Боги и влюбленные

Джефферс Пол

Часть третья

УЧЕНИК

 

 

XXI

Славный корабль «Пальмира», капитаном которого был Библос (опытный морской волк, ветеран битв с Нептуном и друг Сабина) доставил меня в гавань Кесарии с севера, борясь с южным ветром, взбивавшим морскую пену вокруг защищавших порт укрепленных рифов. За трехнедельное путешествие из Остии я повидал множество гаваней, в том числе и огромную якорную стоянку в Александрии с ее знаменитым маяком, однако водные чудеса не могли надолго захватить мое внимание, поскольку ум и сердце жаждало конца путешествия.

К счастью, в Александрии я сел на «Пальмиру» всего через день после прибытия. Сабин советовал мне прогуляться и осмотреть город, но я остался в доках, ближе к кораблю, наблюдая за тем, как команда заносит на борт последние грузы. В ту ночь я не сомкнул глаз, и Сабин провел эти часы, развлекая меня стародавними историями, рассказами о Прокуле и других наших знакомых, а на рассвете, когда пришла пора расставаться, и мы поняли, что, возможно, больше никогда не увидимся, мы обнялись и расплакались.

— Удачи тебе, мальчик, — сказал Сабин, заключая меня в объятия. — Удачи в новой жизни, которую определили тебе богини судьбы.

Через несколько дней, перед самым закатом, «Пальмира» вошла в порт Кесарии. Все море, порт и белые каменные здания приобрели сперва янтарный, затем оранжевый и, наконец, темно-красный оттенок, после чего погрузились в холодные синие тени. Когда «Пальмира» пришвартовалась, город Цезаря накрыла черная ночь.

На берегу, вновь ощутив под ногами твердую почву, я вдохнул морской воздух и поудобнее устроил подмышкой ящик с вещами. Пройдя по шумному причалу, кишащему моряками, женщинами и обеспокоенными получателями, пытавшимися, несмотря на темноту, проследить за разгрузкой товара, я ступил на землю евреев.

Впервые за долгое время я без страха подошел к римскому солдату, который с ленивым интересом разглядывал суету на пристани.

— Простите, господин, — сказал я, прекрасно понимая, что он солдат, а не офицер, и специально польстив ему таким обращением. — Я прибыл вон на том корабле и хотел бы увидеть трибуна Марка Либера из Двенадцатого легиона. — Я говорил на греческом, и он меня понял.

Солдат чуть выпрямился, услышав имя командира. Он был молод, вероятно, новобранец, симпатичный, однако не из Италии; скорее всего, завербован из этих мест, подумал я.

— Трибун в бараках, рядом с дворцом прокуратора. Знаешь, где это? — Я покачал головой. — Легче показать, чем объяснить. Это недалеко, и я быстро вернусь, так что могу проводить.

Мы шли невероятно медленно; солдат не знал, как долго я ждал, как страстно желал этого момента, и как отчаянно мне хотелось бежать.

Подозрительный часовой оставил меня у входа, послав трибуну весть, что у ворот его спрашивает молодой человек по имени Ликиск. Через несколько секунд я услышал, как кто-то бежит по мостовой за высокой каменной оградой гарнизона. Прежде, чем я понял, что произошло, Марк Либер подхватил меня и закружил, словно в пьяном танце. Его руки так крепко обхватили мою талию, что я испугался, как бы он не сломал меня пополам.

Глядя на смеющегося Марка Либера, выкрикивающего мое имя, часовой у ворот потрясенно вытаращил глаза.

— Великие боги! — воскликнул трибун, ставя меня на землю и крепко встряхнув за плечи. — Это не сон? Что ты тут делаешь? Как сюда попал? Ах, вопросы! У меня тьма вопросов. Ликиск! Поверить не могу!

Улыбаясь, плача и едва выговаривая слова, я ответил:

— Да. Это я.

Как и подобает солдату, Марк Либер жил просторно, занимая две комнаты на первом этаже бараков. Одна была кабинетом и гостиной: здесь стоял стол, три стула, а также стол побольше с расстеленными на нем картами. За ним находились римский орел и штандарты Двенадцатого легиона. На пьедестале в углу располагался небольшой образ Марса. Другая комната была спальней (и я очень надеялся, что скоро ее увижу).

Слишком взволнованный, чтобы спокойно сидеть, он расхаживал по кабинету, не сводя с меня глаз, улыбаясь и качая головой, словно до сих пор не верил в мое появление. Он был таким, каким я его запомнил, будто после того, как он покинул Эсквилинский холм и мою жизнь — казалось, навсегда, — не прошло столько времени. (Лишь позже, когда он уснул, я заметил на его висках седые пряди).

Успокоившись, он приказал принести мне вино и еду. Сев на стул у двери, скрестив ноги в лодыжках и положив руки на живот, он наблюдал за тем, как я ел и пил. Позади на крючке висела кираса и светло-красная накидка Двенадцатого легиона. Рядом с мечом и поясом на вбитом в стену колышке торчал пернатый шлем.

— Когда наешься, — проговорил он, — расскажи мне все. Знаю, ты устал после путешествия, и завтра сможешь выспаться, но сегодня я должен знать, что произошло с тобой, с отцом…

В своем восторге я позабыл — безжалостно, сказал я себе, — о письме от Прокула! Извиняясь и проклиная себя за забывчивость, я вложил письмо в его руки.

— Что бы ни происходило, Марк Либер, я всегда помнил, что должен тебе это передать, — сказал я.

Дав ему в тишине прочесть прощальное письмо отца, я опустился на колени рядом со стулом. По моим щекам текли слезы, и вскоре они появились и в его глазах, катясь по лицу, словно капли дождя. Дочитав письмо, он свернул его, оставил на коленях и положил руку мне на голову.

Долгое время мы молчали. Наши слезы говорили сами за себя.

Наконец, притянув меня и прижав мою голову к животу, он сказал:

— Теперь ты здесь, в безопасности. Ты был рабом моего отца. Теперь ты свободен. Я даю тебе вольную, в которой тебе отказали смерть и предательство, хотя, согласно завещанию отца, свобода — твоя по праву. Как его сын и наследник, я освобождаю тебя. Завтра мы оформим это официально.

Той ночью я впервые почувствовал себя частью его жизни, ходя по скромным помещениям, вдыхая запах кожаной формы, чувствуя рядом крепкое тело моего солдата.

Утром Марк Либер повел меня к прокуратору Иудеи Понтию Пилату на ритуал освобождения. Я видел этот ритуал лишь раз, когда аристократ освобождал домашнего раба, который, рискуя жизнью, спас из огня младшего сына хозяина. Руководил церемонией сенатор Прокул. Большинство известных мне свободных рабов получили свободу по завещанию их хозяев, и Прокул сделал то же, освободив рабов в завещании, исчезнувшем вместе с другими бумагами сенатора.

Прокуратор оказался человеком средних лет, лысым и полным. Его отекшие светло-голубые глаза были узкими щелями — настоящие глаза политика. Он ждал меня и Марка Либера в официальной комнате, скромно украшенной образом Аполлона-законодателя и бюстами Тиберия и Августа. Пилат стоял за широким столом из позолоченного дерева, по краям которого были сложены папирусные свитки; еще больше свитков лежало на полу у стула.

Пилат приветствовал трибуна как друга, хотя встреча касалась официального дела. Я был удивлен, что Пилат меня знает.

— Я помню тебя, Ликиск, помню этого удивительного мальчика, — сказал он, улыбаясь. — Как замечательно, какая для меня честь, что трибун поручает мне быть свидетелем при твоем освобождении.

— Мы не отнимем у вас много времени, — сказал трибун.

Пилат махнул рукой.

— Ничто меня не радует так, как церемония, на которой человек получает свободу. Ликиск, ты должен понимать: это серьезное событие, и хотя с этого дня ты будешь свободен, у тебя остаются определенные обязательства перед Марком Либером.

— Я знаю закон, господин, — серьезно ответил я.

Марк Либер улыбнулся.

— Я не беспокоюсь за него. Я делаю то, чего желал мой отец и что он сделал бы сам, если б смог.

Пилат грустно улыбнулся и кивнул, словно поклонившись трибуну. Ему было неловко, и я решил, что он знает историю Прокула и событий, предшествовавших составлению завещания.

— Я был бы очень рад, если б здесь присутствовала моя дорогая жена Клавдия, — ответил он, разводя руки в стороны, как это делает человек, если ему что-то неподвластно, — но на этой неделе она в Иерусалиме, по своим делам. Я знаю, Ликиск, она тебя любит и будет счастлива по возвращении в Кесарию встретиться с тобой, уже свободным.

— Что ж, — продолжил прокуратор, выпрямляясь, поправляя тогу и складывая перед собой руки. — Церемония короткая. Трибун?

Марк Либер повернулся ко мне. Его лицо было торжественным, глаза смотрели прямо на меня.

— Ликиск, сын великого германского воина, сын благородной и прекрасной германской женщины. Я, Марк Либер, приемный сын Кассия Прокула из Рима в присутствии прокуратора Иудеи Понтия Пилата наделяю тебя, Ликиск, раб шестнадцати лет, вольной, и определяю быть свободным в соответствии с желанием моего покойного отца, по чьему наследству ты принадлежишь мне.

Трибун улыбнулся и сделал шаг вперед. (Эту часть церемонии я знал хорошо, мечтая о том, чтобы это со мной случилось, но в тот момент, когда мои мечты стали реальностью, закрыл глаза и вздрогнул).

— Я даю тебе это, — торжественно и медленно сказал Марк Либер, — в качестве твоего последнего оскорбления и как символ будущей неприкосновенности. — После этих слов он легко ударил меня по щеке. Когда я открыл глаза, он улыбался. — Больше никто не ударит тебя как раба, Ликиск. Поздравляю.

Он протянул мне руку, и я, свободный человек, крепко пожал ее.

Пилат сиял.

— Браво. Отлично сказано, Марк. Ликиск, я присоединяюсь к поздравлениям и тоже жму тебе руку. Когда мой писарь подготовит документ, окончательно оформив этот благородный акт, я с удовольствием приложу к нему свою печать. Чтобы отпраздновать это событие, вы оба этим вечером будете моими гостями на празднике!

Я осознал, что теперь, будучи свободным, могу есть, сидя на обеденном диване. До сих пор меня почтили так лишь раз, по приказу, отданному Тиберием мальчику-рабу, которого он желал. Раньше я никогда не был гостем и очень беспокоился из-за своих манер.

Марк Либер рассмеялся.

— Просто будь собой, Ликиск, — сказал он. Но я не был уверен, кто я есть, став свободным. Марк Либер стоял напротив, глядя на меня сверху вниз и положив руки мне на плечи. — Ты свободен, Ликиск. И ты свободен в любое время мне отказать.

«Никогда!» — подумал я.

Хотя теперь я был свободен, утреннее солнце не стало ярче, а морской воздух — слаще. Если свободные чувствовали себя как-то по-другому, я этого не заметил. Когда Марк Либер попросил, я, как обычно, помог ему одеться, но для меня это никогда не было деянием раба. Это было деяние любви. Свободный, я любил его так же, а потому делал столько же, сколько всегда.

Позже я отошел в сторону, а он отправился принимать построение гарнизона, в одиночестве выступив перед рядами прямых, гордых войск; больше военных, чем здесь, я не видел со времени последнего триумфального марша в честь генерала Поппея. Трибун говорил резко, ожидая подчинения, раздавал приказы, а после центурионы передавали его указания сержантам. Когда строй распустили, и солдаты вышли из ворот в раскинувшийся за стенами город, он подошел ко мне и улыбнулся.

— Гарнизонные обязанности не слишком интересны, Ликиск.

— Я думал, что сегодня увижусь с Абенадаром, — сказал я, щурясь от яркого солнца, поднимавшегося над крышей дворца.

— Он в патруле. В нескольких деревнях возникли трудности из-за настырных смутьянов, возомнивших себя революционерами. Абенадар и его люди стараются держать ситуацию под контролем. Мы здесь охранники, а не солдаты. Палестина — особый случай, единственная из провинций Цезаря, обладающая особыми религиозными привилегиями, в основном из-за несгибаемого отношения евреев к своей странной вере. Неудивительно, что Пилат не любит евреев. Они жалят его при каждой возможности, словно скорпионы. Им все равно, что он здесь — абсолютная власть, в том числе и над их жизнью и смертью. Это как если бы здесь был сам Цезарь. Вот сколько власти у Пилата.

— Он для этого подходит, — сказал я. По крайней мере, так мне казалось.

— Положение крайне сложное. Евреи очень вспыльчивы, причем по любому поводу. Они спорят из-за каждого пустяка. Они любят вдаваться в мельчайшие детали. Здесь всегда находятся посланцы из Иерусалима и много возбужденного сброда, которым только дай повод, чтобы превратить искры недовольства в опасный пожар, как тот, что мы с тобой тушили на Целийском холме. Должен сказать, как чиновник, занимающий пост всего два года, Пилат неплохо себя проявил. Он использует слова там, где менее разумные люди обратились бы ради сохранения мира к распятиям.

— Значит, Абенадар следит за тем, чтобы все было тихо и спокойно, — сказал я.

Марк Либер улыбнулся.

— Ты ведь знаешь Гая. Всегда за закон и порядок.

— Я очень хочу его увидеть, — сказал я и добавил, — и очень хочу увидеть жену Пилата. Приезжая в дом Прокула, она всегда была ко мне добра.

Марк Либер взъерошил мои волосы.

— Клавдия тебя любит. Тебя все любят.

Клавдия — жена Пилата, кузина Прокула и друг Ликиска, — вернулась в Кесарию раньше центуриона Гая Абенадара. Ей быстро рассказали о моем появлении. Симпатичный молодой солдат пришел в комнаты Марка Либера с сообщением, что Клавдия хотела бы со мной встретиться, если я сейчас свободен.

Она обняла меня, немного всплакнула — как и я, — и мы сели в галерее, откуда открывался вид на город и гавань. Накрыв мою руку прохладной ладонью, она попросила рассказать ей все новости и слухи. День прошел в историях. Она плакала, слушая о трагедии своего брата, поздравила меня с освобождением и похвалила за то, что я такой симпатичный, крепкий и обаятельный молодой человек.

Госпожа Клавдия была моложе мужа. С нее могли бы ваять образ Афродиты, хотя она выглядела худощавее большинства Афродит. Ее волосы были рыжевато-коричневыми (натуральный цвет, не хна). Глаза, зеленые, словно море, она не красила; длинные ресницы были изящно изогнуты (она эффектно пользовалась ими, умея показать и робость, и флирт, и восторженный трепет). Груди были большими, бедра — широкими и отлично подходили для деторождения.

Больше всего меня восхитила красота ее рук с длинными изящными пальцами, чье прикосновение было прохладным, нежным и ободряющим. Она хорошо говорила на греческом, латыни и даже на здешнем языке — арамейском, — и посоветовала выучить его, поскольку полезно знать язык местного населения.

— Я научу тебя тому немногому, что мне известно, — сказала она, улыбнувшись и похлопав меня по щеке прохладной рукой. — Научу всему, что тебе следует знать о своем новом доме. Хочешь, Ликиск?

— Конечно, хочу, если это не нарушит моих обязанностей по отношению к трибуну.

— Не волнуйся, — вздохнула она. — Мы с тобой станем заниматься в те дни, когда Марк будет на службе. Я с ним договорюсь.

— Отлично, — улыбнулся я, — если он даст свое согласие.

Марк Либер решил, что это великолепная мысль, и я начал проводить послеполуденное время с женой прокуратора Иудеи, оказавшейся умным, живым, внимательным, знающим и терпеливым учителем. Будь она настоящим учителем, ей бы не пришлось пользоваться розгами, чтобы завоевать внимание ученика.

От Клавдии я узнал историю тех странных людей, что держали в напряжении ее мужа, требовали от Рима уступок, поклонялись странному богу без лица и увечили своих мужчин.

 

XXII

Через несколько недель я увидел больше Палестины, а не только одну Кесарию и ее окрестности. Настал день, когда возникла необходимость взглянуть на те места, где Пилат хотел строить водовод.

— Мы собираемся изучить местность внутри и вокруг Вифлеема и Иерусалима, — объяснил Марк Либер, готовясь к путешествию.

Отправляясь холодным весенним утром на юго-восток, мы представляли собой нечто большее, чем простой патруль. Трибун и я ехали впереди, за нами — инженер Элий и один из его молодых помощников, далее следовала дюжина всадников с копьями и мечами, и двое было в авангарде. Я чувствовал себя очень важным.

Из-за вершины горы Гаризим выглядывало укутанное туманной дымкой утреннее солнце. Недалеко от южной части Кесарии мы пересекли чистый журчащий ручеек. Солнце поднималось слева, указывая прямо на юг, на прибрежные регионы и равнину Шарона. Хорошая земля для походов, заметил трибун, когда мы проезжали городок Аполлонию, подошли к городу Иоппа, а затем повернули на восток и поскакали по дороге к Иерусалиму.

В моей сумке лежало письмо Неемии к важному еврею Никодиму, но Марк Либер не мог обещать, что у меня будет время на его поиски.

— Это неважно, — сказал я. — Это может подождать.

Вскоре мы оказались на возвышенности. Никогда прежде я не видел холмов, круто вздымающихся по одну сторону дороги, а по другую резко падающих в каменную долину. Солнце поднялось высоко над холмами, заливая желто-красным светом стены города, внезапно появившегося перед нами после того, как мы миновали перевал над широкой изгибающейся долиной вокруг западных стен.

Иерусалим! Обнесенный стеной, город вырастал из глубоких долин, словно большая крепость, и солнце окрашивало алым крыши его домов.

Подняв руку, Марк Либер сказал:

— Мы проведем ночь в лагере преторианцев. Он называется башней Антония. Видишь? Башня на вершине, слева от нас. Справа — еврейский храм; мы сможем следить за всем, что там происходит! С башни виден его двор. Каждый день что-нибудь новое!

Указав направо, он продолжил:

— Отсюда не видно, но на юге города находится Силоамский бассейн. Утром мы его проверим, а потом отправимся в Вифлеем; он тоже на юге, но не очень далеко. Когда мы войдем в Иерусалим через ворота Иоппы, справа будет дворец царя Ирода. Он такой роскошный, что обзавидовался бы сам Цезарь. Пилат иногда в нем останавливается.

Солнце клонилось к закату, и на дороге к воротам Иоппы было мало людей; еще меньше их было на улице рядом с белыми стенами царского дворца, в тени которых мы ехали к крепости. Улицы были сумрачно-темны, но лагерь преторианцев все еще купался в золотистом свете солнечных лучей. Освещенные крыши соседнего храма сверкали настоящим золотом.

Мы медленно проехали по долине, и разбросанные по ней грубые дома напомнили мне дома римских бедняков; тусклые, темные глиняные стены резко контрастировали со сверкающим камнем царского дома и золотыми крышами храма на холме.

Потом мы повернули на север, постепенно приближаясь к башне Антония. Этот район города оказался деловым: вдоль улицы, по которой мы ехали, выстроились прилавки и магазины купцов, закрытые из-за позднего часа. По пути нам встретилось несколько прохожих. Это были бородатые евреи в длинных полосатых одеждах, отворачивавшиеся от нас. Один человек плюнул, но никто из солдат не обратил внимания на это оскорбление. Последний поворот, и мы прошли сквозь ворота в лагерь. Солдаты с облегчением вздохнули, когда трибун отпустил их отдыхать.

Комната, где мы оказались с Марком Либером, была высоко в башне, выходя окнами на юг. Из окна я увидел именно то, что он и обещал — открытый двор огромного храма, где весь день напролет шумными группами сбивались жители Иерусалима. Горевшие лампы освещали широкую каменную площадь, но храмовая территория была сложной системой одних дворов внутри других, окружавших здание с золотой крышей, которое я видел на протяжении всей своей поездки по городу. Положив руку мне на плечо, Марк Либер смотрел на храм.

— Странное место для поклонения, — сказал я, хмурясь. — Никаких статуй. Евреи их запрещают. Как человек может поклоняться богу, если не знает, как он выглядит?

— Евреи верят, что их бог выглядит как человек и создал человека по своему образу.

— Но как он выглядит? Как ты? Как Абенадар? Как Цезарь? Сколько людей, столько и лиц.

Развернув меня и подняв большим пальцем мой подбородок, Марк Либер улыбнулся:

— Как бы он ни выглядел, вряд ли он лучше тебя.

— Когда ты начинаешь так льстить, я догадываюсь, что у тебя на уме.

— А что у тебя?

Моим ответом был поцелуй.

С рассветом внизу возник шум голосов. Храм, который всю ночь пустовал, постепенно заполнялся людьми. Большой внешний двор от стены до стены оказался забит людьми в полосатых одеждах — они бродили, собирались в группы и разговаривали, хотя казалось, что никто из них не слушал друг друга. Весь этот шум влетал в комнату с холодным утренним ветром. К тому времени я уже проснулся и был готов, а Марк Либер спокойно спал, лежа на боку.

Некоторое время я стоял, глядя на шумное сборище и размышляя, нет ли там Никодима. Я никогда не видел такой суматохи в месте поклонения; римские храмы, за исключением праздничных дней, были тихими, спокойными, наполненными уважением к богам.

Внезапно до меня донесся голос Марка Либера, и я вздрогнул.

— Это вид снова привлек внимание Ликиска?

Обернувшись и улыбнувшись, я радостно взглянул на своего солдата, лежащего поверх покрывала, подложив руки под голову.

— Шумная толпа, — сказал я, кивнув на окно. Перебравшись через постель и усевшись рядом, я продолжил:

— Сейчас очень рано. Ты должен отдохнуть.

Засмеявшись, он притянул меня к себе.

— У меня на уме кое-что получше.

Прошло немного времени, и мы снова ехали по городу, медленно продвигаясь вперед в окружении толп евреев, поднимающихся по холмистым улицам к храму. Вздорная толпа даже не старалась убраться с дороги, не давая пройти лошадям. Будь я командиром нашей маленькой экспедиции, я бы приказал солдатам расчистить путь, но Марк Либер не слишком злился.

— Ситуация в городе и так напряженная, — ответил он, когда я выразил недовольство медленным продвижением. — Не стоит еще больше расстраивать людей.

Миновав ворота Долины, мы подошли к Силоамскому бассейну, где инженер Элий занялся своей работой, измеряя и проверяя уровень воды, оценивая уровень земли и делая выводы, где должна располагаться водопроводная труба.

Закончив, он кивнул, и мы снова сели верхом, отправившись из Иерусалима в деревню Вифлеем. С моей точки зрения, это было пустынное, заброшенное место, и вечером я с радостью вернулся в Иерусалим. Мы вошли через те же ворота и проследовали по тихой улице, знаменитой своими сыроделами, постепенно взбираясь к храму и крепости Антония. Бедный квартал города (Акра, объяснил Марк Либер) лежал слева, напомнив мне о районе вокруг римского скотного рынка с его злыми улицами и грубыми хижинами. Справа находился более богатый район.

— Он называется Офель, — объяснил трибун. — Жить там дорого. Думаю, твой Никодим где-то там. Ты говоришь, он священник, а я никогда не видел бедного священника. Если встанешь завтра пораньше, успеешь его найти и передать письмо, которое ты так бережно хранишь.

— Тебе это не нравится, — заметил я.

Марк Либер пожал плечами.

— Ты свободен, Ликиск, и выбор друзей зависит только от тебя.

— Просто я возвращаю долг за доброе дело.

— Утром ты поищешь своего священника, но не задерживайся. Мы возвращаемся в Кесарию.

Дом Никодима действительно оказался среди богатейших домов Офеля, и мне посчастливилось застать хозяина дома, хотя, выйдя на порог, он подозрительно оглядел меня. Никодим был пожилым, довольно высоким человеком с темными волосами, темными глазами и темным взглядом.

Только тогда на его бородатом лице возникла улыбка, когда я отдал ему письмо Неемии. Внезапно потеплев, еврейский священник пригласил меня в сад, желая услышать рассказ о своем старом друге, о том, как я с ним познакомился, и узнать римские новости. То, что я связан с Пилатом и армией, его не слишком заинтересовало; мы перешли к другим темам, и в конце концов я счел старого еврейского священника вполне приятным человеком. Кажется, я тоже ему понравился. Он не рассказал мне содержания письма, упомянув только, что в нем говорилось о моем интересе к религии евреев.

— Ты надолго в Иерусалиме? — спросил он. Когда я ответил, что сегодня возвращаюсь в Кесарию, он кивнул и произнес:

— Что ж, думаю, ко времени праздника кущей ты вернешься обратно. Пилат всегда появляется в Иерусалиме, когда у нас грядет религиозное торжество. Он нервничает, когда вместе собирается столько евреев. Если ты вернешься в город, заходи ко мне. Обещаю более гостеприимный прием и уже не буду удивляться твоему появлению. Мой друг пишет, что у тебя пытливый ум и склонность к религии, так что мы сможем вести долгие философские беседы. Разговоры — это удовольствие стариков, Ликиск.

Когда я вернулся в крепость Антония, Марк Либер был в кислом настроении. Я решил, что он недоволен моим посещением старого еврея (хотя он сказал, что я могу к нему зайти), но дело оказалось не только в этом. Зная его, я помалкивал, стараясь быть незаметным и говоря, только если он сам ко мне обращался.

Мы собрались и готовились покинуть комнату, но перед выходом он все же решил поделиться со мной причинами своего мрачного настроения.

— Я говорил с Элием относительно того водного проекта. Спросил его прямо: сколько это будет стоить? Скажу тебе, Ликиск, стоить это будет довольно прилично, но Рим может позволить себе такую сумму. Однако Пилат решил, что за него должны платить евреи. Хуже того — на оплату расходов он решил забрать сокровища из их храма. Сделать это легко. Здесь, в Антонии, вместе с одеяниями священников и всем остальным хранится корбан. Их нетрудно держать в узде, если в любой момент ты можешь запереть священные одежды, и еще проще, когда в твоих сундуках — их наличность. Думаю, Пилат совершает серьезную ошибку. Грядут большие сложности. Я обсужу с ним ситуацию, когда вернусь в Кесарию. Мне это не нравится. Очень не нравится.

Прокуратор Иудеи имел на этот счет иное мнение.

— Думаю, мы навлечем на себя неприятности, — возражал Марк Либер.

— Люди поймут, что я делаю это в их интересах.

— Надеюсь.

Пилат улыбнулся, и его отекшие глаза почти полностью закрылись.

— Холодная вода из Вифлеема охладит гневный огонь в Иерусалиме, Марк. Вот увидишь.

Жена Пилата разделяла тревоги Марка Либера и сказала ему об этом при личной встрече. Позже она поделилась своими тревогами и со мной, отложив на время изучение языка евреев.

— Ты, наверное, думаешь, что мой муж глупец. Так считают многие. Но они не понимают того политического давления, которое на него оказывается. Из-за его плеча всегда кто-нибудь смотрит. Если не сам Цезарь, то правитель Сирии. Или этот хитрый лис Ирод Антипа. Или его не менее хитрый братец. Эта парочка спит и видит, как бы завладеть Иудеей. Особенно Антипа. Следи за ним, Ликиск. Он очень жесток. Весь в покойного отца. Оба убийцы, каких мир не видывал. Но он еврей, хотя и не любит об этом говорить, так что с рук ему сходит значительно больше, чем сошло бы моему мужу, римлянину.

Недавно разгорелся скандал с одним из пророков, что бродят здесь по холмам и проповедуют о гневном боге евреев. Лучшие — это учителя, равви, как их называют. В основном они хорошие, хотя среди них легко найти сумасшедших или просто жуликов. Однако некоторые — очень искренние, религиозные люди, и я думаю, правитель делает ошибку, относясь к ним несерьезно. Если бы ими занялся мой муж, у него бы возникли серьезные неприятности. А Ирод? Он может без последствий рубить головы направо и налево. Правда, люди, которыми он управляет, ненавидят его, однако его это ничуть не беспокоит. Если бы мой муж сотворил то, что Ирод сделал с так называемым Крестителем!..

Я ждал продолжения, но милая Клавдия, судя по всему, собиралась на этом закончить. Всегда готовый послушать что-нибудь интересное, я попросил ее рассказывать дальше.

— Кто такой этот Креститель? Что сделал Ирод?

В ее глазах загорелись искорки, и я понял, что она надеялась услышать такой вопрос. Как и любой сплетник — вроде меня! — ей нравилось, когда ее упрашивали.

— Ирод Антипа всегда был похотлив. И он такой до сих пор — всегда смотрит на меня вполне определенным взглядом, если ты понимаешь. В общем, когда Ирод Антипа женился на Иродиаде, жене своего брата Филипа, разразился целый скандал. Не перепутай этого Филипа с сегодняшним тетрархом. Иродиада бросила Филипа и вышла замуж за Антипу. У Иродиады есть дочь, Саломея. Великолепная девушка. Антипа значительно больше интересовался дочерью, нежели матерью. Как я уже говорила, случился настоящий скандал!

В то время был человек по имени Иоанн, которого последователи называли Крестителем, поскольку он проповедовал, что верующие должны погружаться в воду, и называл этот обряд крещением. Иоанн Креститель слыл довольно странным, хотя, на мой взгляд, был честным и очень религиозным человеком. Он бродил по земле, нацепив власяницу, ел саранчу, ягоды и тому подобное. Поистине, он был близок к природе! И, конечно, очень добродетелен. Иоанн Креститель относился к скандалу с Антипой и Иродиадой презрительно, открыто выражал свое мнение и обвинял Иродиаду в прелюбодеянии, а Ирода Антипу — в разврате. Разумеется, для царских ушей такие слова не слишком приятны.

Вряд ли Антипу беспокоило, что его называли развратником, однако в Палестине все приобретает политический оттенок, а Креститель был не только религиозной, но и политической фигурой. Его речь о скандале во дворце Иродиады являлась подрывной и опасной. Антипа велел арестовать его и бросить в темницу. Но на этом история не заканчивается, поскольку Иродиада, мстительная женщина, решила разобраться с Крестителем за обвинение в прелюбодействе.

Жена прокуратора сделала паузу, улыбнулась и погладила меня по голове.

— Никогда не веди себя легкомысленно с женщиной, обладающей властью, Ликиск. Нет хуже насмешки, чем насмешка мстительной женщины!

Но вернемся к истории. Как я говорила, у Иродиады была дочь Саломея, и Антипа имел к ней отнюдь не отцовский интерес. С помощью Саломеи Иродиада и добралась до Крестителя. На дворцовом празднике она устроила так, чтобы ее дочь танцевала для Антипы. Можешь себе представить, какова женщина, просящая сделать такое собственную дочь? Мне рассказывали, что это был очень эротичный танец с покрывалами. Ко времени, когда пало последнее покрывало, и Саломея легла обнаженной перед своим отчимом, Антипа едва мог сдерживать похоть. Он обещал девушке все, что она пожелает. Наученная матерью, Саломея попросила голову Иоанна Крестителя.

Я был потрясен:

— Его голову?

Клавдия кивнула и прищелкнула языком.

— Его голову. И она ее получила. На блюде. Представляешь, какие неприятности ожидали бы моего мужа, если б такое сделал он?

Я мрачно кивнул, но подумал о жреце Ювентии и о том, как мне хотелось, чтобы Марк Либер его убил.

— Нельзя убивать священников, — сказал я, вспомнив слова Марка. — Даже если он шарлатан.

— Мудрый совет, — кивнула Клавдия. Внезапно она улыбнулась.

— Как твой арамейский?

— Я учу, медленно, но уверенно, — сказал я на языке.

Она засмеялась.

— Если бы не твои желтые волосы, ты бы сошел за еврея!

Не подумав, что могу ее оскорбить, я ляпнул:

— Вот только я не обрезан.

Женщина от всего сердца расхохоталась.

 

XXIII

Если бы Иерусалим был Римом, то праздник посвящался бы Минерве, богине мудрости, покровительнице искусств и торговли, однако здешнее сентябрьское торжество называлось праздником кущей и являлось древней церемонией, связанной с жатвой. Город был забит людьми, а дороги, ведущие к воротам, заполнены путешественниками настолько, что замедлилось даже продвижение прокуратора Иудеи с его военным эскортом.

В конце концов Пилат приказал Марку Либеру использовать верховых солдат и расчистить путь. Насколько я мог понять со своим не очень хорошим, но постепенно улучшающимся знанием языка, евреи отнеслись к этому с недовольством. Когда мы входили в город через ворота Иоппы рядом с замком, где останавливался еврейский царь Ирод Антипа, в нашу сторону неслось множество проклятий. Впрочем, из того, что я понял во время поездки, Ирода Антипу народ тоже не очень любил.

Оказавшись в крепости Антония, я предвкушал отдых, однако у трибуна было ко мне поручение.

— К Пилату явились посланники Синедриона. Это лишь кучка паразитов, — говорил он, когда я следовал за ним по крутой лестнице, — но Пилат хочет моего присутствия. Я попросил, чтобы ты сопровождал нас на случай, если понадобится переводчик. Члены Синедриона говорят на латинском и греческом, но они привели с собой других евреев, которые могут не знать цивилизованных языков. Тут поможешь ты.

Я думал, что мы идем в комнаты Пилата, но мы миновали их и оказались за стенами крепости, на площади Литостротон — широкой террасе из блестящего, как мрамор, камня, напротив северо-западной стены еврейского Храма. С этой точки открывался захватывающий вид: повсюду были здания, лощины, окружавшие город, словно рвы, а за ними — сине-зеленые холмы.

Когда мы с Марком Либером вышли из крепости, в центре широкой площади бродила кучка людей в жреческих одеяниях. Среди жрецов я заметил Никодима, и хотя священник узнал меня, он не заговорил. Решив, что у него есть на то причины, я держался согласно своему месту и тоже молчал.

Марк Либер незаметно указал на жреца в центре группы, назвав его Каиафой, главным священником Храма.

— Если Каиафа здесь, дело серьезное, — добавил он.

Я заметил:

— Странное место для серьезной встречи — снаружи, под открытым небом.

Мой трибун шепотом объяснил:

— Евреи никогда не заходят в крепость. Они говорят, что осквернят себя, если ступят ногой на римскую территорию. Точно также мы оскверним их Храм, если зайдем внутрь, исключая этот двор. Часть его открыта для язычников, как они нас называют. Я тебе вот что скажу: чтобы иметь дело с евреями, нужно быть лучшим среди дипломатов.

Двое солдат пересекли площадь, вынося кресла. Секундой позже показался Пилат и сел в одно из них. Вперед вышел первосвященник Каиафа. Это был высокий, худой, бородатый человек с черными, тронутыми сединой волосами; его жреческая мантия была сделана из изысканной ткани и по краям отделана бахромой.

Прокуратор и священник не нуждались в переводчике.

— Вы оказали нам плохую услугу с акведуком и фондами корбана, — сказал Каиафа. — Мне приходится иметь дело с народным гневом.

Не в силах поверить, что кто-то может использовать такой тон в общении с представителем Рима, я взглянул на Марка Либера, однако тот не выглядел встревоженным и спокойно стоял.

— Мы заявляем самый решительный протест, — глядя на Пилата в позолоченном кресле, продолжал высокий священник, чья борода при разговоре подметала грудь. — Деньги, которые вы выделили на этот проект, священные, и люди злятся. Мы настаиваем, чтобы вы их вернули.

Среди евреев пронесся согласный шепот, а затем Литостротон погрузился в тишину, поскольку Пилат склонился вперед, положив подбородок на руку.

— Вы закончили? — спокойно спросил он священника.

— Я сказал, что хотел. Остальные могут добавить, если пожелают, — произнес Каиафа и шагнул назад, разводя руки и приглашая высказываться. Никто не вымолвил ни слова.

Пилат неторопливо встал, твердо посмотрев на каждого еврея.

— Что сделано, то сделано, — холодно сказал он.

— Я искренне советую прокуратору передумать, — заявил Каиафа.

Пилат вспыхнул.

— Это угроза?

Первосвященник улыбнулся.

— Я не угрожаю. Я просто сообщаю, что настроение в городе далеко не лучшее. Люди огорчены. А огорченные люди не всегда прислушиваются к советам своих священников.

Пилат направился прочь. Я думал, он собирается вернуться в крепость, но он остановился, развернулся, поднял руки в умоляющем жесте, а его голос внезапно стал теплым и дружелюбным.

— Вот стоит Синедрион, великое законотворческое собрание еврейского народа. Собрание столь же блестящее и рассудительное, как и Римский Сенат. Умные люди. Люди, которые не хуже меня знают, что работа по постройке нового акведука давно просрочена.

Каиафа прервал его:

— Мы оспариваем не работу, а способ, которым вы хотите ее оплатить.

Пилат улыбнулся.

— Но это ваш город, ваша вода — почему вы не должны за нее платить?

— Потому что это не наши деньги. Это деньги Бога, — ответил первосвященник.

Пилат пожал плечами.

— Качественная вода в достаточном количестве — тоже богоугодное дело.

Он снова повернулся и зашагал обратно в крепость. Секундой позже евреи направились прочь, перешептываясь. Мы с Марком Либером остались на пустой площади, где в лучах солнца сверкало величественное кресло Пилата.

Вздохнув, Марк Либер сказал:

— Я лучше поговорю с Абенадаром.

— Возникнет необходимость в солдатах? — спросил я.

— Я бы сказал — надо подготовиться.

Возвращаясь в крепость, я взглянул на высокую каменную стену и увидел в окне госпожу Клавдию. У нее было то же встревоженное выражение лица, что и у трибуна.

Вернувшийся из патрулирования центурион Гай Абенадар казался более обеспокоен, чем обычно, наблюдая за перемещениями во дворе Храма из окна комнаты Марка Либера. Трибун стоял позади. Я находился в стороне, волнуясь не меньше центуриона.

— Взгляни на них, — сказал центурион. — Бегают, сплетничают, разносят слухи, подогревают их. Не лучшее время для неприятностей — на праздники собралось слишком много посторонних. Они целую неделю добирались сюда из Галилеи. Народ Ирода. Держу пари, у него есть полный отчет о разговоре Пилата и Каиафы.

— У него здесь наверняка свой человек, — сказал трибун.

Абенадар отвернулся, пересек комнату и сел на край кровати.

— Мне не нравятся эти религиозные праздники. Сюда стекаются всякие сумасшедшие, накаляют обстановку, делают нелепые заявления, предсказывают все, от конца света до прихода Мессии, и открыто призывают к революции.

Нахмурившись, трибун продолжал смотреть на храм.

— Партия зелотов старается изо всех сил.

Абенадар кивнул.

— Самая подходящая для них ситуация.

Трибун отвернулся от окна и прошелся по комнате, почесывая подбородок.

— Как твои шпионы?

— Мы собираем информацию, но ее не слишком много. Наши сообщения — не больше чем слухи и сплетни. Люди, которые знают, что происходит, об этом не говорят.

— Хотелось бы мне сейчас иметь пару ушей в Синедрионе, — сказал трибун. Затем, посмотрев на меня, улыбнулся. — Между прочим, Ликиск знает члена этой группы. Верно, Ликиск?

Абенадар был впечатлен:

— Правда?

— Никодим, — объяснил трибун. — Он был здесь днем, но ничего не сказал. Ликиск, как думаешь, смог бы ты узнать что-нибудь у Никодима?

Потрясенный, я ответил:

— Мы же не друзья. Я встречал его лишь раз, и только чтобы передать письмо.

— А он позволит тебе придти снова? — спросил центурион, воодушевившись идеей, пришедшей на ум и ему, и трибуну.

— Он приглашал меня его навестить.

— Так давай, Ликиск! — воскликнул центурион.

— Я… я не шпион, — возразил я.

— Мы и не просим тебя быть шпионом. Просто сходи к Никодиму, а потом расскажи, что ты видел и о чем вы говорили, — объяснил Абенадар. — Если он будет общаться легко, то, вероятно, насчет Синедриона волноваться не стоит.

— То, как люди себя ведут, часто говорит гораздо больше, чем их слова, — добавил трибун.

— Он может меня не принять. Он же видел меня днем и может не доверять мне.

Абенадар улыбнулся.

— С другой стороны, он может принять тебя, чтобы узнать, каково настроение у римлян.

Марк Либер положил руку мне на плечо.

— Ты не обязан этого делать, Ликиск.

— Я с радостью, и если смогу сделать хоть что-нибудь, чтобы не возникло неприятностей…

— Тогда завтра с утра нанеси видит Никодиму, — сказал Абенадар. — Прими его приглашение!

Даже если бы я хотел поспать подольше, то не смог бы. Шум в храме возник с первым лучом солнца. Я начал быстро одеваться; Марк Либер посматривал на меня, облачаясь в форму. Он заметил мою нервозность и повторил, что я не обязан делать того, на что он с Абенадаром так надеялись.

Я отрицательно покачал головой и ответил, зашнуровывая сандалии:

— Я пойду, но сомневаюсь, что узнаю что-нибудь важное.

— Мы с Абенадаром разберемся, что важно, а что нет. Иногда даже мельчайшее, незначительное слово или действие может оказаться крайне существенным. Держи глаза открытыми и навостри уши.

Я усмехнулся.

— Это нетрудно. Ты ведь знаешь мою репутацию: я люблю подслушивать и собирать сплетни.

Обняв меня, Марк Либер ответил:

— И еще я знаю, каким ты можешь быть импульсивным.

Из любопытства я решил взглянуть на двор язычников, находившийся за южной стеной огромного храма. Прокладывая путь сквозь толпу, я видел блестящий ряд коринфских колонн, таких огромных, что понадобилось бы трое человек, чтобы обхватить их целиком. Большой двор был окружен стеной внутреннего храма, куда могли заходить только евреи (под страхом смерти, как было написано в объявлении на стене).

Я пересек двор, приблизился к впечатляющему ряду колонн, повернул на север и медленно направился вперед. Слева и впереди от меня возвышалась башня Антония. В этот момент в ворота хлынула целая толпа людей, окружавшая довольно высокого человека с каштановыми волосами и бородой, который, как я предположил, являлся одним из священников храма. Толпа была так велика, что меня понесло вместе с ней; в давке мне отдавили пальцы и чуть не поломали ноги и руки. Я подумал, что случится, если меня унесут в ту часть храма, куда можно только евреям — неужели Яхве немедленно поразит меня молнией? Но внезапно движение прекратилось, и головы присутствующих повернулись к человеку, оказавшемуся в центре этой суматохи.

Шум стих, словно по сигналу; толпа замолчала, как театральная аудитория в момент падения занавеса и начала пьесы. Мужчина, к которому было приковано всеобщее внимание, поднялся на несколько ступенек к запретной части храма. Теперь он стоял чуть выше окружающих, и в лучах утреннего солнца его длинные каштановые волосы отливали красным и золотым. Судя по виду, ему было на несколько лет меньше, чем Марку Либеру — чуть за тридцать.

Над притихшей толпой разнесся ясный голос.

— Мое учение не принадлежит мне, — сказал он и после паузы добавил: — Я говорю об учении того, кто меня послал.

По толпе пронесся шум. Старик рядом со мной пробормотал:

— Кто это? Откуда у него такие знания?

Его сосед ответил:

— Он хороший человек. Тихо, я хочу его послушать.

Человек на ступенях подождал, пока шепот и разговоры стихнут.

— Вы можете выслушать меня и сами решить, говорю я за себя или за того, кто меня послал. Человек, который говорит за себя, ищет своей славы. Но тот, кто делает это ради Его славы, говорит истину и не лжет.

По толпе вновь пронесся шум, и когда люди успокоились, человек на ступеньках задал удивительный вопрос:

— Почему вы хотите меня убить?

Вслед за этим замечанием последовал целый взрыв разговоров, и среди этого волнения раздался громкий голос:

— Ты одержим демоном! Кто собирается тебя убивать?

Издевательский вопрос вызвал смех. Человек на ступенях нахмурился.

Сбитый с толку, я повернулся к старику и на ломаном арамейском спросил, кто этот человек и почему он думает, что его хотят убить. Старик удивился и сперва отнесся ко мне с подозрением, но ему явно хотелось воспользоваться возможностью и сказать что-нибудь против выступавшего.

— Он ходит повсюду и говорит, что его послал Бог; утверждает даже, что он сын Бога. А на самом деле он просто мошенник.

Я спросил:

— Но почему кто-то хочет его убить, если он мошенник?

Старик пожал плечами и рассмеялся.

— Никто не хочет его убивать! — Он постучал пальцем по голове. — Он сошел с ума. — Отвернувшись, старик приподнялся и крикнул стоявшему на ступенях:

— Если ты тот, за кого себя выдаешь, почему ты осквернил субботу — говорят, в это время ты лечил?

Человек спокойно взглянул на старика.

— Я сделал одно дело, — сказал он, поднимая вверх палец, — и вас это удивляет. Но вы сами нарушаете закон субботы. Разве Моисей не дал закон обрезания, пришедший от Бога? В субботу вы выполняете обрезание, а если человеку можно совершать обрезание в субботу — чтобы соблюсти закон Моисея, — почему вы злитесь, что в субботу я вернул человеку здоровье? Не судите по внешнему виду. Будьте беспристрастны.

Старик ничего не ответил, но человек на ступенях продолжал смотреть в нашем направлении. (В один пугающий миг мне показалось, что он глядит прямо на меня!) Он отвернулся, когда кто-то в толпе задал новый вопрос, но было шумно, и я не услышал ни вопроса, ни ответа.

Через некоторое время человек спустился в толпу и растворился в ней, как и я, выйдя из ворот на улицу. Когда толпа рассосалась, я потерял выступавшего из вида.

У Никодима были гости; одним из них оказался пожилой широкоплечий мужчина с кустистой бородой, длинными, темными волосами и большими, внимательными карими глазами.

— Это Петр, — сказал Никодим, знакомя нас. — А это его друг Иоанн, — добавил он, указав на молодого человека моего возраста с волосами песочного цвета и с синими, как Средиземное море, глазами. Я бы с удовольствием поговорил с ними, особенно с Иоанном, но Петр заявил, что им пора идти.

— Может, мы еще встретимся, — сказал я, глядя на Иоанна.

Он улыбнулся:

— Может быть.

— Пошли, — проворчал Петр. — Господин ждет.

— Господин? — спросил я, сразу подумав о господине и рабе.

— Иисус, — сказал Иоанн с улыбкой.

Петр потянул молодого человека за рукав.

— Идем. Мы опаздываем.

Пока Никодим прощался у дверей, мне подумалось, что если б я не пришел, Петр и Иоанн наверняка задержались бы здесь подольше.

Никодим, однако, не беспокоился.

— Очень рад видеть тебя снова, молодой человек, — произнес он, вернувшись. — Ты многое узнал о нашем народе, не так ли? Вчерашняя встреча с Пилатом вполне может восприниматься как урок. — Он улыбнулся. — Прошу прощения, что не заговорил тогда с тобой; по-моему, лучше не смешивать удовольствие и серьезные дела.

— Я понимаю.

— Ты был этим утром в Храме, — сказал он, очень меня удивив. — Человек, говоривший там — Иисус из Назарета. Друг Иоанна.

— Иоанн назвал его господином. Почему?

— Иисус — равви, учитель. Он зовет Иоанна своим любимым учеником, и Петр немного ревнует. Петр любит думать о себе как о первом среди равных.

— Простите, Никодим, мне довольно сложно понять, о чем вы говорите.

— Не беспокойся, юноша…

— Но мне интересно! Из того, что я видел и слышал в храме от… э…

— Иисуса.

— … Иисуса из…

— Назарета.

— … да, из Назарета. Из того, что я видел и слышал, он действительно кажется учителем, но очень противоречивым.

— Это как минимум!

— Многие в толпе были настроены враждебно. А старик рядом со мной его просто терпеть не мог.

— И он не единственный.

— Иисус из Назарета сказал, что кто-то хочет его убить.

— Кто-то действительно этого хочет.

Потрясенный, я сидел с открытым ртом, не зная, что сказать. Наконец, я спросил:

— И кто же?

Никодим медлил, нервно ерзая в кресле и отводя глаза.

— На самом деле это не имеет к тебе отношения, сынок.

Услышав такое, я не стал давить на старика.

— А что за праздник вы отмечаете? — спросил я.

— Праздник кущей, — ответил Никодим. — Сейчас он заканчивается. Мы празднуем жатву и со времен Моисея отмечаем наши странствия по пустыне после исхода из Египта. Центром праздника является вода Силоамского бассейна, того самого, который Пилат хочет наполнить водой из Вифлеема. Но использовать для этого деньги храма! Прокуратору это кажется чем-то незначительным, но уверяю тебя, Ликиск, дело очень серьезное. Если ты имеешь доступ к Пилату — а я думаю, ты его имеешь, — скажи, чтобы он не совершал такой ужасной ошибки. В городе есть горячие головы, которые только того и ждут, только и ищут повод, чтобы поднять волнения. Скажи прокуратору, что Синедрион не хочет неприятностей, но мы не сможем контролировать то, что придет на ум этим молодым подстрекателям.

Улыбнувшись, я сказал:

— Вы говорите так, словно я пришел сюда как агент Пилата. Уверяю вас, я пришел только как друг, принявший приглашение.

Никодим тоже улыбнулся:

— Давай, сынок, назовем тебя дружественным агентом.

Мрачный Понтий Пилат барабанил пальцами по подлокотнику кресла, переводя взгляд с меня на Марка Либера и Гая Абенадара, а я тем временем передавал ему слова Никодима. Когда я закончил, Пилат медленно кивнул, погладил подбородок и вздохнул, словно я добавил новый груз на его и без того уставшие плечи.

— Значит, Никодим предупреждает, что дело может выходить за рамки возможностей Синедриона, — сказал он. — Что ж, он оказал мне хорошую услугу. Может, однажды я сумею его отблагодарить. Таким образом, мы столкнулись с ситуацией, когда определенные элементы могут развязать восстание.

Абенадар сказал:

— Согласно моей информации, эти элементы — скажем прямо, зелоты, — собираются после праздника кущей провести демонстрацию.

Пилат откинулся в кресле, опустив подбородок на кулак; его опухшие глаза были прикрыты, губы превратились в тонкую гневную линию. Тот же гнев пульсировал у него в висках.

Абенадар продолжал:

— Такие ожидания существуют, и они подогреваются несколькими личностями, имена которых нам известны.

— Так арестуйте их. Возьмите под стражу, — сказал Пилат, выпрямляясь и открывая глаза.

Абенадар пожал плечами.

— Когда мы их разыщем, то арестуем. Проблема в том, чтобы их найти.

— Кто они? — спросил прокуратор.

— Варавва…

Пилат проворчал:

— Вот ублюдок. Кто еще?

— Молодой человек по имени Дисмас, вор и мошенник, для которого подстрекательство — способ набить карманы. Среди бунтовщиков он новое лицо.

— Еще?

— Что касается других имен, серьезных доказательств нет, одни только подозрения.

— Подозрений достаточно. Кто?

— Симон Зелот. Это молодой поджигатель, за которым мы давно следим. Он — последователь еще одного подозреваемого, галилеянина по имени Иисус.

Не в силах сдержать удивления, я воскликнул:

— Утром я видел этого Иисуса в Храме!

Абенадар, которого было ничем не удивить, кивнул:

— Да, он проповедует здесь всю неделю. Как я и сказал, галилеянин.

Пилат вставил:

— Тогда это проблема Ирода Антипы!

— Иисус из Назарета — радикал и экстремист, хотя мы не нашли в его речах ничего, что влияло бы на политику. Однако он религиозный фанатик, и среди евреев у него немало врагов. Особенно среди фарисеев.

Пилат рассмеялся.

— Ох уж эти святоши, хранители закона! Лицемеры, целый день готовы спорить о том, сколько ангелов уместится на кончике иглы. Если Иисус из Назарета восстановил против себя фарисеев, ему не поздоровится. Законники! Снобы! Ханжи!

Абенадар усмехнулся.

— Говоря о фарисеях, этот Иисус использует те же красочные фразы.

Удивившись, Пилат встал и прошелся по комнате, размахивая руками:

— Значит, Иисус восстановил против себя и Каиафу?

— Наверняка, — улыбнулся Абенадар.

— Но ты говоришь, что Иисус не связан с политическими бунтовщиками…

— Ясных доказательств нет, но возможно все.

Взгляд Пилата остановился на мне. Он улыбнулся:

— Ликиск, ты понимаешь, о чем мы говорим?

— Я стараюсь, господин.

Пилат пересек комнату, положил руку мне на плечо и произнес:

— Евреи — очень странный народ. Их связывает целый свод законов, которые, как они считают, получены Моисеем от их бога. Якобы эти законы собственноручно записаны богом на паре каменных табличек. Фарисеи, о которых мы с центурионом говорили, представляют собой группу ученых людей, утверждающих, что помимо законов Моисея есть устная традиция, хранителями которой они являются. Задай фарисею вопрос, и он ответит тебе набором традиционных правил — когда и что есть, где, когда и с кем спать, где мочиться, где испражняться… в общем, у фарисея есть правило на каждый случай.

Абенадар засмеялся. Марк Либер слушал нас молча, как всегда, держа свои мысли при себе.

— К фарисеями близка еще одна группа — писцы, книжники. В общем, буквоеды. Спроси книжника про закон, и он ответит: «В законе радость». Закон для него — всё. Есть и третья группа, саддукеи. В отличие от фарисеев, саддукеи утверждают, что в так называемом устном законе нет ничего обязательного. Они говорят, что важно только написанное слово. Наконец, зелоты. Скандалисты, бунтовщики, провокаторы, которые во время молитвы просят своего Яхве дать им хорошее оружие. Это они собираются доставить нам неприятности. Верно, Абенадар?

Пилат снова заходил по комнате, оживленно кивая головой.

— Зелоты верят, что среди евреев появится тот, кто поведет их к свободе. Все евреи ожидают Мессию, спасителя, но зелоты верят, будто Мессия — политический бунтовщик и религиозный лидер. Вы скажете, что зелоты — наиболее радикальные фарисеи. Из всех беспокойных евреев именно они больше остальных склонны к терроризму. Варавва, о котором упоминал Абенадар, худший из зелотов, провокатор, сеющий неприятности везде, где появляется. Бандиты, вот кто они. Абенадар, тот другой, кого ты назвал… Дисмас?

— Дисмас.

— Вор, говоришь?

— Грабитель с большой дороги.

Пилат вплеснул руками:

— Ну вот! Фанатики! Грабители! Бандиты! Террористы! Благочестивые фарисеи вроде Каиафы спорят о религиозных тонкостях, а потом этот святоша является сюда и предупреждает, что если я под него не прогнусь, у меня будут неприятности. Представляете неприятности, в которых мы окажемся уже сейчас, если я сдамся? Нет, мои благородные друзья, если Понтий Пилат отступит хоть на йоту в делах, касающихся этих евреев, он потерпит неудачу как прокуратор. Абенадар, ты должен предпринять все меры, чтобы мы были готовы к любым неожиданностям.

 

XXIV

Казалось, в последний день праздника кущей стены храма лопнут от втиснувшейся туда толпы. Шум разбудил меня рано, и скоро я был во дворе язычников, стараясь занять место как можно ближе к лестнице и дожидаясь человека по имени Иисус, который мог придти сюда проповедовать.

Он не заставил себя ждать, однако этим утром, когда солнце только поднялось над крышами храма, высокого галилеянина не стискивали со всех сторон, как это было вчера. Теперь толпа расступилась, открывая ему путь, словно человеку высокого положения. Он прошел от меня так близко, что я мог бы до него дотронуться, и взошел по ступеням. Он был высоким и мускулистым, как люди, всю жизнь работавшие руками (сложенные ладони были мозолистыми, запястья — широкими и сильными, пальцы — длинными). Его лицо загорело, каштановые волосы и борода блестели на солнце. Взгляд карих глаз был прямым и решительным.

Он заговорил ясным, глубоким голосом — голосом учителя, напомнив мне о Корнелии.

— Я не пробуду с вами долго, — начал он, и это заявление сразу вызвало в толпе перешептывания. — Я уйду к Тому, кто меня послал. Вы можете искать меня, но туда, куда я отправлюсь, вы пойти не можете.

Когда стихла очередная волна шепота, Иисус из Назарета оглядел лица людей, молчащих в ожидании его слов. Казалось, его острый, ищущий взгляд коснулся каждого. Иисус продолжил:

— Вы пришли сюда на праздник воды и света, но я скажу вам, что если человека мучит жажда, пусть он придет ко мне, и я ее утолю. У того, кто в меня поверит, как сказано в писаниях, из чрева потекут реки живой воды.

Стоявший рядом человек дернул меня за рукав. Это был воспитанный, хорошо одетый юноша. Он прошептал:

— Этот человек — Мессия. Я уверен.

Внезапно Иисус замолчал, и его взгляд упал на группу людей, ждавших его речи почти столько же, сколько и я. Судя по всему, Иисус знал их и расценил их появление как угрозу, поскольку поднял полы одежды и сошел со ступеней, устремившись к воротам. Толпа вновь перед ним расступилась, а когда он покинул храм, сомкнулась.

Вечером Никодим объяснил внезапный уход Иисуса.

— Люди, которых ты видел, стражники, работающие на Каиафу, и представители храма. Они собирались его арестовать.

— По обвинению в чем? — спросил я, удивившись гневу в своем голосе.

— Эти обвинения вырастают из его учений. Некоторые считают, он нарушил довольно много религиозных законов.

Покачав головой, я сказал:

— Но ведь они его не арестовали?

— Нет, — ответил Никодим с лукавой усмешкой. — Иисус — впечатляющий оратор. Посланные Каиафой люди сделали то, чего не должны делать стражники. Они начали слушать, и один из них сказал: «Никогда не слышал, чтобы кто-то говорил так, как этот Иисус».

Я спросил Никодима, почему он как член Синедриона не пытался остановить Каиафу, желавшего арестовать невинного человека.

— Я дважды слушал Иисуса и не вижу причин для его ареста. Кстати, как и Пилат.

Никодим развел руками:

— Я сказал Каиафе: «Как мы можем преследовать человека, не дав ему возможности защищаться?» Это против наших законов, напомнил я первосвященнику. И знаешь, что он мне ответил? Он спросил, правда ли, будто я — тайный последователь Иисуса. Я ответил, что меня интересует только правосудие.

— Иисус не сбежит из-за угрозы ареста? — спросил я, надеясь на обратное: мне хотелось послушать его и, если возможно, встретиться и поговорить с ним лично.

Никодим покачал головой.

— Уверен, завтра он будет в храме.

— Смелый, — сказал я, улыбнувшись.

— Истина выбирает смельчаков.

— Каиафа попытается его арестовать?

Никодим пожал плечами:

— Мне Каиафа о подобных вещах не докладывает.

Пусть никто не говорит, что евреи не умеют устраивать праздники. Последняя ночь их великого торжества была такой же веселой, как и римские пирушки. Направляясь в крепость, я обратил внимание, что весь двор храма залит огнями.

Привлеченный звуками музыки, я, к собственному удивлению, увидел, что ступени, где утром стоял Иисус, заполнены счастливыми евреями, глядящими на танцоров: одни вращали факелы, другие прыгали и кружились, хлопая в такт барабанам, цимбалам и трубам. Это был радостный шум, и я решил посмотреть, что будет дальше.

Однако в разгар песен и веселья я думал об Иисусе. Где он сейчас? Радуется ли празднику, смеется ли, танцует, хлопает ли в ладоши, как это делает его народ? Я видел его дважды, и на его лице ни разу не было улыбки. (По улыбке я оценивал людей и всегда полагал, что человек с легкой, открытой, честной улыбкой — отличный спутник на жизненном пути). Но я знал, что такое находиться под угрозой ареста, и помнил, что не улыбался по дороге из Кампании в Рим, даже будучи вместе с Неемией. Я решил, что Иисус знал о присутствии людей, желающих его арестовать, и поэтому не улыбался.

Наконец, оторвавшись от созерцания праздника, я с трудом протиснулся сквозь толпу в крепость, надеясь, что следующим утром Иисус будет учить.

Вернувшись в комнаты Марка Либера, я попал на другой праздник. Они с Абенадаром напились. Оба приветствовали меня, как это делают пьяные люди: широко раскрыв руки, с пустыми глазами и улыбками, называя мое имя и громко хохоча.

— Все якшаешься со своими еврейскими дружками, Ликиск? — спросил трибун. Он разлегся на кровати в одной набедренной повязке, опустив голову на руку, а в другой держа кубок с вином.

Абенадар был в форме. Он сидел, скрестив ноги и глядя в центр комнаты. Он выпил меньше трибуна.

— Что слышно от евреев? — спросил Марк Либер, поднимаясь на кровати.

Я передал им слова Никодима о попытках арестовать Иисуса, и это подогрело интерес Абенадара.

— Но они его не арестовали? — спросил он.

— Те, кто должен был это сделать, попали под влияние его речей, — объяснил я.

Абенадар рассмеялся, однако Марк Либер оставался серьезен.

— А ты, друг мой? Понравились тебе речи этого Иисуса?

Это был не вопрос, а насмешка, которую я приписал опьянению трибуна и напряжению на службе. Не слишком разумно попадаться на такую удочку.

— Оставь его, Марк, — сказал Абенадар. — Он же мальчик, умный и любознательный. Он просто хочет больше знать.

— Ах, Ликиск, — вздохнул трибун. — Что же в тебе такого, что ты все время тянешься к религиозным людям?

— Не знаю, трибун, — ответил я, чувствуя себя неловко и не желая говорить, когда он находится в таком настроении. — У меня всегда был интерес к богам.

— И правда, — проворчал Марк Либер. Он шумно глотнул вина, частично пролив его себе на грудь.

Абенадар сказал:

— А для меня боги мало значат.

Трибун взмахнул рукой.

— Все, о чем ты заботишься, Гай, это закон. Тебе суждено быть его блюстителем.

— Без закона мы ничто, а без того, кто этот закон выполняет, нет самого закона, — ответил центурион, грозя пальцем.

— Закон! Палестина! Евреи! Цезарь Тиберий! Без них было бы гораздо лучше, — сказал трибун. — Будь я в Риме, я бы смог повлиять на некоторые события, но что может случиться в Палестине? Что можно здесь сделать, чтобы что-то изменить?

Впервые видя, как глубоко встревожен мой трибун, как сильно трагедии прошлого отразились на его сердце, я пересек комнату и сел рядом, обняв его за плечи. Когда-то он успокаивал меня, а теперь мы поменялись ролями, но я не чувствовал себя неловко или не на своем месте. Мы сидели долго, пока он не заснул и не повалился на меня. Абенадар с улыбкой допил последний кубок, подняв его за наше здоровье, и покинул комнату.

Когда я уложил Марка Либера и забрался под одеяло, он, спящий, повернулся и положил руку мне на грудь.

Довольный, я уснул. Утром, перед рассветом, он захотел меня, и я с радостью ему отдался.

Праздник в храме евреев закончился, и когда я входил через большие ворота, просторный двор был почти пуст. Я уныло подумал, что Иисус вряд ли появится. Возможно, предположил я, он, как и все остальные, ушел домой.

Движение у ворот слегка меня ободрило, но, взглянув туда, я увидел высокого Каиафу в окружении членов Синедриона, быстро направлявшихся по двору к внутренним помещениям. Никодима среди них не было. Евреи говорили тихо, но оживленно, размахивая руками и активно жестикулируя.

Это мне совсем не понравилось.

Солнце стояло высоко над крышами крепости, когда громкие голоса и шум шагов снова привлекли мое внимание к воротам. Я увидел Иисуса: держа голову прямо, он вошел во двор и устремился к ступеням. Я улыбнулся, радуясь его появлению и тому, что не зря ждал. Мне повезло встать рядом с местом, где он собрался говорить.

Однако прежде, чем он успел что-то сказать, из внутренних помещений появились члены Синедриона и начали проталкиваться сквозь толпу. В один пугающий миг я ожидал, что Иисуса арестуют, но жрецы еврейского храма были без стражников.

Они тащили за собой женщину. Женщина выглядела настолько подавленной и испуганной, что на секунду я решил, будто она — рабыня, но потом вспомнил, что у евреев нет рабов. Она была стройной, симпатичной, с темными волосами, круглым лицом и сине-зелеными глазами, широко раскрытыми от ужаса. (Я вспомнил Клодию из Остии). Державший съежившуюся, испуганную женщину Каиафа бесцеремонно толкнул ее к Иисусу.

— Она, — заявил Каиафа, сердито глядя Иисусу в лицо, — обвиняется в прелюбодеянии.

По толпе пронесся шепот потрясения и неодобрения. Иисус невозмутимо глядел на Каиафу, а не на женщину.

Верховный жрец с надменным выражением продолжил:

— Ее поймали во время измены, и это обвинение основано не на слухах. Ее поймали. Законы Моисея говорят, что таких надо забрасывать камнями. Что ты на это скажешь?

Я ждал. Толпа ждала. Никто не говорил ни слова.

Иисус вдохнул, а затем медленно выдохнул, как это делают утомленные люди. (Так делал и Корнелий, устав от попыток объяснить мне философское положение и демонстрируя тем самым глубину терпения, которую невозможно выразить словами). Нетрудно было догадаться, чего хотят еврейские священники: поймать его на букве закона перед лицом последователей, чтобы те увидели его тщетные усилия и поражение в разборе этой дилеммы. Мне представилось, что они, наверное, всю ночь изобретали этот ход, и я подумал: «Жаль, Иисус, что тебе приходится отвечать на такой хитрый вопрос».

Все смотрели на Иисуса, и единственным звуком, кроме шума ветра, были тихие всхлипы бедной женщины, оказавшейся в центре этой жестокой драмы. Однако Иисус смотрел не на женщину. Вместо этого он повернулся и взглянул на всех священников по очереди, задерживаясь на каждом — на каждом самодовольном лице, каких достаточно среди жрецов, аристократов и цезарей. Каиафа улыбался так, словно испытывал триумф, как игрок в шашки, заметивший, что его противник совершил фатальную ошибку.

Иисус молчал. Он опустился на колени и в пыли от сотен ног, проходивших по ступеням храма, начал что-то писать кончиком пальца. Люди стали напирать, пытаясь разглядеть, что происходит, и едва не сбили меня с ног. С трудом я разглядел лишь часть того, что писал Иисус. Это были имена. Женские имена.

Пока Иисус чертил имя за именем, я поднял глаза и посмотрел на лица священников. С каждым именем лицо одного из них смущенно краснело. Челюсти сжимались. Глаза становились больше. Они кашляли и пыхтели. По толпе прокатилась волна смешков, поскольку теперь все оторвались от слов в пыли и смотрели на священников.

Иисус встал, взглянул на них и тихо произнес:

— Пусть те из вас, кто без греха, бросят первый камень.

Высокий, гордый Каиафа сделал полшага вперед, открыв рот и собираясь что-то сказать.

Иисус снова опустился на колени, что-то написал в пыли и взглянул на верховного жреца.

Покраснев, Каиафа развернулся и пошел прочь; за ним один за другим последовали жрецы. Иисус, оставаясь на коленях, посмотрел на всхлипывающую женщину, ставшую объектом жреческой игры. Поднявшись, он заглянул ей в лицо. Он говорил негромко, но во дворе было так тихо, что его голос разнесся до самых ворот.

— Женщина, где твои обвинители? Кто именно тебя обвинял?

Женщина подняла заплаканное лицо и срывающимся голосом ответила:

— Никто, господин.

Взяв ее за подбородок, он провел пальцем по ее щеке, вытирая слезы.

— И я не обвиню.

Женщина собиралась что-то сказать, но Иисус поднял руку.

— Иди и не греши больше, — проговорил он.

Зрители расступились, и молодая женщина пошла к воротам, бесстрашно подняв голову. Когда она покинула площадь, по толпе разнесся тревожный шепот; люди переступали с ноги на ногу, опускали глаза и отворачивались от человека на ступенях. Задние ряды начали расходиться, и вскоре все свидетели драмы молча ушли, а я остался один у нижней ступеньки, глядя Иисусу в лицо. Он смотрел на меня так, как смотрел Корнелий, если ожидал вопроса.

— Кто вы? — спросил я сухим, как тростник, голосом.

— Я свет мира, — сказал он, шагнув навстречу. — И тот, кто за мной последует, не останется во тьме, но обретет свет жизни.

Спустившись со ступеней, он быстро направился к воротам по пустому двору. Я окликнул его:

— Куда вы идете?

Он остановился, повернулся и медленно покачал головой.

— Туда, куда я иду, ты пойти не можешь.

Нервничая, я продолжил:

— Я надеялся вас послушать.

— Я сюда вернусь.

— Когда?

— Завтра.

— Тогда я приду.

— Если ты будешь слушать мои слова и поймешь их, то узнаешь истину. — Он помолчал и продолжил:

— И она тебя освободит.

А потом он улыбнулся.

У него была прекрасная улыбка.

 

XXV

Они заполонили Литостротон под полной луной, освещавшей камни мостовой так же ярко, как днем. Пилат заставил их ждать, совещаясь с трибуном и центурионом в своих комнатах, а через открытое окно до нас долетали громкие голоса разгневанных евреев.

Прокуратор Иудеи сидел в позолоченном кресле за столом из кедра, барабаня пальцами по столешнице; нахмуренные брови соединялись в сплошную линию. Абенадар стоял у окна, глядя на толпу, наводнившую двор.

— Сколько их? — спросил прокуратор.

— Несколько сотен, — ответил центурион, не поворачиваясь.

Марк Либер, сидевший перед столом Пилата, медленно качал головой.

— Я знал, что это случится, — пробормотал он.

Пилат внимательно взглянул на него, но задал вопрос Абенадару.

— У тебя есть внизу люди?

— Достаточно, — центурион с улыбкой взглянул через плечо.

Пилат кивнул.

— Вооружены?

Абенадар медленно кивнул.

— Двадцать лучших людей; в основном сирийцы. Когда они не в форме и носят еврейские одежды, то выглядят как евреи.

Пилат помолчал, хмуро глядя на трибуна.

— Марк? Ты доволен предпринятыми мерами?

— Мы стараемся улучшить заведомо плохую ситуацию. Гай вывел туда своих людей. Если среди сирийцев есть холодные головы, Гай их выбрал. Но я считаю, что мы совершим ошибку, если будем думать, что эта демонстрация — работа зелотов, хотя они, без сомнения, приложили к этому руку.

Абенадар отвернулся от окна и пересек комнату.

— Господин, — сказал он Пилату, склонившись над столом прокуратора. — Я согласен с Марком, что мы принимаем ситуацию слишком близко к сердцу, и это опасно, но я не приказывал моим сирийцам бурно реагировать. Они следят за известными заговорщиками. Мы не хотим насилия и конфронтации.

Пилат вздохнул.

— Думаю, я должен с ними поговорить.

Марк Либер кивнул:

— Мы с Гаем согласны.

Пилат встал, привел тогу в порядок и сказал:

— Тогда выйдем и покончим с этим.

Тихий наблюдатель, я последовал было за ними, но Пилат остановил меня, покачав головой.

— Я могу пригодиться! — запротестовал я.

— Оставайся здесь, Ликиск, — твердо сказал Пилат. — Толпа опасна; это дело солдат.

Мой умоляющий взгляд не произвел впечатления на трибуна и центуриона. Разочарованный, но взволнованный, я остался, глядя на Литостротон из окна.

Пилат не вышел на мостовую, показавшись на маленьком балконе над головами толпы, настолько плотной, что она двигалась как единое целое; сотни евреев качались из стороны в сторону, будто пшеница на легком ветерке. Их голоса были резкими и гневными; прошло некоторое время, прежде чем они смолкли, и Пилат начал говорить. Его голос был громким, твердым, наполненным терпением.

— Что у вас за жалобы?

Ответ евреев разнесся как удар грома, но был неразборчив, пока шум и рев не стихли. Затем кто-то в передних рядах крикнул на всю площадь:

— Ты украл наши деньги!

Толпа вновь взревела, но теперь в воздух поднялись кулаки, и прошло некоторое время, прежде чем шум стих.

Глядя из окна, я искал Марка Либера и Гая Абенадара, но видел лишь евреев; их лица подняты к Пилату, тела качались, руки со сжатыми кулаками гневно вздымались в направлении прокуратора, который терпеливо ждал, когда можно будет продолжить.

— Я говорил с Синедрионом, и больше мне нечего добавить. Что сделано, то сделано.

Хотя мне казалось, что это невозможно, новый рев толпы был громче предыдущего. Там, где раньше вздымалось лишь несколько кулаков, теперь вырос лес рук: казалось, руку поднял каждый еврей на Литостротоне. Их крики были опасными, полными злости — шум буйной толпы.

Со всей площади понеслись дерзости, кулаки качались, как колосья в поле.

Прокуратор Иудеи стоял на балконе, положив одну руку на балюстраду, а другую прижав к груди, и решительно смотрел в толпу.

— Где солдаты? — вскричала Клавдия Прокула.

«Действительно, где?», подумал я, разглядывая отдаленные участки площади в поиске людей в форме, тщетно пытаясь найти Марка Либера и Гая Абенадара и понять, где в беснующейся внизу толпе сирийцы.

Пилат поднял руку в попытке успокоить собравшихся.

— Расходитесь по домам, — закричал он, но его голос потерялся в общем шуме.

Если б я был одним из сирийцев, я бы решил (как они позже и утверждали), что поднятая рука прокуратора — сигнал. Не знаю, так ли это было на самом деле, но последствия у этого жеста оказались страшными, поскольку скрывавшиеся в толпе сирийцы наконец себя обнаружили. В ужасе застыв у окна, я видел, как они скинули одежды, явив под ней форму, и выхватили мечи. Лунный свет блестел на обнаженных клинках и ножах, поднятых в воздух между сжатыми кулаками. Когда клинки и ножи начали свою работу, повсюду раздались крики. Толпа бросилась врассыпную, как рвущаяся на клочки изношенная ткань, если ее сильно потянуть. Кричащие евреи толкались, стремясь оказаться подальше от атакующих солдат.

Пилат тоже что-то кричал, однако его слова глохли среди воплей перепуганных людей. Тогда он прекратил свои попытки, в молчании стоя с потрясенным неверием на лице, глядя на сцены, разворачивавшиеся на его глазах.

Рядом встал Абенадар, затем Марк Либер; они находились всего в нескольких футах от голов перепуганных людей, пытавшихся спастись от безжалостной резни. Сверкающие белые камни широкой мостовой были теперь заляпаны кровью, блестевшей в лунном свете. Повсюду лежали тела, и их становилось все больше по мере того, как сирийцы оттесняли толпу с Литостротона и гнали ее вниз с холма.

Потом все кончилось.

Евреи исчезли.

Крики смолкли.

Тяжело дыша, сирийцы с оружием наготове стояли, словно фигуры на доске.

Восемнадцать евреев были убиты или умирали на камнях.

 

XXVI

Из-за этих неприятностей Пилат решил остаться в Иерусалиме.

Иерусалим всегда был беспокойным городом, а теперь превратился в рассадник слухов, сплетен и размышлений самых несдержанных его жителей о том, не настало ли время свергнуть римское иго. Люди утверждали, что Понтий Пилат показал себя неумелым и неопытным прокуратором, полностью утратив доверие еврейских официальных лиц — Каиафы и его престарелого отца Анны Ишмаэля. Вдобавок к этому, зелоты всячески старались возбудить и подогреть общественное мнение.

— Камень, что летел в голову Пилата, — сказал Гай Абенадар, завершая обзор состояния дел в Иудее, — бросил зелот. Мы в этом уверены, хотя подозреваемых у нас нет.

Марк Либер сидел и слушал, а я был рядом, закрыв глаза от удовольствия, пока он лениво перебирал пальцами мои волосы.

— Палестина — это такая заноза, что лучше оставить самим евреям разбираться с этим, — сказал он.

— Но пока что разбираться приходится нам, — пожал плечами Абенадар.

Марк Либер ответил:

— Мы сидим в крепости, словно узники тех, кем вроде бы управляем.

Это была ирония и правда. Со времени убийств галилеян прошло две недели, и каждый день становился все напряженнее. Пилат решил, а его советники согласились, что римляне, выходящие за стены крепости, должны делать это группами по четыре человека в полном вооружении.

Мне вообще запретили выходить. Так решил Марк Либер.

— Даже наши солдаты рискуют жизнью, отправляясь в патруль, и я не собираюсь позволять безоружному мальчишке болтаться по этим улицам.

Я считал это ненужными предосторожностями, но подчинился, довольствуясь видом на двор из окон комнат. Шли дни, и я никак не мог дождаться, когда же на своем привычном месте, на ступенях лестницы, появится Иисус. Он, наконец, пришел, и я улыбнулся ему с балкона, радуясь, что он выжил в суматохе последних дней. Нас разделяло большое расстояние, и я не слышал, о чем он говорил, продолжая удивляться, почему еврейские священники открыто не выступят против него.

Гай Абенадар, понимавший мотивы публичных людей в общественных вопросах, полагал, что все скоро кончится.

— Наступит день, когда Каиафе придется иметь дело с Иисусом из Назарета — и наоборот, — мрачно сказал он.

Галилеянин оказался предметом размышлений и других жителей крепости Антония. Клавдия Прокула советовалась с прорицателем и астрологом, волнуясь из-за странного учителя из земель Ирода Антипы, и нашла в словах советников причину полагать, что звезды еврея Иисуса и римлянина Пилата неясным образом сходятся в некой точке. Этот факт тревожная от природы женщина сочла особенно неприятным.

Неприятности действительно сыпались на Пилата, словно дождь. Из Рима пришло сообщение, что Тиберий обеспокоен положением дел в Палестине и высылает своего эмиссара разобраться в возникших проблемах.

— Это все из-за сложностей с проектом водоснабжения, — простонал Пилат, рассказывая нам об этом последнем ударе. — Только его мне не хватало, — с отвращением ворчал он. — Проклятый шпион. Да еще и льстец. К нам прибудет самый знаменитый римский подхалим и лизоблюд.

— Кто? — спросил Марк Либер.

— Луций Вителлий, — ответил прокуратор.

Это имя наполнило меня таким ужасом, что я едва не упал в обморок. Марк Либер вовремя меня поддержал.

— Ничего, — пробормотал я слабым голосом. — Наверное, лихорадка.

— Отправляйся в постель, — приказал Пилат.

Вернувшись в нашу комнату, Марк Либер проницательно заметил, что не лихорадка, а имя Вителлия едва не заставило меня потерять сознание.

— Ликиск, какое отношение он имеет к тебе?

Нервничая, я рассказал ему о своей давней встрече с Вителлием в храме Приапа и о его сыне, которого видел на Капри.

— Сколько пройдет времени, прежде чем Вителлий сообщит Цезарю, что я жив и нахожусь с тобой в Иерусалиме? И сколько времени понадобится, чтобы Цезарь забрал меня к себе?

Еще до моего пленения Вителлий поднимался в правящих кругах Рима, становясь силой, с которой следовало считаться, поскольку Тиберий доверял ему все больше, без сомнения довольный тем, что в восточном Средиземноморье ему служит распутный, пресыщенный, развратный человек. То, что ему доверял Сеян, было еще одним преимуществом, от которого получал удовольствие этот отвратительный тип и его жестокий, мстительный сын, который, как я предполагал, до сих пор остается на острове ради удовлетворения Тиберия.

— Вот, — сказал я, с грустной улыбкой глядя на хмурившего брови трибуна, — длинная рука Тиберия скоро достигнет Палестины и утащит Ликиска обратно на Капри.

Мрачно помолчав, я стукнул кулаком по колену:

— Я лучше убью себя, чем вернусь назад.

— Пойми, Ликиск, никто тебя никуда не утащит. Во-первых, ты свободен. Даже Тиберий не может по собственному желанию аннулировать вольную освобожденного человека. Во-вторых, вполне вероятно, Луций Вителлий даже не знает о тебе.

Я покачал головой.

— Его сын рассказал.

— У Вителлия здесь более серьезные дела, чем ты. Эта резня — тяжелая ситуация, из которой Ирод наверняка постарается извлечь максимум выгоды. Я не удивлюсь, если Вителлий порекомендует вернуть Пилата в Рим.

Я проворчал:

— Тогда Цезарю придет две посылки!

Твердо, с ободряющей улыбкой, Марк Либер тожественно обещал:

— Никто не заберет тебя в Рим, Ликиск. Клянусь.

— Когда он приедет? — спросил я.

— Скоро, — угрюмо ответил Марк Либер.

Испуганный грядущими событиями, я встречал каждый восход без сна, холодно размышляя, не в этот ли день прибудет Вителлий, увидит меня и арестует. С приходом ночи, свернувшись в постели рядом с трибуном, я вновь не спал, думая, что утром Вителлий может оказаться у ворот Иерусалима.

Переполненный страхом, колючий, уставший и бледный от волнения, я слонялся по коридорам и лестницам крепости. Я вздрагивал от любого шороха, пугался голосов и внимательно следил за всеми, кто пересекал Литостротон, чтобы постучать в ворота под окнами комнат Марка Либера.

На пятнадцатый день после убийств на площади, которую давно отчистили от крови, я сидел у окна, разглядывая четвертых солдат, выходивших патрулировать улицы, держа руки поближе к мечам и кинжалам. Я нервно смотрел на построение, следя за теми, кто не в форме, и ища тогу, указывавшую на прибытие Луция Вителлия со свитой политиков, а потому не сразу заметил молодого человека в еврейской одежде, быстро бежавшего по камням и остановившегося рядом с охранником. Я обратил на него более пристальное внимание, когда в комнату вошел стражник и сообщил, что этот молодой человек спрашивает меня.

Удивленно глядя на него сверху, я покачал головой.

— Я его не знаю. Как его зовут?

Охранник ответил:

— Он говорит, что его зовут Иоанн, и он пришел от твоего друга Никодима.

Широко улыбаясь и теперь узнав юношу, я радостно кивнул.

— Конечно! Его еще называют любимым учеником!

Удивленный охранник ждал ответа.

— Спустись к нему. Евреи не могут заходить в крепость, — напомнил он мне.

— Конечно спущусь! — сказал я, рассмеявшись.

— И у нас приказ никого не выпускать отсюда без разрешения, — твердо продолжил охранник.

— Я выйду только на мостовую. Ты сможешь меня видеть.

Приветливо улыбнувшись, Иоанн крепко пожал мне руку.

— Никодим волнуется — ты куда-то пропал. Он приглашает тебя в гости.

— Боюсь, что это невозможно, Иоанн. Со дня той трагедии у нас ввели очень строгие правила.

— Это важно, Ликиск. Никодим хочет сказать тебе кое-что, что следует знать Пилату.

— Тогда почему он не придет сам?

Юноша пожал плечами и нахмурился.

— Это не слишком разумно. А может, даже опасно.

Я понял.

— Подожди здесь, ладно? Может, мне удастся все устроить.

Пилат крайне заинтересовался, но, как всегда, проявил осторожность. Он сидел за столом, размышляя и слушая советы Абенадара и Марка Либера. Центурион был крайне скептичен. Трибун считал, что здесь может крыться возможность для примирения.

— Никодим выступает от лица умеренного крыла Синедриона. У них могут быть полезные идеи. В конце концов, мы должны узнать, что он хочет сказать нам.

— Ликиск, — прокуратор взглянул на меня своими отекшими глазами. — Ты доверяешь Никодиму?

— Доверяю, — уверенно сказал я, кивая. — И осмелюсь сказать, вам тоже следует кому-то доверять.

Пилат выпрямился, покраснев от нахлынувшего гнева.

— Придержи язык, мальчик!

Он снова опустился на стул, хмурясь и изучая костяшки своих пальцев. Наконец, прокуратор поднял голову и улыбнулся.

— Но ты, конечно, прав. Сходи к Никодиму. Гай, подбери ему охрану.

— Нет, — категорически отказался я.

Пилат покачал головой.

— И кто на самом деле правит Иудеей? — вздохнул он.

 

XXVII

Никодим был не один. Его гостем оказался пожилой мужчина, сложенный, как медведь, с черными, щедро сдобренными сединой волосами и длинной, достававшей до груди бородой. Он был человеком высокого положения, напомнив мне о любимом Кассии Прокуле. Его звали Иосиф, и он прибыл из места под названием Аримафея.

Представляя его, Никодим сказал, что он тоже член Синедриона.

— Иосиф знает о твоей близости к Пилату, — объяснил Никодим, гладя свою менее густую бороду, — и мы согласились, что ты вполне можешь донести до него кое-какую информацию.

— Информацию, — прошептал Иосиф, перебивая своего друга и коллегу, — которая успокоит встревоженный город. Признаюсь, она послужит на благо и Синедриона, и прокуратора.

Не знаю, молодой человек, насколько хорошо ты понимаешь политическую ситуацию в стране, но в наших отношениях с прокуратором есть общие цели. Синедрион желает мира не меньше, чем Пилат. Мы, как и он, обеспокоены безответственными действиями некоторых людей, не отвечающих своему наследию. Я говорю о радикальных зелотах, врагах не только Рима, но и Синедриона. Те из нас, кто занимает умеренную политическую позицию, боятся, что своей горячностью зелоты спровоцируют еще большее давление на Иудею, нежели существующее при Пилате.

В трагедии двухнедельной давности мы видим, как могут действовать нервные войска, если на них слишком надавить. Некоторые из нас считают, что мы окажем стране услугу, помогая прокуратору арестовать зачинщиков. Особенно одного из них, поскольку его арест и наказание лишит духа движение зелотов. Этот человек — вор и убийца, и он не красит репутацию честных зелотов, стремящихся освободить страну. Я говорю о Варавве.

— Я о нем слышал, — сказал я.

Иосиф мрачно кивнул.

— Тогда ты знаешь, что он алчный человек, использующий свое положение лидера ради собственных целей.

— Да, я слышал и об этом.

Иосиф снова кивнул и бросил на Никодима взгляд, словно ища поддержки. Обретя ее, Иосиф сказал:

— Мы в Синедрионе готовы передать Пилату Варавву. Твоя неожиданная дружба с Никодимом значительно упрощает эту задачу. Я скажу тебе, где найти Варавву, а ты передашь Пилату эту информацию. Сделаешь это?

В восторге я ответил:

— Конечно, сделаю!

Улыбнувшись, Иосиф ухватил меня за плечо.

— Я знал, что Никодим прав: ты подходишь для этого дела. Непростая это задача — предать римлянам одного из наших соотечественников, но сейчас нам нужен период покоя, а не волнений, из-за которых ни римляне, ни евреи не могут обсудить возникшие сложности.

— Я понимаю, господин.

— Тогда слушай внимательно, и я скажу тебе, где его найти.

Ни один человек, думал я, не заслуживает ареста больше, чем этот Варавва, вор и убийца. Иосиф кратко рассказал мне его историю: давний зачинщик неурядиц и оппортунист, он присоединился к зелотам ради наживы; разбойник, грабитель путешественников, лидер и организатор встречи, на которой под клинками римлян погибли галилеяне; возможно, тот самый человек, что кинул в Пилата камень и высек искру возмущения, за которой последовала бойня.

С небольшой бандой таких же головорезов он разбил лагерь в труднопроходимых холмах к востоку от Иерусалима, за деревней Вифания, на краю большой пустыни, испещренной сотнями пещер. Точное место пещеры, где скрывались Варавва и его последователи, Иосиф обозначил на карте, нарисованной на папирусе, которую я аккуратно свернул и спрятал в тунику.

— Вашим солдатам будет нетрудно найти это место, — сказал Иосиф.

В сопровождении Иоанна я прошел по крутой улочке в низину сыроваров. На фоне пламенеющего предзакатного неба высился силуэт башни Антония.

— У тебя важная и опасная миссия, — сказал Иоанн, идя с опущенной головой. — Надеюсь, с тобой будет все хорошо, когда ты отправишься их арестовывать.

Я засмеялся.

— Сомневаюсь, что меня туда пустят. Это дело солдат. Мой друг, центурион Гай Абенадар — вот кто туда пойдет.

— Все это грустно, — сказал Иоанн, глядя мне в глаза. — Боюсь, мне не слишком нравятся предательства.

Остановившись и обняв молодого человека за плечи, я покачал головой.

— Это не предательство. Иосиф сказал, что он опасен и для евреев, и для правительства.

— Я понимаю, — сказал Иоанн, чье красивое лицо оставалось печальным. — Однако Варавва — человек, еврей, один из моих соплеменников. И я удивляюсь: неужели арест Вараввы вот так вдруг решит все проблемы нашей страны и нашего народа? И когда закончатся эти аресты?

 

XXVIII

Центурион Гай Абенадар с трудом сдерживал восторг.

— Этот ублюдок Варавва будет в наших руках еще до заката! Я вам обещаю!

Пилат кивнул.

— Когда все закончится, я вас награжу, — сказал он сияющему центуриону. Бросив на меня взгляд, Пилат гордо и довольно улыбнулся.

— Ликиск, нет слов, чтобы выразить, как много для нас значит твоя работа. Когда-то я говорил, что твое дружеское ухо в стане врага будет стоить целого батальона. Оно стоит больше! Целую центурию! Обещаю, что не забуду этого.

Трибун Марк Либер был не в меньшем восторге.

— Ликиск, ты обрел в Пилате друга и союзника, так что на твоем месте я бы не стал беспокоиться о Вителлии. Пилат не позволит себе потерять такого ценного человека, как ты.

— Это успокаивает, — ответил я, — если Пилат останется на своем посту.

Застонав, Марк Либер потянул меня за волосы.

— Какой же ты мрачный!

Ночь была прохладной, в открытом окне виднелась луна. Занимаясь любовью, трибун был нежен и щедр, и я знал, что в таком добродушном настроении он готов выслушать мои самые невероятные просьбы.

— Когда Абенадар отправится за Вараввой, — сказал я, лежа рядом с ним, опустив голову на стоявшую на локте руку, а другой поглаживая его плоский, твердый живот, — мне бы хотелось пойти с ним.

Повернувшись и положив ладонь мне на затылок, Марк Либер нахмурился.

— Мне это не слишком нравится.

— Знаешь, я уже не ребенок.

Он рассмеялся.

— Ты каждый день напоминаешь мне об этом. Должен сказать, ты растешь так быстро, что я начинаю чувствовать себя стариком.

— Нет, — я притянул его и поцеловал в губы. — Ты всегда молод.

— Много времени прошло с тех пор, как я согласился бы с этим, Ликиск.

— Молодость — это то, как ты себя чувствуешь, а не сколько тебе лет.

Он усмехнулся и поцеловал меня в лоб.

— У тебя речь дипломата. Возможно, Рим бы выиграл, если бы прокуратором Иудеи был ты.

— Если бы им был я, я бы приказал разрешить Ликиску оказать помощь в аресте Вараввы.

— Я поговорю с Абенадаром.

— Зачем с ним говорить? Ты командир. Прикажи ему взять меня с собой.

Несмотря на поражение, он весело рассмеялся.

— Ладно. Я не могу с тобой спорить. Мы все пойдем. Абенадар, я и ты.

С восторженным воплем я прижался к нему, и скоро мы потерялись в стремительном потоке страсти и любви, которая была так сильна и глубока, что, казалось, я тонул в ней. Служа Приапу, я был тем, кого хотели видеть во мне другие, и отдавал себя с готовностью, зная, что они желают мое тело, а не самого Ликиска. Если бы они хотели моей любви, я бы их разочаровал — мое сердце принадлежало только трибуну. Сейчас, сдаваясь натиску нежности единственного мужчины, которого я любил, я знал — ему нужна моя любовь, и он с готовностью дарил свою. Этого было вполне достаточно, чтобы избавить меня от любых кошмаров, что могли ожидать меня в будущем.

В то утро глаза центуриона горели огнем Марса.

Вместе с командой легионеров мы проехали квартал сыроваров, держа путь на юг мимо форума и скромного городского театра, оставили по правую руку богатые дома Никодима и жрецов Храма и направились к воротам Фонтана и Силоамскому бассейну.

За воротами мы свернули к долине Кедрон, пересекли небольшой ручей и вновь оказались на холмах. Скоро нам на глаза попалась оливковая роща и пресс, а рядом — симпатичный сад, который евреи называли Гефсиманским. После этого мы вышли на Иерихонскую дорогу, которая вела к серовато-коричневым холмам на востоке за сонной деревней Вифанией. До города было близко, не больше двух миль.

Как и Вифлеем, который я увидел первым среди окружавших Иерусалим деревень, Вифания не слишком впечатляла. Если бы не изобилие фиговых деревьев, я бы не понял, зачем здесь кому-то жить. Мы быстро миновали деревню под гневными, подозрительными взглядами местных жителей, однако никто не сказал нам ни слова. (Наша военная экспедиция выглядела весьма внушительной: впереди ехали трибун и центурион, за ними — я, затем старшина, сержанты и солдаты, лучшие всадники иерусалимского гарнизона; ни одного сирийца, только римляне — мы быстро выучили урок). В своей штатской одежде я привлекал любопытные взгляды толпившихся у колодца Вифании евреев. (Я умолял, чтобы на время похода мне дали униформу, но Марк Либер запретил: «Слишком опасно»).

По мере приближения к области, где предполагалось найти Варавву и его людей, мы перестали разговаривать и мягкими касаниями успокаивали лошадей. Солнце стояло в зените, всем хотелось пить, но мы двигались вперед, как можно тише ведя лошадей по скользким камням и внимательно оглядывая окружавшие нас скалы и утесы. Холмы были изъедены пещерами. Оказавшись неподалеку от места, которое мы искали, все спешились и дальше направились пешком.

Абенадар оказался изобретательным командиром, искусно разделив людей, выслав патрули и распределив солдат, чтобы те окружили пещеру, расположенную впереди и чуть выше. Солдаты двигались стремительно, держа наготове мечи и луки со стрелами. Весь маневр был выполнен быстро и тихо. Если люди, которых мы искали, скрывались в пещере, они не проявили признаков того, что заметили нас.

Мне пришлось остаться сзади, с лошадьми, с арьергардом военных, не меньше моего расстроенных тем, что они не там, где скоро должно было развернуться сражение (если информация Иосифа была верна).

Марк Либер отправился вперед, плечом к плечу со своим заместителем; трибун соблюдал спокойствие, позволив Абенадару отдавать приказы. Друзья отлично работали вместе, словно пара лошадей на скачках колесниц, зная и заранее чувствуя, что собирается сделать другой. Я видел, насколько тесно сплотила этих людей военная служба.

Со склона утеса, скрывавшего нужную нам пещеру, донесся первый звук. Я слышал гневный голос невидимого мне солдата, приказывавшего кому-то остановиться. К нему присоединились другие голоса, выкрикивая на сленге военных короткие фразы вперемешку с ругательствами. Абенадар и Марк Либер начали взбираться наверх, и скоро до нас донесся звон мечей, новые крики и неразборчивые фразы. Со своего места я не видел разыгравшейся наверху схватки.

Не отрывая взгляда от холмов, я жаждал узнать, что же там происходит. Вскоре я увидел вылезавших из-за валунов солдат, от чьих мечей отражались лучи солнца. Солдаты — шесть человек, — быстро пробежали вверх по склону, за ними последовали другие с обнаженными мечами, и все они остановились у входа в пещеру. Через секунду рядом оказался Абенадар, властно пройдя мимо столпившихся снаружи людей. После него в пещеру зашли солдаты.

В эту секунду из кустарника и зарослей ежевики у подножия горы появилась четверка крепких солдат с пленником. Рядом шел Марк Либер, держа в руке меч. Пленником оказался невысокий молодой человек, плохо одетый, в порванной на плече тунике, хлопавшей по тяжело вздымающейся груди. Его кисти были связаны за спиной; солдаты держали его за локти. Молодой человек активно сопротивлялся, волоча ноги и извиваясь в попытке стряхнуть вцепившихся в него солдат. Когда они приблизились, я увидел, что он почти мой ровесник. Его борода была новой, волосы — мягкими и тонкими, темные глаза сверкали гневом и ненавистью, с губ срывались проклятья.

К сожалению, этот юноша оказался нашей единственной добычей.

— Они были там, — проворчал Абенадар, спустившись с холма вместе со своими людьми, — но местность хорошо просматривается, и они заметили нас издалека. Судя по пожиткам, их здесь довольно много. Думаю, человек двадцать.

Трибун Марк Либер гневно кивнул и повернулся к нашему пленнику.

— Как тебя зовут?

Юноша ответил ругательством на арамейском.

— Как тебя зовут? — спросил я на его языке. В ответ раздалось новое ругательство. Я говорил мягко, зная по опыту собственного пленения, что грубое обращение и грубые слова вызывают у молодых людей в цепях только сопротивление. И еще я знал, каким действенным может оказаться даже легкий страх.

— Эти солдаты, — терпеливо сказал я, — считают, что ты Варавва, и если они в это поверят, то тебя повесят, ты и глазом моргнуть не успеешь. Они ищут Варавву, и центурион убежден, что ты и есть он. Если это не так, лучше скажи, пока можешь.

Юноша посмотрел на меня в раздумье, потом покосился на центуриона. Повернувшись, он сказал:

— Я не Варавва.

— Тогда как тебя зовут?

После паузы он ответил:

— Дисмас.

— А где Варавва?

— Я тебе не скажу.

— Центурион — жесткий человек, но трибун — человек справедливый. У меня нет влияния на центуриона, который хочет тебя повесить, но есть некоторое влияние на трибуна, и если я скажу ему, что ты готов сотрудничать, он тебя защитит.

— Я не боюсь римских солдат.

— Ты на краю к смерти. Ты молод, как и я. Поверь, ты слишком молод, чтобы умереть. Нет такого дня, что годится для смерти. — Произнося это, я почти слышал голос Лонгина, когда-то сказавшего мне то же самое.

— Я никогда не предам друга, так что хватит меня искушать. Я готов ко всему, что на уме у центуриона.

Нетерпеливый Абенадар потряс меня за руку.

— Ну, Ликиск, что он говорит?

— Его зовут Дисмас, и я не могу добиться, чтобы он сказал, где его друзья.

Абенадар улыбнулся.

— Скажи ему, что существуют отличные способы развязать ему язык.

— Я уже сказал.

— Крепкий ублюдок?

Улыбаясь, я спросил:

— А как бы ты себя повел?

— Здесь нам больше ничего не светит, — проговорил трибун. — Собирай людей, Абенадар. Возвращаемся в Иерусалим.

Как оказалось, наш пленник немного понимал латынь, поскольку улыбнулся и произнес:

— У твоего трибуна есть здравый смысл. Мои друзья давно ушли, и всё, что вы получили в результате операции, это один-единственный еврей.

Я не снизошел до ответа.

Мрачный Дисмас со связанными за спиной руками уселся на вьючную лошадь, по обе стороны которой расположились солдаты. Он сидел, расправив плечи и вызывающе подняв подбородок. Прямо как я по дороге на Капри.

Ни я, ни Марк Либер не принимали участие в пытках пленника. Ответственность за дознание легла на плечи Абенадара. Пытками ведал сириец, знавший искусство палки и плети задолго до того, как пришел в армию. Пилат дал строгий наказ: пленник не должен умереть, пока вся банда отступников, убийц и воров не попадет к нам в руки. Массовая казнь, полагал Пилат, повлияет на бунтующее население значительно эффективнее, чем казнь одного человека. К счастью, пытка проходила глубоко во чреве крепости, и крики пытаемого не были слышны теми, кто не принимал в этом участия. Избиение продолжалось два дня, после чего молодой еврей был готов рассказать все, что знал.

— Варавва и его головорезы ускользнули в Галилею, — проворчал Абенадар, опускаясь в кресло в комнате Марка Либера.

— А что Дисмас? — спросил я.

Абенадар пожал плечами.

— Он жив. Почти. Но скоро он придет в себя и ко дню, когда его повесят, будет здоров. К тому времени они все окажутся у нас.

Я в этом не сомневался.

— Горизонт почернеет от их крестов, — холодно добавил он.

Новости об аресте одного зелота оказали на город удивительно умиротворяющий эффект, и я понимал, почему Великий Синедрион хотел, чтобы против бунтовщиков выдвинулась армия. Я ожидал насмешек и острот на тему того, что римляне умудрились поймать всего одного еврея, однако город полнился слухами о битве, разгоревшейся между солдатами и Вараввой, в результате чего вся банда сбежала в Галилею.

«Галилеяне и банда Вараввы заслуживают друг друга», шутили в городе.

Никодим сообщил Пилату слова Каиафы — одобрение столь быстрым действиям и наилучшие пожелания в успешной поимке остатков банды. Пилат продемонстрировал свою политическую проницательность, объявив, что готов к открытым переговорам с Синедрионом относительно дела о сокровищнице Храма, и что работа над акведуком будет ненадолго приостановлена.

Приближались Сатурналии, и в городе евреев воцарился относительный покой.

Однако Пилат решил, что для возвращения в Кесарию такого покоя недостаточно.

Новый год мы собирались отмечать в крепости Антония, и я размышлял, не будет ли он для меня последним.

Ведь в этот день Луций Вителлий наверняка захочет быть среди римлян.

 

XXIX

Когда я снова увидел Иисуса, Сатурналии уже закончились; к моей радости и облегчению, праздник пришел и ушел без Луция Вителлия.

— Сомневаюсь, что он появится здесь до весны, — предположил трибун. — Сейчас не лучшая погода для морских путешествий. Могу поспорить, Вителлий переждет зиму в Александрии.

— Лучше бы его корабль проглотил Нептун, — пробурчал я. Трибун засмеялся, как и я, однако страсть, с которой я молил, чтобы море забрало Вителлия, не уменьшилась.

На семидневном праздновании главенствовал Пилат, балуя нас подарками и даже вызвав из Кесарии актеров и мимов. С тех Сатурналий в Риме, когда сердце Марка Либера смягчилось, и он впервые лег со мной в постель, прошло два года. Лежа рядом с ним сейчас, холодным декабрьским вечером в последний день праздника, я мог бы поклясться, что между этими двумя днями прошла целая жизнь. В моем сознании всплывали встреченные за это время люди и пережитые события, хорошие и плохие, счастливые и печальные. Но мой трибун не был в меланхоличном настроении, и мне не пришлось долго грустить.

Сейчас я был больше мужчина, чем мальчик: три или четыре раза в неделю брился, подрос на два дюйма, но, к счастью, не растолстел. Мне почти исполнилось восемнадцать. Иудейское солнце подарило мне золотисто-коричневый загар на лице, руках и ногах, хотя остальное тело было таким же бледным, как всегда.

Если бы мы были в Кесарии, сказал Марк Либер, я мог бы загорать целиком, не оскорбляя евреев.

— Когда вернемся, будем вместе загорать голышом, — пообещал он, подмигнув. Обнимая меня и покрывая поцелуями, он прогонял все мысли о Вителлии — вообще все мысли. Когда мы уставали, я засыпал рядом с ним и открывал глаза лишь на рассвете, с пробуждением еврейского храма.

Евреи называли декабрь «кислев», а их большой праздник, начинавшийся 25 числа, был праздником посвящения и назывался Ханука (это сложное название следовало произносить из задней части горла, и при всей моей склонности к языкам я его так и не освоил). Праздник был ярче и важнее праздника кущей, и его отмечали целую неделю со светом и шумным весельем. С утра храм заполнялся прихожанами и был многолюден до позднего вечера. Мне казалось, что Иисус непременно придет, воспользовавшись таким наплывом посетителей, и тогда я спущусь его послушать.

На этот раз он говорил в другом месте двора, неподалеку от шумного, суетного, вонючего рынка внутри храмовых стен, где евреи занимались делами, не всегда связанными с религией. Продавцы всего чего угодно зазывали покупателей-прихожан, упрашивая их взглянуть на голубей, продававшихся для жертвы. Рядом за длинными столами сидели менялы, делая свой земной бизнес в доме еврейского бога, собирая долю, подсчитывая проценты и укладывая монеты в аккуратные стопки, за которыми присматривали крепкие молодые парни, всегда готовые отогнать воров. Рынок был в нескольких шагах от красиво украшенного портика (который, как мне рассказали, назывался портиком Соломона), и именно с его ступеней говорил Иисус.

Он прибыл в густой толпе, где я заметил Иоанна и Петра, но давка оказалась такой сильной, а толпа — такой плотной, что я не смог к ним приблизиться. У подножия портика собралась кучка священников. (Их всегда можно было здесь увидеть!) Я подумал, нет ли поблизости стражников, а если есть, не собираются ли они его арестовать.

— Если ты Мессия, — крикнул один из жрецов прежде, чем Иисус успел раскрыть рот, — так и скажи нам!

Иисус поднял голову и закатил глаза.

— Я вам говорил, — ответил он, едва сдерживая гнев. Затем, взглянув на жрецов, успокоился.

— Вы не захотели мне поверить. То, что я делаю во имя Отца, докажет то, кто я есть. Вы отказываетесь верить, поскольку вы — не мои овцы. Мои овцы слушают мой голос. Я знаю их, и они следуют за мной, как овцы следуют за своим пастухом, когда тот зовет их. Моим овцам я даю вечную жизнь. Никто не отнимет их у меня. Их дала мне рука моего Отца.

Он снова сделал паузу, положив руку на грудь. Шум стих, даже торговцы на рынке замолчали. Голос Иисуса прозвучал ясно.

— Я и мой Отец — одно.

За моей спиной кто-то крикнул:

— Это богохульство! Закидайте его камнями!

— После всего, что я сделал, вы хотите закидать меня камнями? — кипя от возмущения, воскликнул Иисус. — За что? Судите по тому, что вы видели и слышали. Если я поступаю не так, как мой Отец, не верьте мне. Но если поступаю так, верьте в силу того, что я делаю. Судите меня по делам, а не по словам. Тогда вы узнаете истину. Вы поймете, что Отец — во мне, а я — в Отце.

Это утихомирило большую часть толпы, хотя человек позади меня продолжал ворчать, и я подумал, что жрецы могли подослать его сюда специально, чтобы разжечь народ.

Глядя поверх голов, Иисус оценил настрой собравшихся и, увидев их враждебность, решил (вполне справедливо, как я подумал), что ему угрожает опасность. Быстро спустившись со ступеней, он оказался в окружении своих приверженцев и направился к воротам.

До окончания недельных торжеств я его больше не видел.

 

XXX

— За деньги в Палестине можно купить все, — торжествовал Гай Абенадар. — Немного серебра способно на многое.

За деньги центурион Абенадар добыл информацию, схватив товарища злосчастного повстанца Дисмаса, который сидел в темнице крепости Антония. Нового пленника, тоже молодого человека, звали Гестас. Его взяли в родном доме близ Вифлеема. Три дня пыток развязали язык и ему.

Нуждаясь в переводчике с арамейского, Абенадар послал за мной, чтобы я помог вести допрос. Переполненный неприятными воспоминаниями о своей маленькой конуре в лагере преторианцев, я стоял рядом с центурионом и переводил. Растянутый в цепях на сырых, скользких камнях, Гестас производил впечатление приятного юноши — по крайней мере, до того, как сирийский палач сделал свою работу. Обнаженный, в кровоподтеках, стонущий от боли молодой еврей не нуждался в убеждениях. Он подтвердил, что принадлежит к банде Вараввы, большинство участников которой скрывается в Галилее. Он дал точное расположение места банды: многочисленные пещеры у озера Геннесарет вблизи Капернаума. Без него и Дисмаса в банде сейчас восемнадцать человек.

С радостью покинув темницу, вместе с Абенадаром я отправился к Пилату, который в своем кабинете совещался с Марком Либером, обсуждая выделение солдат на защиту нового акведука, чье возведение было приостановлено в качестве компромисса с Синедрионом до тех пор, пока не утихнут страсти. Пилат знал, что привело к нему центуриона, и слушал Абенадара с холодной яростью: повстанцы находились вне юрисдикции Пилата.

— Но если мы ищем одобрения Ирода, надо послать туда войска и схватить этих головорезов, — предложил центурион.

Пилат покачал головой.

— Ирод все еще переживает по поводу прискорбной резни галилеян. Если я пойду к нему сейчас, он заломит за такую сделку большую цену, и честно говоря, я не в настроении ползти к нему на коленях, тем более что он собирается передать это отвратительное дело в руки посланника Тиберия. Увы, нам придется упустить эту возможность. Варавва в землях Ирода, и Ирод сам может его схватить. Но если Варавва вернется в Иудею, вы его возьмете.

Покраснев от разочарования, Абенадар отдал честь и с гневом покинул кабинет.

— Тяжело быть солдатом и занимать в политике второе место, — сказал Пилат с заметным сочувствием.

— Точно, — кивнул Марк Либер.

Пилат усмехнулся.

— Что мне в тебе нравится, Марк, так это то, что хоть ты и солдат, но мыслишь как политик.

Моему трибуну это польстило, однако я подумал, что это не комплимент.

— Возможно, имеет смысл, — произнес трибун, доказывая, что Пилат правильно оценил его ум, — если я назначу Абенадара ответственным за охрану акведука. Это займет его ум более насущными проблемами, чем мысли о банде, которая от него ускользнула.

Пилат размышлял над этим очень недолго.

— У нас до апреля — до Пасхи, — больше нет праздников, и я ожидаю, что в городе будет спокойно. В конце концов, Каиафа дал мне слово.

Зимой в Кесарию пришло очень мало кораблей, и я начал спать спокойнее, убедившись, что ужасный Вителлий не заявится в Палестину раньше весны.

Долгое время я ничего не слышал об Иисусе и его последователях, хотя спрашивал о нем у Никодима, встретив старика у Храма по дороге на рынок. Старик похлопал меня по спине и сказал, что неплохо бы нам как-нибудь встретиться и поговорить, но сейчас он спешит на встречу с Синедрионом.

Когда я спросил об Иисусе, он заметно смутился и решил не отвечать на мой вопрос, сказав только:

— Он проповедует где-то на севере. Здесь не лучшее место говорить о нем, молодой человек. В другой раз. Счастливо.

В феврале я принес приношения Нептуну, защитнику месяца, умоляя его, чтобы Вителлий не добрался до Палестины. Астролог Клавдии Прокулы сказала, что с солнцем в Водолее мои приношения были благоприятны. Пожилая женщина, ясновидящая и предсказательница по звездам, усмехнулась и дернула меня за тунику.

— Ты как Ганимед, который среди звезд зовется Водолеем, так что, Ганимед-Ликиск, не бойся февраля.

Я с радостью положил ей в ладонь монету, благодаря за хорошие новости.

Марк Либер прищелкнул языком, узнав о моем внезапно вернувшемся интересе к богам, и с большим удовольствием начал меня дразнить.

— Я удивлен, что ты вернулся к своим старым богам: мне казалось, ты в них разочарован и предпочитаешь бога евреев, который сам утверждает свою божественность. — После этого шутливость из его голоса исчезла, и он взял меня за плечи, словно собираясь встряхнуть, однако продолжил говорить мягко, с большой заботой. — Ты становишься прекрасным молодым человеком, Ликиск. Тебе лучше забыть о детских мыслях и начать принимать мир таким, какой он есть. Боги — это для детей, стариков и слабых. Когда ты становишься взрослым, они тебе не нужны.

Я усмехнулся.

— Кое-кто сказал мне то же самое. Цезарь. В ночь, когда я пошел с ним в постель.

Трибун отпустил меня.

— Внимание к богам принесло тебе одни неприятности и боль. Ты должен опираться на себя, а не на какого-то бога или богов. И уж точно не на этого нелепого странствующего проповедника, Иисуса из Назарета. — Он засмеялся. — Я тебя как-нибудь возьму в Назарет. Я там был. Поверь, из Назарета не может придти ничего хорошего.

Озадаченный, я спросил:

— Почему ты так настроен против Иисуса, если никогда его не встречал?

В трибуне проснулся гнев: лицо порозовело, потом покраснело, голос задрожал.

— Потому что он, как и Цезарь, совратитель невинных!

— Ты несправедлив и необъективен!

— Мои глаза открыты, Ликиск. А твои — ослеплены, — резко ответил он. Я с грустью отвернулся, понурив голову и опустив плечи, однако он пересек комнату, мягко взял меня за руку и повернул, чтобы обнять.

— Прости. Не сердись на меня.

Он знал, что я не могу на него долго злиться.

— Идем, — сказал он, беря меня за руку и подводя к кровати. — Ложись со мной. Мы никогда не спорим в постели, ведь так? Давай я попрошу у тебя прощения за эту ссору.

Зимой солнце было тусклым, наполняя комнату серым светом. В открытое окно проникал холодный воздух, и я встал, чтобы набросить на трибуна одеяло. Он спал на спине, раскинув руки и скрестив ноги в лодыжках; его член покоился на животе. Я дал Марку Либеру выспаться, спрятавшись под одеялом рядом с ним.

Хотя весна означала хорошую погоду и возобновление судоходства между Римом и Палестиной, я ждал теплого солнца, заглядывающего по утрам в открытое окно, запаха цветов, пения птиц в садах и возвращения жизни на прекрасную землю.

В первую неделю марта Луций Вителлий без происшествий пересек владения Нептуна (вопреки моим молитвам) и прибыл в Кесарию, где узнал, что Понтий Пилат все еще в Иерусалиме. Всадник сообщил, что посланец Тиберия Клавдия Нерона появится в Иерусалиме через два дня.

Здравый смысл говорил, что от этого человека я должен держаться подальше, но Понтий Пилат приказал мне прямо противоположное. Прокуратор хотел похвастаться работой, которую я для него сделал, похвалить меня перед важным гостем, прибывшим прямо из Рима через Александрию. На празднике в честь Вителлия я сидел на почетном месте рядом с ним. Он был таким же, каким я его помнил, хотя на голове прибавилось седых волос. В его лице я видел лицо его сына, только старше и тяжелее.

Я не сомневался, что Вителлий меня помнит. Об этом говорили его глаза, но лишь позже он выразил узнавание в словах. Когда слуги принесли яблоки и фиги, он прошептал: «После пира зайди ко мне в спальню».

Мы застыли в противоположных концах комнаты: я — у дверей, Вителлий, все еще в официальной тоге, у кровати. В тусклом свете ламп он напоминал Тиберия — худой, угловатый, величественный. У мужчин, страстно жаждущих власти, есть что-то общее. Стройные, голодные, опасные — слишком быстро улыбаются, всегда готовы нацепить маску, как Плиний с его коллекцией лиц.

— Много времени прошло с тех пор, как мы были наедине, Ликиск, — сказал он. — Выйди на свет, чтобы я тебя видел. Ты теперь юноша. В последний раз ты был еще ребенком. Не ожидал, что ты окажешься путешественником. Однако ты путешественник, и очень изобретательный. Преодолел весь этот долгий путь… с Капри?

— Где до сих пор находится ваш сын, — сказал я, намереваясь его задеть.

Вителлий проглотил это, не меняя выражения лица.

— Пилат тебя хвалит и очень высоко ценит. Мне придется упомянуть об этом в своем докладе по возвращении в Рим.

— Как путешественник, я знаю об опасностях и ловушках, подстерегающих путников в долгом пути.

— Намек на угрозу, Ликиск?

— Искусству намеков я учился у специалистов в этой области. И знаю, когда намекать не слишком мудро. Гораздо больше можно сказать прямым текстом.

— Истинно так, молодой человек, однако цена угрозы не в том, чтобы ее произнести, а в том, чтобы ее приняли всерьез. Согласен, в наше время долгие путешествия таят в себе опасности, но я — бывалый путешественник.

— А ваш сын? Много ли он повидал? Интересно задать ему этот вопрос, если однажды мне суждено будет вернуться на Капри.

— Хорошо сказано. Ты многому научился. Необходим ум, знакомый с тонкими хитростями, чтобы вычислить наиболее уязвимое место врага.

— Сердце человека там, где его драгоценность.

Сделав несколько шагов в комнату, я сказал:

— С тех пор, как я узнал, что вы прибываете в Иерусалим, я много дней провел в тревоге. Я знал, что Авл рассказал вам о моем побеге.

Вителлий улыбнулся:

— Он рассказал.

— Я боялся. Я был в ужасе до того момента, пока не постучал в эту дверь.

— Но теперь?

— Теперь — нет.

— И почему?

— Все так очевидно… не знаю, почему я не додумался до этого раньше? Идя по коридору и размышляя над своей дилеммой, я вспомнил разговор с Калигулой, но только сейчас понял, в чем заключался его урок. Урок о власти и о том, как ее использовать. Я понял власть, которой вы надо мной обладаете. Вы знаете, кто я. Что я сделал. Вы хотите свести со мной счеты. Это делает вас устрашающим врагом. А я? Каковы мои шансы в смертельной игре? Вы, конечно, понимаете, в чем моя сила?

— Да.

— Как и Ахиллес, у вас есть одно уязвимое место — ваш сын. Вы и сами амбициозны, иначе зачем человеку стремиться к политической власти, отдавая своего сына Тиберию. Однако ваши амбиции выходят за грань собственного успеха. У вас есть мысли и о будущем Авла. Отошлите меня к Тиберию, и я гарантирую, что Авл лишится любого будущего. Убейте меня, и люди, которые меня любят, отомстят. Страх — это темная комната, Вителлий. Она теряет свои кошмары, когда зажигают лампу.

— Менее разумный человек на твоем месте пришел бы сюда с кинжалом.

— Я думал об этом.

— Но решил не брать.

— Не совсем. Прокул учил меня, что честный человек сперва оценивает факты, а потом поступает соответственно им. Я пытаюсь быть как он и не спешить с выводами. В эти дни я не стремлюсь первым взять камень.

— Но если бы ты считал, что меня стоит убить…

— Я бы не колебался.

— Будучи проницательным юношей, ты решил добраться до меня в гораздо более смертоносной манере, чем простое убийство.

— Достать отца через сына.

— Предположим, я бы сказал, что меня не интересуют старые счеты, и все, чего я хотел, это чтобы мы были друзьями?

— Я теперь свободный человек, Вителлий. Я сам выбираю тех, с кем иду в постель. Я уже давно не тот, каким вы меня помните.

Вернувшись в комнату трибуна, я чувствовал свои холодные, влажные от волнения руки, однако поняв, чего достиг на встрече с Вителлием, улыбнулся, а потом начал хохотать, в то время как Марк Либер и Гай Абенадар с изумлением смотрели на меня. Когда я перестал смеяться, то похлопал Абенадара по плечу и сказал:

— Ты ошибся, Гай. В Палестине не всё продается.

 

XXXI

Пришел день, и весна, наконец, заявила о себе. Весна — не только погода, она бывает и в сознании человека. Для меня такой весной стал отъезд Луция Вителлия. Перед проводами Пилат собрал нас на выложенном мозаикой полу. Я стоял позади, но Вителлий меня видел. Мы не сказали друг другу ни слова, хотя наши взгляды были вполне красноречивы.

С наступлением весны евреи в Храме оживились, готовясь к приближающемуся празднику Пасхи. Идя по двору язычников, я видел, как многочисленные учителя-равви говорили со всеми, кто их слушал. Я искал Иисуса из Назарета, но его в тот день не было. Рядом с портиком Соломона шумел рынок, в воздухе тяжело пахло навозом.

К тому времени, как я вернулся в крепость Антония, на улице стемнело. В высоких окнах горел свет. Оттуда открывался удивительный вид на расположенный рядом Храм с его золотыми крышами, сверкающими в последних лучах заходящего солнца, как в тот первый вечер, когда я прибыл сюда из Кесарии. Над восточным горизонтом поднималась луна, почти полная, с ликом желтым, как золотая монета.

Когда я пришел в комнаты трибуна, Марк Либер и Гай Абенадар играли в карты.

— Ну, — сказал трибун, — хорошая была прогулка?

— Очень хорошая, спасибо, — улыбнулся я.

Абенадар посмотрел на меня поверх карт горящими и как всегда насмешливыми глазами.

— Не думал, что увижу тебя таким довольным, Ликиск. Ты действительно так счастлив, как выглядишь?

— Да, а почему нет? — спросил я, присаживаясь на ручку кресла трибуна и обнимая его за плечи.

Абенадар кивнул:

— Действительно, почему нет…

Как встающее солнце способно стереть ужасы тьмы и ненастной ночи, вызывая мысли о том, что с этих пор мир всегда будет наполнен светом, так и Марк Либер затемнял все страхи моего прошлого, делая то, кем я был, лишь тенью в воспоминаниях по сравнению с радостью, которую я испытывал, находясь с ним рядом. Взгляд, прикосновение, улыбка — и я снова был мальчиком, сидевшим позади него на лошади по пути на Марсово поле, где он восхищал меня метанием копья или учил быстро бегать.

Закончив с картами, он попрощался с Абенадаром и обернулся ко мне.

Утром (отправившись с Клавдией Прокулой на фруктовый рынок, купив фиг, винограда и гранатов, насладившись процессом торговли и вспомнив, как в детстве я сопровождал ее и добрую Саскию на римские рынки) я обратился к своему любимому времяпрепровождению — подслушиванию. Пользуясь тем, что в моем присутствии евреи говорили свободно, считая, что мальчик и женщина, которой он помогает, вряд ли знают их родной язык, я навострил уши, прислушиваясь к разговорам, собирая сплетни, внимая оживленным и восторженным диалогам людей, предвкушавших наступление Пасхи. Праздничная толпа евреев с удовольствием предавалась беседам.

Когда я услышал отрывок разговора, заставшего меня врасплох и вызвавшего на лице недолгое выражение потрясения, Клавдия Прокула встревожилась.

— Что с тобой? — спросила она. — Ты не заболел?

— Тсс, — резко сказал я и продолжил на латыни: — Идите дальше, дайте мне послушать!

Пораженная моим нахальством, она продолжила путь, напуганная еще сильнее.

Три пожилых еврея с шевелящимися при разговоре бородами спускались по крутому склону холма к главной улице, ведущей к Храму, не обращая на меня никакого внимания. Я шел неподалеку и делал вид, будто интересуюсь товаром, выставленным на прилавках по обе стороны прохода, однако был начеку, внимая их оживленному шепоту. Я ловил слова, фразы и даже целые предложения, а когда сложил все вместе, то на секунду оцепенел. Потом я ринулся вниз по холму, грубо схватил Клавдию под руку и потащил ее за собой, не отпуская до тех пор, пока не оказался там, где можно было говорить открыто.

— Произошло нечто невероятное! — сказал я, крепко, до боли, сжимая ее руку. — Весь рынок только об этом и говорит!

— Что, Ликиск? Ты белый как полотно!

— Он воскресил кого-то из мертвых! — выдохнул я.

Потрясенная, она отпрянула, приложив одну руку к груди, а другую ко рту.

— Кто? Скажи мне!

Нервно озираясь, я перешел на греческий.

— Иисус из Назарета поднял человека из могилы. Сперва я решил, что мне послышалось, а потом пошел за тремя обсуждавшими это мужчинами, и то, что я вам сейчас сказал, истинная правда.

— Но это невозможно! — возразила она, нервно засмеявшись, словно ее смех убедил бы меня в том, что я ошибаюсь. Но я знал, что слышал, и теперь она тоже знала: случилось невероятное, весь рынок полнился слухами. Встревоженная Клавдия взяла меня за руку.

— Нам лучше вернуться в Преторию.

Евреи высыпали на узкие улочки так же, как римляне перед триумфальным маршем, замедляя наш спуск. Крепко держа Клавдию за руку и проталкиваясь сквозь толпу, я внимательно вслушивался в слова, впитывая удивленные, наполненные трепетом разговоры. Я слышал одно слово — Мессия!

Словно широкое пастбище, открывающееся при выходе из густого леса, белый Литостротон сверкал под лучами солнца, когда мы с Клавдией Прокулой взобрались по лестнице от суматошных улиц и оказались в тишине крепости Антония.

Хитроумный Понтий Пилат сразу ухватил суть новостей, принесенных мной с рынка.

— Факты, как обычно, лежат где-то между крайностями, которые обсуждают на рынке, и теми, что официально объявляют с кафедры, — сказал он, ведя Абенадара, Марка Либера, свою жену и меня в маленькую приемную своих официальных кабинетов. Удобно усадив нас и предложив вина, он был само спокойствие, терпеливо ожидая со сложенными, словно в молитве, руками. Он мягко попросил меня повторить то, что я понял из рыночных бесед, и умиротворенно слушал. Гай Абенадар хмурился, вне всякого сомнения, размышляя о том, как применить новую информацию для обеспечения безопасности в городе. Трибун откинулся на спинку стула, положив подбородок на руку, и на его губах играла отвлеченная улыбка. Клавдия Прокула беспокоилась.

Центурион в этой истории видел что-то пугающее и постарался объяснить свою точку зрения.

— У евреев скоро начнется праздник Пасхи. В городе будет больше народу, чем обычно. Религиозные люди станут лихорадочно искать самые разные знаки. Я вижу в этом руку зелотов. Прелюдией к перевороту, который может совершить эта банда, станет демонстрация какого-нибудь чуда, привлекая внимание людей, которых легко ввести в заблуждение. Революции предшествует демагогия.

Пилат посмотрел на Марка Либера.

— Неправильное восприятие, — спокойно сказал трибун. — Думаю, то, что Ликиск слышал на улице, было конечным результатом истории, начавшейся вполне невинно и являвшейся, возможно, необычным, но объяснимым случаем, который потом извратился в пересудах и принял форму тех невероятных сплетен, которые теперь ходят по рынку.

— С другой стороны, — сказала Клавдия Прокула, — история может быть правдой. Этот Иисус уже излечивал людей.

— Одно дело, — сказал Марк Либер, — убедить заблуждающегося человека, считающего себя больным, в том, что он здоров, но совсем другое — заставить мертвого встать и ходить.

Пилат обернулся ко мне.

— Ты хорошо знаешь евреев.

— Вы хотите, чтобы я расследовал эту историю? — спросил я.

— Именно!

— Я слышал имя Лазаря от Никодима и Иоанна. Его дом в Вифании. У него есть сестры Марта и Мария, друзья Иисуса.

— Нанеси им визит, — лукаво проговорил Пилат, — и узнай, не был ли их брат недавно мертв.

Гай Абенадар засмеялся.

Марк Либер нахмурился:

— Береги себя, Ликиск.

Когда я нырнул в толпу со ступенек Литостротона, надеясь хорошо провести время, город все еще шумел. Поглощенный волнующимися людьми, я сражался с человеческим приливом до тех пор, пока не вышел к воротам Храма. Повернув с улицы, я вошел внутрь, найдя там ту же шумную толпу, но отправился теперь к Золотым воротам в восточной стене. За ней меня окружила тишина. Я смотрел на долину Кедрон, Масличную гору и Гефсиманский сад. Синяя тень городских стен лежала на долине, где журчал ручей; вздымающиеся холмы освещались золотыми лучами закатного солнца. Бегом я быстро достиг Вифании, и внезапность моего прихода удивила сестер Лазаря, сидевших под деревом рядом с домом.

С ними был человек по имени Петр, несколько других последователей Иисуса, а также Иоанн, поспешивший через двор, чтобы обнять меня и приветствовать.

— Ты слышал новости, Ликиск? — спросил он с улыбкой до ушей.

— Я слышал на рынке невероятную историю.

— Что Лазарь умер, а Иисус вернул его к жизни?

— Да. Такое даже римские боги не смогли бы сделать.

— Ты в это не веришь.

— Прости, Иоанн, но…

Юноша кивнул.

— Это понятно.

— А где твой друг Лазарь?

— Его здесь нет.

— А если бы я хотел его увидеть?

— Ну, не знаю…

— Если он жив и здоров, я бы хотел с ним поговорить.

Иоанн нервно обернулся к Петру. Мужчина смотрел на меня недовольно, но кивнул, и Иоанн взглянул на меня с улыбкой.

— Пойдем со мной, друг.

— Куда?

— Я отведу тебя к учителю.

— Я ищу не Иисуса из Назарета.

— Пожалуйста, идем со мной.

— А где он?

— Совсем рядом, в Гефсиманском саду.

— Лазарь там?

— Увидим.

Солнце было над вершиной западных холмов — большой красный шар в оранжевом небе над сине-черными хребтами, — но в саду было светло; окутанный теплыми желтыми сумерками, он полнился сладким запахом последних зимних цветов. На поляне оливковой рощи в одиночестве стоял Иисус; прохладный ветерок слегка раздувал его белую накидку.

— Это мой друг Ликиск, — сказал Иоанн, коснувшись моего плеча. — Он ищет Лазаря.

— Зачем ты его ищешь? — спросил Иисус, поворачиваясь; его лицо было мрачным. — Если ты пришел, чтобы положить цветы на его могилу, там ты его не найдешь. Он воскрес.

— Я слышал об этом в Иерусалиме. И от Иоанна.

— Но не поверил?

— Я хочу все увидеть сам.

— Кто тебя послал? Священники Храма?

— Я не еврей, господин. Священники не пошлют язычника.

— Нет. Они пошлют еврея.

— Я пришел для себя.

— Только для себя?

— Ну, еще для Пилата.

— Ты его слуга?

— Я свободный человек, господин. Свободен делать то, чего хочу, ходить куда хочу. Свободен верить в то, во что хочу верить.

— Ты веришь в то, что Лазарь воскрес из мертвых?

— Об этом говорили на рынке.

— Ты мне не ответил.

— Трудно поверить, что человек может умереть, а потом вернуться к жизни.

— Я и есть жизнь.

— Ваш ответ — сам по себе вопрос, загадка. Когда я вас о чем-то спрашиваю, вы возвращаете мне вопрос. Вас сложно поймать на слове. Не думаю, что должен доказывать, что я во что-то верю. Это вы должны мне доказать, что я могу верить в вас.

— Ты знаешь Иоанна, который верит из веры, однако больше похож на Фому, который все подвергает сомнению.

— Иногда Иоанн ведет себя очень по-детски, потому что не знает мира так, как знаю его я.

— Тебе лучше снова стать ребенком, как Иоанн. Ты не слышал, как я говорил в Храме, что если ты уверуешь, то увидишь славу Господа?

— Я бы предпочел увидеть Лазаря.

Иисус кивнул, медленно и печально. Его плечи разочаровано поникли.

— В тебе мало веры, молодой человек, — сказал он, отворачиваясь. Сделав несколько шагов, он повернулся и пристально глянул на меня. — Я здесь не задержусь, и ты не сможешь за мной последовать. Но тебе все равно придется что-то решить насчет меня.

— Покажите мне Лазаря.

— Кто тебе Лазарь? Ты никогда его не встречал. Ты не любишь его так, как я. Ты не плакал, когда он умер, как плакал я.

— Это правда, господин.

— Тогда какая разница, жив он или мертв?

— Потому что я ищу истину.

— Что такое истина? — спросил он, улыбнувшись. — Истина в том, что я любил его, а он — меня. Разве трудно поверить, что я вернул к жизни того, кого люблю? Была бы у тебя сила оживить человека, которого ты любишь, ты бы это сделал?

— Конечно, но у меня такой силы нет.

— Есть, если ты в это веришь.

— Лазарь вернулся домой в Вифанию?

— Нет.

— Тогда он мертв?

— Нет.

— Я хочу его увидеть.

— И тогда ты поверишь?

— Я верю в то, что вижу.

Иисус слабо улыбнулся и направился к тени деревьев, повернувшись ко мне спиной. Садившееся солнце золотило его накидку. Он поднял руку, убирая с лица прядь мягких, темных волос, вздохнул и отвел густые ветви.

— Лазарь! — крикнул он. — Выйди к нам.

В тусклом свете на поляну вышел Лазарь, стеснительно улыбаясь.

— Я здесь, Господи.

— Тебя ищет друг Иоанна.

Лазарь тепло пожал мою руку.

— Тогда он и мой друг, — сказал он. — Ты слышал, что я умер. Ты хочешь знать правду. Я скажу тебе, что произошло. У меня была лихорадка, и я погрузился в глубокий сон. Четыре дня я был вне этого мира, Ликиск. Моя любимая сестра Мария послала за учителем, но когда он пришел, меня уже обрядили в похоронные одежды и унесли в гробницу. Когда учитель позвал меня, вот как сейчас, я его услышал. Теперь ты видишь меня, пробудившимся и здоровым.

— Уже поздно, Лазарь, — сказал Иисус, беря его за руку. — Нам надо подготовиться. Иоанн, не задерживайся.

— Вы уходите, господин? — спросил я, оборачиваясь к Иисусу.

— Ненадолго. Я вернусь на Пасху.

Я смотрел, как он спускается с холма вместе с Лазарем, до тех пор, пока они не исчезли в темноте у подножья. Стоя рядом, Иоанн тоже глядел на них, положив руку мне на плечо.

— Так трудно в это поверить, Ликиск?

— Я уже не знаю, во что верить.

— Верь в Иисуса, — сказал он, и в его голубых глазах отразились последние лучи заходящего солнца.

 

XXXII

По еврейскому календарю, началом Пасхи считалось первое полнолуние весны. Я знал, что сейчас в Иерусалим направляются караваны со всей Палестины, хотя из крепости Антония их не было видно. В последующие дни количество людей на дорогах только возрастет, и их толпы, стремящиеся попасть в Храм, начнут затруднять движение в воротах. Нервные, нетерпеливые, ожидающие, они могут превратиться в бунтующую толпу, если прислушаются к шумным увещеваниям подстрекателей. Я не завидовал Пилату, которому придется разбираться с ними.

Прокуратор Иудеи поручил Марку Либеру держать гарнизон наготове. Жену он послал узнать, не требуется ли Ироду контингент солдат для дополнительной защиты.

Для меня у Пилата оказалось привычное задание.

— Сходи к Никодиму, мой мальчик. Синедрион весь день что-то обсуждал. У Никодима может быть для нас информация.

Абенадару, выпустившему на улицы своих сирийцев в еврейской одежде, он с улыбкой сказал:

— Я бы многое отдал, чтобы знать, как это связано с Каиафой и его старым отцом. У Анны, наверное, помутился разум. — Он рассмеялся над этой мыслью. — Завтра, Ликиск, первым делом отправляйся к Никодиму.

Завтрашний день оказался прохладным, но обещающим много интересного, и я с готовностью вышел на улицу, чтобы исполнить свою миссию. В этот час улицы были запружены толпами, и мне пришлось сделать большой круг, следуя общему движению. После этого, изжарившись в толкотне, я уселся у Силоамского бассейна, слушая, как шум становится громче, и наблюдая, как растет толпа. Встав, я собрался подняться по крутому склону за крепостью Антония, однако остановился у низкой стены, склонившись над бурлящим потоком людей на улице.

Издалека до меня донеслись шумные выкрики, и я повернулся к изгибающейся и уходящей вниз дороге к Вифании. Насколько я мог видеть, шествие евреев остановилось, и все начали оборачиваться назад. Всегда готовый разузнать, что происходит, я решил остаться и посмотреть, в чем дело.

Подобно триумфальному маршу через римский форум, передо мной развернулось удивительное зрелище. Все, кто входил через врата Долины, замерли, оборачиваясь, бормоча и шепчась между собой. Я слышал лишь одно слово: «Мессия!» Оно срывалось с сотен губ, словно тихий ветер на холме, прерываясь лишь визгом детей и восклицаниями женщин.

Старик рядом со мной начал что-то петь.

Затем, будто внезапный дождь, на дорогу полетели цветы: весенние цветы, сорванные с земли детьми и женщинами, перелетали через головы, напомнив мне, как римские граждане бросали гирлянды и лепестки, устилая живой ковер под ногами героев. Дети забирались на склоны холма, чтобы выдрать траву, или прыгали, пытаясь дотянуться до нижних веток деревьев и внести свой вклад в растущий дождь приношений. Ковер цветов на узкой улице становился все толще, и евреи образовали проход, пропуская того, кто приближался к городу по дороге из долины.

Наконец, я его увидел. Над толпой возвышались голова и плечи, поскольку он ехал верхом на небольшом осле. Зрелище было изумительное: на таком маленьком животном — такой высокий человек. Иисус из Назарета.

Рядом с ним шел Иоанн. Его мальчишеское лицо отражало нескрываемое изумление от такой встречи учителя и настороженность из-за возможной опасности. По другую сторону от Иисуса шел не менее обеспокоенный Петр. За ним следовал Лазарь и его сестры, а также несколько человек, следовавших за галилеянином на его забавном транспорте.

Шум вырос настолько, что от него можно было оглохнуть.

Иисус проехал мимо стены, не заметив меня; его длинные каштановые волосы были усыпаны лепестками, плечи украшены гирляндами. Он ехал с большим достоинством и умудрялся оставаться на маленьком осле, несмотря на то, что его дергали восторженные зрители, тянувшиеся к его одеждам. Он смотрел прямо и улыбался.

Когда мимо проходил Иоанн, я позвал его, но мой голос потонул в общем хоре, и он не услышал.

Внезапно все кончилось, словно нежданная летняя гроза; я спустился со стены и отправился по усыпанной цветами улице через открытые ворота мимо часовых. Знакомый молодой офицер махнул мне и подмигнул:

— Неплохое зрелище, Ликиск?

Я улыбнулся, кивнул и прошел дальше, разглядывая многочисленных путников, спешащих по улице и вливавшихся в шумную толпу, следовавшую за Иисусом в Храм. Возгласы одобрения отражались от стен домов и эхом прокатывались по улице, создавая странный бестелесный звук, подобный шуму волн, разбивавшихся об утесы Капри.

На вершине холма толпа, стремившаяся попасть на переполненный двор язычников в Храме Соломона, оказалась такой плотной, что я едва смог через нее продраться. Вдалеке над морем человеческих голов я увидел Иисуса, стоявшего на своем привычном месте. Он говорил:

— Я пришел не разрушить Закон, но исполнить его.

Угрюмый, уставший после дня службы военный патруль ворчал, что дорога заблокирована, пытаясь сердитыми голосами и грубыми тычками проложить себе путь. Их сержант бормотал себе под нос:

— Не нравится мне это сборище.

Прежде, чем толпа сомкнулась вновь, я просочился сквозь нее, наполненный растущим ожиданием опасности. Что-то внутри подсказывало: эта бурная встреча Иисуса не предрекала ничего, кроме неприятностей, хотя я надеялся, что Никодим и Пилат смогут предотвратить самое худшее.

Старика дома не оказалось, но я знал, что должен ждать, поскольку не было ничего важнее этой встречи. Несколько часов спустя он вернулся в компании молодого человека. (Невысокий и плотный, он напомнил мне моего друга Луция с Капри — большие, внимательные глаза, приятное лицо, самый расцвет сил). Юношу звали Марк, и когда он услышал мое имя, то, кажется, узнал его, слыша обо мне раньше. Никодим отвел юношу в сторону, шепотом поговорил с ним, а затем отослал.

Обернувшись, Никодим обнял меня за плечи и повел в сад.

— Ты пришел услышать, что было на встрече Синедриона, — начал он, — и то, что я тебе расскажу, будет печальной вестью для любого, кто считает себя другом Иисуса из Назарета. Он в огромной опасности. Знаю, ты хочешь побежать и предупредить его! Именно за этим я и послал сейчас Марка, хотя знаю Иисуса достаточно, чтобы понимать: несмотря на наши благие намерения и опасность, которая его подстерегает, он не покинет Иерусалим во время Пасхи. Он пришел в опасное время. Священники хотят арестовать его и, к сожалению, убить.

Вздрогнув, я отшатнулся, и Никодим обнял меня крепче, пытаясь успокоить.

— Но почему они считают его врагом?

— Они завидуют ему, боятся, что он хочет их сместить. Синедрион принял формальную резолюцию. Иисус должен умереть. Разумеется, Каиафа собирается обставить это со всей надлежащей благопристойностью. В полемике он очень красноречив. «Это ради нашего же блага, — говорил он. — Один человек должен умереть, чтобы поднять из руин всю нацию». Он предупредил, что если Иисус продолжит свою деятельность, римляне предпримут шаги для поддержания спокойствия. Это бы означало конец Каиафе и, возможно, ликвидацию Синедриона. Они осторожные люди и держатся за свои места. Каиафа победил.

— Вы ему возражали? — спросил я.

Никодим кивнул, и его борода скользнула по груди.

— Бесполезно.

Добавить здесь было нечего, и некоторое время мы просто сидели, глядя на то, как солнце движется по небу, бросая мрачные тени на цветущий сад. Я чувствовал себя словно в ночь смерти Прокула после его речи в Сенате, хотя Никодим выступал перед Синедрионом. Они были похожи. Добрые, смелые люди.

Никодим оживился.

— А теперь возвращайся, молодой человек! Скажи Пилату то, что я тебе передал. Пусть он знает, что у Каиафы на уме. Если Иисусу суждено умереть по Закону, ваш прокуратор обязательно будет в этом участвовать. Синедрион может приговорить человека, но исполнение приговора и сам вердикт — дело Рима. Если Пилат не найдет причин поддержать такое решение, Иисуса можно спасти. У тебя важная миссия, Ликиск.

— Пилат — справедливый человек, — уверенно сказал я.

Никодим невесело кивнул.

— Но прежде всего он политик.

Час был поздний, однако лампы в крепости горели ярко. Я нашел Пилата в его кабинете; с ним были военные советники и жена, сидевшая в кресле с посеревшим от беспокойства лицом. Мои новости только добавили мрачного настроения. Пилат прошелся по комнате; бюсты Тиберия и Аполлона равнодушно смотрели на него и на нас.

Наконец, Пилат заговорил.

— Последнее, что нам надо, это подобные неприятности. Возможно, нам следует вмешаться и арестовать этого галилеянина прежде, чем он доберется до города? Предварительный арест?

Вопрос адресовался Марку Либеру.

— Разумеется, это можно сделать, — сказал он, вставая со стула и подходя к окну, смотревшему на залитую лунным светом площадь, — но только при новой демонстрации.

Он кивнул на площадь, где некогда умерли восемнадцать галилеян. Повернувшись, он выглядел мрачным.

— Иисус из Назарета тоже галилеянин.

Пилат иронически усмехнулся.

— Народ царя Ирода. Старый лис наверняка получает от всего этого удовольствие. Он был очень обходителен с моей женой. — Пилат кивнул в угол, где она сидела. — А что он ей сказал? «Поблагодарите Пилата за такую заботу о моей безопасности, но скажите, что я — среди своего народа, который меня любит». — Пилат хмыкнул. — Короче, передай Пилату, чтобы он сам распутывал свои дела.

Я дерзко сказал:

— Вы не можете подчиняться Синедриону, господин. Нет причин убивать Иисуса.

Марк Либер собирался высказаться. Я знал этот взгляд. В нем был упрек. Но Пилат поднял руку:

— Пусть он продолжает, Марк.

Мой трибун ответил:

— Мальчик не в том положении, чтобы судить.

— Это нечестно! — возразил я, разозлившись и даже встав со стула; тот же пылающий гнев был во мне тем вечером, когда трибун сказал, что его долг по отношению к армии превыше любви ко мне.

Он был рассержен не меньше моего, резко шагнув навстречу и произнеся:

— Да ты просто помешался на этом Иисусе! Он тебе всю голову заморочил. Держись от него подальше. — Повернувшись к Пилату, он со злостью добавил: — А нам лучше будет без него. Что до меня, я бы позволил Каиафе исполнить задуманное.

Пилат, сбитый с толку увиденным и услышанным, посмотрел на Абенадара.

— Что скажет центурион?

Абенадар в своей блестящей форме, как всегда, оставался солдатом.

— Армия готова к любым событиям.

— Да, — нетерпеливо сказал Пилат, — но что ты посоветуешь?

— Арестовать его вместе с последователями прежде, чем до них доберутся евреи.

— Причина? — спросил Пилат.

— Подстрекательство к мятежу.

— Иисус подстрекал?

— Это решит суд. Суд, который состоится после Пасхи, когда город снова успокоится. Своевременный арест предотвратит любую конфронтацию.

Пилат сделал паузу, затем подошел к окну. Он долго смотрел на Литостротон. Все мы знали, о чем он думает. Назарет в Галилее. Это должно быть проблемой Ирода.

Позади нас Клавдия Прокула предупредила:

— Ты не сможешь так ничего и не решить.

Пилат взорвался.

— Я не спрашивал твоего мнения!

— У меня был сон об этом галилеянине.

Теперь Пилат рассмеялся.

— Сон? Я что, должен управлять провинцией, опираясь на сны своей жены?

— Иисус из Назарета — честный человек, — спокойно ответила Клавдия. Повернувшись и указав в мою сторону, она добавила: — Спроси мальчика.

— Не впутывай сюда Ликиска! — взревел Пилат. — Я не собираюсь принимать решение на основе твоих снов и мнении мальчишки!

Я не мог удержаться.

— Госпожа права, Иисус — учитель, он не угроза…

Марк Либер снова взял слово и в гневе произнес:

— Заткнись, Ликиск. Помни свое место.

Пораженный, я прошептал:

— Я думал, я свободен… говорить то, что думаю. Свободен… — По лицу у меня потекли слезы; больше я не смог произнести ни слова и выскочил за дверь.

Час спустя, лежа в постели с закрытыми глазами, я услышал, как мой солдат вернулся в комнату. Мне очень хотелось, чтобы он пришел и обнял меня, но он молча лег в свою постель.

Я не спал всю ночь. Мои щеки были мокры от слез, когда взошла весенняя полная луна, чтобы всю ночь светить над Иерусалимом, словно серебряная монета, молчаливая и далекая, как человек, которого я любил.

На рассвете я встал в уборную, но не успел открыл дверь, как Марк Либер спросил:

— Куда ты собрался? К своим еврейским друзьям?

— Нет, — прошептал я.

— Ты можешь идти, куда хочешь. Ты свободный человек.

— Я не свободный. И никогда не буду свободен. Я твой. Сегодня, завтра, всегда. Разве ты этого не понимаешь? — Я снова расплакался. Бормоча, словно младенец, которого он спас в Германии от смерти много лет назад, я добрел до кровати и опустился на колени. — Я люблю тебя. Больше ничего не имеет значения. И никто. Только ты.

Его рука мягко опустилась мне на голову.

— Я боюсь, что потеряю тебя из-за этого сумасшедшего и его последователей, из-за того юноши.

— Иоанна? Никогда!

— Ты все, что у меня есть, Ликиск.

— Я больше не увижу их, обещаю. Я попрошу Пилата освободить меня от обязанностей. Я снова буду твоим рабом. Как ты скажешь. Я всегда хотел только одного — чтобы ты меня любил.

Он усадил меня на кровать, одновременно грубо и нежно, и поцеловал. Погладив меня по голове, он пробормотал:

— Кто из нас раб? Меня тоже поймали в сети любви. Дело не в том, чего хочу я, Ликиск; это твоим желаниям я должен подчиняться.

Засмеявшись, он спросил:

— Как там говорил поэт? «Чего бы он не захотел, соглашайся — повиновение означает любовь».

 

XXXIII

Неожиданно Абенадар нашел Варавву.

— Арестуй его любой ценой, — приказал Пилат, хотя вряд ли Абенадару надо было говорить, что делать. Словно ребенок, предвкушающий подарок на Сатурналии, центурион светился в ожидании схватки, отбирая для этого важнейшего похода своих лучших людей — только римлян, ни одного сирийца! Уже в доспехах, он расхаживал по нашей комнате, пока Марк Либер облачался в собственные, настояв, что тоже отправится в эту миссию.

— Но командуешь ты, Гай, — заверил он центуриона.

Они оба не хотели, чтобы я шел.

— Слишком опасно, — сказал центурион.

— Я не буду тобой рисковать, — кивнул трибун. Они считали, что дело улажено, забыв, каким упрямым я могу быть.

— Тогда, — заявил я самонадеянно, — я отправлюсь к вышестоящему. Пилат обещал подарить мне все, что я захочу.

Прокуратор Иудеи оказался человеком слова.

— В этой миссии назначаю тебя своим личным представителем, Ликиск, — заявил он с хитрой улыбкой. — Отправляйся на задание вместе со своими друзьями и помни, что как мой личный представитель ты являешься их командиром.

— В маленьком поселении к северу от Иерусалима есть дом, — объяснял Абенадар. — Городок называется Гибон. В шести милях по хорошей дороге. У меня есть информация, что у Вараввы там родственники, и он, возможно, отмечает праздник с ними. На это время года приходится ритуальная трапеза, и они едят всякую гадость из горьких корений и пресного теста. Это случится завтра вечером, и нам надо выступить так, чтобы быть в Гибоне до восхода солнца и взять Варавву с остальными, пока они спят. Хотелось бы арестовать их всех, но, по моей информации, банда разошлась по домам на священную трапезу. Если мы возьмем и повесим Варавву, думаю, группе повстанцев придет конец.

Марк Либер одобрительно кивнул и сказал:

— Хороший план.

Усмехнувшись, Гай Абенадар взглянул на меня.

— Как командующий экспедицией, Ликиск, что ты об этом думаешь?

— Думаю, я пойду посплю, если всю ночь придется ехать верхом, — ответил я.

Солдаты громко рассмеялись.

Город, над которым вставала высокая белая луна, был освещен так же ярко, как днем, но смертельно спокоен; улицы пусты, дома темны, и единственные звуки издавали копыта наших лошадей — мощная кавалерия выстроилась попарно в длинную линию и устремилась к воротам, выходившим на северную дорогу и холмы. Воздух был холодным.

Когда мы достигли гребня холма и посмотрели вниз, на спящее селение Гибон, над востоком появилась тонкая красная линия. В холодный, чистый воздух вплетались резкие запахи очагов, горевших в черных домах под нами. Полная луна снижалась к западу. Между серебристой луной и нарождающимся рассветом простиралось черное звездное небо. Из наших ртов вырывался пар; все на холме дрожали от холода.

Я подумал, что так, наверное, было и той ночью, когда Марк Либер вел похожую конную экспедицию на деревню марсов, где спал храбрый воин, обнимая сильной рукой прекрасную жену, носившую в чреве его сына. Так, размышлял я, моя жизнь сделала полный круг. Когда я покосился на трибуна, он слегка улыбнулся и подмигнул мне.

Коснувшись ребер коней, мы начали спускаться, оставляя за спиной дорогу и пересекая сырую, высокую траву пастбища к югу от деревни. По мнению центуриона, у нас был час, прежде чем евреи начнут просыпаться. Он знал дом и указал на него войску.

Солдаты пригнулись и молча двинулись по лугу, среди высокой, до самых бедер, травы; мелькающие тени двигались быстро — глаза начеку, тела напряжены, в руках мечи. Широкой аркой они окружали дом, темный, тихий и мирный, обитатели которого крепко спали под плоской крышей за толстыми серыми стенами.

Я остался позади с лошадьми — так приказал трибун, и я не возражал, понимая, что не смогу помочь делу и буду только мешать. Со своей точки на низком склоне я видел движения солдат, молча направляемых центурионом, и трибуна рядом с ним. Небеса светлели, звезды гасли, высокие облака внезапно вспыхнули оранжевым и красным, а восточные холмы превратились в черные силуэты на алом небосклоне. В далеких кустах шуршали и чирикали птицы, пели песни и разговаривали друг с другом, а петля римских солдат постепенно сжималась вокруг дома с ничего не подозревающими жильцами.

Внезапно дверь отворилась, и на пороге возник высокий, крепко сложенный мужчина, освещенный тусклыми серыми лучами солнца, готового вот-вот озарить холмы. В одной набедренной повязке он замер в дверях — осторожно, как мне показалось, — затем ступил с крыльца в холодный воздух, поднял руки, потянулся, встряхнул ими и опустил. Некоторое время он постоял, глядя по сторонам, а затем повернулся и исчез внутри. Дверь со стуком закрылась.

Солдат, оставшийся со мной присматривать за лошадьми, прошептал:

— Плохо. Было бы проще, если б никто не проснулся.

— Думаешь, это Варавва? — проговорил я.

— Может быть, — пожал плечами солдат.

Поднявшись из травы, словно птицы, солдаты, присев, когда открылась дверь, снова начали скрытно двигаться; на их шлемах блестело солнце, накидки казались шкурами ярких животных, идущих стадом через луг.

Скоро все оказалось залито солнечным светом, выкрасившим стены тихого дома в розовый. Теперь солдаты были видны, и красноватая кожа их доспехов стала яркой, как оперение красногрудых птиц, а от клинков отражалось солнце. Широкое оцепление было таким плотным, что люди стояли почти плечом к плечу. В центре, вблизи от входа, застыл центурион, выпрямившись и держа в руке меч. Трибун стоял рядом, также с мечом наголо. Абенадар осмотрелся, убедившись, что его воины готовы.

— Варавва! — крикнул он, его голос раскатился над лугом, как удар грома. — Ты и все остальные арестованы! Выходи без оружия!

Не дождавшись ответа, Абенадар дал своим людям команду. Они выпрямились, держа перед собой мечи.

— Ты окружен, Варавва! — крикнул центурион. — Сдавайся!

Нервно взглянув на солдата, остававшегося со мной у лошадей, я спросил:

— А что будет, если они не сдадутся?

— Центурион вышибет дверь, и солдаты займут в дом.

— Лучше бы они сдались, — сказал я.

Солдат угрюмо кивнул.

— Сдавайся, Варавва! — крикнул Абенадар.

Внезапно дверь распахнулась, и из дома с рыком и криком повалили люди, целая толпа, во главе которой был виденный нами человек. У евреев были мечи и палицы, и все они пылали яростью, готовые к битве. Сперва я насчитал шестерых, затем на улицу выскочило еще несколько — некоторые успели одеться, некоторые были почти обнажены, — и все они ринулись на окруживших дом римских солдат, готовых к нападению.

С безопасного расстояния я наблюдал за битвой, развернувшейся, словно жестокий спектакль на арене. Евреи и солдаты схватились, крича и стуча мечами, и этот шум скоро разбудил всю деревню. Они сражались плотной группой; евреев было гораздо меньше, и солдаты быстро их окружили. Издалека все солдаты были похожи друг на друга, и я не мог понять, где мой трибун. Зная его, я понимал, что он непременно окажется в самом центре битвы. В возбуждении и страхе я сделал несколько шагов по высокой траве, а затем, не обращая внимания на протестующие крики солдата, побежал к дому и устрашающему сражению.

Крики боли, стоны умирающих и беспощадный лязг мечей по мере моего приближения становились все громче. Группа сражавшихся переместилась к самому дому. Евреи совершили фатальную ошибку, отступив и позволив припереть себя к стене. Мечи вздымались и падали. Крики боли резали слух. Я вынужден был перепрыгивать через тела мертвых и умирающих: среди них было несколько солдат, но евреев гораздо больше, в мокрых от крови и пота крестьянских одеждах.

Все кончилось столь же внезапно, как и началось.

Продравшись через задний ряд солдат, собравшихся у стены дома, я нашел Абенадара, тяжело дышащего, с мечом, приставленным к горлу мужчины, который, судя по всему, и был Вараввой, тем самым человеком, что совсем недавно выходил из дома подышать воздухом. Его чернобородое лицо было мокро от пота, лоб забрызган кровью, текущей из небольшой раны над правым глазом. Четверо других евреев, молодых, безбородых, также покрытых кровью, стояли рядом с мечами у горла.

— Гай! — закричал я. — Где Марк? Где трибун?

Покосившись на меня, но продолжая держать меч у горла Вараввы, Абенадар ответил:

— Он ранен, Ликиск.

— Где! — выдохнул я, хватая его за рукав.

Убедившись, что пленники схвачены и находятся под охраной его лучших солдат, Абенадар подвел меня к нему. Он лежал на земле рядом с дверью дома. Я смотрел на него, не в силах приблизиться. С левой стороны его голова была в крови, глаза закрыты, руки сложены на животе.

— Он мертв? — простонал я.

— Без сознания, — прошептал Абенадар, крепко взяв меня за плечо. — Он был первым, до кого Варавва добрался. К счастью, меч лег плоско, иначе он бы уже умер.

Оцепенев от ужаса, не двигаясь с места, весь в слезах, я проговорил:

— Он ведь не умрет, правда?

— У него серьезная рана головы. Я не могу тебе врать. Я такое уже видел.

— Он не может умереть, Гай. Он все, что у меня есть. Я все, что есть у него. Так не должно закончиться, — я опустился на колени и склонился над ним, пытаясь согреть холодное тело.

— Он солдат, Ликиск. Он всегда знал, что его жизнь может закончиться так, — сказал Абенадар, стараясь меня утешить.

— Это нечестно, — всхлипнул я. Медленно поднявшись, с мокрым от слез лицом, я крикнул Варавве:

— Надеюсь, тебя убьют!

Солдаты положили трибуна на носилки, и я пошел рядом, держа его за руку всю дорогу от Гибона до Иерусалима. Часовые у городских ворот остановили движение, чтобы мы смогли пройти. Солдаты расчищали улицы до самой крепости, наезжая лошадьми на пешеходов и отгоняя их в стороны. Я проследил, чтобы солдаты осторожно занесли его в крепость, в наши комнаты, и переложили на кровать.

Очень скоро явился личный врач Пилата с мрачным лицом, какое обычно бывает у врачей, словно этого достаточно для достижения их цели. Слабый, согнувшийся от старости, он считался лучшим врачом в восточной Империи, но был болезненно медлителен и молчалив, не обращая внимания на мои беспрестанные вопросы, занимаясь своим делом, очищая и изучая ужасную рану на голове трибуна.

Наконец, перевязав ее, он поднялся, держа трибуна за руку и нащупывая пульс. Потом мягко опустил руку на кровать.

— Дела неважные, сынок.

— У вас должно быть зелье, или мазь, или другое лекарство! — воскликнул я.

Обиженный врач проворчал:

— Я не какой-нибудь шарлатан! Будь мы в Риме, будь у меня нужные хирургические инструменты, я бы мог что-то сделать. Если бы твой солдат сломал ногу или ребро, я бы ему помог. Но эта рана — на голове, и рана нехорошая. Тронь ее, и он умрет.

— Нельзя оставить его просто так!

— Это все, что мы можем.

— Нет! Неправда! Надо что-то сделать!

— Смирись с этим, мальчик.

— Никогда! Никогда!

 

XXXIV

В сумерках пришел Абенадар. Он остановился у постели, глядя на своего друга. Положив руку мне на плечо, он сказал:

— Если это тебя успокоит, завтра в полдень мы повесим Варавву и тех двух воришек из темницы, Дисмаса и Гестаса. Это поручено мне. Я сам просил об этом.

— Мне нет до них дела.

— В любом случае, их накажут за все преступления, а Варавву — за это.

— Ты солдат, Гай. Он умирает? Марк Либер умирает?

— Боюсь, что да, Ликиск. Удивительно, что он жив так долго.

— Он — вся моя жизнь.

— Тогда он знает, что она была хорошей. Жизнь хороша, если человек находит любовь. Немногим это удается.

— Без него мне нет смысла жить. Ты это знаешь.

— Я понимаю, что ты чувствуешь.

— Здесь был доктор. Он сказал, что в Риме, возможно, он бы смог как-то помочь. Но мы не в Риме. Мы в худшем месте на земле, причем из-за меня. Ты ведь этого не знал. Не знал, что тебя и Марка послали в Палестину из-за меня. Тиберий хотел заполучить меня и должен был убрать с пути Марка Либера. Я никогда не говорил тебе этого. Я никогда не говорил этого Марку. Я столько ему не сказал…

— Ты долго собираешься здесь сидеть?

— Сколько понадобится.

— Я могу прислать солдат. Они позовут тебя, если что.

— Нет, я останусь. — Улыбнувшись, я посмотрел в лицо опечаленного центуриона. — Ирония, верно? Он был со мной, когда я родился, а я буду с ним, когда он умрет.

— Но между этими событиями вы были друг у друга.

— Всего восемнадцать лет, и далеко не все эти годы были для нас. Сложи их, и получится несколько месяцев.

— Хороших месяцев.

— Хороших, но слишком коротких.

— Я поставлю у дверей часового. Если ты чего-то захочешь, скажи ему. А если наш дорогой друг…

— Я пошлю за тобой солдата.

 

XXXV

Наступила ночь, но я этого не заметил, пока не вошел солдат, чтобы зажечь лампы. Я знал этого юношу из благородной римской семьи, друга трибуна.

— Как он? — прошептал солдат, словно трибун просто спал, и он боялся его разбудить. Без изменений, ответил я, и солдат оставил нас, тихо прикрыв дверь. Свет ламп обманывал: игра света и тени создавала на лице трибуна подобие движения. Он дышал, но очень медленно, а его пульс был слаб; я чувствовал это, держа его запястье, холодное, словно мрамор статуи.

Клавдия Прокула вошла так же тихо, как ушел солдат, и встала у кровати, гладя мои волосы и смотря в спокойное лицо Марка Либера. Она ничего не сказала, но спустя некоторое время тихо всхлипнула, повернулась и ушла.

Когда чуть позже пришел врач, он обратил внимание на меня, потрогав голову, повернув лицо и заглянув мне в глаза.

— Я должен дать тебе что-то, чтобы ты поспал.

— Я не хочу спать.

— Могут пройти дни, прежде чем он…

— Если вы не можете ему помочь, не приходите!

— Рано или поздно день смерти наступает для всех.

— Мой день придет вместе с его. Когда он умрет, я тоже не буду жить.

— Это бессмысленно.

— Если вы ничего не можете сделать, уходите.

— Я врач, а не один из богов.

— От них столько же толку, сколько от вас.

Когда врач ушел, я вспомнил Марсово поле и молодого, загорелого Марка Либера с копьем, терпеливо показывающего мне, как держать оружие, как сгибать руку, как пустить копье прямо в цель, и его похвалы, когда я все делал правильно.

Я думал о нем, вымытом, натертом, пахнущем чистотой, когда он стоял на коленях, принося жертву к ногам статуи Марса. Сколько раз, думал я, этот отважный солдат поклонялся богу войны? И почему Марс отвернулся от него сейчас? Ревнивый бог Марс гораздо более велик, чем Эрос, и мне казалось, что увидев любовь между солдатом и бывшим рабом, Марс пришел к Эросу и заявил о намерении оставить солдата себе. Марс никогда меня не любил. Его статуя в саду Прокула всегда была холодной и презрительной. Реши я помолиться Марсу, он встретил бы мою молитву жестоким смехом, думал я.

А Приап? Уродец, больше никто! Совратитель мальчиков, соблазнитель юношей. Однажды отвернувшись от этого бога, я не мог обратиться к нему вновь.

Ни Эрос, ни Приап не могли состязаться с Марсом — и Плутоном, богом смерти, — не могли отобрать у них человека, которого любил Ликиск, если те сговорились унести Марка Либера к теням нижнего мира. Там его будет ждать Поликарп. И сенатор Прокул, и Саския. Друзья и рабы Прокула — Ликас, Паллас, Друзилла, девушки с кухни, — возможно, все они мертвы из-за предательства Тиберия. Витурий и Луций, погибшие на Капри. Все хорошие, добрые люди, которых Ликиск любил, исчезли по мановению руки ужасного Плутона в удивительном шлеме, делающим его невидимым. Я ощущал Плутона в тенях — ждущего, радующегося боли мальчика, всю жизнь служившего неправильному богу. Таясь, он ожидал, когда наступит время утащить Марка Либера туда, откуда еще никто не возвращался.

Кроме Лазаря, сказал бы Иоанн.

Кроме Лазаря!

 

XXXVI

Я мчался по пустынным улицам Иерусалима. Все евреи сидели по домам, празднуя священную Пасху, а их город под полной луной был молчалив, ожидая дня, когда люди снова выйдут наружу. Мои сандалии шлепали по каменной мостовой, их эхо разносилось по длинным извилистым улицам; звуки бежали впереди меня, а я несся вниз к улице сыроваров и через ворота, удивив сонных римских часовых, радовавшихся спокойной ночи.

Тихие лагеря евреев, отдыхавших после паломничества в Священный город, располагались на холмах за пределами городских стен, вдоль иерихонской дороги, вьющейся, словно лента, к Вифании. Подобно быстроногому Меркурию, я стремительно преодолел расстояние до маленького городка, никого по пути не встретив и слыша только смеявшийся надо мной ветер.

Дом Лазаря и его сестер был озарен лампами внутри и луной снаружи. Вечерний ветерок донес до меня запах жареного ягненка и цветов из маленького сада, где мы разговаривали с Иисусом.

Когда я постучал, дверь приоткрыла Мария.

— Кто там?

— Ликиск. Друг вашего брата. Друг Иоанна, — выдохнул я.

— Иоанна здесь нет, — сказала она, все еще не открывая. Она казалась испуганной.

— Я ищу Иисуса. Пожалуйста, пустите меня!

Она шепотом ответила:

— Учителя здесь нет.

Я услышал твердый, но приглушенный голос Лазаря. Тоже испуганный, подумал я.

— Мария, кто там?

— Римский мальчик, Ликиск.

Через секунду дверь распахнулась, и мне навстречу вышел Лазарь.

— Слышал новости? — задыхаясь, спросил он, приложив к груди дрожащую руку.

— Какие новости?

— Заходи, Ликиск. Быстрее.

Здесь была и другая сестра, Марта; она плакала. В доме находились еще люди, в которых я узнал последователей Иисуса — мрачные, они сидели в углу с опущенными головами, подозрительно глядя на меня исподлобья. Рядом стоял юноша по имени Марк; на его голове был капюшон, лицо покраснело, дыхание было тяжелым, словно он бежал, как и я.

— Что за новости? — спросил я, оказавшись внутри.

Лазарь взял меня за плечо так, как это делают люди, готовящиеся сообщить что-то неприятное.

— Учителя арестовали! Мы узнали об этом только сейчас. Марк был там и все видел. Мы подумали, что теперь пришли и за нами. Зачем ты здесь, Ликиск?

— Я хотел попросить Иисуса помочь моему другу.

Один из сидевших в углу пробормотал:

— Он сейчас даже себе помочь не может.

— Тихо, Фома, — бросил Лазарь, в гневе поглядев через плечо. Обернувшись, он сказал:

— Сейчас помощь нужна учителю, Ликиск.

— Кто его арестовал?

— Священники Храма, разумеется, — мрачно сказал Лазарь.

— Его предали, — добавил Марк, шагнув вперед. — И это сделал один из его друзей! Я был там! Я видел, как все произошло! Мне удалось сбежать, чтобы предупредить остальных.

Гнев озарил его лицо, сбив голос.

— Он был на пасхальной трапезе в доме прокаженного Симона, а затем отправился в Гефсиманский сад прогуляться. Он любит это место. Примерно в полночь, когда мы ждали возвращения Иисуса, Иоанна, Петра и Иакова, к нам вломились люди из Храма, чтобы арестовать учителя. Увидев, что его нет, они отправились его искать. Я поспешил в сад, чтобы предупредить учителя, и оказался там как раз в тот момент, когда его арестовывали. Петр, старина Петр, пытался оказать сопротивление, но бесполезно. Они окружали всех, кого заметили, и почти поймали меня, но я сбежал, оставив их с одним плащом. Я сразу прибежал сюда — рассказать, предупредить. Когда ты постучал, мы решили, что…

— А куда они забрали Иисуса? — спросил я.

— Мы не знаем.

— К Пилату?

— Может быть.

— Он хороший человек и знает, что Иисуса нечего бояться. Если они отведут его к Пилату, с ним все будет хорошо.

— Каиафа и Анна сделают из этого прецедент, — заявил из темного угла человек по имени Фома.

Больше ничего не говоря, я устремился в город. Сердце гневно колотилось, голова шла кругом от страха, что единственный человек, способный помочь трибуну, за пределами моей досягаемости и, возможно, уже мертв. Я не знал, где его искать и как помочь. Свернув с дороги, я перешел Масличную гору, миновал спокойный, тихий сад, где арестовали Иисуса, сбежал по западному склону и вверх по холмам, к городу. Когда я вошел в крепость Антония — темную, мрачную, тихую, — на востоке показалась узкая полоска дневного света. Пилат поднимался рано, и мне не придется долго ждать, чтобы его увидеть.

Завернув за угол, в нескольких ярдах от широких ступеней к Литостротону, я замер, онемев от ужаса и удивления.

 

XXXVII

Мрачная, молчаливая толпа всходила на широкую площадку под высокими стенами крепости, где было еще темно. Я узнал одного человека — Каиафу, надменно шедшего в своих церемониальных одеждах под темным, плотно запахнутым плащом, словно пытаясь скрыть свой сан. Рядом были священники, поддержавшие его в тот день, когда он пытался победить Иисуса, задавая вопросы о женщине, пойманной на прелюбодеянии.

На лицах крепких храмовых охранников, стоявших в первых рядах толпы во время проповедей Иисуса, теперь был написан триумф. Они образовали вокруг него плотное кольцо. На секунду я увидел лицо Иисуса, усталое, мокрое от пота. Делегация быстро поднялась по ступеням, прошла по площадке и остановилась, а пораженные этим зрелищем часовые поспешили в крепость. Я быстро последовал за ними.

Часовые отправились прямо к Пилату. Прокуратор уже проснулся и завтракал. Поскольку охранники оставили дверь открытой, я вбежал внутрь.

— Пришли священники Храма, — отсалютовав, сказал часовой. — Они кого-то поймали и требуют суда.

Пилат простонал:

— Так рано?

— Они поймали Иисуса из Назарета! — воскликнул я, выступая вперед и позабыв о приличиях.

Пилат осел, тяжело выдохнув, словно его ударили в живот, и неуклюже сполз в кресле.

— Пусть подождут, — сказал он часовому и махнул рукой, чтобы тот уходил. Затем, прикрыв глаза и покачав головой, пробормотал:

— Они ведь никогда не остановятся, верно?

Когда он взглянул на меня, его опухшие глаза были красными, брови сдвинуты в гневе.

— Что ты об этом знаешь?

— Его арестовали ночью, хотя не знаю, по какому обвинению, — я пожал плечами.

— Должно быть, дело серьезное, иначе они бы его сюда не притащили.

— Господин, — быстро сказал я, беспокоясь лишь об умирающем воине в комнате наверху. — Иисус — единственный, кто может мне помочь.

Пилат проворчал.

— Мне кажется, он и себе-то помочь не может.

— Марк Либер умирает! Иисус может ему помочь! Исцелить! Он многих вылечил! Он воскресил Лазаря!

— Ликиск, и ты туда же?

— Если с этим человеком что-то случится, у меня не будет никого, к кому бы я мог обратиться.

— Смирись с этим, мальчик.

— Все, что я хочу, это лишь минуту с Иисусом. Вы ведь можете это устроить?

— Я не могу легкомысленно относиться к этим священникам.

— Вы честный человек. Выслушайте их. Им ведь нужно сфабриковать дело. Выслушайте их и отпустите Иисуса. Пожалуйста, господин!

— Я не могу позволить личным соображениям вмешиваться в свои обязанности и долг перед законом.

— Пожалуйста!

— Мои руки связаны, Ликиск. Теперь пропусти меня взглянуть, в чем там дело. Может, все не так плохо, как кажется.

— Они собираются убить его, господин.

— У них нет таких возможностей.

— У них достаточно возможностей, чтобы оторвать вас от завтрака. У них есть власть тех, кто использует запугивание для достижения своих целей.

— Хватит, мальчик. Ты забываешься. Убирайся отсюда!

Он вышел — властный, маленький Цезарь в маленьком городе маленькой страны, идущий по своим маленьким делам, — и оставил меня в комнате с нетронутым завтраком и холодными каменными лицами Аполлона, Августа и Тиберия, притворно ухмылявшимися в сером утреннем свете.

Подавленный, я поплелся в комнату, где трибун Марк Либер, воин и слуга Рима, лежал без сознания, приближаясь к смерти. Его кожа была холодной, но я видел, что он дышит. Улегшись рядом, прижавшись к его лицу и положив руку ему на грудь, я ощутил, каким тяжелым, медленным и холодным было его дыхание.

В окно заглядывало тусклое желтое солнце; снизу до меня доносились шумные голоса толпы.

Я слушал с закрытыми глазами, как будто дремал в театре. Голоса были знакомыми, словно принадлежали знаменитым римским актерам.

Пилат: Вы в чем-то обвиняете этого человека?

Каиафа: Не будь он преступником, мы бы к вам его не привели.

Пилат: Тогда займитесь им сами. Судите его по своим законам.

Каиафа: У нас нет власти приговаривать к смерти.

Пилат: К смерти?

Каиафа: Этот человек подстрекал людей к мятежу. Он выступает против уплаты налогов Цезарю и выдает себя за Мессию — царя!

Пилат: Ты — царь евреев?

Иисус: Это твой вопрос? Или тебе кто-то обо мне рассказал?

Голос казался ужасно усталым.

Я открыл глаза.

В поле моего зрения возникло серое, спокойное лицо Марка Либера, освещенное желтыми лучами солнца.

С усилием я слез с кровати и подошел к окну, глядя на площадь, запруженную евреями, как в день резни галилеян. Однако сейчас они выстроились полукругом за Иисусом, который, опустив плечи, стоял перед креслом Понтия Пилата. Пилат опустил подбородок на ладонь — поза, которую я видел много раз.

Площадь была тихой, словно гробница. Евреи ждали, когда прокуратор Иудеи примет решение касательно Иисуса.

Пилат встал и поправил тогу.

— Зачем кому-то о тебе рассказывать? Почему я вообще должен знать о тебе и твоих делах? Разве я еврей?

В толпе захихикали.

— Тебя привел сюда народ и священники, — сказал Пилат, указывая на собрание. — Что ты сделал?

Иисус посмотрел себе под ноги и поднял лицо. Мое сердце упало: он был весь в синяках и в крови; глаза покраснели и заплыли от ударов.

— Мое царство, — сказал он тихо, — не от мира сего. Если бы оно было от мира сего, мои люди не позволили бы меня арестовать. Нет, я не царь этого мира.

Пилат выпрямился; я видел эту реакцию во время игр, когда он понимал, что скоро заработает очки.

— Но ты все же царь…

— Да, это так, — сказал Иисус.

По площади прокатился гул голосов, предвкушая победу.

— В самом деле? — спросил Пилат, когда тишина воцарилась вновь.

— Я царь, — четко и ясно сказал Иисус, — и потому я был рожден. Потому я пришел в этот мир — чтобы свидетельствовать об истине. Мой голос услышит лишь тот, кто открыт истине.

Казалось, он снова был в Храме, говоря твердо, гордо, и его слова достигали моих ушей, хотя я стоял высоко над запруженной площадью.

Шум улегся, и Пилат сделал небольшой шаг вперед.

— Истина, — вздохнул он. Потом усмехнулся. — Что такое истина?

Иисус не ответил.

Пилат развернулся и сел в свое синее с золотым кресло. Он называл его судебным, используя только при вынесении приговоров. Некоторое время он сидел, обхватив ладонью подбородок и разглядывая Иисуса. Мне показалось, он смотрит вверх, на меня, но я не был в этом уверен. Толпа молчала, не двигаясь и ожидая решения.

— Я не вижу за этим человеком никакой вины, — объявил Пилат.

Слова вызвали потрясенную тишину, а затем толпа взорвалась в гневе, рванулась вперед, но остановилась, увидев, как солдаты положили руки на мечи. Каиафа подошел к Пилату и встал рядом с Иисусом.

— Он возмущает нацию, — сказал он, словно наставляя прокуратора. — Он начал в Галилее, а теперь продолжает здесь.

Пилат встал.

— Галилея! Да, он из Галилеи. В таком случае, это дело вообще не должно меня касаться. Иисус — галилеянин, вот и ведите его к тетрарху Галилеи. Ирод, должно быть, уже проснулся в своем большом дворце. Ведите назарянина туда.

«Хитрый ублюдок», подумал я, в отвращении отходя от окна. Мой трибун спал; солнце окрашивало его белую кожу. Я смотрел на него до тех пор, пока по моим щекам не потекли слезы.

— Я пытался, Марк, — тихо сказал я, — но никому нет дела.

Толпа уходила от Пилата, по жесту которого из крепости вышли четверо солдат, возглавляемые центурионом Гаем Абенадаром. Пилат что-то сказал ему, после чего центурион занял позицию во главе толпы, медленно спускавшейся по ступеням на улицу и собиравшейся идти через весь город во дворец Ирода. Я видел его крыши, омытые солнечным светом. Я знал Пилата. Он послал солдат не для того, чтобы защитить евреев и даже не для того, чтобы с Иисусом не расправились по дороге, а чтобы узнать, как там все пройдет.

Наконец, толпа сошла с широких ступенек, и я увидел несчастного, подавленного Иоанна, который, вероятно, все это время был там: его сердце, конечно, разбито; его мир рушился, как и мой.

Сперва я хотел догнать его, рассказать, как мне жаль, что все так получилось, но потом сел на кровать и взял холодную руку трибуна. Никто больше не имел значения, кроме него.

 

XXXVIII

Ирод перехитрил Пилата.

Ближе к полудню Иисус и его стража вновь появились на площади, отосланные в крепость Антония Иродом, который лишь посмеялся на Иисусом, обрядив его в мантию и объявив царем.

Разозлившись, что Ирод повернул оружие Пилата против него самого, прокуратор ходил по кабинету и стучал кулаком по ладони, виня Ирода и угрожая ему перед молчащим Абенадаром. Увидев, как толпа с Иисусом в центре заполняет Литостротон, я сбежал вниз, в комнаты Пилата, загоревшись надеждой, что теперь прокуратор его отпустит.

Пилат смятенно обернулся ко мне.

— Знаю, Ликиск, ты пришел просить о том, чтобы я освободил этого человека. Можешь не стараться. У меня нет намерений его убивать. — Он поднял руки и ударил кулаками о стол. — Проклятье! Лучше бы этот день никогда не наступал. — Затем он улыбнулся. — Моя дорогая жена снова видела сон. «Не позволяй ничего делать с Иисусом!», предупредила она меня. По ее словам, этот сон был пророчеством. Теперь с той же просьбой приходит Ликиск. А что ты, Абенадар? Может, и ты попросишь меня за этого человека?

— Мое дело — исполнять законы, — заявил центурион. — Ваше — править согласно ним.

— Ликиск считает, что Иисус может спасти жизнь Марку Либеру.

— Ведь он помог другим! — воскликнул я.

Абенадар пожал плечами.

— Есть не только смертельные наказания.

Пилат кивнул и погладил подбородок.

— Евреи хотят его убить.

— Завтра мы в любом случае повесим троих, — сказал центурион.

— На Голгофе будет многолюдно, — сказал Пилат, намереваясь пошутить.

— Как вы решите, господин, — ответил Абенадар, всегда готовый исполнить приказ. — Но у нас мало времени. В шесть начинается суббота. Мы их оскорбим, если повесим преступников позже.

— Хорошо, центурион. Проследи, чтобы Варавву и двух его приятелей-головорезов повесили вовремя, а я попытаюсь разделаться с этой безумной ситуацией.

Толпа на площади увеличилась; собравшиеся начали требовать казни еще до того, как Пилат приблизился к своему судебному креслу.

— Итак, — сказал он, остановившись и глядя на Каиафу — высокомерный, прямой, с покрасневшим лицом, злясь на то, что Ирод вернул его посылку. — Ирод прислал вас обратно! Вы привели его ко мне, обвиняя в подстрекательстве, но ваш собственный царь не сделал ничего — только подшутил над этим несчастным! Но вы снова здесь и жаждете крови, ждете, что Рим вынесет приговор, который не счел нужным вынести ваш собственный правитель! В вас слишком много желчи, Каиафа.

Священник отшатнулся, словно Пилат его ударил.

Прокуратор посмотрел на Иисуса, печального, едва стоящего от усталости, и сел в сине-золотое кресло.

— Хотите приговор? Вот вам приговор. — Он помолчал, осматриваясь и проверяя, здесь ли охрана на случай неприятностей. — Я прикажу высечь Иисуса, а потом отпущу.

И прокуратор посмотрел на меня. Если б это было уместно, он бы улыбнулся. У меня не было препятствий политического характера, и поэтому улыбнулся я. Взглянув на Иисуса, я ожидал, что он тоже улыбнется, но он оставался мрачным и слишком подавленным, чтобы как-то реагировать. (Конечно, перспектива римской порки вряд ли может кого-то обрадовать!)

Первосвященник Каиафа улыбнулся хитрой улыбкой политика. Шагнув вперед, он прошептал:

— Это будет непопулярным решением, Пилат. Я знаю толпу. Я знаю настроения в городе. Этот человек совершил серьезное преступление, а вы собираетесь отпустить его, всего лишь выпоров, хотя в вашей темнице сидит тот, кто является для них героем и кого вы собираетесь распять. Со всем моим уважением я должен сказать, что если вы отпустите Иисуса и повесите Варавву, вам не хватит войск, чтобы успокоить город.

— Это угроза, Каиафа?

— Господин, мы с вами умные люди. Мы знаем политику. Что для вас сейчас самое главное? Осмелюсь ответить — мир. Таково и мое желание. Раскрою вам карты. Если вы освободите Иисуса и повесите Варавву, может разразиться невероятное кровопролитие. Я бы предположил, что Тиберий будет этим раздражен и найдет того, кто лучше справится со своими обязанностями. Кто бы это ни был — например, Вителлий? — ему тоже может придти в голову избавиться от еврейского руководства. Господин, вы хотите рисковать своим — и моим — положением из-за обманщика, выдающего себя за того, кем он не является?

— Каиафа, вы хитрец! Народ не любит Варавву. Вы же это знаете.

— Возможно, я ошибаюсь. Если так, я подчинюсь вашему решению. Но давайте спросим у народа.

Пилат отошел, идя медленно, разглядывая свои войска и толпу, бросив взгляд и на меня, но отвернувшись прежде, чем я успел раскрыть рот, прежде, чем я смог бы сказать то, что он знал и без меня: Иисус невиновен. Посмотрев на толпу, Пилат поднял руку, приказывая всем замолчать.

— Для вас это священное время, и я предлагаю вам выбор, обещая его принять. Скажите, кого из двух пленников мне следует отпустить в качестве дружеского жеста? Убийцу, Варавву? Или пророка Иисуса из Назарета, которого называют Мессией?

Толпа ответила разом, словно хор в пьесе:

— Варавву!

Потрясенный, Пилат упал в кресло, прижав руку к груди.

— А что Иисус? — спросил он едва слышно.

Один из стоявших в переднем ряду (крепкий парень Каиафы) закричал:

— Распни его!

Другие по соседству (также люди Каиафы) подхватили:

— Распни его!

Приговор сорвался с губ толпы, словно накатившаяся на песок волна.

Пилат осел в кресле, опустив руки и изумленно качая головой.

— Да что он такого сделал? — спросил он, ни к кому не обращаясь.

— Что насчет Вараввы? — спросил первосвященник, и его голос прокатился над Литостротоном. Махнув рукой, Пилат ответил:

— Его освободят.

— А Иисус?

— Я же сказал, что его высекут.

— И это все? — спросил первосвященник.

Пилат в гневе вскочил и повернулся к одному из охранников.

— Высеките его здесь и сейчас, чтобы все это видели.

С колотящимся сердцем я воскликнул:

— Только это, господин, только это!

Пилат ничего не ответил и снова сел в кресло, ожидая, пока из темниц поднимется ликтор. Я видел, как он работал с Дисмасом и Гестасом — жестокий человек, любящий свое ремесло. Через минуту он вышел на солнце. (Я подумал, видел ли он когда-нибудь свет, рожденный для того, чтобы искать удовольствий глубоко под землей). Он был сложен как бык, в форме, с хлыстом в одной руке и розгой в другой; его появления было достаточно, чтобы шумная, крикливая толпа замолчала. Он остановился и осмотрелся. Площадь не являлась местом наказания, но вдоль стены у Храма Соломона располагались свободно стоящие колонны, держащие крышу, и он указал солдатам, чтобы те привели пленника и приковали к одной из них.

Будь это я, я бы сдался только после яростной борьбы, но Иисус пошел без возражений; по обе стороны от него находились солдаты, нелепая красная мантия тащилась по земле, голова была низко опущена. Он ждал, пока солдаты грубо стянут с него плащ, испачканную накидку и набедренную повязку. Обернув его руки вокруг колонны, они прикрепили к запястьям ручные кандалы.

Я не видел лица Иисуса, плотно прижатого к рифленой колонне. После первого удара я закрыл глаза и зажал уши. (В сознании мигом возник Сэмий, его большие зеленые глаза, смотрящие на меня, когда Ювентий наносил по его спине удар за ударом). Я считал — тридцать девять ударов, число, установленное законом. Наконец, я открыл глаза, но смог лишь раз взглянуть на испещренную кровавыми полосами спину Иисуса. Он почти опустился на колени у забрызганной кровью колонны, а ликтор тем временем укладывал плеть и отдавал Пилату салют перед тем, как вернуться в свою нору глубоко под крепостью Антония.

Солдаты, привязывавшие Иисуса, освободили его и накинули на плечи мантию.

Пилат не смотрел на это, сознательно отвернувшись в сторону. Когда Иисус снова оказался напротив, Пилат взглянул на его покрытое потом лицо и пробормотал:

— Царь евреев, где твоя корона?

Это не было насмешкой. Он произнес эти слова печально, с сочувствием.

Но один солдат понял это иначе и убежал, скоро вернувшись с охапкой веток и палок из крошечного сада Клавдии Прокулы. Смеясь, он пересек площадь, сплетая ветви в грубый черный венок, и надел его Иисусу на голову, на что толпа отреагировала одобрительным смехом и ревом, вернувшись к жизни после шока от созерцания римской порки.

Пилат бросил:

— Уйди, солдат.

Но прокуратор Иудеи оставил эту корону на голове Иисуса.

Он встал и, положив руку ему на плечо, повернул лицом к толпе.

— Вот человек, — сказал он.

Один из людей Каиафы крикнул:

— На крест его!

Пораженный, Пилат отпрянул.

— Вы его распинаете! — крикнул он, и его круглое лицо покраснело. — Я не вижу за ним вины!

Каиафа вновь спокойно выступил вперед.

— Вы знаете, у нас нет такой возможности. У нас свои законы, но право выносить смертные приговоры принадлежит вам.

— Также у меня есть право отпустить этого человека, — сказал Пилат.

— И страдать от последствий, — прошипел Каиафа. Испугавшись, что зашел слишком далеко, он смягчился; его голос был терпеливым, успокаивающим, словно у матери, говорившей с глупым ребенком. — У нас есть закон, и согласно нашему закону этот человек должен умереть, поскольку он объявил себя сыном Бога, но, конечно же, им не является.

Пилат колебался. Когда он ответил, в его голосе слышалась прежняя властность:

— Я поговорю с ним наедине.

Абенадар взял пленника под руку и повел в вестибюль крепости Антония. Идти было недалеко, но избитый Иисус едва передвигал ноги.

Я ждал у входа, надеясь поговорить с ним, попросить совершить одно из его чудес, вернуть к жизни Марка Либера, но когда увидел его мокрое, окровавленное лицо, то не смог выговорить ни слова. А если бы и смог, то сказал бы что-нибудь, чтобы его ободрить, хотя и не знал, как. Проходя мимо, Иисус заметил меня, и на его лице мелькнуло узнавание, удивление, страх или боль — я не понял, что именно. Однако от его пронзительного взгляда по моей спине побежали мурашки.

Нырнув в дверь прежде, чем ее захлопнули часовые, я встал сзади, прижавшись к стене, а Пилат тем временем рассматривал Иисуса.

— Откуда ты?

Иисус поднял глаза, но ничего не сказал.

Пилат был терпелив и говорил с Иисусом так, как когда-то со мной говорил Прокул, если хотел, чтобы я понял его точку зрения: как отец с сыном, мужчина — с мальчиком, облеченный властью — с беспомощным.

— Разве ты не знаешь, что у меня есть власть освободить тебя или распять?

Иисус мигнул. Его высохшие губы раздвинулись, по ним потекла кровь. Он облизнул их. Его голос был сухим, словно песок Иерихонской дороги.

— Единственная власть… которая у тебя есть… исходит свыше. Те, кто привел меня сюда… виновны более… чем я. У тебя нет власти мне навредить… если только… она не дана свыше.

Пилат открыл рот, чтобы ответить, но потом покачал головой и подал знак Абенадару увести пленника. Проходя мимо меня, Пилат остановился.

— Прости, сынок. Я знаю, ты веришь, будто этот человек сможет помочь в твоей беде, но ты ведь сам все видел. Он не может и не хочет помочь даже себе. Я дал ему все возможности, однако он не захотел сотрудничать. Прежде всего я должен думать о мире в провинции.

— Что вы теперь сделаете? — спросил я.

— Мой долг — сохранять мир, — ответил он, отступая. — Я сделаю то, что должен.

— Да, господин, — сказал я.

— Прости, что разочаровал.

— Вы собираетесь пойти им навстречу.

— Пора мне умыть руки от этого дела, — холодно сказал он. Тут в его глазах блеснул огонек, словно к его лицу поднесли лампу. Он что-то сказал часовому, и тот поспешил прочь.

Снаружи снова кричала толпа, жаждущая крови и вздымающая кулаки при виде едва стоявшего Иисуса, которого с двух сторон поддерживали солдаты. Абенадар тщательно изучал толпу, держа ладонь на рукояти меча. Солдаты, расставленные по всему периметру Литостротона, также были наготове.

Пилат ожидал, сидя в кресле.

Наконец, вернулся часовой с серебряной чашей для умывания и вытянул ее перед прокуратором Иудеи. Пилат медленно окунул руки в воду и вымыл их.

— Я невиновен в смерти этого честного человека.

Он снова что-то сказал часовому; я не расслышал его слов, однако все стало ясно, когда часовой вернулся из крепости с папирусом. Пилат поднял его так, чтобы все видели. Там, на трех знакомых мне языках — латыни, греческом и арамейском, — было начертано: Иисус из Назарета, царь иудеев.

Это была традиция.

Папирус вешали на крест, чтобы каждый идущий мимо знал, кто является жертвой и в чем состоит его преступление.

— Абенадар, — сказал Пилат своему преданному центуриону, — проследи, чтобы все было сделано.

 

XXXIX

До казни оставалось немного времени. Надо было вывести из темницы двух других приговоренных, принести тяжелые перекладины, набрать солдат для исполнения приговора и объяснить их обязанности. Произошла еще одна заминка, когда священники попытались уговорить Пилата изменить надпись, которую он распорядился прибить на кресте Иисуса. Здесь Пилат остался непреклонен и не изменил ни слова, насладившись таким финалом — хоть небольшой, но все же победой над Каиафой.

За мной послала Клавдия Прокула. Я нашел ее в слезах, обезумевшей от горя.

— Мой муж его приговорил? — спросила она, заламывая руки и в беспокойстве ходя по комнате.

— Да.

— Это неправильно, Ликиск. Это ошибка.

— Дело сделано, госпожа.

— Ты пойдешь?

— Куда?

— Туда, где они…

— Нет. Я не хочу в этом участвовать. Мое место — с трибуном.

— Здесь больше никогда не будет по-прежнему, Ликиск.

— Мне все равно. Тем более если я его потеряю.

— Если ты потеряешь Иисуса?

— Нет! Моего трибуна!

— Ты его очень любишь.

— Я всегда любил его. Он оставил меня в живых, когда проще было дать мне умереть. Я надеялся, что в ответ смогу подарить жизнь ему, но теперь эта надежда ушла.

— Иисус? Ты верил, что он мог бы спасти Марка?

— Я думал, если Иисус, вылечивший многих, положит руку на рану моего трибуна, он исцелится. Глупая надежда, правда? Тем более сейчас.

— Ты веришь, что Иисус — сын Бога?

— Меня больше не интересуют боги. Если они и существуют, то слишком жестоки, чтобы о нас думать.

— Не смейся надо мной, Ликиск, но я в него верю.

— Верите в то, что Иисус — сын Бога?

— Да.

— Тогда почему он дожидается распятия?

— Я не знаю.

— А я знаю! Потому что он мошенник.

— Но что если это не так? Что если он все же излечит Марка?

— Вися на кресте? Это вряд ли.

— Он пока не на кресте. Ты можешь с ним поговорить. Абенадар тебя пустит.

— Я хотел, но его избили, и он плохо себя чувствует. Вряд ли он понимает, где он и что с ним происходит.

— Но если он — твоя единственная надежда…

— У меня нет надежды.

— Тогда я схожу к нему вместо тебя.

— Вы действительно считаете, что он тот, за кого себя выдает?

— Да.

— Если бы я так думал…

— И все же, что если это правда, Ликиск? Представь, что мы сегодня сделаем. Что сделает мой муж! Если Иисус действительно пришел от Бога, разве он позволит кому-то пригвоздить себя к кресту? Я думаю о тебе, о том, что он, по-твоему, единственный, кто может спасти Марку жизнь. Почему ты не учитываешь вероятность того, что этот человек — действительно от Бога? Я бы на твоем месте не сидела у трибуна, сложа руки, и не ждала, пока он умрет. Я бы пошла к Иисусу…

— Я должен быть рядом с Марком. Мое место — рядом с ним, а не рядом с этим странным человеком, который утверждает, что Бог — его отец, а сам позволяет, чтобы его унижали, пороли и приговаривали к распятию. Нет. Я больше о нем не думаю. Извините.

— Я посижу с Марком вместо тебя.

— Нет.

— Если бы ты был близок к смерти, и Марк думал, что есть шанс тебя спасти, даже если этот шанс — попытка уговорить шарлатана, он бы им воспользовался?

— Да.

— Значит, ты любишь его меньше?

— Это жестоко.

— Встреться с Иисусом, пока не поздно, Ликиск. Что тебе терять?

— Но если Марк умрет, когда меня не будет рядом…

— А если он умрет, поскольку ты упустишь его единственный шанс?

Я не знал, что ответить.

 

XL

Пока не настало время идти с солдатами, я сидел на кровати рядом с трибуном, считая каждый вдох и держа его руку, ощущая слабый пульс. Когда внизу на Литостротоне Абенадар начал отдавать приказания, я склонился над трибуном и поцеловал его в губы.

— Дождись меня, мой друг, — прошептал я.

Сидеть с ним пришла Клавдия Прокула.

Дорога к месту, где должны были умереть Иисус и два молодых человека, Дисмас и Гестас, шла по холмам: сперва спускалась с высокой части города, где стояла римская крепость и еврейский храм, огибала главный рынок, а затем уходила через врата Геннат за городскую стену.

Процессия двигалась медленно: Иисус с трудом удерживал тяжелую перекладину, которую позже прибивали к вертикальному столбу, вкопанному в землю на вершине холма под названием Голгофа. Евреи, мимо которых мы шли, в страхе отворачивались, кроме тех немногих, что не могли отвести глаз от мрачной процессии. Позади в молчании следовала кучка людей Каиафы, хотя сам первосвященник отсутствовал. Абенадар шел рядом с Иисусом, но поглядывал на толпу, остерегаясь неприятностей. Я находился поблизости вместе с группой солдат, то и дело наталкиваясь на любопытных зевак. Один из них, большой черный человек, напомнивший мне египтян, которых я видел в порту Александрии, возмутился, что Абенадар заставил его помогать, когда Иисус уронил свою перекладину и не смог поднять ее.

Когда Иисус встал на ноги, его глаза встретились с моими. Я мог бы воскликнуть: «Иисус, если ты тот, кто ты есть, спаси моего друга!» Однако лицо его было таким печальным и изможденным, а в глазах стояла такая боль, что я сказал только: «Мужайся!»

В полдень мы достигли вершины Голгофы, и меня бросило в дрожь при виде этого места смерти и плачущих женщин, оказавшихся родственниками и друзьями Иисуса. Среди них я увидел Иоанна.

— Мне жаль, — сказал я ему. — Я умолял Пилата, чтобы он не дал этому случиться.

Иоанн выдавил улыбку.

— Никто бы не смог ничего сделать, Ликиск.

Я оставил его с женщинами.

Абенадар занялся своим делом, наблюдая за солдатами, которые раздевали приговоренных. Никто из них не сказал ни слова. Никто не возмущался. Двое закричали, когда пришло время вбивать в руки гвозди. Иисус вздрагивал, кусал губы, но не издал ни звука. Четверо солдат на земле и один на лестнице подняли всех жертв по очереди и тупыми ударами вогнали перекладины в пазы верхней части стойки. Каждый из наказанных всем своим весом временно повисал на огромных гвоздях, вбитых в запястья. Солдат на лестнице страховал перекладину веревками, а двое других, вооружившись молотками, вгоняли последние гвозди в ноги. Дисмас, затем Гестас, затем Иисус.

— Все, Ликиск, — мягко сказал Абенадар, кладя руку мне на плечи. — Прости.

Я собирался ответить, но тут Иисус произнес:

— Пить!

Абенадар отдал приказ; солдат приложил к губам Иисуса мокрую губку, однако тот отвернулся.

Подул влажный ветер. Приближался дождь.

Вдалеке начали скапливаться темные облака.

— Будет ливень, — заметил Абенадар.

За моей спиной плакали женщины; я слышал ровный голос Иоанна, пытавшегося их успокоить. Иисус наверняка слышал это, поскольку поднял голову и взглянул перед собой.

— Женщина, — прохрипел он, — вот твой сын.

Все повернулись и увидели, что Иоанн обнимает женщину средних лет, наверняка красивую в молодости, когда у нее родился ребенок, висящий сейчас на римском кресте. Сильная женщина, подумал я — она не плакала, как другие.

Абенадар обошел все три креста, глядя вверх и проверяя, чтобы все было как полагается. Он поговорил с солдатами, и те убрали кости, в которые до сих пор играли. Вернувшись ко мне, он покачал головой.

— Когда они забивали гвозди, Иисус сказал, что прощает их, поскольку они не знают, что творят. Представляешь? Прощает людей, которые забивают в тебя гвозди. Странный человек этот назарянин.

Иисус заговорил вновь, глядя на Иоанна.

— Вот твоя мать!

Я взглянул на Иоанна; по его лицу текли слезы.

Один из людей Каиафы крикнул:

— Ты спасал других! Спаси себя!

Я в надежде посмотрел на Иисуса: «Да, спаси себя! Докажи, что ты сын Бога. Спустись. Спаси себя. Спаси себя, чтобы потом спасти моего солдата!»

Небо быстро темнело, и когда я взглянул на широкую долину, то увидел приближающийся дождь. На горизонте над вершинами голубых холмов сверкали молнии. Глухо рокотал пока еще далекий гром.

Гестас поднял голову, выйдя из оцепенения, в котором находился с тех пор, как в его тело начали вгонять гвозди. Его голос был резким и полным боли.

— Если ты Мессия, спаси себя — и нас.

Более молодой Дисмас втянул воздух, выпятив ребра под натянутой кожей, и повернулся к Иисусу.

— Не слушай его! Мы получили заслуженно, но ты… Гестас, заткнись! Этот человек не сделал ничего дурного.

Пока я смотрел на Дисмаса, упали первые капли дождя, оставив у меня на лице холодные следы.

С мучительным усилием он добавил:

— Господь, вспомни меня, когда придешь в свое царство.

Иисус слабо улыбнулся.

— Ты будешь со мной в раю.

Толпа постепенно расходилась — начинался ливень.

Иисус повернул лицо вверх:

— Боже, Боже, почему ты меня оставил?

После двух часов под дождем и ветром жертвы ослабли; никто из них больше ничего не говорил. Толпа внизу уменьшилась до малой горсточки людей: теперь на горе оставались только солдаты, Иоанн с женщинами и те немногие, что были, вероятно, последователями человека, висевшего на центральном кресте. Абенадар ходил, нервно потирая руки, словно Пилат, но без умывальной чаши. Игравшие солдаты укрылись от дождя под плащом Иисуса, хотя это было бесполезно. Скоро мы промокли до костей.

Я мог бы вернуться, но все же вышел вперед и встал рядом с Иисусом. Его голова склонилась вперед, подбородок лежал на груди, глаза были закрыты, уголки губ, так редко улыбавшихся, опущены, словно кривой лук. Волосы и бороду усеивали капли дождя, стекая по вытянутым вдоль перекладины рукам, омывая натянутые, напряженные кости и мышцы груди, живота, бедер и поясницы, образуя ручейки на икрах и капая с пальцев ног.

Я посмотрел на Абенадара.

— Он умер?

Центурион покачал головой.

Когда я вновь взглянул вверх, Иисус поднял голову и приоткрыл глаза.

— Мне жаль, — тихо сказал я, мигая из-за льющейся по лицу воды. Я собирался сказать больше, собирался попросить о моем трибуне, узнать, может ли он его спасти, но Иисус высоко поднял голову, стукнувшись затылком о дерево.

— Все кончено, — выдохнул он. Голова тяжело упала на грудь.

Со стоном я опустился на колени и сполз по мокрой земле. Абенадар присел рядом и положил руку мне на плечо.

Внезапно Иисус вновь поднял голову, глядя на приближающуюся черную тучу.

— Отец, в руки твои вверяю дух свой.

По долинам прокатился оглушительный громовой раскат, и на город упала молния, ударив прямо в крышу Храма Соломона.

Абенадар прижал меня к себе.

— Ликиск, что мы наделали? Мы убили сына Бога!

Подняв глаза на безжизненное тело, висевшее на римском кресте, я внезапно возненавидел этого человека. Я ненавидел его потому, что пришел к нему за помощью, но ничего не получил. Он мошенник, как и все боги, подумал я.

— Сын Бога? — переспросил я. — Сомневаюсь.

 

XLI

Молния вызвала в Храме пожар, нанеся значительный ущерб внутренним комнатам, куда позволялось заходить только священникам. Ливень размыл дороги и, к ужасу горожан, вызвал на кладбище оползни, из-за чего на поверхности появилось множество трупов.

— Ох уж эти истории о бродячих мертвецах, — ворчал прокуратор, получая отовсюду сообщения. — Вы в это верите? Несколько могил размыло ливнем, а суеверный народ видит разгуливающих мертвых! Что ж, можно только благодарить богов, что у нас был такой дождь. Город в унынии. Никаких кровавых революции — по крайней мере, после этого ливня. Проклятье! Кончится это когда-нибудь?

Зрителями очередной вспышки гнева, кроме меня и Абенадара, были Никодим и его друг Иосиф из Аримафеи, которые пришли за разрешением снять с креста тело Иисуса и похоронить его. Старики терпеливо дожидались, пока прокуратор не выговорится.

— Мы не можем позволить телу нашего Господа оставаться на кресте, — объяснил Никодим.

Раздраженный Пилат кивнул.

— Да, да, я знаю законы. У вас священный праздник. Хорошо, забирайте его. И остальных тоже. Только убирайтесь с моих глаз.

Слегка испуганные, но и обрадованные полученным разрешением, старые евреи остановились в вестибюле крепости Антония, чтобы поговорить со мной.

— Ты был там, — сказал Никодим. — Иоанн тебя видел. В конце концов Иисус вошел и в твое сердце.

— Мне жаль, что все так закончилось, — я взял старика за руку.

— Это не конец, — ответил он, глядя на меня с широкой улыбкой. — Это только начало. Не знаю, как это случится, молодой человек, но Господь нас не оставит. Нет! Он обещал никогда не оставлять нас.

— Он всегда будет в вашем сердце, — произнес я, решив быть вежливым с этим стариком. Со старым глупцом, подумал я.

Иосиф сказал:

— Мы положим Господа в мою гробницу.

Никодим перебил:

— Он сказал: «Через три дня я восстановлю этот храм». Через три дня, Ликиск! В этих словах — обещание. Тайна, да. Но и надежда. Уверен в этом.

Я отнес эти слова к волнению и печали старика, переживавшего большую утрату и огромное разочарование. Когда они уходили, шагая по мокрой, туманной мостовой, Никодим что-то оживленно говорил, размахивая руками и смеясь — совершенно не в себе.

Закрыв большую дверь, я с угрюмым видом миновал вестибюль, мраморный зал за дверью кабинета Пилата, и поднялся в башню мимо Абенадара, не сказав ему ни слова и не обращая внимания на зов Клавдии Прокулы, пока, наконец, не подошел к толстой деревянной двери, за которой лежал Марк Либер. Рядом непринужденно стоял солдат.

— Можешь идти, — резко сказал я. — Какой смысл в охране? Кроме меня, сюда никто не войдет, а он оттуда не выйдет.

Зайдя в комнату, я прислонился к закрытой двери и взглянул на трибуна, спокойного, словно смерть, недвижного с того момента, как я видел его в последний раз. В окно врывался холодный влажный ветер с дождем; на полу образовались лужицы воды. Комнату освещала единственная лампа у кровати, чей свет вел свою странную жизнь, озаряя красивое лицо спящего трибуна. Поцеловав его, я ощутил на щеке редкое дыхание, сел рядом и взял его за руку.

Ближе к полуночи, когда буря еще ярилась, ко мне пришел Абенадар с подносом еды.

— Убери, — сказал я. — Уходи.

— Тебе надо поесть. И поспать.

— Просто уходи. Пожалуйста.

Он вернулся на рассвете, серым, тусклым утром без нахального солнечного света, что обычно двигался по комнате под углом.

— Дождь перестал, — сказал он, посмотрев в окно на мрачное небо. Он ждал, что я что-то скажу, но не дождался и подошел к кровати.

— Сколько ты будешь так сидеть?

— Сколько понадобится.

Он молча ушел и больше не возвращался.

Позже в дверь робко постучала Клавдия Прокула.

— Мы беспокоимся за тебя, Ликиск.

— Не надо.

— Ты говорил с Иисусом прежде, чем…

— Иисус мертв. Как и любой человек. Это бы ничего не изменило.

— Ликиск, я…

— Пожалуйста, оставьте меня одного. И скажите, чтобы сюда никто не входил. Мы никого не хотим видеть.

Вечером в комнату осторожно заглянул часовой.

— Тебя спрашивает молодой еврей Иоанн.

— Отошли его.

Всю долгую темную ночь никто не осмеливался нас беспокоить. Я сидел на краю постели, держа холодную руку трибуна, чувствуя кончиками пальцев слабый пульс, ощущая, как утекает его жизнь, и ничего не мог с этим поделать. Я ни о чем не вспоминал, думая лишь о том, что он умирает, и, возможно, оставит меня в этот день.

С тусклым желтым рассветом поднялся ветер, принеся запах лилий, и его пульс начал увядать. В слезах я наклонился и поцеловал его в холодные губы.

— Я люблю тебя, Марк.

В окно проник косой луч, образовав на полу, где натекла лужица воды, светлый квадрат.

Вздохнув, я лег, вытянулся рядом с трибуном и, прижавшись, положил руку ему на грудь. В окно виднелось бледное синее небо.

Квадрат солнечного света полз по холодным камням, в его лучах танцевала и сверкала пыль. Становясь длиннее и шире, солнечный свет пересек комнату, достиг кедровой кровати и забрался на нее, словно решив передохнуть.

Скоро в окне показался ослепительный оранжевый диск, яркий и жаркий.

Потом вся комната осветилась золотистым светом, от которого заболели глаза.

— Это утро?

Казалось, голос шел из солнечного луча.

— Долго я спал?

Слова доносились из-под моей руки; я чувствовал биение сердца, движение грудной клетки.

— Долго я спал?

— Недолго, — прошептал я.

Он открыл глаза, но тут же закрыл их из-за яркого солнца.

— Сколько?

— Три дня.

— Это долго… без поцелуя.