Малахи. Одного этого имени из трех легких слогов хватило, чтобы Коб задался вопросом: о каком Малахи идет речь? О его друге или его враге? О том, кто ожидал «знака», что будет ниспослан ему? Или о том, которому в конце концов ценою жизни Санни знак был ниспослан? О том, который стал впоследствии видным лицом, соратником повелителя Двуречья, его мечом в борьбе с христоверами?
Все это умещалось в одном и том же человеке, было взаимосвязано, и в итоге он стал тем, кем стал. Но понять, как это все сочеталось, можно было только много лет спустя. А прежде всякий поступок Малахи вызывал удивление и устоявшееся мнение о нем опровергал. Позже Коб осознал, что дружба с Малахи, которой он в ту пору гордился — потом он старался убедить себя, что дружил с «настоящим», или «истинным», Малахи (таким образом, в уме отвергая других, как самозванцев), — эта дружба с самого начала была заблуждением или ошибкой. Кобу следовало не обольщаться, а обратить внимание на то, как рад был Малахи подружиться с ним. С какой стати Малахи выбрал в друзья именно Коба: не потому ли, что Малахи в силу своей замкнутости и странностей характера не мог завести друзей в своем окружении? Кстати, то же в равной степени можно было сказать и о Кобе.
Задним умом всякий крепок, даже дурак, — пусть так: лучше понять поздно, чем никогда.
Коб и Малахи были друзьями не разлей вода года два или три. Малахи был чуть старше Коба и учился в единственном заведении города, где давали высшее образование. Как водится, школяры враждовали с подмастерьями. Подмастерья обзывали студентов снобами, слюнтяями, писунами и котами (не за их подвиги на сексуальном фронте, каковых, по слухам, и не наблюдалось, а за звуки, которые их хор издавал, распевая священные тексты). В отместку те обзывали подмастерьев вахлаками и дубинами. Но если подмастерья выкрикивали оскорбления как можно громче, так чтобы слышала вся улица, то студенты обзывали их только между собой, опасаясь кулаков.
Тем не менее Коб и Малахи каким-то образом нашли друг друга. Коб не помнил, как именно и когда это произошло. Почему-то глаза Малахи, с их яркими белками, остановились на нем. Коб был польщен: на него обратил внимание человек старше его и по возрасту, и по социальному статусу — был рад и откликнулся. И ничего опасного в том не усмотрел. Он думал — тщеславия у него хватало, — что он не такой, как другие подмастерья, вот отчего выбор пал на него — иначе и быть не могло. А что его избрал человек тихий, необщительный, так это даже лучше. В ту пору Малахи был осмотрительный парень, коренастый, темноволосый, ростом чуть ниже Коба, толстогубый, с круглым лицом. Высказываться он не спешил, улыбался редко. А когда открывал рот, говорил вкрадчиво, и голос его, казалось, идет откуда-то из глубины. Молчал он или говорил, он норовил трогать и перекладывать с места на место все, что оказывалось поблизости, будь то книга, кувшин, лист бумаги, камень или палка на дороге. Такую его привычку приписали бы суетливости, если бы каждый жест Малахи не был тщательно продуманным: он и до и после зорко глядел по сторонам, будто старался навести идеальный порядок в окружавшем мире и достичь гармонии.
Коб его побаивался, однако во время их встреч говорил, как правило, Коб. Малахи удовлетворялся ролью слушателя, смотрел куда-то вбок, улыбался нехотя, кривил губы и щурился, тем временем выискивая глазами какой-нибудь предмет, чтобы положить его куда, по его разумению, следует. Коб вовсю пользовался полученной от друга, которого он так уважал, привилегией вести беседу. Замкнутый и отстраненный, Малахи во всем Клаггасдорфе улыбался ему одному, обращался к нему одному, ронял иногда «Продолжай» или «Ну да?» (неуверенно), либо «Гм» (менее неуверенно). Когда Малахи ничего не отвечал, разве мог Коб расценить его молчание иначе как знак согласия или даже знак отличия? Молчание Малахи, невозмутимое, словно стоячая вода, но всегда вдумчивое, Коб ценил выше, нежели ясно высказанное другими одобрение. Что такое согласие, по сравнению с молчанием Малахи? Всего лишь банальное совпадение взглядов, а молчание друга позволяло Кобу думать, что его слова находят такой отклик у Малахи, который другим и не снился.
И оказался, как выяснилось позднее (в некотором смысле), прав. Каким же дураком он был, идиотом тогда и дураком сейчас, когда он так горестно прозрел. Малахи, как и прежде, оставался тайной, но тайна эта была более мрачной и зловещей, чем Коб мог вообразить. Потому что к этому времени Малахи развязал язык.
Малахи был родом из деревни неподалеку от Клаггасдорфа. Отец его, человек зажиточный, свободный землевладелец, не обязан был платить подати властям, а значит, мог позволить себе платить за учебу сына и за его угол и стол у вдовы. Малахи не считал нужным оправдываться: повезло, мол, хороший тыл, и Кобу это нравилось. Вместе с тем Малахи считал, что Коб вправе ему завидовать, и это тоже восхищало Коба.
Их отношения, пока они длились, были самые простые. Определялись они жизнью в маленьком городе. Коротая свободные часы, они часто гуляли по городу или сидели у реки, бывало, с другими ребятами, но чаще вдвоем. Малахи время от времени приходил в дом Хирама, а Коб зачастил в дом вдовы, где его друг делил комнату с двумя ее сыновьями. Коб не понимал, как Малахи умудрялся заниматься в такой шумной обстановке. Удавалось это Малахи только благодаря его способности уходить в себя. Пока домочадцы орали друг на друга, он сидел, раскрыв на столе тяжелую книгу, раскачивался взад-вперед, бормоча что-то себе под нос, переворачивал страницы, а то и ощупывал свои щеки, колени или редкую, едва наметившуюся кудрявую бородку.
А вот что он изучал…
Они были очень несхожи в поведении и убеждениях. Это было странно, но не исключено, что это и притягивало их друг к другу. Малахи должен был проводить дни и ночи, изучая слова Всемогущего, писания о делах Его, а также то, как Его народу следует Ему угождать, во всех тонкостях. Коб же, напротив, любил рассуждать о том, что доказательств в пользу Его существования (вежливо выражаясь) не хватает. Со всей возможной гордыней и дотошностью несовершеннолетнего Коб указывал Малахи, что, хотя Бог, в которого он верит, считается добрым, справедливым, всеведущим и так далее, упрямые факты их жизни ежедневно свидетельствуют об обратном. Следовательно, если Он существует, но неспособен явить себя добрым, справедливым и всеведущим, с какой стати Ему поклоняться?
Если Малахи и выслушивал Коба — а он обычно так и поступал, — то не потому, что ход мыслей Коба казался ему убедительным. Ничего подобного. Аргументы Коба не вызывали у него ни возражений, ни возмущения. Он лишь отстраненно улыбался, ощупывал попадавшиеся под руку предметы и помалкивал, лишь изредка роняя: «Ты так считаешь?», «Гм…», «Продолжай».
Так что Коб завидовал не только благополучию Малахи и его студенческому статусу, но и силе — так ему казалось — его веры. Вот отчего Коб то и дело пытался подорвать авторитет его Бога. Это позволяло ему говорить с Малахи свысока, а это — в том числе — неотъемлемая часть дружбы. Но по всей вероятности, Коба больше всего восхищала самодостаточность Малахи, его способность жить в ладу с самим собою и с окружающими. Наблюдая за Малахи, Коб понимал, что быть тише воды ниже травы, как Малахи, не только не сложно, а, напротив, очень легко. Да и быть смелым, на свой лад, на своих условиях, тоже не трудно. Мальчики — Коб почувствовал это на собственной шкуре — страшно боятся прослыть в среде ровесников «слабаками» или «маменькиными сынками». Когда обстоятельства того требуют, они всегда готовы подавить свои благородные порывы, скрыть недовольство, отвращение или даже ужас, лишь бы не выглядеть слабее других, что бы остальные ни затеяли. Они оправдывают любую жестокость, как мелкую, так и страшную.
Не таков был Малахи. Он никогда не ходил поглазеть на публичные казни преступников в центре города. (Коба тоже воротило от подобных зрелищ, но, в отличие от него, Малахи не подыскивал отговорок, чтобы туда не ходить.) Он не оскорблял детей цыган и христоверов. Не участвовал он и в других мальчишеских забавах, когда они, чтобы поглумиться над старым дурачком Бенони, собирались у его хибары без окон и, навалившись на дверь, орали «Пожар! Пожар!». Обезумев от страха, Бенони ревел и колотился о дверь, пока мальчишки, выбрав момент, не отскакивали, и старик вылетал на улицу и падал у их ног. По лицу его текли сопли и слезы, сквозь дыры в штанах виднелся белый волосатый живот, он лежал на земле и рыдал, а мальчишки, давясь от смеха, спрашивали: «Что стряслось, Бенони? Какой пожар? Ничего же не горит».
Дурацкий розыгрыш, но срабатывал он каждый раз.
Перерождение Малахи началось в отсутствие Коба, его тогда не было в Клаггасдорфе. Когда он возвратился, Малахи уже стал другим человеком и для Коба был потерян.
У Коба тяжело заболел отец, и его вызвали в Нидеринг. Добравшись до дома, Коб понял, что отец уходит из жизни, и он ничем ему помочь не может. Разносчик Амос скончался скоропостижно, но умирал долго, — по мнению Коба, иначе его кончину не описать.
Сколько раз за день человек вдыхает-выдыхает? Ответить на такой вопрос способен лишь тот, кому тяжело дышать. В этом случае дыхание его учащается. Но насколько? Сколько вдохов-выдохов он делает за день? За неделю? А за месяц? Само дыхание стоило ему неимоверных усилий. За всю свою жизнь он никому не причинил страданий, он был всего лишь разносчик, маленький человек, все свои надежды возлагавший на сына. Он не причинил страданий другим, но сам страдал, и кто виновник его страданий рок, Бог, или причина их кроется в его теле?
Помочь отцу было невозможно. Коб сидел у его постели, иногда брал его за руку. Из-за болезни рука распухла, побледнела и стала необычайно мягкой, словно ее накачали воздухом. Морщины на руке разгладились. Пока ты не подержал руку другого человека в своей и не заметил что на ней отсутствуют морщины, о которых ты раньше и не помнил, нельзя сказать, что ты ее знаешь.
Коб сделал все, чтобы не допустить к отцу хирургов с их инструментами и теориями. Спустя несколько недель после приезда Коба (показавшихся ему годом) Амос умер. Тело обмыли, завернули в саван и предали земле. И Коб стал сиротой. Мать его умерла очень давно, он ее почти не помнил, в основном его растила сестра Амоса, женщина суровая и холодная. Они равнодушно распрощались, и он подумал, что, наверно, больше ее не увидит. Это ничуть его не расстроило, а вот по отцу он в глубине души горевал. Коб вернулся в Клаггасдорф. Хирам, его жена и другие домочадцы выразили ему соболезнование. В положенные сроки Коб читал положенные молитвы, хотя и не верил в них. Он исполнил все, что требовалось. Теперь он мужчина. В наследство он получил только жалкий товар разносчика Амоса: ленты, лоскуты, тесьму, пряжки. Все это перед отъездом в Нидеринг Коб продал другому разносчику. Этому человеку надлежало продолжить бессмертную традицию — эти мелкие торговцы скупали вещи друг у друга и продавали их на ярмарках людям беднее, чем они сами. Кобу же предстоял другой путь.
Слово «предательство» может иметь два значения, практически противоположных друг другу. Ты предаешь других, утаивая от них свои чувства и побуждения. Ты предаешь себя, невольно открывая свои чувства и побуждения.
Насколько его друг изменился, Коб понял сразу: Малахи выдал взгляд. Он не смотрел Кобу в глаза. Не мог смотреть. Коб с нетерпением ожидал встречи с Малахи — ему хотелось рассказать, через что пришлось пройти, он надеялся, что тот с неподдельным участием выслушает, что ему довелось пережить за долгие дни у постели отца. Ведь именно надежда, что он изольет душу другу, поддерживала его все это время.
Только вот повествование свое он вынужден был, едва начав, закончить. «Да… конечно, — буркнул Малахи. — Наверно, тебе пришлось нелегко». И все. Если не считать нехотя брошенной фразы: «Я все думал, как ты там».
«Может, он боится смерти, — подумал Коб, и потому не хочет меня слушать. Может, он не такой уж смелый».
Ему стало жаль Малахи. В нем проглянула слабость. Но вскоре Кобу стало ясно, что за время его отсутствия Малахи почему-то переменился к нему. Он не пришел к Хираму повидаться с ним. А когда они встречались на улице, Малахи ронял несколько слов. И тут же уходил. Вместо того чтобы разделить или хотя бы делать вид, что разделяет с Кобом паузы и минуты отстраненного молчания, Малахи вычеркнул Коба из своей жизни так, будто он не друг ему, а чужак. Когда Коб отправился в дом вдовы, Малахи ждал его не на пороге, а стоял в дверях и заслонял проход. «Я занят» — так он сказал.
— Когда мы сможем встретиться? — спросил Коб.
Малахи прищурился, окинул визитера косым, тяжелым взглядом. Яркие белки его глаз, обычно притягивавшие внимание, потускнели. Он молчал.
— Когда же?
— Ну… скоро. Думаю, скоро.
Затем, выдержав длинную паузу, добавил:
— Когда получу письмо. Не раньше.
И еще несколько дней и недель Малахи снова и снова говорил Кобу о каком-то письме — или, по его выражению, «вести», — что он ожидал. Оно должно было вот-вот прийти. Он не выходил из дома из опасения, что письмо доставят в его отсутствие. Дома у него вошло в привычку, бросив любое занятие, срываться с места и бежать к входной двери, он подолгу простаивал там, а потом, понурившись, возвращался на место. Когда Малахи спрашивали, что это за письмо или сообщение, от кого оно и почему оно для него так важно, он либо отмалчивался, либо буркал в ответ что-то невнятное.
— Скоро придет. Я знаю, его уже послали. Вот придет, тогда поймете, насколько это важно.
В голосе его сквозило отчаяние и уверенность в своей правоте, и недоумение, и презрение к тем, кто донимал его вопросами. Выглядел он при этом подозрительно расслабленным. Даже руки его безжизненно висели, и только если дело касалось долгожданного письма, Малахи оживлялся и глаза его блестели из-под опущенных ресниц.
— Это что, какое-то семейное дело? — спрашивали его.
— Придет, тогда поймете. Все поймут. Когда придет письмо, весь город поймет, какое значение оно имеет для всех.
Коб долго не хотел признаться себе, что понимает, в чем дело, но от фактов отмахнуться было невозможно. Никакого письма не существовало. Малахи просто сломался. Коб потерял друга. Не сказать, чтобы Малахи изменился до неузнаваемости, тем не менее он стал другим. А что, если внезапный отъезд Коба в связи с трагическими обстоятельствами нарушил психику Малахи? Если так, его страдания были пострашнее тех, что выпали Кобу в Нидеринге. Коб лишился отца и чувствовал себя опустошенным и одиноким, даже гневался, потеряв отца. Но эти чувства не надо было скрывать, в них не было ничего зазорного, о них вполне можно поговорить с другом, если у тебя есть друг. В случае с Малахи все было иначе. Он был мрачен, сторонился людей, и этого не мог понять как сам Малахи, так и окружающие. Но в этом своем состоянии он упорствовал. Точно так же он вел себя в случае с письмом. Он целиком отдался ожиданию. Жил им. Письмо стало целью его существования.
Малахи запустил себя. Это было одним из следствий умственного расстройства. Волосы и борода свалялись, лоснились от грязи. Отношение к нему домочадцев вдовы изменилось, и, возможно, ни они, ни Малахи даже не догадывались, насколько сильно. С ним перестали считаться; когда он говорил, присутствующие обменивались многозначительными взглядами, а бывало что и дразнили его, осведомлялись: «Ну как, Малахи, доставили наконец твое письмо или нет?», язвили: «Слыхали, у нас завтра праздник? Завтра Малахи получит письмо!» А он мрачнел и ничего не отвечал, лишь хитро улыбался — был уверен: его час настанет и тогда будет видно, кто останется в дураках.
Дело дошло до того, что Малахи и вовсе перестал выходить из дома: боялся, что письмо придет в его отсутствие и попадет в чужие руки. («Здешние враги» — так он называл не только домочадцев вдовы, но и всех в городе.) Директор его школы потребовал, чтобы Малахи объяснил, почему он пропускает занятия, но тот не отозвался. Учитель Малахи написал письмо его родителям. И это не возымело эффекта. Когда Коб — а что ему оставалось делать — предложил другу «взять себя в руки», тот сказал: «Ты сам не понимаешь, о чем говоришь. Письмо это адресовано мне, не тебе».
В пору начала и расцвета их дружбы Малахи и Коб любили одну игру. Они шли к скалистому берегу реки, туда, где шум бегущей воды был особенно сильным, и, стоя друг напротив друга отступали шаг за шагом назад, произнося при этом первое, что придет в голову. Чем дальше они удалялись друг от друга, тем громче им приходилось говорить, — иначе их голоса заглушала бы бурная река. Цель игры была довольно проста: отойти как можно дальше, но так, чтобы до тебя доносился голос друга. К концу игры они, даже Малахи, который вообще никогда не кричал, орали во все горло. В этой игре им очень нравилось не только то, что надо было различать слова, но и то, что можно было наблюдать за мимикой и жестами соперника. Они уверили себя, что не просто забавляются, а преследуют серьезную цель: в один прекрасный день, когда они станут публичными деятелями, вожаками, эти навыки им очень пригодятся: ведь их голоса должны будут разноситься далеко и перекрывать шум. Теперь же одержимость Малахи уничтожила всякую надежду на какое бы то ни было взаимопонимание. Как это могло случился? И по чьей вине? В какую реку канула их общая жизнь?
Коб ломал голову над этими вопросами. Но ответов, конечно, не находил.
В конце концов Коб перестал ходить к Малахи. Возможно, он надеялся, хотя и не слишком, что их отношения, если он на время отдалится, наладятся. Однажды утром, когда Коб проходил мимо дома Малахи, его внезапно остановила вдова. Она настоятельно попросила Коба войти: хотела показать ему нечто очень важное, что ему необходимо увидеть. Увидеть безотлагательно. Он должен был тут же последовать за ней.
Когда Коб вошел, она провела его через дом в дальнюю часть двора. Вдова, худая сутулая женщина с подслеповатыми моргающими глазами, острым прыщавым подбородком и усами, юнцу Кобу казалась столетней старухой. Она поспешно вела его вперед и то и дело, как бы ненароком, поворачивала голову, чтобы не потерять его из виду, словно боялась, что он улизнет. Тем временем она рассказала, что Малахи по своей воле перебрался из комнаты, где жил вместе с ее сыновьями, в деревянный сарай позади дома, где держат дрова, бочки с огурцами и капустой и другими припасами. Очистил для себя угол и сказал, что так ему будет гораздо удобнее.
Затем, распахнув театральным жестом дверь в сарай, вдова продемонстрировала Кобу комфорт, которым Малахи окружил себя на новом месте. Вокруг деревянной лежанки, на которой тот спал, и по всему полу были разбросаны бесчисленные страницы, вырванные из книг. Края страниц почернели от пламени, было ясно, что их обжигали на огне свечи, единственном источнике света в этой дыре, после чего отбрасывали за ненадобностью.
Вероятно, на то, чтобы так захламить пол ушло немало часов кропотливого тяжелого труда. Но зачем?! Стоя в дверях каморки, в которой обосновался Малахи, старуха прошептала Кобу на ухо: «Он опасен. Спятил. Как пить дать, спятил. Я подглядывала за ним и видела, что он делает. Садится на койку и давай бумагу рвать, а потом берет ее и подносит к огню». И вдова, вытянув руки, показала Кобу, что именно проделывал Малахи.
Коб жестами дал понять, что и сам все представляет — видит, как Малахи молча, сосредоточенно, полузакрыв глаза, сидит у тлеющей свечи, и дым забирается в его бороду, оседает жирным налетом в волосах.
— Что прикажешь делать? Он мне тут весь дом спалит! Ты его друг. Ты должен с ним поговорить.
— Я с ним поговорю.
Но Коб чувствовал: человеку, который так странно проводит время, ему сказать нечего. И то, что всего несколько недель назад этот человек был его лучшим другом, делало такой разговор еще более трудным: он не представлял как может упрекать его или уговаривать вести себя, как прежде, разумно. И Малахи, вот этому Малахи, несомненно, нечего будет ему сказать.
Вдова придвинулась к Кобу еще ближе. Он ощущал не только ее дыхание, но и прикосновение губ к его уху.
— Околдовали его, — шепнула она.
— Думаю, так оно и есть, — как дурак, брякнул он. А имел он в виду всего лишь, что Малахи не в себе, немного того, а может, что и похуже, и, что творится в его голове, понимает не больше остальных.
Ничего другого Коб в виду не имел, однако его слова были истолкованы иначе.
— Ты сам видишь! Еще бы! Любому ясно, в чем тут дело. Он одержимый! Мы все в опасности. Это мой дом, моя семья, я за семью в ответе…
Коб повернулся и ушел восвояси. Как ни странно, он злобился на Малахи, так, как если бы друг его предал. Его гордость невыносимо страдала от того, что его единственный друг и чьим единственным другом он был во всем Клаггасдорфе, человек, который не пускал в свой мир других, в чьем молчании ему виделись и глубина мысли, и высокие моральные принципы, теперь часами просиживает в сарае, где рвет в клочки страницы из книг (по-видимому, краденых), подпаливает эти клочки по краям и разбрасывает по полу. Коб пытался представить себе, о чем в это время думал Малахи, но ничего не получилось — из головы не выходило увиденное. Одинокая свеча во тьме каморки, над ней склонился Малахи, сидящий на лежанке, полностью погруженный в свое странное занятие, отдавшийся ему целиком: опущенные веки набухли, прикрывают яркие белки глаз, рот открыт, закопченные сальные лохмы, пухлые руки с толстыми пальцами, некогда привычно расставлявшие все по местам, рьяно рвут бумагу. Коб все это видел, в ноздрях запах жженой бумаги.
Все это — и прежде всего — фанатичность, бессмысленность и дурацкая одержимость Малахи — было ужасно. Коб побрел по грязным замусоренным улицам города. Осенний вечер менялся на глазах, из бурого и черного становился зеленым и голубоватым, как старый синяк. И кого же увидел он, как не своего друга или бывшего друга Малахи, — тот шел впереди. Коб видел его ссутулившуюся спину и склоненную набок голову. Коб хотел нагнать его, положить ему руку на плечо и спросить, просто спросить, обратив все в шутку: «Малахи, что происходит? Не надоело еще бумагу жечь?»
Но не меньше хотелось броситься в другую сторону и никогда больше не видеть Малахи.
В итоге Коб подошел к Малахи и хлопнул его по плечу:
— Как жизнь, Малахи?
— Хорошо, все хорошо, — холодно, даже не повернув головы, бросил Малахи.
— Ничего хорошего. Что-то не так. Ты болен. Я видел твою комнату.
— Что с того?
— Эти бумажки… Эти клочки страниц, которые ты изорвал и подпалил…
Малахи ничуть не смешался. Он не повернулся к Кобу. И не сбавил шаг.
— Чем ты занят, Малахи? Можешь сказать мне, ведь я твой друг.
— Ты мне не друг. У меня на всем свете есть только один друг. Тот, кто скоро придет и принесет мне письмо.
— Ради всего святого…
— Он обязательно придет, — повторил Малахи. — Тогда все узнают, чего я жду.
Коб предпринял еще одну попытку:
— Объясни, какая связь между письмом и паленой бумагой в твоей комнате?
— Сам поймешь, когда придет известие.
А через семьдесят без малого лет Коб сам стал жертвой навязчивой идеи. Он тоже постоянно ждал гостей, вестников, призраков, появление и исчезновение которых определяло его жизнь. И какая разница — задавался он вопросом — между тем, что он временами лихорадочно исписывает лист за листом бумагу, а Малахи некогда рвал ее в клочки и опаливал их края?
Каждому — своя одержимость. Каждому — проводить дни в ожидании своих вестников. Воспоминания ворвались, как ветер в открытую дверь, принеся с собой семена и опавшие листья, запахи сырости и дыма, навевая мысли о далеком прошлом, и глубокие, и пустые.
Тогда на улице Коб сказал Малахи:
— Вернись домой, к своей семье. Тебе нужен уход. Не исключено, что близкие тебе помогут. Надо переждать, ну… пока все это… пройдет.
Малахи увещевания Коба презрел, даже не поглядел в его сторону. В голосе его по-прежнему сквозила та же нечеловеческая уверенность.
— Мне помощь не нужна, — ответил он.
Перед ними тянулась грязная улочка с лачугами по обеим сторонам, над их крышами тяжело нависло небо, вдали виднелись редкие огни, освещавшие рыночную площадь. Не доходя до площади, Малахи свернул вправо, Коб пошел с ним. Мощенная булыжниками улица здесь была еще грязнее. Мимо них протрусил неутомимый пес, морда у него была такая серьезная, будто во всем городе никто не мог догадаться, куда он держит путь.
— Если письмо вскоре не придет, — Малахи наконец-то повернулся к Кобу, говорил он так, будто засыпал или только проснулся, — так вот, если оно вскорости не придет, тогда я поверю, что ты был прав.
— О чем это ты? В чем я был прав?
— Что Бога нет.
Они остановились. Оба молчали.
Малахи втянул голову в плечи, опустил глаза. К кому он адресовался — уж не к грязи ли под ногами.
— Зря я слушал твои речи. Вести, предназначенные тебе, мешали мне услышать то, что предназначалось мне. А ты все говорил, говорил, ты только и делал, что забивал мне голову. Тебя ведь было не остановить. А теперь даже не знаю, что будет.
Его самоуверенности вдруг как не бывало: лицо его выражало лишь муку и смятение.
— Я жду каждый день. А весть все не приходит и не приходит. Кто-то перехватил ее. Кто тому причиной?
Они двинулись дальше. Вдруг Коб почувствовал, что из его носа что-то течет, как при насморке. Но струйка была слишком тонкая. Он приложил руку к носу. Понял, что это кровь. Вся ладонь оказалась в крови, кровь просочилась между пальцами: красные капли попадали на куртку и даже на сапоги. Темные пятна поблескивали в свете сумерек.
Малахи тоже обратил внимание на пятна.
— Вот видишь, эта весть предназначена тебе, — сказал он, указывая на кровь на одежде и руках Коба.
И с этими словами удалился. Кобу еще не раз доводилось слушать Малахи. Но это были последние слова Малахи, адресованные непосредственно ему.
Через несколько дней Малахи увезли из города. Его родители отправили за Малахи одного из своих слуг, рослого парня с бычьей шеей, квадратной челюстью и изрытыми оспой щеками. Коб видел, как эти двое покидали город: слуга нес на плече сундук Малахи, а тот — он был на голову ниже слуги — безвольно и потерянно, как наказанный ребенок, плелся за ним. Коб догадался, почему выбор пал именно на этого слугу: он не только сундук мог понести, но и в случае чего сумел бы обуздать Малахи.
Но Малахи не стал артачиться. Эти двое прошли всего в нескольких метрах от Коба: впереди могутная фигура слуги, за ним, отставая на несколько шагов и повесив голову, покорно тащился Малахи. В тот день шел дождь, и солнце в первый раз будто в насмешку выглянуло, чтобы послать уходившим на прощанье свой привет, его лучи победно отражались в лужицах, на мокрых стенах, крышах домов и ветвях деревьев, весело серебрились даже на обляпанных грязью сапогах Малахи. Он не заметил Коба, и тот не окликнул его. Вскоре эти двое исчезли в ослепительных лучах солнца. Коб не знал, увидит ли он еще Малахи. Чувство утраты, напомнившее Кобу о смерти отца, такой недавней, но уже далекой от него, вернулось снова. Он ощущал разом и облегчение, и горечь, а более всего — пустоту. Значит, так тому и быть. Все кончено. Перечеркнуто.
Оказалось, нет. Ничего подобного.
Слухи и их непременные спутники сплетни сделали свое дело. Вскоре всем в городе стало известно, что Малахи «увезли». Коб — это тоже знали все — был единственным другом Малахи. Вот пусть и объяснит, каким образом и по какой причине Малахи сошел с ума.
Так Коб оказался в центре внимания, все ждали, что он — ему и карты в руки — скажет, что произошло с Малахи. Вначале он с радостью отвечал любопытным. При этом он не считал, что предает Малахи; если уж на то пошло, так это Малахи его предал. Когда Коба просили сказать, что он думает о случившемся, он говорил о том, как изменился Малахи внешне, как он весь ушел в ожидание некой «вести» или «письма», сколько обрывков опаленной бумаги валялось вокруг его убогой лежанки…
Коб столько разглагольствовал о Малахи, что стали считать: если кто и знает о нем, так только Коб. Однако вскоре обнаружилось, что его версию событий оспаривают и опровергают люди, которые — Коб был уверен — ни разу не перекинулись и словом с Малахи. Но они утверждали, что им известно, как дело было. Они слышали, им рассказывали: на рыночной площади, на пристани, в Молельном доме, да мало ли где еще…
Малахи постиг злой рок, кто-то в этом виноват. Все это знали, только Коб не верил: ни с того ни с сего так не бывает. Его околдовали. Одни злые люди сговорились с другими злыми людьми и с темными силами, без помощи которых не обошлось, замучить Малахи, ввергнуть его в безумие — иначе ведь то, что описал Коб, не назовешь. Оттого он, бедолага, сутки напролет и жег бумажки в своей каморке: пытался так изгнать нечистую силу из своего жилища и из головы.
Хоть и считали, правда недолго, что Кобу известно, что с Малахи, сам он, однако, всегда говорил, что в выводах своих сомневается и все случившееся вызывает у него недоумение. Сплетникам и переносчикам слухов, напротив, были неведомы сомнения и недоумение. Они всегда уверены в своей правоте. У них обязательно найдется еще одно доказательство или еще одно веское мнение. У них всегда были сторонники, и, как выяснилось, самыми важными их сторонниками были вдова и ее дети.
Судите сами. Живет себе Малахи, тихий, набожный, добрый малый — и вдруг — на тебе — превращается в неуравновешенного психа. В том же доме живет Санни, привлекательная юная девушка из христоверов. Так что не надо далеко ходить. Кто, кроме нее, может быть виноват в том, что сталось с парнем? Кто еще мог навлечь на него беду?
Коб так никогда и не узнал, кто на самом деле решил обвинить в болезни Малахи прежде всего Санни, а заодно и всех христоверов города. Он так и не узнал, родилась ли эта версия в доме вдовы и оттуда пошла дальше или, наоборот, родилась в городе, а вдова и дети с радостью ее подхватили. Но это и не важно. Сплетники нашли то, что искали. Сплетники утверждали, что среди христоверов есть целая свора ведьм, они-то и портят клаггасдорфских парней. Чтобы добиться своих целей (распутство, вероотступничество, отказ от истинной веры, низвержение законной власти, установление власти дьявола), они используют молитвы, заговоры, подкуп и собственные распаленные сладострастием тела. Если парни не поддаются соблазнам, они призывают на помощь оккультные силы, а то и предлагают, развратницы этакие, себя. Насылают на парней болезни, стараются искалечить или свести с ума. Малахи, не поддавшийся соблазнам, — живое тому подтверждение. Подтверждение всему.
Такие ходили слухи. Самого Малахи в городе не было, а на ферме своего отца он был недосягаем и об этих слухах не высказывался. Его черед пришел позднее — после вспыхнувшего в городе бунта, ареста Санни и еще нескольких человек.
Бунт вспыхнул в конце шабата, когда группа молодых мужчин (в основном подмастерьев) двинулась на Мишкеннет. Они сочли своим долгом отомстить нечестивым христоверам за несчастного Малахи. Намеревались они также устрашить христоверов, чтобы тем неповадно было выкидывать подобные фокусы впредь.
Вскоре по городу разнеслись крики, визг, стук топоров по дереву, звон битого стекла, топот деревянных башмаков — это они перешли к делу. А потом потянуло гарью.
С рыночной площади они уходили тихо, переговариваясь шепотом, а вернулись туда, горланя песни, притопывая и посвистывая, очень гордые собой.
Во время беспорядков умерла одна старуха из христоверов, несколько человек ранили, больше десятка домов разграбили, один сожгли. Никого из хулиганов не арестовали. На следующий день смирный юноша Коб вместе с другими ребятами прошелся дозором по Мишкеннету, но не для того, чтобы еще больше устрашить христоверов, а просто из любопытства — поглядеть на квартал после погрома.
Как ни странно, дома пострадали не так сильно, как ему представлялось. По примеру дружков он сунулся в дом, опустевший после пожара (всепроникающий запах гари показался ему более зловещим и страшным, чем все, что он до сих пор видел), он разглядывал сорванные ставни, разбитые окна, пятна крови на мостовой. Христоверы попрятались, и оттого на улицах воцарилась подозрительная тишина и даже спокойствие. Только раз из одного дома выскочила моложавая полная женщина, лицо ее пылало, голова была непокрыта, волосы и платье в беспорядке. Тонкий ее голос, казалось, вот-вот оборвется, и она онемеет. Видимо, прошлой ночью ее сына четырнадцати лет ударили по голове, и теперь он лежал без сознания дома. А она кричала-надрывалась, призывала праздношатающихся мальчишек наброситься на нее так же, как накануне на ее сына. Что им мешает ее прикончить? Чего они дожидаются? Когда женщина подняла с земли булыжник, толпа заволновалась и попятилась, у нее попытались отобрать булыжник, но она, оказывается, хотела лишь, чтобы ее им прикончили. «Ну же! Вот камень! Разбейте мне голову!» Никто не взял у нее камня, а кое-кого ее крики даже насмешили. Тогда она, как безумная, принялась колотить себя булыжником по голове. В волосах тут же проступила темная кровь, с виска на щеку потекла красная струйка, после чего она, пошатываясь, вошла в дом. Закрыла за собой дверь. Толпа поглазела на нее и, обменявшись парой-другой фраз, продолжила экскурсию.
В тот же день Санни и трех других девушек взяли под стражу. «Для их же собственной безопасности», — так говорили вначале. Несколькими днями позже в суд вызвали одну Санни. Ее обвинили в колдовстве, в том, что она заставила Малахи отступиться от веры и причинила ему страшный вред. Вдова дала показания против нее. Вдове вторили двое ее детей, а ведь раньше они играли с Санни, и она ходила за ними. Нашлись и другие, не слишком заметные в обществе люди, и давай рассказывать о том, что якобы видели и слышали. Один из них видел, как Санни и ее подруги-христоверки расчертили землю на квадратики, а потом по очереди бросали камешки на середину каждого квадратика и прыгали с квадратика на квадратик на одной ноге, — что же это, как не колдовской обряд? Нашлась и свидетельница, слышавшая, как Санни и другие девушки-христоверки распевали христоверские песни в неподобающее время. Еще кто-то видел, как Санни украдкой складывала два указательных пальца крестом, проходя мимо Молельного дома, что находится в конце улицы, где живет вдова. Слышали также, как она, повстречав на улице группу юношей, бормотала слова на непонятном языке — не иначе как заклинание. Нашелся даже один человек, который, по его словам, видел, как она, задрав юбку выше колен, трясла задом за спиной ученого человека. И так далее в том же духе.
Публику в зал суда не пустили. Но сведения о том, что там происходило, быстро разошлись по городу благодаря судейским и свидетелям. Последним разрешили оставаться в зале после дачи показаний. Хотя некоторых заподозрили в том, что они вызвались давать показания только для того, чтобы день за днем просиживать на закрепленных за ними местах — а их многим бы хотелось занять, — чтобы затем пересказывать, что было в суде, тем, кому не повезло туда попасть.
Кобу запомнились главным образом грязного цвета стены и сухой, отдававший крысиным пометом воздух. И еще скрипучие половицы, с которых при каждом шаге поднималась пыль. В конце зала стояла скамья для двух судей и конторка для писаря, перед ними располагались скамьи для стражи, обвиняемых и свидетелей. Рядом с обвиняемыми сидел старший из стражей, на коленях у него лежала дубина, щедрый дар городских властей. Когда суд, обычно около полудня, объявлял перерыв, именно он сопровождал Санни к месту заключения. Пять клетушек, куда сажали преступников и подозреваемых, для удобства находились прямо за зданием суда, в мощенном булыжником дворике.
Представьте себе Санни в этом окружении — девочка пятнадцати лет в грубой серой клетчатой хламиде и сабо на босу ногу. Лицо немыто, волосы свалялись, после трех недель в тюрьме худая, как щепка, обвиняемая в немыслимых преступлениях. Родных к ней не пускают (разве что им удавалось подкупить сурового стража с дубинкой), защитника не дают; вокруг — ни одного дружеского лица, спит она в душной, темной конуре без окон; самые обычные ее слова и поступки в пересказе обращаются в преступные сношения со сверхъестественными силами; свидетели при ней передают разговоры, которые никогда с ней не вели, рассказывают о поступках, в которых никогда не было злого умысла. Представьте ее в суде и вообразите, как она была потрясена, ошарашена, представьте ее недоумение, сомнения, вообразите, какие страхи мучили ее в ночные часы, пока она чуть не лишилась рассудка, подобно Малахи. Тем не менее, в отличие от него, Санни не ждала, что чудотворные вестники придут ей на помощь. Напротив, она понимала, что осталась один на один с судьями, признавшими ее виновной еще до начала судебного процесса.
А потом в заседаниях объявили перерыв. Одного из судейских отправили домой к Малахи с повесткой: его вызывали в суд в качестве свидетеля. Судейскому понадобилось несколько дней, чтобы добраться до Малахи, еще больше времени занял обратный путь. С тех пор как Малахи покинул Клаггасдорф, прошло не больше месяца, но за это время он очень изменился. Изменился не внешне. Он выглядел таким же грязным, запущенным и полусонным. Однако к нему вернулось прежнее самообладание, появилось и нечто новое. Иногда он вдруг широко раскрывал глаза и смотрел окружающим прямо в лицо, и в его взгляде читались не страх или недоумение, а снисхождение и даже презрение. Вслед за тем глаза его гасли, он скромно опускал веки.
Малахи стал героем, знаменитостью, без него не обходилось ни одно крупное городское событие. Вестник, которого Малахи так долго ожидал, наверняка к нему явился. Малахи вещал с предоставленной ему трибуны, и ему внимали все. Его чаяния осуществились! Зеваки, болтавшиеся у суда, всякий раз приветствовали его аплодисментами, одни хлопали его по спине, другие смиренно касались его руки, словно он был наделен даром исцелять. Он был радушно принят в доме одного из двух судей, и там его посетил директор школы, тот самый, что написал его родителям; на публике он появлялся в сопровождении стража, расчищавшего ему дорогу.
Что ж, логика происходившего была проста. Оглядываясь по прошествии времени назад, человек типа Коба мог бы признаться себе, что такой исход дела был неизбежен (хотя даром предсказания и не обладал). Коб также был уверен, что никто, кроме него, не заметил, что, давая показания, Малахи ни разу прямо не упомянул Санни. Он не говорил, что она пыталась совратить его, навязать какую-то доктрину или привлечь к обрядам своей порочной церкви. Он ни разу не посмотрел в ее сторону. На вопросы суда он отвечал неуверенно и отстраненно, говорил только о том, что его веру неоднократно пытались поколебать. Человек, имени которого он не называл, не так хотел обратить Малахи в христовера, как сделать из него безбожника и богохульника.
Для судейских и публики за стенами здания суда различий между этими двумя ересями не существовало. Что та, что другая мерзостны и опасны. А что же Коб? Он-то знал, какие речи вспоминал Малахи по требованию суда, какие высказывания, какие «доказательства» против существования Бога он, запинаясь, словно помимо воли, пересказывал. Да-да, он повторял слово в слово то, что говорил ему Коб! Ведь именно он спорил с Малахи, объяснял ему, почему не верит, что есть Бог на небесах, и почему лучше бы Его не было. И почему принять Его отсутствие лучше, чем пытаться постичь некое всемогущее и всеведущее божество, которое явно радуется нашим страданиям или, по крайней мере, к ним равнодушно; которое создало раков и скорпионов, не говоря уж о жестоких и бесчестных людях, которое наделило нас волею, влекущей в одну сторону, и страстями, тянущими в другую; которое наполняет наши сердца гневом, когда мы тщетно пытаемся стать добродетельными, и держит нас в ловушке двойственности, и в результате мы не лучше, а хуже бессловесных животных, которых убиваем, чтобы есть их мясо и носить одежду из их шкур.
И никто не думает о страданиях этих тварей — ведь они даже не могут себе вообразить Его, неспособны — ведь они немы — обратиться к Нему, но разве Он не видит боли и в их глазах, не слышит их воя. Мы, по крайней мере, можем роптать на Него за то, что Он нас оставил, либо, презрев логику, за то, что Его нет. А им-то что делать?
Разве не оскорбительно для нас самих утверждать, что на небесах есть Кто-то или Что-то, схожий с нами и тем не менее обращающийся с нами так, как мы — во всяком случае, большинство из нас — не позволяет себе обращаться даже с собакой. И вот еще что (хотя Коб также не мог сказать об этом Малахи, как и Малахи не мог сказать суду) вот еще один пример тому — нынешний спектакль, когда ханжи мучают невинное дитя только потому, что ее народ представляет себе Бога не так, как мы. Можно подумать, наш Бог, или ее Бог, или любой другой Бог, которому поклоняются люди, мог бы одобрить этот спектакль или любой спектакль, подобный этому.
Нет. Нет. Нет.
Перед заседаниями у суда всегда толпились люди, десять, двадцать, а то и тридцать мужчин и женщин — как же без них, — зевак, подростков в надежде услышать или увидеть что-нибудь раньше других. Мимо них поведут тех, кто им ненавистен, тех, кто заведомо слабее, и это преисполняло их радостью. Еда и та становилась вкуснее. Они сидели на сбитых ступенях небольшого дома либо подпирали его стены, перебранивались, судачили, препирались с лоточниками, торговавшими яблоками, маринованной рыбой, халами, лепешками и даже живыми цыплятами.
Птицы — их чешуйчатые ноги были связаны — висели головой вниз, глаза, налитые кровью, потухли, казалось, они точно знают, что их ждет. Сновавшие вокруг собаки принюхивались к толпе, порой кидались друг на друга. Сцеплялись в клубок, их ноги, зубы, мохнатые спины, хвосты сплетались, и толпа кидалась в рассыпную, пока кто-то посмелее не пинал с размаху в ребра одного из псов сапогом, и тот не отлетал с визгом в сторону. Но собаки, битые и небитые, рано или поздно возвращались и — против природы не попрешь — снова шныряли в толпе.
У здания суда околачивались в основном оборванцы, солидные горожане ими, как правило, гнушались, но все же использовали их как глаза и уши. Пока шел процесс, город жил в состоянии несомненного, хотя и сдерживаемого, возбуждения. О нем свидетельствовали разговоры sotto voce, многозначительные взгляды, внезапные взрывы смеха и даже необычная пустота и тишина на рыночной площади. Христоверы затаились в своем квартале и не осмеливались выйти оттуда. На улицах соответственно стало меньше народа, и город жил в ощущении, как ни странно, одновременно и зловещем, и праздничном, которое вскоре достигнет своей кульминации.
За весь процесс толпа расходилась лишь в двух случаях. Из-за дождя. И в полдень, когда судебное заседание заканчивалось. Обвиняемую выводили из суда и гнали через двор. Зеваки бросались туда в надежде поглазеть на нее. Момент нельзя было упустить: камеры стояли рядом с судом, а когда закончится заседание, с улицы не угадаешь. Ну уж если повезло угадать, зеваки осыпали оскорблениями съежившуюся девочку, плевали в нее, а то и бросали камни. После чего отправлялись обедать.
Сквозь эту же толпу провели и Коба, когда пришло его время стать еще одним свидетелем, одним из избранных.
Малахи был не единственным, кому направили, через специального курьера, повестку. Процесс уже шел к концу, когда стражник явился в дом Хирама. Домочадцы во все глаза смотрели, как он церемонно вручает Кобу бумагу.
Коб внимательно ее прочел. В повестке не указывалось, кто вызывал его. А стражник не удостоил Коба ответом. Он только вздохнул, переступил с ноги на ногу и, многозначительно опустив глаза, стал ждать, когда Коб последует за ним.