Когда в последний раз шла речь о д’Антоне, он издал вздох. Чтобы измерить всю глубину этого вздоха, необходимо сначала изложить подлинную историю чувств д’Антона – не к Барнаби, а к Саймону Струловичу, – а также подлинную историю чувств Саймона Струловича к д’Антону.

Росли они примерно в одно и то же время, примерно в одной и той же части страны, хотя д’Антон родился не в Англии, а в Гвинее у богатых, миссионерски настроенных родителей. Учитывая свойственную обоим любовь к прекрасному и талант к его приобретению, д’Антон со Струловичем могли бы встретиться гораздо раньше, если не в детстве – д’Антон, естественно, ходил в частную привилегированную школу, а Струлович, естественно, нет, – то в тех местах, где обычно собираются состоятельные эстеты: на благотворительных обедах и церемониях вручения наград, на открытиях выставок и в студиях художников, на частных аукционах и в гостиных коллекционеров. Однако ни тот, ни другой не жил на севере постоянно: Струлович большую часть своего времени проводил в Лондоне, а д’Антон – в Западной Африке и на Ближнем Востоке. По той же причине они ни разу не встречались на торжественных приемах в Академии Золотого треугольника, которой Струлович время от времени ссужал картины, и где д’Антон, тоже время от времени, читал лекции. Учитывая сходство личных интересов и географического положения, логично предположить, что им доводилось слышать друг о друге. Однако впервые встретились они, только когда Струлович предложил принести часть своей коллекции в дар жителям Чешира в обмен на снятие кое-каких градостроительных ограничений на эксплуатацию некогда великолепного, а теперь пришедшего в упадок дома времен короля Якова I. Дом был расположен под Натсфордом и номинально находился в ведении общественной организации «Чеширское наследие», хотя по факту принадлежал местным властям, которые вынашивали планы превратить его в страусиную ферму и детский парк. Струловичу давно хотелось выразить почтение родителям, в особенности пока мать еще жива, основав художественный музей в их честь – Галерея британско-еврейского искусства имени Морриса и Лии Струлович, так он предлагал его назвать, – а потому дом показался ему даром свыше. Идеальный размер, достаточная известность, да и место подходящее: матери всегда нравилось ходить по магазинам и пить чай в Натсфорде. Музей в Натсфорде! Чего еще желать? Однако д’Антон, часто консультировавший «Чеширское наследие» по вопросам, связанным с изобразительным искусством, нашел в этом проекте столько же недостатков, сколько достоинств находил Струлович. Там, где одному виделся промысел Божий, другому чудились происки дьявола. Д’Антон приводил обычные аргументы, которые приводят попечители местной собственности, когда не одобряют чего-либо, но не могут прямо назвать причину. Открытие музея нарушит постановления местных органов власти, создаст помехи движению транспорта, привлечет больше туристов, чем способен разместить Золотой треугольник, испортит пейзаж и повысит уровень шума, сотрет своеобразие дома – нельзя забывать, что дом относится ко времени правления Якова I и обладает собственной историей, которой коллекция Струловича не соответствует по самой своей природе. Наконец, будущий музей, с какой стороны ни взгляни, не проходит первую же проверку, а именно: не отвечает культурным традициям региона.

Отстаивая свое дело на встрече «Чеширского наследия» и местного совета, Струлович заметил, что именно «особая природа» коллекции делает маловероятным большой наплыв посетителей, способный вызвать неприятности или неудобства. Что же касается шума, Струлович может заверить попечителей и членов совета, что произведения искусства, которые он намерен выставлять, это дети тишины и неспешного труда. Они молчаливы сами по себе и вызывают молчаливость в тех, кто их созерцает. Наконец, при всем уважении, непонятно, почему страусиная ферма более соответствует культурным традициям северного Чешира, чем галерея британско-еврейского искусства. Художник Эммануэль Леви родился в Манчестере всего в нескольких милях отсюда, Бернард Менинский вырос в Ливерпуле, в получасе езды от Натсфорда, Яков Крамер – в Лидсе, по другую сторону Пеннинских гор, и по крайней мере три скульптуры в коллекции Струловича созданы художниками, чьи предки родились и выросли в этом самом графстве. Поправьте, если он ошибается, но вряд ли то же можно сказать о страусах.

Если проект вызовет так мало интереса, что не создаст ни малейших неудобств, возразил с трагическим видом д’Антон, какая от него польза местным жителям? Что же касается того обстоятельства, что несколько никому неизвестных художников, чьи работы будут выставлены в Галерее еврейского искусства имени Морриса и Лии Струлович, родилось неподалеку отсюда, этот довод можно привести в защиту любого начинания. Если бы, скажем, он, д’Антон, захотел построить Музей садизма и пыток северного Чешира, неужели его инициатива нашла бы поддержку только потому, что некоторые из представленных извращенцев происходят из Уилмслоу или Элдерли-Эдж?

Струлович напомнил членам совета, что выставленные в музее работы совершенно ничего не будут стоить местным налогоплательщикам, что это подарок, и, наконец, что между художественной галереей и пыточной камерой нет ничего общего – ни с культурной, ни с просветительской точки зрения. Д’Антон поинтересовался, чью именно культурную точку зрения выражает мистер Струлович. Если говорить начистоту, многие жители Золотого треугольника нашли бы гораздо больше занимательного и познавательного в таком заведении, какое в шутку привел в качестве примера д’Антон, чем в том, которое с таким жаром и знанием дела предлагает создать заявитель. Где доказательства, что галерея еврейского искусства, британского или какого бы то ни было еще, большую часть которого, насколько он понимает, по духу можно скорее назвать городским и авангардным, вызовет хоть малейший интерес в сельской местности, известной своими замечательными природными красотами и долгой историей мирного посещения церкви? Д’Антон не против подобного искусства – он и сам немного авангардист. В принципе он даже не против галереи наподобие той, которую предлагает открыть мистер Струлович. Несомненно, в более подходящем в культурном отношении месте – Струлович решил, что имеется в виду Голдерс-Грин или Негев, – она имела бы успех. Но зачем, во имя всего святого, нужна Галерея еврейского искусства имени Морриса и Лии Струлович здесь, в Чешире?!

Струловичу не понравилось, как д’Антон произнес имена его родителей. Он увидел, что внесенное им предложение подернулось тленом. Оно повисло в воздухе, словно чье-то недоброе присутствие. Пока д’Антон говорил, оно приобрело форму, превратилось в кровожадного призрака, грозящего нарушать покой Золотого треугольника днем и тревожить сон его обитателей ночью. Струлович ощущал прикосновение этого призрака, чувствовал вкус, улавливал запах. Он хотел бы отозвать свою заявку и даже самую память о ней, лишь бы избавить имена родителей от мерзкого душка враждебной чужеродности, с которым они будут теперь отождествляться. Однако Струлович был не в силах обратить вспять древнее обвинение в незаконном вторжении, умело навешенное на них д’Антоном. «Моррис и Лия Струлович» – даже он, их собственный сын, готов был бежать от столь зловещего заклятия. «Моррис и Лия Струлович» – встань в полнолуние на высшей точке Элдерли-Эдж, трижды произнеси эти имена вслух, и врата адовы распахнутся.

Как бывает всегда, когда прежде не знакомый, но живущий по соседству человек становится врагом, Струлович начал встречать д’Антона повсюду: в ресторанах Золотого треугольника, на благотворительных обедах, в гостях у состоятельных коллекционеров, на концерте в манчестерском Бриджуотер-холле, даже на приеме Общества акварелистов в Лондоне. «Может, он мне мерещится? – думал Струлович. – Может, я вызываю его, словно духа, силой нашей обоюдной ненависти?» Струлович старался не встречаться с ним глазами и был уверен, что и д’Антон избегает его взгляда.

«Что со мной происходит?» – удивлялся Струлович. Уж не превратился ли он в одного из тех евреев, которым повсюду видится унижение собственного еврейства? Боже упаси! Подобные люди унижают только сами себя. Разве д’Антон – единственный христианин, который ему неприятен? Я не позволю, сказал себе Струлович, чтобы меня задевала мышиная возня.

Но что, если мышь особенно злобная? Злобная унылая мышь-мизантроп? Что же, на ее возню Струлович тоже научится взирать с утонченным англосаксонским безразличием.

Однажды, прогуливаясь по Натсфорду после долгого обеда с приятелем-адвокатом, Струлович оказался на краю маленькой, но гневной демонстрации перед зданием ратуши. Повод к ней, насколько он понял из раздаваемой литературы, подала компания, которая заключила с местным советом договор на переработку мусора, а кроме того, производила детали для трубопровода, соединяющего Тель-Авив с незаконными поселениями на Западном берегу.

– Какова цель данной демонстрации? – поинтересовался Струлович у одного из протестующих.

– Убедить совет расторгнуть договор.

– На строительство трубопровода в незаконных поселениях?

– На уборку и переработку мусора.

– В Натсфорде?

– Да.

– А как же наш мусор?

– Можно найти другую компанию. И потом, что значит небольшое неудобство в сравнении с…

– Вот именно, – согласился Струлович, хотя и не был уверен, чем неудобство, причиненное жителям Чешира, помешает строительству трубопровода на Западном берегу Иордана.

Протестующий пришел ему на помощь:

– Хотим создать побольше шума.

– В надежде вызвать резонанс?

– В конечном итоге – да.

«Когда бабочка взмахивает крыльями в Натсфорде…» – сказал про себя Струлович и тут заметил среди протестующих д’Антона. Он не успел ни подумать, ни вспомнить о собственном обещании – просто поддался порыву.

– День добрый! – крикнул он, а когда д’Антон обернулся, помахал ему рукой.

Д’Антону думать тоже было некогда. Возможно, он также поклялся не замечать Струловича, хотя у него и не имелось причин считать себя потерпевшей стороной, или же, напротив, пообещал, что не станет питать неприязни к тому, кто или что такое этот Струлович. Однако д’Антон оказался застигнут врасплох, и ему не оставалось ничего другого, как машинально кивнуть в ответ.

– Шумное сборище для нашего тихого графства, – заметил Струлович.

Д’Антон отвел свои печальные глаза.

– По-вашему, – продолжил Струлович, – цель этих демонстрантов соответствует традициям региона?

Когда д’Антон повернулся спиной, он повторил этот вопрос тоном, который даже на его собственный слух представлял собой своего рода демонстрацию.

– С культурной точки зрения, я имею в виду. По-вашему, она отвечает интересам местных налогоплательщиков, отдает дань долгой истории церковности, не нарушает покой и тишину…

Но д’Антон уже исчез – затерялся среди прочих протестующих.

Позже, сидя у себя в саду, наблюдая, как тени, точно демоны, пляшут над Элдерли-Эдж, и жалея, что у него нет жены, с которой можно посоветоваться, или дочери, которая не пропадает неизвестно где и не целуется с троглодитами, Струлович пытался понять, рад он или огорчен, что не опорожнил желудок от всей накопившейся желчи и не назвал д’Антона тем, кем его считал… нет, тем, кто он и есть на самом деле.

И рад, и огорчен, решил он наконец.

Огорчен, потому что желчи требуется выход, а д’Антон заслуживает того, чтобы сказать ему правду в лицо.

Рад, потому что обвинение, которое Струлович хотел бросить в спину уходящему д’Антону, неизменно возвращается и ранит бросившего его. Что это за общественная патология – как случилось, что обличить другого в низости само по себе стало низостью, – Струлович не знал. Однако дело обстояло именно так. Теперь безумен не тот, кто ненавидит, а тот, кто считает себя ненавидимым. Уж лучше бы, подумал Струлович, враги ненавидели нас в открытую, как раньше: обзывали неверными, нехристями, псами, стегали, пинали, унижали, притесняли и обкрадывали, но, по крайней мере, не наносили последнего удара – не обвиняли нас же самих в паранойе. Только взгляните, как пес возвращается на блевотину жалости к себе и счастлив лишь тогда, когда считает, будто мы желаем ему погибели.

За что мы и желаем ему погибели.

Таковы, по крайней мере, были чувства Струловича к д’Антону на момент появления Шейлока, и перемены в них ничто не предвещало.

А что же д’Антон?

У него не было к Струловичу никаких претензий, если он вообще помнил, кто такой Струлович. Уж конечно д’Антон не испытывал к нему ненависти. Он ни к кому не испытывал ненависти, тем более на расовой почве. Доказательство тому – его французско-гвинейское происхождение, количество стран, которые он объездил, и языков, которыми владел, любовь к японскому и китайскому искусству, а также естественная духовная близость с гончарами, стеклодувами и миниатюристами всех стран и эпох. Струлович – теперь, когда обстоятельства столкнули их лицом к лицу, в памяти у д’Антона все-таки всплыл неприятный образ этого человека, – страдает манией преследования. Один из тех евреев, которые ощущают собственное еврейство гораздо острее, чем окружающие. Д’Антону в голову бы не пришло, что Струлович еврей, если бы он так настойчиво это не выпячивал. В любом случае, вероисповедание – или как лучше выразиться? этническая принадлежность? – не имело никакого отношения к той неприязни, которую испытывал к нему д’Антон. Струлович не умеет достойно проигрывать, вот и все. Богатый, лишенный вкуса, навязчивый, агрессивный, раздражительный, он думает только о себе, жалеет себя и себе же вредит, выдумывает несуществующие оскорбления, а сам оскорбляет других, вечно обижен и считает, будто весь мир ему что-то должен. Подобные качества, по мнению д’Антона, нельзя назвать чем-то неотъемлемо и неизбежно присущим каждому еврею, если еврей сам не делает их частью себя.

Но поскольку в случае со Струловичем дело обстояло именно так, д’Антон, хотя и готов был ради Барнаби на все, тем не менее понимал, что будет нелегко убедить Струловича встретиться с ним и уж тем более расстаться с эскизом Соломона Джозефа Соломона к картине «Первый урок любви».

И все же д’Антон не сомневался в успехе. Если предложить за картину существенно больше, чем заплатил за нее Струлович, разве сумеет еврей отказаться от легкой наживы?