Прошло четыре дня после моего свидания с Изуми.

Сидя утром перед зеркалом, я старалась при помощи красок и пудры сделать себе лицо, которое ожидают увидеть окружающие, а перед глазами у меня возникал незаживший шрам, идущий от щеки под грудь.

Интересно, как это — чувствовать себя помеченной таким образом? Каково это, когда твои раны расположены на таком месте? Как несправедливо, что мужчины носят шрамы как знак доблести, а женщины — как бесчестье.

Я страшилась последствий нанесенного ей увечья. Вдруг шрамы ухудшат ее характер, не станет ли она тогда изливать всю свою жестокость? Как я боялась ее мстительности! Она уже причинила мне много вреда.

Даинагон сказала, что мне следовало бы быть добрее. Нужно было дать Изуми возможность рассказать о нападении, проявить к ней больше симпатии. Но ведь это Изуми оскорбила меня! Первые же слетевшие с ее уст слова были жестоки. Ее коварство и эгоизм несет зло даже тому, кого она, по ее словам, любит. Книга, которую она отказалась взять, стоит у меня на полке, свидетельствуя о ее пренебрежении.

Но почему я не посылаю ее в Акаси? Что-то меня останавливает.

Может, это моя осведомленность о том, что Канецуке любит ее сильнее, чем меня? А может, я отказалась от мысли, что эти линии и гексаграммы способны принести счастье?

И все же если бы я любила его так, как заявляю об этом, то я бы послала книгу. Возможно, я боюсь, что книга явится ему предостережением не против любви к Изуми, а против любви ко мне.

Я стала очень суеверной. Я подобна тем слепым женщинам на базаре, которые призывают духов, перебирая четки.

Восьмой день Четвертого месяца. День Омовения Будды.

Поздний час. У меня состоялся разговор с Рюеном, я наблюдала, как священнослужители совершали омовение статуи ребенка, и мне было грустно.

Я виделась с Рюеном утром, перед этой церемонией. Он сидел за ширмой, и я слушала его голос, доносившийся до меня, как воспоминание о нашем детстве, когда мы любили друг друга и не вынесли бы разлуки.

По его голосу было понятно, что он устал то ли от дороги, то ли от своих нелегких обязанностей. Настоятель вызывает его к себе и днем и ночью; он полагается на его легкую руку и умение излагать как хорошие, так и плохие вести. Оказывается, отречение императора неизбежно. Рюен знает больше, чем может мне рассказать; он сообщил только, что при совершении обряда Великого очищения, скорее всего, именно Рейзей возглавит процессию молящихся об очищении нас от грехов.

Пройдет меньше двух месяцев, и все может измениться! Объявят амнистию, и Канецуке будет даровано прощение.

Я не могла и подумать, что события начнут развиваться так стремительно. Желаю ли я этого?

Ожидается, что после отречения император переедет в Южный дворец. Нет сомнений, что он будет продолжать жить на широкую ногу. Интересно, поговорит ли он со своими дочерьми, прежде чем принести клятвы? Возможно, Рюен окажется ему полезным, если его попросят составить для них выдержанное в элегантном стиле пожелание здоровья и счастья.

А что Рейзей? Будет ли он скучать по отцу и станет ли император скучать по нему? На церемонии они стояли рядом, мальчик почти догнал отца по росту. Его длинные волосы скоро остригут, как и у его отца, когда он будет приносить клятвы.

Старший отказывается от мира, младший входит в него. Отец отбрасывает гордыню и цинизм, сын приобретает эти качества.

Они оба, отец и сын, смотрят, как настоятели льют цветную воду на статую Будды-ребенка. И все придворные наблюдают за ними — распорядителями наших судеб и защитниками царства. Что станется с нами во время правления Рейзея? Возможно, его наивное простодушие и доброта хоть до некоторой степени восстановят спокойствие в империи? Может быть, пожары, ураганы и землетрясения хоть на время прекратятся?

Какие надежды мы возлагаем на этого узкоплечего мальчика! Но ведь он не сможет править самостоятельно. Им самим будут управлять.

Один за другим выходят вперед старшие придворные, которые будут править от имени Рейзея. Они поднимают серебряный кувшин для омовений и моют золоченое лицо Будды. Как грациозно они двигаются! Как искренна их почтительность! Министр левых так благопристоен, что некоторые женщины со вздохом печали закрывают веерами свои лица. Скоро он станет регентом и заставит нас быть покорными.

Во время церемонии Будда оставался неподвижным. И после омовения его лицо такое же спокойное, каким было до того.

Звуки воды, тонкой струйкой стекавшей по лицу божества, напомнили мне собственного сына, когда он был младенцем. Как я боялась, что он утонет, когда нянька опускала его в ванну! Один миг небрежности — и будет слишком поздно. После купания она передавала его мне, волосы на затылке были курчавыми и мокрыми, и, поглаживая их, я чувствовала рукой незатвердевшие места на его голове. Каким странным было это ощущение. Я боялась, что эти податливые места никогда не затвердеют и что он будет таким же уязвимым, как Ребенок Лич.

Заметил ли кто-нибудь мои слезы? Мои щеки были такими же мокрыми, как у маленького Будды. Я держала веер близко к лицу, надеясь, что окружающие сочтут, что моя чувствительность вызвана великолепием одеяний священников, звуком колоколов и цимбал и огромными белыми букетами деуций и лилий.

Как душно! Как будто уже наступила середина лета! Кажется, что жара нарастает вместе с прибывающей луной, а по ночам дождь стучит так настойчиво, что его шум вторгается в сновидения. Во дворе и в саду стоят лужи, гофрированные лепестки пионов лежат на размокшей земле.

Женщины развлекаются, просматривая раскрашенные картинки. Меня это не увлекает. Моя сорочка прилипла к спине, от бессонницы у меня пульсирует в висках. Я возвращаю несъеденным холодный рис, сама мысль о еде мне отвратительна и вызывает тошноту. Вместо риса я прошу Юкон принести мне чашку ледяной воды.

Говорят, вода в реках поднялась. Река Камо почти вышла из берегов. Мне очень хочется поехать и посмотреть на это. Когда я была там на днях, вода не казалась такой быстрой, и я могла безбоязненно плыть по течению, моя одежда вздымалась вокруг меня. Или мне это только привиделось? Иногда видения, порождаемые моим воображением, представляются более реальными, чем то, что я вижу перед собой.

Прошлой ночью мне приснилось, будто три кукушки сели на ветку апельсинового дерева и пели для меня. Слова песни явно предостерегали о чем-то, но, проснувшись, я их забыла.

Капли дождя падают с кипарисов. Листья китайского боярышника, всегда заметные в период увядания, уже покраснели. Засохшие цветы клена цепляются за ветки, как насекомые.

Рассказывают, что в долинах Ямато люди умирают от оспы. Удивляться тут нечему, это все из-за жары. Будем надеяться, что вспышка болезни не распространится.

Гонец с письмом от Масато прибыл сегодня во второй половине дня, когда я болтала с Даинагон. Письмо написано на прекрасной бумаге сорта кома, и к нему привязана веточка боярышника, листья которого засохли и свернулись. Значит, он заметил их, эти не по сезону красные листья. Хорошо, что дожди не лишили их цвета.

Я сгорала от желания прочитать письмо, но заставила себя отложить его в сторону. Если я вскрою письмо в присутствии Даинагон, она слишком много поймет по моему лицу. Тайны моего сердца открыты ей, она читает мои мысли так же легко и просто, как Масато — скрытые под покровами тайны.

— Итак, это от вашего юного поклонника, — сказала она. — Я слышала о нем.

От кого? Значит, за мной наблюдают, как за блуждающей звездой. Это не радует. Что если кто-то узнал о наших свиданиях в Хаседере и на водопадах Отовы? Что если они подслушали наши секретные беседы в моих комнатах?

Я боялась за него. Если мне эти разговоры могли принести мало пользы, то ему еще меньше. Ничего хорошего, если его имя начнут связывать с моим.

Однако я испытывала некоторое удовлетворение от мысли, что Даинагон услышала о нем. Мне доставляло удовольствие говорить о нем намеками, чувствовать его присутствие в оттенках цветов рядом с собой.

— Он вовсе не поклонник, — запротестовала я. — Вы не должны говорить о нем в таком тоне.

— Но вы любите его.

— Да. — С каким удовольствием я это произнесла, с удовольствием, в котором я призналась только себе самой.

— Любя его, вы должны его защитить.

— От кого? — спросила я, зная ответ.

— От себя самой.

— Неужели я так опасна? — Это была правда, но услышать ее от Даинагон оказалось больно.

— Он молодой человек, только начинающий делать карьеру.

— Он не такой честолюбивый, как некоторые мужчины.

— Я знаю, — сказала она. — Это редкость, чтобы человек его положения тратил время с предсказателями.

— Он не предсказатель будущего. Он ученый. Он учился в Китае.

Даинагон засмеялась.

— Да? А зачем? Ну, во всяком случае, он может стремиться получить подходящую должность. А вы, — добавила она, хлопнув меня веером по руке, — не должны ему мешать.

— Почему бы я стала ему мешать?

Она посерьезнела.

— Вы, может быть, и нет. Но слухи о вас ему помешают.

— Какие слухи?

Она понизила голос.

— Ходят разговоры, что вы и он вмешиваетесь в чужие дела с помощью книги о магии.

Изуми распустила этот слух, у меня не было сомнений. Должно быть, она слышала о моих встречах с Масато и связала его имя с «Книгой перемен». Какую ошибку я совершила, придя к ней с этой книгой! Неужели ей могло прийти в голову, что Масато уговорил меня отправить книгу Канецуке? С какой целью?

— Мы не вмешивались в чужие дела ни при помощи чего-то, ни при помощи кого-то, — сказала я. — Мы говорили только о том, что касается нас.

— Но слухи…

Я прервала ее, не дав закончить:

— А вот они меня не касаются. — Но это не было правдой.

— Коснутся, если причинят ему вред. — Она поднялась и пристально посмотрела на меня. — Я советовала вам выразить симпатию Изуми. Вы этого не сделали, и вам придется принять последствия. Она будет вредить ему, так же как вредит сейчас вам, если сможет.

Даинагон была права. При этой мысли я задрожала.

— Что мне делать? — спросила я.

— Порвать с ним, — ответила она, — по крайней мере, на время. И таким образом лишить Изуми возможности навредить ему.

— Если то, что вы сказали, правда, она уже сделала это.

— Вот почему я говорю сейчас с вами. — Она взяла меня за руку. — Порвите с ним. Если вы любите его, вы его оставите.

Я опустила руку и повернулась лицом к стене.

— Я хочу побыть одна, — сказала я и услышала удаляющийся шум ее одежд.

Я неподвижно сидела в своей комнате, до тех пор пока не стало так темно, что я едва различала лежавшее рядом письмо.

Неужели я такая испорченная, что разрушаю все, к чему прикасаюсь? Следует ли мне украсить себя ивовыми прутьями, чтобы отогнать тех ослепленных, кто еще не осознал моей порочности? Должна ли я закутать свое тело в черный шелк, подобно плакальщикам на дороге в Адасино? Надо ли мне настаивать, чтобы люди вставали в моем присутствии, потому что сидеть рядом со мной опасно, опасно лежать рядом со мной, опасно общаться с женщиной, кровь которой начинает течь быстрее, только если она приправлена ревностью и ложью?

Я отказалась от своего сына еще до того, как он встал на ножки, поэтому я не смогу его испортить. Я бросила его, когда он еще не умел ходить, поэтому мои несовершенства и изъяны не окажут на него влияния.

Я бросила его отца, который так же хорошо, как я, знал мою способность причинять вред. Мне посоветовали бросить Канецуке, хотя в душе он мой двойник, он равен мне во всем.

А теперь мне советуют порвать с этим мальчиком, который составляет единственное мое счастье, с мальчиком, который любит меня со всей мудростью неведения, хотя и не признается в этом.

Я зажгла лампу и развернула письмо. Вдруг оно поможет мне сделать выбор? Он скажет, что передумал, что я слишком сложна для него, слишком беспокойна. Он слышал о Канецуке и о моем жестоком соперничестве с Изуми, о моем двуличии. Наши отношения не приведут ни к чему хорошему.

Но письмо не принесло мне облегчения. Оно лишь усугубило положение вещей.

Он писал, что скучает, что не может спать и вспоминает о том, как мои волосы, подобно траве, обволакивали его. Его матери значительно лучше. Через несколько дней она вместе с отцом уедет в Исияму, чтобы вознести благодарственные молитвы за ее выздоровление. И он останется один в своем доме в Четвертом районе.

Если я захочу, предложил он, я могу прийти к нему вечером через три дня, и он позволит мне расспросить его о «Книге перемен». Он достанет свои палочки из тысячелистника и составит гексаграммы. Он даже постарается истолковать их, хотя обещать ничего не может.

Обдумай, что ты хочешь узнать, писал он. Нужно, чтобы вопрос был простой и ясный, не слишком узкий, но и не слишком пространный. Он не должен быть банальным.

Всю ночь я обдумывала свой вопрос. Я пойду к нему, постараюсь сделать это насколько можно скрытно. Я скажу ему, что мне посоветовали порвать с одним человеком. Следует ли мне так поступить?

Вот какой вопрос я предложу его книге знаний. Он может подумать, что тот, от кого я должна отказаться, некто посторонний, но книга знает правду. Если гексаграммы укажут, что я должна оставить мальчика, которого люблю, я так и сделаю, по крайней мере, на время. Я недостаточно сильна, чтобы расстаться с ним навсегда.

Я написала Масато, что приду к нему. Три дня ожидания, три дня обдумывания вопроса.

Правильно ли я поступила, поставив вопрос таким образом? Я мысленно возвращаюсь к тому, что случилось в тот вечер… Могла ли я избежать той пропасти, что разверзлась между нами, разведя нас по разные ее стороны?

Как я радовалась тем вечером, направляясь к нему домой! Радовалась и огорчалась одновременно. Я постаралась изменить внешность с помощью платья, надела чужую одежду, но не стала заходить слишком далеко и закрывать лицо. Я спрятала свои шелка под простым коричневым плащом. Насколько я знаю, никто не видел, как я уходила; еще накануне я отослала Юкон и легко, как ночная бабочка, скользила по залам и галереям.

Я ушла почти в полночь. Воздух был холодный и сырой, потому что к вечеру шел дождь, и еще до того, как я добралась до ворот Кенсюн, моя обувь была забрызгана грязью. Слонявшиеся без дела недалеко от ворот стражники то ли не заметили меня, то ли приняли за проститутку, недостойную их внимания.

Несмотря на поздний час, я шла без сопровождающего и, выйдя через ворота на безлюдные улицы, вспомнила о свежих шрамах на лице Изуми. Какой отчаянной она должна была быть, чтобы идти одной туда, где было куда более опасно, чем здесь. Нечто черное и громоздкое напротив земляной стены оказалось экипажем, который меня поджидал. Я забралась внутрь, велев вознице не зажигать огней. Мы проехали через ворота Ёмеи, и, когда повернули к югу на Омия, я решилась украдкой посмотреть наружу.

Сквозь плотную завесу облаков с мрачным великолепием светила неполная луна. Как она пугала меня! Тьма исказила и рельефно выделила ее форму, а тени добавили ей синевы и настолько увеличили в размерах, что сам свет ее казался болезненным.

Дома, расположенные по сторонам дороги, казались темными и тихими, хотя иногда из-за стен долетали звуки музыки. В огороженных садах качали ветвями черные сосны и кипарисы.

Когда мы приблизились к Четвертому району, я утратила всю свою решительность. Может, лучше задать другой вопрос? Может, стоит и чтение отложить, сказать Масато, что единственное, чего я хочу, — это чтобы он меня успокоил. Я помнила, как искусно он успокаивал меня после нанесенной мне обиды, как он гладил мои волосы в ту ночь, когда выпал град. Я вновь ощутила горький вкус его крови, накапавшей на циновку в моей комнате.

Мы повернули на узкую улочку Нисино-Тоин и остановились перед воротами с двойной остроконечной крышей. После переговоров со сторожами нас впустили в широкий внутренний двор. Пока распрягали быка, я старалась успокоиться. Когда я раздвинула занавески, чтобы выйти, Масато уже ждал меня; я почувствовала пожатие его руки и, наклонившись к нему, ощутила пропитавший его одежду запах сандалового дерева.

Лицо его осунулось, глаза потемнели от усталости и какого-то беспокойства. Возможно, он, как и я, был озабочен предстоящим чтением, а может, сомневается во мне? До него могли дойти слухи, распускаемые Изуми; он мог сожалеть, что пригласил меня. Я вздрогнула и оступилась на гравийной дорожке.

На глазах у любопытствующих слуг он дотронулся до моего рукава и сказал:

— Ты хочешь спать? Но еще даже не полночь. Давай выпьем чаю.

Значит, он будет подтрунивать надо мной и вести шутливую беседу, хотя явно чувствует себя не в своей тарелке.

— Чаю? — спросила я. — Неужели я выгляжу такой больной?

— Едва ли, — ответил он. — Мы выпьем чаю, чтобы немного взбодриться. Он помогает сосредоточиться.

— Так ты думаешь, что я рассеянна?

— Очень, — улыбнулся он мне.

Я настолько сосредоточилась на нем, что едва рассмотрела комнату, в которой мы находились.

Он оказался выше и стройнее, чем я помнила; его роскошный халат цвета индиго переливался и блестел; его кожа была очень белой даже в свете лампы, а под глазами у него залегли тени. В его манере вести себя чувствовалось нечто такое, что я не могла определить, какое-то тщательно выверенное равновесие, как будто он старался передать мне ощущение легкости, которой сам не испытывал.

— Сюда, — сказал он, и я последовала за ним, как послушный ребенок. Мы миновали ряд комнат и залов; у меня осталось смутное впечатление об их больших размерах и царившей в них прохладе, но мой взгляд постоянно возвращался к его затылку, к иссиня-черным волосам, блестевшим, переливаясь, как и его одежда.

Он привел меня в комнату, которая выходила в сад. Ставни на окнах были открыты, и легкий ветерок шевелил занавески и пускал рябь по зеленым шторам. Слышался шелест листьев в саду, пахло жилищем холостого мужчины.

— Это лавровое дерево, — сказал он, — очень старое, значительно старше дома.

— Значит, это новый дом? — спросила я, стараясь ослабить возникшую между нами напряженность.

— Этот дом много раз горел. С тех пор как я здесь живу, уже два раза.

— Надеюсь, тебе удалось спасти свои книги.

— В первый раз удалось спасти большую часть книг, во второй раз повезло меньше. — Легкость, с которой он говорил об этом, звучала неубедительно, я хотела спросить что-то еще, но он подвел меня к разложенным на полу подушкам. — Иди и садись. Ты не будешь возражать, если я не стану закрывать занавеси?

Не буду ли я возражать? Неужели он мог подумать, что я предпочту соблюдать формальности — сидеть по разные стороны зеленого занавеса?

— Конечно нет, — ответила я как можно небрежнее и опустилась на подложенную им подушку.

Он позвал стоявшую в дверях в ожидании приказаний женщину и велел принести чай. Пока они разговаривали, я оглядела комнату. Около возвышения, на котором находилась постель, скрытая за муаровыми занавесями с плавным переходом цвета от светлого к более глубокому по краям, горели две лампы на высоких подставках. Письменный стол был завален бумагами, кисти и чернильницы разложены, как будто он только что оторвался от работы, а дорогой полированный книжный шкаф был полон книг и свитков. Их затхлый запах перемешивался с запахом листьев лаврового дерева и дождя.

Значит, здесь он спал, на этой занавешенной кровати. Здесь он читал. Около этой лакированной доски для письма опускался на колени и писал письма. Он жил в этой комнате, когда я находилась где-то в другом месте и вспоминала о нем. Вставая по утрам, он смотрел через окно в сад, который знал до самых тайных уголков. Он рос вместе с этими деревьями, видел, как они цветут, как созревают их плоды.

Я сидела в его комнате и воображала себе его жизнь — ее потаенный круговорот, ее события и секреты — в то время, когда мы еще не были знакомы. Свитки и книги в пестрых обложках напомнили мне о моем невежестве: они знали его так, как я никогда не буду знать. Среди них была одна, от которой зависело, узнаю ли я его лучше или его жизнь навсегда останется закрытой для меня.

Он пересек комнату, и я вновь ощутила дрожь — какой-то необъяснимый страх.

— Что с тобой? — спросил он, читая по моему лицу, и я увидела отсвет того же настроения на его лице.

— Ничего, — ответила я и попыталась улыбнуться, — должно быть, я устала сильнее, чем ожидала. — Я надеялась, что он предложит мне лечь с ним на эту занавешенную кровать, но он просто сказал:

— Чай подкрепит тебя, — и я кивнула в ответ.

Принесли дымящийся чай в двух чайниках с широкими носиками из прекрасного голубого фарфора, и мы выпили его. У него был острый, сдержанный вкус, подобный древесному дыму в горах. Я пила слишком быстро и обожгла рот. Когда я ставила чашку, руки у меня дрожали, и она стукнула о поднос.

Наши взгляды встретились на том кратком отрезке, что разделял нас, заполненный чаем и формальностями. Он пристально смотрел на меня с тем настороженным выражением, которое я и раньше замечала у него.

— Итак, ты хочешь задать вопрос, — сказал он. — Ты уже решила, какой? Прежде чем начать, мы должны обсудить его.

— Должны? А разве недостаточно того, что я держу его в уме?

— И не скажешь мне? — Приподнятые брови отразили его недоверие ко мне. — Как знаешь. Но это затруднит дело.

— Не имеет значения.

Он улыбнулся:

— Ты любишь все усложнять, не так ли? И любишь секреты.

— Я предпочитаю секреты обману.

— Но ты будешь лгать мне относительно своего вопроса.

Он снова улыбнулся, но в голосе появилась резкость. Значит, он догадывался. Неужели я каким-то образом намекнула?

— Ну хорошо, — уступила я. — Я скажу тебе. Мне посоветовали кое-что бросить.

— Какую-то из твоих слабостей?

— Не совсем.

— Тогда что это такое «кое-что»? Оно имеет форму или название?

— Да, — сказала я, — но лучше было бы не говорить об этом.

— То есть ты предлагаешь мне неразрешимую загадку и хочешь, чтобы я разгадал ее с помощью «Книги перемен». Но тебе следует знать, что если ты задашь нечеткий вопрос, то и ответ будет таким же неопределенным.

— Это не имеет значения.

— И ты не хочешь большего? Тебя устраивает расплывчатый ответ на неясный вопрос? Ты действительно хочешь получить такой совет?

— И да и нет, — сказала я.

— И да и нет. Скажи, это касается чего-то, что ты решила сделать сама, или кто-то тебя к этому побуждает? Ты упомянула, что тебе посоветовали. — Впервые я почувствовала в нем нотку ревности к тому неназванному лицу, которое побудило меня задать неясный вопрос.

— Никто меня не заставлял, — солгала я, припомнив совет Даинагон.

— Итак, — сказал он, — оставим все как есть: ты должна отречься от чего-то.

— Можно сказать и так.

— И ты хотела бы знать, как изменится твоя жизнь, если ты предпримешь этот шаг.

Разве я хотела это знать? Я должна это знать ради него.

— Да.

— Тогда мы зададим вопрос, который очевиден для тебя, но не для меня. — Затем посыпались вопросы: — Является ли то, что ты должна оставить, человеком? — спросил он. — Это какой-то мужчина?

Его нетерпение вывело меня из равновесия:

— Это не человек, — не поддавалась я, — своего рода связь.

— Я понял, связь. — В его голосе снова послышалась нотки ревности. — Как мы изложили твой вопрос? Не рекомендуется ставить вопрос таким образом, чтобы на него можно было дать простой ответ: «да» или «нет». Вместо этого ты можешь спросить, например: как, будет складываться моя жизнь, если я продолжу поддерживать эту связь? Или: что произойдет, если я ее разорву?

Как могла я выбрать? В любом случае я рисковала получить ответ, который не захотела бы принять.

— Первый вариант, — сказала я, достаточно хорошо представляя себе, какой мрачной и унылой будет моя жизнь, если я выберу второй вариант.

— Отлично, — ответил он холодно. — Теперь мы можем начать.

Итак, мы должны были начать, испытывая большее отчуждение, чем вначале, когда я только приехала. Это было неправильно, но мне ничего не оставалось, как только наблюдать за его приготовлениями.

Он приподнялся и передвинул лампу ближе к тому месту, где мы сидели. Отодвинул свою циновку подальше от меня и на освободившееся между нами пространство поставил ароматическую лампу и красный лакированный поднос. Затем подошел к нише в стене и возвратился с книгой, завернутой в фиолетовую ткань.

Масато опустился на колени и положил книгу между нами, развернул ткань. Черный переплет, на обложке никаких надписей.

— Она смотрит на юг, — сказал он, — как и ты, а я — на север.

Я вспомнила, как мы лежали у меня в комнате в Хаседере, обняв друг друга, головами на север, как Будда Шакьямуни, когда он впадал в забытье.

Он снова встал, подошел к посудному шкафу и возвратился с длинной закрытой шкатулкой в руках. Опустился на колени, снял крышку и вынул из шкатулки связку палочек.

Они были длиной примерно с мое предплечье и хрупкие, как сухой тростник. Он положил их на поднос, снял обувь и поставил ее около своей циновки. Ступни у него были белые и узкие, подъем высокий, а пальцы широко расставлены, как у ныряльщика, балансирующего на скале.

Масато положил книгу перед собой и вытянулся на полу, прижавшись лбом к циновке. Он еще дважды повторил этот обряд, потом встал на колени и зажег благовония в лампе.

Мы ждали, пока комнату наполнит дым. Молчание было столь же осязаемым, как дым, сквозь который я слышала его дыхание. На полу, как иней, лежал лунный свет. В углах комнаты притаились тени, занавески шевелились. В воздухе распространился острый запах гвоздики, перемешанный со сладковатым запахом лавра.

Я наблюдала за ним. Его руки покоились на коленях, длинные пальцы напряглись, а потом расслабились. Его синие одежды ниспадали свободными складками. Он был напряженно внимателен, но я не могла уловить, во что он всматривался. Он не глядел ни на меня, ни на книгу, и сквозь спокойствие в его лице проскальзывало легкое нетерпение. Вдруг он посмотрел на меня, и в его усталых глазах я увидела одновременно упрек и вызов.

Он упрекал меня за притворство. Он призывал меня успокоиться. Мы сидели лицом к лицу в спокойном ожидании, и книга лежала между нами.

Масато потянулся, поднял стебли тысячелистника, подержал их над лампой, а потом три раза взмахнул ими в голубых клубах дыма. В какой-то момент его длинные рукава коснулись лампы, и я с трудом подавила крик, испугавшись, что они могут загореться.

Он положил обратно в коробку один из стеблей, которые держал в руке.

— Это наблюдатель, — сказал он мне, — свидетель. — Потом он пересчитал остальные, да так быстро, что я едва могла уследить за ним. Двадцать. Сорок. Сорок девять.

Он положил стебли на поднос и взмахом руки поделил их на две части. Затем — я забыла в какой последовательности — он отделил от каждой кучки четыре стебля и положил оставшиеся между пальцами левой руки так, что они торчали, как когти. Он повторил все эти действия четыре раза и наконец дошел до нужного числа.

— Восемь для первого места, — сказал он. — Линия инь.

Он велел мне взять чернильницу и листок бумаги и записать первую из шести линий, которые будут определять наше будущее.

Инь. Одна ломаная линия. Поддающаяся, темная, женственная.

Он положил стебельки, которые держал в руке, обратно на поднос и начал ритуал сначала: взмах руки, разделение на две части, счет. И все это время он не смотрел на меня — я стала подобна бесформенным теням, наполнявшим комнату, — он смотрел на рисунки, образованные стеблями тысячелистника.

— Семь для второго места, — сказал он. — Линия ян.

Я вывела на бумаге новую линию выше уже нарисованной — длинную прямую линию. Ян, мужская, такая же ослепительная, как солнце, такая же прямая, как стрела времени.

Когда стебли тысячелистника снова иссякли, он велел мне нанести линию инь выше линии ян.

— Первая триграмма, — сказал он.

— Что она означает? — спросила я, потому что мне показалось, что его руки дрожали, когда он собирал палочки.

— Это Кан, Бездна, — сказал он. — Видишь? Ломаные линии — это скалы, а прямая линия в центре — река на дне глубокой пропасти.

Я посмотрела на три нарисованные мною линии. Для меня они не имели никакого смысла. Однако я понимала, что он мог видеть в них живые сцены: острые скалы, головокружительное падение, быстрые потоки вод, текущих из ниоткуда в никуда.

Это было название гексаграммы, которая пугала меня, — и название ее, и выражение его лица одновременно. Должно быть, он почувствовал мой страх, потому что поднял на меня взгляд и улыбнулся.

— Она не такая зловещая, как кажется. У нее много значений. Теперь мы должны начертить вторую триграмму.

Мы на полпути, объяснил он. Нужно расположить три последние линии поверх первых. Это похоже на строительство башни, сказал он: следующая линия накладывается на предыдущую. Мы закончили первый ярус, сейчас строим второй. Только тогда, когда будут объединены оба яруса, значение прояснится.

Я закрыла глаза, прислушалась к сухому шелесту стеблей и вспоминала о том, как лежала на его спине, и между нами ничего не было.

Фитиль почти догорел, я слышала крик совы в саду. У меня пересохло во рту, но я не осмеливалась попросить чаю, не желая нарушать ритм его действий.

Что я буду делать, если значение гексаграммы окажется неблагоприятным? Как смогу я жить, зная о невозможности для нас счастья? Может быть, мне солгать и сказать, что я задала неправильный вопрос?

Как можно было позволить себе стать такой суеверной? Почему я смотрела на эту древнюю черную книгу, на ее изъеденные жучком страницы, чтобы найти выход из своих затруднений?

Я постаралась успокоиться и стала наблюдать за его руками, как будто это были женские руки, занятые своим обычным, простым делом: шитьем, тканьем полотна, вышиванием.

Он еще дважды произвел все действия со стеблями. Первый результат — восемь и ломаная линия; второй — семь и прямая линия.

Перед тем как зарисовать последнюю линию, он колебался.

— Я не уверен, что сосчитал правильно, — сказал он. — Возможно, придется начать сначала.

Что такое он увидел, что сделало его таким неуверенным? Это было на него не похоже. Страшился ли он чего-то в будущем?

— Наверное, тебе следует остановиться и отдохнуть, — предложила я.

Он покачал головой.

— Нет. Нужно пересчитать сразу. Но тебе не следует слишком верить всему этому. Я мог ошибиться.

Итак, я предоставила ему возможность определять его линию, и она оказалась ломаной.

— Шесть для последней позиции, — сказал он. — Линия инь — линия движения. Нанеси ее, и я буду объяснять.

Я нарисовала ломаную линию над другими и тогда увидела, чего он боялся: вторая триграмма была такой же, что и первая. Кан, Бездна. Я прикрыла рисунок листком бумаги, как будто это могло защитить меня от этого послания. Затем я вздохнула и попросила его:

— Скажи мне, что это значит?

Он пристально посмотрел на меня:

— Это зависит от твоего вопроса. А так как только ты знаешь, что именно ты спросила, то только ты и сможешь истолковать значение гексаграммы. Все, что я могу, это прочитать для тебя текст. Ты должна извлечь из него смысл.

Он взял книгу и перевернул страницы.

— Гексаграмма Двадцать девять, — прочел он. — Кан, Бездна. Это текст для всех шести линий, — сказал он мягко. — Слушай, а потом я объясню то, что касается последней линии.

Я положила руки на колени и закрыла глаза. Сквозь окутывавший меня мрак ужаса я слышала его голос.

— Бездна над бездной — смертельная опасность! Все будет хорошо, если удастся достичь доверия и держать ум в строгой узде. Посмотри на меня, — сказал он. — Давай я попробую объяснить. — Он рассказал мне, что Кан похожа на сердце, заключенное в тело, или на душу, запертую внутри собственных пределов. Она похожа на высокогорный поток, Который в стремительном падении с высоты создает опасность для самого себя.

— Но какую опасность? — вопрошала я. — Откуда она придет — извне или изнутри?

— Сейчас я прочту тебе комментарий к шестой линии, — сказал он. — Так как это линия движения, она имеет самое важное значение.

Я посмотрела на ломаную линию вверху гексаграммы. Она была похожа на все остальные. Она не изгибалась, однако для него двигалась, подобно льву Манджушри, бока которого вздымались, как у живого, хотя и были отлиты из бронзы.

— Когда я начну читать значение этих линий, — говорил он, — ты не должна беспокоиться. Потому что за ними стоит другая гексаграмма, и ее значение не столь зловеще, как у этой. Шесть для верхнего места, — прочел он. — Связанный черными канатами, в оковах в течение трех лет некто терпит неудачу в своих поисках.

Кем была я, чтобы заслужить такой ужасный приговор? Неужели ему и мне предназначено страдать в течение такого длительного времени?

— Три года, — сказала я, и из глаз у меня потекли слезы.

Он отложил книгу, подошел ко мне и, опустившись на колени, взял в руки мое лицо.

— Посмотри на меня, — сказал он. — Три года — это метафора, а не определенный отрезок времени. — Он поцеловал меня. — А теперь соберись и выслушай последнюю часть. Я не должен больше прерывать чтение. Когда я закончу, ты сможешь отдохнуть.

Приглашал ли он меня лечь с ним в постель? Как я хотела отдохнуть прямо сейчас, избавить свои уши от тех слов, которые он готовился прочитать мне. Я устала от слов; они имели такое же угрожающее значение, как и линии, нарисованные на бумаге. Но ради него я заставила себя собраться.

Он возвратился на свое место и снова взялся за книгу.

— Верхняя линия, — объяснил он, — линия движения. Это линия инь — женская линия, которая склоняется к линии ян. Она так долго была линией инь, что неизбежно превращается в свою противоположность. Когда она изменится, мы получим вторую гексаграмму.

Пока он говорил, я вспомнила кое-что из того, что написала когда-то. Разве я не описывала тот же самый парадокс в себе: как я, женщина, силилась сравняться с мужчиной?

— Возьми кисть, — велел он мне, — и начерти вторую гексаграмму. Начни с нижней триграммы — Бездна. Над ней нарисуй одну ломаную линию и две прямые.

Я выполнила его указания, хотя рука у меня дрожала. Он опять взял в руки книгу.

— Гексаграмма Пятьдесят девять, — прочел он, — Хуан: Растворение. Ветер дует над бездной. Вода испарилась, превратившись в пену и туман. Благоприятное время, для того чтобы пересечь великую реку. Упорство и стойкость приносят награду.

Я была в еще большем недоумении, чем до того. Во мне поднимался бессмысленный гнев: эти слова должны иметь для меня такое значение, а я понимала их не лучше, чем крестьянин понимает стихи на китайском языке.

— Это ни о чем мне не говорит, — горько сказала я. — Какая польза в растворении? Эта гексаграмма так же не ясна для меня, как и первая.

— В ней есть надежда, — уверял он меня. — И тут нет противоречия. Первая гексаграмма руководит тобой в настоящем, а вторая — в будущем.

— Значит, мое будущее будет таким же трудным, как настоящее? Я должна испариться? Я должна пересечь реку?

— Это образы, — сказал он. — Ты должна решить, что они значат. Со временем это прояснится. Но не следует ожидать от книги, что она предскажет будущее. Тебе нужно решить, как воспользоваться ее советом. Ты можешь предпочесть вообще не принимать все это во внимание. Я очень устал, когда рассчитывал линии, и мог ошибиться.

Он снова улыбнулся мне, но улыбка получилась грустной, и я засомневалась, было ли его извинение искренним. Может, он обладал интуицией женщины? Понял ли он, что сам являлся предметом моего вопроса?

— Пока довольно, — сказал он. — Я уберу все это, и мы сможем отдохнуть.

Он провел всю церемонию в обратном порядке, будто время пошло вспять. Три раза распростерся на полу; обернул книгу в фиолетовую ткань и поставил ее на место на книжной полке, положил палочки в коробку. Потом подошел ко мне, встал рядом на колени и снова взял в руки мое лицо.

— Я должен попросить тебя об одном одолжении, — сказал он. — Пожалуйста, не говори больше о своем вопросе. Я напуган им так же, как и ты. — Потом он обнял и поцеловал меня, и мы легли на пол. В течение долгого времени я не испытывала ничего, кроме нашего обоюдного наслаждения, а когда открыла глаза и увидела первые лучи света, упавшие на его повернутое ко мне лицо, удивилась.

Уже рассвело, мы сдвинули муаровые шторы и снова погрузились в сумерки. На этот раз мы сбросили свои цветные одежды, одно одеяние за другим, мы смяли их и пропитали своим потом, отпечатав на них не столько свои тела, сколько самую нашу суть.

Потом мы почувствовали жажду, и он принес чай, холодный и такой до горечи крепкий, что на языке у меня образовался налет. У чая был привкус дыма, и это навело меня на вопрос:

— Расскажи мне о пожаре, о втором пожаре.

Он посмотрел на меня, я не уловила выражение его лица.

— Зачем?

— Я хочу знать, чего ты лишился.

— Я лишился своей сестры. — Он перевернулся на спину, натянул на себя мой плащ и закрыл глаза. Тут я вспомнила: мы гуляли в саду дома около водопада Отова, и он сказал мне, что я напоминаю ему его сестру, которая умерла, когда ей было девять лет.

— Расскажи мне, — попросила я. Он повернулся и взглянул на меня.

— Зачем? Чтобы ты могла написать об этом в одной из своих историй?

— Нет, я не стану писать об этом. И ты можешь не рассказывать, если не хочешь.

Я не знала, что он утратил, когда задавала вопрос. Но, когда однажды он говорил о том пожаре, я чувствовала в нем какую-то глубоко затаенную боль. Я выбрала именно этот эпизод из его прошлой жизни, как будто он позволил бы понять все остальное, что оставалось скрытым от меня.

Он повернул голову к потолку и закрыл глаза.

— Шел Восьмой месяц, — начал он. — В тот год случилась засуха и почти все листья с деревьев опали. В действительности все произошло очень просто. Была ночь. Сестра и я спали в своих комнатах в северном крыле дома. Ее комната находилась рядом с комнатой нашей матери, а моя — чуть дальше по коридору. Мы думали, что кто-то уронил лампу. Занавеси в комнате моей матери загорелись, было ветрено, и огонь быстро распространился по дому.

Я придвинулась к нему и положила голову ему на грудь.

— Первое, что я вспоминаю, это крики вбежавшего ко мне в комнату отца. Он подхватил меня на руки и вынес в сад. Я видел огонь и людей, которые бегали туда и сюда. Потом появилась моя мать — у нее сгорели все волосы на голове. Она бежала ко мне — она никогда не бегала, — и, помню, я удивился, увидев, что она босая. До этого я никогда не видел ее ног. Она кричала мне: «Где твоя сестра?» — и я заплакал, потому что не имел об этом никакого понятия. Горела крыша, слуги носили из пруда воду и поливали карнизы. Помню, что беспокоился о том, что моя доска для игры в трик-трак, мои луки и стрелы сгорят. Я не думал о сестре. Потом мы увидели ее. Она выбежала на крыльцо, ее одежда и волосы были в огне. Она кричала и размахивала рукавами. Отец подбежал к ней и толкнул ее на землю, он схватил ее за ноги, и рукава его одежды тоже загорелись. Но он потащил ее к пруду, и вода с шипением стала гасить огонь. И тут она захлебнулась, а может, задохнулась, когда он ее тащил, но, когда ее вынули из воды, она была мертва.

Я приподнялась и посмотрела ему в лицо. Глаза Масато были закрыты, но по щекам текли слезы.

— Не надо, — сказала я и поцеловала его один раз, потом еще и еще. — Какая ужасная история. Мне не следовало спрашивать тебя об этом.

— Я до сих пор помню запах того дыма. Этот ужасающий запах обгоревших и намокших волос. У нее было черное, опаленное пламенем лицо.

Я откинула его волосы со лба.

— Сгорело только северное крыло дома и часть восточного крыла. А потом ветер переменил направление. Ее положили в комнате и ожидали признаков возвращения ее души. Но к концу второго дня стало ясно, что этого не произойдет. Мы перевезли ее в Адасино, положили на погребальный костер и сожгли еще раз.

На некоторое время он успокоился, а я обнимала его так крепко, как только могла. Потом он сказал:

— Моя мать не говорила несколько месяцев и так и не простила отцу, что он бросился спасать меня первым.

Он держал в руках мое лицо, его глаза были полны слез:

— Я говорил тебе, что она была похожа на тебя. У нее были самые прекрасные глаза и густые гладкие волосы. А теперь, чувствую, я потеряю и тебя тоже. Две ночи назад я видел это во сне.

И тут страх, который стоял у нас обоих за спиной, настиг нас, подобно черному ветру с северо-востока.

Он схватил меня за волосы и с такой силой оттянул их назад, что, казалось, вырвет их с корнем.

— Я не хотел этого, — сказал он. — Я не просил об этом. Зачем ты заставила меня так полюбить тебя?

Потом мы кинулись друг к другу — он с одного края обрыва, я — с другого; мы крепко сжимали друг друга в объятиях, как будто только это могло спасти нас от падения.

Праздник Камо наступил и прошел, и все это время я провела в своих комнатах.

Это началось сразу после нашей встречи с Масато. Возможно, сказалось переутомление от чтения. У меня была лихорадка и простуда, и даже запах риса вызывал отвращение и тошноту.

Когда лихорадка особенно мучила меня, я закрывала глаза, и перед моим мысленным взором мелькали сочетания прямых и ломаных линий, одна гексаграмма накладывалась на другую.

Пришла Бузен и попробовала соблазнить меня каштанами. Почему друзья, которые месяцами держались на расстоянии, в случае твоей болезни становятся нежными до фамильярности? Возможно, все дело в любопытстве: казалось, что она озабочена моими жалобами, подозреваю, она считает их надуманными.

Мое единственное утешение — на протяжении всего этого времени я была избавлена от обычной для женщины регулярной нечистоты. Но сейчас это начинает меня беспокоить, ведь прошло уже два месяца с тех пор, когда это произошло в последний раз.

Ночью, когда все вокруг затихло, мне виделся тот пожар, девочка, размахивающая горящими рукавами, ее обгоревшее лицо на похоронных дрогах. Потом появлялся Масато, я ощущала солоноватый вкус его слез, он целовал меня. Я все время думала о его сне, в котором он меня теряет. Для этого есть причина, так же как есть своя причина для тех двух гексаграмм.

Но в чем она? Мой страх скрывал ее от меня, подобно тому как облака скрывают неровности луны.

Все время я слышала вокруг себя звуки веселья. Женщины занимались прическами и украшали шеи гирляндами роз, властно покрикивая на своих горничных:

— Где мой веер? Затяни шнурки моей обуви на деревянной подошве. Этот халат недостаточно хорошо отглажен!

Посыльные доставляли коробки с одеждами для праздника: тяжелые платья фиолетового и желто-зеленого цветов, узорчатые жакеты, сверкающие шлейфы.

В прошлом году я надевала такую одежду, когда участвовала в пышном праздничном шествии. Сейчас мое бледное муаровое одеяние — наказание, наложенное на меня императрицей, — лежит в длинной закрытой коробке, как ненабитое чучело. Я не надела его; не поехала в экипаже, украшенном лавром и розами; не боролась за место в толпе на Ичийё; не наблюдала за процессией. Музыканты играли не для меня; танцоры танцевали не для меня. Я не видела обряда очищения на реке.

Говорят, что уровень воды в реке все еще высокий. Зрители стоят на берегу очень близко к воде. Благоприятное место, отмеченное прорицателями (может быть, именно Масато посоветовал прибегнуть к помощи предсказателей?), было так ненадежно, что пришлось изменить церемонию. Жрица Камо не могла искупаться в потоке; потоком стала для нее серебряная купель. Ведь если бы жрицу Камо унесло потоком, город лишился бы своей покровительницы. Как это было бы нелепо: жрица богини Изе осквернена, а жрица богини Камо утонула во время обряда собственного очищения.

Даинагон мне обо всем рассказывала. Она снимала мучивший меня жар, прикладывая к моему лицу кусочки льда, и описывала то, что я пропустила, а также тайные мотивы интриг. Слухи об отречении императора. Рассказы о разногласиях между министром левых и его ревнивым соперником. Споры между императором и его супругой. Предположения о том, что в случае, если Канецуке будет даровано прощение, он получит должность министра Двора.

Нельзя допустить, чтобы мысли о нем сбили меня с толку. Я приложила столько усилий, чтобы выбросить его из головы, и теперь, когда он может возвратиться, я должна гнать его от себя. Невозможно, чтобы он продолжал влиять на меня, как прежде. Я думаю о связанных с ним муках, о его ядовитой иронии — так могу ли я стремиться заново испытать все это?

Однако я думаю о нем. Как он будет выглядеть и что станет делать? Вспоминаю его голос, складочки в уголках рта, походку, его настроения. Но я устала от его непостоянства. Все это годится для театральных подмостков: обман, отражения, двойственность, двуличие и подлость.

Ну почему в тот самый момент, как я нашла другую любовь, она тоже должна быть у меня отнята? И той же самой женщиной, которая украла у меня Канецуке? Изуми. Изуми. Подумать только, что когда-то я произносила это имя с доверием. Теперь же вкус этих трех слогов горек, как желчь.

Я надеялась, что смогу найти в себе силы думать о ней с симпатией — после того, что она пережила. Но теперь я должна бороться со своим презрением к ней. Должно быть, из-за лихорадки я так полна ярости.

Видела ли она на празднике Масато? Показали ли его ей? «Смотри, это любовник твоей соперницы!» Что могла она разглядеть в этом лице, которое мне дороже моей собственной жизни? Может быть, она сказала себе: «Какой прелестный мальчик. Как все это напрасно, какая жалость!» И она прошествует дальше, сопровождаемая злобными соглядатаями, которые все стремятся погубить меня.

Я не могу допустить, чтобы она обладала такой властью. Возможно, все это только плод моего воображения. Возможно, она сидит в своих комнатах так же, как и я, потому что не в состоянии вынести любопытствующих взглядов, желающих убедиться в ее позоре. Потому что понесенный ею ущерб зрим, тогда как свой я прячу под личиной гордости. Хотя сейчас у меня нет сил, чтобы оставаться гордой. Даже собственные мысли наносят мне вред.

Как мучительно, когда твой собственный ум становится твоим злейшим врагом! Все в мире кажется ложным. Похожее чувство я испытала в детстве, и оно преследует меня до сих пор. Я имею в виду ужасный момент, когда начинается землетрясение и даже почва уходит из-под ног. Так и мои мысли не являются для меня сейчас убежищем и спасением. Мои настроения меняются, как гексаграммы, одно чувство перетекает в другое: желание превращается в страх, страх — в гнев, враждебность и мстительность.

Прошлой ночью я видела во сне Изуми.

Это было не так, как я ожидала. Мы не кипели от возмущения, не рвали друг друга на части, как разрывают куски ткани. Я не слышала этого зловещего звука, когда нечто целое рвется надвое. В моем сне царила тишина. Ткань была цела, и мы закутались в нее. Мы были подругами. Она одолжила мне свой гребень. Мы нежно перешептывались, осторожно, намеками говорили о человеке, которого любили. Мы превратили его в драгоценную раковину и положили ее между нами. Внутри нее пребывал океан нашего удвоенного опыта. Мы слышали его шум, когда прикладывали раковину к уху. Одна волна следовала за другой, один прилив растворялся в следующем.

Океан опыта менял нас, и мы меняли друг друга. Мои мучения усиливались ее муками. Ее радость росла вместе с моей радостью. Цвета нашей взаимной преданности становились глубже и ярче. Она смотрела на меня, и ее глаза были спокойны и полны света. И я думала: так она выглядит, когда они вместе. Вот так все было бы, если бы она любила.

Еще одно проявление фальшивого сочувствия. Императрица написала мне и поинтересовалась моим здоровьем. Она слышала, что я больна. Видимо, поэтому я пропустила праздник Камо? Жаль, писала она; она ожидала увидеть меня в розовых одеяниях. Она уверена, что они бы мне пошли. Возможно, появится другой случай надеть их.

Она писала, что собирается устроить небольшую вечеринку через две недели, в первый день месяца Кролика. Будут всего несколько женщин, чтобы поиграть в сравнения вееров, возможно, цветов или еще чего-нибудь — она пока не решила. Может быть, я возьмусь возглавлять одну команду, а Изуми — другую. Я могла бы надеть свои новые одеяния, все станут восхищаться ими.

Императрица прислала мне корзиночку с сушеной хурмой и немного китайских сладостей. Она выражала надежду, что я ими соблазнюсь; она была уверена, что я мало ем. Все заметили, как я похудела. Мне нужно поправиться; она пришлет мне деликатесы из своих запасов.

«Вы должны написать для меня какие-нибудь новые истории, — указывала она. — Вам следует продолжать работать, иначе вы утратите стиль. Я так скучаю, — признавалась она, — без этой вашей чудесной высокоумной манеры. Она всегда меня так забавляет».

Итак, мы должны участвовать в игре сравнений — Изуми и я. Мы должны выбирать одну вещь из большого числа подобных. Это могут быть, например, веера, картины, дикие гвоздики или певчие птицы в плетеных клетках. Нужно решить, какая вещь лучше. Какой веер расписан лучше других, какой рисунок превосходит остальные, какая из диких гвоздик воплощает в себе идеал цветка, какой дрозд поет, подобно птицам в раю Амиды.

Императрица будет сидеть перед нами, оценивать остроту нашего ума и проницательность. Даже наши жесты и тембр голоса, грацию движений, когда мы будем брать в руки различные образцы, цвета наших рукавов: многоцветных, изысканных и богатых у Изуми и монотонных, невыразительных, как окраска наседки на яйцах, у меня — все будет предоставлено оценке.

Почему она решила противопоставить меня и Изуми, подвергнуть нас внимательному изучению, подобно тем предметам, достоинства которых мы, в свою очередь, должны оценить? Почему нам надлежит быть главными предметами рассмотрения на ее вечеринке? Она жестока. Она хочет обнаружить во мне слабое место и недостатки и выставить их на всеобщее обозрение. Мое наказание еще не закончилось, она должна сделать это дважды.

А что Изуми? Отдает ли императрица ей предпочтение? Может быть, это соревнование — только способ вывести ее из мрачного настроения после пережитого бесчестья? Но, если это так, Изуми подобный спектакль понравится не больше, чем мне. Даже если она выиграет — а я не сомневаюсь в ее успехе, — победа не принесет ей радости.

Потому что чем изощреннее становится Изуми, тем тщательнее маскируется она своей скромностью. Сверкающие перья лжи она прячет за напускной сдержанностью. Она не захочет выставлять напоказ свои добродетели в противовес моим порокам. Повинные в неискренности редко наслаждаются похвалой, даже если ее расточают от чистого сердца.

Однако интересно, будет ли еще Изуми здесь через две недели?

Возможно, что перспектива этого состязания ускорит ее отъезд в Акаси. Даже если ее шрамы заживут, у нее найдутся причины уклониться от маленькой игры императрицы. Уверена, что она уедет к Канецуке до первого дня Кролика. Попрошу друга понаблюдать за ее приготовлениями к поездке.

До нас дошли тревожные вести о том, что люди в Ямато умирают от оспы в пугающем количестве. Прибывший вчера из Нары гонец сообщил императору, что смертность среди простого люда очень высока и есть опасение, что болезнь распространится на храмы и аристократические кварталы. Гонец рассказал, что, по слухам, эпидемией уже охвачены города по берегам реки Ёдо, находящиеся на расстоянии менее одного дневного перегона верхом.

Как я страшусь этой болезни. Я помню ее запах, который узнала, когда моя заболевшая мать лежала в отдельном помещении в саду. Нам, Рюену и мне, не разрешали входить туда, но окружающие не могли скрыть от нас запах: запах корней повилики и кипящего ревеня, запах грязной одежды и сгоревших маковых зерен. Не могли они скрыть и звуки: пение монахов, встревоженный голос отца, крики матери, когда ей меняли одежду и кожа отходила вместе с кусками шелка.

Позже, когда Рюен и я слегли от той же самой болезни, стало даже легче. Бред поднимал нас над нашими страхами и переносил в призрачное царство, где день неотличим от ночи, а сны и видения более реальны, чем сама жизнь.

Моя мать так и осталась в этом царстве, а Рюен и я возвратились. Почему так получается, что эта болезнь предпочитает забирать матерей, молодых и сильных, у их детей? Мы вернулись, а когда выздоровели, похороны уже прошли, и мы сидели вместе с отцом в поминальном зале с серыми занавесями и земляным полом, который пах дождевыми червями.

Вскоре Рюен настолько окреп, что смог гонять мяч, а специальное помещение для больных во внутреннем дворе разобрали. Одежду моей матери уложили в ящик из кедрового дерева, ее гребни и шпильки для волос заперли в коробочке из красного лака, ее бумаги сожгли.

Перед моими глазами до сих пор возникает лицо отца в тот момент, когда он ворошил пепел, и помню, что уже тогда, когда мне было всего тринадцать лет, я подумала: не забывай этого, это лицо горя, помни его во всей его пронзительности.

Мне написал Масато. Он видел сон, который не мог понять. Возможно, я смогу проникнуть в его смысл, писал он. «Поскорее ответь мне и объясни значение сна».

Он видел во сне, что мы стоим на берегу, наполовину промокшие, босые на холодном белом песке. (Что за неправдоподобие: чтобы такая женщина, как я, стояла босой со своим любовником на берегу! Смешно даже думать об этом.) Мы бросаем в воду ракушки и смотрим, как далеко они упадут.

Утро. На горизонте плывут облака. Море спокойное, гребни волн едва пенятся. Солнце светит нам в спину.

Но все не так, как на самом деле. Я слишком молода, почти девочка, мои волосы не достают до лодыжек. Но он любит меня так, как никого другого, и чувствует, что знает меня с самого рождения. И мы оба смеемся над абсолютной невозможностью этого и наблюдаем за сверкающим полетом ракушек, падающих в воду.

Он слышит какой-то звук (возможно, крик чайки, но он не уверен) и смотрит в ту сторону. Когда он поворачивается ко мне, меня уже нет рядом. Что могло случиться? Волны невысокие. Я не кричала.

Он стоит на песке и зовет меня по имени, но ответа нет. Облака растаяли, солнце высушило его одежду.

Ему кажется, что далеко от берега на поверхности моря он видит какое-то цветное пятно. Но оно исчезает. Это мог быть обман зрения. Солнце светит слишком ярко, трудно разглядеть что-то на воде. Вдруг он снова видит это пятнышко и ныряет прямо в волны.

Но тут он проснулся. Его одежда промокла от пота, во рту был горький привкус.

Что это значило? Он попытался разгадать сон, найти ответ в своих книгах, но они не помогли ему. Знаки мерцали перед глазами, значения сдвигались и изменялись.

«Что это значило? — снова спрашивал он. — Скорее напиши мне и объясни смысл».

Всю вторую половину дня до вечера я раздумывала над его сном. Я стояла на берегу, как и он, чувствовала, как пена окатывает мои лодыжки, слышала крики чаек.

В течение нескольких часов я пыталась разгадать значение сна, пока не устала настолько, что легла. Я лежала за задернутыми занавесями и думала о Ребенке Лич, которого посадили в лодку и отправили по воле волн. Почему его мать выбрала этот путь? Как она могла оставить его, свою постоянную боль и заботу?

Теперь Масато видел во сне то же самое. Неужели он каким-то образом почувствовал то, что я скрывала от самой себя? Почувствовал, что во мне зреет ребенок, которого создали мы — он и я.

Я уже не могла не обращать на это внимания. Признаки слишком явные. Я помнила их со времени первой беременности, с тех месяцев, которые предшествовали рождению моего сына.

Тошнота и бессилие. Все звуки и запахи воспринимаются очень остро. И странное, непостижимое желание, более глубокое и сильное, чем когда-либо, неподдающееся разумному объяснению.

Что мне делать с ребенком? Отметить знаком моей вины и обмана, как я пометила своего сына? Вряд ли эта новость принесет радость его отцу, который пострадает от оскорбительных толков о нашей связи. (Он слишком молод, чтобы жениться на мне; это было бы неприлично, оскорбительно даже думать об этом.)

У меня осталось очень мало времени на размышления. Скоро это станет заметно. К тому времени, как ребенок начнет двигаться у меня в животе, я должна буду уехать. Я не могу оставаться при дворе: это противоречит всем обычаям. Беременная женщина считается еще более нечистой, чем женщина во время месячных. И кто знает, какие обвинения мне предъявят, если мое состояние обнаружится?

Существует еще один способ выйти из затруднительного положения. Можно предпринять еще одну поездку на Восточную рыночную площадь и приобрести горькие травы, которые разрешат мою проблему. Я уверена, что найду их там… или в лавке около рынка. Разве продавец книг не спрашивал меня, не нужно ли мне какое-нибудь из его лекарств? Может, он благодаря сверхъестественному чутью понял то, о чем я и сама еще не знала? Или, как и его тайный клиент, решил, что я принадлежу к тому сорту женщин, которые время от времени, когда этого требуют обстоятельства, прибегают к подобным средствам?

Я не могу долго рассуждать об этом. Будущее угнетает меня. Я не способна запечатать это тельце в кувшин и закопать его на берегу реки Камо, как делают другие женщины, чтобы скрыть следы своих тайных прегрешений.

Ребенок, у которого могли бы быть его руки и его глаза с коричневыми искорками. Ребенок с локонами на затылке, как у него. Серьезный, нежный ребенок, который скрывает свои страхи, задавая бесконечные вопросы. Почему я уверена, что это девочка? Возможно, потому, что Масато видел ее во сне, хотя я чувствовала это еще до того, как он прислал мне письмо.

Стану ли я отвечать на его письмо? Да, прямо сейчас, лишь только закончу эту страницу. Но я не буду растолковывать его сон. Я попрошу его приехать ко мне как можно быстрее и успокою без всяких слов.

Ночью была гроза, потом два часа прохлады и снова угнетающая жара.

Бузен пришла ко мне, когда я искала свой веер. Она рассказала, что эпидемия докатилась до южных окраин города. Ее глаза были полны ужаса, когда она описывала мне то, что слышала. Пораженные болезнью люди падали прямо на улицах у ворот Расе. Мужчины в лихорадке, с сыпью и пятнами на руках и лице; женщины, измученные судорогами и рвотой, обессиленно лежавшие в своих постелях. Ходят слухи о смертельных случаях. Найден бродяга, лежавший лицом вниз в грязной канаве. Один серебряных дел мастер умер так быстро, что не было времени позвать священника. Рассказывали о женщине, которую привезли в повозке с фермы на западе; у нее уже остекленели глаза, пока ее обезумевший от горя муж искал заклинателя, чтобы избавить ее от демонов.

Пока Бузен говорила, я думала о мальчике, которого видела на базарной площади: глаза у него были цвета вареных яиц. Скольких из нас болезнь поразит так же, как его? Скольких из нас она пометит так сильно, что никакие свинцовые белила, никакие припарки из шелковых коконов или соколиных перьев уже не помогут? Скольким людям из тех, кто не переболел этой болезнью раньше, суждено умереть? Какие ядовитые испарения проникают в нас в этот жаркий летний день с плотным воздухом, овладевая нашими телами?

Чьих матерей заберет смерть? Кто из отцов будет разлучен с сыновьями? Чьи возлюбленные, друзья, соседи, которые жили рядом, окажутся отрезаны от окружающих куском черной ткани на ивовом прутике, предупреждающим: «Не трогайте меня. Я заразен. Держитесь подальше».

Бузен отправилась читать молитвы с четками в руках. Я до своих четок не дотрагивалась. Я ждала только Масато и того часа, когда не останется ни слов, ни страхов.

Почему он не пришел? Что его задержало? Еще один день, а от него ни слова. Я послала второе письмо и велела гонцу по возвращении сообщить мне, что было сделано.

Прошло всего два дня, как Масато обратился ко мне с просьбой истолковать его сон. Теперь я должна молить о получении известий от него. Как я ненавижу ожидание!

Настроения при дворе отражают мое состояние. Новости борются со слухами, гнев — с тревогой. Император, которого, без сомнения, потрясли злобные разговоры о том, что его недееспособность явилась причиной эпидемии, объявил, что через три дня сложит с себя все обязанности и отправится жить уединенной жизнью. Если я до того не получу известий от Масато, мне придется ждать, пока император не закончит процедуру отречения и ворота дворца не будут снова открыты.

Не придется ли нам из-за эпидемии стать изгнанниками из собственного города? Или мы проведем лето, закрывшись от мира внутри дворцовых стен? Все знают, что, если эпидемия распространится, двор может оказаться в изоляции. Внутренние ворота запрут и станут охранять. Каждый странник подвергнется допросу. За всеми передвижениями будет установлено наблюдение.

— Должна ли я разлучиться с Масато или он найдет какой-нибудь предлог, чтобы навещать меня? И как я смогу пойти к нему? Если эпидемия распространится дальше, возникнут препятствия даже для самых близких поездок, а далекие путешествия станут еще более опасными.

Тут мне пришло в голову, что Изуми может пострадать так же, как я. Как ей удастся уехать в Акаси, если двор того и гляди окажется в изоляции? Она не сможет посетить своего изгнанника, если сама станет изгнанницей.

Для меня загадка, почему она до сих пор не уехала. Правда, у меня нет доказательств того, что она собирается ускользнуть. Возможно, она слишком умна, чтобы выдавать свои намерения. Или этот неожиданный поворот в наших судьбах вынудил ее изменить планы? Станет ли она рисковать своим здоровьем, чтобы соединиться с Канецуке? Ее путь пролегает по зараженной местности, а она еще не сражалась с этой карой небесной и не побеждала ее, как победила я, когда была девочкой.

Что мы будем делать, она и я, в течение долгих летних месяцев, если окажемся запертыми в этой клетке? Я почти желала, чтобы она уже уехала. Однако другая часть моего «я» лишь порадовалась бы, если бы эпидемия разрушила ее намерения.

Император отправил гонцов во внутренние провинции, приказывая губернаторам принять предупредительные меры против распространения болезни. Сегодня утром посланники отправились верхом к двадцати двум храмам и к стражам императорских усыпальниц.

Давящий страх ощущается везде. Повсюду снуют придворные. В галереях перешептываются. В Большом зале государственных собраний проходят тайные совещания. Сообщают о священнослужителях, призванных с горы Хией, из Касуги и Кофукуди, из Сумиёси, Китано и Гиона. Рассказывают о прорицателях, которые должны собраться, чтобы определить благоприятную дату для церемонии умиротворения разгневавшихся богов и духов.

Я представляю себе гонцов, которые пробираются верхом сквозь леса и поля, сражаясь с невидимыми волнами болезни, которые омывают их со всех сторон, в то время как они несут людям предостережения.

Что проку от их предостережений? Что проку от приношений богам или от разбрасывания соли, от священных песнопений и молитв? С каждым разом эти эпидемии все ужаснее. Наши тела покрываются нарывами и ярко-красными пятнами, безымянное бедствие иссушает их, и они становятся такими же хрупкими, как тростник.

Не станем ли мы похожими на тощих людей из Гиона, которые танцевали, чтобы таким образом уберечься от заразы, но обнаружили, что это средство их не защитило? Придется ли нам торопливо перебегать с места на место, прикрывая лицо рукавами в надежде на то, что несколько тонких слоев шелка защитят нас от напасти?

Я не боюсь ее, и я покончила с ожиданием. Мой гонец не смог ничего выяснить (ему никто не ответил, когда он стучал в ворота дома Масато), и я сама отправлюсь к нему домой. Потому что через два дня император уединится, и тогда я окажусь запертой наедине со своими мыслями.

Даинагон проходила мимо, когда я одевалась, чтобы ехать к Масато. Она сказала, что императрица отложила игру в сравнения. Общее настроение слишком неспокойно. Учитывая, что император собирается уединиться, а двор со дня на день может оказаться в изоляции, сейчас едва ли подходящее время для подобного легкомыслия.

— Вы знаете так же хорошо, как и я, — сказала Даинагон, — что император может отречься в любой день.

Вот в чем причина озабоченности императрицы, хотя она вряд ли будет сожалеть о перемене своего положения. Когда ее муж удалится от дел в Южный дворец, а брат станет регентом, она получит свободу действий. Она сможет посвятить свое время сыну и питать его честолюбие. Возможно, ее дочь и Садако будут прощены, хотя это зависит от прихоти ее мужа.

Принцессы. В своей тревоге о Масато я почти забыла о них.

— Есть ли новости от Садако?

— В последнее время ничего. Почему вы спрашиваете? Вы чувствуете свою вину?

Я оставила этот вопрос без ответа.

— Я слышала, что стали заболевать люди, которые живут поблизости от ее дома. А она и так очень слаба.

— Да, она слаба.

— Вы ей писали?

— Да, сегодня утром.

Ее сдержанность говорила больше, чем любые увещевания.

— Вы не простите меня за то, что я распространяла о ней слухи, не так ли?

— Пока нет.

— Но вы бы солгали ради меня, — сказала я, вспомнив, как она защищала меня от нападок императрицы.

— Лишь в некоторых случаях. — Даинагон улыбнулась мне, как улыбаются ленивому ребенку. — По крайней мере, один раз. Но, возможно, больше никогда. — Она взглянула на мои зеленые одежды: — Вы прелестно выглядите, хотя все еще слишком худая. У вас свидание?

— Нет, я иду по делу.

— Что-то выдало меня, потому что она сказала:

— Вы не должны покидать дворец! Не сейчас, когда такое творится.

Я не могла увиливать дважды:

— Совсем ненадолго. — Я тронула ее за рукав. — Если кто-нибудь спросит (она знала, что я имела в виду императрицу), скажите, что я ушла на вечерние молитвы в Сакузен.

— Вы могли бы придумать какой-нибудь более благовидный предлог, чем этот. — Она посерьезнела. — Вы идете на встречу с этим молодым человеком?

— Нет, — продолжала я лгать вопреки своему желанию, но совершенно искренне добавила: — Я даже не знаю, где он теперь.

— Тогда зачем так рисковать?

Я подумала, что рисковала так только однажды — ради книги, и опять вспомнила того мальчика с белыми глазами на рыночной площади, и дерзкие вопросы продавца книг, и записку от его тайного гостя. Я решилась на это ради Канецуке, но книга и теперь стояла у меня на полке. Мне не удалось помочь ему. Что если и эта моя попытка закончится провалом?

Мои глаза наполнились слезами, я смотрела в пол, поправляя рукава.

— Как вы нашли экипаж для поездки?

— Вы догадываетесь, какая я ловкая. Я знаю способы.

— Думаю, без толку говорить вам, что ехать не следует?

Я покачала головой.

Она подошла ко мне, приподняла мой подбородок, и слезы хлынули у меня из глаз и размыли пудру на щеках.

— Вы сейчас недостаточно сильны, — сказала она. — Мне бы не хотелось, чтобы вы страдали еще больше.

— Я переболела этой болезнью в детстве. Сомневаюсь, что это случится во второй раз.

— Я не это имела в виду.

— Он не похож на Канецуке.

— Он мужчина, — ответила она, — и никакая боль, испытанная вами в прошлом, не защитит вас от него.

— Я не желаю быть защищенной.

Она раскрыла свой веер. Поверх гофрированных складок на меня смотрели ее печальные глаза.

— Зайдите ко мне, когда вернетесь. Приходите в любое время. Не имеет значения, как поздно.

Она ушла, а я, дрожа, повернулась к зеркалу, чтобы привести в порядок лицо.

Уходя, я слышала, как звонили храмовые колокола на Сакузен, будто в насмешку над недостатком моего религиозного чувства. Улицы были полупустыми, дома закрыты от жары. Ветра не было совсем, ни дуновения. Колеса экипажей поднимали пыль, и она проникала сквозь занавески.

Я стиснула в руках веер и жалела, что у меня не было талисмана, который уберег бы меня от неприятных новостей. Амулет, волшебная палочка, драгоценный камень — что угодно, лишь бы разрушить препятствия, которые могут помешать нам увидеться. Может, ему пришлось уехать по чьему-то неожиданному поручению? Или он заболел, или сердился. Как иначе объяснить несоответствие между мольбами в его письме и тем, что он не приехал?

Разве только он виделся с другой женщиной — такой, которая требовала его исключительного внимания в ущерб всему остальному. Я припомнила многозначительную непринужденность слуг в его городском доме и в доме на восточных холмах, его сдержанность, когда я спросила его о прошлом.

У меня вспотели ладони, и я была почти готова повернуть назад. Что если я застану его врасплох во время свидания? Нет, это невозможно. Женщины не ходят в дом мужчины одни; это против всех обычаев. Однако, если я могу нарушать правила, почему это не может сделать кто-то другой?

Я ощутила острый приступ ревности, закрыла глаза. Почему меня снова мучает это коварное чувство? Почему во мне снова закипает гнев и рождаются подозрения? Я думала, что только Канецуке и ложь могли вызвать у меня подобные чувства.

Я откинула занавеску, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Откуда-то донесся запах камфары. Дорогу перебежала собака, она тяжело дышала, с ее высунутого языка капала слюна; торопливо прошел человек, прижимая к лицу рукава своей одежды.

Возможно, он просто хотел защититься от пыли. Когда ты охвачен страхом, велико искушение воспринимать каждое явление за знак судьбы.

Не знаю почему, то ли от страха, то ли из желания перебороть страх, я не остановила возницу. Вскоре мы подъехали к воротам. У меня перехватило дыхание, когда он сообщил о моем приезде. В ожидании я откинулась на спинку сиденья и обмахивалась веером.

Мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем нас впустили. Когда я вышла из экипажа, Масато стоял во дворе. Он выглядел удивленным, но не растерянным; если я и прервала какое-то его тайное занятие, то он сумел собраться удивительно быстро. Возможность свидания с женщиной казалась маловероятной, потому что во дворе не было видно другого экипажа.

От осознания того, что мои подозрения не имели под собой никакой почвы, у меня закружилась голова, и я покачнулась, когда поднималась по ступенькам в дом.

— Ты нездорова, — сказал Масато, — тебе не следовало приезжать в такую жару, да еще когда вокруг эпидемия. Это очень неразумно с твоей стороны.

Его резкость оживила мои сомнения, я искала в его лице признаки неискренности. Но он выглядел как обычно, хотя за внешними проявлениями заботы я уловила тревогу, которую ощутила во время нашего последнего свидания, когда мы всю ночь провели вместе, занимаясь толкованием зловещих знаков.

— Прости, — сказала я, — мне не следовало приходить.

— Не надо извинений. — Он дотронулся до моего рукава. — Проходи и выпей немного воды со льдом. Мы посидим рядом с верандой, здесь прохладнее.

Я ощутила внезапную боль. Значит, мы не пойдем в его комнату. Мы будем сидеть в этом официальном зале, завешенном китайскими свитками и бледным шелком, будем говорить, как того требует обстановка, на обыденные, пустые темы.

— В моей комнате беспорядок, — сказал он, будто читая мои мысли. — Я вернулся только сегодня утром. Несколько дней я был в отъезде.

Значит, он уезжал, возможно, чтобы увидеться с кем-то. Поэтому не пришел ко мне. Но почему он написал то умоляющее письмо, а потом вдруг изменил свои планы? Эта женщина — я не могла отделаться от мысли, что это женщина, — должно быть, имела на него сильное влияние.

— Мне пришлось съездить на водопад Отова, — объяснил он. И я снова ощутила болезненный укол ревности. Брал ли он туда с собой кого-то еще, как меня когда-то? Он бросил на меня быстрый взгляд, будто ощутив мое беспокойство. — Я переписывался со своими родителями, — сказал он. — Ты знаешь, что они находятся в Исияме. Когда до нас дошли известия об эпидемии, я убеждал их остаться там. Моя мать до сих пор плохо себя чувствует. Вне города они будут в безопасности. Я уговорил их переехать в дом на водопаде Отова на все лето, пока худшее останется позади.

Я сделала глоток ледяной воды, стараясь скрыть свои чувства. Было ли это истинной причиной его отсутствия?

— Я ездил, чтобы подготовить для них дом, перевез туда кое-что из вещей, которые могут им там понадобиться. Сожалею, что не успел тебя предупредить.

Сколько раз Канецуке оправдывался таким же образом? У него не было времени; он вынужден был неожиданно изменить свои планы; он не знал о моих планах. Но почему я допускаю, что Масато так же неискренен, что он изворачивается. Разве есть основания не верить ему, разве я могу уличить его в желании отдалиться от меня?

— Я ждала тебя, — сказала я, а потом сама себя презирала за проявленную слабость. — Сначала твое письмо, а следом эти ужасные новости. Ты знаешь, что император собирается нас покинуть?

— Я услышал об этом сегодня утром.

— И почему все так складывается? — задала я по-детски нелогичный вопрос. — Твои книги предсказывали это?

— Это происходит потому, что сейчас лето, а летом болезни легко распространяются. Такое случалось и раньше и случится еще не раз.

— Как тебе удается сохранять спокойствие? Тебя этому научили книги?

Он посмотрел мимо меня в сад, где пышно расцвела фиолетовая павлония, а вокруг пруда густо разросся тростниковый аир.

— Они научили меня только тем вещам, которые я хочу знать. — Он посмотрел на меня, и я заметила, что он встревожен не меньше, чем я. — Пойдем, тебе надо немного отдохнуть, если, конечно, ты извинишь меня за беспорядок в моей комнате. Ты выглядишь усталой.

Пойти немного отдохнуть. Именно эти слова мне хотелось услышать. Я пошла за ним в его комнату, которая действительно была не убрана, но не настолько, как можно было бы ожидать.

Это была та самая комната, которую я все эти дни себе представляла, хотя теперь я видела ее при косых лучах вечернего солнца. Такая же просторная, с теми же решетчатыми окнами, широко открытыми, чтобы уловить самое легкое дуновение ветерка, та же лакированная доска для письма, те же зеленые ширмы. И везде по всей комнате раскиданы одежда, бумаги, свитки; пара сапог для верховой езды валялась в одном углу, деревянный поднос с чугунным чайником и одной наполовину пустой чашкой — в другом.

— Извини, — сказал он, — ты видишь, я не ждал гостей.

Конечно, он не мог и представить, какое облегчение это мне принесло.

Он прошел к постели, раздвинул занавеси и расправил халат, чтобы мы оба легли.

— Иди сюда, — сказал он. Он приблизился ко мне, снял с меня халаты и бросил их прямо на пол: зеленовато-синий, потом бледно-зеленый, потом белый, темно-розовый и светло-розовый цвета; наконец, я осталась в тонкой сорочке, такой прозрачной, что от смущения я залилась краской.

— Как прелестно ты выглядишь в белом, — сказал он и дотронулся своими тонкими пальцами до моих сосков. Потом наклонился ко мне и поцеловал их через кисею так крепко, что я едва устояла на ногах.

Затем он снял свои мягкие коричневые одежды (должно быть, я помогала ему, хотя я этого не помню) и остался, как и я, в простой белой сорочке. Я дотронулась до него, его соски были видны сквозь тонкую ткань, мы оба дрожали, а позже, когда мы уже лежали в постели, я заставила его плакать.

Почему он плакал, а я нет? Мог ли он в этот момент, поднимая мои бедра и входя в меня глубоко, чувствовать зачатого нами ребенка? Я отвернулась, чтобы он ничего не заметил, но не сомневалась, что он знал о нем, понимал причину моей сдержанности. Когда он положил голову мне на грудь и я почувствовала его слезы, я не позволила себе плакать. Я поплачу потом, когда его не будет рядом. И вот я пишу эти строки, плачу и вспоминаю нашу встречу. Его руки на моих плечах. Его изогнутую спину. Его бедра.

Он убрал волосы с моего лица и поцеловал меня. Его лицо было залито слезами, ресницы все еще мокрые, глаза полны такой печалью, что я закрыла свои, чтобы он не увидел их отражения.

— Я теряю тебя — разве не так? — спросил он. — Все говорит об этом.

Я повернула голову. Помятый шелк халата, который он расстелил для нас, разгладился под моей щекой.

— Возможно, ты сам ищешь таких знаков, — сказала я.

— Почему ты так думаешь?

— Ты говорил мне, что мы должны видеть в этих знаках то, чего желаем. Возможно, ты хочешь, чтобы я ушла.

— Нет, не хочу.

— Поэтому ты не пришел ко мне, — сказала я. — Ты мог бы зайти до отъезда на водопады Отова, мог бы прислать мне записку, но не стал.

— Все дело в том сне. Я не хотел услышать от тебя, что он означал. Ты только что была здесь, а потом я обернулся, и ты исчезла.

Что я могла сказать? Зачем заставлять его испытывать ту же боль, что и я?

— Откуда ты знаешь, что женщина из твоего сна — это я? Может быть, это кто-то другой.

— Это была ты и не ты, — сказал он, подойдя так близко к правде, что мои глаза наполнились слезами. И я почувствовала, как отдаляюсь от него, пока он говорит, будто меня уносил поток такой силы, что невозможно было сопротивляться.

Я хотела повторить, что это мог быть кто-то другой, но что-то удержало меня.

— Но у нее были твои глаза и твои длинные, густые волосы…

Я поцеловала его в лоб и сказала ему, как он однажды сказал мне:

— Может быть, лучше не говорить об этом.

Некоторое время мы лежали молча. В комнате сгущались сумерки. В открытые окна проникали запахи цветущих апельсинов и лавров. Стрекотали цикады, потом послышалось пение соловьев, чистое, как звуки падающей воды.

Я лежала на боку, он обнимал меня, я чувствовала на себе его дыхание. Пение соловьев подействовало на меня удручающе, я загрустила: я уже не была невинной, как когда-то. Неожиданно для себя самой я проговорила:

— Я наверняка разрушу твою жизнь. Ты ведь знаешь это?

— Что за нелепость?

— Ты сам сказал мне это в нашу первую ночь на водопадах Отова. Мы говорили о Садако, о том, как легко сломать жизнь, и я спросила тебя, не думаешь ли ты, что я сломаю твою жизнь, и ты ответил: «Я так не думаю, но ты могла бы попробовать».

— Я этого не помню.

— Думаю, что помнишь.

Он повернул к себе мое лицо.

— Что заставляет тебя думать, что ты так опасна?

— Но я действительно опасна. Есть люди, которые очень хорошо знают это.

Он схватил меня за плечи, его глаза горели гневом, я видела это, несмотря на царивший в комнате полумрак.

— У тебя роман с собственной способностью к разрушению! Ты любишь эту свою способность больше, чем чтобы то ни было еще.

Почему он так думал? Неужели он знал меня лучше, чем я сама?

— Я не люблю эту свою силу, — сказала я, — но я живу с ней и обязана предупредить тебя о ней так же, как предупреждают тебя твои книги.

Он провел рукой по моим волосам, и его гнев растворился вместе с уходящим светом, медленно, почти незаметно, пока не стало так темно, что только по его голосу я могла судить о владевших им чувствах.

— Кто сделал это? — тихо спросил он меня. — Кто так сильно тебя обидел, что единственным твоим желанием является желание ранить самое себя? Это был тот мужчина, который велел тебе расстаться со мной?

Значит, он наполовину отгадал правду той ночи, когда мы читали. Он понял, что сам является целью моего вопроса, но решил, что задать вопрос меня заставил Канецуке. В нашу первую ночь на водопадах Отова я сказала ему, что влюблена в одного человека. Думал ли он, что я все еще люблю Канецуке так же, как люблю его?

— Никто не советовал мне бросить тебя, — солгала я, вспомнив о предостережении Даинагон.

— Ты все еще ждешь его? — спросил Масато, — ждешь этого изгнанника?

— Нет, — ответила я кратко, чтобы в моем голосе нельзя было услышать горечь.

— Ты пишешь ему? Он пишет тебе?

— Нет, теперь нет. Уже некоторое время мы не переписываемся.

— И ты не поддерживаешь с ним связь никаким другим образом?

Я подумала о книге, которая стояла у меня на полке, о неотправленной книге. Что бы подумал Масато, если бы знал, что я надеялась благодаря ей разрушить отношения Канецуке с Изуми? Какой игрой это казалось мне теперь — тщеславной разрушительной игрой. Может быть, поэтому я не послала ее?

— Нет, — ответила я, — мы никак не общаемся.

— Но ты все еще любишь его?

Я закрыла глаза. Почему я не могла ответить? Если отрицать, это вызовет его подозрения, если признаться, что люблю, глубоко его ранит. Я уже не любила Канецуке, как раньше, но он все время присутствовал в моем сознании, его образ преследовал меня. Его мысли переплелись с моими мыслями, его прошлое связано с моим, его будущее так же неопределенно, как мое.

— Это нечто иное, — сказала я, стараясь быть честной.

— Я знаю. — Он неподвижно лежал около меня, в то время как я, подхваченная потоком, удалялась от него. — Ты не должна давать ему власть над собой, если ты этого не хочешь.

— Я не хочу, — сказала я, изо всех сил борясь с потоком. Я держалась за него, чувствуя, как песок уходит у меня из-под ног. — Я не хочу, — повторила я и так крепко поцеловала его, что он задрожал. Я ощутила охвативший его страх — страх, что прилив подхватит меня и унесет так далеко, что он не сможет разглядеть меня вдали.