– Сразу скажу, что я не такой, как вы думаете, – объявил Грейтан Хаусом.
– В смысле, нацист?
– Я не такой.
– Зачем тогда вы об этом заговорили?
– Потому что знаю: вы так думаете.
– С чего вы взяли?
– Потому что все так думают.
– Почему же все так думают?
– Потому что я отдал нацистское приветствие.
– Люди очень поспешны с выводами… – вздохнул Струлович.
Прежде чем он успел что-либо добавить, вмешалась Беатрис.
– Небольшое уточнение, – сказала она и слегка похлопала Хаусома по руке, словно воображаемым веером. – Не «отдал», а «спародировал» нацистское приветствие.
– Точно, – поддакнул Хаусом. – И потом, я не знал, что оно нацистское.
– Как же тогда вы могли его спародировать? – терпеливо продолжил допрашивать Струлович.
Беатрис вновь сочла, что сумеет ответить на этот вопрос лучше поклонника.
– Папа, ты сам прекрасно знаешь, как работает ироническая отсылка.
Хаусом с гордостью посмотрел на Беатрис и с улыбкой кивнул. Вот за это он и влюбился в нее, когда впервые услышал, как она говорит.
Струлович тоже испытал прилив гордости. Бедная Кей! Жаль, что она не может оценить редкие вспышки остроумия в речи дочери, которая обычно строит из себя дурочку. Так которая же из двух Беатрис влюбилась в Хаусома – сообразительная или дурочка? К удивлению Струловича, футболист не вызвал у него особого отвращения. Можно даже предположить, что нашла в парне Беатрис. Нечто вроде хтонической невинности? Хаусом не походил на нациста. С другой стороны, никогда не знаешь, на что похож нацист, пока не становится слишком поздно. В любом случае было в нем нечто трогательное. Может, огромная мышечная масса, втиснутая в дорогой костюм, отчего тот казался дешевым? Хаусом сидел на краешке дивана, точно наряженный мальчик в гостях у дедушки с бабушкой. Галстук, завязанный большим, идеально треугольным узлом, явно ему мешал и впивался в горло. Вытатуированный на шее зеленый с алым дракон тоже впивался в горло. Удивительно, как ему удавалось дышать. Хотя Струловича тоже приучали повязывать галстук – «Это знак уважения», – повторял отец, никогда не надевавший кипы, – он бросил его носить, когда стал коллекционировать произведения искусства. Струлович хотел было откопать галстук ради сегодняшней встречи, но затем передумал, несмотря на всю торжественность случая. Этикет не предусматривает, что отец должен быть при галстуке во время беседы с невольным сторонником нацизма, который хочет переспать с его дочерью. При пистолете или кнуте – это да, но не при галстуке. Поэтому Струлович надел свой обычный черный костюм и застегнутую под горло белую рубашку с мягким воротничком. Надеюсь, он почувствует во мне знатока, подумал Струлович. Знатока искусства и человеческой природы. Надеюсь, он поймет, насколько я проницателен и как мало впечатляют меня пустые заверения. Да и татуировки, если уж на то пошло.
По какой-то причине или целому ряду причин, анализировать которые ему не хотелось, Струлович попросил Шейлока затаиться на время беседы. Желательно не выходить из комнаты и не подпевать Джорджу Формби.
– Боитесь, как бы я не нагнал на него страху? – поинтересовался Шейлок.
– Нет, конечно.
Чего же тогда он боялся?
– Зовите, если понадоблюсь, – сказал Шейлок – в основном для того, чтобы Струлович не чувствовал себя неловко.
– Понадобитесь? Зачем?
– Вдруг он начнет буянить…
– Скорее уж Беатрис начнет буянить.
– Ну, тут я вам помочь не смогу.
Оба рассмеялись, хотя смеяться было нечему. Смех Струловича звучал горько и ядовито, смех Шейлока напоминал безжизненное рокотание в глубине горла.
Недостойные дочери предают недостойных отцов. Что тут смешного?
* * *
«Эй, Джессика! Да что ж ты, Джессика?»
Шейлок никогда не забудет своих последних слов, обращенных к дочери. Сделай все, как я велел. Запрись. Не высовывай нос на улицу.
Разве он просил так уж много?
Не надо было отлучаться. Можно проклинать Джессику хоть целую вечность, но он сам виноват, что не остался дома. Какое-то несчастье грозило его покою – он это чуял.
«Что нового на Риальто?»
Почему он так нервничал? А если нервничал, зачем принял приглашение?
«Лучше б не ходить мне».
Так не ходи!
Шейлока влекло к опасности, точно кошку, и он пошел, чтобы есть пищу, которая ему претила, в обществе, которое ненавидел. Однако Шейлоку предстоял ужин еще одного рода. Признайся, признайся себе: ты пошел ради злорадного, каннибалистического удовольствия поужинать христианами – насытить древнюю вражду.
А пока тебя не было…
А пока его не было, христиане сами им поужинали.
Просто из драматического интереса: кто кого больше ненавидит?
Они друг друга стоили:
– Меня вы звали злобным псом…
– Тебя опять готов я так назвать…
– Собака я! Страшись моих клыков!
Поглощенные друг другом, влекомые магнетической силой взаимного отвращения, они были не в силах расцепиться. Поводом послужили деньги: один дает взаймы под проценты, другой считает это ниже своего достоинства. Я, Шейлок, не даю и не беру, с тем чтоб платить или взымать проценты, но, чтоб помочь в нужде особой другу, нарушу правило. Что называется, и рыбку съесть, и рук не замочить, подумал Шейлок, вспоминая, с какой неслыханной наглостью произнес Антонио это «но». Будто своей просьбой делал Шейлоку одолжение. О отче Авраам! Вот каковы все эти христиане.
Хотя полем боя для этой древней вражды служили деньги, война началась не с них.
Просто из исторического интереса: кто кого больше ненавидит? Вопрос из серии: «Что первично – яйцо или курица?» Заметьте слово «древняя». Гнусность, которую каждый видел в другом – гордое сознание своей исключительности, с одной стороны, гордая претензия на милосердие, с другой – предшествовала расцвету капитализма и ростовщичества. Какому же движению людей и идей она не предшествовала? Может, сеющим распри словам апостола Павла? До Павла царил мир. С другой стороны, до Павла не существовало христиан, а значит, евреям некого было ненавидеть и некем быть ненавидимыми.
Что ж, если христиане видят в нем только гнусность, гнусность он им и покажет.
А они? В ответ они проявят к нему свою гнусную милость, подобную ядовитому дождю.
Значит ли это, что Шейлок иронически сослался на гнусность?
А христиане иронически сослались на милость?
Одно он знал наверняка: кража его дочери точно не была иронической отсылкой.
* * *
– Я люблю Беатрис, – объявил Хаусом, затягивая и тут же ослабляя галстук. Зеленый с алым дракон у него под воротником изогнулся всем телом.
– Ей шестнадцать.
– Какая разница! – возмутилась Беатрис.
Хаусом переводил взгляд с отца на дочь, желая угодить обоим.
– Шестнадцать! – с нажимом повторил Струлович.
– Папа, смени пластинку. Ты тянешь эту песню с тех пор, как я родилась. «Ей тринадцать… ей четырнадцать… ей пятнадцать…» Мне стукнет шестьдесят, а ты по-прежнему будешь повторять то же самое.
– К шестидесяти у тебя появится кое-какой жизненный опыт, а меня уже не будет рядом.
– Меня тоже, – добавил Хаусом.
Взгляд Беатрис ясно сказал, что говорить этого не следовало. Не стоит акцентировать внимание на разнице в возрасте, когда пытаешься выпросить девушку у родителя.
Пора поговорить с поклонником дочери с глазу на глаз, подумал Струлович. Как в старые добрые времена.
– Беатрис, ты нас обоих стесняешь, – сказал Струлович. – Почему бы тебе не оставить нас ненадолго? Обещаю: я не стану предлагать мистеру Хаусому денег в обмен на то, чтобы он уехал из страны.
Явное доказательство, что он обдумывал такую возможность.
– Никакие деньги не заставят меня бросить Беатрис, сэр, – ответил Хаусом.
Беатрис встала и улыбнулась ему. Хороший мальчик. Хороший ответ. Она видела: отец тоже так думает.
– Пойду приготовлю чай, – сказала Беатрис, уверенная в Хаусоме. – Других гадостей тоже ему не предлагай, папа.
«Это каких же?» – подумал Струлович.
– Я хочу, чтобы моя дочь получила образование, – заговорил он, когда Беатрис вышла.
На самом деле он имел в виду: «Я хочу, чтобы моя дочь начала получать образование», но теперь было не время обсуждать его мнение об искусстве перформанса.
– Я хочу того же, – ответил Хаусом.
Струлович кивнул. Опять же, хороший ответ. Он понимал, почему Хаусом понравился Беатрис: покладистый, словарный запас невелик, но пользуется парень им с умом, улыбка добрая, несмотря на массивную фигуру. И даже сама эта фигура – по крайней мере среди мягких подушек дивана – внушала скорее чувство защищенности, чем угрозы. Что еще видит в нем Беатрис? Считает ли его сексуально привлекательным? Этот вопрос не входил в отцовскую компетенцию. Мужчина не должен размышлять на тему, что возбуждает его дочь, хотя сам он только о том и размышлял с тех пор, как почувствовал, что Беатрис, сколько бы лет ей ни было на тот момент, грозит опасность.
Сейчас ей шестнадцать. Она достаточно взрослая – не с юридической точки зрения, нет, но в глазах общества и в своих собственных, – чтобы решать за себя. Как-никак, Струлович довел ее до этого возраста без особых происшествий, осторожно обводя вокруг рифов и мелей. Возможно, втайне дочь ему благодарна. Возможно, она не уходит не только потому, что не хочет расстраивать свою бедную, ведущую растительное существование мать. Что, если Беатрис тоже любит его и жаждет ответной любви? Но раз уж она осталась и вздумала изображать из себя старомодную дочь, желающую получить папочкино благословение, он тоже будет изображать из себя старомодного отца.
– Чего еще вы для нее хотите? – спросил Струлович, пристально глядя в осоловелые глаза футболиста.
Хаусом пребывал в замешательстве и ждал каверзных вопросов. Папа хитер, предупредила Беатрис. Будь осторожен.
– В каком смысле? – спросил он. – Вы про детей?
– Боже упаси! Нет. Пока нет. Ей же всего шестнадцать, черт побери! Я так полагаю, вы хотите, чтобы она была счастлива?
– Ясное дело.
Достойное футболиста выражение. Ясное дело. По большому счету. По большому счету, ясное дело, я хочу, чтобы ваша дочь была счастлива.
– И вы хотите, чтобы ее родители тоже были счастливы?
Это дело было для Хаусома менее ясным, однако он ответил утвердительно:
– Ясное дело.
Струловичу даже показалось, будто футболист кивнул в сторону лестницы, ведущей на второй этаж – туда, где лежала бедная Кей, – словно знал, что с ней и где она, а значит, представлял, что это налагает на него еще большую ответственность за счастье Беатрис.
– В таком случае вы должны понимать: мы не слишком довольны тем, что вы несколько раз были женаты. По правде говоря, нас это беспокоит.
Хорошо, что Беатрис ушла. «Кого это – нас?» – наверняка подумала бы она.
– Я наделал немало глупостей, – признал Хаусом. – У меня тогда было больше денег, чем мозгов. Теперь я другой человек. Не мальчишка, а мужчина.
Струлович кивал, не слушая, и готовился задать единственно важный вопрос.
– Вы, разумеется, знаете, – неспешно начал он, – что семья у нас еврейская.
– Я люблю евреев, – ответил футболист и подвинулся на самый краешек дивана. Он так любил евреев, что готов был пасть к их ногам. – Вообще-то…
Хаусом умолк. Он собирался объявить, что уже был женат на еврейке, тем самым доказав свою любовь к еврейскому народу, однако вовремя передумал. Евреям нравится, когда их ценят, а не коллекционируют, объяснила поклоннику Беатрис, когда он попытался завоевать ее сердце сообщением, что она не первая еврейская девушка в его жизни.
– …вообще-то, – продолжил он, – я много читал на эту тему.
Струловичу вспомнилось нацистское приветствие, и он постарался не думать о том, какие материалы составляют домашнюю библиотеку Хаусома. «Протоколы сионских мудрецов»? «Вечный жид»? Подшивки газеты «Гардиан»?
– Про нас читать интересно, – кивнул Струлович.
Хаусом решил не останавливаться на достигнутом.
– Евреи – прекрасные люди.
– Есть среди нас и такие.
У Хаусома был такой вид, будто он сказал все, что хотел, представил неопровержимые доказательства собственной пригодности и теперь ждал только разрешения подхватить Беатрис на руки и отнести к себе в постель.
Однако Струлович еще не закончил.
– Раз вы так много о нас читали, вам, должно быть, известно, что мы очень болезненно реагируем, когда дети покидают родное гнездо. Я имею в виду – не просто оставляют родительский дом, а оставляют… клан.
Чудно́е слово – «клан», но не «религия» же. Струлович имел в виду не религию. Когда он женился на христианке, отец похоронил его не именем религии. Что же тогда? Вера? Нет, не вера. Сказать «племя» Струлович тоже не мог. Он слышал, как Шейлок негодовал по поводу племени. Культура? Слишком светское понятие. Если дело только в культуре, к чему поднимать столько шума? Поэтому «клан» так и остался висеть в воздухе – жалкая замена слова, которого он не смог подобрать.
Слишком поздно Струлович вспомнил про «завет».
– Я с уважением отношусь к этому, – ответил Хаусом. – Ясное дело, я не жду, что Беатрис перестанет быть еврейкой.
– Очень мило с вашей стороны, – язвительно ответил Струлович.
Оказывается, его потенциальный зять – человек неслыханного великодушия, принимающий евреек такими, как есть. «Как бы там ни было, молодой человек, – хотелось ответить Струловичу, – мне греет душу сознание того, что будущее еврейского народа в столь добрых руках». Но он сдержался. Зачем зря переводить на футболиста иронию? Парень и так проявляет себя с лучшей стороны, учитывая, в каких кругах он вращается.
– Если вы дадите согласие на наш брак, ваша дочь даже называться может по-прежнему.
– В смысле, Беатрис?
– Нет, я про фамилию.
– Опять же, очень мило с вашей стороны. Уверен, подобное предложение снимет камень у нее с души. Но я немного о другом.
– Извините. Я думал, вам именно это хотелось услышать.
– Хотелось. Конечно, хотелось. Однако я уже говорил: я не желал бы, чтобы моя дочь покинула клан. А значит, ее будущий муж тоже должен быть евреем.
Хаусом растерялся. Он жалобно раскрыл свои большие ладони. Я такой, как есть, говорил этот жест, и не могу стать тем, чем не являюсь.
Тогда Струлович объяснил ему, что может.