шла в темноте по коридору. Я и раньше, в другие ночи, бродила здесь, надеясь мельком увидеть женщину, которая лишила меня счастья.

Я испытывала странное чувство торжества: я увижу ее в самый горестный для нее момент. Почему он выбрал меня, чтобы сообщить ей эту весть? Возможно, потому, что считал меня самой сильной, или потому, что любил меня больше.

Я услышала шелест шелка и увидела идущую мне навстречу женщину. Действие разворачивалось с медленной неизбежностью, которую ощущаешь во сне. Я узнала Изуми задолго до того, как увидела ее. Возможно, по ее запаху, тяжелому запаху роз, а может, по походке. Она была в плетеных сандалиях и темно-серой одежде.

К тому времени, когда она подошла ко мне, я была в гневе. Она подняла брови, стараясь уловить выражение моего лица.

— Почему вы так оделись? — спросила я. — Он не был вашим мужем.

— Он просил меня надеть траурные одежды, — ответила она. — А разве вас он не просил об этом? — Мое молчание подогрело ее мстительность. — Вы забыли свои письма, — сказала она. У нее в руках я увидела голубой шелковый мешочек.

— Мои письма?

— Он велел нам сжечь их.

— Мне он этого не говорил.

— Поэтому я и пришла. Он велел мне передать вам, что нам не следует их хранить.

— Если захочу, я буду хранить их.

— Вы можете пожалеть об этом.

— Почему? Потому что вы можете их украсть?

Она улыбнулась.

— Зачем мне это? — Она повернулась и пошла во внутренний двор. Цветущие красные сливы выглядели неестественно на фоне чистого ночного неба середины лета. — Идите сюда. Смотрите, я сожгу их.

Она принесла с крыльца жаровню, встала на колени и раздула угли. Она была спокойна, но, когда вынимала письма из мешочка, руки у нее дрожали.

— Помогите мне, — сказала она, протягивая мне благоухающие связки.

Запах показался мне знаком. Это был его запах, один из тех, которые он составил для нашего состязания: запах кипариса и гвоздики — запах разрыва.

Я бросила письма на угли и смотрела, как они горели. Когда языки пламени перепрыгивали с одного листа на другой, ее глаза вспыхивали.

Изуми посмотрела на меня сквозь пелену своего несчастья и сказала:

— Когда вы будете готовы сжечь принадлежащие вам письма, предупредите меня. — Потом повернулась и ушла в свои комнаты, поглощенная безмерностью понесенной потери.

Я сидела на полу лицом к северу. Передо мной лежала книга, слева — письма Масато, справа — Канецуке. Я зажгла благовония, и струи дыма расходились по комнате, принимая непредсказуемые, причудливые формы.

Я не стала кланяться. Просто закрыла глаза и задавала вопросы. Страницы книги открывались произвольно, но я не смотрела на них. Я дотрагивалась до них кончиками пальцев, подобно тому, как слепой ощупывает лицо человека, чтобы определить, кто перед ним.

Во тьме дурных предчувствий и страхов я представляла себе написанные иероглифы. Я ощущала толщину чернил, нанесенных на лист задолго до моего рождения человеком из чужой страны.

Я открыла глаза и прочла название гексаграммы. «Целомудрие: Неожиданное».

«Целомудрие, — гласил приговор. — Величайший успех. Упорство и стойкость будут вознаграждены. Если кто-то не таков, каким ему следовало бы быть, он встретится с несчастьем, и это не позволит ему предпринять что-либо».

Я разочарованно закрыла книгу. Она насмехалась надо мной. Повторяя эти слова, полные иронии, я припомнила, что говорил мне продавец книг. На легкомысленный вопрос книга дает столь же легкомысленный ответ.

Но разве мой вопрос был таким пустым? Я этого не предполагала. Как жаль, что я не обладаю проницательностью Масато. Он помог бы мне понять эти комментарии и свел бы все противоречия в единое целое.

Как я могла подумать, что мой детский способ гадания может иметь какую-то цель? Почему открытая произвольно книга должна была дать какие-то указания?

Оставались еще письма.

Первым я выбрала письмо от Масато. Всего их было девять. Я закрыла глаза и взяла одно из пачки слева от меня. Почему из девяти писем мне попалось именно это — письмо об увиденном сне? Он думал, что той женщиной, которая исчезала в его сне, была я, но я знала, что это наша дочь. Волны проносились над ней, и единственное, что он мог разглядеть, было цветное пятно.

Я положила письмо рядом с книгой и повернулась к стопке писем справа от меня. Их было восемьдесят семь. Должно было быть больше, но некоторые я в гневе уничтожила, а какие-то вернула ему. Интересно, где они сейчас, придется ли мне когда-нибудь перечитать их.

Я закрыла глаза и потянулась за письмом. Едва взглянув на сложенную желтую бумагу, я вспомнила его содержание. Это письмо Канецуке написал мне два года назад, осенью. Мы только что возвратились из поездки в Хаседеру. На обратном пути мы остановились в какой-то гостинице восточнее Удзи, на северном берегу реки выше моста.

Я хорошо помню тот день. Осень стояла холодная, и листья на дубах и кленах уже начали опадать. Их уносило течением вниз по реке, закручивало в водоворотах, и мои мысли следовали за ними. Канецуке сидел рядом, перебирал мои волосы, снова и снова разделяя пряди. Мы наблюдали за рыбаками, которые забрасывали свои сети.

Вода перекатывалась через плотину. Время от времени его голос прорывался сквозь пелену моих мечтаний. Он рассказывал о том, как император простоял службу Приношения Восьми даров во дворце Удзи, чтобы искупить грех ловли рыбы.

— А мы закажем службу во искупление наших грехов? — спросила я.

— Да, очень продолжительную, с молениями на санскрите, с подношением цветов лотоса и золотых и серебряных ветвей. Я буду дискутировать относительно главы из Девадатты, а ты можешь быть судьей.

— И вы будете обсуждать утверждение, что женщины могут достичь вечного блаженства?

— Это зависит от их грехов.

— А если они искренни в своем раскаянии?

Он засмеялся.

— В таком случае они могут надеяться. Но прежде они должны сделать для себя копию Сутр Лотоса и сутр из Четырех Свитков и тысячу раз начертать мистические окружности Амитабы. Если хочешь, я нарисую для тебя первую фигуру. — Он взял палочку и сделал рисунок в пыли.

Позже вечером он сказал, что должен ненадолго меня оставить, чтобы написать письмо. Я расчесывала волосы и размышляла, кому он собирался писать. Тогда я еще не знала о его связи с Изуми, хотя, думаю, должна была чувствовать, что между ними что-то есть.

Почему в тот спокойный осенний день, когда рядом не было никого, кто бы отвлекал его внимание, мне довелось испытать такой приступ ревности?

Часом позже ко мне постучался мальчик-посыльный и передал свернутый листок бумаги. Бумага была желтого цвета, почерк быстрый и четкий.

«Я обдумывал главу из Девадатты, — писал он мне. — Я кое-что забыл. Не напомнишь ли мне историю младшей дочери Царя Драконов? Та драгоценность, которую она отдала Будде, — я не могу вспомнить, какого она цвета. Напиши, если вспомнишь». В следующих строках он превозносил меня, используя великолепные метафоры, и написал, что любит меня.

В то время как я читала это письмо, я услышала, что во дворе гостиницы Канецуке позвал одного из наших людей. Он отдал другое написанное на желтой бумаге письмо и приказал как можно быстрее скакать верхом в столицу.

— Ты знаешь, где ее найти, — сказал, как мне показалось, Канецуке; но я могла ошибаться.

Через месяц я обнаружила, что он и Изуми — любовники, и вспомнила о том письме. Было ли письмо к ней таким же страстным, как ко мне? Может быть, он просто дважды переписал его?

Прошлой ночью я дотемна сидела в своей комнате, пока едва могла разглядеть лежавшую передо мной книгу. В саду неумолчно трещали цикады в такт с крутившимся у меня в голове словом: «целомудрие». Целомудрие. Целомудрие.

Я собрала все письма моих любовников и сложила их вместе. Потом, чтобы доказать, что я такая же сильная, как Изуми, сожгла их на огне.

До меня дошли слухи о том, что Канецуке выехал из Акаси в столицу. Мне сообщила об этом сегодня утром Бузен. Мы сидели в моих комнатах, на улице лил дождь и струился с карнизов сплошной пеленой. Ей пришлось повысить голос, чтобы пересилить шум льющейся воды, и она оглядывалась вокруг с таким видом, будто за моими занавесями прятались сотни шпионов.

Было ясно, что она нервничает. Ее полные руки лежали, как карпы, на голубом озере коленей, а когда она говорила и взмахивала ими, в складках ее ладоней видна была скопившаяся влага.

Иногда я чувствовала, что она шпионит за мной. Казалось, что она предпочитает собирать слухи, чем передавать их. «Как вы себя чувствуете? — интересовалась она. — Прошла ли ваша тошнота? (Должно быть, Юкон рассказала ей. Как это меня рассердило!) Хорошо ли вы спали?»

— Настолько хорошо, насколько это возможно в сложившихся обстоятельствах, — ответила я.

— Вы знаете, говорят, — доверительно сообщила она мне, — что две ночи назад вы гуляли по коридору около Насицубо.

Значит, Даинагон была права: кто-то меня заметил. Я скрыла испуг за завесой сарказма.

— Уверена, что найдется немало женщин, у которых есть причина прогуливаться среди ночи, — сказала я. — Боюсь, моя жизнь гораздо менее интересна.

— Я слышала иное. — Уголки ее губ поползли вверх. — Он красив, этот ваш молодой человек. Похоже, вы пошли на риск, чтобы навестить его.

— Не понимаю, что вы имеете в виду.

Итак, меня видели в ту ночь, когда я ездила к Масато. И я прекрасно представляла, какие непристойности Юкон и ее подруги с удовольствием распространяли о его визитах ко мне.

— Он просто покорил нас в Торибено, — сказала она. — Даже Изуми, которая думает только о своем изгнаннике, заметила, как хорошо он выглядел в траурных одеждах.

Значит, даже на похоронах он стал предметом пошлых сплетен. Мысль об этом вызвала у меня тошноту.

Дождь продолжал свои настойчивые жалобы. Мы сидели молча, мой гнев был очевиден не более, чем неловкость Бузен. Несмотря на дождь, было душно. Халат прилип к моей груди, отсыревшие волосы свисали по спине, как покрытая плесенью трава.

— Вы извините меня, если я займусь письмами, которые мне надо написать, — сказала я.

Рыбы шлепнулись к ней на колени, будто пронзенные крючком.

— Вы слышали, что Изуми получила известие от Канецуке? Даинагон сказала мне, что вчера прибыл гонец из Акаси.

Почему Даинагон не сказала об этом мне? Может быть, она видела, как я советовалась со своими оракулами, и решила не тревожить меня, не расстраивать этой новостью.

— Только представьте, он скачет сюда, когда вокруг бушует эпидемия. Но это так похоже на него, не правда ли, — идти на такой риск.

— Очень похоже. — Я вообразила себе, как он становится свидетелем картин, подобных тем, что я наблюдала по дороге к месту кремации Рейзея. Возможно, это произведет на него такое впечатление, что он напишет об этом стихи. Он покажет их Изуми в подтверждение глубины своих чувств.

Но разве я поступаю иначе? Разве я не обратила исключительность увиденного в средство, позволившее углубить и обострить мои чувства?

Я устала жить чужой жизнью. Я ничем не лучше ворон, которые питаются падалью.

 

Шестой месяц

Когда правды мало, ее нужно искать. Я поспешила к Даинагон, моей единственной наперснице, женщине таких редких качеств, чье расположение я сумела завоевать.

Я хотела услышать от нее, правда ли, что Канецуке выехал в столицу. Я хотела узнать, так ли широко распространились слухи о Масато, как я этого опасалась. И я надеялась, хотя мне больно говорить об этом, что она подтвердит мне, что я нахожусь в здравом уме. История о моих ночных прогулках, которую рассказала Бузен, расстроила меня больше, чем я хотела бы в этом признаться. Неужели я действительно ходила к комнатам Изуми или мне это приснилось?

Однако даже Даинагон не была со мной искренней и откровенной. Стоило мне ее увидеть, как я почувствовала ее настороженность. Она настраивала свой кото, проверяла каждую струну в соответствии со своим внутренним слухом. Платье цвета неотбеленного льна соответствовало избранному ею приглушенному тону звуков инструмента.

Она услышала шорох моей одежды, подняла глаза и улыбнулась. Но глаза смотрели настороженно, как будто за то время, что я ее не видела, она изменилась.

— Вчера я заходила к вам, — сказала она, — но вы были заняты исполнением обрядов.

Значит, она видела меня среди пачек писем, когда я пыталась извлечь смысл из того упрека, который получила из книги.

— Вы что-то сжигали, — сказала она.

Ее слова заставили меня похолодеть. Неужели во мне так силен дух противоречия, что одно упоминание об огне и, следовательно, о жаре заставляет меня ощутить нечто противоположное?

— Это были всего лишь письма.

— Я слышала, вы очень доверяете этой книге.

От кого она могла узнать от этом? Может быть, Изуми рассказала ей, как я надеялась защитить Канецуке с помощью книги и ее пророчеств?

— Это такая же книга, как любая другая, — ответила я. — Забава, не более того.

— Что заставляет вас думать, что вы имеете право вмешиваться в чужую жизнь? Вам следует ограничить свою страсть к интригам написанием историй.

Я никогда не видела ее такой рассерженной. Она положила инструмент и подошла к двойным дверям, выходившим во внутренний двор. На каменных дорожках были лужи, отражавшие голубое небо во всей его неподвижности.

— Канецуке возвращается, — сказала она. — Думаю, вы уже слышали об этом.

Я не стала отвечать, предоставляя ей возможность по-своему истолковать мое молчание.

— Вы не должны мешать ему или Изуми. У них свои отношения, своя история. Вы не можете взять на себя смелость изменить их.

— Я не собираюсь им мешать.

— Тогда почему две ночи назад вас видели около комнат Изуми?

Значит, я и в самом деле ходила, хотя позднее произошедшее казалось просто сном. Однако я ничего не достигну, если признаюсь в своих прогулках.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду.

— Вас видели. Неважно, кто. И неважно, что вы скажете в свое оправдание. Люди сделают собственные выводы.

Я почувствовала такой приступ дурноты, что едва устояла на ногах. Увидев, как мне стало худо, она изменила манеру разговора.

— Садитесь, — сказала она мягко, предлагая мне подушку. — Я дам вам попить.

Некоторое время мы сидели, глядя на отраженные в голубых лужицах плывущие по небу облака. Откуда-то издалека, из другого квартала, доносились унылые звуки протяжных песнопений. Должно быть, еще кто-то заболел, и священнослужители старались смягчить невидимых духов.

Я подумала о Рейзее, о горе его матери на похоронах.

— Как себя чувствует императрица? — спросила я.

— Она обезумела от горя. Она спит, положив рядом с собой одежду Рейзея.

— А император?

— В уединении.

— А кто наследует трон, если он отречется?

— Еще не решено. Ясно только одно: пока он у власти, его будут обвинять во всех наших несчастьях.

— А Садако? Почему она не приехала в Торибено?

— Потому что император этого не захотел.

— Значит, он не собирается простить ни ее, ни жрицу?

— Похоже, нет. Но его сердце может смягчиться. Иногда такое случается.

Она повернулась ко мне и оглядела изучающе.

— Вы не ездили во дворец Ичийё во время болезни Рейзея?

— Нет. Императрица меня не приглашала.

— Я так не думаю, но есть люди, которые говорят, что вы ездили.

— Чего ради? Почему вы не говорите со мной откровенно?

— Вы не должны придавать значения слухам, которые дойдут до вас, — сказала она.

— Какие слухи? — Мне захотелось заплакать от досады.

На ее лице я увидела не упрек, а страдание.

— Вы не должны оставаться здесь, — сказала она. — Я и раньше вас предупреждала, но теперь основания куда более серьезные.

— Что изменилось? — настаивала я. — Почему вы так твердо уверены, что я должна уехать?

— Я уже говорила вам, что считаю это лучшим решением.

— Но что за срочность?

Она не смотрела на меня. Мы снова молчали и смотрели на отражение облаков в лужах. Когда я встала, она ухватила меня за рукав:

— Еще одно.

— Да?

— Было бы лучше, если бы вас не видели с вашим молодым человеком. Лучше и для вас, и для него. Я не пытаюсь снова просить вас порвать с ним. Но будьте осторожны.

Возвращаясь в Умецубо, я прошла в коридоре мимо троих мужчин. Двое из них были священнослужителями. Великолепие их одеяний служило насмешкой над унылым выражением их лиц. Третий был отшельником с гор. Он был бос, его одежда сшита из шкуры оленя. В правой руке он держал посох с наконечником из рога.

На какое-то мгновение он поймал мой взгляд. Его глаза не осуждали и не одобряли; они просто видели меня насквозь. Я почувствовала чудовищность собственной непоследовательности; каждая моя хитрость, все мое притворство оказались прозрачными, как мои одежды.

Мои сны ложны, мои видения тверды, как лед. Я сражаюсь с ними, как ревнивая жена, которая расцарапывает лицо своего мужа. Они презирают меня неумолимо и безжалостно.

Я думаю о Сиддхартхе, который не побоялся своих видений. Он находил их поучительными. Может быть, его история окажется поучительной для меня.

В ту ночь, когда Сиддхартха был зачат, его мать видела сон, который прорицатели восприняли как знак его необычной, исключительной судьбы. Когда мальчик родился, его отец, желавший изменить судьбу сына, запер его во дворце. В течение двадцати девяти лет он счастливо жил там, не ведая о развращенности времени и человеческой натуры.

Но однажды, когда Сиддхартха ехал в своем экипаже, он увидел человека, который шел, опираясь на палку; его спина была скрючена от трудов и страданий. Мальчик спросил возницу, что случилось с этим человеком, и тот ответил, что тот состарился, как это бывает со всяким. В другой раз мальчик мельком увидел человека, покрытого язвами. И снова ему ответили, что в этом нет ничего необычного. Этот человек каждую ночь приходил к Сиддхартхе во сне.

В третий раз случилось так, что они проезжали мимо траурной процессии. Сиддхартха удивился неподвижности лежавшего на погребальных дрогах человека. Он был так же неподвижен, как лев, вырезанный на фризах из песчаника во дворце; казалось, он даже не дышал. Когда возница объяснил, что таков обычный конец людей, Сиддхартха огорчился.

Наконец, однажды он увидел священнослужителя, лицо которого в своем безграничном равнодушии было похоже на лицо мертвеца, и Сиддхартха понял значение четырех неожиданных встреч. В тот же день он ушел из дворца, надев шафрановую одежду отшельника.

Так заканчивается эта история, но не выдумка ли рассказанное в ней? Как можно объяснить, что двадцать девять лет Сиддхартха прожил в неведении? Ясно, что это ложь. Даже во дворце он не мог не заметить признаков угасания. Розы в саду должны были вянуть.

Руки его няни, которые с нежностью растирали его тело, должны были измениться: вены — выступить, морщины на запястье — углубиться.

А что те четверо мужчин, которых Сиддхартха видел мельком из окна своего экипажа? Это тоже выдумка. Вопрос в том, кто и зачем это придумал. Возможно, все они — калека, прокаженный, мертвец и священнослужитель — были призраками, созданными богами, чтобы научить его. А может, Сиддхартха сам придумал их, как мы придумываем слова только для того, чтобы быть обманутыми их двусмысленностью, неопределенностью их значения.

Сейчас мне это ясно. Мир внутри стен дворца Сиддхартхи был не менее фальшивым, чем тот, который он увидел, убежав из своей тюрьмы. Цветы в его саду так же не имели запаха, как красные цветы мандаравы, которые падали с неба, когда он читал сутры. Террасы, по которым он бегал босиком, были выложены хрусталем и ляпис-лазурью. Башни, на которые он взбирался, — такими же высокими, как башни Города-Призрака, над которыми развеваются знамена.

Это был мир метафор, мир преувеличений и неопределенных чисел. Мир внутри других миров, обманывающий редким эхом и ослепляющий яркими бликами своих зеркал. Мир, в котором правда так же иллюзорна, как ложь, где любовь — такая же опасная привязанность, как ее противоположность. Это мир драконов, монахинь и призраков; мир маленьких правителей и поворачивающих колесо судьбы ученых мужей. Мир, от которого Сиддхартха не освободился до тех пор, пока его душа не сгорела в пламени и он не перешел в царство, где не остается ничего.

Меня обвинили в таком вероломном поступке, что я едва могу поверить в это. Какая от этого мне выгода? В этом нет никакого смысла, но удар по мне нанесен. Я чувствую это, когда спускаюсь вниз в залы и встречаю устремленные на меня пристальные взгляды. Я слышу это в злобных перешептываниях. Они везде, эти шептуны, я слышу их даже тогда, когда закрываюсь в своих комнатах. От их дыхания колышутся занавеси; от их упреков скрипят ставни. Они присутствуют в моих снах, и, когда по утрам светлеет, они, в свою очередь, становятся более назойливыми, и я никуда не могу от них деться.

Но я должна сохранять спокойствие. Если я не буду спокойной, это воспримут как свидетельство моей вины. Я должна кланяться, улыбаться, владеть своим голосом; я должна быть благоразумной, сдержанной и осмотрительной, соблюдать приличия; я должна уступать — подчиняться тем, кто будет причинять мне вред. А сколько здесь тех, кто желает мне зла! Я чувствую их недоброжелательность.

Как страстно я хочу пойти к Масато, чтобы он успокоил меня. Но я не могу рисковать; кроме того, я боюсь, придя к нему, обнаружить, что он так же недоверчив и подозрителен со мной, как и другие. Даже Даинагон настроена против меня, а ведь он обязательно услышит разговоры, которые испортили ее отношение ко мне.

А Рюен, наверное, это он обвинил меня! Думаю, этого следовало ожидать. Он никогда не выражал по отношению ко мне никаких других чувств, кроме презрения; а те его жесты, которые я приняла за проявление доброты — когда он принес мне в подарок лекарство и обещал читать сутры за мое здоровье, — не более чем притворное сочувствие.

Я думала, что он пришел, чтобы попрощаться со мной. Это было дня два тому назад. Он остановился около моих комнат утром, перед тем как уехать в Енрякудзи. Я еще спала. Он посмеялся над моей леностью. Из-за ширм я слышала его насмешливый, как обычно, голос.

— Надеюсь, что не потревожил тебя, — будто я лежала с мужчиной: вот что он имел в виду.

— Нет. Я полагаю, что братья освобождаются от обязанности соблюдать правило, запрещающее посещать даму в первой половине дня.

— Извини. — Он поколебался, прежде чем продолжить. — С тобой все в порядке? Я надеюсь, ты заботишься о себе.

Снова сомнительные намеки.

— У меня нет ни лихорадки, ни нарывов, если ты это имеешь в виду, а если и есть, то они уже проходят и не представляют для тебя опасности.

— Ты сегодня очень резка. — Не больше чем он, подумала я. — Я не видел тебя в Торибено, хотя искал твой экипаж.

— Я была там.

— Была? Я подумал, что ты, по-видимому, решила не ездить.

— Я была очень привязана к Рейзею.

Он помолчал.

— Я слышал, у него были враги.

— Враги? У одиннадцатилетнего мальчика?

— Похоже, что кто-то желал ему зла.

— С чего ты взял? Где ты слышал эти россказни?

— Все вокруг говорят.

Почему он ответил так неопределенно? Он говорил так, будто бы слух был неизвестно откуда возникшим паром.

— Поскольку ты заговорил об этом, может быть, ты прояснишь для меня ситуацию?

Он кашлянул.

— Здесь есть кто-нибудь еще?

— Думаю, нет. Юкон ушла.

— Наклонись сюда, — сказал он, и я услышала, как он подвинулся ближе к занавесу. — Незадолго до смерти Рейзея в ящичке около его постели были найдены некие предметы, имеющие отношение к магии.

— Предметы, имеющие отношение к магии?

— Зубочистки и разного рода флаконы.

Я рассмеялась.

— Наверняка кто-то случайно оставил там эти вещи.

— Люди думают иначе.

— А мнения людей важнее того, что произошло или не произошло в действительности?

— Тебе не нужен мой ответ.

— И кто же мог причинить вред Рейзею?

— Не знаю. Возможно, тот, кто затаил злобу на императрицу.

— Она действительно так думает? Или ее подвели к этой мысли?

— Она так думает.

— Но очевидно, что доверять ее мнению сейчас нельзя. По словам Даинагон, она потеряла рассудок от горя.

— Тем не менее у нее есть свое мнение.

— И кто, по ее мнению, ответствен за это злодейство?

— Ей было названо несколько имен. — По его тону я догадалась, что он скажет в следующую минуту. Я чувствовала себя так, будто меня швырнули в озеро. — Одно из них — твое.

Мне стало трудно дышать, как будто легкие наполнились водой.

Ну, конечно, это Изуми намекнула, что виновата я, прекрасно понимая, что, даже если это ложь, слухи навредят мне так же, как обвинения в реально совершенном преступлении. Должно быть, вернувшись домой после похорон, она начала распускать свои клеветнические слухи.

Я так рассердилась, что забыла об осторожности.

— Как можно подозревать меня в такой жестокости? — кричала я. — Желать зла ребенку — невообразимая жестокость.

— Похоже, подозревают, что ты способна на любую жестокость.

Значит, он слышал о моей лжи о Садако.

— И ты находишь эти россказни правдоподобными?

— Все, что я знаю, — сказал он, — что ты сама не своя.

— Сама не своя? Кто ты такой, чтобы говорить мне это? Ты пришел сюда, полный сарказма и высокоумных речей, и делаешь выводы. Что вообще ты обо мне знаешь?

— Очень мало.

— Значит, ты знаешь мало, а подозреваешь много.

— Я не говорил этого.

— Это подразумевалось.

— Я надеялся поговорить с тобой разумно, возможно, предупредить тебя…

— О чем? О порочности моей натуры?

— Об опасности, которую ты представляешь для самой себя и для других.

Что-то в его голосе выдало его намерение.

— Ты говорил, что были названы определенные имена, — сказала я.

— Если был назван кто-то еще, я не знаю, кто именно.

— Но ты слышал их имена.

— Да, их упоминали.

— Но ты не знаешь этого человека или этих людей?

— Не знаю.

Не было смысла продолжать разговор, но его тон и моя интуиция подсказали мне: он имел в виду Масато. Я едва удержалась от того, чтобы не попросить его подтвердить мои подозрения; это только послужило бы свидетельством тайного сговора между нами.

— И как же императрица намерена поступить с этими вмешивающимися не в свои дела черными магами?

— Она знает, что не может ничего сделать. У нее нет доказательств. Но сами по себе слухи разрушительны.

Я припомнила ее угрожающий взгляд, когда она накладывала на меня наказание. В его словах таилась правда: если поползут слухи, она не станет прекращать их. Но неужели она не понимала, что источником клеветнических слухов относительно меня была Изуми? Разве не была Изуми заинтересована в том, чтобы накануне возвращения Канецуке ее соперница стала жертвой злобных пересудов? Но втянуть Масато в этот злобный замысел, оклеветать и его — это ужасно. Она разрушит его репутацию, как разрушила мою. И все из-за книги, которая, по ее мнению, была инструментом магии, в способности применить которую она обвиняла нас обоих.

Голос Рюена прервал мои мысли.

— Тебе надо уехать, — сказал он. — И быстрее, пока опасность не слишком велика.

— Но это будут считать подтверждением моей вины.

— Те, кто подозревает тебя, останутся при своем мнении — уедешь ты или нет. Но если ты останешься, то будешь очень страдать.

— Но мне некуда ехать. — Я почти плакала от потрясения.

— Ты можешь возвратиться в наш дом в Минно.

В тот дом, где умерла моя мать. В тот дом, где осталось мое детство. В тот дом, где мой отец горевал так долго, что сошел с ума. Кто-то другой пил вино из его чаши. Кто-то другой срывал ирисы в саду, оставляя обломанные, истекающие соком стебли. Кто-то другой читал его свитки и говорил, когда говорил он, заглушая его голос.

Все те письма, которые Рюен писал мне, когда наш отец умирал, я все еще хранила. Но никогда их не перечитывала.

— Сестра, — сказал он; он не обращался ко мне так последние четырнадцать лет. — Этот дом не несет на себе печати смерти. Там тихо и чисто. Сад изменился. Вдоль всей южной стены вокруг фруктового сада посадили жимолость.

Значит, он помнил, что я люблю запах этого кустарника.

— Но что я буду там делать? Жить там — значит похоронить себя заживо.

— Ты могла бы писать.

— Я не могу. Уже несколько месяцев я ничего не писала.

— Обдумай это. Пришли мне письмо, если надумаешь.

— Я напишу тебе, но не об этом.

— Пиши мне в любом случае, но помни, что я тебе сказал. Сейчас у тебя нет никого, кто бы защитил тебя. Твои враги сильнее твоих друзей.

— А ты веришь им?

— Кому?

— Моим врагам.

— Я не верю поставщикам слухов.

— А мне ты веришь?

Его колебание было красноречивым, как и выражение его лица.

— Иногда. Но сейчас ты находишься под влиянием, суть которого я не могу понять.

— Если что-то на меня и влияет, говоря твоими словами, это всего лишь любовь.

— Странная любовь, которая желает несчастья другим.

— Я никому не желаю несчастья.

— Разве? Хотелось бы верить. — Он подобрал полы своей одежды и встал. — Пиши мне и следи за собой.

— Тадахира, — сказала я, и в моих устах это имя прозвучало странно, имя, которое так легко выговаривалось, когда мы были юными и любили друг друга. — То мандариновое дерево в саду — оно все еще там?

— Я не знаю.

— Не разрешай срубить его.

— Ты более сентиментальна, чем я думал.

— Не сентиментальна, только суеверна.

— Этого я и боялся. Помни, что сейчас нельзя ездить на запад, нам сообщили, что это к несчастью. — Он ушел, а я долго сидела перед занавесом, ожидая, когда его слова растворятся в сыром воздухе.

Я придумала план бегства от своих врагов, но они меня нашли. Может быть, наша встреча оказалась случайностью, но я так не думаю. Они поджидали меня, я уверена, они прислушивались к моим шагам. Когда я увидела Изуми вместе с другими, стало ясно, что это подстроено. Я бросила на нее такой взгляд, что была уверена — она повернет назад. Но она посмотрела на меня с удвоенной яростью, а ее спутники сдвинулись вокруг нее, словно защищая от моей мстительности.

Я видела их, когда возвращалась из Синзен-ен. Я не была в саду с тех пор, как мы любовались луной, хотя часто мечтала об этом. Почему я решила отправиться туда в одиночестве жарким полднем, зная, что подобная опрометчивость лишь укрепит за мной репутацию эксцентричной особы? Признаюсь, в тот момент я не очень ясно рассуждала, мне просто хотелось убежать, уйти от любопытствующих взглядов Юкон, от обычных пересудов женщин, от тревог относительно Масато. Прошло два дня, а он так и не ответил на мое письмо. Возможно, до него дошли слухи о заговоре против Рейзея, и он решил от меня отдалиться. В письме я об этом не упоминала — слишком опасно. Надо подождать и рассказать ему все при встрече.

Но как нам увидеться? По дороге к Синзен-ен я думала об этом. Мой утомленный разум страдал от угнетающей жары так же, как и тело; воздух был пропитан дурными предчувствиями. За воротами Сузаки собралась толпа жителей в ожидании своей порции риса и соли. Какой-то мальчик в рваной коричневой одежде ударил палкой по колесу моего экипажа. Передо мной промелькнуло его лицо, темные глаза, полные гнева. Его взгляд изменил все, что я видела потом: стены тюрьмы левых стали еще выше; тени под ивами — еще гуще.

Мы остановились около Павильона Небесного Управления. Я выбралась из экипажа и велела вознице ждать. Он явно был шокирован отсутствием у меня сопровождающего. Мне это было безразлично. Я получила час покоя и свободы от надзора.

Я двинулась через желтую аркаду, прикрываясь зонтом. Тонкий шелк не защищал от жары, и я по возможности старалась держаться в тени. Через некоторое время я оказалась перед дубами, около которых мы встречались, чтобы любоваться луной. Листья, преждевременно увядшие от засухи, едва держались на ветвях.

В нынешнем году листья не покраснеют. Но даже если это случится, я не увижу их алого шатра. Я не буду наблюдать за восходом луны, белой и полной, сквозь эти изогнутые ветви. Я буду отсутствовать, как Садако и Рейзей. Эти деревья останутся в моей памяти, как это произошло той ночью, в Восьмом месяце, когда я завидовала красоте двух сестер, которых не подвергли изгнанию, и желала возвращения человека, который причинил мне столько боли, что я больше не хотела видеть его лицо.

А что же этот новый мужчина, лицо которого мне дороже моего собственного? По сути, я ничего о нем не знаю. Он пришел ниоткуда, подобно желудям, которые зрели в продолжение всего года, а теперь разбросаны по земле, подобно ребенку, который зреет во мне, но который не получит имени. Если через два месяца он будет стоять здесь вместе с теми, кто соберется посмотреть на восход луны, он, как и я, не увидит этих деревьев. Для него они будут совершенно новыми. Если их краски поблекнут, он этого не заметит. Но ветви укроют его так же, как сейчас они укрывают меня.

Я ощущала его отсутствие в неподвижности жаркого полдня, будто держала в своих руках будущее, как некий экзотический, почти созревший фрукт.

От земли исходил запах грибов и плесени. Моим ногам, обутым в легкую обувь, было больно наступать на нераскрывшиеся желуди. Павлин распустил свой хвост и отошел от меня.

Миновав разрушенный ураганом павильон для ловли рыбы, я дошла до пруда Дракона. Я увидела погашенные костры, которые остались после священнослужителей, приходивших сюда молиться о дожде и прекращении эпидемии. Но я думала не о них, а о дочери Царя Драконов, которая дала Будде драгоценность неуловимого цвета.

Я припомнила письмо, которое получила от Канецуке осенним днем после обеда в гостинице в Удзи. «Напиши мне, какого цвета была та драгоценность, — спрашивал он. — Я не могу вспомнить». Но я была слишком рассержена, чтобы отвечать ему.

На пруду я увидела красную арку моста, и мне захотелось пройтись по нему. Что я найду в высокой траве под кленами? Там могли лежать двое любовников. Я припомнила слова Масато той ночью, когда по листьям бамбука стучал град и он попросил меня распустить над ним мои волосы. «Они похожи на траву, — сказал он, — на нескошенную летом траву».

Я обещала себе не плакать, но едва могла различить дорогу. Думала о магических предметах, найденных в ящике около постели Рейзея. Кто его туда поставил? Являлось ли это случайностью, простой небрежностью или кто-то действительно виновен в злодействе, в котором обвиняют Масато и меня? А может, их оставили там специально, чтобы скомпрометировать нас, те, кто плел против нас интриги?

Что ответит Масато, когда я скажу ему о заговоре? Я никогда не посвящала его в историю своего соперничества с Изуми. Поверит ли он в ее способность распространять ложь или решит, что это плод моих страхов и подозрительности?

Солнце пекло немилосердно, и я снова спряталась в тень. Тыльной стороной ладони вытерла слезы и увидела, что стерла пудру с лица. Тишина парка, к которой я так стремилась, стала меня угнетать. Крики птиц подчеркивали мое одиночество; звук падающей воды усиливал беспокойство.

Я наблюдала за ласточками, поднимавшимися высоко над собственными тенями, и мечтала об их отстраненности. С высоты, на которой они летали, открывался широкий простор, а все, что оставалось на земле, уменьшалось в размерах. Мой зонт — желтое пятнышко, мои движения едва различимы, мои мысли бессвязны. Все сократилось до формы и абриса: разбросанные там и сям деревья, стены и ручьи, крыши и башни.

С той высоты все неузнанное не имело значения. Цвет драгоценности под водой, мысли любовников, запутавшихся в траве, заговоры, интриги и предательство тех, кого обуяли злоба и ревность.

Возвращаясь к своему экипажу, я испытала ощущение, будто мое тело лишилось своего веса, будто я состою из неуловимых оттенков красок, которые блекнут под слишком ярким солнцем. Я становилась невидимой. Все, что было так отчетливо и живо, когда я только приехала сюда — грубая кора дубов, блеск роскошного оперения павлинов, зеленая свежесть дикого риса, заросли которого окаймляли пруд, — ускользает из моей памяти, как я ускользаю от них. Я никогда не вернусь в Синзен-ен. Он принадлежит моему прошлому даже в это мгновение, когда я еще смотрю на него.

Когда мы проезжали через ворота Сузаку, у меня возникло ощущение какого-то непорядка. Как путнику, который, возвратившись после долгого отсутствия, видит все, что он, уезжая, оставил, иными глазами, и ему кажется, что все вокруг изменилось, так и мне все казалось каким-то иным. Толпы придворных и вассалов, церемонные обмены приветствиями, похоронные процессии только увеличивали мое одиночество.

А они поджидали меня, те женщины, которые желали мне зла. Я увидела их сразу, как только пересекла зал около общей спальни пажей. Они стояли, перешептываясь, около колонны. Услышав мои шаги, Изуми обернулась и встретилась со мной взглядом. Проходя мимо, я слышала, как она сказала своим друзьям:

— Это госпожа Хэн, она опять бродила. — И пока я шла по коридору до своих комнат, меня преследовал их смех.

Она явилась без предупреждения, вечером, когда я писала письмо Масато. Услышав, что она разговаривает с Юкон, я резко повернулась и опрокинула кувшин, в который макала кисти. Вода пролилась на бумагу и стала стекать с края доски. Я схватила испорченное письмо, смяла его, но выпачкала чернилами пальцы и края рукавов.

— Пришла Изуми, — сказала Юкон, высунув наполовину свое горбоносое лицо из-за ширмы. — Можно ей войти?

Не успела я ответить, как она была уже в комнате: взгляд такой же темный, как ее узорчатое платье, губы дрожали.

— Вы будете рады услышать, что он болен.

Я отослала Юкон, которая подслушивала, стоя за ширмой.

— Кто болен?

— Вы отлично знаете, кто. Я только что получила от него письмо. Он остановился около Отоко и пробудет там, пока не почувствует себя лучше. У него лихорадка. — Она укоризненно посмотрела на меня. — Это ваших рук дело, не правда ли?

— Ничего подобного.

— Вы сделали это назло мне. Вы хотите сделать меня такой же несчастной, какой он сделал вас.

— Вы злюка и лгунья! — Слова вылетали из меня прежде, чем я могла остановиться. — Вы украли его у меня и лгали, когда я спрашивала вас о нем. Все то время, когда вы были любовниками, все то время, когда вы притворялись моим другом, вы смаковали обман. А теперь вы посмели прийти ко мне с обвинениями! Уходите. Меня тошнит от вас.

— Я уйду не раньше, чем вы услышите то, что я хочу сказать. Я не крала его у вас. Это он вас оставил. Он бы порвал с вами, даже если бы не встретил меня.

Я постаралась не показывать ей, насколько уязвлена, чтобы не доставить ей такого удовольствия.

— Вы, видимо, полагаете, что я доверяю вашему мнению?

— Это не мое мнение. Я услышала это от него. Мы абсолютно откровенны друг с другом. Не беспокойтесь, — сказала она, уловив выражение моего лица, — когда-то он немного любил вас.

Как наслаждалась она этим своим последним ударом — ударом острого лезвия.

— Уходите, — повторила я.

— Еще одно. Скажите этому своему мужчине, чтобы он прекратил заниматься магией.

— Какому мужчине? Какая магия?

— Вы прекрасно знаете, кого я имею в виду. — Ее голос был холоден, как холодны были мои руки. — Если бы вы хотели защитить его, вам следовало быть более острожной. — Она с ненавистью посмотрела на меня. — Он дал вам это, ведь так?

— Дал мне что?

— Вашу драгоценную книгу. Вы вместе задумали передать ее Канецуке, верно? Скажите, почему вы хотели, чтобы я передала ему книгу? Вам доставляло удовольствие думать, что вы используете меня для осуществления своего замысла?

— Не было никакого замысла.

— Он обучил вас этим ритуалам, заклинаниям и магическим формулам. Он дал вам это средство, которое вы держите около своей постели. Вы думаете, я не слышала о ваших тайных визитах к нему домой, о том, как вы бродите по улицам и паркам? Разве вы не догадываетесь, что думают об этом люди? Какие женщины разгуливают по городу в разгар эпидемии? Какие женщины запираются среди бела дня с книгами и магическими инструментами? Вы сумасшедшая, именно так о вас говорят.

— Кто говорит, что я сумасшедшая?

Она недоверчиво посмотрела на меня.

— Кто этого не говорит? Я никогда не думала, — сказала она, — несмотря на все, что вы совершили в прошлом, что вы способны причинить вред ребенку.

Значит, она обвиняет меня в страданиях Рейзея. Это привело меня в ярость!

— Именно вы задумали эту интригу и преподнесли ее императрице, именно вы сказали, что я виновата в несчастье.

Она засмеялась. Ее начерненные зубы блестели.

— Зачем бы мне это делать? Зная, что вы собой представляете, никто не нуждается в доказательствах.

— Но если я, как вы говорите, сумасшедшая, зачем стараться разубеждать меня?

— Затем, что я люблю Канецуке и не позволю вам причинить ему вред, как вы причинили его другим.

— У меня нет причин желать ему зла. Когда-то я любила его больше, чем вы.

— Но сейчас вы его не любите. Послушайте меня. — Она подошла ко мне так близко, что я почувствовала запах ее пота и приторный аромат розы. От гнева ее губы раскрылись как бы в припадке страсти. Как часто, должно быть, он целовал их. — Если случится так, что его болезнь станет серьезной, если ему станет хуже, если он будет страдать, вы ответите за это. И прекратите слоняться около моих комнат. Я не стану объектом ваших колдовских манипуляций.

Всю ночь после этого разговора я лежала на полу и передо мной стояло ее лицо: тонкие темные брови, полные злобы глаза, припухшие, как будто от укусов любовника, губы. Не имеет значения, кто распустил слухи в связи со смертью Рейзея. Неважно, сошла я с ума или здорова. Мне определена роль, и я должна ее сыграть. Я не свободна в своем выборе; даже побег является частью ее плана.

Буду краткой, иначе она может застать меня за доской для письма. Слишком опасно действовать открыто.

Ему стало хуже, и ее ненависть возросла. Я ощущаю это даже во сне. Она давит на меня сильнее, чем вода. Тонуть было бы легче.

Она говорит обо мне своим друзьям, а те пересказывают своим. Слухи множатся, меня засасывает поток их ненависти. Скалы нависают с обеих сторон, оставляя мне лишь узкую светлую линию неба, и я несусь в бесконечность.

Где я упаду? У бездны нет дна. Прошлой ночью исчезло даже это глубокое ущелье, и у меня остались только ощущения. Я падала и падала в пустоту, образованную моим движением. Я несла свои страхи сквозь пустое пространство, и звезды за моей спиной не освещали мне путь.

Я должна закончить писать до ее прихода. Только вчера я видела ее. Я приоткрыла один глаз — она думала, что я сплю, — и увидела руку, задвигавшую занавеску. Как она быстро повернулась, когда увидела, что я проснулась! Ее одежда прошуршала по полу, как крылья насекомого; но ее выдал запах духов.

Я должна как можно скорее предупредить его о ее намерениях, прежде чем он начнет падать, как я. Я видела, как он балансировал над краем. Когда-то мы оба упали в бездну — бездну любви, в это черное беспамятство, но я не позволю ему упасть снова из-за ее ненависти.

Далеко ли то место, которое я ищу? Там холмы или долины? Когда-то я была долиной, моя белая кожа была покрыта трепещущими листьями, тело терялось в изобилии азалий.

Неужели я опять потеряю себя? Длинноствольные буки будут приветствовать меня. Каштаны раскроют надо мной свой шатер. Священные груши выгнут ветви над моей головой.

Все неизведанное откроется мне. Деревья гинкго распустят свои бледно-зеленые веерообразные листья. Раковины раскроют свои сокровища. Песня зяблика станет понятной для меня, слова, запечатленные в камнях и деревьях, откроют свои значения.

Тогда меня не будет нигде. Я не буду оставлять следов. Вороны станут все так же кружить; куда-то торопиться гонцы; колеса повозок оставят свои отпечатки на тропах, по которым я проходила.

В долине раскинулось просторное зеленое поле; блестят мокрые рисовые побеги. Мои шлепанцы увязают в иле. Легкий ветерок раздвигает стебли, и я вижу их лица — одновременно невинные и полные знанием прошлого опыта. Двое детей: один из них еще не говорит, а другой уже перешагнул эту грань, один вселяет новую надежду, другой вне ее пределов.

Неужели они помогут мне возродиться, эти двое детей, которых я ищу? В их глазах я вижу отражение их отсутствующих отцов. Я ложусь и слушаю, как они говорят. Над нами колышется трава, лепечет что-то на своем языке.

Когда я вечером возвратилась в свои комнаты, записка лежала около моей подушки. Я отсутствовала менее часа, прогуливалась в садах Сисинден. Это была угроза, как и в прошлый раз. По почерку нельзя было определить отправителя, но мне это не требовалось. Ее имя известно: мой вероломный друг, мой сладкоречивый враг, мой лживый двойник.

Она вырвала стих из сутр и приклеила его на листок желтой бумаги. Нет необходимости объяснять, кто это сделал:

Представьте, что некто причинил вам вред,

Используя проклятия и ядовитые травы.

Помните о могуществе Постигающего Звуки Мира,

И зло ударит по тому, кто его сотворил.

Она и сейчас подслушивает меня. Но я не стану возмущаться, не доставлю ей такого удовольствия.

Когда я пишу эти строки, мои руки еще хранят его запах, волосы растрепаны, на теле остались отметины. Неистовство — какие слова начертало оно на моем теле, подобно священнослужителю, рисующему магические знаки на трупе? Я стараюсь прочесть их, но свет слишком тускл. Здесь, на запястье, слабая красная линия. Что она означает? На впадине бедра две отметины — следы того же страстного движения; о чем они говорят? Когда они исчезнут? Тогда же, когда исчезнет его запах, или позже? А может быть, они сохранятся до тех пор, пока в его взгляде не иссякнет мольба, с которой он обращался ко мне?

— Скажи, почему ты плачешь?

Я лежала на его постели и смотрела сквозь открытые окна в сад. Наступили зеленые сумерки. Ласточки летали низко. Пахло лавром. Все увядало, сходило на нет, исчезало на моих глазах. Сырой воздух переполнил мою грудь, я зарыдала; он нежно поглаживал меня по лицу, вытирая слезы.

— Не надо так горько плакать. Расскажи мне, в чем дело.

И я рассказал ему, что могла, о заговоре против Рейзея и угрозах Изуми.

— Почему именно тебя она обвиняет?

— Потому что она меня ненавидит.

— Для ненависти должны быть причины.

— У нее много причин ненавидеть меня, как и у меня — ненавидеть ее.

— Я не думал, что ты способна ненавидеть.

— О да, не нужно сходить с ума, чтобы ненавидеть.

— Кто говорит, что ты сумасшедшая?

— Разве ты не слышал? — Его простодушие удивило меня; мне бы не хотелось верить, что он был неискренен.

— Слышал, что ты сумасшедшая? Нет.

— А сам ты так не думаешь?

— Даже тех, кто не сошел с ума, ненависть заставляет совершать безумные поступки.

Я задрожала.

— Значит, ты думаешь, что я могла причинить вред Рейзею?

— Нет. Ты же не желаешь зла императрице. Ты никогда бы не стала мстить ей таким образом.

— Но я могла бы нанести вред Изуми.

— На этот вопрос ты должна ответить сама.

— Ты возненавидел бы меня, если бы я так поступила?

— Нет. Но мне отвратительно твое стремление к саморазрушению. Это не может принести ничего хорошего.

— Я готова на все, лишь бы не причинить вреда тебе, — сказала я и увидела, как его глаза наполнились слезами. И я стерла их с его лица, как он стер мои, и поцеловала его впалые щеки, лоб и губы. Я чувствовала, что он отдаляется от меня, его руки ощущали утрату, его глаза отражали мое отсутствие.

— Ты не можешь причинить мне вред.

— Нет, могу.

Что-то промелькнуло на его лице. Он тряхнул меня за плечи.

— Перестань. Ты не должна так говорить. Если ты будешь этого хотеть, то это произойдет.

— Твоя книга предсказывает это?

Он снова тряхнул меня.

— Чтобы предсказать это, мне не нужны книги. Я и сам могу это понять.

— Я не хочу причинить тебе вреда, — сказала я, — но это случится, это уже произошло. Ты знаешь это так же хорошо, как и я.

— Почему ты должна причинить мне вред? — Он крепко сжал руками мое лицо. — Мне тошно от твоего эгоизма. Единственное, чего ты хочешь, — это отгородиться от меня.

— Неправда, — возразила я.

— Иногда мне кажется, — ответил он, — что ты стремишься быть похожей на Изуми. Ты страстно ее желаешь, ваша вражда тебя подпитывает.

— Совсем наоборот. Она превратила меня в привидение.

— Ты не привидение, — спокойно сказал он и поцеловал мои руки. — Разве это руки привидения? — Он прикрыл мои веки и поцеловал их. — Разве это глаза призрака? — Он коснулся моего подбородка. — Посмотри на меня. Это живые глаза. — Он с такой страстью поцеловал меня, что у нас лязгнули зубы, а я закрыла глаза и представила себе Изуми с искусанными, распухшими, как у меня, губами, с полными ненависти глазами. — Это тело живое, — сказал он, взял меня за руки и стал водить ими по моему телу.

Его руки сдавили меня, и я попыталась высвободиться.

— Она превратила меня в призрак, и то же самое она сделает с тобой. Она всегда побеждает — всегда. Она победила раньше и победит на этот раз.

Он опять встряхнул меня.

— Не говори так. Я совсем другой, не такой, как тот мужчина — Канецуке.

Он как будто ударил меня. Я никогда раньше не слышала это имя из его уст.

— Ты до сих пор любишь его, разве нет?

— Нет.

— Я не верю тебе.

— Тогда спроси Изуми. Она знает это не хуже меня.

— Изуми, Канецуке. Я презираю даже их имена. Выкинь их из головы. Тобой владеет…

Он остановился и снял руку с моей талии. Я спокойно сказала ему:

— Значит, ты тоже думаешь, что я сумасшедшая.

— Я этого не говорил.

— Госпожа Хен, так они меня зовут. Так меня называл Канецуке: «моя дорогая госпожа Хен». Я не рассказывала тебе, как он испортил мое зеркало? Он нацарапал на нем два иероглифа, те, что обозначают красоту; когда я смотрелась в зеркало, я всегда должна была помнить, чем я не являюсь. Ты можешь это понять? Ты способен постичь подобную жестокость?

— Ты заставляешь меня ненавидеть его.

Я посмотрела ему в глаза и увидела там такое же напряжение, как в глазах Изуми.

— Итак, я сделала тебя способным к ненависти.

Он покачал головой.

— Ты забыла, что я видел свою заживо сгоревшую сестру — здесь, в этом самом саду. Неужели ты думаешь, что тот, кто видел сгоревшего ребенка, неспособен на ненависть?

Как могла нежно и мягко, как будто мой тон мог успокоить его, я сказала:

— Ты пытаешься в книгах найти смысл этого?

— В смерти ребенка нет смысла.

— Однако и тебя, и меня женщина, которую я проклинаю, обвиняет именно в этом — в смерти ребенка. Разве это не достаточная причина, чтобы ненавидеть ее?

— Ты этого не знаешь точно, — сказал он, — ты это предполагаешь. Ты говорила, что Изуми не признается в распространении слухов.

— Я знаю тебя и твои предположения так же хорошо, как то, что я дышу.

— Подозрениями ты разрушаешь саму себя.

Я показала на свою грудь.

— Я являюсь объектом подозрений. Я игрушка в руках двора, его любимая злодейка. Такова моя роль, разве ты не видишь? Я госпожа Хен, которая бесцельно бродит по коридорам, разговаривает с деревьями в Синзен-ен, ездит в дом к своему любовнику в разгар эпидемии — вот как они воспринимают меня. А ты любовник госпожи Хен, действующий с ней заодно. Мы говорим то, что они хотят услышать, и действуем так, как они хотят, чтобы мы действовали. Все твои протесты, все твои мольбы и страстные просьбы — все это часть их замысла. Они смеются над твоим простодушием. Они разрушат тебя так же, как и я.

— Я не простодушен. Ты считаешь меня таким по каким-то своим причинам.

— Нет, я так не считаю. Я вижу тебя другим, я окрашиваю тебя своей собственной краской.

— Как ты смакуешь горечь ситуации.

— Ничего подобного.

— Посмотри, — он повернул меня лицом к саду. — Могли бы эти деревья пышно цвести на горькой почве? Разве эти фрукты зреют на злобе и враждебности? Ты должна избавиться от горечи. Где она? Здесь? — Он разорвал мою одежду. — Здесь? — Он порвал мою сорочку. — Я найду ее ради тебя.

Я задрожала в его объятиях, и, пока я боролась, передо мной стояло лицо Изуми, каким оно было, когда она встретилась с нападавшими. Я стану отважной, как она, буду гордо нести свои отметины. Он расцарапал мне запястья и бедра ногтями, и я боролась с ним, как Изуми боролась с насильниками.

Я расцарапала ему щеку. Он остановился передохнуть, и мы на время прекратили битву. Он дотронулся пальцем до раны на щеке — его кровь была такой же яркой, как моя, — и приложил палец к моим губам, наложив на них свою печать.

 

Посткриптум

Насколько я могу судить (есть вероятность того, что некоторые страницы утрачены), рукопись обрывается на этом месте. Но следует сказать кое о чем еще. Вручая мне этот дневник, Изуми доверила мне, кроме того, книгу предсказаний, китайский оригинал, обернутый в черный шелк. Между ее пожелтевшими страницами — а она, по-видимому, очень древняя и во всех деталях напоминает описанную в дневнике книгу — я нашла записку. Почерк тот же, что и у автора рукописи. Я включила ее в текст в качестве постскриптума, потому что мне кажется, она может пролить свет на состояние рассудка рассказчицы в момент ее исчезновения. Первый отрывок, видимо, представляет собой цитату из той книги, в которую была вложена записка; автором остальных, должно быть, является рассказчица.

Гексаграмма Сорок один: Потеря

Потеря, если она сопровождается уверенностью, принимает возвышенное значение удачи! Предпочтительно иметь в виду некую цель.

Озеро у подножия горы: образ потери.

Совершенный Человек сдерживает гнев.

И обуздывает страсти.

9 в начале:

Когда работа выполнена, торопиться с отъездом не ошибка, но следует подумать, не причинит ли поспешный отъезд вреда окружающим.

6 для третьего места:

Если трое отправляются в путь вместе, а одного потеряют по дороге, один пойдет дальше в прекрасной компании.

6 для четвертого места:

Совершенный Человек уменьшает свою вину и таким образом ускоряет приход счастья — тут не может быть ошибки! Нет приобретений без потерь; плоское озеро только подчеркивает высоту горы.

Ложь, ложь и любовь: меня дважды осквернили

Почему мой ребенок должен меня осквернить? Это моя кровь заражает ее. Она покоится в ней, как жемчужина. Должна ли я уйти, чтобы спасти ее, или она спасет меня? Зеленые гребни волн над нашими головами. Я уложу ее на постель из риса. Никто не увидит крови, которая омывает ее.

Когда я поздороваюсь с ней, заговорит ли она со мной? Мой сын мне в этом отказывает. Если я отыщу его, не отвернется ли он от меня? Скажет ли он (так как его молчание красноречиво): «Оставь меня. Оставь меня, как ты уже когда-то это сделала. Я не создан твоим воображением; я — свой собственный зеленый образ». А может быть, я увижу в его глазах намек на прощение? Нет, это было бы слишком великодушно. Я не должна на это надеяться.

Как мне найти мой путь? Он так далек, а я не готова. Они будут насмехаться надо мной и бросать мне под ноги камни. Я прикрою лицо веером и пройду мимо.

А ночью, когда ласточки опустятся в несравненную тьму, чем я стану тогда? Призраком среди призраков: двух сестер, оплакивающих потерю любовника; ныряльщицы, занятой поисками сокровища, Рокуё около Храма богини Изе.

Что совершила Рокуё, что ее считают такой отважной? Она оставила человека, которого любила, как никого другого. Она наблюдала за ним, когда он омывал руки около храма. Как любила она эти руки. Теперь они уже не коснутся ее. Он не протянет руку к красному шнурку на ее талии; не будет ее ласкать. Она стала невидимой; он не узнает, куда она ушла. Она принесла ему в дар то единственное, что у нее оставалось, — свое отсутствие, свое вечное отсутствие, безмолвное и бесконечное. Он прошел мимо, и она осталась со своей потерей.

 

Словарь

Амида — Будда Неопределенного Света. Культ Амида, заимствованный из Китая в середине девятого века и поддержанный могущественными настоятелями с горы Хией, обращен как к низшим, так и к аристократическим слоям населения. Чтобы возродиться в Чистой Земле, последователи культа должны были воззвать к Амиду, используя предписываемую в таких случаях молитву из семи слогов, известную как «Нембуцу». В неспокойные времена позднего Хэйаня обещание личного спасения через веру оказалось соблазнительным для многих, включая некоторых императоров и императриц. (См.: Буддизм, Нембуцу).

Анис — ветви звездного аниса часто клали на алтарь в качестве подношения Будде.

Аривара но Юкихира — поэт и государственный деятель девятого века, который был сослан в Сумо, прибрежный район на северо-западе от столицы. Его младший брат Аривара но Нарихира тоже был сослан, за то что вступил в любовную связь с девушкой из богатой семьи Фудзивара. (См. Сказки Изе.)

Бива (лютня) — четырехструнный музыкальный инструмент, по форме напоминающий грушу, с четырьмя ладами.

Благовоние. В эстетике периода Хэйань аромат, как и цвет, играл громадную роль. Существовало множество классических смесей запахов, каждая из которых соответствовала или определенному настроению, или погоде, или времени года. Приготовленные из ингредиентов, привезенных из очень далеких мест, вплоть до Персии, благовония заменяли духи; их дымом пропитывали все, начиная от одежды и кончая бумагой для писем. Набор слов, которым пользовались для описания особенностей ароматов, был столь же утонченным, как и сами запахи. Слово «намамекаси», например, обозначает «разновидность теплой, глубокой, приглушенной изысканности». Рецепты составления ароматов передавались в семье из поколения в поколение и ревностно охранялись от посторонних.

Бог Сумиёси. Этому покровителю мореплавателей и поэтов поклонялись в храме около порта Нанива, который сейчас является частью города Осака.

Буддизм. Это учение проникло в Японию из Кореи. Во времена, описываемые в книге, буддизм делился на две главные основные секты: тендаи (центр которой располагался на горе Хией) и сингон (с центром на горе Койя в окрестностях Нары). Многие из бедных слоев населения и часть представителей элиты общества были вовлечены в новый культ, известный под названием «амидизм» (его поддерживала секта тендаи, а возглавлял монах по имени Генсин). Знатные люди, имевшие достаточно средств, нанимали священнослужителей разных сект для отправления служб в собственных молельнях. В чрезвычайных обстоятельствах представители разных сект (священнослужители культа синто, прорицатели «инь — ян» и отшельники с гор) сходились вместе в императорском дворце. (См.: Амида, сингон, тендаи.)

Бумага мичинокуни — тонкая белая бумага, изготовленная из коры бересклета; обычно она использовалась в официальной переписке. Получение на такой бумаге письма от возлюбленного повергало получателя в уныние.

Бюро (департамент) медицины, расположенное в Девятикратно Отгороженном Месте к югу от сосновой рощи, в которой проводились торжественные обеды, оказывало помощь аристократам в случае болезни. Доктора лечили только тех, кто принадлежал к пятому разряду и выше. Способы лечения основывались на принципах «инь — ян», заимствованных из китайской медицины.

Бюро (департамент) предсказаний. Во времена Хэйань к искусству предсказаний относились очень серьезно. Чем нестабильнее была политическая обстановка, тем больше правительство полагалось на предсказания и пророчества. Бюро (включавшее начальника, четырех помощников, шесть специалистов «инь — ян» и множество учеников и последователей) проводило астрономические наблюдения, вело летоисчисление, изучало способы составления предсказаний, занималось ворожбой и геомансией (предсказанием по очертаниям земли или каких-либо других фигур). Правители и аристократия постоянно нуждались в услугах бюро: для определения благоприятных дней, истолкования зловещих предзнаменований, совершения обрядов очищения.

Витые морские раковины. Чтобы обозначить время, в буддистских храмах дули в такие раковины. (См.: Время.)

Вишневое дерево левых. Это дерево вместе с Апельсиновым деревом правых растет около южной лестницы Сисиндена, большого зала внутреннего дворца. Приблизительно в двадцатых числах Второго месяца в честь вишневого дерева проводились приемы. Знатные люди по своему желанию декламировали стихи на китайском языке и устраивали танцевальное представление бугаку, такое, например, «Песня весеннего щебета птиц» или «Сад цветов и ив». (См.: Сисинден.)

Внутренние дворы (дворца). Апартаменты женщин в императорском дворце были сосредоточены во внутренних дворах, многие из которых носили названия росших в них цветов или деревьев: Умецубо — Слива, Насицубо — Груша, Фудзицуба — Глициния, Кирицуба — Павлония и т. д. Супруги и наложницы жили в просторных апартаментах; придворные дамы, такие как автор повествования и Изуми, — в более небольших комнатах под одной крышей. Комнаты отделялись одна от другой системой приспособлений, включая раздвижные двери, занавеси, экраны (ширмы). Эти хрупкие, непрочные конструкции создавали лишь иллюзию изолированности, и все женщины были очень хорошо осведомлены о жизни и поведении своих соседок.

Воздержание — основное понятие учения синто, пронизывавшее всю жизнь японцев в эпоху Хэйань. Предполагалось, что человек благородного происхождения каждый год в течение нескольких недель должен провести в ритуальном уединении — чтобы избежать опасности (в неблагоприятные дни, из-за несчастливых предзнаменований и тому подобного) или чтобы совершить обряд очищения. Как защитник царства император был обязан соблюдать более длительное воздержание. В этот период он носил особую одежду, постился и воздерживался от любого вида деятельности, в том числе от чтения и секса. (См.: Синто.)

Волшебный зеленый камень — образ, пришедший из «Сна в красном тереме», китайского романа. В нем рассказывается о камне, обладавшем сверхъестественной силой. Этот камень приобретает способность говорить и просит истового буддистского монаха и даосистского священнослужителя разрешить ему «превратиться в красную пыль» — другими словами, войти в мир людей. Монах превращает камень в кусок нефрита и выцарапывает на нем четыре иероглифа. Прошла вечность, и священнослужитель заново находит камень в его первоначальном виде. Но на нем была выгравирована история. «Это история была историей самого Камня, Земли, на которую он сошел, места его инкарнации, взлетов и падений в его судьбе, радостей и огорчений от воссоединения и разобщения — все это было записано очень подробно…»

Восточная базарная площадь. Две главные торговые зоны в городе, Восточная и Западная, были расположены в Седьмом районе к югу от императорского дворца. Обе площади окружали внутренний двор, в центре которого росло старое вишневое дерево. Когда-то около этого дерева устраивались публичные порки, хотя к концу десятого века это стало редкостью.

Время. Во дворце императора отсчет времени вели служащие Департамента предсказаний с помощью так называемой клепсидры, или водяных часов. День был разделен на двенадцать двухчасовых периодов, каждому из которых соответствовал определенный знак китайского зодиакального круга. (Например, час Крысы продолжался с полуночи до двух часов ночи, час Тигра — с четырех до шести часов утра.) Каждые два часа в течение дня определенным количеством ударов в гонг, звук которого был слышен во всех помещениях дворца, сообщалось точное время. Каждую ночь в час Кабана (который начинался в десять часов вечера) дворцовая стража натягивала тетиву своих луков, чтобы отпугнуть злых духов.

Го (игра) — крайне сложная настольная игра, привезенная в Японию из Китая в восьмом веке. Игра была популярна среди аристократов обоего пола. В нее играют, используя гладкие черные и белые камешки, на поле, состоящем из 361 пересечения. Однажды помещенный на какое-либо место на доске, камешек не может быть передвинут; камни одного цвета, если они оказываются окружены камнями другого цвета, обычно выбывают из игры. Эротические возможности этой игры использовала Сеи Сёнагон в своей «Книге подушки», в которой описывается, как она и ее друг Таданобу использовали язык го, чтобы обсудить любовные подвиги своих знакомых.

Голубые кони. В соответствии с принципом китайской философии «инь — ян», зеленый цвет — цвет весны — считался благоприятным во время празднеств по случаю наступления нового года. Поэтому возникла традиция лицезреть зеленых (голубых) коней. Во время праздника торжественно проводили двадцать одну голубую (серебристую) кобылу, но, поскольку в Японии они были очень редки, их иногда заменяли белыми.

Гора смерти. По поверью, на Гору смерти женщину относил ее первый возлюбленный. Там душа умершей пребывала сорок девять дней, пока не наступал момент ее перевоплощения.

Горахией — построенный на горе комплекс буддистских храмов к северо-востоку от столицы. Основанный в начале девятого века, он был хранилищем огромных богатств и обширных знаний. К сегодняшнему дню не осталось ничего от трех тысяч зданий, которыми некогда был застроен склон горы Хией, не сохранился и большой храм Энрякудзи. Войска под водительством безжалостного генерала Оды Нобунаги в 1571 году разрушили храмовый комплекс до основания, а двадцать тысяч его обитателей взяли в плен или обезглавили. (См.: Буддизм, Тендаи.)

Госечи, танцы. Устраиваемые в течение Одиннадцатого месяца, эти танцы были одним из грандиозных спектаклей зимнего сезона. Пять молодых женщин из хороших семей, одетые в ослеплявшие своим великолепием костюмы, представляли перед императором Танец Небесных Девушек. Свое восхищение император выражал тем, что одаривал наиболее понравившуюся ему танцовщицу гребнем для волос по ее выбору.

Госпожа Хен. Согласно китайской легенде, госпожа Хен была супругой императора, сошедшей с ума из-за любви к нему, когда он ее оставил. Ее история часто пересказывалась в народных японских песнях, сказаниях, поэмах и пьесах.

Даодэ цзин — философское сочинение, написанное (предположительно) Лао-цзы незадолго до начала третьего века до н. э. Концепция уступки, подчинения, подобно тому, как под влиянием тепла тает лед, является стержнем даосизма. (См. Чжуан-цзы, «И цзин».)

Девственница богини Камо — молодая девушка из хорошей семьи, девственница, покровительница и защитница столицы. Она жила, соблюдая обрядовую чистоту, во Дворце Полей на севере Хэйан-Кё и была главой двух храмов богини Камо, совершала обряды на празднике в честь богини Камо. В действительности некоторые девственницы, посвященные богине Камо, вели шумную светскую жизнь, хотя нет доказательств того, что какая-то из них оказалась достаточно дерзкой, чтобы иметь любовную связь. (См.: Праздники, посвященные богине Камо.)

Деньги. После 960 года в Японии перестали чеканить монеты, и с того времени в стране едва поддерживалось денежное обращение, хотя богатые люди тайно собирали запасы золотого песка (единицей измерения которого был «рё») и серебряные слитки. Сделки совершались путем прямого обмена товаров, главным из которых был рис; кроме того, при обмене широко использовались текстильные изделия, одежда, музыкальные инструменты и произведения искусства.

Дневники (никки). Когда около 900 года в Японии распространилась слоговая азбука «кана» (фонетическая форма письма), женщины первыми стали с ней экспериментировать. Утратив желание писать по-китайски (что считалось слишком академичным), они сосредоточились на родном языке. Некоторые вели записи о своих путешествиях и наблюдениях за повседневной жизнью; другие — о трудной жизни со своенравными и неверными мужьями.

Эти дневники никогда не публиковались в современном понимании этого слова. Нередко их переписывали от руки и раздавали в кругу лиц, объединенных общими интересами, или симпатизирующим читателям, в особых случаях — единственному другу. Фудзивара но Нагако, придворная дама императрицы Хорикавы, написала в эпилоге своего дневника, ставшего достоянием публики около 1107 года: «Если бы мне пришлось показать его кому-нибудь, кто не думал обо мне хорошо, его содержание, став широко известно, могло бы произвести фурор и это было бы несчастьем. В то же время было бы стыдно показать его тому, кто настроен ко мне доброжелательно, но не имеет ни друзей, ни влияния. Я… пришла к выводу, что госпожа Хитачи — единственный человек, кто отвечает этим трем требованиям». Совершенно ясно, что авторы любых дневников (в том числе и расчетливая Нагако) надеялись на то, что их личные размышления вызовут восхищение читателей.

Дни. В соответствии с шестидесятилетним циклом в любом произвольно взятом месяце могло быть не больше трех дней, которые назывались в соответствии с одним из двенадцати знаков зодиака. Например, в Первом месяце могло быть три дня Крысы. Традиционная поездка императорской семьи для сбора весенних трав выпадала на первый из таких трех дней.

Дочь царя драконов. История из главы «Девадатта» Сутр Лотоса рассказывает о том, как младшая дочь царя драконов, который жил во дворце около моря, мгновенно достигла состояния полного духовного совершенства и освобождения от земных печалей и тревог благодаря вере в Шакьямуни. Представ перед Буддой, она подарила ему очень дорогой драгоценный камень, который достала из глубин моря. Тексты ранних буддийских священных книг утверждали, что женщины не способны к духовному развитию из-за «пяти препятствий», являющихся неотъемлемой частью их натуры. Таким образом, Сутры Лотоса могут рассматриваться как реформаторский буддистский текст: в нем впервые женщина изображена достойной спасения. (См.: Сиддхартха.)

Живые духи (икисудама). Существовало поверье, что, распоряжаясь телами живых людей, эти злобные духи действовали, казалось, без сознательного одобрения со стороны тех, в чьих телах они обитали. Считалось, что упоминаемая в Сказке Гендзи одна из возлюбленных принца, гордая и ревнивая женщина по имени Рокуё, пребывала во власти такого духа.

Жрица богини Изе — молодая девушка благородного происхождения, девственница, которую посылали в провинцию Изе возглавлять службы в больших синтоистских храмах, посвященных богине солнца Аматерасу. Дочь императора или принца, она выбиралась для выполнения этих обязанностей при условии соблюдения строжайшей обрядовой чистоты в начале периода правления императора; ее служба прекращалась после отречения или смерти императора. В храме хранилось Большое Зеркало, один из трех символов императорской власти, его чистота и неприкосновенность — как и непорочность самой жрицы — по поверьям, самым непосредственным образом влияли на судьбу императора и его владений.

Жрицу могли отозвать по причине болезни или смерти кого-либо из членов семьи; в летописях не сохранилось упоминаний о случаях, когда жрицу отстраняли от выполнения возложенных на нее обязанностей в связи со скандальной любовной историей. В конце девятого века ходили слухи о том, что один из придворных по имени Аривара но Нарихира состоял в любовной связи со жрицей богини Изе, но так как она не была отозвана, можно предположить, что либо эти любовные отношения продолжались в обстановке повышенной секретности, либо они вовсе не имели места. (См. Императорские регалии, Сказки Изе.)

Зеркала. В описываемый период зеркала в Японии изготовлялись из закаленной бронзы. Лицевая сторона такого зеркала была гладко отполирована, а на обратной стороне в центре имелась выпуклость с дырочкой, в которую протягивался шелковый шнур. Некоторые зеркала привозились из-за границы; другие копировались с китайских и корейских образцов.

Знак запретительный (в виде ивового прута). В день, выбранный семьей для проведения обряда воздержания, или в том случае, если она была осквернена смертью или болезнью кого-то из домочадцев, снаружи дома на ставни вывешивался ивовый прут в качестве знака для возможных посетителей или гонцов о том, что входить нельзя. Такие ивовые знаки носили на себе те, кто был в контакте с больным или умершим. Мужчины прикрепляли их к своим головным уборам, а женщины — к рукавам.

Зубы. В описываемые времена женщины высокого происхождения чернили зубы, употребляя для этой цели железные стружки и высушенный и растертый чернильный орешек, растворенный в уксусе или чае. Возможно, этот обычай принесли в страну полинезийцы, обосновавшиеся на юге Японии. В более поздний период он получил распространение среди представительниц низших слоев общества и кое-где сохранился в отдаленных сельских районах до сих пор.

Игра в сравнения (моноавазе) — одна из утонченных придворных забав. Участников делили на команды (например на «левых» и «правых», что отражало структуру правительства) и предлагали оценить эстетические достоинства разнообразных прекрасных объектов: цветов, корней ириса, вееров, рисунков, пения птиц или сверчков и т. д. Сами участники такого соревнования оценивались не по их красноречию или вкусу, но по манерам и внешности. Такие соревнования подразумевали и чтение стихов, и загадывание загадок.

Изуми Сикибу — поэтесса, которая служила при дворе в конце десятого — начале одиннадцатого века, приблизительно в то же время, что и госпожа Мурасаки. У нее была дурная репутация из-за любовной связи с двумя принцами. Менее чем через полгода, после того как в возрасте двадцати с небольшим лет из-за внезапной болезни умер первый принц, она начала встречаться с его младшим братом, и через пять лет он тоже умер. Эту двойную трагедию поэтесса описала в своем дневнике, который в поэтической и прозаической форме демонстрирует ее чрезвычайную чувствительность. И Масато, и рассказчица ссылаются на ее стихи.

Имена. В японском языке название династии или клана предшествует личному имени, а частичка «но» иногда разделяет два имени. Женщин периода Хэйань обычно называли, сообразуясь с официальным положением или должностью, занимаемой кем-либо из ее родственников-мужчин, или по названию места, с которым было связано происхождение семьи. (Имя Даинагон, например, означает «главный советник», героиня Изуми получила свое имя по названию провинции.) При прямом обращении к человеку личные имена употреблялись редко, поскольку существовал соответствующий запрет, которого придерживались даже в двадцатом веке.

Императоров периода Хэйань и знатных вельмож иногда именовали по названию улицы или района, в котором располагалась их главная резиденция. Например, Рокуё (Рокудзё), любовница принца Гендзи, получила это имя по названию Шестого района, в котором находился ее особняк. А монахи, как брат рассказчицы Тадахира, получали новое, буддистское имя, пройдя обряд посвящения и принеся клятвы.

Императорские регалии — это три символа императорской власти. Священное зеркало хранилось в Храме богини Изе; драгоценность императора и копия императорского меча — в императорских апартаментах во Внутреннем дворце. (По некоторым источникам, император брал меч с собой — или кто-то из придворных нес его за ним, когда шел к своим наложницам или супругам.) Цвет драгоценности императора (или его драгоценностей, так как это могло быть ожерелье) являлся одной из особо охраняемых тайн.

Императорские сады (См.: Синден-ен.)

Императорский дворец. Известен также под названием Девятикратно Огороженный. Находился в северной части столицы империи на площади, превышавшей сто гектаров. Окруженная крепостным рвом и земляным валом, стенами с четырнадцатью воротами, эта территория вмещала парки и сады; здесь располагались здания правительства и различных департаментов, мастерские, военные казармы и склады. Внутренний дворец, в котором проживала семья императора и его окружение, расположен внутри императорского дворца. (См.: Внутренние дворы.)

Императоры. За небольшим исключением императоры эпохи Хэйань имели меньше свободы и власти, чем служившие им аристократы. Вынужденные соблюдать долгие периоды воздержания, ограниченные в своей ежедневной деятельности высотой своего положения, они проводили большую часть времени, председательствуя на праздниках и торжественных обедах, скорее поддерживая соблюдение общепринятых правил, чем управляя по-настоящему. Многие из них оставляли престол в ранние годы, уезжали в собственные дворцы или уединенные имения, где продолжали жить, сохраняя свои привилегии и ведя светский образ жизни. К концу одиннадцатого века императоры, ушедшие после отречения в монастырь, часто обладали большей властью, чем когда они находились на троне.

Исияма — буддистский храм на южном берегу озера Бива. Согласно легенде, Мурасаки Сикибу написала здесь первые главы Сказок Гендзи.

«И цзин» («Книга перемен») пришла в Японию из Китая в качестве руководства для оракулов, пророчествовавших на основе восьми триграмм, составленных из прямых и ломаных линий. С течением времени триграммы трансформировались в сложную систему шестидесяти четырех гексаграмм, каждая из которых имела графический образ, толкование и комментарии к нему. Каждая из гексаграмм имеет название, например: Грация (изящество), Избавление (спасение), Изысканность (утонченность), Угнетенность (подавленность), Несчастья (превратности судьбы), Сдержанность (самообладание), Яркая красота.

В эпоху Хейан эту книгу использовали для календарных предсказаний, чтобы определять благоприятные даты. Некоторые ученые, такие как Масато, составляли на ее основе более сложные предсказания — руководства к действию для какого-то конкретного человека.

В «Книге перемен» часто упоминается Совершенный Человек — идеальная, обладающая многими достоинствами личность, вобравшая в себя конфуцианские ценности и следующая дао (пути). Главное его качество — сдержанность, самообладание, которое исходит из женского начала «инь».

Традиционный способ определения рисунка гексаграммы с помощью сорока девяти стеблей тысячелистника мало изменился за прошедшие две тысячи лет. Масато предпочитает его более простому способу — бросанию трех монеток с дырочками, который практикуется многими профессиональными предсказателями судьбы в современной Азии. Стебли делятся на кучки и пересчитываются, чтобы определить каждую очередную линию гексаграммы. Первая линия проводится внизу; последняя (шестая) — наверху.

Общая идея перемещения линий является сущностью учения «И цзин», основной принцип которого связан с представлением о том, что никакое отдельно взятое состояние в природе не является постоянным. Поэтому определенные линии каждой гексаграммы иногда отклоняются в противоположную сторону. Так, линия инь может отклониться в сторону ян, а линия ян — к линии инь. Таким образом одна гексаграмма может быть преобразована в другую.

Каифузо — написанная на китайском языке антология стихов японских авторов восьмого века.

Каллиграфия. Не будет преувеличением сказать, что в эпоху Хэйань знать была помешана на красивом почерке. Прекрасная каллиграфия ценилась не только за ее красоту, но и как свидетельство хорошего вкуса и характера пишущего. Искусное, утонченное письмо подразумевало наличие такого же ума. В те времена использовалось много стилей красивого письма, некоторые из них были заимствованы из Китая эпохи Тан. Женщинам разрешалось пользоваться разными стилями при написании стихов и иных сочинений, однако считалось хорошим тоном, чтобы женский почерк был изящным и не очень четким, как бы не выставлялся напоказ.

Кана (рукописный шрифт) — (См.: Дневники).

Каннон — в японской версии буддизма богиня сочувствия, сострадания. Ее прообразом является индийское существо — бодхисаттва, Постигающий Звуки Вселенной, который, как верили, мог принимать тридцать три обличья — как мужских, так и женских.

Карма. Буддистские понятия «кармы», или судьбы («сукусе»), и «причины-и-следствия» («инга») пронизывают жизнь и литературу эпохи Хэйань. Карма, согласно взглядам таких циников, как Канецуке, не подразумевала понятия стыда или вины и служила, таким образом, удобным оправданием для лжецов и развратников.

Кикбол («кемари») — популярное развлечение в эпоху Хэйань. Команды, состоящие из мальчиков (или взрослых мужчин), частыми ударами по маленькому мячу из оленьей кожи поддерживают его в воздухе, не давая ему упасть на землю.

Кин — семиструнный инструмент, изобретенный в Китае. В описываемые времена этот инструмент уже считался древним и ассоциировался с аристократическими претензиями на светскость прошлой эпохи. (См.: Кото.)

Кинжалы. При рождении девочкам и мальчикам из знатных семей дарили кинжалы в качестве оберегающего амулета.

Классика. Классические труды, включая китайскую литературу, философию, историю и т. п., являлись основой образования аристократии. Однако женщин не поощряли в таких серьезных занятиях и не принимали в Императорский университет. Очень немногие из них, в том числе Сеи Сёнагон и Мурасаки Сикибу, получили такое образование в домашних условиях. По некоторым источникам, Мурасаки так хорошо изучила китайский, что ее отец сожалел, что она не родилась мальчиком. (См.: Мурасаки Сикибу, Сеи Сёнагон.)

Кокинсю — императорская антология стихов десятого века на японском языке. (См. Поэзия).

Колдовство (магия). Автор повествования и Масато не единственные, кого в те времена обвиняли в занятиях черной магией. В 1023 году жена одного из придворных по имени Норимити умерла странным образом вскоре после родов. Около ее постели приглашенные к ней медиумы (посредники между миром живых и миров духов) обнаружили присутствие злых духов, в том числе дух умершего епископа Рюена. Через несколько дней после смерти жены придворный пришел в дом, где она лежала, и рассказал, что видел ее во сне. Он велел заглянуть под ее сиденье на возвышении под балдахином, где должны были найти нечто, сделанное из зубочисток — обычного инструментария магов. Зубочистки были найдены, и среди тех, кого Норимити обвинил в смерти жены, была его бывшая любовница, вдова одного из видных представителей клана Фудзивара, про которую думали, что она могла прибегнуть к магии из чувства мести.

Корейцы. К началу шестого века корейские иммигранты, потомки некоторых аристократических китайских семей, играли важную роль в культурной и экономической жизни Японии. Некоторые из таких семейств занимались определенными ремеслами (например, многие физиогномисты были корейцами). Мужчина, у которого рассказчица покупает книгу, может принадлежать к такой семье.

Кото — тонкострунный музыкальный инструмент, напоминающий цитру; существовало несколько типов этого инструмента, включая «уегон» и «кин».

Красота женская. Миниатюрная, бледная, закутанная во множество одежд, покрывавших ее пеленой до пятнадцати слоев, идеальная женщина эпохи Хэйань как будто вовсе не имела телесной оболочки. Только ее лицо — набеленное свинцовыми белилами, с выщипанными и прорисованными красным высоко на лбу бровями, с покрытыми черной краской зубами и накрашенным кармином ртом — было материально, но и оно наполовину прикрывалось веером. Главное ее достояние составляли волосы, которые ниспадали ей на плечи и тянулись за ней по полу, подобно шлейфу. Мужчины эпохи Хэйань, способные на любовь с первого взгляда, часто бывали покорены одним видом распущенных женских волос.

Красота мужская. Канецуке и Масато вряд ли можно назвать идеальными мужчинами, соответствующими канонам мужской красоты эпохи Хэйань. Идеальный мужчина должен был быть дородным и осанистым, круглолицым, с узкими глазами и клочковатой бородкой, иногда с усами. Любивший выпить и больше увлеченный поэзией, чем физическими упражнениями, он часто умирал в раннем возрасте от сахарной болезни. Склонный к слезам — что свидетельствовало о тонкости его чувств, — он был так же искусен в каллиграфии и музыке, как и в искусстве любви. Чего ему явно не хватало в противоположность мужчинам эпохи Камакура — это мужества.

Красота природы. Художники эпохи Хэйань прекрасно осознавали связь красоты и быстротечности. Это представление, заключенное в понятии «моно но аваре» («чувствительность вещей»), пропитывающее всю литературу этого периода, и в дальнейшем в течение длительного времени оказывало влияние на японскую эстетику. Падающие осенние листья, тающий снег, увядающие цветы — все это создавало ощущение быстротечности прекрасного в мире. Невозможно установить, откуда пришла эта идея, но понятно, что она возникла под влиянием буддизма, который предостерегает от привязанности к ускользающим суетным земным страстям, и даосизма, который подчеркивает общность прозаических земных явлений.

Кукушки. Песня кукушки ассоциировалась с приятным временем года — летом. Но она имела также и второе значение, окрашенное печалью, потому что считалось, что кукушка летает между царством живых и царством мертвых. Перья кукушек считались дурным предзнаменованием.

Лад (тональность). Музыкальные инструменты настраивались на различные тоны, каждый из которых передавал определенное настроение, соответствующее времени года. Тональность «бансики» отражала суровость зимы; тональность «ричи» — печаль осени. Тональность «со», которую автор упоминает в своих стихах, адресованных Масато, ассоциировалась с весной. Тональность «осики» считалась близкой к тональности «ля» и связывалась с идеей быстротечности, мимолетности сущего. (Говорят, что в храме Гион в Индии, где проповедовал будда Шакьямуни, колокола настроены именно в этой тональности.) Сказка Хейке, эпическое произведение, в котором описывается гражданская война в конце эпохи Хэйань, начинается словами: «В звуке колокола храма Гион отзывается эхом непродолжительность всего сущего».

Лисы. Считалось, что мифические лисы («кицуне») могли принимать различные обличья, в частности образ прекрасной девушки.

Лич чайлд (Ребенок Лич) — несчастное дитя богини Изанами и ее брата Изанаги, которые в результате своего совокупления создали японские острова. История смерти Изанами и последовавшего за этим ухода Изанаги на ее поиски в загробном мире перекликается с мифом об Орфее и Эвридике. Согласно этой истории, первый ребенок Изанами родился больным из-за того, что она заигрывала со своим супругом. Усвоив этот урок, впоследствии она ждала, чтобы муж сам предложил ей заняться любовью, и другие ее дети не имели физических недостатков.

Любовное (тайное) свидание. Отправляясь на любовные свидания, аристократы часто изменяли свою внешность. Герой сказки Гендзи, именем которого названо это произведение, часто путешествовал в неприметной повозке и прятал парчовую одежду под обычным плащом. По временам мужчины доходили до того, что во время любовных свиданий закрывали лица шелковой лентой. Поэтому случалось, что женщина не знала доподлинно, кто ее любовник.

Мандарава — благоухающий красный цветок, описанный в Сутрах Лотоса. По поверью, он расцветает на небесах.

Манджушри — бодхисаттва, который символизирует высшую ступень мудрости; часто изображался верхом на льве. Описание статуи Манджушри в Утае, данное Масато, взято из дневника буддистского монаха Эннина, который посетил Китай в середине девятого века.

Маниёсю — самая старая антология японских стихов, датируемая серединой восьмого века. Многие из включенных в нее произведений значительно более откровенны в описании страстей и предубеждений, чем стилистически выдержанные стихи более поздних собраний. (См.: Поэзия.)

Месяцы. Год у японцев делился на двенадцать лунных месяцев. Каждый имел, по крайней мере, одно описательное название: например, Девятый месяц назывался «Длинный ночной месяц», а Десятый — «Месяц без Божьего благословения», так как он считался неблагоприятным. В соответствии с синтоистскими верованиями, духи — ками», обеспечивавшие сохранность урожая риса в течение Девятого месяца, отправлялись затем на ежегодный праздник духов в храм в провинции Изумо, оставляя всю остальную страну без своего покровительства.

Монастыри. Буддистские монастыри были удобным убежищем для женщин, избегавших общественного скандала. Использовались и менее радикальные меры. Падшие женщины могли вести жизнь, посвященную религии, в стенах своих жилищ, в мрачных комнатах, приспособленных для этой цели. Конечно, монастыри также являлись убежищем для тех, кто имел искреннее призвание к монашеской жизни, в том числе и для автора пролога.

Мудры — так называются магические движения руками, выполняемые священнослужителями-синтоистами во время проведения эзотерических ритуалов; происхождение этих ритуальных жестов связывают с тантрическим буддизмом. (См.: Сингён.)

Мурасаки Сикибу — автор Дневников и Сказки Гендзи (датируются приблизительно 1002 годом). Знающая жизнь только по книгам, застенчивая и одновременно высокомерная, Мурасаки глубоко почиталась за литературный талант. Но она никогда не была такой популярной, как Сеи Сёнагон. Хотя, по-видимому, эти две женщины никогда не были соперницами в любви, они испытывали взаимную неприязнь. Вот как Мурасаки язвит в своем дневнике по поводу литературной соперницы: «Сеи Сёнагон, например, была ужасно тщеславна. Она считала себя умной и образованной лишь потому, что умела писать китайские иероглифы; но если вы их тщательно проверите, то окажется, что они оставляют желать много лучшего. Того, кто думает о себе, что он в чем-то превосходит окружающих, совершенно очевидно, ожидают страдания и плохой финал». (См.: Романы.)

Наложница. Рассказчица совершенно справедливо опасалась возможности быть принятой за женщину легкого поведения. В описываемые времена знатные люди в столице пользовались услугами таких женщин («асоби-онна»), если располагали достаточными средствами.

Нара — расположенная к югу от Хэйан-Кё в долине Ямамото, Нара была столицей императорской Японии с 710 до 774 года, в период, предшествовавший эпохе Хэйань. (См. Ямато.)

Насицубо (См.: Внутренние дворы.)

Нембуцу — молитва из семи слогов, которую полагалось читать вслух, для того чтобы призвать милость будды Амиды. (См.: Амида.)

Немой принц — персонаж популярной буддистской сказки, который в юности отказался от общения с окружающими, потому что боялся кармической опасности речи.

Несчастливые направления. Представление о несчастливых направлениях управляло жизнью средневековой Японии. Некоторые направления, например северо-восточное (полагали, что оно является обиталищем демонов), считались опасными всегда. Другие — время от времени из-за движения по ним различных богов. Изучая календарь, прорицатели могли определить, что путешествие в западном направлении, которое император собирался предпринять в какой-то определенный день, чревато опасностью. И после этого император бывал вынужден совершать поездку по другому маршруту, чтобы избежать несчастливого направления.

Новый год. Первый день нового года, наступление которого приходится приблизительно на 15 февраля по западному календарю, был первым днем весны. В этот же день люди отмечали свой день рождения. Празднества в честь Нового года, многие из которых были заимствованы из Китая, продолжались в течение семи дней. По традиции в это время проводилось торжественное шествие голубых коней (лицезрение которых должно было оказать благотворное воздействие на зрителей); сбор семи лечебных трав, включая петрушку, пастушью сумку, бурачник лекарственный (огуречник) и папоротник-орляк.

Ночь обезьяны. По традиции один раз в шестьдесят дней (в так называемый День обезьяны) люди, чтобы обезопасить себя от зла, которое им могли причинить злобные черви во время сна, проводили всю ночь на ногах. (Считалось, что черви покидают давшее им приют человеческое тело и сообщают на небесах о грехах его обладателя.) Эта традиция служила предлогом для полуночного веселого времяпрепровождения: чтобы не спать, люди играли в разные игры и устраивали всевозможные состязания.

Одежда (платье). Представление о японской женщине, которая носит изящное кимоно, подпоясанное широким поясом, с волосами, уложенными в высокую прическу, проколотую специальными булавками для волос, относится к более позднему периоду. Стиль одежды женщин периода Хэйань был совершенно иным. Поверх широких шаровар и шелковых сорочек они надевали несколько падающих свободными складками широких одежд (халатов), прозрачных летом и простеганных зимой. (Во время официальных церемоний к этой одежде добавлялись китайские жакеты и шлейфы.) В цветовой гамме этих одеяний имелись свои тонкие различия в зависимости от положения, занимаемого носившей их особой, от ее вкуса и времени года. Особое восхищение вызывали разнообразные оттенки в окраске рукавов, которые были строго определенной для каждого халата длины; самые длинные рукава были у того халата, который находился ближе всего к телу.

Омовение Будды. Во время этой церемонии, проводимой в восьмой день Четвертого месяца, в годовщину рождения Сиддхартхи, императору передавалась золоченая статуя Будды в облике ребенка, на голову статуи выливалась подкрашенная вода. В различных вариантах обряд омовения проводился в частных домах и буддистских храмах. (См.: Сиддхартха.)

Оно но Комачи — родилась в начале девятого века, одна из самых знаменитых поэтесс своего времени. Известная своей красотой, она имела репутацию распутницы и жестокой женщины. Стала героиней многочисленных рассказов и пьес.

Опасные годы. В Сказке Гендзи возраст в тридцать семь лет описывается как предательский возраст для женщины, «год опасности и риска» («якудоси»). (Несколькими веками позднее опасным стали считать возраст в тридцать три года; даже в наше время некоторые японские женщины с тревогой ждут приближения этого возраста.) Точно так же верили, что для мужчины опасным, полным риска является возраст в сорок два года, возможно, потому, что японское слово для обозначения числительного сорок два («си ни») является омофоном (то есть имеет ту же звуковую форму) слова «смерть».

Оракулы. Императоры периода Хэйань пользовались услугами большого числа оракулов. Часть из них — женщины, другую часть составляли буддистские монахи. Панцири морских черепах и лопаточные кости оленей тщательно изучались на предмет обнаружения зловещих или благоприятных знаков. Толкование значений осуществлялось под надзором представителей двух жреческих родов: семейства Урабе и семейства Накатоми.

Осквернение. Смерть, болезнь, беременность и менструация — все эти явления считались заразными. По этой причине императрица выезжала из дворца во время своей болезни, а автор повествования покидает свои комнаты в период «обычной нечистоты». Жены и супруги императора покидали дворец, когда находились на сроке беременности между третьим и пятым месяцами; рассказчица чувствует большое давление со стороны окружающих, принуждающих ее покинуть дворец, до того как ее состояние станет очевидным.

Существовало мнение, что окружающие могут избежать заражения, если будут стоять в присутствии зараженной персоны. Например, любой, кто навещал персону в трауре, предпочитал стоять, чем сидеть.

Особняк. Знатные люди владели в столице, по крайней мере, одним таким домом; у императора бывало два или три. Построенные в традиционном стиле, с просторными верандами, широкими нависающими карнизами, полом, выложенным из кипарисовых половиц, с крышей из кедра, они были достаточно просторными, чтобы там могли разместиться многочисленные жены, супруги, слуги, родственники, дети. Три главных крыла такого дома обычно выходили в сад, где были пруды, ручьи, искусственные возвышенности, рощицы из деревьев различных пород и домашняя часовня. Главная жена жила в престижном северном районе; ее обычно называли «северная персона».

Отдаленные западные районы. К концу девятого века болотистые территории к западу от Хэйан-Кё были мало заселены и там часто появлялись разбойники — даже в дневное время. Дикие и заросшие, эти территории, на которых встречались руины заброшенных домов, носили название Город справа. Это место проживания было крайне непрестижно.

Охотник за дьяволом — главный актер в представлении «цзуйна», древнем китайском обряде, воспринятом японцами. В последнюю ночь года актер, одетый в ярко-красные шаровары, черные одежды и золоченую маску с четырьмя глазами, проходит по дворцу, сопровождаемый бьющими в барабаны мальчиками и вооруженными луками и тростниковыми стрелами придворными. Ритуал возник как средство уберечься от эпидемии; с течением времени Охотник за Дьяволом трансформировался в самого Дьявола.

Письма. Считается, что общество эпохи Хэйань управлялось нормами вкуса. Особенно очевидно это проявлялось в искусстве написания писем. Письма не только были содержательными, полными смысла, как того требовали обстоятельства, но еще и представляли собой прекрасные произведения искусства. Почерк, цвет и качество бумаги, запах, который исходил от письма, прикрепленные к нему листья или цветы, даже вид и манеры того, кто доставлял письмо, — все подвергалось внимательному изучению получателем наравне с содержанием. Любовные письма (обычно написанные на тонкой бумаге, тщательно сложенные и скрученные на концах или стянутые узлом посередине) должны были отвечать особым правилам, которые были строго регламентированы. Если мужчина, переспав с женщиной, остался ею доволен, то на следующее утро он посылал ей письмо с выражением своих чувств. Если она не получала такого послания, ей приходилось смириться с тем, что любовная связь прекратилась.

Повозки (экипажи). В Японии эпохи Хэйань экипаж свидетельствовал о статусе владельца. Императорские указы предписывали каждому разряду подданных определенный тип экипажа и количество сопровождающих. В экипажах сидений не было; пассажиры располагались на расстеленных на полу циновках. Полагалось входить в экипаж через его заднюю часть и выходить через переднюю, после того как бык (быки) были выпряжены. Путешествовавшим в экипажах женщинам ради удовлетворения их тщеславия разрешалось свешивать в окна многоцветные рукава их одежд. Некоторые платья для путешествий специально шились с одним более широким рукавом — с той стороны, которую предполагалось выставлять на всеобщее обозрение. Даже склонная к чрезмерно пышному стилю Сеи-Сенагон осуждала этот фасон как претенциозный.

Пожары. Обитатели императорского дворца жили в вечном страхе перед пожарами; хроники того времени полны рассказов о том, как знатные господа переезжали в собственные особняки, пока ремонтировались их пострадавшие от пожара апартаменты. Например, в 960 году Внутренний дворец был разрушен большим пожаром до основания. Считалось, что пожары вызывались разгневанными духами, но многие, без сомнения, были делом рук поджигателей.

Поименование будд. Эта церемония продолжалась в течение трех ночей в конце Двенадцатого месяца. Священнослужители нараспев проговаривали на санскрите имена 3000 будд, чтобы искупить совершенные в течение года грехи, а неподалеку от апартаментов императора в Сейриоден устанавливалось семь щитов с изображениями мук грешников в преисподней.

Посланники. Хотя культурные связи с материком продолжали оставаться очень крепкими, в последний период эпохи Хэйань послов в Китай не направляли. Однако посланники императора сохраняли престиж важных персон, хотя их роль в большинстве случаев сводилась к соблюдению протокола. Когда я изучила детали полной превратностей жизни Канецуке, обнаружилось, что какие-то из его нарушающих общественные нормы выходок (особенно связь со жрицей богини Изе), позаимствованы из жизни придворного по имени Аривара но Нарихира, жившего в девятом веке. В качестве егеря императора он оказался в окрестностях Храма Изе и тайно встречался со жрицей. (См.: Сказки богини Изе.)

Поэзия. Занятия стихосложением были непременным атрибутом жизни аристократов. Мужчина, который был неспособен написать после ночного свидания приличествующие моменту стихи, имел мало шансов на успех у женщин. Ожидалось, что и возлюбленная, в свою очередь, ответит ему утренним приветствием в стихах. Стихи писали на веерах и ширмах, кисточками наносили их текст на одежду; полоски бумаги с написанными на них стихами развешивали на цветущей сакуре. Чиновники обменивались посланиями в стихах, придворные во время различных празднеств и церемоний импровизировали на китайском языке, придворные дамы развлекали своих хозяек остроумными каламбурами. И мужчины, и женщины должны были уметь без ошибок воспроизвести стихи из объемной императорской антологии, такой как Мануеси и Кокинсю.

Праздник богини Камо — большое ежегодное торжество синтоистов, которое устраивалось в середине Четвертого месяца. Оно начиналось с обряда очищения жрицы богини Камо и заканчивалось пышной процессией вниз по широкой улице Ичийё. И мужчины, и женщины наряжались в роскошные одежды, украшали себя лаврами, розами («аои»), вьющимися растениями с листьями в форме сердца и пурпурными цветами. Этот праздник служил поводом для напряженного эстетического соревнования между женщинами, которые прилагали все усилия, чтобы создать в своем наряде наиболее изысканную комбинацию цвета, рисунка и текстуры ткани. Имея это в виду, наказание, наложенное на автора записок императрицей, было очень тяжелым. (См.: Жрица богини Камо.)

Праздник ириса отмечался в пятый день Пятого месяца. Эта дата считалась неблагоприятной, потому что совпадала с годовщиной утопления китайского поэта Цюй Юаня. Цель празднества была двойной: умиротворить злых духов и отогнать болезни, которые в летние месяцы распространялись особенно быстро. Здания, экипажи, занавеси постелей украшались лечебными растениями, такими как аир и артемизия, а волосы перевивали цветами тростникового аира.

Праздник хризантем — один из пяти больших ежегодных дворцовых праздников. Устраивался осенью в Девятом месяце. Хризантемы являлись символом долголетия, считалось, что роса, собранная с их цветов и листьев, обладает омолаживающим действием.

Предзнаменования. В эпоху Хэйань предзнаменования, особенно зловещие, тщательно изучались. Вот что сообщает автор хроники Эйга Моногатари о событиях 986 года: «Начиная с Первого месяца, столицу наполнило чувство тревоги, ожидание несчастий. Странные знаки множились, заставляя императора соблюдать один период ритуального уединения за другим». Такими знаками, по мнению специалистов в этой области, могли считаться появление радуги на небе, змеи на веранде одного из зданий Дайдзокана, призрак, влетевший в помещение голубь, необычный шум в Гиёден.

Принцессы. Из всех членов императорской семьи принцессы были самыми незащищенными. Не все из них были официально признаны. (То же самое случалось и с принцами.) Даже от тех из них, кто удостаивался императорского титула — такого как жрица, — могли отречься. Принцессы часто бывали обречены на вечное девичество, так как брак с человеком незнатного происхождения (для них это была единственная возможность) означал мезальянс, который позорным пятном ложился на репутацию семьи.

Ракитник. Про хахакиги, дерево, из которого делали метлы, говорили, что его хорошо видно на расстоянии, но оно становится плохо различимым, по мере того как к нему приближаются.

Река трех бродов. Чтобы достичь загробного мира, умерший буддист должен был преодолеть широкую реку. На этой реке было три брода разной глубины. Тому, кто в своих предыдущих жизнях нагрешил больше всех, приходилось переходить реку в самом глубоком месте.

Рождения. Так как рождение девочек обычно считалось менее желательным, чем мальчиков, их появление на свет часто сопровождалось подчеркнутым молчанием. Если им посчастливилось родиться в могущественной семье, такой, например, как клан Фудзивара, их рождение встречалось с большим энтузиазмом, поскольку была вероятность, что они выйдут замуж за представителя правящей династии.

Романы (любовные истории). Подобные истории служили популярным развлечением для аристократов эпохи Хэйан. Написанные в прозе на японском языке (за что образованные люди такое чтение презирали), они быстро расходились среди придворных. Кто-то читал текст вслух, в то время как остальные восторгались сопровождавшими повествование иллюстрациями, нарисованными от руки на приложенных к тексту свитках.

Сакаки — вечнозеленый кустарник семейства камелиевых. Считавшийся священным в синтоизме, часто высаживался около японских храмов.

Священный огонь (гома). Зажженный от костра, сложенного из древесного растения сумах и другого дерева, как часть буддистского эзотерического ритуала, являлся символом мудрости. Считалось, что он уничтожает все суетные земные страсти и несбыточные мечты. В качестве жертвы в пламя бросали семена мака и другие подношения.

Сен Сёнагон — дочь одного из губернаторов провинций; она прибыла ко двору около 990 года, чтобы служить в свите императрицы Садако. Получив хорошее образование, она стала известной писательницей; ее едкий ум позволил ей завоевать широкий круг почитателей. О ней пошла слава (нелестная) как об авторе «Книги подушки» — собрания прозаических отрывков, написанных в нарочито небрежной манере. Ее манеру письма до сих пор приводят в пример школьникам как образец чистоты стиля и слога.

Сейрёден — «Зал прохлады и освежающего ветерка» — частная резиденция императора. Расположенный в пределах Внутреннего двора дворцового комплекса, он был построен в традиционном стиле, с тростниковой крышей, широкими верандами и полами из кипарисового дерева. По свидетельству некоторых историков, его название более романтично, чем само строение. Оно было небольших размеров, тесное, в нем с утра до вечера толпились придворные, супруги императора, а также посетители.

Сиддхартха (сиддхартха гаутама) — основатель буддизма; родился в северной части Индии в шестом веке до н. э. Известен также под именем будда Шакьямуни или «Мудрец из Шакьи» по названию клана, в котором родился.

Сингён — одна из двух основных буддистских сект, учение которой заимствовано в Китае в начале девятого века поклонником изящного и приверженцем чистого искусства, замечательным каллиграфом по имени Кюкаи. Находясь под влиянием тантризма (одно из направлений буддизма, учение о двойственной природе мира, в котором представлены мужское и женское начала), священнослужители секты сингён много времени посвящали изучению священных догм и чтению молитв (мантр), освоению магических движений руками (мудр) и заклинаний (дарани). Свои тайные знания и приемы они передавали непосредственно от учителя к ученику. (Практика дзен-буддизма опирается на такую же традицию преемственности.) Расположенный на горе Койя недалеко от древней столицы Нара, храм Сингён был излюбленным местом посещения для аристократии благодаря великолепию проводившихся там церемоний. (См. Буддизм, Мудры, Тендаи.)

Сивден-ен — императорские сады, расположенные на юг от девятикратно отгороженной части комплекса императорского дворца. В них было много возвышенностей, ручьев, водопадов, священных источников, прудов с островками, павильонов для рыбной ловли и рощ, в которых росли священные деревья. К началу описываемых событий этот сад из места, предназначенного для отдыха и наслаждения, превратился в ритуальное место, где священнослужители возносили молитвы о прекращении засухи и эпидемий.

Синто — японские религиозные культы, в эпоху Хэйан слившиеся с буддизмом. Синто основывается отчасти на понятии «ками» — божественном присутствии, которым отмечены определенные герои и предки, особые скалы, деревья, ручьи, линии границ и различное оружие. Храмы синто, представляющие собой простые конструкции из сосны с тростниковой крышей, по традиции каждые двадцать лет разрушаются и строятся заново. Чтобы попасть в них, надо пройти через «тории», деревянные ворота, которые обычно окрашены в красный цвет. (См. Воздержание, Осквернение, Жрица богини Изе, Жрица богини Камо.)

Сисинден — зал во Внутреннем дворце, предназначенный для проведения различных обрядов и церемоний. Внутренний двор к югу от него использовался для официальных торжеств. (См. Вишневое дерево левых.)

Сказка о дуплистом дереве. Этот длинный роман десятого века получил свое название по одному из эпизодов, в котором описывается, как молодой человек нашел пристанище для своей матери в дупле старого кедра, покинутого медведями.

Сказки Изе — собрание изысканных эллиптических произведений в стихах и прозе. В центре этого повествования жизнь Аривары но Нарихиры, придворного, жившего в девятом веке. По легенде, он был отправлен в ссылку после скандального тайного побега с девушкой из клана Фудзивара, которая позднее стала супругой члена королевской семьи. Поэмы из этого собрания содержали скрытые намеки на эту Любовную историю, а также романтическую связь Аривары с двумя юными сестрами. Выражение «Недостоверны, как Сказки Изе», используемое для обозначения чего-то совершенно неправдоподобного, скорее может быть нелестной характеристикой жителей Изе, чем самих сказок. (См. Аривара но Юкихира, Посланники.)

Слои (классы) общества. Еще в третьем веке китайские посланники, приезжавшие в Японию, поражались пристрастию японцев к разного рода званиям и чинам. Ко времени, к которому относится повествование, люди незнатного происхождения делились на девять классов. (Для членов императорской семьи существовала собственная иерархическая система.) В то время как в Китае деление общества на классы основывалось на конфуцианской оценке качеств личности, в Японии система была более консервативной. Принадлежность тому или иному классу по рождению определяла, какую должность мог занимать человек, его доходы и привилегии (например освобождение от налогов), выбор невесты и уважение, которым он пользовался. Действовали строгие правила поведения для представителей разных классов, которые касались даже таких обыденных вещей, как тип экипажа, которым разрешено было владеть, разрешенный цвет одежды, количество складок на веере, размер могильного холма. Все это отличало представителей разных слоев общества друг от друга. Конечно, женщины были частью этой системы. Даже королевские кошки, злые духи и морские суда имели свою классификацию. (См. Сугавара но Мичизане.)

Смерть. Когда кто-то умирал, его тело оставляли непогребенным до семи дней, чтобы убедиться, что душа в него не возвратится. Только после того как становились очевидными признаки разложения, труп кремировали в печи или сжигали на специальном костре. Считалось, что трупы заразны и что даже вид мертвых животных оскверняет того, кто их видит.

Богатые хоронили умерших на одном из больших кладбищ около столицы, таких как Фунаока, Торибено или Адасино. В период эпидемий или в голодные годы семьи слишком бедные, чтобы позволить себе провести похороны по всем правилам, сваливали тела своих близких в выкопанные вдоль дорог канавы и в лощины около рек Камо и Капура. Когда накапливалось большое количество трупов, их сжигали, а затем останки хоронили рабочие из Хиден-ин, городского общественного приюта для сирот и лишенных средств к существованию. (См.: Осквернение.)

Соколы. Некоторые из этих высоко ценившихся птиц были привезены из Китая. Буддизм, как известно, запрещает убивать животных, но для соколиной охоты из этого правила было сделано исключение, возможно, потому, что императоры эпохи Хэйань очень ее любили.

Ссылка (изгнание) — сосланные (изгнанники). В эпоху Хэйань государственных преступников казнили редко. Предпочтительной формой наказания было изгнание. Понятия «изгнание» и «изгнанник» имели романтический подтекст. Многие образованные мужчины становились изгнанниками, в том числе известный поэт По Чу-и, живший во времена правления династии Тан, и государственный деятель Сугавара но Мичизане. Закон разрешал сосланным брать с собой жену (но не любовницу), что они, судя по литературным источникам, делали редко. (См.: Сугавара но Мичизане.)

Сугавара но Мичизане — государственный деятель девятого века, прославившийся своими стихами и стильной каллиграфией; можно сказать, что после смерти он обладал большей властью над людьми, чем при жизни. В 901 году его сослали на остров Кюсю, где два года спустя он умер. Череда бедствий, обрушившихся вслед за тем на столицу — пожары, наводнения, смерть видных представителей клана Фудзивара, которые были его врагами, — приписывалась жаждущему отмщения духу Сугавары. В тщетных усилиях укротить его дух Сугаваре посмертно были возвращены титулы и должности. Но бедствия продолжались еще восемьдесят лет, до тех пор пока Сугавару не стали обожествлять и не построили храм в его честь. Тогда несчастья пошли на убыль.

Сутры Лотоса — поэтический текст, основа направления тендаи в буддизме, пронизывает идеологию периода Хэйань. Аристократы, как и священнослужители, выучивали его наизусть, и в литературе того времени постоянно фигурируют его образы. В главе о целесообразных средствах, которую так любил хитрый Канецуке, описывается, как Будда поведал своим ученикам объективную истину, чтобы пробудить в них желание более глубоко познать закон Будды. (См.: Буддизм, Тендаи.)

Темнота. Когда автор говорит о своей неприязни к белому цвету, она таким образом отражает глубокое почитание японцами темноты, мрака ночи. Японский писатель двадцатого века Танизаки Дзюнитиро говорил: «Наши предки, вынужденные жить в темных комнатах, пришли к осознанию прелести теней; в конце концов они поняли, что тени являются одной из стадий исчезновения красоты». Танизаки считает, что такое отношение к темноте связано с духовной тягой японцев к искусству приглушенному, спокойному, сдержанному, которое скорее заставляет размышлять, чем оказывает прямое, непосредственное воздействие.

Тендаи. В период Хэйань учение этой буддистской секты фактически было государственной религией. Секта, поддерживаемая кланом Фудзивара, имела тесные связи с царствующей династией. Многие императоры в трудную минуту прибегали к помощи и совету настоятеля монастыря на горе Хией. Заимствованное из Китая монахом по имени Саитё в начале девятого века учение тендаи базировалось на догматах, изложенных в Сутрах Лотоса. В высшей степени суровое — по правилам его монахи, прежде чем принести окончательные обеты, проводили в уединении двенадцать лет, — со временем оно стало почти таким же эзотерическим и причудливым в обрядах, как учение секты сингён. (См. Буддизм, Сутры Лотоса, гора Хией, Сингён.)

Торибено — место захоронения умерших на востоке от столицы. (См.: Смерть.)

Тощие люди из Гиона. Каждый год в середине Шестого месяца в храме Гион, расположенном к востоку от Хэйан-Кё проводились службы, посвященные Священному Духу, с целью отогнать оспу и несчастье. Частью такой службы был танец «тощих людей» в матерчатых масках.

Траур (оплакивание). Покойников оплакивали в простых, лишенных роскоши помещениях, из которых убирали половые доски. Жены оплакивали потерю мужа в течение года; время траура для овдовевших мужчин составляло не более трех месяцев.

Убежище (гавань) — почетный титул, которым награждается супруга или наложница императора или прямого наследника, которая родила ребенка. Это поэтичное название имеет следующее значение: «Место, в котором привязанность и любовь августейшей особы находит свое отдохновение».

Удумбара — фантастическое растение, описанное в Сутрах Лотоса, про которое говорили, что оно цветет один раз в 3000 лет.

Умецубо (См.: Внутренние дворы.)

Уход (уединение). Женщины эпохи Хэйань имели возможность скрасить свою однообразную замкнутую жизнь посещениями буддистских храмов. Храмы посещали не только для того, чтобы вознести молитвы и совершить религиозные обряды, но и чтобы встретиться с подругами. Другие, подобно автору сочинения под названием «Дневники Кагеро», таким театральным поступком, как уход из дома, надеялись вернуть неверного мужа. Хотя во время уединения в храме женщины, как правило, не были полностью предоставлены сами себе (они спали внутри храмового комплекса в помещениях, разгороженных ширмами, или в кельях, предоставленных им на время монахами), они располагали широкими возможностями для любовных свиданий.

Феникс. В соответствии с китайской мифологией появление этой пятицветной птицы предвещало добродетельного и сильного правителя.

Фудзивара, клан. В описанные в книге времена это семейство служило при дворе; мужчины клана Фудзивара были самыми влиятельными в стране. Дававший много возможностей пост министра левых почти всегда доставался представителю этого клана; регентами или советниками императора также часто назначались члены этого семейства. Девушки из клана Фудзивара выходили замуж за императоров и рожали сыновей, наследовавших трон. К концу десятого столетия сила государственных деятелей из этого клана была так велика, что они могли определять время и условия отречения императора.

Хаседера. Этот буддистский храм, расположенный южнее Хэйан-Кё, был излюбленным местом паломничества для женщин высокого происхождения. Посвященный одиннадцатиголовой богине Каннон (одно из воплощений Богини Сострадания), он и сейчас является местом паломничества большого количества верующих. (См. Каннон.)

Хейчу. Этот глупый любовник описан в сказке десятого века под тем же названием, комический персонаж японского фольклора.

Храмы (алтари) богини Камо — расположенные на север от Хэйан-кё, эти два храма были посвящены культу синто. Службы там отправляла девственница, которая была покровительницей столицы. Юная девушка и в императорской семьи жила, соблюдая ритуальную чистоту, во Дворце полей. (См.: Жрица богини Камо.)

Хэйань, эпоха (794-1185). Этот отрезок истории Японии начался, когда столица переехала из Нары в Хэйан-Кё, Город Мира и Спокойствия. Действительно, это было время относительного спокойствия и политической стабильности, в течение которого японское искусство, освободившись от подавлявшего влияния китайской культуры, достигло невиданного расцвета. Однако к одиннадцатому веку нестабильность в обществе усилилась, а центральная власть была незаконно захвачена поднимающимся классом военных. Конфликт между двумя военными кланами — кланом Таира и кланом Минамото (или Гендзи) — достиг кульминации во время тридцатилетней войны, которая возвестила наступление эпохи Камакура.

Хэйан-Кё (Киото) — город, который стал столицей Японии в конце восьмого века и продолжал оставаться ею вплоть до 1868 года, когда правительство переехало в город Эдо (известный сейчас как Токио). Построенный по образцу столицы китайской династии Тан города Чанань, Хэйан-Кё был разделен на административные зоны, или районы. Те, что находились в северо-восточной части города, между Первой и Шестой дорогами, предположительно были наиболее престижными. Громадные особняки богачей стояли вдоль широких улиц; менее состоятельные жители строили свои дома вдоль улиц и переулков, расположенных между основными дорогами.

Цвета. Цвета одежды как мужчин, так и женщин имели эстетическое и символическое значение. В костюмах женщин часто повторялись естественные цвета природы: азалий и хризантем, руты и клена, глицинии и вишни. Некоторые одеяния имели подкладку другого цвета (например, халат с рисунком ивы был белого цвета с зеленой подкладкой). Одежды часто имели отделку цвета «казане». Надеть даже один халат не того оттенка считалось ужасным нарушением правил приличия. Вот небольшой перечень цветов, которые упоминает автор.

Запрещенными цветами («киндзики») считались все оттенки от насыщенного красного до пурпурного; их имели право носить только представители самых высоких слоев общества (за редкими исключениями). (Главному распорядителю двора, например, было разрешено носить такие цвета в качестве привилегии в соответствии с его официальным положением.)

Цвет «футаи» — двойной цвет, составленный из алого цвета (получаемого из цветка сафлора, редкого и дорогого растительного красителя) и индиго. Этот цвет носили поздней весной и летом; его оттенки — переходные тона от глубокого фиолетового (для молодых мужчин) до бледно-голубого с примесью красного (для мужчин более старшего возраста).

Серо-фиолетовый цвет («усу-иро») ассоциировался с небольшим горем или печалью. Те, кто пребывал в глубоком горе, носили серый или черный цвет.

Цвет сливово-красный («имайё») ассоциировался с весной, его носили в период наступления Нового года.

Пурпурный цвет («мурасаки») имел дополнительное значение верности и длительной страсти.

Разрешенный розовый цвет («юруси-иро») — светлый оттенок алого. Его было разрешено носить мужчинам и женщинам не самого высокого общественного положения, в том числе автору рукописи.

Алый, или рыже-красный, цвет («бени-иро») изготавливали из краски, полученной из цветка сафлора. В десятом веке, когда действовали законы, регулировавшие в интересах государства расходы населения на одежду и предметы роскоши, импорт этого красителя находился под строгим контролем, которым тем не менее часто пренебрегали.

Чай. Во времена Хэйань чай считался лечебным напитком. (Например, чай из листьев магнолии обычно применялся как лечебное средство при нервных болезнях.) Его ввозили из Китая начиная с девятого века вплоть до двенадцатого века, чай не рассматривался ни как просто восстанавливающий силы напиток, ни как центральное звено дзен-буддистской чайной церемонии.

Чанань — столица Китая во времена правления династии Тан (618–907). И Хэйан-Кё, и Нара были спланированы и построены по образцу этого города. (См. Хэйан-Кё, Нара.)

Чуанг-цзы — философ школы даосизма, жил в четвертом веке до н. э. Философия даосизма пронизана принципами «Книги перемен» — «И цзин». (См.: «И цзин», Даоде цзин.)

Чума (моровая язва). Японцы постоянно страдали от эпидемий оспы и кори, заносимых с материка, и, вполне вероятно, также от холеры и гриппа. (Однако эпидемии бубонной чумы никогда не достигали Японии.) Вспышка оспы в 994–995 годах обезлюдела столицу и прилегающие провинции. Летом 994 года умерли больше половины жителей столицы, включая шестьдесят семь представителей высшего общества, принадлежавших к пятому классу и выше.

Вот как описывает ситуацию специалист в этой области Хелен Крейг Маккаллах: «Молитвы и подношения не могли ослабить опасность заболевания; из-за огромного количества заболевших не хватало сил и средств для оказания нуждающимся экстренной помощи, повсюду лежали умершие или заболевшие; улицы города превратились в зловонные вместилища разлагающихся трупов, ставших добычей собак и воронья». Считалось, что болезнь распространяется вместе с испарениями, имеющими скверный запах (соответствует средневековому западному представлению о миазмах — вредных испарениях), и в основном поражает взрослых. Последнее заблуждение объясняется тем, что вплоть до двенадцатого века оспа не была в Японии эндемическим заболеванием, а завозилась с материка.

Ширмы (экраны). Большую часть своего времени знатные женщины проводили скрытые за ширмами (экранами) или занавесями. Существовало несколько видов таких изолирующих приспособлений, включая стоячие занавеси («китё»), представлявшие собой переносную раму высотой примерно 90-120 см, на которую вешали тяжелые драпировки.

Правила, предписывавшие разделение полов, были столь строгими, что женщины в обязательном порядке изолировались даже от собственных отцов и братьев, так же как и от своих поклонников, такими стоячими занавесями. Конечно, встречались дерзкие мужчины, которым удавалось, несмотря на ширму, дотронуться до края одежды женщины. Принадлежавших к императорской семье женщин охраняли еще более строго. Императрица и супруги императора, а иногда и принцессы укрывались за ширмами даже во время выездов из дворца по случаю каких-либо празднеств или, например, для лицезрения луны.

Эры. По заимствованной из Китая, традиции годам присваивались благоприятные наименования, такие, как, например Первый год Тенгие («Небесное поздравление»). На практике эры редко длились более десяти лет, а иногда — не больше года или двух. В неспокойные времена, когда случались эпидемии или голод, императоры эпохи Хэйань старались умиротворить разгневанных богов, изменив название эры. Для первых исследователей истории этого периода постоянные нарушения датировки были настоящим кошмаром.

Ямато — обширная долина с наносной почвой к югу от Хэйан-Кё, где расположены наиболее плодородные рисовые поля. Здесь находится и бывшая столица страны город Нара.

Люди селились в этой местности с очень давних времен, и само название долины стало синонимом японской культуры и самой страны. Например, в описываемые времена выражение «речь Ямато» имело значение «чистый, неиспорченный японский язык».

Ян Куафей — наложница императора Сюаньцзуна из Танской династии, который, судя по рассказам, был так ею увлечен, что пренебрегал государственными обязанностями. Когда царство оказалось под угрозой восстания, собственная армия императора вынудила его ее казнить. Эта история изложена в длинной эпической поэме под названием «Песня вечной скорби», автором которой является Бо Цзюи. Поэма была очень популярна в эпоху Хэйань, образованные люди были в состоянии прочитать наизусть обширные отрывки из нее.

 

Выражение

ПРИЗНАТЕЛЬНОСТИ

Я чувствую себя в долгу перед учеными, работы которых оживили для меня мир, существовавший более тысячи лет назад. В их число входят: Ройал Тайлер (чей изящный перевод «Сказок Гендзи» я рекомендую всем своим читателям), покойный Иван Моррис (автор книги «Царство сияющего принца», в которой описывается придворная жизнь в Японии периода Хэйань, и переводчик всегда современного сочинения Сеи Сёнагон «Книга подушки»), а также Барбара Амброз, Соня Арнцен, Брайан Бокинг, Ричард Боуринг, Эдвин Крэнстон, Сирани Харуо, Дональд Кин, Хелен Крейг Маккаллах и Эдвард Сейденстикер.

Я также выражаю благодарность знатокам «Книги перемен» («И цзин»). Все прямые цитаты из этого произведения приведены в переводе Джона Блофельда (New Jork: Datton, 1968), за небольшим исключением, когда я воспользовалась переводом Ричарда Вильгельма и Кэри Ф. Бейнз (Princeton: Princeton univ. press, 1967). Трое последователей учения «И цзин» — Брайан Донохью, Лукас Меллингер и Чи Тинфунь — разъяснили мне методику пересчитывания стеблей тысячелистника и постижения значения различных гексаграмм.

Что касается философского сочинения под названием «Даодэ цзин», то все приведенные в книге цитаты из нее взяты из книги Артура Вэли «Путь и его сила» (New Jork: Grove Press, 1958). Перевод стихотворения из антологии «Маниёсю» взят из книги Джорджа Сэнсома «История Японии до 1334 года» (Stanford: Stanford Univ. Press, 1993).

Приведенные в Словаре цитаты из работ Хелен Крейг Маккаллах взяты из ее превосходного перевода (выполненного совместно с Вильямом X. Маккаллахом) хроники «Эйги моногатари», относящейся к середине эпохи Хэйань (Stanford: Stanford Univ. Press, 1980). Уничижительный отзыв Мурасаки Сикибу относительно Сеи Сёнагон я почерпнула из «Дневников Мурасаки» в переводе Ричарда Боуринга (Princeton: Princeton Univ. Press, 1982). Цитируемые в книге дневники Фуздивары но Нагако даны в переводе Дженнифер Брюстер (Honolulu: Univ. Press of Hawaii, 1977). Описание темноты, мрака ночи, данное Танизаки Дзюнитиро в его очерке под названием «Похвала теням» (London: Jonatan Cape, 1991), посвященном японской эстетике, и цитаты из книги Цао Сюэциня «Сон в красном тереме» взяты из перевода этого классического произведения восемнадцатого века, сделанного Ван Чжичжэнем (New Jork: Random House, 1958).

Подобно тем стихам и романам, которые приводят в восхищение рассказчицу, в моем сочинении возмутительно много аллюзий. Без сомнения, читатели заметят мои, так сказать, «заимствования». Но я не скрываю, что обязана: Уильяму Блейку выражением «the long-limbed beeches» (буки с длинными ветвями) и образами бездны, описанными пророком Лосом; Хорхе Луису Боргесу, короткий рассказ которого под названием «Разные варианты легенды» явился источником для пересказа героиней книги легенды о Сиддхартхе; Аллану де Боттону за его путевые заметки; Ги де Мопассану за описание сумасшествия в рассказе «Орля»; Райнеру Марии Рильке за описание парящего полета в стихотворении «Одинокий». Во многие эпизоды попали персонажи Хоторна. Влияние Хестер Принн прослеживается в сцене унижения главной героини во время любования весенним цветением, а Итана Бранда — в сцене, где описывается, как после сожжения тела Рейзея его кости собирали из пепла погребального костра в Торибено.

Я выражаю благодарность всем тем, кто поддерживал меня в моей работе и высказывал критические замечания: Шерри Боа, Эдит Фрамптон, Кейт Килин, С.К. Левин, Карине Меллингер, Страйку Макгайру, Вильяму Макгай-ру, Ф.С. Найден, Сильвии Уррутии, Усами Хирокуни и своему издателю, Алану Сэмсону, который с самого начала верил в эту книгу. Я признательна любезным сотрудникам Британской библиотеки, Ричмондской библиотеки и Библиотеки при факультете восточных и африканских исследований Лондонского университета.

И последнее замечание. Многие научные сотрудники говорили мне, что японцы эпохи Хэйань не любили целоваться, по крайней мере эта любовная ласка редко описывается в литературе того времени. Надеюсь, читатели простят мне, если кто-то из моих персонажей находит в этом удовольствие. За эту и возможные фактические ошибки, а также за неверную интерпретацию реалий, если это имеет место, я несу всю полноту ответственности.

 

Последнее десятилетие X века. Императорская Япония, город Хейан-Кё. Главная героиня романа — дочь губернатора провинции — состоит в свите императрицы и живет во дворце, как и красавица Изуми. Когда-то две молодые женщины были подругами, но любовь к одному и тому же человеку развела их и поссорила навсегда… На что они готовы ради своей любви? И что поведала древняя «Книга Перемен» одной из соперниц, заставив ее бесследно исчезнуть?

Пусть мой рукав, скользя по дну, в воде,

Промокнет весь насквозь, я не уйду отсюда

Без этих раковин «забудь-любовь»!

Накатоми Якамори

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.