Хотя Струлович привык, что днем Беатрис пропадает в Академии, а ночью – неизвестно где, ему начинало ее не хватать. Да, они ругались всякий раз, как оказывались в одном помещении, но ведь ссоры – тоже проявление любви, не так ли? Насколько он помнил, ссорились они всегда, однако с тех пор, как у Кей случился инсульт, война, служившая проявлением любви, разгорелась с новой силой. Поэтому Струлович был вынужден задать себе деликатный вопрос: не заменила ли в некотором смысле дочь ему жену?

Вероятно, он ответил утвердительно, потому что с того дня, как сбежала Беатрис, стал больше времени проводить с Кей. Одиночество? Или чувство вины? Струлович допускал и то, и другое. Впрочем, он всегда допускал и то, и другое, именно поэтому его еврейство то вспыхивало, то затухало. Еврейство значило для него все, за исключением тех моментов, когда не значило ничего. Такова главная слабость еврейского ума – если, конечно, это не сила. Что касается Кей, Струлович испытывал по отношению к ней все чувства, которые только можно испытывать, хотя порой думал, будто не чувствует ничего. В том, чтобы ничего не чувствовать, есть свое преимущество: так легче жить и помогать жить Беатрис. Но если с Беатрис он потерпел неудачу, значит, не воспользовался половиной тех возможностей, которые предоставляло отсутствие чувств к жене. А поскольку с Беатрис он, похоже, действительно потерпел неудачу, следует вернуть Кей то, что ей причитается.

Наведавшись к д’Антону и выставив ему ультиматум, Струлович вернулся домой и сразу пошел наверх, чтобы посидеть с Кей. Он вел себя так, словно ей не терпелось услышать о последних событиях. Струлович глубоко вздохнул, как бы говоря: «Погоди минутку – дай перевести дух».

– Придется подождать и посмотреть, что это даст, – наконец объявил он.

Хотя врачи опасались за легкие жены, окна в ее комнате оставались открытыми в любую погоду. Если одна сиделка закрывала рамы, Кей давала другой понять, что их нужно открыть. Рассказав жене новости, Струлович молча сидел и глядел на трепещущие занавески, словно кроме них в этой комнате ничто не представляло для него интереса. Струлович рассеянно взял жену за руку и с удивлением ощутил легкое пожатие. Он отвернулся от окна и посмотрел на нее. Неужели она понимает? Чувствует его беспокойство? Знает, что Беатрис убежала?

– Все хорошо, любимая?

Странно: слезы на глаза Струловичу навернулись не от того, что он заметил некое ответное движение или перемену в безжизненном взгляде Кей, а от собственных слов. Неужели он плачет о самом себе?

Струлович обесточил чувства, отсоединил от Кей весь свой механизм памяти и любви, иначе не смог бы функционировать, а какой смысл становиться таким же, как она? Если бы Струлович позволил себе помнить, за что любил жену, он бы каждое утро приходил к ней в комнату, обнимал ее колени и рыдал до наступления темноты. Помнить – значит умереть. Если хочешь жить, надо забыть.

Но Струлович назвал ее «любимая», и на мгновение она вновь стала его любимой. Ему даже удалось себя убедить, что и он опять ее любимый.

А если это правда – если где-то в глубине ее существа так же слабо, как солнечно-желтые занавески на окне, шевелится воспоминание о том, что она когда-то к нему чувствовала, – стоит ли этому радоваться? Есть ли польза от того, чтобы тревожить ее похороненные воспоминания? Или Кей тоже плакала бы от горя, если бы могла?

Струлович сильнее сжал ее руку. Он не имел права так рисковать, играя ее чувствами, но все же рискнул.

– Ты сегодня прекрасно выглядишь, любовь моя, – сказал он и поцеловал ее в лоб.

Ответного пожатия не последовало. Если Кей действительно испытала то же, что и он, то уже справилась со своими чувствами – обесточила сама себя, потому что иначе не смогла бы всего этого вынести.

– Да, – повторил он, – подождем и посмотрим, к чему приведет мой визит.

Струлович сидел с опущенной головой, а холодный воздух щипал ему щеки. Он в долгу перед женщиной, чью безжизненную руку держит в своей. Она подарила ему счастье. Подарила дочь. Помогла примириться с отцом и наладить отношения с матерью. Еще два человека, перед которыми он в долгу. Больше года прошло со смерти матери, и что же он сделал, чтобы почтить ее память? Идею открыть музей имени родителей забросил. Даже толком не оказал д’Антону сопротивления. Вечно он так – то вспыхивает, то затухает: и как отец, и как сын, и как муж, и как защитник веры. Чем больше Струлович себя терзал, тем сильнее ожесточался против д’Антона. Казалось бы, куда сильнее? Однако душа всегда может ожесточиться еще сильнее.

Д’Антон, антисемит, который похитил у него дочь, помешал выразить любовь к родителям и нес ответственность – косвенным образом, как соучастник, силой испытанного задним числом злорадства, наконец, просто потому, что такие, как он, существуют, – за то, что случилось с Кей.

– Если бы я мог, я бы его убил.

Во взгляде жены ему почудилась тревога. Кажется, она слегка покачала головой. «Не надо, Струло!»

О, если б только это было правдой…

– Не стану, раз ты так считаешь.

При мысли о том, что своей жизнью д’Антон обязан Кей, Струловичу еще сильнее захотелось его убить.

* * *

Переданная Шейлоком записка вызвала у Струловича чувство гадливости. И как это у д’Антона получается умолять и в то же время не умолять? Какой силой превращает он приниженную просьбу в оскорбление?

– Если бы я мог, я бы его уничтожил, – сказал Струлович. – По крайней мере, я пролью его кровь.

Шейлок покачал головой.

– Я бы на вашем месте действовал осторожно. То, что предлагает д’Антон, не вернет вашу дочь и не воздаст футболисту за причиненный ей вред.

– А как же вред, причиненный мне?

Шейлок отвел глаза, словно не хотел обжечь Струловича полыхающим в них пламенем.

– Боюсь, вы выдвигаете себя на первый план. Воспринимаете дело как слишком личное.

– Слишком личное? А что такое, по-вашему, слишком личное?

– Убить д’Антона – это слишком личное.

– Для него – возможно. Не для меня.

– Но конфликт у вас с футболистом.

– С этим клоуном? К нему я не испытываю ничего, кроме легкого презрения.

– Несмотря на то, что он растлил вашу дочь?

– Я знаю Беатрис. Она вполне способна обольстить мужчину. Если Хаусом заявит в суде, что думал, будто ей двадцать шесть, ему скорее всего поверят.

– Похвальная терпимость. Тогда зачем настаивать на его возвращении? Если вы готовы принять то, что произошло год назад, когда это было незаконно, почему не можете принять сейчас, когда закон не имеет ничего против?

– Беатрис все еще ребенок.

– По факту, но не по внешнему виду. И уж точно не по поведению.

– А Грейтан все еще гой. Не вы ли говорили, что лучше бы Джессике достался муж из племени Варравы, чем христианин?

– Не надо цитировать меня вне контекста. Эти христианские мужья готовы были избавиться от своих жен, лишь бы вырвать Антонио из моих когтей. Каждый отец хочет, чтобы его дочь вышла за человека, способного ценить ее больше своих друзей. Нежелательными мужьями христиан делала в первую очередь верность, в которой они клялись друг другу, а не иконы, которым молились в церкви. В любом случае…

– В любом случае что?

– Хотя жалеть о прошлом для меня так же бессмысленно, как смотреть в будущее, порой я спрашиваю себя, не лучше ли было позволить Джессике выйти за христианина, чем совсем ее потерять.

– Вот и думайте. В моем случае обстоятельства сложились так, что я и дочь потерял, и выбор ее не одобряю.

– Все могло бы измениться, если бы вы подали знак, что сами изменились.

– Если бы я принял их с распростертыми объятиями? Это вы хотите сказать?

– Необязательно раскрывать объятия – достаточно просто пожать руку.

– И что же будет означать это рукопожатие? Что Грейтан прощен? Что я люблю его? Что он может сохранить свою крайнюю плоть?

– Допускаю, что крайней плотью придется пожертвовать вам, а не ему.

– Вы отказываете мне в удовольствии довести шутку до конца?

– Я ни в чем вам не отказываю. Отказывает сожитель вашей дочери. Дочь вам отказывает. Общественное мнение вам отказывает.

– Вы забываете о письме д’Антона.

– Как обрезание д’Антона послужит вашей цели?

– Оно послужит моей шутке.

– Тогда в ней не останется ничего от шутки.

– Загляните в собственное сердце и узнаете, что творится в моем. У меня тоже черное чувство юмора. Так мне говорила первая жена. Вторая нашла способ сказать нечто подобное.

– Обрезание д’Антона лишено смысла и не сулит никакой выгоды.

– Возможно, до дела не дойдет. Возможно, он испугается и вернет мне Грейтана.

– А если не вернет?

– Тогда я получу удовлетворение.

– Именно этого они от вас и ожидают.

– Значит, я сделаю то, чего от меня ожидают, и сделаю с радостью. Их ожидания не испортят мне удовольствие.

– Повторяю: вы воспринимаете дело как слишком личное.

– Неужели я должен отказаться от удовлетворения?

– Если речь только об удовлетворении, то да.

– Хорошо, перефразирую: неужели я должен отказаться от своего векселя?

Что же, все прошло не так уж плохо, подумал Шейлок.

* * *

– Когда бы дело это совершив, могли б мы тотчас про него забыть, тогда нам нужно это сделать у меня, – сказала Плюрабель, подав Шейлоку письмо.

Дома она отрепетировала фразу перед зеркалом, зная, что Струлович страстный поклонник Шекспира, и надеясь таким способом добиться его согласия, а быть может, даже восхищения. Когда пришло время произнести заготовленную реплику, Плюрабель уже догадалась, что перед ней не Струлович, но не пропадать же цитате. С кем именно она разговаривает, Плюри не знала, однако суровый и враждебный вид Шейлока показывал, что человек этот уполномочен решать любые возникающие проблемы и посвящен в частные дела Струловича. Судя по костюму – адвокат, вполне возможно, специально приглашенный в связи с тем самым делом, которое ее сюда привело.

– А разве у вас без того сделано недостаточно? – спросил Шейлок.

Да, адвокат, полностью осведомленный о том вопросе, по которому она приехала. Плюрабель давно не бывала в таком хорошем настроении, как последние несколько часов, однако теперь ее обдало холодом. Если Струлович нанял адвоката и ввел его в курс дела, значит, правовому процессу, призванному впутать ее в скандал и превратить мечту об утопии в ночной кошмар, положено начало.

Плюрабель не зря потратила на свои губы целое состояние. Она послала Шейлоку самую хищную улыбку а-ля венерина мухоловка, которая имелась у нее в коллекции. Может, в суде он и зверь, но пусть трепещет, когда перед ним такая плотоядная красавица.

Как бы ни выглядела Плюри снаружи, внутри у нее царило полнейшее смятение.

В ее груди боролось два противоречивых стремления. А) Сохранить все в строжайшей тайне. Б) Придать делу столько огласки, сколько позволят заинтересованные стороны. Плюрабель была персоной в высшей степени скрытной и в то же время в высшей степени публичной. Нескромность никогда не вменялась мне в вину, подумала она; зрители восхищаются моей открытостью и сочувствуют моим бедам. В пользу конфиденциальности говорил трюизм «Слово – серебро, а молчание – золото». В пользу огласки – возможность прилюдно опозорить Струловича. Как этого достичь, Плюрабель представляла пока не вполне, однако не сомневалась, что в любых публичных дебатах он выставит себя не лучшим образом и попутно дискредитирует собственные показания. Разве можно винить Беатрис или тех, кто ей помогал, если она сбежала от такого отца и пыталась найти утешение в объятиях человека, который, разумеется, далеко не идеален, но, по крайней мере, ее любит? Плюрабель не была уверена, какой эффект вызовет поведанная д’Антоном тайна – опозорит Струловича еще больше или же просто выставит его дураком; и тот, и другой исход ее устраивал.

А что же д’Антон? На какой стороне выступал он в споре между секретностью и оглаской? Плюрабель не стала выяснять его мнение. Он и сам не знает, решила она. Если бы Плюрабель спросила, он наверняка бы ответил: «Чем меньше шума, тем лучше», но когда дело будет сделано, а Струлович посрамлен, д’Антон, несомненно, останется ею доволен. Иногда человек сам не понимает, в чем его благо.

Однако пока между Плюрабель и исполнением ее замысла стоял суровый представитель закона, оставшийся равнодушным к чарам ее роскошных губ.

– Не поймите меня неправильно, – сказала Плюрабель. – Не следует воспринимать мое предложение возместить причиненный ущерб как признание вины. Я хотела стать Беатрис другом. Дома она явно была несчастлива. Я понятия не имела, что под моим кровом девушка вступила в нежелательную связь, иначе не допустила бы ничего подобного. Мой близкий друг и советник д’Антон разделяет эти чувства, именно поэтому он мужественно соглашается на требования вашего клиента.

– Я знакомый мистера Струловича, – ответил Шейлок. – Я не работаю на него и не представляю его интересы.

– В таком случае могу я поговорить с ним лично?

– Мистера Струловича нет дома. Можете поговорить со мной. Он видит во мне свою совесть.

Плюрабель была слишком благоразумна, чтобы воскликнуть: «Совесть?! Да разве у этого человека есть совесть?» Вместо этого она сказала:

– В таком случае вы согласитесь: то, чего он просит, переходит все границы. Это причинение телесного и душевного вреда моему дорогому другу д’Антону – никак не меньше. По-моему, мистер Струлович хочет публично его унизить, а потому, чтобы удовлетворить столь странное желание, я готова, если дойдет до дела, провести мероприятие у себя в саду.

– Мероприятие?

– Насколько я понимаю, мистер Струлович и сам предпочел бы, чтобы предложенный им шаг не остался незамеченным. Если он готов вступить в дебаты о правомерности того, чего требует, с тем, у кого требует, я готова снять их диспут и показать его в своем телешоу…

– Вы ведете шоу?

Плюрабель пришла в замешательство. Она и не подозревала, что кто-то может не знать о ее телешоу. Если этот человек ничего о нем не слышал, значит, перед ней действительно непреступная и высокопоставленная личность.

– «Кулинарный советник», – сказала она.

– Кулинарная передача?

– Да, но не только…

Шейлок поднял руку, не дав ей возможности объяснить, какая еще.

– Мистер Струлович, как мне доподлинно известно, не считает себя участником спора, не видит оснований для ответных претензий, а потому вряд ли захочет привлекать телевидение. Да и друг ваш тоже. Обрезание – не кулинарное представление.

Плюрабель осенило. «Перебранка». Старый интерактивный чат давно заглох, но его всегда можно воскресить через одну из тех социальных сетей, с которыми ее связывают профессиональные отношения. Введя Шейлока в курс дела, она поинтересовалась, не понравится ли мистеру Струловичу такая идея.

– С некоторой уверенностью могу заявить только одно: мистеру Струловичу вряд ли понравится, что его требование возместить ущерб приравнивают к перебранке.

– Я понимаю, – поспешно вставила Плюрабель, – и ни в коем случае не хочу приуменьшать нанесенный ему ущерб. Как раз наоборот. Поэтому и предлагаю сделать из этой истории событие.

– Вы что, намерены устроить вечеринку?

– Если дойдет до дела, если Грейтан не вернется с Беатрис, – а все мы, естественно, горячо надеемся, что он вернется, – то да, я готова сделать настолько много или же настолько мало, насколько сочтет уместным мистер Струлович. Просто хочу, чтобы все прошло самым приятным для обеих сторон образом. Если мистер Струлович имеет что-либо против моего дома и предпочел бы не переступать его порог…

– Почему бы ему не переступать порог вашего дома?

На мгновение Плюрабель смутилась.

– Ну, понимаете…

– Потому что он служил гнездом разврата?

– Вы на меня клевещите.

– В таком случае вам нечего опасаться.

– Мне и так нечего опасаться.

– Очень уж вы торопитесь довести дело до конца. По-моему, ваша поспешность свидетельствует о виновности. Однако продолжайте. Если мистер Струлович предпочитает не переступать порог вашего дома…

– Я разобью в саду шатер.

– Думаете, мистер Струлович проводит различие между вашим домом и вашим садом?

– Я не знаю, что он проводит, а чего нет. Просто пытаюсь быть любезной.

– А канапе будут?

– Если он предпочитает канапе, то да.

– Я по-прежнему не понимаю, почему вы так стремитесь предать огласке то, что сами же назвали унизительным для своего друга.

– Потому что хочу показать, насколько глубоко сожалею о случившемся.

– Ваш дух высокий радует меня, – произнес Шейлок, отводя глаза.

Плюрабель, умевшая определить, когда ей делают комплимент, слегка наморщила губы. А приятель Струловича не лишен своеобразного сурового обаяния, подумала она. Его обаяние не походит на обаяние д’Антона или Барни. Перед ней стоял мужчина совсем иного сорта – холодно неприступный и, если уж на то пошло, отталкивающий, нелюбезный и даже высокомерный, однако Плюрабель была по горло сыта доступно-привлекательными мужчинами – похожими на сказочных принцев поклонниками, которые выстраиваются в очередь, чтобы угадывать каждое твое желание и всячески угождать. С этим мужчиной ей самой придется угадывать. Эротического влечения она к нему не испытывала – слишком стар. Но если рассматривать его в качестве отца, – а Плюрабель никогда не была особо высокого мнения о том отце, которого дала ей природа, – то да, она готова вновь почувствовать себя маленькой девочкой, старающейся завоевать его любовь.

– А у вас есть дети? – спросила Плюри.