Я решила съездить в храм Хазе. Мы с Канецуке часто бывали там, и мне захотелось снова оказаться в тех местах, хотя я понимала, что это причинит мне боль.

Я выехала на рассвете в плетеном экипаже. Никого не взяла с собой, кроме возницы и трех сопровождающих. Бузен подала мне мои узелки и коробки. Она была огорчена тем, что я не предложила ей поехать со мной. Но болтовня слуг так утомительна, кроме того, я не могла положиться на ее скромность. Следовало ли мне взять с собой подругу? Возможно. Приятно разделить с кем-то долгое путешествие. Мы могли бы свесить в окошки рукава наших одежд в надежде на то, что кто-нибудь, проезжая мимо, восхитится их великолепием, могли бы обменяться мнениями о встреченных в дороге путешественниках и о наших планах на будущее. Но сейчас я сама плохой собеседник, мне нужно многое прочитать и написать.

Когда мы с Канецуке отправлялись в путешествия, то всегда ехали порознь и прибывали на место в разное время. Мы поступали так вовсе не из желания соблюсти приличия — в то время мы обращали мало внимания на окружающих, — а чтобы продлить сладость ожидания встречи. Как приятно было трястись по заброшенной колее, зная, что несколькими днями позже он проедет по той же дороге. Он тоже увидит кедр с раздвоенным стволом и, как и я, улыбнется этому символу супружеского счастья. Он будет вдыхать запах камфарного дерева, искривленные ветви которого напоминают о трудностях любви.

Иногда вечерами, когда мы лежали, сплетя руки и смешав дыхания, он читал стихотворение, которое начиналось словами: «Тысяча ветвей на камфарном дереве в лесу Изуми». Позже я задумывалась над тем, были ли эти строки предзнаменованием его нового увлечения или указанием на связь, которая уже возникла между ними.

Но я отклоняюсь от темы. Я сделала остановку южнее Юдзи и приехала в Хаседеру на третий день вечером. Факелы на воротах горели, камни монастырского двора были покрыты инеем. Лампы освещали лестницу, ведущую к храму, в открытую дверь лился свет. Я слышала звук горна из морской раковины и звон колоколов.

Комната для меня еще не была готова, и что-то случилось с женщиной, которая должна была меня встретить. Кажется, произошел несчастный случай с ее мужем — священник говорил что-то о падении с лошади, и в ближайшее время ее не ждали. Я постаралась сдержать досаду, памятуя о том, что это было место умиротворения… но как же много там было народу! Мимо меня торопливо прошла группа пожилых женщин в вывернутой наизнанку поношенной одежде. Я заметила, какими глазами смотрели они на мой расшитый, китайской работы, жакет и длинный шлейф. За мной спешили двое слуг, один нес свернутые соломенные маты, другой — жаровню. Кто-то из них задел своей ношей мое плечо, и я едва расслышала его извинения из-за стука его деревянных башмаков.

Я вышла, когда суета во дворе немного утихла. Совершив омовение, я направилась к храму и начала подниматься по лестнице из деревянных колод. Мимо меня прошла группа священнослужителей, быстрых и ловких, как олени, несмотря на обувь на высокой деревянной подошве. Один из них оглянулся и посмотрел на меня, как будто что-то в моей одежде или манерах показалось ему знакомым.

Меня поразило его лицо, резкое и умное, как у лисицы, и тут я вспомнила: Канецуке как-то разговаривал с ним. Они проговорили полночи, обсуждая притчи о сообразных средствах достижения цели. Я проходила мимо комнаты Канецуке перед рассветом и видела его через раскрытую дверь. Он так красочно рисовал в воздухе Город-призрак, что я живо представила себе его башни, павильоны и беседки.

Тем временем я достигла вершины лестницы. Свет из храма становился все ярче, и я услышала звуки песнопений. Я поднялась на последнюю ступеньку и ухватилась за деревянный поручень, чтобы не упасть. Я дрожала от холода и неожиданно охватившего меня страха высоты. Я стояла, крепко держась за поручень и закрыв глаза.

— Извините, с вами все в порядке? — Я оглянулась и прямо перед собой увидела лицо мужчины, стоявшего ступенькой ниже.

Кто это, мужчина или мальчик? Трудно сказать. В этом открытом лице я видела черты обоих: мальчика, которым он был, и мужчины, которым он стал; позже, когда я узнала его лучше, я замечала в нем приметы мужчины, каким он станет, когда я уже не буду его знать. Меня привлекла в нем не его открытость, хотя он сразу понравился мне, так что я даже удивилась этому, а его серьезность и внимательное отношение к окружающему его миру. Он читал на моем лице, как оракул читает по своим костям.

Возник ли этот образ в момент нашей встречи? Не могу вспомнить. Возможно, мне только так кажется, когда я теперь вспоминаю об этом.

Я ответила ему, что со мной все в порядке, просто слегка оступилась.

— Тогда, может быть, войдем? — сказал он так просто, как будто мы были давно знакомы.

В храме ярко горели свечи. Золоченая статуя Будды мерцала в их дрожащем свете, подобно фениксу в пламени погребального костра. Меня подвели к свободному месту за ширмой, и я встала на колени, чтобы молиться. Встал ли он около меня? Нет, он отошел в сторону. Я закрыла глаза и запретила себе волноваться. Возможно, он просто был очень осмотрительным. Песнопения были такими громкими, а народу в храме так много, что я не могла сосредоточиться.

Позже, уже собираясь уходить, я услышала его голос:

— Вот. Это для вас. — Он стоял так близко, что его ярко-красная одежда касалась моих рук. Он протянул мне ветку аниса; засохшие листья были мягкими и коричневыми, как одеяние монаха.

Этот слабый священный запах… Я не хочу, чтобы что-нибудь напоминало мне его. Всякий раз, когда мы с Канецуке отправлялись в поездки, мы писали друг другу стихи на листьях аниса. Это были наши тайные послания, суетные и полные намеков. Мы клали их не на алтарь, а на раскрытые ладони друг друга.

Мои глаза наполнились слезами, я смахнула их рукавом и поблагодарила этого человека. Что он обо мне подумал: что я сентиментальна или неуравновешенна? Может быть, он привык к чрезмерным выражениям благодарности со стороны женщин старше себя? Однако по его взгляду я поняла, что он скорее встревожен, чем польщен. Он кивнул и вышел.

Когда служба закончилась, я не увидела его. Я спустилась по лестнице среди шумной, многоцветной толпы. Мне удалось найти провожатого, чтобы меня отвели в предназначенную для женщин часть монастыря. Отведенная для меня комната была маленькой, но мат на полу толстым, а вода в кувшине достаточно теплой. Я очень устала. Сквозь тонкую перегородку было слышно, как препирались две женщины. Одна хотела уехать на следующий день, потому что была утомлена и истратила на оплату служб и молений все, что могла себе позволить, а другая желала остаться.

Вошла моя горничная. Постоянно извиняясь, она предложила мне каштаны и фрукты. Ее глаза покраснели от слез, а халат был так измят, как будто она несколько дней спала в нем. Я выразила ей свое сочувствие (ведь я слышала от священника о несчастном случае), и она приняла его с благодарностью. Но ничего больше о своих неприятностях она мне не рассказала, а я не стала расспрашивать, хотя любопытно было услышать, что именно произошло.

Утром меня разбудил звон колоколов. Пока служанка причесывала меня, я съела жидкую кашу. Она сказала, что ночью выпал небольшой снег, но сейчас небо ясное, солнце припекает, и на восточном крыльце тают сосульки. Мне не терпелось осмотреть сады, и я попросила принести мне какую-нибудь подходящую для прогулки по саду обувь. В тот момент, когда я вышла, дверь соседней комнаты открылась, и оттуда вышли две женщины. Одеты они были по-дорожному. Значит, последнее слово осталось за той, которой все надоело. Я решила, что это та из них, которая была выше ростом и одета в черный плащ.

— Будьте осторожны с огнем в комнатах, — сказала она мне, проходя мимо. Да, это она, я узнала ее голос. Но что она хотела сказать? Предостеречь или испугать? Я решила отнестись к этому как к дружескому предупреждению и поклонилась без тени высокомерия, в то время как они проскользнули мимо.

В саду я замерзла, даже тени от кедров казались голубыми от холода. Я согревала пальцы в рукавах своей одежды. В морозном воздухе мое дыхание напоминало дыхание дракона, изрыгающего клубы дыма.

Были слышны журчание реки и разговор священников, которые шли из трапезной к храму. Я найду нужное мне дерево, вернусь к себе в комнату и лягу, укрывшись своей одеждой. Слишком холодно было на открытом воздухе, к тому же я думала, что человек, встреченный мною накануне, уже уехал. Я поймала себя на мысли, что думаю о том, как выглядит его экипаж, простой он или роскошный, и какой дорогой он поехал.

Дерево, которое я искала, оказалось не таким, как мне запомнилось: не очень высоким и с менее гладкой корой. Может быть, я спутала его с дикой вишней, под которой мы с Канецуке лежали в лесу на берегу реки. Я подняла голову и посмотрела в бездонное небо.

Снег лежал и на толстых ветвях дерева, и на тонких веточках, сплошь покрытых красными почками. Два года назад мы стояли под этим деревом, Канецуке и я. Были сумерки и очень холодно, издалека доносились звуки флейты.

Почему так волнуют звуки флейты в тишине зимней ночи? Мы пытались описать их. Потом припоминали имена знаменитых флейтистов, в семьях которых это искусство передавалось из поколения в поколение, от отца к сыну, пока не дошли до Инакаедзи, чье имя означало «Своего не отдам».

— Такое имя очень подошло бы тебе, — сказал Канецуке, и это мне польстило. Однако позже я много думала о том, что он имел в виду — особенности своего или моего характера?

Снова слезы. Неужели я отправилась в поездку, только чтобы плакать? Это меня раздражало. Я пошла назад, в гостиницу, ноги у меня так замерзли, что ничего не чувствовали. В вестибюле, снимая уличную обувь, я услышала знакомый молодой голос.

— Выходим так рано? — Он дразнил меня, ведь была уже середина дня.

Он был одет в халат с синим китайским узором и широкие шаровары с кружевами, его лицо казалось еще моложе, чем накануне вечером.

Я опустила глаза, чтобы он не заметил красных кругов вокруг них.

— Я думала, что вы уехали, — сказала я и тут же пожалела об этом.

— Я уеду не раньше чем через два дня, — ответил он. — Сейчас неблагоприятное время, чтобы ехать на северо-запад.

О, значит, он поедет по дороге в Нару, а может быть, и дальше, в Юдзи или прямо в столицу. Мне не оставалось ничего другого, как спросить его об этом.

И я спросила — в моем распоряжении было мало времени. Пока мы прогуливались по галерее (он предложил мне свое общество, а я не видела причин отказываться), он рассказал, что живет в Пятом районе со своими родителями, занимает должность в Министерстве по делам центральных областей в Бюро предсказаний. Он только что возвратился из Китая, где учился.

— О, у вас должны были быть приключения, — сказала я. — Как я завидую вашей свободе!

Он с любопытством посмотрел на меня, как будто свобода — исключительная прерогатива мужчин.

— Приключений было совсем немного, я слишком занят книгами и палочками для гадания.

— Значит, вы можете предсказывать будущее?

— Нет. Я не обладаю такой способностью, — ответил он так серьезно, что меня это позабавило. — Но я могу предсказать, — он улыбнулся, — что очень скоро вам станет холодно и вы проголодаетесь. Может быть, встретимся после того, как вы отдохнете?

Он проводил меня до женской половины монастыря. Придя к себе в комнату, я прилегла, закутавшись в халаты, но все равно дрожала. Потом встала, умылась, съела жидкую рисовую кашу и несколько соленых слив. Служанка принесла мне бумагу и чернильницу, и я написала свои моления — за Канецуке, за сына и его отца. Как бы я хотела иметь возможность вознести за каждого из них тысячу молитв! Но мои средства не позволяют подобных расходов.

Я не хотела тратить свои скудные средства на молитвы ради собственного спасения. Может быть, если я по своей воле проигнорирую ее, Каннон отведет от меня свой взор, и я испробую вкус опасности.

Я устроила так, чтобы встретить своего нового знакомого после чтения вечерних молитв. Я искала его, после того как передала священнослужителю моления, и потом, когда шла в толпе к своему пристанищу. Но теперь в храме было еще больше народу, чем прошлой ночью, и я не видела его до тех пор, пока не спустилась с лестницы.

Он любезно приветствовал меня, но более сдержанно, чем прежде. Возможно, причиной тому был его отъезд. Однако он прошел вместе со мной через двор и поинтересовался, удалось ли мне передать моления. Значит, он видел, как я разговаривала со священнослужителем, это меня обнадежило.

— Да, я хорошо им заплатила, поэтому надеюсь, что все будет сделано как следует. Я не могу поверить, что бодхисаттвы обращают внимание на молитвы, если их невнятно бормочут.

— Вы правы, — сказал он, — мольбы должны быть понятны. — Он помолчал, глядя на серп луны. — Можно мне пройтись с вами? Или моя просьба слишком двусмысленна?

Итак, он умел говорить намеками. Это тоже вселяло надежду. Сначала он показался слишком прямолинейным, чтобы иметь способности и вкус к интриге.

— Конечно, — сказала я, в то время как мы спустились с галереи. — Во время учебы вы, наверное, затрагивали природу неопределенности. Думаю, что толкователь предзнаменований и символов должен быть знатоком двойных смыслов.

— Но женщины сами являются экспертами в этой области, разве не так?

— В чем? В толковании двойных значений или в их использовании?

— И в том и в другом, полагаю.

— Я знала мужчин, которые многократно превосходили меня в этом. — Я старалась говорить как можно безразличнее, но все же в моем голосе прозвучала горечь. — Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Расскажите мне о своих приключениях.

— О каких приключениях? — спросил он. — Вы, должно быть, имеете в виду мои путешествия. Но морские путешествия очень скучны. Все время одни и те же виды, одна и та же еда, та же самая надоевшая компания.

— То же самое, как отправиться в поездку, — поддразнила я.

— Нет, во время сухопутной поездки вы можете отлучиться — прогуляться или пойти посмотреть водопад. На корабле вам некуда деться.

— Однако, — сказала я, — что-то должно было произойти. Штормы, морские разбойники — что-нибудь в таком роде, о чем обычно пишут в романах.

Таким образом я вытянула из него целую историю. Да, во время путешествия по морю случались штормы, но морских разбойников они не встретили; да, бывали сильные ветры, которые сбивали их с курса. И лишь после долгого путешествия по суше они наконец достигли Вутайя. Что он там видел? Реки, широкие, как океан; сильный голод и неожиданную обходительность. Он видел женщин, которые не красили зубы черной краской, но пеленали ноги, а их шеи были увешаны нефритом. Он видел монахов, которые пили крепкий зеленый чай, священнослужителей, которые с большим увлечением говорили о кулинарном искусстве, чем о религии. Но одно впечатление оказалось сильнее всех других. Он имел в виду статую бодхисаттвы Манджушри верхом на льве. Его поразил не столько сам святой, сколько лев, который, казалось, изрыгал пар из пасти и двигался как живой.

Я спросила, чем он занимался в Китае. Он рассказал, что изучал там науку предсказаний, но вскоре оставил ее, чтобы заняться «Книгой перемен», потому что обнаружил в ее шестидесяти четырех гексаграммах ключ к тайнам жизни. (Эти шестиугольники были подобны живым картинам, сказал он мне, они двигались, как тот лев.) Я наблюдала за ним, и его лицо в тот момент напомнило мне лицо Канецуке, когда он рассказывал о городе-призраке. Я завидовала его убежденности, в то же время она меня забавляла. Как это по-мужски! Вдохновиться статуей льва и гексаграммами!

— Вы часто путешествуете? — спросила я.

— Нет. Очень редко.

— И храмы кажутся вам столь же скучными, как корабли.

— Едва ли. Я был очень занят в последнее время. Наверняка вы слышали, какие нам выпали испытания: бури, пожары, дурные предзнаменования, а теперь еще этот скандал со жрицей богини Изе.

Даже здесь я не могла избавиться от тревог и волнений. Он, конечно же, знает о Канецуке, и слухи о Садако вполне могли дойти до него.

Должно быть, он заметил перемену в моем лице, потому что остановился и посмотрел на меня. Раньше я не замечала карих крапинок в его глазах и его высокого лба.

— Думаю, мне следует оставить вас. Наверное, вы устали.

Почему его уход огорчил меня? Он просто был добр. Однако, когда я прилегла в полутемной комнате, где свет лампы отбрасывал длинные тени, я расплакалась. Возможно, причиной тому послужили подшучивания над молениями, или разговоры о двояких смыслах, или упоминание им жрицы. Помня о том, какие здесь тонкие перегородки, я старалась сдержать рыдания, и от этих усилий у меня заболела грудь.

Немного позже раздался осторожный стук в дверь. Затаив дыхание, я ждала. Стук повторился, я не ошиблась. Может быть, я кого-то побеспокоила и ко мне пришли с жалобой? Уединиться здесь было не легче, чем во дворце.

Я встала и подошла к двери.

— Извините, — сказал он, — я проходил мимо, и мне показалось, что вы плакали.

Я пригласила его войти. Разве могла я поступить по-другому? Но тут снова подступили слезы, плечи у меня затряслись. Он коснулся моей щеки и поглядел на меня с печалью и тревогой. Чем была вызвана такая нежность?

Должно быть, я целый час проплакала в его объятиях.

Позже, успокоившись, я попросила его предсказать мне судьбу. Не сейчас, сказала я, позже, когда мы вернемся в столицу.

— Не знаю, — ответил он, поглаживая меня по голове, — вам может не понравиться то, что я скажу.

— Почему не понравится? Ваше предсказание будет неопределенным?

— Это зависит от многого. Если в своих намерениях вы честны и прямы, то ответ будет ясен, хотя всегда возможны толкования. Но если вы неискренни и ваши цели сомнительны и неопределенны, то ответ будет в той же степени двусмысленным, как и вопрос.

— Вы меня пугаете, — сказала я, — ведь я так же не заслуживаю доверия, как сказки богини Изе.

— Да, думаю, это так, — сказал он и поцеловал меня.

Нравилась ли я ему? Я так боялась, что нет! Но, должно быть, хоть немного нравилась, потому что на следующую ночь он опять пришел ко мне, и мы не спали до утра.

— Теперь, — сказал он, когда забрезжил утренний свет, — ты должна лечь на правый бок головой к северу. Так ложился Будда, когда покидал свое тело и погружался в забвение.

— Покажи мне, как, — попросила я, и он перевернул меня на правый бок, упираясь грудью мне в спину.

— Я не хочу покидать свое тело, — сказала я.

— Ты будешь рождаться снова и снова. Если ты уверуешь искренне, то будешь стремиться к самоуничтожению.

— Если бы я желала уничтожить себя, я просто прыгнула бы в реку и утонула.

— Это тяжкий грех. Тогда ты возродишься для страданий, и твои дети будут расплачиваться за тебя всю свою жизнь.

При этих словах моя спина напряглась. Наши тела предают нас, сопротивляясь тому, чтобы мы покинули их!

— У меня нет детей, — сказала я.

— Неправда.

— Что? Неужели ты думаешь, что способен читать мое прошлое так же легко, как предсказывать будущее?

— Нет, этого я не могу, — ответил он. — Я сужу об этом по ширине твоих бедер, — он перевернул меня на спину.

Откуда он так хорошо знал меня? Откуда у совсем молодого человека столь богатый жизненный опыт? Он пугал меня, пугал.

Тем не менее я была рада, потому что невинность подразумевает определенную ответственность. Возможно, он был менее уязвим, чем я думала. Когда-нибудь я пойму, в чем тут дело. Но тогда не оставалось времени ни для расспросов, ни для проверок. Он уезжал.

У нас было еще два часа до его отъезда в столицу. Он возвращался один, ни друзья, ни слуги его не сопровождали. У него была гнедая лошадь, не чалая, как у Канецуке. Он поедет по дороге вдоль реки, так быстрее. Потом вернется обратно в дом своих родителей в Пятом районе, а я останусь еще на три дня, как и предполагала. Мне казалось неразумным менять свои планы и не хотелось, чтобы он подумал, что я его преследую.

Нельзя было ставить себя в зависимость от этого мальчика. Я едва его знала.

И все же теплилось нечто общее, что-то роднило нас, между нами возникло взаимопонимание. Каждый из нас обладал своим особым знанием, подобно тому, как у нас с Канецуке у каждого имелось свое представление о времени.

Мы провели оставшиеся два часа в молчании. Только когда он встал на колени в прощальном поклоне, сказал с присущей ему дразнящей серьезностью:

— В прошлой жизни ты, должно быть, была целомудренной женщиной.

Эти слова означали: он считает меня привлекательной. Потому что Тот, Кто понимает звуки Вселенной, награждает добродетель красотой. Я вспомнила иероглифы, которые Канецуке нацарапал на моем зеркале, как бы дразня меня тем, чем я уже больше не обладаю.

Как можно легкомысленнее я сказала:

— Но теперь я вовсе не добродетельная.

— Ты действительно такая неискренняя? — спросил он, погладив меня по щеке. — Или тебе нравится преувеличивать свои недостатки?

— Я никогда не преувеличиваю. Это моя единственная добродетель.

— Я так и думал. — Он снова поцеловал меня.

— Ты будешь заходить ко мне? — спросила я, когда он надевал плащ. Напрасно я обнаружила свою потребность в нем, повела себя неподобающим образом.

Не надо было пытаться воздействовать на него. Выражение его лица переменилось. Я увидела в нем настороженность, как и позавчера при нашей первой встрече на ступеньках храма.

— Возможно, — ответил он, — но я не слишком тебе доверяю. Ты это знаешь, не так ли?

Я ничего не ответила.

— Закрой глаза, — сказал он. Я послушалась, и он начертил у меня на лбу несколько линий.

— Что это значит? — спросила я. — Это на удачу?

— Нет, — улыбнулся он мне, — напротив. Это Куй Мей, гексаграмма взрослой незамужней женщины. Движение вперед приносит неудачу. Никакая цель не оказывается предпочтительной. Если же цель достигнута, следует отдавать себе отчет в том, что в самом начале была допущена ошибка.

— Я в полной мере осознаю свои ошибки, — сказала я.

— Я тоже. — Он поцеловал край моего рукава и вышел, закрыв за собой дверь.

Как провела я последние три дня в монастыре? Не помню. Слышала звон колоколов, звуки гонга, разговоры незнакомцев; я становилась на колени у курящихся благовониями алтарей и писала стихи на листьях аниса; гуляла по саду и наблюдала, как тает снег на покрытых красными почками веточках вишневого дерева. Но я больше не искала в лесу то место, где лежала с Канецуке, — однажды я уже предприняла подобную попытку и так и не смогла вернуть себе утраченное спокойствие. Я старалась не думать и о том серьезном юноше, который скакал в город на гнедой кобыле, о его гексаграммах, символизирующих неудачу, и о странной манере быть обходительным.

Когда я возвратилась в город, меня ожидали два письма. Одно было от Рюена. Он сообщал, что занят с утра до вечера — пишет письма под диктовку настоятеля. Он опасается за свое зрение, работая, по своему обыкновению, допоздна при тусклом свете лампы. У монастыря возникло сразу много неотложных дел: предъявлялись претензии относительно спорных земель, появились трудности со сбором десятины и налогов, обострились разногласия с другими религиозными сектами. Он тосковал по тем временам, когда проводил время в спокойных занятиях, переписывая сутры.

До него дошли кое-какие слухи. Император часто писал настоятелю монастыря, и, хотя Рюен не был допущен к их переписке, из обрывков разговоров (монахи в монастыре были не менее болтливы, чем придворные дамы во дворце) он понял, что его величество опасается, что ему придется отречься от престола. Почему? Потому что у него нет дочерей, достойных служить в Храме богини Изе, а это угроза благополучию государства.

Кто стоял за этим планом? Семья императрицы, включая министра левых. Министр тоже состоял в переписке с настоятелем, и Рюен узнал его официальную печать на письме. Не было сомнений в том, что он затеял интригу в пользу семейства Фудзивара.

А что же станет со жрицей, если император отречется? Очевидно, что наследник — ему всего одиннадцать лет — в ближайшее время не произведет на свет дочь, которая могла бы исполнять обязанности жрицы. Рюен предполагал, что в нарушение традиций на роль жрицы будет избрана какая-нибудь девочка из побочной ветви царской семьи. Приходилось ли мне видеть, спрашивал он, старшую дочь министра левых? Ей шестнадцать лет, возможно, она еще девственница и, по общему мнению, прелестна.

Да, я видела ее. Она участвовала в танцах Госечи, и Даинагон хвалила ее. А я так была захвачена своими коварными планами, что едва заметила.

Только подумать, к каким последствиям могли привести мои планы! Дочь императора опозорена, сам император низложен, восходит звезда семейства Фудзивара. (Наверняка министр левых будет назначен регентом.) Следовало ли мне гордиться или пугаться Того, что мои интриги влекли за собой столь далеко идущие последствия?

Я испугалась. Что подумает Рюен, если обнаружит, что я являлась движущей силой этой интриги? Я не могла и предположить, к чему все это приведет, но разве это снимает с меня ответственность? Что будет с Садако, которую должны были отправить в ссылку из-за моих интриг? Пока это еще только слухи, такие же неопределенные, как дым или пар, но они заставляют дрожать от ужаса.

Я должна как следует спрятать эти бумаги. Как хорошо, что я наказала Бузен прятать любые письма, которые могли прийти за время моего отсутствия! Если бы письмо Рюена попало не в те руки и слухи об отречении императора распространились… А мои собственные признания, содержащиеся в этих бумагах, — они столь же опасны.

Второе письмо оказалось не менее опасным в своем роде. Его написал юноша, которого я встретила в Хаседере. (Буду называть его Масато, потому что его настоящее имя ему не подходит; но даже если бы это было не так, я бы его не раскрыла, чтобы не скомпрометировать связью с моим именем.)

У меня дрожали руки, когда я разворачивала желтую бумагу. Цвет не соответствовал времени года, почему он выбрал его? Имея в виду, что письмо пришло от человека, увлеченного наукой о символах и знаках, для этого должна быть своя причина.

Когда я прочитала его стихи, все стало ясно. Он написал по-китайски:

Хотя сейчас не осень, я тоскую по женщине.

Я слышу ее голос — лютню в тональности ричи.

Значит, он знаком с «Книгой песен» и даже с комментариями к ней. Я велела Бузен принести мне лавандовой бумаги из дворцовых мастерских и, как только она вернулась, написала ответ:

Я тоскую по мужчине, потому что сейчас весна.

Я слышу его голос — флейту в тональности со.

Итак, он скучал по мне. Я испытывала большее удовлетворение, чем следовало бы, имея в виду его предостережения и предсказания. Мне следует ждать, такова участь женщины. Если я буду настойчива, он затаится.

Императрица, которая чувствовала себя нездоровой, решила на несколько дней переехать в свой особняк в Первом районе. Она пригласила меня и еще нескольких женщин сопровождать ее. Я ожидала, что она пригласит Изуми, но оказалось, что та уехала в деревню навестить сестру. Некоторое время я не посещала особняк Ичидзё и волновалась при мысли о возвращении туда — мне не хотелось видеть жрицу.

Вероятность встречи была невелика. Все знали, что мать держала ее взаперти в западном крыле дома; я слышала, что они едва разговаривали. Однако я могла встретиться с ней в саду или услышать ее голос из-за опущенных занавесок… В день отъезда я не могла есть и, когда меня провели в мою комнату, почувствовала головокружение, и вынуждена была прилечь. Я лежала, разглядывая потолок, в то время как другие женщины разбирали вещи и болтали, показывая друг другу свои новые весенние одежды.

Первая ночь пребывания в Ичидзё оказалась для меня тяжелой. Я лежала на циновке, думала о Канецуке и гадала, думает ли о нем девушка в другом крыле дома? Может быть, она ненавидит его? Вдруг он насильно навязал себя ей? Сомнительно, это не его стиль. Он, наверное, очень старался, чтобы пробудить в ней сильное чувство. Послушать бы ее саму.

Может ли девушка семнадцати лет говорить страстно? Да. Кто не помнит острое отчаяние, которое охватывает человека в семнадцать лет, когда все вокруг кажется черным или белым и на свете нет ничего, ради чего не стоило бы рисковать.

Даже сейчас бывают мгновения, когда я чувствую себя так же, как когда я была в ее возрасте. Возможно, поэтому я часто думаю о жрице с чувством, близким к симпатии. Но я не стану льстить себе, изображая, что я добра.

На следующее утро я проснулась с болью в спине и горьким вкусом во рту. Прелесть наступившего дня служила мне укором. Небо было таким ясным и чистым, как совесть девственницы, свет — таким ослепительным, как ее улыбка. Я тщательно оделась и вышла на веранду. Вишневое дерево, почти такое же высокое и красивое, как в саду Хаседера, тянуло ветви к лазурному небу. Почему оно зацвело так рано? Сплошь покрытое розоватыми махровыми цветками, оно как будто было окутано облаком.

Я услышала свист и увидела мальчика, бегущего по дорожке сада. Его пурпурный халат развевался, а растрепанные волосы напомнили мне юного Рюена. Он, должно быть, заметил меня, потому что замедлил бег и расправил рукава. Это был Рейзей, выглядевший много моложе своих одиннадцати лет, Рейзей, который, если верить слухам, может скоро сменить на троне своего отца.

Я поклонилась, зная наперед, что он не придаст этому особого значения. В ответ он улыбнулся. У него были темные зубы (врожденный недостаток), но улыбка обаятельная, как у женщины. Чтобы не выдать своих чувств, я прикрылась веером, мы обменялись шутливыми замечаниями.

— Как прекрасны вишневые деревья! — сказала я, показывая на них рукой. — Во дворце вишни еще не зацвели.

Он посмотрел на меня и засмеялся.

— Цветы ненастоящие! — Посмотрите, разве вы не видите ниточки?

Конечно. Соцветия были привязаны к веткам. Но как искусно это было сделано, как подобран цвет бумаги. Просто чудо. Я даже не заметила, что цветы не пахнут.

— Это сделано по приказу моей матери, — сказал Рейзей, — для моей сестры.

Значит, императрица пыталась наладить отношения с дочерью, хотя они не разговаривали. Канецуке и я иногда прибегали к такому способу общения — обменивались подобными жестами, чтобы положить конец тяжелой ссоре.

— А как ваша сестра? — спросила я как можно более естественно.

— Не знаю, — ответил он просто, — я ее не вижу.

В этом не было ничего удивительного, он стал достаточно взрослым, чтобы его не допускали к ней. Однако он явно был этим расстроен.

Утро я провела в обществе императрицы, которая, несмотря на смену обстановки, чувствовала себя нехорошо. Мы сидели около двойных дверей, открытых в сад, и рассматривали цветные картинки к сказкам Изе. «Такие же невероятные, как и сами сказки Изе», — думала я, держа в руках свиток. Я произнесла эти слова в Хаседере, и тот серьезный молодой человек поцеловал меня. Не могу выразить, как я по нему тосковала. Я вынуждена была отвернуться, будто бы разглядывая деревья, чтобы скрыть свои чувства.

Мы добрались до картинки, изображающей мальчика, который обучает сестру игре на кине. Он перегнулся через ее плечо и поддерживал ее запястье, в то время как она щипала струны. Мне было интересно, не напомнила ли императрице эта сцена Рейзея и жрицу; я надеялась, что она заговорит о них. Но она только вздохнула и откинулась на подушки. Она казалась грустной и усталой, но, может быть, недомогание являлось тому причиной.

Она выглянула в сад.

— У вас есть дочери? — спросила она, и я ограничилась кратким «нет». Я никогда не рассказывала ей о сыне и не собиралась делать этого сейчас.

— Какая вы счастливая, — горько сказала она.

Я решилась и задала вопрос о жрице:

— Принцесса нездорова? Я еще не видела ее.

— Если это и так, я буду последней, кому она скажет об этом, — ответила императрица. — Она не разговаривает со мной.

Я припомнила их споры перед отъездом жрицы из дворца, угрозы и увещевания императрицы. И я порадовалась, что у меня нет дочери, — это может быть так мучительно.

Мне не удалось придумать ничего утешительного ей в ответ, и я предложила почитать ей вслух. Она отказалась, сославшись на усталость, и еще плотнее закуталась в плащ цвета фуксии. Не холодно ли мне, спросила она, может быть, позвонить, чтобы принесли еще угля для жаровни.

Потом я покинула ее. Позднее в тот же день я прогуливалась по саду вместе с другими женщинами. Мы восхищались прудом, его искусственными берегами, посыпанными белым щебнем, пригорками, украшенными группами распускающихся деревьев: берез, вишен, ив, вязов и перенесенных сюда с гор саженцев диких растений, названий которых я не знаю. Красные цветки слив, свисавших над ручьем, почти облетели, но глициния только начинала распускать свои шелковистые почки.

«Приезжай сюда в Третьем месяце, когда глициния в цвету», — написал Канецуке Изуми в украденном мною письме.

Почему каждый новый клейкий листочек, каждый неспешно раскрывающийся цветок напоминает мне об утраченном? Я не способна была видеть деревья такими, как есть, — они напоминали мне о других, под которыми я лежала; даже сами названия цветов воскрешали в памяти ароматы тех букетов, которые мне когда-то дарили. Мне вдруг захотелось, чтобы пошел снег и запорошил все приметы весны.

На обратном пути мы проходили мимо комнат жрицы, но шторы были опущены, и мне ничего не удалось увидеть.

К вечеру, еще до того как небо померкло — набежали облака и собирался дождь, — я подсела к другим женщинам; они занялись вышивкой. По полу раскатились яркие клубки шелка, и кошки императрицы играли ими.

К нам присоединились несколько замужних женщин, живших в особняке, и начались бесконечные пересуды.

— Такая жалость, — сказала старшая из них по имени Таифу. Это была изящная женщина, хрупкая, как бумага, с седыми шелковистыми волосами, напоминавшими почки глициний. — Она всегда была такая живая девочка, а сейчас почти не покидает комнат. — Они обсуждали жрицу, которую называли Юкико, потому что знали ее задолго до того, как она уехала служить богине Изе.

— Нам пришлось спрятать от нее ножницы, — сказала женщина помоложе, кажется, ее звали Сагами. — Она грозилась обрезать свои волосы. Подумать только: в семнадцать лет хотеть стать монахиней! — Эта женщина с невыщипанными бровями в одежде цвета фуксии была несколько вульгарна и явно любила позлословить.

Я припомнила историю, которую мне рассказала Бузен вскоре после того, как жрица возвратилась во дворец. Значит, сейчас она находилась в таком же отчаянии, как и тогда.

— Мы даже забрали у нее кинжал, — сказала Таифу, — боялись, что она что-нибудь с собой сделает. Бедная девочка! Сколько раз я слышала, как она говорила, что не хочет больше жить.

— Вы ведь знаете, какова она, — ответила Сагами, — всегда во власти своих сказок и мечтаний. Она склонна все драматизировать, к тому же очень упряма. Она отказывается есть, если к ней обращаются с вопросом, не отвечает».

— Но хоть с кем-то она разговаривает? — спросила я.

— Едва ли, — Таифу разгладила полу атласного жакета. — Я пытаюсь разговаривать с ней. Но она не желает иметь со мной дела, как и со своей матерью. Если ей что-то нужно, она пишет императрице записки. А император и слышать о ней не хочет. Но она говорит, что ей это безразлично.

— Наверняка ей разрешено посылать письма, — заметила я.

— Нет, — ответила Таифу, — за этим следит императрица. Она пресекла попытку принцессы подкупить курьера, предложив ему один из своих гребней, тот, что подарил ей отец, когда она отправлялась в Храм Язе. Сейчас ей запрещена любая переписка.

— Неужели ей запрещено не только писать, но и получать письма? — усомнилась я. Сагами бросила на меня быстрый взгляд, как будто нашла мой интерес чрезмерным. — Я сама пыталась послать ей письмо, — солгала я, — но оно возвратилось. Посыльный сказал тогда, что был день воздержания.

— Теперь для нее каждый день такой, — отозвалась Сагами. — Императрица перехватила адресованное ей письмо вскоре после ее приезда сюда, в начале года. Ее величество заставила посланца ожидать у ворот, потом подержала письмо над паром, чтобы не ломать печати, и прочитала. Она была вне себя, вы бы видели ее лицо. Она снова запечатала письмо и отдала посыльному, сказав, что ее дочь не может его принять.

— И от кого было это письмо? — поинтересовалась одна из женщин. Я была благодарна ей за этот вопрос.

— Думаю, от Канецуке, — ответила Сагами. — Гонец выглядел так, будто проделал долгий путь.

Отвратительно было слышать его имя из уст такой женщины, произнесенное столь бесцеремонно, будто она хорошо его знала. Мне показалось, что при этих словах некоторые из присутствующих посмотрели на меня, хотя у меня не было причин подозревать, что они осведомлены о моих делах. Или слухи о моей частной жизни распространились шире, чем я предполагала?..

Итак, Канецуке писал жрице, прекрасно зная, что письмо может попасть не в те руки. Интересно, с какой почтой отправил он это послание? Не вместе ли с письмом ко мне, которое я получила вскоре после Нового года? Он писал, что чувствует себя одиноким, и я подумала, что таким образом он говорит о своей любви ко мне.

В Сакузен зазвонили колокола к вечерней службе.

— Мне надо идти к Юкико, — сказала Таифу. — Я не думала, что уже так поздно. — Она взяла свое рукоделие и поспешила вниз, постукивая подошвами лакированных башмаков.

— Можно подумать, что она заботится о маленьком ребенке, а не о взрослой женщине, — заметила я.

— Мы не должны оставлять ее одну, я имею в виду. Юкико, — сказала Сагами. — Мы сидим с ней по очереди. — Она объяснила, что однажды вечером в Первом месяце Таифу вышла из комнаты Юкико, чтобы принести лампу, а когда вернулась, девушка исчезла. Они обыскали дом и сад и обнаружили ее спрятавшейся в зарослях ивняка около пруда.

— Ну, это вряд ли тяжкий проступок, возможно, ей просто хотелось побыть одной, — сказала я и подумала, что здесь девушка как в тюрьме и что в Храме Изе среди жрецов у нее было больше свободы.

Я ушла к себе в комнату и долго читала Маниёси. Когда луна поднялась высоко, я встала и выглянула во двор. За закрытыми ставнями окон комнат в западном крыле виднелся свет. Что это значило? Она еще не спала или бодрствовала какая-то из женщин, которые неотступно за ней наблюдали? Как, наверное, возмущало ее их постоянное присутствие!

Я надела стеганый жакет и выскользнула на галерею. Перешла через мостик, перекинутый над ручьем, бежавшим между основной частью дома и его западным крылом. В холодном воздухе звук струящегося потока казался очень громким. Я нащупала дверь и отодвинула ее. В лицо мне ударил свет лампы. Я проскользнула в прихожую и заглянула в проем между ширмами. Спиной ко мне стояла женщина; по ее спине черным потоком струились волосы, ниспадая до самого пола.

Наверное, я издала какой-то звук, потому что женщина повернулась ко мне. На какое-то мгновение я увидела ее такой, какой когда-то, должно быть, увидел Канецуке: сверкающие глаза, тонкие красные губы, белый лоб, гладкий, как полированный камень. В следующий момент ее лицо исказилось от ярости, и она сделала жест рукой, как будто отгоняла призрак.

— Сгинь, — зашипела она и потянула занавеску. Я стояла, дрожа всем телом. Знала ли она, кто я, или приняла меня за одну из служанок, которая шпионит за ней? Какой ядовитый взгляд бросила она на меня!

Утром меня разбудил звук дождя. Чуть позже я услышала во дворе шум. Я встала, подняла шторы и выглянула наружу. Двое мужчин срывали с вишневых деревьев промокшие цветы. На земле валялись кучи смятой бумаги.

Позже тем утром мы обсуждали это происшествие, сидя за рукоделием. Таифу не было с нами, она встала поздно вместе со жрицей, у которой болела голова и которая совсем не спала ночью. Горели лампы, потому что было слишком темно, чтобы продевать нитку в иголку. По крыше стучал дождь.

— Императрица в ярости, — рассказала нам Сагами, — она велела служителям снять цветы еще до рассвета, пока никто этого не видит. За небрежность ее величество урезала им жалованье за месяц. — Все женщины согласились с тем, что у нее был повод сердиться: нет зрелища более жалкого, чем вымокшие под проливным дождем бумажные цветы.

Нашла копию «Книги перемен» и изучала вторую гексаграмму: Кун Пассивная — шесть ломаных линий, изображающих женщину.

Кун, Пассивная. Наивысшая точка успеха! Она — сияющий сосуд, одновременно пустой и полный. Она — гавань, убежище, одновременно темное и мягкое. Она — свободная от пут лошадь, беспрепятственно блуждающая вне пределов. Она сбивается с пути, но вновь находит нужное направление. Она обретает друзей на юге и западе, но теряет их на востоке и севере — и то и другое являются причиной для радости.

Я читала комментарии на строках, к каждой свое стихотворение.

Первая строка. Иней под ногами предвещает появление твердого льда. Приближается зима, и нам следует быть осторожными.

Вторая строка. Путь прям и широк. Хотя мы ничего не делаем, все наши дела в порядке.

Третья строка. Красота особенно прекрасна, когда она спрятана. Различия более плодотворны, чем разногласия.

Четвертая строка. Молчаливость: ни упрека, ни похвалы. Если мы осторожны, мы избегаем неприятностей.

Пятая строка. Желтое одеяние. Возвышенная судьба. Добродетель — вот лучшее одеяние.

Шестая строка. Яростно сражающиеся драконы проливают черную и желтую кровь. Женщина, стремящаяся походить на мужчину, теряет свои достоинства.

Разве эти шесть ломаных линий описывают мою жизнь? Я не источаю свет. Я ни для кого не являюсь убежищем. Мои пределы слишком узки, чтобы блуждать свободной от пут. Я не знаю, куда направляюсь, и мои друзья слишком часто становятся моими врагами. Я не осторожна, не скромна и не молчалива, а мои добродетели безнадежно запятнаны моими пороками.

Однако я стремилась походить на мужчину. Из всех мудрых мыслей, запечатленных в тех строках, эта самая верная.

Девятнадцатое число Второго месяца.

В это утро я узнала, что Изуми придумала и широко распространила некую историю, чтобы навредить мне.

Сочинив ее, она сделала несколько копий и раздала их своим друзьям. Даже императрица прочитала историю и, по словам Даинагон, очень позабавилась. История, конечно, дойдет до императора и главных придворных, это только дело времени. Думаю, о ней узнают и низы (подобно тому, как ил оседает на дно пруда), и даже стражники и горничные станут смеяться, когда я буду проходить мимо.

Как я узнала об этой маленькой сказке? Я пошла в комнату Бузен попросить у нее зеркало. Она в компании подруг перебирала свою одежду, готовясь к завтрашнему празднику.

Когда я вошла, все подняли головы и посмотрели на меня, и я подумала, что застала их врасплох за секретным разговором, потому что Бузен кашлянула и излишне внимательно уставилась на зеленое одеяние, лежавшее у нее на коленях.

— Извините, — торопливо сказала я, — я не хотела вас беспокоить.

— Ничего, — ответила она, не поднимая головы.

Я взяла зеркало и вернулась к себе в комнату. Стала рыться в коробке, где храню свои пояса, потому что опасалась, что тот пояс, который я предполагала надеть на следующий день, не подходил по оттенку. Я обернулась и заметила какие-то листки бумаги на доске для письма. Что это — письмо? Но оно не было сложено. Возможно, кто-то в мое отсутствие развернул его.

Это была история, сочиненная Изуми. Ее положили специально для меня, пока я выходила, хотя я отсутствовала очень недолго.

Когда чуть позже я зашла к Даинагон — мне пришлось приводить себя в порядок (смыть слезы, напудриться и нарумяниться), — она тоже уже прочитала этот рассказ.

Она сидела в своей приемной и играла на биву. Волосы ниспадали по ее прямой спине ровными прядями. Я посмотрела на ее длинные пальцы, которые держали плектр, и вслушалась в мелодию. Это была китайская песня в стиле осики, которой я не знала. Я наблюдала за ней, завидуя ее грации. Она подняла голову, и ее глаза наполнились слезами.

— Извините, — сказала она, откладывая инструмент. — Мне следовало зайти к вам, но я не знала, что сказать.

Она встала и заглянула мне в лицо, затем подалась вперед и дотронулась до моей щеки. С тех пор как я была девочкой, никто никогда не дотрагивался до меня так. Я закрыла глаза и подумала о своей матери и о Масато, который начертал линии несчастливой гексаграммы у меня на лбу. Гексаграмма взрослой женщины. Движение вперед приносит неудачу. Никакая цель уже не является предпочтительной.

И он прочтет сочиненную Изуми историю? Кто-нибудь шепнет ему на ухо: «Послушай историю неуравновешенной женщины», Возможно, он посмеется, вспоминая мои слезы и мольбы.

Даинагон подошла к двери, выглянула в коридор посмотреть, нет ли там кого, и задвинула ее. У нас было несколько минут, которые мы могли провести наедине. Служанок она отослала в императорскую гардеробную подобрать вышитый бисером шлейф для завтрашнего праздника. Как я боялась теперь этих сентиментальных церемоний в честь цветущей вишни: песен, стихов, улыбок императорской четы, раздачи подарков, этого моря бледных любопытствующих лиц.

Мы расположились в приемной на подушках. В комнату проникал неяркий зимний свет. Я сжала губы и старалась не выдать своих чувств.

— Итак, — спросила Даинагон как можно более мягко, — это правда? — Она имела в виду слухи.

Значит, даже она подозревала, что я способна на такой предательский поступок. Я припомнила брошенный ею на меня взгляд во время шествия голубых коней, когда она рассказала мне, что семья отказалась от жрицы и Садако. «Каков проступок, таково и наказание», — сказала она тогда и укоризненно посмотрела на меня, как бы предупреждая, что если я была движущей силой интриги, то должна быть готова пострадать от последствий.

Интрига, как знает любой писатель, должна развернуться до конца; она расширяет свои сети, пока не достигнет неизбежного завершения. Добро должно быть вознаграждено, жестокость — заклеймена и наказана. Если этого не произойдет, читатели будут разочарованы.

Насколько реалистичной может быть такая поучительная история? Что если автор взяла своих героев из действительности и поставила их в обстоятельства собственной жизни? Что если она питала вдохновение собственными темными переживаниями? Или написала историю в форме иносказания или басни, поместив ее участников в отдаленное место, в другие времена? Что если она создала иное прошлое для своих героев и отвела таким образом подозрения от себя? А вдруг читатели обвинят ее в фальши, в недостоверном изображении людей, язык и обычаи которых настолько непохожи на наши, что совершенно нам непонятны?

Что если она напишет, скажем, о любовных историях Ян Куйфей и таким образом прольет свет на наши собственные злополучные страсти? А может, она напишет о древней династии Хань или о голубоглазых варварах, которые занимаются любовью на снегу? Или она ограничит свой талант описанием более близких и знакомых ей обстоятельств, наблюдениями за окружающим ее миром?

В любом случае она потерпит неудачу. Ее обвинят либо в недостоверности, либо в недостатке воображения.

А как Изуми выбирала персонажей для своей сказки? О, они были очень реалистичны, ее наблюдения — очень точны, хотя многие сведения она получила из вторых рук и не всем источникам можно было доверять.

Она написала о женщине (ее имя изменено), которая была так несдержанна, что выцарапывала слова на своем любимом зеркале и за непомерную плату нанимала гонцов, чтобы те доставляли ее письма в разные отдаленные места. В сказке говорилось, что она посылала письма даже в Акаси, но они возвращались нераспечатанными, и она складывала их в желтую, обитую парчой шкатулку. У нее нечесаные волосы, пальцы выпачканы чернилами, ногти обкусаны до мяса. По ночам независимо от времени года она надевает одну и ту же сорочку цвета лаванды. Эта женщин пристрастилась к чтению «Книги перемен», и ее не единожды заставали за рисованием гексаграмм на собственных руках.

Она никогда не спала, пела в одиночестве. На всех публичных встречах — приемах, ночных созерцаниях луны, религиозных церемониях, в поездках императорской семьи по стране — ее всегда видели застывшей как лед, с широко раскрытыми черными глазами.

Как эта гордая сумасшедшая женщина проводила время? Она читала вслух стихи и заигрывала с мужчинами во дворце, она рассказывала истории, лаской и лестью выпытывая их у своих друзей и даже у стражников и горничных. Если она узнавала какой-то секрет, то он переставал быть секретом. Все, что она слышала, она разносила по округе.

Она была знатоком в том, что касается слухов. Это был ее конек, подобно тому, как другие женщины сведущи в окрашивании тканей или игре на цитре. Для получения сведений она пользовалась разнообразными источниками и любыми средствами. Она воровала письма, подкупая соучастников, и сочиняла небылицы. Было известно, что она распространяла истории о послах и принцессах. Какие-то из пущенных ею слухов стали причиной их изгнания.

Была ли героиня истории, сочиненной Изуми, наказана за коварство и интриги? Страдала ли она от лихорадки или, может быть, упала с лестницы? Не поразила ли ее жилище молния, не разрушил ли ураган? Нет. Ничто ее не коснулось.

Тут Изуми продемонстрировала полное отсутствие воображения. Если она избавила свою героиню от телесных страданий, может быть, она обрекла ее на муки совести и чувство вины? Может быть, ее мучили ночные кошмары? Может быть, даже в сутрах она не находила утешения?

Но нет, она не понесла никакого наказания. Те, у кого нет совести, не страдают от ее угрызений.

Это, конечно, мой пересказ истории. Изуми слишком умна, чтобы прибегнуть к столь жесткому и откровенному стилю. Она просто описала события и дала читателям возможность сделать собственные выводы.

Даинагон свои сделала.

— Итак, это правда? — снова спросила она.

— Неужели вы думаете, что я способна на все это? — ответила я, надеясь, что интонация поможет скрыть мою вину.

— Чего только ни делают ради любви.

Она подняла свой плектр и повертела в руках. Я ждала, что последуют другие вопросы. Можно сказать, я почти желала дальнейших расспросов, потому что была способна защитить себя.

— А Канецуке? — спросила она. — Что он знает обо всем этом?

— Узнает достаточно скоро, — сказала я. — Кто-нибудь перешлет ему копию, или ему опишут историю в письме.

— Какая вы пара. — Даинагон снова взялась за инструмент. — Один лжец стоит другого.

Она всегда не любила его, это было очевидно. Теперь она будет не любить меня.

Я сидела, прикусив губу, но не смогла сдержать слез, и они катились по моим щекам.

Она снова заиграла ту китайскую песню в стиле осики. Играя, она смотрела на струны, но я уверена, что она видела, как я плачу.

— Вся разница в том, — сказала она, продолжая играть, — что вы лжете ради любви, а он — ради удовольствия.

— Это неправда. Почему вы так его ненавидите?

Она подняла глаза:

— Подумайте только, что он сделал с вами!

Тогда я ушла. Грустная мелодия ее песни сопровождала меня.

Юкон приготовила мою одежду для следующего дня. Она лакировала мою обувь, и запах вызывал у меня дурноту. Она не смотрела мне в глаза. Итак, это она рассказала о бледно-лиловой сорочке и о письмах Канецуке! Я носила эту сорочку, потому что ее подарил мне Канецуке. Он купил шелк на Кюсю во время одной из своих обычных поездок. Он не возвращал мне мои письма нераспечатанными. Это ложь. А кто же рассказал Изуми о гексаграммах и о «Книге перемен»?

— Нужно ли вам еще что-нибудь, госпожа? — спросила она, и я холодно ответила ей, что мне ничего не надо. Она, крадучись, вышла из комнаты; не оставалось сомнений, что она сообщит подругам о том, в каком я была настроении.

Я перечитала сочиненную Изуми историю, не в силах противиться болезненному желанию еще раз пережить эту пытку, а потом бросила листки в огонь. Посмотрела на приготовленную для меня одежду: розовые шаровары, бледно-зеленый халат, красный жакет, украшенный пятью полосами муара и пурпурными нитями, и шлейф из узорной ткани. Придадут ли мне силы эти прекрасные вещи? Защитят ли они меня завтра от двусмысленных улыбок и брошенных украдкой взглядов?

Нет, не защитят. Я отдала бы их все за соломенный плащ демона, потому что только он может сделать меня невидимой.

Двадцатое число Второго месяца, вечер.

Я закрылась в своей комнате. Танцы продолжаются. Шторы опущены, но звуки музыки проникают в комнату, как лунный свет сквозь занавески.

Все ушли, а я рада своему заточению. Мои праздничные одежды остались на вешалке, рукава вытянуты как бы в приветствии. Там, на празднике, танцующие вскидывают руки, размахивают рукавами, и лепестки вишневого дерева падают на землю, как пылинки, как пепел.

Неправда, что цветки вишни напоминают снег. Поэты так много раз клялись в этом, что мы поверили им, но это не так.

Действительно ли опадают лепестки Вишневого дерева левых? Мы стояли в Большом дворе, и кланялись ему, и обращались к нему, как будто это был живой человек. Придворные читали в его честь стихи. Император превозносил его скромные добродетели. Танцоры вытягивали руки, подражая его изогнутым ветвям.

Но Апельсиновое дерево правых расщеплено. Его повредил тайфун, и, хотя его укрепили и обвязали, а вокруг поставили подпорки, оно уже никогда не станет таким цветущим, как во времена Нары.

Кого я видела на этой пышной церемонии? Я видела Изуми, хотя она не смотрела на меня. Ее лицо было такого цвета, что, казалось, оно полыхает, губы у нее дрожали. Я видела ее друзей и слышала, как один из них, проходя мимо меня, сказал:

— Посмотри! Сегодня она не в бледно-лиловом.

Я видела двух вельмож из Министерства по делам центральных областей. При виде меня они улыбнулись, и один прошептал другому:

— Это сумасшедшая любовница Канецуке.

Как он был нужен мне сейчас! Но он слишком далеко.

Я не видела Масато. Возможно, он услышал историю, сочиненную Изуми, и решил не приходить.

Я видела императора, который стоял на возвышении около лестницы к Сисинден, его лицо выражало милосердие и доброту. Я не видела ни Рейзея, ни императрицу — они стояли на другой стороне за ширмами. Я думала о Садако и жрице, таких же невидимых, как злые духи, и гадала, не были ли они заперты в своих комнатах.

Как я завидовала им! Я хотела, чтобы меня спрятали в каком-нибудь домике далеко от дворца или закрыли ширмами и занавесями, как императрицу. Вместо этого я стояла среди всех этих людей, жалкая и глубоко оскорбленная. На виду у всех я сгорала от стыда, как облака на закате.

Даинагон разыскала меня, когда все присутствующие разбились на группы для танцев. Она посмотрела мне в лицо и поняла все, что я старалась скрыть.

— Разве это было так тяжело? — спросила она меня, и я кивнула в ответ.

В сумерках мы стояли рядом и смотрели на танцующих. Звуки флейт и барабанов эхом отдавались в морозном воздухе. Мы наблюдали за мужчинами, изображавшими весенних певчих птиц и сады цветов и ив, а потом я оставила ее и возвратилась в свои комнаты.

Я написала Масато. В письме не было ни слова, только рисунок из шести прямых и ломаных линий. Это был знак Мин И: гексаграмма оскорбленного достоинства.

Может быть, он придет узнать, какая рана была мне нанесена? Или останется в стороне из боязни, что нанесенное мне оскорбление отразится и на нем?

Четыре дня ожидания. Ночные кошмары, головокружение при свете дня. Силуэты слишком четкие, шумы слишком громкие, перешептывания зловещие, как скользящие тени.

Он пришел и был так потрясен увиденным, что увез меня.

— Что ты наделала? — спрашивал он, склоняясь надо мной, когда я лежала на постели. Он убрал волосы с моего лица и, казалось, не обращал внимания на мое мятое платье, заплаканные глаза и худобу. Он прижал руку к моему лбу, как это делает мать, чтобы определить, есть ли у ребенка жар, и сказал, что сожалеет, что не приехал раньше. Его мать была больна, он не мог ни уехать, ни послать письмо. Да и мое письмо он получил совершенно случайно; оно пришло именно в тот день, когда она слегла.

Я смотрела на него и поражалась тому, как много я позабыла. Его высокий лоб, большие глаза с карими искорками, широкие скулы, бледно-синие тени над губами. Если я успела забыть его черты, как я могу полагаться на свои воспоминания о Канецуке, которого не видела с первых дней осени?

Он приподнял мои волосы, в беспорядке рассыпанные по постели, и лег рядом.

— Тебе нужно отдохнуть, — сказал он, — и отвлечься от всего этого. — Знал ли он о причине моих несчастий? У меня не хватало смелости спросить его об этом; я просто закрыла глаза и слушала.

Он рассказал, что у его матери есть дом к востоку от города, в предгорье, около ущелья Мизуноми и недалеко от реки Отова. Мы могли бы поехать туда, это недалеко. В это время года там никто не живет — в горах еще только наступает весна. Мы могли бы пожить там несколько дней, до тех пор пока мне не станет лучше. Утром он пришлет за мной экипаж к воротам Кенсюн, а сам поедет чуть позже, после того как навестит свою мать. До его приезда за мной будет присматривать сторож; я должна буду отдать ему письмо, которое он передаст с возницей.

Подумать только, с какой легкостью он готов заняться этими приготовлениями. Интересно, как часто он уже делал это и для кого?

Неужели я так скоро начинаю его ревновать? Я говорила себе, что не стану снова открывать эту дверь, понимая, что у меня нет на это сил. Разве совсем недавно я не радовалась тому, что он оказался не таким неискушенным, как я поначалу подумала? Но теперь я не радовалась этому.

— Почему ты так добр ко мне? — спросила я, отчасти надеясь, что он не ответит. Я не хотела его жалости, его манера сочувствовать докучала мне. Неужели я была настолько подавлена и унижена случившимся, как мне говорил его взгляд?

— Я вовсе не добр. Я очень эгоистичен, — сказал он, целуя меня. — Ты можешь, если хочешь, взять с собой свою горничную, — добавил он, — хотя я и сам хорошо расчесываю волосы.

Да, уверена, так оно и было, и не волосы своей матери.

Я покачала головой и сказала, что предпочитаю путешествовать одна.

— Сейчас тебе лучше уйти, — сказала я. Вскоре должна была вернуться Юкон, не говоря уже о том, что нас мог услышать кто-то еще. Приходить ко мне было рискованно. Напрасно я просила его об этом.

— Ты сможешь быть готова рано утром? Это не слишком тяжело для тебя?

— Нет, — сказала я и улыбнулась, хотя его заботливость раздражала меня. Я вовсе не была такой немощной, как его мать.

Встала я рано и упаковала свои вещи. Когда Юкон спросила, куда я собралась, я ответила, что хочу навестить дальнюю родственницу.

— А, родственницу, — повторила она, и я выскользнула из комнаты под ее недоверчивым взглядом.

Я мало что помню из этой поездки, потому что была утомлена и проспала большую часть пути. День выдался пасмурный и холодный. Дорогу перебежала лиса; еще я видела трех воробьев, сидевших на ветке каштана.

Я думала о Канецуке. Сколько раз я проезжала вверх по дороге в горы в ожидании нашей встречи? Обычно я разглядывала разворачивавшиеся передо мной, как свиток, картины и видела их его, а не своими глазами. Я жила как бы в его голове. Извилистая лента дороги будто разматывалась перед его взором. По лесу пробежал олень, а я слышу его голос, описывающий это; дрозд в рощице напевал свою песенку, и это слышали его, а не мои уши.

Зачем это новое предательство? Может быть, этот мальчик только возмещает отсутствие другого? Разве он показался мне менее сложным? Или более достойным моего доверия? Сам он совсем не доверял мне, его осторожность была ощутима. Взрослая незамужняя женщина. (Я не была замужем.) Движение вперед приносит неудачу. (Так всегда бывает.) Никакая цель не является сейчас предпочтительной. (И никогда не будет, он знал это так же хорошо, как и я; это основа нашего взаимопонимания.)

Может ли любовь строиться на отрицании? Мог ли он, сказав, что не верит мне, заставить меня думать, что все-таки верит? Может ли доверие вырасти из недоверия? Может ли любовь вырасти из желания любви? Я снова и снова думала об этом, мысли двигались по кругу, подобно вращающимся колесам экипажа, блуждали без цели, как повороты дороги. Выглянув из экипажа, я увидела распускающиеся почки лавров и поляны, поросшие вязами и дубами. Увидела наполовину очистившееся от облаков небо, озаренное светом ранней весны. Я хотела, чтобы любовь родилась из отрицания, и почти уверилась, что это возможно. Но я чувствовала себя виноватой за свое желание — из-за Канецуке.

Уже смеркалось, когда мы прибыли на место. Я увидела двух ласточек, которые при нашем появлении выпорхнули из-под крыши и исчезли в сгущающихся сумерках. Дом стоял на поросшем лесом восточном склоне горы Хией, ниже располагалась долина реки Отова. На фоне темнеющего неба виднелись кедры и рощицы бамбука. Окруженный плетеным забором дом своими неровными очертаниями и затененными выступами напомнил мне сидящую со сложенными крыльями птицу. Его просторные веранды скрывались за высокими рододендронами и камелиями, белые почки которых просвечивали сквозь массу глянцевых листьев.

Я вышла из экипажа и вдохнула дым сгоревшего дерева и чистый запах кедровой смолы. Залаяли собаки, сквозь открывшуюся дверь во двор пролился свет. Ко мне вышла девушка в голубом саржевом халате, с заколотыми волосами и в запачканном переднике; она протянула мне веточку розовой камелии.

— Эта расцвела первой, остальные еще не раскрылись, — сказала она, как будто знала о моем приезде и всю вторую половину дня меня поджидала.

Почему этот простой поступок девушки в грязном переднике вызвал у меня слезы?

Продолжая лаять и виляя хвостами, ко мне подбежали собаки. Девушка и ее брат — я предположила, что это был ее брат, потому что у них были одинаковые, похожие на лисьи мордочки лица, — принялись оттаскивать от меня собак, так что у меня появилось время вытереть рукавом слезы и сделать вид, что ничего не произошло.

Я вручила письмо худощавой вежливой женщине в зеленом украшенном узором халате, которая казалось слишком старой, чтобы быть матерью этих детей; впрочем, я не слишком знакома с деревенскими обычаями. Она поклонилась, задержалась у порога, чтобы снять веревочные сандалии, и взяла письмо. Только тогда пришло мне в голову, что она не сможет его прочесть. Тут я услышала мужской голос, короткий обмен репликами, затем они оба появились на крыльце. (Мужчина был худой и быстрый в движениях, с почтительными манерами, моложе женщины — возможно, ее сын?) Они стали помогать мне с моими сумками и коробками.

Они вели меня в глубь дома (он был темным, но чистым, пол из кипариса тщательно выскоблен, деревянные опорные столбы отсвечивали), а я с любопытством думала о том, с какой легкостью они меня впустили. Может, они привыкли давать приют обиженным женщинам? Нет, определенно нет. Другие женщины, наверное, были веселее, беспечнее и моложе, чем я… но я не должна об этом думать.

Та часть дома, в которой меня разместили, выходила на восток, насколько я могла понять в почти наступившей темноте, но я слышала доносившийся далеко снизу шум потока. Комната была просторная и холодная, и я с нетерпением ждала, когда женщина расстелет циновки и раздует угли в квадратной железной жаровне. Около одной из стен стояли сундук и шкаф со свитками и рукописями; была там и ниша для картины, но пустая.

Я выпила чашку супа, заправленного мисо и натертыми корнями лотоса. Лакированная чашка, темно-коричневая с красными искорками, была очень легкой. Я встала, ноги у меня одеревенели от усталости и езды в тесном экипаже, и прошлась по комнате. Ширма около кровати была затянута желтой парчой с вытканными на ней вьюнами и хризантемами. Я открыла сундук, и из него пахнуло чем-то приятным, я погладила рукой шелка и атлас. Там хранилась женская одежда: легкие летние халаты, украшенные рисунком с мотивами града и облаков, побегами флердоранжа и руты. Кто носил ее?

Я разглядывала свитки и коробки с рукописями, хотя не осмелилась открыть их. Одна из них, черного цвета, была отделана ракушками и перламутром. Может быть, он поставил сюда эту коробку, когда был ребенком? Любовался ли он, как и я, филигранной отделкой шкатулки?

Я положила веточку камелии в пустую нишу для картины и вспомнила о ветках аниса, которые преподнес мне Масато. Какие они были гладкие и нежные! Аромат этих священных веток напоминал мне о Канецуке. Я подумала о статуе, которую Масато видел в храме в Утай, статуе бодхисаттвы Манджушри верхом на льве, бока которого вздымались и опадали, как будто он был живым существом.

Потом мне пришло в голову, что священна в храме только его пустота. Все другое избыточно.

Я легла на циновки и погрузилась в ожидание. В темноте — фитили в лампах уже сгорели — страхи, которые мне удалось вытолкнуть за пределы сознания, вылезли наружу, как сорняки в неухоженном саду. Он не придет. Он передумал. Его матери стало хуже, и она попросила его остаться с ней, завтра он пришлет с гонцом записку. На него напали разбойники (ведь Рюен рассказывал мне истории о пустынных дорогах около горы Хией), и он лежит теперь на обочине, истекая кровью.

Какие ужасы представляются человеку в темноте! При свете солнца они блекнут и исчезают, но ночью принимают угрожающие размеры.

Должно быть, я все-таки заснула, потому что, когда он коснулся моей щеки, я вздрогнула от испуга. Он зажег лампу, и я увидела его лицо, участливое и утомленное.

— Извини, я так поздно. — И никаких объяснений. — Ты согрелась? Огонь уже погас.

— Нет, — сказала я, и, скользнув в постель, он лет рядом со мной.

— У тебя холодные руки, — сказала я ему и засунула их себе под одежду. Он поцеловал меня, и я потянулась к его лицу. Я дотронулась до его щек и ощутила их мягкость, взъерошила его волосы — они еще хранили холод после долгого путешествия. — Ложись на меня. — Он послушался (всегда ли он был таким покорным?). — Не так, всей своей тяжестью. — И он сделал, как я сказала. Мне приятно было чувствовать его на себе, хотя он сдавил мне грудь и я едва могла дышать.

Он снова поцеловал меня и перевернул на бок, так что Мы оказались лицом к лицу в полутьме, никого рядом, кто мог бы подслушать нас. Не было слышно ни звука, кроме шума потока.

— Итак, — спросил он, откидывая со лба мои волосы, — чем тебя обидели?

Я рассказала ему все. Разве я могла поступить иначе? У меня больше никого не было. Я рассказала ему о своем обмане, о придуманной Изуми истории (он не сказал, слышал ли он ее, я могла лишь догадываться), хотя опустила подробности о сорочке цвета лаванды и о письмах Канецуке. Почему? Возможно, потому что не хотела, чтобы он знал, сколько всего у меня накопилось, и не хотела заставлять его ревновать.

Когда я закончила, он лег на спину и уставился в потолок, оттуда раздавался неясный шорох: то ли по крыше лазили птицы или белки, то ли какие-то другие существа.

— О чем ты думаешь? — спросила я.

Он не ответил.

— Ты рассержен.

— Нет, я думал о том, как легко сломать жизнь. — И я поняла, что он имел в виду жрицу и Садако.

— А твою жизнь я тоже сломаю? — спросила я с изрядной долей горечи.

— Не думаю, — ответил он. — Но ты могла бы попробовать.

Фитилек догорел, и мы некоторое время лежали в полной темноте, не говоря ни слова.

— Я не верю в покаяние, — сказала я.

Он засмеялся:

— Неужели?

— Люди каются, потому что хотят получить прощение. Они ожидают воздаяния.

— Прощение не является воздаянием. Это подарок.

— Но ты не отпустил бы мне грехи, разве не так?

— Это не в моей власти.

— Как и предсказать будущее, — поддразнила я, припомнив наш разговор в Хаседере.

— Именно так.

— И ты бы не простил меня?

— Возможно, нет.

— Но ты ведь понимаешь, почему я сделала то, что сделала? Я имею в виду, распространила слухи.

— Предполагаю, ты думала, что делаешь это ради любви или из страха потерять ее. Но я считаю, что здесь примешана гордость.

— Разве? — спросила я, стараясь, чтобы он не подумал, что я защищаюсь.

— Ты могла бы все повернуть назад. Я имею в виду твои — клеветнические измышления.

— Как?

— Ты могла бы пойти к императрице и признаться ей, что слухи о Канецуке и Садако — ложь.

— Но в истории Изуми это подразумевается. Однако там сказано, что я распространила и ложные слухи о жрице, а это неправда.

— Значит, ты использовала ее как ширму, чтобы скрыть свою вину.

— Но я не могла пойти к императрице и все ей рассказать. Я бы выглядела жестокой.

— Конечно.

— Но люди уже шушукаются обо мне! — Я заплакала. — Видел бы ты, как они смотрят на меня! Как на сумасшедшую.

— Как на госпожу Хен, — тихо сказал он и погладил меня по щеке.

Я села.

— Никогда, никогда не называй меня так, — сказала я. Я до сих пор помнила день, когда Канецуке прислал мне белый веер, на котором были нацарапаны слова: «Моей дорогой госпоже Хен».

— Извини, — сказал он. Думаю, он сказал это искренне, потому что продолжал целовать меня, даже когда я плакала. У него были соленые губы и нежные руки.

Он перегнулся через меня, придвинул лампу ближе и вытянул фитилек. Потом сказал характерным для него торжественным и серьезным тоном:

— Дай мне посмотреть на тебя. Совсем немного, — и развязал у меня на поясе сорочку и задрал ее мне на голову.

Я перевернулась, замерзшая и униженная, уткнулась лицом в циновку. Как это ужасно, когда тебя видят без одежды! Я чувствовала себя, как гусеница, которую вырвали из шелкового кокона.

— У меня столько изъянов, — протестовала я, постель приглушала мой голос.

— Разве? — спросил он, поглаживая меня по спине.

— Да.

— Тогда дай посмотреть, — сказал он и перевернул меня на спину. Я закрыла глаза и задрожала от смущения.

— Нет, я так не думаю, — сказал он. — Ничего такого, о чем следовало бы говорить.

— Но у меня другие недостатки, — ответила я, не открывая глаз.

— Возможно, — он ласкал мою грудь.

— Ты не должен доверять мне.

— Я и не доверяю. — Он припал к моей груди, как ребенок.

— Ты сделаешь ошибку, если полюбишь меня, потому что я люблю другого.

— Я знаю. — Его руки скользнули мне на поясницу, он приподнял меня и стал целовать все изгибы и впадинки моего тела.

Потом я лежала у него на груди и моя голова покоилась у него на плече. Я смотрела на желтые занавеси, а он гладил мои волосы.

— Ты никогда не скажешь, что любишь Меня, правда?

Ответа не последовало, но он продолжал гладить мои волосы.

— Даже если бы ты любил меня, ты бы никогда не сказал об этом, ведь так?

Он по-прежнему молчал.

— Я тоже не скажу тебе, что люблю, — произнесла я, обращаясь к желтой занавеске.

— В таком случае мы квиты, — проговорил он.

Как эти его слова ранили меня! До сих пор была игра. Я крепко держала в руке камень, не зная, черный он или белый и есть ли у меня шанс на выигрыш.

— Раз так, — я сделала глубокий вдох, — поведай мне что-нибудь философское.

Он рассмеялся:

— Что ты имеешь в виду?

— Если ты не намерен говорить со мной о любви, поговорим о чем-нибудь еще.

— Я думал о том, что хотел бы быть тем, кто перенесет тебя через Гору Смерти.

Значит, в своей спокойной немногословной манере он признавался, что хотел бы быть моим первым любовником.

— И я была бы такой же легкой, как мои грехи?

— Значительно легче.

— Но у тебя было больше возлюбленных, чем у меня, — сказала я, не рассчитывая на ответ.

— Лучше не говорить об этом, разве не так?

— А если ты понесешь меня к реке Трех бродов, какой из них мы будем переходить?

— Без сомнения, самый глубокий.

— Зачем ты привез меня сюда? — спросила я. — Ведь не для того, чтобы сделать лучше?

— Я не знаю.

— А ты сожалеешь о том, что увидел все мои недостатки?

— И да, и нет.

— А что твоя книга предсказаний говорит о нас? Ты, наверное, уже поинтересовался?

— Она говорит, что во всем виновата ты. — Он повернул к себе мою голову и снова поцеловал меня, и я изо всех сил прижалась к нему, так, чтобы у него перехватило дыхание.

— Это твоя вина, — проговорил он в такт нашим любовным движениям. — Это твоя вина. Это твоя вина. Это твоя вина.

Как мы провели остаток этих трех дней? Я уже забываю. Я вижу его в ванне, тело изнуренное, как призрак. Думаю, это был второй день, не первый. Я представляю себе его лицо в то время, когда мы лежали в саду под сливовым деревом. Его прикрытые веки были полупрозрачны, как опавшие лепестки. Не могу припомнить, тогда ли он сказал мне, что я напоминаю ему его умершую в девять лет сестру, или это было утром следующего дня.

Я хотела бы иметь такой длинный свиток, чтобы на нем уместилось все: те слова, которые мы произносили, и те, которые мы подразумевали, и наше молчание. Я бы перечитывала написанное тогда, когда уже не могла бы его видеть, когда бы он так переменился, что я бы его не узнала.

В наш последний день после обеда мы отправились пешком через заросший сад к тому месту, где бегущий среди обнаженных горных пород поток устремляется в долину. Там, где тропинка круто шла вверх или вниз, он нес меня на руках. Мы отдохнули около ручья на гладком камне, над которым склонились ветви кленов. Листья на деревьях только начали распускаться, поросшие мхом скалы по берегам потока окаймляли выгнутые дугой ветви кустистых роз.

Я положила голову ему на грудь.

— Ты помнишь, — спросила я, — как, счистив мох, мы написали стихи на скале?

— Да, но то были стихи об осени. Я думал об одном из них: «Глубокой ночью я лежал в одиночестве. Для кого мне перестилать постель?»

— Грустные стихи, — сказала я и поцеловала его.

— Вчера ночью был мороз, — и он коснулся губами моей щеки. — Поэтому ты мечтаешь о доме?

— Нет. — Я смотрела на воду. — Расскажи мне, каким ты был в детстве.

Он улыбнулся:

— Я был тощим.

— Ты был озорным ребенком?

— Очень озорным.

— Но не жестоким.

— Иногда. Ты ведь знаешь, какими бывают мальчишки.

— И ты тогда уже философствовал?

Он снова улыбнулся.

— Нет. Я интересовался только игрой в мяч.

— Так же, как и мой сын.

— Я знал, что у тебя есть дети.

— Только один.

— А он философствует?

— Не знаю.

Я повернулась и бросила в ручей камешек, и тут он задал свой вопрос, чувствуя мое нежелание отвечать:

— А какой ты была в детстве?

— Я плохо помню, это было так давно. У меня были очень длинные волосы.

— И такие же густые, как сейчас? — Он провел рукой по моим волосам.

— Гуще.

— Ты никогда не будешь их стричь, да?

— Возможно, постригу, когда мне будет тридцать семь.

— Это опасный возраст для женщины.

— Да, и это очень несправедливо. Не хочется подвергаться опасности, пока не исполнится сорок два.

— Не так долго осталось ждать.

— Ты опять философствуешь, — сказала я, дергая его за рукав. — У нас впереди, до того как нам будет угрожать опасность, не так много времени — у меня восемь лет, у тебя — девятнадцать.

— Да, — согласился он и развязал пояс у меня на талии.

На следующее утро, когда было еще темно, он уехал верхом на своей гнедой кобыле. Немного позже уехала и я в своем экипаже, который больше не казался тесным, а напротив, просторным и пустым.

«Глубокой ночью я лежал в одиночестве. Для кого мне перестилать постель?» Эти слова пришли мне на ум, когда мы съезжали вниз по выбитой дороге, и я вдруг осознала, что произношу их его голосом, а не своим собственным.

Итак, я теперь жила в его голосе, а не в голосе Канецуке. Эта мысль испугала меня. Мы не были похожи, этот мальчик и я. Я вспоминала, что сказала Даинагон о Канецуке в то утро, когда я обнаружила сочиненный Изуми рассказ: «Какая вы пара! Один лжец стоит другого». А разве нет? Мы с ним связаны нашей жестокостью и виной. Я не стою этого мальчика с нежными руками и серьезными мыслями. (В сущности, он невинен, несмотря на его жизненный опыт. Я это чувствовала.) Я наверняка искалечу ему жизнь, как искалечила ее другим, — независимо от своего желания. Он сам себе это предрек. Я ощущала тяжесть его предсказания более остро, чем тяжесть его тела.

Мы проехали над крепостным рвом, полным гниющих отбросов, и через ворота Ёмеи въехали в город. Несметные полчища ворон заполонили небо, холодный ветер трепал голые ветви деревьев. Вокруг сновали придворные в черных шапочках. Когда я выходила из экипажа, ветер закрутил вокруг меня полы моей одежды; прикосновение ног к острым белым камешкам внутреннего двора оказалось болезненным. Я позвала стражника, чтобы он взял мои вещи, и возвратилась в свои комнаты с их занавесями, ширмами и тонкими перегородками.

Последний день Второго месяца. День воздержания.

По возвращении я затворилась в своих комнатах и не виделась ни с кем, кроме слуг и Даинагон. Она принесла мне копию сказок Изе. Интересно, не хотела ли она таким образом напомнить мне о том, как опасно любить Канецуке.

Она не спросила, куда я ездила, хотя ей явно было любопытно. Даже если Юкон передала ей версию о родственнице, я уверена, она не приняла ее всерьез.

Разговаривая с ней, я старалась держать себя в руках, и только когда она вставала, чтобы уйти, мои глаза наполнялись слезами.

— Вы должны быть гордой, — говорила она мне. — Прячась в своих комнатах, вы только заставляете людей судачить. — Она окинула меня взглядом сверху вниз, заметила тени у меня под глазами и мои обкусанные ногти. — Заходите ко мне, если я вам понадоблюсь. — И она скользнула за ширму, а ее парчовые одежды волочились за ней по полу, и я мечтала хотя бы на один день переселиться в ее безгрешное тело.

Я опустилась на колени перед доской для письма и попыталась писать. Но меня отвлекало письмо Масато. Оно пришло вчера, и я прятала его у себя в рукаве. Оно голубого цвета и короткое — он так же осмотрителен в переписке, как и в речах. Но если я прочту письмо более внимательно, то, уверена, обнаружу между строк свидетельства его любви.