– Ой гевальто, мы на Риальто! – воскликнула Беатрис.

Грейтан непонимающе уставился на нее. Воздух был полон всевозможных звуков: пели гондольеры, кричали официанты, поднималась вода в каналах, звонили церковные колокола, раскрывались зонтики.

– Я не расслышал, – сказал он.

– Ой гевальто, мы на Риальто!

Понятнее не стало.

– Неважно, – отмахнулась она.

Не то чтобы Беатрис была разочарована. Сколько же раз она говорила себе это? Но если Беатрис не то чтобы разочарована, чего конкретно она ожидала? Ничего – так получается? В таком случае, что она вообще здесь делает?

А это? Сколько раз она говорила себе это?

Беатрис уже бывала в Венеции – ездила вместе с отцом на Венецианскую биеннале. Ходила из павильона в павильон и слушала, как он поносит инсталляции, видео, беленые холсты и затемненные комнаты, в которых кричали то ли от боли, то ли от оргазма безликие женщины – словом, поносит все то, что ей нравится. Поэтому Беатрис знала, каково быть в Венеции с раздраженным мужчиной. Еще она знала, каково быть в Венеции, когда светит солнце, а раздраженный мужчина раздражен по эстетическому поводу, а не… Кстати, а почему, собственно, раздражен Грейтан? Неужели она уже превратилась в его жену? Беатрис сидела под навесом, с которого стекали капли, смотрела, как вода падает в воду, и глубоко вздыхала. Венеция способна на большее, думала она. А вот Грейтан, когда дело не касается секса, на большее не способен – она провела с ним достаточно времени, чтобы это осознать. Гораздо веселее было бы с евреем, который понимает ее шутки. Но Беатрис ни за что не призналась бы отцу, что ее посещали подобные мысли – не доставила бы ему такого удовольствия. Впрочем, Струлович прочел бы все по выражению лица, если бы увидел дочь в эту минуту.

– Другие просто не поймут, о чем ты говоришь, – предупреждал ее он. – Не поймут культурных аллюзий. Не забывай: твоему интеллекту пять тысяч лет, а христиане родились только вчера. Они не могут думать больше чем об одном предмете одновременно, а ты можешь думать о целом десятке.

– Я просто хочу с ними трахаться, – ответила однажды Беатрис.

За что получила пощечину.

Вот и говори после этого правду.

С тех пор она много раз спрашивала себя, почему не позвонила в полицию или не подала на отца в суд по правам человека. Нельзя же бить детей только потому, что они сквернословят.

Или же он ударил ее за то, что ей хотелось трахаться с христианами?

В любом случае псих получил по заслугам. Произошло именно то, чего он боялся больше всего на свете: Беатрис сбежала из дома и фактически вышла замуж – вышла бы и юридически, если бы Грейтан не оказался женат, – за гоя, который и об одном-то предмете думать не в состоянии. И он, ее психованный, вечно всего боящийся отец сам в этом виноват.

Будь я уверена, что я там, где хочу быть, и с тем, с кем хочу быть, я бы его поблагодарила, подумала Беатрис. Однако уверенности она не испытывала. Нельзя сказать, чтобы она чувствовала себя несчастной. Прошло три дня с тех пор, как Плюри с д’Антоном усадили их в самолет, и за это время до Грейтана наконец-то дошло, что ее не устраивает, когда он постоянно куда-нибудь сматывается, стоит им остаться наедине. Так что теперь Беатрис наслаждалась его обществом – по крайней мере, в том смысле, в каком шомрим, еврейский караул у ложа умершего, наслаждается обществом трупа. Даже в дожде она находила свою прелесть. Было почти весело – ей, во всяком случае, – пробираться по дощатым настилам через площадь Святого Марка и, сидя в кафе, ловить дождинки в чашку из-под кофе. Будь это рядовая размолвка с мужчиной того сорта, с которым не желал видеть ее отец, Беатрис сочла бы поездку умеренным фиаско, а таких в ее недолгой жизни насчитывалось немало. Но это не была рядовая размолвка. Они с тревогой ожидали новостей. Шарахались от полиции – отец запросто мог уведомить Интерпол. Грейтан боялся, что нарушил условия контракта с клубом, который искал только повода от него избавиться. Он уже начал поговаривать о том, чтобы выучить итальянский – полнейшая нелепица: ему бы для начала овладеть азами английского – и попасть в запас клуба «Венеция». Во время проводов в аэропорту атмосфера тоже царила неприятная. Несмотря на первоначальный восторг Плюри, они с д’Антоном ясно дали понять, что недовольны. Грейтан заявил, что не позволит обращаться с собой, как с ребенком, а д’Антон ответил: «Тогда перестань вести себя как ребенок».

В общем, риск должен того стоить – для них обоих, не так ли? Беатрис должна скрывать, что родилась пять тысяч лет назад, а Грейтан должен быть человеком, с которым она готова провести следующие пять тысяч. Он должен завораживать и блистать остроумием. Должен интересоваться искусством перформанса и понимать ее шутки. Когда она на него смотрит, у нее должны дрожать коленки. Когда Грейтан открывает рот, он должен вызывать у нее чувство гордости. Должен больше походить на настоящего менша. А что же он?

А он не походил.

– Ой вей, вот бы домой поскорей! – пробормотала Беатрис.

* * *

Когда кто-нибудь звонит в парадную дверь, д’Антон редко открывает сам. Слишком много времени уходит у него на то, чтобы придать лицу выражение, сколько-нибудь похожее на любезность. Муж скорбей ничего не делает в спешке. Кроме того, д’Антон не любит неожиданностей, а потому дверь, когда это необходимо, открывает за него секретарь. В Золотом треугольнике люди редко навещают друг друга без предварительной договоренности. Скорее всего хозяина не окажется дома, а от того места, где вы припарковали машину, парадную дверь, как правило, отделяет длинная, посыпанная гравием дорожка. С какой стороны ни взгляни, гораздо проще созвониться и встретиться где-нибудь в ресторане. Отчасти поэтому д’Антон не установил домофон – все равно необходимости в нем практически никакой. К тому же не хотел уродовать дверь. Вместо домофона есть колокольчик с плетеным шнурком, который не без труда удалось выторговать у привратника буддийского монастыря в Бирме. Однако редкие посетители никогда не дергают за шнурок достаточно сильно, а д’Антон не намерен вешать на дверь вульгарную записку с инструкциями.

Сегодня секретарь отсутствует – навещает больного родственника в деревне (жители Золотого треугольника никогда не называют место своего обитания деревней, не называют его и городом). Так что когда мелодичный бирманский колокольчик внезапно начинает звенеть, д’Антон подпрыгивает от неожиданности и раздражения. Ему приходится самому совершить долгий путь от кабинета до первого этажа – точно так же, как монахам приходилось спускаться с горы для вечерних молитв. Прежде чем д’Антон успевает добраться до двери, колокольчик звонит еще трижды. Посетитель нетерпелив и плохо воспитан. Значит, не Барнаби и не свидетель Иеговы. Кем бы ни был незваный гость, он так сильно дергает за шнурок, что д’Антон опасается, как бы колокольчик не оторвался от стены.

– Иду, иду! – кричит он. – Спешу, как могу.

Если в мягких непальских туфлях с загнутыми носками вообще можно спешить.

Отперев дверь, д’Антон обнаруживает за ней Струловича.

Оба предпочитают не встречаться глазами – ни при каких обстоятельствах, – а потому смотрят друг другу через плечо. Если бы д’Антон был пиратом, Струлович обращался бы к сидящему у него на плече попугаю. Сам д’Антон направляет взгляд куда-то за спину своему гостю, словно смотрит на одетых в ермолки и головные платки дедушек и бабушек Струловича, которые падают под копытами казачьих лошадей, бормоча молитвы своему обветшалому богу, в то время как на заднем плане полыхают их жалкие лачуги… Достаточно, одергивает себя д’Антон.

Незваный гость держит в руках лист бумаги с шапкой, в котором д’Антон немедленно узнает собственное письмо.

Струлович заговаривает первым:

– Можем начать прямо здесь или же войти в дом.

– Начать?

– Собственно, мы уже начали. Так вы предпочитаете здесь?

– Я вас не боюсь, – говорит д’Антон.

Струлович разглаживает мягкие концы воротничка.

– Я этого и не ждал. Мы с вами оба лица духовные.

– Более духовное лицо связалось бы со мной, прежде чем колотить мне в дверь.

Струлович смеется.

– Колотить? Разве колокольчик предназначен не для того, чтобы в него звонили? Вряд ли я мог бы заявить о своем присутствии более деликатно. Я дергал за шнурок так, словно вытягивал из гобелена распустившуюся нитку.

– Тем самым безнадежно испортив гобелен… Вижу, вы прочли мое письмо.

– Что же еще могло привести меня сюда? Вам хотелось получить ответ, и вот я здесь.

– Но вы не принесли с собой картину.

– А вы не вручили мне то, что я хочу за нее получить.

– Могу выписать чек немедленно.

– Мне не нужен чек.

– Что же вам нужно?

– Не что, а кто.

– Ваша дочь не у меня, если речь о ней.

– Вы сами признались, что знаете о моей дочери. Хорошо. Это сэкономит нам обоим массу времени.

– Да, я знаком с вашей дочерью. Несчастная девушка.

– Думаете, вы вправе об этом судить?

– Если она сама рассказывает мне о своей несчастной жизни, думаю, да.

– Зачем моей дочери рассказывать вам о своей несчастной жизни? Кто вы ей?

– Друг ее друга. Но вам и без меня это известно. Вы видели нас вместе.

– Я видел вас вместе в тот вечер, когда Беатрис убежала из дома. Странно, что Грейтан Хаусом был с вами, а не с ней. Кем он вам приходится, хотел бы я знать?

Струлович доволен, что сдержался и не добавил: «Любовником?»

Д’Антон и без того догадывается, что он имеет в виду.

– Я не обязан обсуждать с вами природу нашей дружбы.

– А я не обязан отдавать вам картину, которую вы просите.

Меньше всего на свете д’Антону хотелось бы, чтобы Струлович входил к нему в дом, разглядывал его сокровища, оценивал, чего он стоит и какую жизнь ведет. Однако перед его мысленным взором встает несчастный Барнаби, и так уже проявляющий признаки нетерпеливой ревности, потому что д’Антон тайно переправил Грейтана вместе с его девкой в Венецию, но так и не сделал ничего для самого Барнаби – даже в отношении потерянного кольца, о котором Плюри может спросить в любую минуту. На полотне своей души д’Антон рисует заманчивую картину: он подкрадывается к Барнаби сзади, осторожно закрывает ему глаза руками и подводит к стене, где висит «Первый урок любви». Тебе. Тебе, чтобы ты мог порадовать Плюри – я ведь хочу, чтобы вы с ней были счастливы. Но, разумеется, подтекст у подарка другой: «Это тебе от меня».

Д’Антон любит принимать благодарность, каков бы ни был ее источник, однако благодарность Барнаби – дело особое.

– Входите, раз уж иначе нельзя, – говорит он Струловичу.

Прихожей в доме нет: они сразу же попадают в гостиную, все стены которой, начиная от уровня глаз и до самого потолка, завешены портретными миниатюрами. Акварель на слоновой кости, веленевой бумаге, фарфоре, масло на эмали и меди, крышки от табакерок в золотых филигранных рамках. Ни Рона Китая, ни Леона Коссофа, отмечает про себя Струлович. Впрочем, он ограничивается лишь беглым взглядом.

Сесть д’Антон Струловичу не предлагает.

– Не могу совершить сделку на предложенных вами условиях, – произносит он. – Не в моей власти обменять вашу дочь на картину.

– Хотите сказать, ее здесь нет?

– Ничего подобного я не говорил. Но вы правы: ее здесь нет и никогда не было. Вряд ли ей понравилось бы в моем доме.

Струлович отдает себе отчет, что д’Антон хочет подвергнуть сомнению вкус его дочери, однако, оглядевшись по сторонам, вынужден согласиться.

– Нет, – говорит он, – совсем не понравилось бы. Но если в вашем доме ее нет, то где же она?

– Даже если бы я знал, с чего бы мне вам сообщать?

Струлович постукивает пальцем по письму, которое все еще держит в руке, словно повестку в суд.

– Думаете, мне настолько нужна эта картина? – спрашивает д’Антон.

– Ну, кому-то она определенно нужна, если, конечно, вы не хотели просто надо мной подшутить.

– Да, вы правы: кому-то нужна.

– Грейтану Хаусому, насколько я понимаю. В знак любви к моей дочери. Вряд ли можно ожидать, что в подобных обстоятельствах я легко расстанусь с картиной.

– Если я скажу, что вы ошибаетесь и подарок этот предназначен совсем другому лицу, вы назовете свою цену?

«Не стоит ли упомянуть, что я готов пересмотреть свое отношение к его галерее?» – спрашивает себя д’Антон, но тут же решает, что не стоит.

– Цена прежняя – моя дочь.

– В таком случае она слишком высока. Я не могу предать одного друга, чтобы доставить удовольствие другому.

– Смотрите на это не как на предательство друга, а как на помощь отцу.

– Среди отцов не меньше негодяев, чем среди прочих людей. Ваша дочь была несчастна, пока не встретила моего друга. С моей стороны было бы неправильно вмешиваться, даже если бы я обладал достаточным влиянием на Грейтана. В любом случае я бы не стал уговаривать его вернуться и принять ваше варварское предложение.

– Вернуться? Значит, они уехали?

– Беатрис достаточно взрослая, чтобы решать за себя.

– Сейчас – да.

– То есть?

– То есть она не была достаточно взрослой, когда ваш друг с ней замутил.

– Я не понимаю, что должно означать это «замутил».

– Так я вас просвещу. У меня есть доказательства, что Грейтан Хаусом спал с моей дочерью, когда ей было пятнадцать. То, что это уголовное преступление, объяснять излишне. Однако вы, возможно, не задумывались, что тех, кто сознательно потворствовал Хаусому, можно привлечь к суду за соучастие. Советую теперь задуматься. В любом случае я хочу, чтобы моя дочь вернулась, а ваш друг вместе с ней. Мои дальнейшие действия во многом будут зависеть от вашей готовности к сотрудничеству.

Струлович испытывает немыслимое удовлетворение, когда д’Антону приходится сесть, хотя ни один стул в комнате не выглядит для этого пригодным.

* * *

– По-моему, он блефует, – объявила Плюрабель.

– Можно выяснить, сколько было Беатрис, когда Грейтан…

Д’Антон решил не заканчивать фразы. О некоторых предметах он предпочитал не думать, даже когда они касались близких ему людей.

– Блефует не насчет возраста, – нетерпеливо ответила Плюри, – а насчет того, что собирается сделать.

– С Грейтаном?

– Со всеми нами.

– Мы не в ответе за то, что произошло. Откуда нам было знать, сколько лет Беатрис и чем занимается с ней Грейтан?

– Я знала.

– Знала, сколько ей лет?

– Я не спрашивала Беатрис о возрасте и вряд ли стала бы вмешиваться, даже если бы выяснила правду. Свой первый роман с женатым мужчиной я завела, когда мне было двенадцать.

– Но тогда…

– Я понимала, что они спят вместе. Выделила им комнату.

– Это не преступление.

– Если я знала о ее возрасте, то преступление.

– Ты только что сказала, что не знала.

– А вдруг мне придется это доказывать? Я не хочу, чтобы сюда нагрянула полиция – по многим причинам. Ты, я думаю, тоже.

– Мне нечего скрывать.

– Ты привел ее сюда, чтобы удовлетворить аппетит Грейтана к еврейкам. Тогда эта мысль казалась тебе забавной. Мне тоже.

– Забавной, но не более того. Я не ожидал, что у них начнется бурный роман…

– А какого ожидал? Вялого? Вряд ли это тебе поможет. Особенно когда выяснится, что ты нашел девушку в той самой академии, где читаешь лекции.

При слове «лекции» д’Антон поморщился.

– Ни одного правила Академии я не нарушил. Я не искал девушку ради своего удовольствия. Я вообще ее не искал. Просто увидел, вот и все. Неприметной ее уж точно не назовешь.

– А это тут при чем? В суде никого не заинтересует, нарушал ты правила Академии или нет, ради чьего удовольствия подснял девушку и насколько неприметно она выглядит.

– Подснял!

– Очнись, д’Антон! Со стороны именно так все и выглядит. Нам будет не отмыться. Чем непристойнее обвинение, тем с большей готовностью в него поверят. Возможно, ты выше этого, а я вот нет. Что будет с моей репутацией, что будет с моим шоу, что будет со «Старой колокольней», если поползут слухи, будто я содержу публичный дом для педофилов?

– Ой, не преувеличивай!

– А что будет с твоим добрым именем, если поползут слухи, будто ты мне помогал? Нас станут обзывать сутенерами. Страна готова к охоте на ведьм. За каждым углом, твердит пресса, прячется извращенец. Скажут, что мы занимались растлением несовершеннолетних девушек. Карьере Грейтана конец. Тебя закидают камнями в соцсетях. А Барни скорее всего меня бросит.

– Что же ты предлагаешь?

– Грейтан должен вернуться. Он тебя слушает: вели ему приехать.

– А дальше что?

– Пусть готовится к худшему.

– А вдруг его ждет три года тюрьмы? Зачем ему приезжать?

– Чтобы нам помочь, например. Чтобы отблагодарить меня за доброту, а тебя за все, чем он тебе обязан. В конце концов, именно из-за него мы влипли в историю. И потом, если Грейтан вернется, то этот монстр, возможно, не станет подавать в суд.

– Думаешь, еврей все забудет и простит? Он не из таких, Плюри.

Плюри задумалась. Глаза и губы у нее опухли больше обыкновенного, взгляд был затравленный, а все лицо напоминало маску то ли из древней трагедии, то ли из древней комедии, перекошенную и страдальческую. Плюри взяла д’Антона за рукав.

– Возможно, и забудет – если Грейтан согласится на его требования и сделает то, чего он хочет.

– О чем ты?

Она рассеянно изобразила средним и указательным пальцем щелкающие ножницы. Если бы Плюри видела, как то же самое делает Шейлок, она и тогда не смогла бы повторить его жест более точно.

– Щелк-щелк, – сказала она.