В 1989 году драматург Дэвид Мэмет опубликовал книгу эссе под названием Some Freaks («Фрики»). Заканчивается она эссе на пять страниц, которое называется «Криптонит»; в нем автор делает весьма неожиданное заявление. Он пишет о том, что неуязвимость Супермена — фикция. «Он отнюдь не неуязвим, — говорит Мэмет о “человеке из стали”. — Это самое уязвимое из всех живых существ, потому что у него не было нормального детства».

Все читатели комиксов, как и те, кто их сроду не читал, знают историю Супермена. Он был отправлен на Землю ракетой за несколько минут до того, как взорвалась его родная планета, Криптон. Сирота и инопланетянин, Супермен — сверхчеловек со сверхспособностями, но и с одной слабостью, от которой ему никак не избавиться: минерал под названием криптонит, очевидно, осколок метеора с его родного Криптона, лишает его силы и может даже убить. «А что такое криптонит? — спрашивает Мэмет. — Криптонит — это единственное, что осталось у Супермена от его детства. Это останки разрушенного родного дома, и именно страх перед ними управляет жизнью героя». В связи с этим Мэмет делает следующий вывод: «У него нет никакой надежды, он может только постоянно прятаться и молиться о том, чтобы враги не узнали о его истинном “я”. И никакие добрые дела не способны защитить его». По словам Мэмета, Супермен обречен на «лесть без близости».

Супермен движется быстрее летящей пули, но ему не удастся убежать от прошлого.

Следует сказать, в эссе «Криптонит» Мэмет описывает леденящий ужас одиночества, который живет не только в сердце Супермена, но и в сердцах многих сверхнормальных людей. Поскольку их успех в жизни во многом зависит от того, насколько далеко им удается отойти от своего нестерпимого детства — эмоционально или физически отделить себя от негативных обстоятельств, пережитых в детском возрасте, — сверхнормальные часто живут в страхе перед возможным столкновением с прошлым. Их криптонит может принимать форму телефонных звонков, напоминаний о травматических событиях, случайных встреч, семейных праздников и многих-многих других вариантов токсичных вторжений, способных их «убить». Конечно, большинству взрослых людей порой довольно трудно возвращаться домой; нас раздражает, когда с нами обращаются как с детьми, которыми мы когда-то были, или когда нам напоминают о временах нашей относительной беспомощности. Но у многих сверхнормальных прошлое в лучшем случае порождает скверные воспоминания, а в наихудшем — бывает поистине разрушительным.

Так что, подобно Супермену, некоторые сверхнормальные люди очень уязвимы в своем настоящем. Чувствуя себя чужими или сиротами, они могут проживать день за днем как аутсайдеры в мире, органичной частью которого им, по их мнению, никогда не стать. Они живут среди друзей, коллег и даже любимых, которые, возможно, на самом деле не знают их или никогда не смогут их понять. Они создают лучшую жизнь из всех для них возможных только для того, чтобы постоянно мучиться страхами, что ничто хорошее не продолжается долго и что их счастье непременно когда-нибудь прекратится. Каждое утро они задаются вопросом, не станет ли сегодня тем днем, когда осколок несчастливого прошлого вернется к ним и все разрушит.

* * *

На своем юридическом факультете Кэлвин, насколько ему было известно, был единственным, кто мог с успехом провести практически любой сложный юридический процесс, но не мог показать все континенты на глобусе. Дело в том, что до колледжа юноша не ходил в школу. На каком-то этапе жизни он приучился говорить окружающим, что учился на дому, но это было не совсем так, потому что, по его собственным словам, «это означало бы, что какое-то обучение все-таки было».

Отец Кэлвина старался контролировать всех и вся и был крайне подозрительным человеком, который считал, что поп-культура уничтожит его детей. Мужчина говорил, что видит это каждый день в колледже, где преподавал, и по этой надуманной причине ни Кэлвину, ни его сестрам не позволяли ходить в школу. Семья вела изолированное, почти деревенское существование в центральной Калифорнии, в доме с замками и колокольчиками на дверях, благодаря которым перемещение детей можно было контролировать без малейшего труда. Дома Кэлвин с сестрами сидели с матерью, для которой английский был третьим языком. Никто из детей не знал, что женщина думает о правилах, установленных ее мужем, потому что она вообще мало говорила и уж точно никогда не высказывала собственную точку зрения.

Кэлвин был одним из бесчисленных, точнее говоря, никем не подсчитываемых, взрослых, которые провели детство в неблагоприятных жизненных обстоятельствах, так как никто не знает, как эти обстоятельства назвать. Держать ребенка в изоляции, безусловно, одна из форм психологического насилия, а не отправлять в школу — пренебрежение; почему родитель создает подобные условия или что было не в порядке с отцом Кэлвина, никто точно не сказал бы. Как следствие, не существовало ни более-менее четких категорий, ни статистики, которые могли бы помочь юному Кэлвину постичь смысл жизни, которой он жил.

Мальчик прочитал достаточно книг, а может, просто достаточно увидел во время поездок в магазин, чтобы понять, что его семья не похожа на другие семьи. Он понял, что его жизнь, как он сам незамысловато выразился, была «ненормальной».

Больше всего на свете Кэлвин хотел быть похожим на других детей и ходить, как все, в школу; каждый август он умолял об этом отца. «Ты не можешь начать ходить в школу не с первого класса, — ежегодно слышал он в ответ. — Тебя нет в списках учеников, значит, ты не существуешь». Но Кэлвин умел читать и подростком даже нередко помогал отцу оценивать работы его студентов. Мальчик отлично разбирался в некоторых предметах, например в государственном устройстве и истории США, и совершенно ничего не знал о других, таких как география или алгебра.

Кэлвин рос и взрослел, и отец, чтобы лучше его контролировать, начал брать его с собой на работу. Шагая по шумным коридорам колледжа рядом с папой, Кэлвин во все глаза смотрел на студентов, которые текли мимо него шумными, беспорядочными, мощными и беззаботными потоками. Наблюдая за ними, он чувствовал себя иностранцем, которому ужасно хочется попросить политического убежища. Он представлял, как когда-нибудь займет свое место в толпе таких же студентов — эта перспектива пугала его отца больше всего на свете. Увидев однажды у колледжа баннер, гласивший: «Первый курс бесплатно!», Кэлвин убедил отца записать его. Возможно, из-за того, что занятия были бесплатными, а может, потому, что отец работал в этом колледже, Кэлвину при поступлении не задали ни одного вопроса о предыдущем образовании. Иными словами, Кэлвин протиснулся в студенты через трещину в системе и вскоре под бдительным надзором отца посещал и другие учебные курсы. Втайне от отца Кэлвин все это время рассматривал разные университеты с четырехгодичным обучением, выбирая, в какой поступить, и изучал официальную процедуру выхода из-под родительской опеки.

Учеба в государственных университетах Калифорнии считается престижной, и Кэлвин решил поехать туда, потому что после целой жизни несуществования, как выразился его отец, молодой человек хотел получить диплом вуза, который люди знают и ценят. Ему хотелось иметь родословную. Ему хотелось иметь имя. К этому времени ему было больше восемнадцати, но меньше двадцати четырех, а это значит, что для получения льгот при оплате обучения ему требовалось письменное согласие человека, который мог бы подтвердить его финансовую независимость; это правило не распространялось только на состоящих в браке или вступивших в ряды вооруженных сил. И Кэлвин постучался в двери кабинета одного из профессоров его колледжа. После долгих лет полной секретности он был готов рассказать все.

«Можно закрыть дверь?» — спросил Кэлвин с порога; его голос и руки дрожали при одной мысли о том, зачем он сюда пришел. За закрытой дверью Кэлвин сначала рассказал профессору о странных предрассудках отца относительно поп-культуры, после чего объяснил, что ему очень нужно, чтобы за него кто-нибудь поручился. Услышав его рассказ, профессор с готовностью согласился стать его поручителем, и Кэлвин не стал признаваться в том, что никогда не ходил даже в детский сад. Теперь, оказавшись в шаге-двух от четырехгодичной учебы в вожделенном университете, он решил, что сейчас не время раскрываться целиком и полностью.

* * *

Кэлвин сбежал из дома, чтобы учиться в одном из престижных крупных калифорнийских университетов, о котором мечтал. Там юноша жил под предполагаемой личностью, то есть спрятался под предпосылками и предположениями, которые по привычке делали о нем окружающие. Сняв комнату в доме с другими студентами, он очень быстро устроился, потому что вещей у него было совсем мало. Он повесил на стенах комнаты несколько плакатов — своего рода ложная реклама якобы типичной жизни, которую он вел до этого. Желая быть «уличенным» в нормальных поступках, Кэлвин нарочно, но якобы небрежно часто сидел на полу в общей гостиной, листая журналы на глазах соседей. Он казался таким расслабленным и спокойным, что никто в мире не догадался бы, что прежде у него никогда не было друзей, кроме сестер, которые остались дома.

В колледже Кэлвин делал то, о чем всегда мечтал. Он влился в ряды студентов, которые текли в разных направлениях по всему кампусу; он стал частью разных кластеров, из которых формировались учебные группы и клубы по интересам. Кэлвину не приходилось слишком много лгать о своем прошлом; он просто умалчивал об отце и школе. Никто никогда не догадался бы, что Кэлвин ни разу не сдавал тесты на проверку академических способностей, не ездил в школьном автобусе и не зубрил таблицу умножения; и никто не догадался бы, что, поскольку Кэлвин предал его, отец приказал ему больше никогда не показываться дома.

«Я научился изворачиваться и уклоняться от темы, когда люди обсуждали телешоу или дни рождения, то, чего я ни разу не видел и не имел в детстве. А многие другие опасные для меня темы никто и не поднимал. Люди считают само собой разумеющимся, что если ты оказался в жизни там же, где они, то твоя предыдущая жизнь была практически такой же, как у них, — признался Кэлвин, пожав плечами. — Так что все думали, что я такой же нормальный».

* * *

То, что сделал Кэлвин, называется переходом. Он позволял окружающим ошибочно принимать себя в чужом обличье. То не за того, кем на самом деле был, то за человека, чья прежняя жизнь отличалась от той, какую они ему приписывали. Такое специфическое значение слова переход появилось в конце 1800-х — начале 1900-х годов для обозначения расового перехода, чаще всего в случаях, когда чернокожим удавалось сойти за белых. Хотя такой переход совершался каждый день, изначально предполагалось, что это должно быть скрыто, что успех базируется на секретности. Поэтому откровеннее всего это явление обсуждалось в фильмах или художественной литературе. Например, в The Autobiography of an Ex Colored Man («Автобиографии бывшего цветного») писателя Джеймса Уэлдона Джонсона или в книге Passing («Сойти за другого») Неллы Ларсен рассказывается о мулатах, людях неоднозначной расовой принадлежности, которые переезжают в большой город, где им удается сойти за белых. Оказавшись там, они заводят белых друзей, заключают брак с белыми и каждый день молятся о том, чтобы у них родились белые дети и их секрет не был раскрыт. У героев Джонсона и Ларсен, погруженных в белую культуру вдали от черных сообществ и обычаев, в которых и на которых они росли и воспитывались, нет пути назад. Не зря историк Аллисон Хоббс называет расовый переход «добровольным изгнанием»; человек отделяет себя, как правило, сознательно, от единственной семьи, друзей и земли, которых он знает, и в итоге лишается возможности вернуться домой.

В 1960-х годах социолог Ирвинг Гоффман существенно расширил применение термина переход, определив его как управление любой идентичностью, несущей угрозу, обычно с целью воспрепятствовать раскрытию истинного положения вещей. Хронически больной человек может имитировать физическое здоровье, чтобы избежать специфического и ограничивающего отношения на работе. Уголовные преступники нередко стараются выдать себя за людей без судимости, чтобы иметь возможность начать сначала на новом месте. Психически больной человек может пытаться сойти за здорового, чтобы избежать дискриминации. Мужчины и женщины нетрадиционной сексуальной ориентации порой выдают себя за натуралов, чтобы защититься от предрассудков и насилия.

Гоффман признавал, что для людей с необычной или чреватой угрозой идентичностью хороших вариантов выбора не существует. Они могут раскрыть свой статус и столкнуться с негативными последствиями и проблемами, которые нередко возникают в такой ситуации, либо долгие годы хранить свои секреты, постоянно и тщательно оберегая себя и свою персональную информацию. «Из-за существенных выгод и вознаграждений, связанных с воспринимаемой нормальностью, — писал Гоффман, — почти все люди, имеющие возможность совершить переход в нормальность, на том или ином этапе делают это».

Примерно в то же время, когда Гоффман писал об управлении необычными или чреватыми угрозой идентичностями, с подобными проблемами боролись жертвы холокоста. Сегодня это трудно себе представить, но в первые десятилетия после Второй мировой войны ужасы нацистского геноцида еще не были в полной мере поняты и общепризнанны; их даже не называли холокостом. В результате люди, которым удалось сбежать из концлагерей или выжить и которые приехали в США после победы над Гитлером, — около 150 тысяч человек, в основном в возрасте от пятнадцати до тридцати лет, — просто не знали, как говорить о пережитом и кто из окружающих их людей в состоянии их понять. Евреи и другие люди, пережившие ужасы нацистских застенков, скрывали свое прошлое, стараясь тем самым обойти болезненные воспоминания и неудобную реакцию окружающих. «Все знали только то, что я приехала из Франции», — рассказывала одна женщина, которая почти не говорила о войне, причем даже с мужчиной, за которого со временем вышла замуж.

Еще одна молодая женщина с номером на руке, нанесенным в Освенциме, говорила молодым людям, с которыми встречалась, что это номер ее телефона. «Об этом не говорят» — таков был всеобщий консенсус, потому что произошедшее с этими людьми было слишком ужасно, слишком грустно и слишком сложно, а также потому, что даже тех, кто был готов честно рассказать о своей прошлой жизни, часто поощряли хранить молчание. Рут Клюгер, пережившая холокост в детском возрасте, в посвященных этому времени мемуарах под названием Still Alive («Все еще жива») вспоминает, что родная тетя советовала ей стереть из памяти произошедшее «словно мел с доски». Сделать это, конечно, было очень непросто, и, как говорит писательница Ева Хоффман, по целому ряду причин и во многих случаях «жертвы просто молчали. Они выдавали себя за нормальных».

Некоторые сверхнормальные вроде Кэлвина тоже совершают переход, стараясь сойти за нормальных. Маленькие сыновья и дочери алкоголиков весело играют на улице с соседскими ребятами и ведут себя так, будто их матери или отцы просто замечательные родители. Братья и сестры душевнобольных детей ходят в школу и вполне успешно делают вид, что дома у них все хорошо, как у всех. Дети, подвергающиеся домашнему насилию, переодеваются в раздевалке подальше от одноклассников, чтобы никто не видел синяков, а те, кем дома пренебрегают, стараются таким образом скрыть от посторонних глаз свое грязное нижнее белье. Подростки, которые живут совсем бедно и у которых нет денег на обед, сидя с друзьями в кафе, бодро говорят, что не голодны. Так или иначе, сверхнормальные адаптируются к среде, состоящей из ничего не подозревающих окружающих людей, и это намного проще, чем вы, возможно, думаете. Как заметил Кэлвин, одна из характерных особенностей счастливых и благополучных людей в том, что они считают, что все, кого они знают, живут так же, как они.

По словам психоаналитика Кимберлин Лири, переход любого типа требует «с одной стороны субъекта, который не говорит, а с другой — аудитории, которая не спрашивает». Все как в случае с позорным законом «Не спрашивай, не говори», который запрещал мужчинам и женщинам нетрадиционной сексуальной ориентации служить в армии США и, следовательно, подспудно подталкивал желающих служить выдавать себя за натуралов. И, надо сказать, люди обычно ничего и не спрашивают. Скорее всего, потому, что для многих из нас немыслимо, что непохожесть или идентичность, несущая в себе угрозу, весьма распространена и встречается повсюду. Фактически после освобождения от рабства очень многим светлокожим афроамериканцам удавалось жить среди белых как белые, потому что, как пишет историк Аллисон Хоббс, «никто никогда не спрашивал их, черные ли они; этот вопрос считался чем-то немыслимым».

Вот так и Кэлвин, переходя с курса на курс в колледже, потом без особого труда перепрыгнул из списка лучших студентов на юридический факультет университета, и тем, кто его знал, казалось совершенно немыслимым, что этот успешный парень рос в столь странных и несчастливых условиях. Конечно же, никому не пришло бы в голову спрашивать его, ходил ли он в третий класс и учил в школе географию; подобные вопросы были бы не менее диковинными, чем само детство Кэлвина. Нет, Кэлвин был надежно защищен от таких вопросов, и даже если бы их задавали, он сумел бы к ним подготовиться. А вот чего Кэлвин боялся больше всего, так это того, что он чего-то не сможет предусмотреть. Поэтому он каждый день жил в страхе, что метеорит с криптонитом, одним-единственным малюсеньким осколком прошлого, вот-вот рухнет на землю и разрушит его настоящее. Что кто-то из его прошлого как-то и где-то непременно его настигнет.

* * *

В автобиографии Night of the Gun («Ночь пистолета»), в которой он много пишет о своей наркомании, выздоровлении и искуплении, колумнист New York Times Дэвид Карр заканчивает свою историю такими словами: «Сейчас я живу жизнью, которой не заслуживаю, но ведь все мы ходим по этой земле, чувствуя себя мошенниками. Фокус в том, чтобы быть благодарным и надеяться, что это не закончится слишком скоро». Именно так чувствовал себя и Кэлвин. Наверное, во всем колледже не было студента, который испытывал бы большую благодарность за то, что он сидит на лекции или занимается спортом в футболке юридического факультета; эта футболка была для него чем-то вроде всем заметной идентификационной карточки, доказывавшей его принадлежность к уважаемому студенческому сообществу. Непринужденный стиль одежды ничем не выдавал того, что повседневное существование этого парня ни в коем случае нельзя было назвать спокойным.

Поскольку Кэлвин, безусловно, совершал упомянутый выше переход, в его жизни присутствовало то, о чем писала Нелла Ларсен в своем романе, а именно «опасности, о которых не знают и которых даже не представляют себе люди без тревожащих или несущих угрозу секретов». Сверхнормальным, совершающим переход, возможно, и удается прогнать прошлое с глаз долой, но с частью «из сердца вон» у них ничего не получается. В сущности, хранение секретов требует постоянного и напряженного умственного труда. Моментальные и спонтанные мысли и чувства приходится постоянно подавлять или хотя бы редактировать, чтобы они соответствовали ожиданиям окружающих. Необходимо максимально ясно представить себе, накрепко запомнить и рассказывать другим людям удобоваримые истории о своей жизни. Надо избегать или хотя бы максимально сокращать случайные встречи с прошлым. Приходится вечно обходить или уводить в сторону неудобные темы. Нужно тщательно контролировать каждое свое слово и каждое действие, чтобы они, не дай бог, как-либо не противоречили действительности. Со временем, сменив один вид бдительности на другой, Кэлвин переключился с поиска способов избегать прошлого на поиск способов, которыми оно могло его настичь. Это означает, что теперь не только его прошлое отличалось от прошлого окружающих; другим было и его настоящее.

Любой, кто совершает переход, пишет Гоффман в труде Stigma («Стигма»), «вынужден воспринимать социальную ситуацию как сканер возможностей, и, как следствие, часто отдаляется от более простого мира, в котором, судя по всему, обитают окружающие его люди». Как утверждает Гоффман, вынужденным постоянно управлять своими взаимоотношениями сверхнормальным людям приходится взвешивать последствия ежеминутных, но имеющих важное значение решений: «показывать или не показывать; рассказывать или не рассказывать; позволять или не позволять; лгать или не лгать; и в каждом этом случае — кому, как, когда и где». Если вам этот процесс кажется весьма и весьма изматывающим, знайте: так оно и есть. Как уже говорилось, хранение секретов — это занятие, требующее значительных когнитивных и даже физических затрат; для этого человеку приходится постоянно напрягать и ум, и тело. Возможно, прошлое Кэлвина и не могло по-настоящему разрушить его настоящее, как он иногда боялся — жизнь ведь крайне редко бывает черно-белой, — но когда ему казалось, что оно слишком сильно к нему приблизилось, как криптонит Супермена, он лишался значительной части своих сил и способностей.

Никто не знал, сколько секретов приходилось хранить Кэлвину. Например, чтобы поговорить по телефону с мамой или сестрами, юноша ждал, пока соседи уйдут из дома; он не хотел, чтобы они слышали, как отец, если трубку брал он, бросает ее, а Кэлвин сердится, а иногда даже плачет. Он постоянно проверял и перепроверял состояние своего банковского счета и свои средние баллы, боясь, что они снизятся ниже требуемого уровня. Он регулярно посещал службу финансовой помощи студентам, чтобы возобновить и, если повезет, увеличить сумму своих кредитов и грантов, которых, как знает каждый студент, живущий на такие субсидии, никогда не бывает достаточно. Он тщательно избегал однокашников, приехавших из его родных мест, и вечно испытывал чувство вины за то, как сильно ненавидит этих ребят за их невинные, но такие опасные для него вопросы вроде «А в какую школу ты ходил?». Когда сокурсники разъезжались по домам на каникулы, Кэлвин делал вид, будто тоже едет домой, а сам отправлялся в пустыню, где разбивал лагерь и жил все каникулы в полном одиночестве, в компании разве что койотов, которые по ночам подходили к его палатке. «Повседневная жизнь требовала от меня огромной работы, — вспоминает Кэлвин. — Мне был просто необходим отдых от самого себя, от того, каким я пытался выглядеть в глазах окружающих».

Из-за своих многочисленных секретов сверхнормальные люди, совершающие переход, строят свою жизнь на зыбкой верхушке пирамиды из лжи и умолчаний. Они живут двойной, а то и тройной жизнью, с огромным разрывом между тем, кем были в прошлом, и тем, кто есть сейчас; между тем, откуда они приехали и где живут сегодня; между тем, кто они на работе и кто дома; между тем, каковы они с родными и с друзьями; между тем, что они говорят, и тем, что чувствуют. Многие сверхнормальные вынуждены одновременно управлять и жонглировать таким количеством подобных диссонансов, что ничто в их жизни не выглядит настоящим даже для них самих. «Неужели все это дело моих рук?» — недоумевают они как в отношении своих успехов, так и по поводу проблем, от которых им удалось убежать. Они могут чувствовать себя подделками и самозванцами, мошенниками и притворщиками, лгунами, которым приходится выдавать себя не только за людей с нормальным и хорошим прошлым, но и вообще за нормальных и хороших людей.

Выдавая себя за тех, кем мы не являемся, мы рискуем услышать что-то неприятное и в результате мучимся подозрениями, что совершаем что-то ужасное. По словам психоаналитика Карла Юнга, «каждый личный секрет имеет эффект греха или вины», и в самом деле, мы изначально склонны относиться к секретам как к чему-то порицаемому обществом. Так, в одном эмпирическом исследовании, посвященном представлениям о личных секретах, участникам была предоставлена неоднозначная информация об их успехах в выполнении некой задачи. Исследование показало, что те, кому сказали скрыть эту информацию от остальных, хуже относились к тому, что они делали, и даже к самим себе, чем те, кого попросили честно рассказать другим о своей эффективности. Словом, когда мы не знаем, что нам делать с чем-то произошедшим в нашей жизни, сохранение секрета воспринимается нами как свидетельство того, что это было что-то плохое, да и мы сами тоже не на высоте.

Подав после окончания университета заявку на прием в члены коллегии адвокатов, Кэлвин не знал, какую именно информацию ему придется предоставить. У него не было ни судимости, ни каких-либо серьезных психических расстройств, ни проблем с алкоголем или наркотиками, но действия в обход системы образования, ложные заявления и искажение фактов тоже нигде не приветствуются, а, по его собственной оценке, Кэлвин искажал собственный образ практически каждую минуту каждого прожитого им дня.

* * *

Внешне диплом юридического факультета университета представляет собой тоненький листок, но для Кэлвина он стал настоящей броней. Это был блестящий щит, который отбивал неудобные вопросы о прошлом и надежно защищал его в дальнейшей жизни, когда он менял города, много работал и в конце концов получил желанное назначение на место окружного прокурора. «Разговоры не заводят меня слишком далеко в прошлое», — заметил он.

Кэлвин выиграл битву за честное существование, по крайней мере на бумаге. Его резюме было впечатляющим, как и его предполагаемая идентичность. Люди уважали и ценили то, кем стал Кэлвин, даже больше, чем раньше. Они считали само собой разумеющимся, что этот человек умен и трудолюбив, и это было истинной правдой, но Кэлвин был настолько успешным, что люди также были убеждены, что и его прошлое должно быть прекрасным, а вот это было неправдой. И этот диссонанс стал для Кэлвина новой проблемой: он всегда так сильно хотел, чтобы его считали нормальным, что теперь его обижало и возмущало, когда его ошибочно принимали за человека с привилегиями, данными от рождения. Кэлвин много и напряженно боролся за то, чтобы оказаться там, где оказался, но, добившись этого, как ни странно, чувствовал себя неважно. «Такое впечатление, что есть коробка для людей везучих и успешных, и есть коробка для неудачников и неуспешных, а для меня коробки нет. Я никуда не подхожу».

Это предположение подтвердил случай, произошедший еще на юридическом факультете, когда Кэлвин решился раскрыть часть секрета о своем прошлом одному другу; тот отреагировал на его откровения довольно неуклюжим удивлением. «Ого, ничего себе, никогда бы не подумал», — изумился он. А затем сделал попытку найти хоть какую-нибудь причину, объяснявшую, почему отец Кэлвина вел себя таким странным образом: «А он что, был очень религиозным?» Услышав отрицательный ответ, друг решил узнать, не было ли в детстве Кэлвина чего-нибудь пострашнее: «Он сексуально вас домогался?» И снова ответ был отрицательным. Затем друг пожелал получить подробное объяснение того, как же Кэлвину после такого детства удалось добиться таких больших успехов: «У тебя, наверное, были отличные наставники или что-то в этом роде?» Опять нет. Впредь, не желая, чтобы его считали головоломкой или раритетом, — и не привлеченный перспективой помогать кому-то понять, как вообще возможны люди вроде него, — Кэлвин почти никому не рассказывал о своей жизни.

Кэлвин прошел очень длинный путь, но ему так и не удалось уйти от случившегося с ним в самом начале жизни. Каких бы высот он ни достиг в настоящем, ему было не под силу изменить прошлое. Из-за этого он большую часть времени чувствовал себя нежеланным чужаком, и хотя это может показаться ничем не подтвержденными подозрениями, живущими исключительно в душе Кэлвина, многие сверхнормальные люди с вами не согласятся. Как человек, успешно выдававший себя за нормального, Кэлвин был отлично посвящен в то, что говорят о тех, чья жизнь разворачивалась отличным от среднеожидаемого образом. Он слышал, как его коллеги-юристы рассуждают о преступниках — и об их «чертовых семейках», как они нередко выражались, — с которыми каждый день встречались в своей работе. Это была одна из самых болезненных и отчуждающих истин для человека, который притворяется не тем, кем является на самом деле. «Не то чтобы он непременно сталкивался с предрассудками в отношении себя, — писал Гоффман в “Стигме”, — скорее, он сталкивался с невольным неприятием теми, кто предвзято относится к людям того типа, которым он может оказаться, раскройся его секрет». Говоря более понятными словами самого Кэлвина: «Люди, сами того не зная, бросают вам оскорбление прямо в лицо».

* * *

«Я одинок, — писал психоаналитик Карл Юнг, — потому что знаю то и вынужден намекать на то, чего другие люди не знают и обычно даже не хотят знать». И этими словами Юнг формулирует, возможно, самый тяжелый аспект перехода — изоляцию. Без сомнения, разрыв с трудным или опасным прошлым несет в себе множество преимуществ, в первую очередь возможность начать новую жизнь. Кэлвин, как он когда-то мечтал, влился в поток людей своего возраста, которые вели так называемую нормальную жизнь. Он совершил переход, и весьма успешно. Но чтобы по-настоящему понять суть этого явления, нужно знать, что переход чреват не только истощением и страхом разоблачения, но и таким крайне негативным последствием, как одиночество. «Ты по-настоящему не близок ни с одной душой в мире, — пишет Нелла Ларсен. — Нет никого, с кем ты мог бы поговорить по душам».

Иногда Кэлвин чувствовал себя самым одиноким человеком на свете. Он знал, что это звучит жалко и самоуничижительно и что на самом деле это не так, но все равно испытывал это. Его мучило странное чувство, что за все эти годы у него ни разу не было настоящего друга. Конечно же, у Кэлвина были и друзья, и приятели, и коллеги. «Но они ведь не знали моих секретов, — возражал Кэлвин, — а значит, не знали, что не знают меня по-настоящему». Секреты высокой стеной отгораживали его от всех окружающих его людей, поэтому, с кем бы он ни был, он чувствовал себя окруженным одними незнакомцами. Когда люди смотрели на Кэлвина, они видели успешного, приветливого, уважаемого профессионала, но, как писал Дэвид Мэмет о Супермене, он чувствовал себя обреченным на «лесть без близости».

В конце каждого дня Кэлвин возвращался в свою квартиру, где мог закрыть дверь, оставив за ней весь остальной мир. Но, по иронии судьбы, проделав это, он был не так одинок, как думал. В своих мемуарах колумнист New York Times Чарльз Блоу вспоминает заброшенный дом, где играл мальчиком после того, как подвергался сексуальному насилию; он называет его своей «крепостью одиночества, вроде убежища Супермена… Там, в этом доме, я наконец прекращал бежать от одиночества и с радостью принимал его. Одиночество стало моим истинным и дорогим другом, — другом, который будет защищать меня всю жизнь. И президент Барак Обама в своих мемуарах вспоминает одиночество как «самое безопасное место, которое я когда-либо знал».

Кэлвин тоже хранил свои секреты и поддерживал отстраненность от мира в целях безопасности — чтобы защищать себя от потери друзей и работы, — однако у одиночества и изоляции тоже есть способы подвергать человека риску. Одно долгосрочное исследование, в рамках которого психологи наблюдали за группой из более тысячи человек от рождения до начала взрослости, выявило, что социальная изоляция в раннем возрасте четко ассоциируется с плохим здоровьем в двадцать — тридцать лет. Кроме того, одиночество может в любом возрасте быть хроническим и кумулятивным стрессором, повышающим артериальное давление и уровень гормонов стресса, усиливающим симптомы депрессии, порождающим мысли о самоубийстве и наносящим вред иммунной системе. Данные десятков исследований с участием сотен тысяч человек указывают на то, что одиночество является основным фактором плохого здоровья и даже смерти. Хроническая изоляция считается более вредной для нашего самочувствия, чем многие хорошо известные факторы риска, в том числе низкая физическая активность и ожирение, и не менее вредной для нашего здоровья, чем курение. «Одна из самых страшных болезней, — сказала мать Тереза, — быть никем для всех людей».

При этом, по словам Кэлвина, борьба с одиночеством означает нечто намного более сложное, чем просто жить и общаться с другими людьми. Одиночество — это воспринимаемая социальная изоляция от окружающих, или их кажущаяся недоступность, а не объективная социальная изоляция. Поэтому многие сверхнормальные люди, которые совершают переход, чувствуют себя отделенными от остальных, даже когда, а иногда и особенно в этих случаях, окружены родными, коллегами и друзьями. Они могут чувствовать себя абсолютно изолированными, сидя за одним столом с членами семьи, поскольку те оказались неспособны их любить или защищать. Они могут чувствовать себя совсем одинокими в толпе друзей и приятелей, потому что именно эта ситуация напоминает им, что никто из этих многочисленных людей не знает, кто они в действительности и что на самом деле они страшно одиноки.

«Почти на каждом этапе своего развития я испытывала острое чувство одиночества, — рассказывает Опра Уинфри о своем детстве и юности. — Я не была одна, потому что вокруг всегда были люди, но я знала, что выживание моей души зависит только от меня. Я чувствовала, что мне придется самой о себе заботиться». И Уинфри действительно пришлось заботиться о себе на протяжении всего детства и подросткового возраста. Ей пришлось самостоятельно пройти через такие страшные невзгоды, как сексуальное насилие и последующая половая распущенность, были в ее жизни и секреты, и переход. В результате подростковой беременности Опра родила ребенка, который умер в больнице. Вспоминая об этом, она говорит: «Тогда я вернулась в школу и никому не сказала ни слова. Я боялась, что, если кто-то об этом узнает, меня отчислят. И я унесла этот секрет в свое будущее и потом вечно тряслась, что каждый, кто когда-нибудь узнает о том, что со мной случилось, выгонит меня из своей жизни».

* * *

У Кэлвина был совсем другой секрет, но он тоже боялся, что, если секрет раскроют, его исключат из учебного заведения и из жизней других людей. Теперь, вооруженный двумя дипломами — реальным свидетельством его достижений и частью его идентичности, которых никто не мог у него отнять, — Кэлвин чувствовал, что может пойти на некоторый риск. Он мог попробовать еще раз рассказать кому-нибудь о своем прошлом. «Я начал с друзей. Довольно многие из них были геями, — рассказал он мне. — Любопытно, что я открыто признался в своей нетрадиционной ориентации намного раньше, чем рассказал о своем детстве. Первое казалось мне проще; мне казалось, что людям легче понять, что ты гей. Не то чтобы быть геем легко и просто, но в этом-то все дело. В этом случае ты можешь донести до других свое чувство страха, объяснить им свою ситуацию. Я смотрел, как люди реагировали на мое признание в том, что я гей, и в зависимости от этого шел дальше и раскрывал некоторым из них и другие свои секреты. Я рассказывал о том, каким был мой отец, о том, что я никогда не ходил в школу. И знаете, оказалось, у многих из них тоже были большие проблемы в семье или других сторонах жизни. Не знаю, почему я считал себя уникальным. Наверное, потому что думал, что такой истории, как у меня, нет больше ни у кого, и это, вероятно, действительно так. Но теперь, находясь в общественном месте — в ресторане или где-то еще, — я оглядываюсь вокруг и представляю себе, как многие из окружающих меня людей могут сидеть там со своими секретами. Думаю, очень многие».

Действительно, вокруг Кэлвина было множество людей, которые могли понять его, но он очень долго не знал об этом, ведь и они тоже, как он, весьма старательно и успешно выдавали себя за кого-то, кем на самом деле не были.