Сегодня первый день Первого месяца. Мы стали на год старше, Канецуке и я.
Будет ли он сегодня ночью смотреть на небо и искать в созвездии Большой Медведицы новую звезду-покровительницу? Будет ли раскланиваться на все четыре стороны света и искать на западе знак Рая?
Он находится на запад от меня, в обители рая, который я не могу разыскать. Он надел свои весенние красно-зеленые одежды, но я лишена возможности почувствовать их мягкость. Возможно, кому-то другому это доступно. Но я не должна начинать новый год с ревнивых мыслей. Это было бы дурным предзнаменованием.
Стану ли я писать ему, чтобы сказать: «Сегодня Новый год. Пришли мне письмо — нет, пришли мне два письма, и пусть они будут длинными и содержательными, ведь наступила весна, и дни стали длиннее».
Стану ли я молить его не проявлять свою власть надо мной? Скажу ли я: «Сейчас Новый год, и нельзя говорить слов, которые могут явиться недобрым предзнаменованием. Не причиняй мне боли гневными речами».
Могу ли я предположить, что нет ничего хуже его молчания? Напишу ли я: «Календарь пуст. Заполни его праздниками, танцами, успехами, состязаниями, пирами».
Как соблазнительно написать такое письмо. Думаю, что сделаю это.
Первый день Крысы. Сначала шел небольшой снег, теперь небо чистое. Я встала рано, чтобы принять участие в поездке за город для сбора весенних трав. Собралось шестнадцать экипажей, зеленая остроконечная крыша императорской повозки качалась впереди нас, будто сотрясаемая извержением вулкана гора. Воздух был холодным и свежим, снег приятно хрустел под колесами экипажей. Бузен и я сидели рядом, и, когда в очередной раз колеса повозки попали в выбоину, нас так стукнуло друг об друга, что из наших причесок выпали гребни.
Мы остановились на берегу реки Капура, на склоне, поросшем вязами, ветви которых несли бремя своей белизны так же легко, как небо — бег облаков. Было тихо, даже река, течение вод которой было сковано холодом, приумолкла.
Мы с Бузен вышли из экипажа на мерзлую землю. Легкая дворцовая обувь не защищала от холода, и у нас замерзли ноги. Я прикрыла лицо веером — даже на лоне Природы следует оставаться скромной, — и мое теплое дыхание оседало на розовом шелке маленькими капельками влаги.
Мы разбрелись по склону холма, и наши яркие одежды расцветили его причудливым узором нежданной весны. Мы опустились на колени около вырванного с корнем дерева и разгребли снег. Сквозь черную землю пробивались бледные побеги папоротника-орляка. Я сорвала их и положила в корзинку.
Я посмотрела вниз по направлению к замерзшей реке и увидела Изуми, стоявшую рядом с императрицей. В своих одеяниях цвета сливы они казались похожи на сестер. Их силуэты четко вырисовывались на фоне снега, как вырезанная и наклеенная на белую бумагу аппликация. Лицо Изуми было повернуто вполоборота ко мне, я напряженно прислушивалась, пытаясь понять, что она говорит… Но тут ко мне подбежала раскрасневшаяся от мороза Бузен и показала найденные ею ростки петрушки.
На обратном пути мы сделали остановку в рощице белых сосен, и все кинулись откапывать свежие побеги, которые пробивались сквозь снег.
Когда-то я верила в эти зеленые талисманы. Я верила, что весенние травы сделают меня сильной, верила, что благодаря этим росткам моя жизнь будет такой же долгой, как сосны. Но теперь я более цинична, а может быть, просто устала. Я села в экипаж, согревая собственным дыханием пальцы, и увидела двух женщин, которые пытались вырвать с корнем маленькое деревце. Оно цеплялось за землю, подобно молодой девушке, которая не хочет расставаться со своим возлюбленным. Наконец они рассмеялись, оставили свои попытки и зашагали в лес.
Я закрыла глаза и перенеслась мыслями в Акаси: такое же там безоблачное небо, как здесь, пошел ли он в лес или остался дома и читал?.. Я видела его руки, державшие книгу, следила за тем, как он переворачивал страницы.
Голос императрицы возвратил меня к действительности. Она прогуливалась вместе с Изуми, их тени, длинные, сине-черные, как их волосы, скользили за ними по заснеженной тропинке.
Я, должно быть, пошевелилась, потому что императрица заметила меня и помахала мне веером.
— Ах, — сказала она, обнажив в улыбке черные, как ее тень, зубы. — А вы не занимаетесь сбором ростков! Вы, должно быть, уверены, что ваша жизнь и без этого будет долгой.
Я хотела ответить достойным каламбуром, но была настолько сбита с толку очарованием Изуми, что просто рассмеялась. В морозном воздухе мой смех прозвучал жалко и фальшиво.
Что-то промелькнуло на лице Изуми — холодная насмешка, полуприкрытая веером из необходимости скрыть ее в присутствии императрицы.
— Да, — сказала Изуми, — она уверена, что будет жить долго, как и в том, что прекрасна.
Ее жестокие слова звучали у меня в ушах всю обратную дорогу и омрачили очарование поездки.
Сегодня после обеда я рылась в шкафу и отыскала свой веер из дерева магнолии. Он завалился за стопку свитков. Пурпур бумаги выцвел и был весь покрыт паутиной.
Минуло три лета, как он подарил его мне.
В то время я жила во временном домике вне Дворца, чтобы быть ближе к императрице, которая болела. Это было старое здание с зеленой черепичной крышей. Со стороны сада решеток на нем не было — только бамбуковые циновки. То лето выдалось очень жарким, и черепица на крыше раскалялась от горячих солнечных лучей. По ночам в домике было очень душно.
Обычно мы лежали у входа, Канецуке и я, ожидая дуновения воздуха. Мы жгли благовония, чтобы отогнать комаров; однажды вечером в щель приотворенной двери влетел рой шершней, и один из них укусил Канецуке в плечо. Иногда перед непогодой занавески поднимали, и мы могли вдыхать аромат роз и желтых дневных лилий, доносящийся из сада. Когда начинался дождь, мы ложились на спину и наслаждались звуком падающих капель; наши тела были неподвижны.
Мы были счастливы тогда. Он говорил, что никогда никого не любил так, как меня. И я верила ему.
Как-то утром я плакала, потому что он отправлялся на два месяца в поездку по южным провинциям. (Как опасно влюбляться в посланника, который каждое утро просыпается с новыми намерениями, в то время как мы должны довольствоваться одними и теми же зелеными шторами и продымленным потолком.) «Уверен, это не настоящие слезы», — поддразнивал он меня.
Это была наша обычная шутка. Когда он плакал, я говорила ему, что он совсем как лживый Хейчу, который старался вызвать сочувствие своей возлюбленной, выливая себе на лицо воду из спрятанной в рукаве бутылки. Однажды возлюбленная Хейчу обнаружила, каким жутким обманщиком он был, она пришла в ярость и вместо воды налила в его бутылку чернила. Когда он в очередной раз смочил лицо жидкостью из бутылки, она поднесла ему зеркало и сказала:
— Ты уже доказал мне, какой ты обманщик, но могу ли я вынести это: твое лицо выпачкано чернилами, ты что, женился на другой?
Эта история — притворные слезы, ложь, выпачканное чернилами лицо — стала символом наших бурных отношений.
Я заставила его пообещать, что он будет писать мне. Я хранила его письма в коробке, обитой желтой парчой, а когда он уезжал, раскладывала их перед собой на полу и изучала, как предсказатель будущего изучает ведомые лишь ему знаки и символы.
— Я начну писать прямо сейчас, — сказал он и взял мою чернильницу и кисточку. — Дай мне руку. — Он встал на колени, завернул рукав моей оранжевой сорочки и положил мою руку себе на ногу. — Стой спокойно — велел он мне, и я старалась, хотя меня душил смех.
Он начертал три строки стиха — нет нужды говорить, какие строки. Чернила были теплыми. Одна капля скатилась с моего запястья и упала на циновку. Он поднял мою руку, еще выше закатав рукав, чтобы не испачкать его, подул на руку, а когда чернила высохли, поцеловал ее.
— Эти стихи предназначены мне или кому-то другому? — спросила я, потому что Хейчу передавал таким образом послания своей возлюбленной через ее сына. Мальчик выполнял его поручения, показывал матери иероглифы, нарисованные у него на руках.
— Только тебе одной, — ответил он, — потому что больше всех я люблю тебя.
Возможно, тогда его слова были правдой. Никто не знал его так, как я. Никто не умел читать его мысли, как умела я. Однако мне претила его неискренность. Я пыталась объяснить ему это, но безуспешно.
Из-за этих трех строчек, начертанных на моем теле, я не мылась несколько дней.
Седьмой день Первого месяца. Погода пасмурная и холодная.
Даинагон и я ходили смотреть на Процессию голубых коней. Мы приехали рано, поэтому смогли занять хорошее место. Наш экипаж стоял около Конторы носильщиков колчана, где гвардейцы в красных охотничьих одеждах сновали туда и сюда, выкрикивая какие-то распоряжения.
Из города прибыли все знатные семейства. Мы наблюдали, как через ворота Таикен въезжали экипажи, их колеса подпрыгивали на уложенных на земле бревнах. Когда двор был уже полон, прибыл паланкин императора, который несли двадцать мужчин. У них были красные, напряженные лица.
На специальном возвышении я видела императрицу и Рейзея. В одеянии цвета зеленых листьев он казался старше своих лет. Но ни жрицы, ни Садако не увидела.
Когда я обратила на это внимание, Даинагон рассказала, что по приказу императора они обе заперты в своих комнатах и вряд ли теперь появятся на публике вместе со своим отцом.
— Он отрекся от них, — сказала Даинагон. — Разве ты не слышала об этом? — Она видела, как рыдала императрица, сокрушаясь по этому поводу. Вскоре их должны удалить от двора, жрицу — во дворец Ичидзё, а Садако — в дом ее матери у реки Кацуро.
Именно об этом говорил Рюен.
По-видимому, Даинагон уловила что-то в моем лице — она бросила на меня проницательный взгляд.
— Возможно, это судьба. Каков проступок, таково и наказание, не так ли? — заметила она.
Возможно. Но разве тут не было и моей вины, как и вины Канецуке?
— Как мне их жаль, — искренне сказала я.
Даинагон снова бросила на меня взгляд, а затем выглянула из-за занавесок и подняла руку.
— Смотри, они приближаются.
Когда привели коней, толпа смолкла. Двадцать одна лошадь, белые с темными гривами и хвостами, с гордыми настороженными мордами. Они так высоко поднимали ноги и так надменно гарцевали, что казалось, земля была покрыта не льдом, а раскаленными углями.
Именно на такой лошади Канецуке покидал город.
Почему мы называем этих благословенных коней голубыми? Они вовсе не голубые. Во времена молодости моего отца они были серо-стального цвета — я помню, как он рассказывал об этом нам с Рюеном. Но теперь чалые голубого оттенка очень редки, и в моду вошли белые.
Принесет ли мне удачу созерцание их великолепия? Принесут ли они мне здоровье и счастье? А жрица и Садако, лишенные их благодатного влияния, неужели они не получат ничего?
Неважно. Подозреваю, что сила голубых коней столь же фальшива, как их название. Тем не менее смотреть на них очень приятно, и, когда они проходили мимо, я на несколько мгновений позабыла обо всем на свете: о Канецуке, об отсутствующих на празднике девушках и о распущенных мною клеветнических слухах, которые медленно, но верно делали свое дело.
Получила письмо от Канецуке. Посыльный прибыл как раз в тот момент, когда я уходила к императрице, поэтому мне пришлось ждать целый день, прежде чем я смогла прочитать письмо. Я гадала о том, какие новости оно принесло: хорошие или плохие.
Он все еще любит меня. Мне пришлось читать между строк, но я умею это делать. Он написал, что не собирался влюбляться в Изуми. Это произошло помимо его воли. Связь между ними была предопределена, он не мог этого объяснить. Но я бы поняла почему нет, разве с нами не случилось то же самое?
Он рассуждал о судьбе и предопределении, объясняющих все загадки и извиняющих всякую вину и ошибку… а я так хотела верить ему.
А что же его обман? Он продолжал оправдываться, имея в виду мои обвинения в неискренности, и процитировал мне из Дао:
— Не доверяя людям, ты делаешь из них лжецов.
Он писал, что не собирался настраивать Изуми против меня. По его мнению, я сама виновата, что сделала ее своей соперницей. Его связь с ней была чем-то посторонним, она не могла повлиять на его любовь ко мне.
Да, думала я. Он очень убедительно доказывает, что может делить себя. Но сам он никогда не хотел ни с кем делить меня.
Я задумалась о его словах относительно Изуми. Стремилась ли я испортить с ней отношения? Неужели можно подумать, что я столь самонадеянна и глупа? Разве не моя сильная привязанность к ней (ведь когда-то, когда мы были молоды, я любила ее) заставила меня восстать против нее, когда я стала ей не нужна? Она начала проявлять жестокость по отношению ко мне, и тогда я поняла, что мы стоим друг друга.
Но я забываю о Канецуке. Он рассказал мне о ночных кошмарах, которые и днем продолжают мучить его. Возможно, это ничего не значит, пишет он. Просто у него слишком много свободного времени — единственная роскошь изгнанника — и он слишком много читает.
Итак, он одинок и немного скучает обо мне. Я напишу ему, и посмотрим, удастся ли мне заставить его скучать сильнее.
Водяные часы отмеряют время. Расцвели сливовые деревья. Наступление весны — насмешка надо мной.
Если бы весна была вечной, меня не пугал бы ее приход. Я испытываю благоговейный страх при виде легкой зеленой дымки, окутывающей кроны берез. Шелестят молодые листья, и сквозь этот зеленый шум я различаю неизбежное шуршание от падающей листвы. Скоро листва пожелтеет, а после останутся только голые ветви. Я вижу все это, скрытое пока за зеленой дымкой, — неизбежный ход неисчислимых дней. Я не нахожу утешения в смене времен года.
Когда-то я переживала другую весну. Она пребывала вне времени, ее украшали фениксы и цветы удумбары. Фениксы расправляли крылья, раздувая пламя собственного разрушения. С неба падали цветы. Я не видела яркого оперения фениксов и никогда не знала, какого оттенка цветы удумбары, но ощущала прикосновение их лепестков к лицу. Мои глаза были закрыты. Я была ослеплена, так же как и Канецуке. Оно полыхало, это время, снова и снова уничтожая нас и возрождая из пепла, подобно фениксу.
Вы могли бы спросить: неужели она была беспредельной, та особенная весна? Не была ли постель из благоухающих ветвей слишком узкой? Не был ли день слишком долгим?
Нет. Она не имела пределов. И нам не было нужды менять что-либо, не возникало желания куда-то двигаться. Мы составляли смысл существования и предназначения друг друга.
Так жили мы весной, которую создали сами. Мы создали деревья, лиственный шатер, фениксов и цветы. Мы создали собственное время. Каждое расставание было началом новой встречи. Каждый вдох означал и встречу, и прощание.
Кто скажет, сколько длился тот сезон? Кто знает, когда он может начаться снова? Возможно, он возвращается каждые шесть веков? Или он цветет раз в три тысячи лет, как удумбара? А может, любовь живет вечно, подобно власти императоров, тела которых превращаются в прах, в то время как их власть бесконечна?
Все они ложны, эти символы долголетия. Они существуют, потому что мы хотим думать, что они продолжают жить. Они возвращаются, потому что мы не можем вынести мысли, что этого не случится. Они так же далеки от нас, как красные лепестки мандаравы, которая цветет только в раю. И все же, когда я закрываю глаза, я их вижу. Да, вижу.
Я должна вознести благодарственную молитву богине Каннон. С моим мальчиком все благополучно. Сегодня ближе к полудню я получила письмо от Такуми. Письмо нескладное — она опростилась после стольких лет жизни в деревне. Но мне не следует быть неблагодарной. Письмо принесло хорошие вести, так не стоит придираться к его стилю.
Деревня, в которой они живут (я не должна упоминать ее название даже наедине с собой из опасения, что моя тайна может стать известной), не была разорена разбойниками, которые бесчинствовали в основном на побережье. Но, поскольку путешествовать во время беспорядков опасно, к ним редко приезжали торговцы. Последний раз они привозили товары на остров несколько месяцев назад, и сейчас уже ощущается нехватка риса и ячменя.
Я была счастлива наконец-то получить известия о сыне. Такуми переслала письмо с монахами, которые возвращались в свой монастырь около озера Бива. Их вера давала им силы не бояться разбойников, к тому же с них нечего было взять, кроме четок. Монах, должно быть, спрятал письмо у себя на теле, потому что оно пропахло одновременно благовониями и потом.
Моя посылка с чтением для сына не дошла до острова. Скоро я отправлю другую, хотя совсем не уверена, что Такуми ее получит. Надеюсь лишь, что, если ее украдут, она попадет в руки тех, кто умеет читать. Скорее всего, ее обменяют на несколько горстей риса. Тогда собранные мною истории пропадут, рассеются, как пиратские лодки в море, и все замысловатые сюжеты пропадут втуне.
Прошлой ночью я видела сон, как будто нашла серебряную булавку для волос, которую уронила несколько лет назад в пруд в Синсенен. Когда, проснувшись в смятении, я поняла, что это был только сон, мне припомнилась услышанная когда-то история о драгоценности, много лет пролежавшей на дне моря, пока одна ныряльщица не попыталась ее найти и преуспела, но заплатила за это непомерную цену.
История начинается с того, как один мальчик лет пятнадцати отправился в путешествие из своего дома в бывшей столице Нара к заливу Сидо. Он был сыном человека по имени Садасуке, происходившего из северной ветви семейства Фудзивара, поэтому у него были блестящие перспективы на будущее, хотя его мать, давно умершая, была незнатного рода.
Он почти ничего не знал о своей матери. На все вопросы о ней отец отвечал уклончиво. Но однажды, когда ему было восемь или девять лет, он услышал разговор слуг, которые говорили, что его мать сама зарезала себя ножом. Услышанное одновременно испугало мальчика и вызвало в нем чувство стыда, и он задумался, не это ли явилось причиной отчужденности отца и ненависти его жен.
Его мучили видения, в которых его мать стояла перед ним, раненая, истекающая кровью, и гладила его по волосам липкими от крови руками.
Позже, в один из знойных дней Шестого месяца, он услышал, как две молодые жены его отца, погрузив ради прохлады руки в сосуды с ледяной водой, говорили о его матери. Женщины были в легких белых одеждах и красных шароварах, они закатали длинные рукава, выставив напоказ свои руки.
— Он никогда не любил ее, — сказала одна из них, — единственное, чего он хотел, — завладеть той драгоценностью.
— Почему же тогда он так долго ждал? — спросила другая, отирая лоб мокрой рукой. — Зачем бы такому человеку, как он, жить целый год в рыбачьей деревне у залива Сидо?
— Как я ненавижу эту его драгоценность. — Мальчик никогда не видел ее, она хранилась под защитой священников в храме Кофукудзи. Но он слышал, что она была блестящая и ограненная и в ней отражался лик Будды Шакьямуни, но не верил этому.
— А мальчик, — сказала первая жена, — очень похож на нее. У него руки рыбака и волосы грубые, как водоросли. Подумать только, что он обеспечен лучше, чем наши сыновья.
Так мальчик узнал, что отец жил с его матерью у залива Сидо. Может быть, если он отправится туда, то найдет кого-то, кто знает ее историю. Он уехал тайком, подкупив конюшего куском шелка, который взял из запасов отца.
Несколько дней он бродил по берегу и наблюдал за ныряльщицами. Это были молодые женщины с шишковатыми пальцами, исколотыми морскими ежами, и тонкими гибкими телами, которые, казалось, не могли выносить избытка воздуха. Женщины избегали его, а он был слишком застенчив, чтобы расспрашивать их.
Однажды вечером, прогуливаясь по берегу залива, он заметил в сумерках приближавшуюся к нему фигуру. Когда она подошла достаточно близко, стало ясно, что это женщина. Она была молодая и изящная. Ее волосы и одежда были мокрыми. В одной руке она держала серп, в другой — корзинку с моллюсками.
Она остановилась и посмотрела на него, и что-то в ее лице придало ему смелости. Он спросил, кто она и откуда родом. Она, как он и предполагал, была ныряльщицей и родилась неподалеку, в деревне Амано. Тогда он спросил, слышала ли она о другой ныряльщице, которая около двадцати лет назад влюбилась в мужчину благородного происхождения из клана Фудзивара по имени Садасуке.
Да, ответила она, ей приходилось слышать об этой женщине. Ныряльщица положила на землю свои вещи, набрала сучьев, разожгла костер. И, пока они грелись около него, женщина рассказала ему все, что знала об этой истории.
Никто не умел нырять так хорошо, как жена Садасуке. Подобно тому, как искусный воин владеет своим оружием, она владела своим дыханием, умела надолго задерживать его. Она была известна на всем побережье, ни до нее, ни после не нашлось никого, кто мог бы сравниться с ней.
— Вот почему Садасуке женился на ней, — сказал мальчик.
— Нет, — возразила женщина, — причина была иной.
Она рассказала ему, что когда-то Садасуке утратил вещь, которую даже не успел получить. Во время шторма в заливе Сидао затонул корабль, который вез из Китая подарки императора кланам в Наре. Среди подарков находилась драгоценность, предназначавшаяся главе северной ветви семейства Фудзивара.
Больше всего Садасуке сокрушался о потере этой драгоценности. Он женился на ныряльщице, объяснила женщина, Надеясь, что она поможет вернуть ему эту вещь.
— Как могла она отважиться на такое опасное дело? — спросил мальчик. — Или она его очень любила?
Женщина покачала головой.
— Она сделала это ради своего ребенка. — Она объяснила, что через год после свадьбы у ныряльщицы родился сын. Она безумно любила его, но знала, что ее низкое происхождение в будущем помешает сыну. Поэтому когда Садасуке стал просить ее поискать драгоценность на дне моря, она согласилась, но поставила условие: если поиски окажутся успешными, Садасуке сделает мальчика своим наследником.
— Вот какая любовь заставила ее нырять на дно моря, — сказал мальчик; его пробрала дрожь при мысли о том, что его подозрения подтвердились и что его мать действительно умерла ради него.
— Да, это была любовь, — ответила женщина.
(Однако пока я описывала эту историю, я размышляла о том, что же это была за любовь? Любовь к мальчику, которого никогда не будет любить его отец. Любовь, которая отвергала другую любовь, даже если она была дана. Любовь, которая порождала зависть и ненависть. И все же это была любовь, и мальчик радовался ей.)
— Расскажи мне, как она умерла, — попросил он.
Женщина рассказала ему историю, такую странную и в то же время такую жизненную, что он почувствовал себя ее участником, будто вместе с матерью погружался в волны моря и опускался на дно, как утраченная драгоценность.
Она описала, как Садасуке и его жена поплыли на рыбачьей лодке к тому месту, где во время шторма затонул китайский корабль. Ныряльщица обвязала себя за талию веревкой, а другой ее конец дала Садасуке, наказав ему поднимать ее наверх, только когда она подаст знак.
Взяв кинжал, она сделала глубокий вдох и нырнула. По мере того как она погружалась все глубже и глубже, она замечала, что воду вокруг нее пронизывает яркий свет. Она увидела, что свет исходил от башни из резного зеленого нефрита, которая возвышалась около обломков потерпевшего крушение корабля. Ныряльщица сразу поняла, что драгоценность заключена в этой башне и что именно она — источник таинственного свечения.
Подплыв ближе, она обнаружила, что башню охраняли драконы, их темные тени виднелись сквозь прорезанные в нефрите окна. Она помолилась Каннон, прижала лезвие ножа ко лбу и проскользнула в дверь башни.
Вокруг плавали бледные рыбы. Заметив ее, они уплывали, оставляя за собой хвост из фосфоресцирующих пузырьков. Покрытые панцирем крабы быстро убегали от нее по мраморному полу, а моллюски открывали и закрывали створки своих раковин. Вода была такой спокойной, что она чувствовала колыхание гребней драконов. Они спали, расположившись кругом и обвив драгоценность хвостами. Ее свет отражался от их чешуи и пробивался через толщу моря, подобно тому, как к нам с небес доходит свет звезд.
Она схватила драгоценность. Драконы пробудились и забили своими крыльями. Не раздумывая, она полоснула ножом себя по груди. Кровь, смешавшись с водой, окутала ее, и драконы отплыли от истекавшего кровью тела, решив, что она погибла.
Спрятав драгоценность в ране, она выплыла из башни и что есть сил дернула за веревку. Муж вытащил ее на поверхность и бросил на дно лодки, где она билась, как рыба. Увидев рану у нее на груди, он потянулся, чтобы остановить кровотечение, но она схватила его за руку и прижала ее к тому месту на груди, где спрятала драгоценность. Он вытащил ее и окунул в море, чтобы смыть кровь. Пока он занимался этим, у нее остановилось дыхание и она затихла.
Закончив рассказ, женщина заметила, что мальчик дрожит, поплотнее закутала его плечи плащом и дотронулась до его щеки. Потом она развязала шнур, стягивавший ее одежду у шеи, и положила руку мальчика на свою покрытую шрамами грудь, туда, где когда-то лежала драгоценность.
Все вокруг них засияло Изумительным светом, а звезды растворились в прозрачном небе. Всходило солнце.
Как только первые красные лучи коснулись ее, она повернулась и пошла навстречу морскому приливу. Он побежал за ней и попытался остановить, но тяжелая одежда мешала ему, и когда наконец он, казалось, достиг ее, то увидел лишь слабый след ее дыхания — бурлящую пену на морских волнах.