На самом деле Коб знался с христоверами, только когда жил в подмастерьях в Клаггасдорфе. Тогда их было немало, целая община, составлявшая чуть ли не одну пятую населения города. А в Нидеринге они встречались редко, время от времени и то ненадолго как заезжие торговцы. В Клаггасдорфе, напротив, христоверов было много, да и осели они в этих местах давно. Для Коба, новичка в Клаггасдорфе, присутствие людей иной веры добавляло городу странности и даже экзотичности.

Клаггасдорф находился примерно в ста лигах от Нидеринга, но Кобу, тогда подростку, разница между двумя городами казалась непреодолимой. Во-первых, Клаггасдорф был гораздо больше его родного городишки. Из этой несхожести, по его мнению, и вытекали остальные различия. Огромная рыночная площадь и большие здания ошеломили мальчика. Город окружала стена, в одних местах она обрушилась, в других прекрасно сохранилась. Дома в Клаггасдорфе были не из дранки, обмазанной штукатуркой, а из сероватого кирпича, на который шел речной глинозем. Крыши крыли оранжевой или желтой черепицей. Издали казалось, что крыши домов соединены между собой и образуют единую террасу, где (так мечталось Кобу) можно разгуливать дни напролет, если, конечно, удастся на нее взобраться.

Рядом с Клаггасдорфом текла настоящая река — не то что ручей в Нидеринге. На другом берегу реки был еще один город, Постмасфурт, и между берегами ходил паром (с тросом, горизонтальным деревянным колесом, приводимым в движение двумя парами ослов, и погонщик понукал и бил кнутом). На городской пристани разгружали баржи с пшеницей и углем, после чего загружали их лесом и тюками с шерстью. Широкие деревянные балки верхней части причала, отполированные до блеска — так часто к ним пришвартовывались суда, — сияли почти так же ярко, как речная гладь, не только под прямыми лучами солнца, но и когда оно закатывалось где-то за Постмасфуртом. А в нижней части причала, где плескалась вода, те же самые балки размякли, потускнели и попахивали гнилью.

Коб удивился тому, как ясно он все помнит. Никогда он не помнил их так ясно, как в свои (хоть и не всегда в это верил) восемьдесят четыре года! Как красочны картины из прошлого! Как хотелось представить, что только прошлое неоднозначно, только оно одно, хоть и знал, что это не так.

И еще одно различие: главные улицы Клаггасдорфа и рыночная площадь были вымощены каменными плитами, не булыжником. К востоку от города, вдали от реки, возвышались два лесистых холма, на одном из которых сохранились руины крепости, и переплетчик Хирам водил туда иногда в шабат своих подмастерьев. С вершины на западе просматривалась река и откосы поросших лесом холмов, отбрасывавших зубчатые тени. И Коб мечтал, не мог не мечтать о том, чтобы вскарабкаться на их макушки и походить по этой темно-зеленой террасе, а потом затеряться в ее глубинах.

О, Клаггасдорф казался ему экзотикой, и, вероятно, больше всего его поражало то, что люди, выросшие в этом городе, не усматривали в нем ничего экзотичного. Они скорее удивлялись чужаку Кобу, а все, что касалось самого города, принимали как должное: подумаешь — город как город. Он вновь и вновь пытался представить, будто родился в Клаггасдорфе, и Нидеринг (как и прочие невообразимые дыры) для него ничто, однако воображение отказывало. А коренные клаггасдорфцы и не догадывались, насколько непохожа их жизнь на жизнь в других местах (включая Нидеринг). То же самое можно было бы сказать и о тех, с кем Кобу пришлось бы общаться в разных, даже самых отдаленных уголках мира. Но в таких случаях само слово «отдаленный» оказывалось бы бессмысленным, поскольку жители этих уголков ничего загадочного и необыкновенного в них не находили.

Таким образом, то, что для одного экзотика, для другого обыденность. Додумавшись до этого обобщения, Коб понял, что сбит с толку и разочарован. Выходит, человек все воспринимает, отталкиваясь от привычного. Если бы, к примеру, он родился в другом месте, в другое время, при другом порядке, то воспринимал бы все как данность, независимо от условий, а та жизнь, которую он ведет сейчас, могла бы его обескуражить, поставить все с ног на голову.

Но нашему воображению, по крайней мере, подвластны такие перевертыши, хотя в жизни они недостижимы.

Этими своими мыслями Коб не делился ни с кем, даже с близким другом Малахи, студентом. Боялся, что в Клаггасдорфе его засмеют либо просто не поймут, в том числе и Малахи. Позднее он избавится от подобных мыслей, вызванных всего лишь взрослением и тоской по дому, что, в свою очередь, тоже когда-нибудь кончится.

Жизнь шла своим чередом, вытесняя мальчишеские воспоминания и фантазии. Мысли о Нидеринге улетучились.

С утра до вечера он осваивал приемы переплетного дела, оттачивая глаз и руку среди запахов и шума мастерской Хирама. В итоге он даже научился получать удовольствие от работы. Спал он в большой комнате прямо под черепичной крышей, вместе с тремя другими подмастерьями и одним наемным рабочим со стороны. В соседней комнате спала женская прислуга. Хирам с семьей занимал покои этажом ниже. Тщедушный, с реденькой всклокоченной бородой и ярко-синими глазами, близко посаженными к хрящеватому носу, хозяин он был требовательный, но добросердечный. Коба всегда пугало противоречие между его обычной рассеянностью и тем, как проницательно смотрел Хирам, когда проверял его работу или работу других. В такие минуты оробевшему ученику казалось, что глаза хозяина сливались в одно целое. Но именно уважение Хирама к его работе научили Коба уважать свой труд.

Работали подмастерья по многу часов, но жена Хирама была несклонна баловать ребят, поэтому кормила их хлебом, жидкой кашей да капустой. Мясо или рыбу давала только накануне шабата. Деньги, ничтожные суммы, которые им полагались, ребята тратили в основном на еду, покупали что-нибудь на рыночной площади. Летом в доме было жарко, под крышей стояла такая духота, что уснуть невозможно, лежишь и мечтаешь только о глотке свежего воздуха, а зимой — холодрыга! Каждую зиму на пальцах рук и ног и на кончиках ушей у Коба появлялись ознобыши, превращавшиеся в ранки и язвы, которые не заживали и проходили только с наступлением лета.

Словом, жизнь Коба ничем не отличалась от жизни любого другого подмастерья, при условии, что к нему относились по-человечески. Ребята время от времени предавались ночным забавам на чердаке, но при свете дня об этом не заикались. Зато всегда громко похвалялись, если речь заходила о служанках: кто кого сгреб в охапку и кто как именно облапил. На улице парни пялились на цыганок и девушек из христоверов и присматривались (делая вид, что их это ничуть не интересует) к двум домам с дурной репутацией, но войти внутрь не хватало ни духу, ни денег. Одно заведение ценилось больше: там жила женщина из племени куши, вроде бы из далекого Хаббаша на юге. Парни ходили за ней по улицам, дивились на ее темное лицо и пытались представить себе, какое же у нее тело, — непонятно только, на что они надеялись. Когда выпадала возможность, парни купались в реке и ловили рыбу. Еще они гоняли мальчишек-христоверов по переулкам и вдоль городских стен, если, конечно, превосходили их числом, и выкрикивали традиционные ругательства: «Свиноеды! Кровососы! Кресторукие! Крестоногие! Уроды!» Самым оскорбительным, как поносители, так и те, кого поносили, считали совершенно непонятное слово «гробокопатели».

По мере того как Коб рос и худел, над верхней губой и во всех других положенных местах у него начинали пробиваться редкие ростки волос, затем появилась жиденькая бородка. В дни святых праздников мужская часть Хирамова дома, как и все другие владельцы мастерских и их ученики, одевалась во все лучшее и во главе с хозяином отправлялась в молельный дом. (В Нидеринге было только две молельни, а здесь несколько, включая ту, что принадлежала небольшой, но разветвленной секте Благородной Лозы, члены которой упорно называли себя единственными истинными потомками Израиля, наследниками завета, заключенного с Иегудимами во время оно.) Любая мелочь, выходившая за рамки обычного, становилась предметом долгих пересудов между слугами, наемными работниками и подмастерьями. Всякий считал, что лучше других разбирается в чужих болезнях, смертях, беременностях, пьянстве, супружеских изменах и семейных дрязгах знакомых и незнакомых людей. Такие события, как публичная казнь (побивание камнями) или публичное наказание (кнутом), пожар, собачье бешенство, слухи о зарытом кладе, прибытие судна или даже появление на рынке репы необычно крупного размера, завладевали их вниманием на целый день, а то и не на одну неделю. Сплетня стала для них источником развлечения и познания и значила гораздо больше, чем молитва, работа, игра или музыка. Сплетня превратилась в цепь, которой они были скованы между собой и которая связывала их с внешним миром. Их можно было сравнить с привязанными к колесу ослами, вращавшими лебедку то влево, то вправо под аккомпанемент собственного рева.

В то время среди зажиточных граждан Клаггасдорфа было принято нанимать в услужение христоверов. (Хирам такую прислугу не держал.) Охотно брали женщин нянями, поварихами, уборщицами, сиделками. Мужчин тоже нанимали, но реже. Им обычно поручали делать то, что по субботам хозяевам воспрещалось. Но в целом, даже те христоверы, которые были довольны, что их жены и дочери работают служанками, сами предпочитали держаться своих традиционных профессий: были каменщиками, плотниками, кузнецами, извозчиками, стекольщиками и пивоварами. Некоторые занимались и земледелием. При всем при том многие достигли определенного благополучия, однако в основном жили скромно. Селились христоверы преимущественно в северной части Клаггасдорфа, за городскими стенами, занимали несколько длинных улиц, протянувшихся параллельно реке.

Коб и его друзья не часто забредали на эти улицы, но не из страха, а просто потому, что ничего особо интересного для них там не было. Тем не менее квартал манил своей непохожестью. В особенности привлекали две церкви, куда ходили христоверы: оба здания простой прямоугольной формы с конусообразными башнями, увенчанными на самом верху распятием, символом их религии. Этот крест внушал беззаботным, любопытным мальчишкам мистический страх. Они слушали непонятное пение, колокольный звон и внезапно наступавшую тишину во время церковной службы, пытались заглянуть внутрь — посмотреть, что делается в храме, куда их не пускали. А пару раз, когда они хихикали и задирали друг друга, члены общины прогнали их прочь, и они убежали не так от страха, как для забавы, на главные улицы города, где им ничего не грозило.

Было известно, что каждая из двух церквей представляет отдельную ветвь религии христоверов и между ними существуют глубокие разногласия в трактовке учения, и в былые времена это привело к разным бедам, кончавшимся кровопролитием, что, несомненно, может повториться. Расхождения, разъединившие христоверов, временами приобретали характер непримиримых и противоречащих здравому смыслу дебатов, и шли они о том, как христоверы понимают обряд причастия — высшую точку их богослужения, но больше ничего о сути их спора никто не знал. Однако, рассуждая на эту тему с друзьями, Коб, подобно прочим, всерьез излагал собственные умозаключения.

Экзотика не давала покоя! Гладковыбритые лица мужчин неустанно напоминали об их отличии от большинства горожан, не говоря уже о бесстыже необрезанной крайней плоти, таившейся в каждой паре штанов. Тем, кому удавалось догнать любого мальчишку-иноверца, доставалась главная награда стащить с него штаны и поглазеть в свое удовольствие на непривычно удлиненный безликий отросток, напоминавший червяка.

Ладно, не будем смешивать понятия или искать оправданий. Только представьте себе, какими зловещими представлялись христоверы, особенно самым невежественным и подозрительным обитателям такого глухого городишки, как Нидеринг. Глухой городишко или не глухой, не в этом суть — такое случается где угодно, и в мелких и в бо льших, чем Клаггасдорф, городах.

Так вот: Коб и вправду считал и тогда и позже, что на него оказывали влияние слова и суждения окружавших его людей. Конечно, оказывали. Иначе не бывает, все, в той или иной степени, подвержены чужому влиянию.

Взять хотя бы то, как христоверы ели, и вспомнить, какие слухи ходили об их обычаях. Отец Коба, мягкий и добродушный разносчик Амос, который, по мнению окружающих, и мухи не обидит, и тот не мог удержаться от сплетен. Есть такая община, рассказывал он сыну, религия которой (единственная в мире из всех религий, заверял Амос) позволяет употреблять в пищу все, что угодно, и что еще хуже — есть что попало, как попало, беспорядочно, без разбору, очищенное и неочищенное, сырое и вареное, хоть так, хоть в собственной крови, хоть в молоке, и в любой посуде. С одной стороны — тут Амос понижал голос, удрученно, но не без удовольствия, и продолжал, как бы с недоверием: а с другой! — эти всеядные едят плоть своего Бога и пьют Его кровь, и это главная часть их богослужения! А Бога этого, погубленного и возродившегося, считают истинным Богом, но — помни, сынок! — на самом деле это наш Бог, тот Бог, что явил себя Иегудимам, но христоверы сделали Его не Тем, кем Он когда-то был. Христоверы Его очеловечили, не лишив, правда, божественной природы, разделили на части, потом мистически воссоединили, и пусть Его пытали и мучили, тем не менее Он всесилен; имя Его нельзя упоминать всуе, однако Его изображения, начиная с младенчества на руках у нежной юной матери, до зрелости, где сплошные страсти, и, наконец, до тех, где он во всей славе Своей, в каждой их молельне.

Но это не их, а наш Бог! Нет, какая наглость! Естественно, среди богобоязненных нашлось много людей, которых просто-таки лично раздосадовали, глубоко оскорбили и разгневали заявления христоверов, и в первую очередь то, что они считают себя избранными, что наследники завета — это, оказывается, они. А ведь их, по сравнению с нами, ничтожно мало, да и положение их самое жалкое, так что всякому, имеющему глаза и уши, ясно, что право на нашей стороне, а не на их. Жалкое племя (это, если вы хотите их пожалеть); сумасброды и богохульники (если вы не расположены их прощать).

Если Кобу не изменяет память, в то время никто не призывал выгнать их из города или выслать куда подальше. Это началось позднее. Наверно, многие их не любили и гнушались ими, а те, кто обвинял христоверов в фантастических преступлениях и еще более фантастических умыслах, побаивались из суеверия. Но убивать — нет! Высылать? Грабить? Об этом никто и не думал, по крайней мере, всерьез. Ведь христоверы — больше их было, меньше — жили рядом, и никто не сомневался, что так будет и впредь. В любом случае богобоязненные были настолько разделены внутри себя, такие у них были противоречия, межродовые конфликты, а порой случались и ссоры и стычки из-за невероятно запутанных вопросов религии, языка и суверенитета, территориальных притязаний и привилегий, что на христоверов — сколько их там ни было, — с их делами, просто не обращали внимания. От востока до запада, от дождливой Англиа до дикой Руссы, богобоязненные и их правители были заняты более важными проблемами: Цаддукеи (так называемые) боролись с (так называемыми) Перушеями, а совместно выступали против жрецов, свидетелей конца света, последователей мессии и тому подобных; представители царских и нецарских фамилий из колена Давида (так называемого) боролись с Хашмонеями (самозванцами), равно как и с теми, кто получал власть из рук римского императора, не говоря уж о бесчисленных кликах и фракциях, то присоединявшихся к ним, то резко выступавших против них.

В общем, народу было о чем посудачить и чем заняться. И разумеется, как всегда, люди были заняты своими личными делами: смерти, праздники, болезни и грабительские налоги, взимаемые мытарями по неизменному требованию правителей.

Предания глубокой старины. Куда подевались люди, окружавшие Коба в Клаггасдорфе, как богобоязненные, так и христоверы? С таким же успехом можно спрашивать, куда уплыли вчерашние облака или куда девается ветер, когда перестает дуть.

Сиди теперь в Нидеринге и жди, когда семьдесят с лишним лет спустя после клаггасдорфского ученичества увидишь христоверов, разве что в обличии детей-призраков, этих маленьких фурий. Думая о них, Коб снова задавался вопросом, да не одним. Ответа на них он не находил, но насущности вопросов это не умаляло. Наоборот.

Что бы случилось, если бы история пошла другим путем, когда Рим правил, как он считал, цивилизованным миром? Что, если бы Иегудимы тех времен не упорствовали, вернее, если бы им не было дозволено упорствовать в достижении той цели, к осуществлению которой они тогда приступили и которую им дано было осуществить благодаря имперскому владычеству, а именно: каких бы язычников они ни покорили, заставлять их, включая конечно, и самих римлян принимать веру в единственного истинного Бога. Что, если бы тех, кто первыми откликнулся на этот призыв, тех, кто первыми назвали себя богобоязненными, властители империи по той или иной причине сочли предателями, преступниками, врагами государства? (После восстания в Святой Земле, к примеру?) Что тогда? Представим себе, что против них направлена вся мощь империи с ее узаконенной жестокостью. Как тогда сложилась бы судьба богобоязненных, судьба его народа, его собственная жизнь? Под «тогда» Коб подразумевал «сейчас», сегодня, этим вечером.

Что это — бред сумасшедшего? Безусловно. Даже для такого закоренелого скептика, как Коб, такая фантазия смахивала на богохульство. Подумать только — другая история! Другое историческое прошлое для доброй половины человечества!

А впрочем, почему бы и нет? Ведь случилось же нечто подобное с злосчастными христоверами.

Разве нет?

А вот и еще одна фантазия.

Коб попробовал вообразить, что было бы, если бы христоверы не ухватились за возможность, которую он им только что — в ретроспективе — предоставил. Что, если бы они выбрались из своих нор и щелей, дабы донести до мира весть о смерти и воскрешении Спасителя. И тогда в том-то, в чем римляне злокозненно обвинили их, от питья крови до заклания младенцев и поклонения ослице до вечных заговоров с целью достижения мирового господства, стали бы обвинять богобоязненных. Но прибавляли бы к этому перечню еще и обвинение в богоубийстве, убиении их Бога, Бога всех и каждого!

Что при таком повороте событий стало бы с Кобом? С Элизабет? С их близкими? И с людьми, жившими по соседству с ним в Клаггасдорфе семьдесят лет назад — вдовой и ее детьми, ее жильцом Малахи, ее служанкой христоверкой Санни?

Эта девочка была единственной служанкой у соседей Хирама. (Не считая, поправил себя Коб, женщины постарше, приходившей раз в неделю постирать белье в реке, где она, прежде чем развесить вещи сушиться на кустах, била их, как побивают преступников, камнями, впрочем, довольно вяло.) Всю другую работу по дому делала Санни, понукаемая вдовой и при помощи ее дочерей. Санни мыла посуду, застилала постели, драила горшки, развешенные на крючках над очагом, мела полы, выносила помои, шила, чистила грязные сапоги. Она была одних лет с младшей дочкой хозяйки — лет четырнадцати, не больше. Линия ее формировавшейся груди была едва заметна — так выпирали ребра. Длинные шея и талия свидетельствовали о том, что девочка, когда вполне разовьется, будет высокого роста. Она носила чепчик, как положено незамужним христоверкам, неуклюжие деревянные сабо (знак бедности, а не принадлежности к вере) и грубые, толстые чулки из шерсти.

Перед взором Коба, в одиночестве ожидавшим возвращения призраков в своем доме в Нидеринге ясно вставали все эти детали. Он вспомнил и фасад дома вдовы, и ее старших и младших детей и почти не сомневался, что точно вспомнил их имена (Есеп, Саул, Дора). Услышал их голоса, увидел большую комнату с очагом у стены, где семья ела и ссорилась и где ночью под обеденным столом на соломенной подстилке спала Санни. Беспокойная была семейка. Даже когда вдова и ее дети ладили друг с другом, они общались на повышенных тонах, будто спорили, а уж когда ссорились, что случалось не редко, то кричали друг на друга, плакали, ругались почем зря, били посуду и громко хлопали дверьми. Выплески гнева сопровождались не менее шумными примирениями. (В доме Хирама, наоборот, царили тишина и порядок. Даже в типографии всегда было чисто, чего позже Кобу не доводилось видеть нигде, включая собственную мастерскую.)

В доме вдовы существовало только два островка тишины: Малахи и Санни. Коб заглядывал в этот дом ради первого. Малышку Санни он едва замечал. Она была всего лишь прислуга-христоверка, такую прислугу держала почти каждая семья в Клаггасдорфе. Некоторые слуги на ночь отправлялись спать в свой квартал — его называли Мишкеннет, — а такие, как Санни, возвращались домой только после вечера шабата, чтобы на следующий день отдыхать и молиться со своими родными. Где именно в Мишкеннете жила Санни, вдова наверняка не знала. Впрочем, ее вряд ли интересовало, много ли у девочки родственников и чем они занимаются. К чему хозяйке такие подробности?

«Санни!» — властно кричала хозяйка или ее дочери, когда им требовалась служанка. Исполнять их приказы — вот для чего девочка находилась в доме.

«Санниии! Санниии!» Да-да, именно так, удлиняя последний слог, ее звали к себе хозяева, вдруг вспомнил Коб, через годы, когда-то наполненные людьми и событиями, а теперь такие пустые.

Вот и все. Ничего особо примечательного в ней не было. Если Коб смотрел на нее, если вообще кто-либо смотрел на нее, она тут же опускала глаза, пронзительно карие, с четкой линией черных бровей над ними. Порой Коб неожиданно замечал, что она пристально смотрит на него или на кого-то из членов семьи, но, лишь только она понимала, что ее засекли (а то и секундой раньше, предчувствуя, что ее подловят), глаза устремлялись в пол или, как ему казалось, на работу, которой она должна бы заняться. Если бы Коба попросили описать ее (что вряд ли), он не сразу сообразил бы, о ком именно идет речь, а затем сказал бы наверняка: «Ах, эта? Тихоня. Худышка. Простушка».

Такой она и была. Только вот судьба девочки оказалась совсем не простой, вот уж нет, и последний отголосок ее печальной судьбы вынуждает его теперь сидеть за письменным столом, глядеть в окно на улицу или лежать ночью в постели, выуживая из призрачного прошлого и из остатков памяти затаившиеся где-то там звуки и картины, связанные с Санни. Чтобы выяснить, почему преследуют его дети-призраки, которых могла подослать к нему она одна.

«Санни! Санни!»

Но ему никто не ответил, никто не явился. Он видел лишь полы, или жилистую, усыпанную старческой гречкой руку, или пустую улицу за окном, и больше ничего.

Такая нынче у него жизнь. И нечего жаловаться. Да, он стар, слаб, сбит с толку и на встречу с господами гробовщиками сильно запоздал. Но никто на свете, включая его самого, не усомнится в том, что он живой, реальный человек. Это ясно всем, с кем он виделся. Элизабет называла его «хозяин». Зять Шем глядел с подозрением, если Коб допускал еретические высказывания. Сосед обращался к нему уважительно — Мар Коб, а бывало, что и Рав Коб, отдавая дань его учености. Он пил и мочился. Ел и испражнялся. А эти будничные отправления тоже чего-то стоят. Да ему любое привидение позавидует! Хоть он и весит вдвое меньше прежнего, доски на полу кое-где прогибались и скрипели под его тяжестью. Если ущипнуть себя, оттянув кожу на руке, он чувствовал боль, а дальше он видел, как вставшая холмиком складка из кожи нехотя разглаживалась и терялась в волосах и бурых пятнах.

Вот какой он сейчас. А когда он наконец умрет, у него будет другая жизнь, жизнь как своего рода воспоминание, прерывистая и короткая, но вместе с тем и длинная. Иногда его будут вспоминать внуки, как он им и наказал, а если продержаться еще несколько годков, тогда и праправнуки лет эдак через восемьдесят в невообразимом, но в то же время несомненно мало отличающемся от сегодняшнего мире, могли бы рассказать что-нибудь своим правнукам о нем. А то и показать (кто знает?) им одну из книг, отпечатанных Кобом, с его именем на титульном листе.

А его гости? Они — словно малые дыры в пространстве, провалы во времени, призрачные души, бестелесные существа. Явились к нему под видом христоверов, в обуви из свиной кожи. Девочка в кружевном чепчике, мальчик в красной безрукавке, а лица такие, будто и знать не знают, зачем они тут.

Дети, которых не успела родить Санни, и дети этих детей. Несколько поколений, не увидевших свет.

На этот раз он вспомнил кое-что еще о Санни, хотя в былые времена она, казалось бы, ничуть его не интересовала.

Она стала первой женщиной после беззаботного детства, чья грудь прижалась к его руке. Не он накрыл ее ладонью, чтобы приласкать. Он до нее пальцем не дотронулся. Однако ощутил, какая она мягкая. И какая теплая.

Тогда у вдовы за столом в большой комнате собралось человек шесть. Малахи, друг Коба, как обычно, сидел в сторонке, рассеянно улыбался, и молча наблюдал за происходящим. Шла игра. Играли с деревянным волчком: его раскручивали, резким толчком большого и указательного пальцев. На верху волчка имелся широкий шестигранный ободок с цифрами на каждой из граней. Когда волчок переставал вертеться, он падал, и игрок получал количество очков, обозначенное на той грани, на которую упал волчок. Как затем использовались полученные очки и к какому результату должен был стремиться игрок, Коб припомнить не мог.

Словно завороженный, Коб следил за тем, как вертится на столе волчок, ободок которого превратился в неподвижный туманный круг, слышал его тихое жужжание. Затем волчок замедлил бег и закачался, как пьяница, потом упал на бок, туманный круг оказался всего-навсего оптической иллюзией. На его месте теперь была картонка с цифрами. Игра продолжалась, ее участники смеялись, подзадоривали друг друга, аплодировали удачникам — и вдруг Коб почувствовал, как что-то незнакомое слегка коснулось его руки.

Его рука лежала на краю стола. Он опустил глаза и понял, что это Санни подалась вперед, а на его руке лежит ее маленькая грудь. И тут же он забыл обо всем, кроме того одуряюще теплого и мягкого, что лежало на его руке. И вскоре его рука и ее грудь уже пылали вместе. Он и представить себе не мог, что такая нежная плоть способна разжечь такое пламя, а столь неприметная выпуклость возымеет над ним такую власть.

Санни не принимала участия в игре. Она только по-детски сопереживала и болела за игроков, чему никто не удивлялся. Она то приседала, то перевешивалась через стол, чтобы ничего не упустить из виду. К чему это привело, знает лишь Коб. Что тому причиной — ее детскость? Или она знала, что делает? Коб не осмелился взглянуть ей в глаза, но не переставал коситься на нее. Он видел ее в профиль, лицо ее выражало нетерпение. На губах застыла улыбка, но брови, красивые черные брови супились. Волчок закрутился снова, игроки тянули к нему руки, кричали, смеялись, радовались своим очкам. Раза два она тоже засмеялась, потом, вздохнув, отодвигалась от стола, и тогда Коб, у которого пересохло во рту, не смея пошевелиться, ждал, когда ее грудь вновь ляжет на его все еще пылающую руку. И каждый раз, когда ее грудь касалась его руки, он вновь испытывал возбуждение и благодарность. И удивление — молча задаваясь тем же вопросом: возможно ли, что она не ощущает всем телом, когда ее — такая нежная грудь — налегает на его руку? Ведь для нее это по всей вероятности, такое же неизведанное ощущение, как и для него.

Это событие, хоть что это за событие, если они не обменялись ни словом, ни взглядом и ничего за ним не последовало, стало для Коба откровением. Но если одно невольное прикосновение женщины, прильнувшей к его руке грудью, так на него подействовало, представить только, что ждет его в будущем.

Года два спустя он наконец «стал мужчиной» (в одном из городских борделей), а потом, когда пришло время, женился, был верен жене (не считая одного случайного прегрешения) и растил детей, которых она ему родила. И так далее. Но теперь, по прошествии десятилетий, когда юная грудь Санни, которую не ласкал мужчина и не сосал младенец, обратилась, как и все ее тело, в прах, сровнялась с землей и смешалась с воздухом, Коб с радостью отдал бы все, что даровала ему жизнь, ради того, чтобы еще раз украдкой пережить тот далекий день, когда маленькая грудь Санни, казалось, навсегда прижалась к его замершей руке. Но игра прекратилась — между отпрысками вдовы вспыхнул очередная ссора, — и так все и кончилось.

Из пустоты и безмолвия, из обманчивого небытия выплыла еще одна забытая подробность. Коб вспомнил, как первый и единственный раз оказался наедине с Санни. Это случилось в тот самый день, когда царь Ашкеназа Малик Тибнис, известный еще и как Хитроумный Тибнис, посетил Клаггасдорф. Вот этот визит властителя Коб помнил хорошо.

Тибнис прибыл в Клаггасдорф, совершая высочайший объезд своих владений со свитой, в нее входили слуги и военачальники высшего ранга. Он уже раз в семь лет трижды объезжал свои владения: таким мирным и продолжительным оказалось его правление. Никто не знал, что третья поездка окажется последней. Следующим летом Тибнис умер, потом пошли ужасные дожди и настала пора Десяти Напастей.

Но тогда Тибнис и его подданные никаких бедствий не ожидали, пока еще ничто их не предвещало. В городе устроили такой праздник, какого Коб больше ни разу не видел. Поглазеть на царскую процессию сбежались все, кроме тяжелобольных и умирающих. Городской глава по имени Вендор, в доме которого правитель остановился на ночь, пожаловал полдюжины быков — их изжарили на вертеле целиком и раздали мясо народу, поставил несколько бочек с пивом и вином; школьников, кроме тех, кого определили исполнять сочиненный для этого случая приветственный гимн под аккомпанемент городского оркестра, распустили. Священнослужители, забыв на время праздника о своих разногласиях, договорились, каков будет порядок богослужения. Даже некоторых знатных (или тех, кто считался у них знатными) христоверов после завершения главной церемонии приема на ступенях городской ратуши пригласили ко двору выразить покорность Малику и поблагодарить его за то, что он снизошел до встречи с ними.

Но и это еще далеко не все. Чуть ли не за неделю до приезда Малика торговцы и фигляры всех мастей открыли ярмарку: труппа муселмов, акробатов и жонглеров, по слухам, из Таймона, разодетая в пурпурные и серебристые рубахи, развлекала публику под звуки барабанов и дудок; приехал и бродячий зверинец с двумя львами в клетках на колесах, медведем в кандалах и пятком обезьян на кожаных поводках, которые делали вид, будто открывают клетки со львами, а вдоль клеток прогуливались зебры и верблюды на привязи. За монетку-другую разрешалось подойти к клеткам и, просунув руку через прутья, похлопать львов по спине. Юный Коб заплатил свои кровные, и недаром: ему удалось коснуться жесткой, пыльной, желтоватой шерсти; он видел, как над зверями кружили мухи, и изумился тому, какой бесполезной может оказаться мощная лапа, если львиная туша заточена в тесную деревянную клетку.

Еще там были и флаги, и солдаты, и толпы людей, выстроившихся вдоль реки, чтобы первыми увидеть барку правителя.

Свита проследовала в двух шагах от места, где в первом ряду встречающих, прямо у причала, стоял Коб. Тибнис остановился — осмотреться и помахать рукой простому люду, встречавшему его восторженными криками. Одет он был в белую льняную тунику, волосы были завиты, шею обвивала золотая цепь с разноцветными драгоценными камнями, искусно вделанными в ее звенья. Кожа у Тибниса была чистая, над бородой выступали широкие скулы, маленькие глаза смотрели пристально и спокойно. Тибнис поймал взгляд Коба и обратился к нему, несомненно, именно к нему со словами: «Как тебя зовут, мальчик?»

Он незамедлительно ответил.

— Коб, государь.

— Чем занимаешься?

— Я подмастерье, государь. Учусь на печатника и переплетчика.

— Мастер тобой доволен?

— Надеюсь, что доволен, государь.

— Если не доволен, пусть придет ко мне и сообщит об этом.

Была ли это шутка? Вероятно. Тибнис тут же двинулся дальше. Толпа налетела на Коба: всем было любопытно, что сказал ему правитель.

Больше за все время пребывания Тибниса в городе Кобу ни разу не удалось приблизиться к нему. Зато в тот день он поверил и верил еще много дней спустя, что его тайные детские мечты сбудутся, что у него особое предназначение. Ведь правитель выбрал его из огромной толпы и заговорил с ним. И на то была причина, не могла не быть. Правитель понимал Коба лучше, чем тот сам понимал себя.

Когда планировался высочайший прием, никто не предполагал, что в этот день будет так жарко. За неделю до приезда Тибниса стояла безветренная сырая погода, в воздухе висела желтоватая дымка, река и та казалась до странности неподвижной, словно встала, подергивалась рябью, а не текла. И вот в самый день приезда правителя дымка рассеялась, выглянуло солнце и засияло в очистившемся небе во всю мощь. Утром казалось, что дальше жарить некуда, но после полудня жара усилилась. Люди в толпе падали в обморок. Правитель велел укоротить прием в городской ратуше, чем весьма расстроил тех, кто особо рассчитывал привлечь его внимание, а хуже всего пришлось людям, жарившим быков, — один из них вообще свалился у кострища и тут же умер.

Вечер почти не принес облегчения. После непривычно знойного летнего дня наступление ночи казалось неуместным. По всему городу, то тут, то там, слышались обрывки речи, звуки музыки. Повсюду сновали дети, хотя им давно уже следовало спать. Над кострами взлетали один за другим и гасли языки пламени. И люди вели себя иначе: незнакомые не задирали друг друга, а обнимались, как друзья-приятели. Все, что попадалось Кобу на глаза, — пыль под ногами, мелькающие лица, даже сучковатые ветви деревьев, черневшие над головой, — казалось исполненным особого значения. Конечно, пара кружек вина и несколько кусков мяса с пылу с жару, которые он проглотил, сделали свое дело, так же, как удушающая жара, как и то, что правитель, почти легендарная личность, о которой он давно и много слышал, вдруг поговорил с ним, пусть и недолго, а теперь, всего несколько часов спустя, вдыхает те же запахи, что и ты, и слышит те же звуки.

Ошибки быть не могло. Наконец случится нечто такое, чего Коб давно уже ожидал.

Ребенком у Коба неоднократно случались сдвиги в сознании, он чуть ли не входил в транс, и всякий раз помимо воли, нежданно-негаданно. Коб никому об этом не рассказывал и не находил этому явлению названия. Сейчас все спокойно, привычно, в общем как всегда, и вдруг — он словно раздвоился, разделился надвое, и он — тот же самый — непостижимо видит себя со стороны. Одна оболочка остается на месте, вторая где-то поодаль и при этом сознает, что происходит. Голос его звучит, как далекое эхо, перед глазами — лишь какие-то видения; вещи, которые он держал, да и сами руки, как чужие. Словно бы кто-то налетел на него и унес одну его половину, но куда, зачем, кто знает? И вот теперь, глядя на себя со стороны, он только удивлялся, что оставшаяся от него оболочка еще может двигаться, говорить и даже не горбится, и поэтому никто не догадывается, что с ним произошло.

Такие случаи каждый раз сбивали с толку и пугали, но вместе с тем и придавали жизни интеpec. Время шло в ином измерении, мир отдалялся а он оставался на месте и был несхож ни с одной из двух своих половин. Затем раздвоение прекращалось, причем столь же стремительно, как начиналось. Его нельзя было ни ускорить, ни вызвать, точно так же невозможно было уловить, когда оно окончится. Коб понимал только, что снова становился единым целым и возвращался в мир. Итак, с возвращением! Но откуда?

Он взрослел, и такие эпизоды случались все реже и реже и, наконец, прекратились совсем. Он о них забыл. Однако в тот вечер, когда правитель прибыл в Клаггасдорф, наваждение повторилось. Он был один, смотрел на реку. У берега редкие отражения огней скользили по воде, словно резвые зверушки, в беспрестанных, но бесполезных попытках отплыть подальше. В нос шибал сладковато-кислый запах реки. В ушах стоял шум праздника. И тут — вот оно. Мир отдалился. Он больше не принадлежал себе. Оглянувшись, он увидел вдалеке неуклюжую фигуру — и это тоже был Коб. Рядом с этой фигурой, подальше от него, стояла другая фигура — тоненькая, в белой блузе с короткими рукавами.

— Санни, — послышался его — и в то же время не его — голос.

Она повернулась. О том, что с ним происходит, она и не подозревала. Даже в темноте было видно, как бледно ее овальное личико, из глубоких глазниц посверкивали зрачки.

— Это ты, — сказала она.

— Я, — солгал Коб, потому что говорил вовсе не он. И он протянул к ней руку, схватил за голое, повыше локтя, предплечье и ощутил тепло и свежесть ее тела.

От неожиданности девушка покачнулась, затем осторожно высвободила руку и исчезла во тьме. Всесильный и беспомощный Коб — он был и там, и не там — побрел следом за ней по бугристой земле сквозь заросли деревьев; оба хранили молчание, а вокруг звучали голоса незнакомых людей, они что-то кричали, смеялись, пели, шептались и ругались. Тонкая фигурка Санни одновременно таила и являла власть и ранимость женщины, а также свою чуждость и приниженность: ведь она была из числа изгоев.

Коб не хотел причинить ей вреда. И ничего дурного не сделал.

Да она бы и не позволила. Слишком юная и робкая, и ни жар в крови, ни зов сердца не заставили ее уступить ему. Тем не менее Коб почувствовал, как сильна их тяга друг к другу, как трудно ей было отвергнуть его.

А Коб… Он был слишком добрым. И если угодно, слишком слабым. К тому же неопытным. И приличным. Он был неспособен принудить девушку. Он не хотел брать ее силой, надеялся, что она легко сдастся и он получит то, о чем едва смел мечтать, а уж о том, чтобы добиваться ее и покорить, и подавно.

От запаха ее тела, ее прерывистого дыхания, мимолетных прикосновений ее груди у него кружилась голова, и он, как утопающий за соломинку, ухватился за прядь ее волос. Он в самых смелых своих фантазиях не представлял, что женское тело может быть таким. Санни оказалась более тонкой, более упругой, более гибкой. Она уступила ему, но лишь слегка — прижалась к нему, обняла за шею и грустно вздохнула. А потом отстранилась.

В конце концов они уселись рядом на выступающих из-под земли корнях какого-то дерева, неподалеку от города. Зеленая крона, сквозь которую пробивался свет любопытного полумесяца, превратилась в серебристый балдахин над их головами. Коб и Санни сидели совсем близко друг к другу. Их руки порой соприкасались. Но они разговаривали — и только. Она рассказывала о своей семье, больше всего о младшем братике, о его проделках, тихо, будто побаиваясь, что ее крамольную речь могут услышать, передразнивала свою хозяйку вдову, ее выговор. Показала крохотную подушечку пальца и с самым серьезным видом объяснила, что может случиться, если порез придется между большим и указательным пальцами (столбняк — не иначе). В ответ Коб — а ему хотелось дать ей понять, что он много чего достигнет в жизни, расхвастался, рассказал, что разговаривал с правителем, обронил, что скоро разбогатеет, и на все лады расхваливал свой родной Нидеринг. Потом они поднялись и вернулись в город. И, не дойдя до первых домов, расстались. Она коснулась губами его губ, но так бегло, что лишь после того, как она убежала, он понял, что она его поцеловала.

А больше ничего и не было. Религия, христоверы и богобоязненные, Бог, в которого верила Санни и ее близкие, проклятия и заклинания, соблазны и посвящение в зрелость, магические силы и договор с дьяволом, — про это она не сказала ни слова. Смешно и думать, чтобы Санни, эта серьезная, улыбчивая, застенчивая болтушка, несколькими годами моложе его, девочка, рядом с которой он сидел на толстых корнях, прислонившись к стволу дерева, стала бы распространяться на подобные темы. (Вспоминая ту ночь, Коб готов был поклясться: привези его сейчас в Клаггасдорф, он мигом нашел бы место под тем деревом, если его еще не спилили.) Именно Коб, хотя и более сдержанный, поддался предосудительной страсти, Санни же, наоборот, воспротивилась его напору и утихомирила его, поставила на место, чтоб не вел себя не по возрасту. По прошествии времени поведение Санни можно было бы оценить как подарок, хотя тогда такой подарок его разочаровал.

А ту же самую Санни всего несколько месяцев спустя обвинили в делах постыдных, злобных и сатанинских.

Наговоры, ложь! Слова, которые ей приписывали, сказала не она, а он — он узнал свои слова. И слова эти он сказал не ей, а своему бывшему другу, Малахи, тому, кто стал обвинителем Санни.

Перебирая в памяти ту ночь, Коб осознал — и у него защемило сердце, — что помнит все, что было потом. Все, вплоть до мелочей.

Тогда, давным-давно, он даже не представлял, что будет потом вспоминать, и когда и при каких обстоятельствах. О будущем он тогда ничего не ведал.

Теперь-то он способен опознать этих преследующих его призраков. Пропущенные возможности, загубленные жизни, невысказанная правда, неприкаянные души, утраченные надежды — вот что такое эти возникшие из пространства несостоявшегося прошлого и неосуществившегося будущего призраки.

Теперь ясно, почему они явились к нему. А к кому им еще идти? Кто, кроме Коба, их узнает? Долго ли еще они будут преследовать его?