Послы

Джеймс Генри

Часть 11

 

 

XXIX

Одним из событий второй половины дня после того, как миссис Покок снизошла до нашего друга, был час незадолго до обеда, проведенный им в обществе мисс Гостри, которым он, несмотря на упорные призывы, раздававшиеся в последнее время с других сторон, не пренебрегал; а то, что он ею никоим образом не пренебрегал, ясно вытекало из самого факта, что он оказался у нее в тот же час уже на следующий день — и, более того, превосходно сознавая, что у него есть чем приковать ее слух. Сейчас, как и прежде, постоянно оказывалось, что всякий раз, когда ему нужно было сделать крутой поворот, он неизбежно возвращался сюда, и она преданно его ждала. Но ни одно из этих посещений еще не было в целом следствием более животрепещущих происшествий, чем два, случившихся за краткий промежуток со времени его последнего визита, — происшествий, о которых ему предстояло ей теперь доложить. Вчера за полночь он встречался с Чэдом и, как следствие состоявшегося между ними разговора, этим утром вторично беседовал с Сарой.

— Но все они — наконец-то! — уезжают, — сообщил он.

На мгновение это известие озадачило мисс Гостри.

— Все? И мистер Ньюсем с ними?

— Еще нет! Сара, Джим и Мэмми! И с ними Уэймарш — ради Сары. Такое облегчение, даже не верится! — продолжал Стрезер. — Кажется, я этого не перенесу — такая неожиданная радость. Впрочем, неожиданная радость еще и то, — добавил он, — ну, как вы думаете, что? — то, что Крошка Билхем тоже с ними. Он, конечно, едет ради Мэмми.

— «Ради»? — удивилась мисс Гостри. — Вы полагаете, они уже помолвлены?

— Ну, если угодно, ради Меня, — пояснил Стрезер. — Он ради меня чего только не сделает, как, впрочем, и я для него — все, что в моих силах. И ради Мэмми тоже. И Мэмми для меня все, что сможет, сделает.

Мисс Гостри испустила глубокий вздох.

— Просто диву даешься, как вы умеете подчинять себе людей.

— Да, и это, разумеется, превосходно, с одной стороны. Но, с другой, полностью уравновешивается тем, как я не умею. Я ничего не добился от Сары, хотя мне и удалось вырвать у нее еще одно свидание, о котором сейчас расскажу. Правда, с остальными все получилось как надо. Ведь должен быть и у Мэмми, следуя благословенному закону жизни, свой молодой человек.

— А у бедняги Билхема? Что должно быть у него? Вы полагаете, они готовы пожениться ради вас?

— Я полагаю, что, следуя тому же благословенному закону, если они не поженятся, ничего не произойдет. Вот уж о чем у меня голова не болит.

Она сразу поняла, что он имеет в виду.

— А мистер Джим? Кто составил компанию ему?

— Ох, тут я ничего не сумел устроить, — пришлось признать Стрезеру. — Ему, по обыкновению, открыт весь мир — мир, который в конечном итоге, если послушать Джима, — о, у него тьма удивительных приключений! — необыкновенно к нему благоволит. Он, к счастью, везде — «на нашей грешной земле», как он выражается, — находит все, что ему нужно. А самое замечательное свое приключение он пережил на днях.

Мисс Гостри, уже зная, о чем речь, мгновенно связала концы с концами.

— Он побывал у Мари?

— Да, сам по себе, сразу после приема у Чэда, он — разве я не говорил вам? — отправился к ней на чашку чаю. По ее приглашению — но один.

— Совсем как вы! — улыбнулась Мария.

— Только не в пример мне он чувствует себя с нею очень уютно. — И, поскольку его собеседница не скрыла, что вполне согласна с таким наблюдением, которое дополнила и обогатила собственными воспоминаниями, добавил: — Вот мне и захотелось устроить, чтобы мадам де Вионе тоже поехала.

— В Швейцарию? В этом обществе?

— Да, ради Джима — ну и для общей симметрии. Недели на две, если бы удалось, она бы поехала. Она готова, — сказал он, следуя своему новому представлению о ней, — готова на все.

С минуту мисс Гостри молчала, вникая в услышанное.

— Она само совершенство!

— Думается, ей захочется приехать вечером на вокзал, — проговорил Стрезер.

— Проводить его?

— Вместе с Чэдом — не восхитительно ли! — как знак внимания к ним. Она делает это — он словно видел ее воочию — с таким воздушным изяществом, так непринужденно и весело — тут и у мистера Покока голова пойдет кругом.

Эта мысль целиком захватила нашего друга, и его собеседница выждала немного, прежде чем заметить:

— Как, короче говоря, пошла кругом у вас. Немножко. Вы ведь влюблены в нее, признайтесь? — решилась она.

— Влюблен — не влюблен… Право, это не имеет значения. Почти никакого… А уж наших отношений с вами никак не касается.

— Все-таки, все-таки, — продолжала с улыбкой Мария, — они, эти пятеро, едут, а вы и мадам де Вионе остаетесь.

— О, и Чэд, — поправил ее Стрезер. — И вы.

— Ах — я! — Она снова как-то сокрушенно вздохнула, внезапно выдав что-то затаенное, что-то, с чем не могла примириться. — По-моему, я напрасно остаюсь. В сложившихся обстоятельствах — как вы их изъяснили — я чувствую себя совершенно лишней, отторженной.

Стрезер замялся.

— Но ваша отторженность, то, что вы от всего в стороне, — позиция, которую вы сами — не так ли? — избрали.

— Да, сама. Это было необходимо… то есть так лучше для вас. Я другое хотела сказать: по-моему, вам от меня уже мало пользы.

— Как вы можете так говорить? — всполошился он. — Вы даже не знаете, как мне полезны. А когда перестанете…

— Что тогда? — спросила она.

— Тогда я сам вам скажу. А пока можете не сомневаться на этот счет.

Она на мгновение задумалась.

— Вы положительно хотите, чтобы я осталась?

— Разве я дал вам повод считать иначе?

— Нет, вы, что и говорить, очень милы со мной. Но, — пояснила Мария, — тут дело во мне. Наступает лето, и в Париже, как вы могли заметить, становится жарко и пыльно. Все разъезжаются, и кое-кто — не в Париже — ждет меня к себе. Но если я нужна вам здесь…

Она словно уже подчинилась его слову, тем не менее им вдруг овладело острое — острее, чем он от себя ожидал, — чувство страха ее потерять.

— Вы нужны мне здесь.

Она приняла эти слова, словно услышала все, чего желала, словно они принесли ей, дали ей, возместили что-то недостающее в ее положении.

— Спасибо, — сказала она просто, и хотя он, несколько отрезвев, бросил на нее взгляд пожестче, добавила: — Спасибо вам.

Это нарушило течение их беседы, и он чуть-чуть задержался с ответом.

— А вот два месяца назад — или когда это было? — вы вдруг сорвались отсюда на целых три недели. И причина, которую мне назвали, вряд ли соответствовала действительной.

— У меня и в мыслях не было, — сказала она, — что вы мне поверили. Ну раз не догадались, тем лучше.

Он отвел глаза и, насколько позволяла тесная комната, медленно погружаясь в себя, отошел.

— Я часто об этом думал, но так ни до чего и не додумался. Нет, не догадался. И вот видите, с какой бережностью я отношусь к вам: ведь ни разу не спросил вас до сегодняшнего дня.

— Почему же сегодня… все-таки спросили?

— Чтобы показать, как мне вас недостает, когда вы отсутствуете, и как много это для меня значит.

— Ну, положим, куда меньше, — рассмеялась она, — чем могло бы. Впрочем, — добавила она, — если вы и впрямь не догадались, я скажу.

— Не догадался, — подтвердил Стрезер.

— Совсем?

— Совсем.

— В таком случае, я сорвалась, как вы выразились, чтобы не сгорать со стыда, находясь здесь, если Мари де Вионе вздумалось бы рассказать вам что-то меня роняющее.

Он, видимо, и сейчас не вполне поверил.

— Но ведь вам все равно пришлось бы столкнуться с этим по приезде.

— Ну, если у меня появилось бы основание полагать, что она сообщила вам что-то дурное, я оставила бы вас навсегда.

— Стало быть, — продолжил он, — только зная, что она поступила с вами милостиво, вы решили вернуться.

— Да, я благодарна ей, — подтвердила Мария. — Каково бы ни было искушение, она не разлучила нас. И это одна из причин, по которой я искренне ею восхищаюсь.

— Будем считать, что я тут присоединяюсь к вам. Но о каком искушении идет речь?

— Что обычно служит искушением для женщин?

Он задумался — правда, долго думать ему, естественно, не понадобилось.

— Мужчины?

— Устранив меня, она тем самым приковала бы вас к себе намного крепче. Но она поняла, что и без того может иметь вас в своем распоряжении.

— О, «иметь» меня! — Стрезер не без сомнения вздохнул. — С этим или без этого, — галантно добавил он, — вы всегда можете иметь меня в своем распоряжении.

— О, «иметь» вас! — повторила за ним мисс Гостри. — Я и впрямь вас «имею», — сказала она уже чуть менее иронично, — и в тот же момент, как вы изъявляете на то ваше желание.

Он остановился перед ней растроганный.

— Готов изъявлять его по пятьдесят раз на дню.

Это вновь вызвало у нее — весьма непоследовательно — сокрушенный вздох.

— Вот видите, какой вы.

Таким он и оставался до конца визита и, словно желая показать ей, насколько она ему полезна, вернув разговор к отъезду Пококов, принялся излагать — очень живо и с куда большим числом подробностей, чем мы в состоянии воспроизвести, — свои впечатления от всего, что произошло с ним в это утро. Он провел десять минут с Сарой в ее отеле — десять минут, отвоеванных — благодаря его непреодолимому давлению — из того времени, которое, как уже доложил мисс Гостри, к концу их предшествовавшего свидания в его гостинице полагал для себя навсегда заказанным. Сару он, не доложив о себе, захватил врасплох в гостиной, где она занималась с модисткой и lingere, счета которых, видимо, более или менее тщательно выверяла и которые вскоре удалились. Он сразу же начал с объяснения, что ему поздно вечером удалось выполнить данное ей обещание повидаться с Чэдом.

— Я сказал ей, что возьму все на себя.

— И вы «возьмете»?

— Возьму, если он не поедет.

Мария помолчала.

— А если поедет, чья это будет заслуга? — осведомилась она с несколько мрачноватым юмором.

— Думается, — сказал Стрезер, — в любом случае, все падет на меня.

— Иными словами, вы, полагаю, хотите сказать, — произнесла, чуть помедлив, его собеседница, — что полностью отдаете себе отчет: вы теряете все.

Он снова остановился перед ней.

— Да, пожалуй, можно и так сказать. Но Чэд теперь, когда увидел сам, действительно не хочет ехать.

Она была готова поверить, но, как всегда, добивалась ясности:

— Что же такого он увидел?

— Увидел, чего они от него хотят. И этого ему оказалось достаточно.

— По контрасту — неблагоприятному — с тем, чего хочет мадам де Вионе?

— По контрасту — точно так. Полному и разительному.

— И поэтому, главным образом, по контрасту с тем, чего хотите вы?

— Ох, — вздохнул Стрезер, — я и сам уже перестал оценивать или даже понимать, чего хочу.

Но она продолжала:

— Вы хотите ее… миссис Ньюсем… после того как она так с вами обошлась?

Мисс Гостри взяла более прямой курс в обсуждении этой леди, чем они до сих пор — она всегда держась высокого стиля — себе позволяли; но, видимо, не только поэтому он несколько помедлил с ответом.

— Смею сказать, иначе она себе и не представляет.

— А потому вы тем сильнее хотите.

— Я принес ей жестокое разочарование, — счел нужным напомнить Стрезер.

— Не спорю. Это известно, это ясно уже давно. Впрочем, разве менее ясно, — продолжала Мария, — что даже сейчас у вас есть средство исправиться. Тащите его решительно домой, — полагаю, это все еще в ваших силах, — и перестаньте казниться из-за ее разочарования.

— Ах, но тогда, — засмеялся Стрезер, — мне придется казниться из-за вашего.

Но это очень мало ее задело.

— Интересно, что, в таком случае, вы вкладываете в понятие «казниться»? Вряд ли вы пришли к тому, к чему пришли, желая ублажить меня.

— О, и это, знаете ли, тоже, — возразил он. — Я не могу отделить одно от другого — здесь все слито воедино, и, возможно, именно по этой причине, признаюсь, я перестал что-либо понимать. — Он был готов вновь заявить, что все это не имеет ни малейшего значения, тем более что — как сам утверждал — он, собственно, ни к чему не «пришел». — В конце концов, раз дело дошло до крайней черты, она все же — в последний раз — меня прощает, дает еще один шанс. Видите ли, Пококи уезжают недель через пять-шесть, и они вовсе не рассчитывали — Сара сама сказала, — что Чэд поедет с ними путешествовать. Ему открыта возможность присоединиться к ним в последний момент в Ливерпуле.

— Открыта возможность? Разве только вы ее «откроете». Как может он присоединиться к ним в Ливерпуле, когда все глубже и глубже увязает здесь?

— Он дал ей слово — я уже говорил вам, она сама мне сообщила — слово чести поступить так, как я скажу.

Мария остановила на нем долгий взгляд.

— А если вы ничего не скажете?

Тут он, по обыкновению, вновь прошелся по комнате.

— Кое-что я нынче утром ей сказал. Дал ответ — ответ, который обещал, после того как услышу от Чэда, что он готов обещать. Вы помните, она потребовала вчера, чтобы я вырвал у него чуть ли не клятву.

— Стало быть, цель вашего визита, — проронила мисс Гостри, — сводилась к тому, чтобы ей отказать.

— Отнюдь нет. Напротив, попросить отсрочки, сколь ни странным вам это покажется.

— Какая слабость!

— Совершенно верно! — Она проявляла раздражение — и прекрасно: теперь, по крайней мере, он знает, на каком он свете. — Если я человек слабый, мне следует это для себя выяснить. А если это не так, смогу утешиться, даже гордиться тем, что я — человек сильный.

— Единственное утешение, полагаю, — заметила она, — которое вам остается.

— Во всяком случае, — возразил он, — это даст еще целый месяц. В Париже, как вы сказали, в ближайшие дни и в самом деле станет пыльно и жарко, но жара и пыль ведь не самое главное. Я не боюсь остаться; лето здесь сулит свои бурные — вернее, тихие — радости: город в это время еще живописнее. Думается, мне в нем понравится. Вдобавок, — и он благодушно ей улыбнулся, — здесь будете вы.

— Ох, — вздохнула она, — моя скромная персона не прибавит Парижу живописности: я буду самой незаметной фигурой в вашем окружении. Однако, вполне возможно, — предупредила она, — никого другого у вас не будет. Мадам де Вионе скорее всего уедет. И мистер Ньюсем отправится вслед за ней. Разве только они заверили вас в обратном. Так что как бы ваше намерение остаться здесь ради них, — она считала своим долгом его предостеречь, — вас не подвело. Конечно, если они останутся, — добавила она, — Париж только выиграет в живописности. Впрочем, вы можете составить им компанию и в другом месте.

В первое мгновение Стрезер счел это счастливой мыслью, но уже в следующее оценил более иронически:

— Вы хотите сказать — они, возможно, уедут вместе?

Она не отвергла такой возможности.

— По-моему, — рассудила она, — они поступили бы с вами крайне бесцеремонно. Хотя, откровенно говоря, теперь уже трудно определить, в какой мере они должны церемониться с вами.

— Конечно, — согласился Стрезер, — мои отношения с ними весьма необычны.

— Вот именно; так что как тут определишь, в каком стиле им с вами вести себя. Да и собственные их отношения, — если они хотят держаться на той же высоте, — несомненно, нужно еще строить и строить. Самое лучшее, что они, пожалуй, могли бы предпринять, — вдруг решительно заявила она, — это удалиться в какой-нибудь уединенный уголок, тут же предложив вам разделить его с ними. — При этих словах Стрезер взглянул на нее: ему показалось, словно легкое раздражение — на его счет — вновь овладело ею, и то, что последовало, частично это подтвердило: — Ах, пожалуйста, не бойтесь сказать, будто в Париже вас удерживает перспектива наслаждаться пустым городом, обилием свободных мест в тени, прохладительными напитками, безлюдными музеями, вечерними прогулками в Лес, не говоря уже об обществе нашей бесподобной дамы, которым вы будете пользоваться почти единолично. — И еще добавила: — И совсем распрекрасно было бы, смею думать, если бы Чэд на неделю-другую отправился куда-нибудь сам по себе. С этой точки зрения жаль, очень жаль, — заключила она, — что ему не приходит на ум повидаться со своей матушкой. Вы, по крайней мере, получили бы передышку. — Эта мысль на мгновение завладела ею. — Право, почему он не едет повидаться с ней? Даже недели, в такой удобный момент, было бы достаточно.

— Ах, дорогая моя леди, — не замедлил Стрезер с ответом, который, — чему он и сам удивился — оказался у него наготове, — дорогая моя леди, матушка Чэда сама его навестила. И уже целый месяц не отпускает от себя и держит очень крепко, что он, без сомнения, ох как почувствовал. Он усердно ее развлекал, а она не скупилась на благодарности. Вы предлагаете ему отправиться домой за дополнительной порцией?

Не сразу, но все же она тоже нашлась с ответом.

— Понимаю. Вы этого отнюдь не предлагаете. И не предлагали. А уж вы знаете, что ему нужно.

— И вы знали бы, дорогая, — сказал он мягко, — если увидели бы ее хоть раз.

— Увидела бы миссис Ньюсем?

— Увидели бы Сару… И для меня и для Чэда с ее приездом все разрешилось.

— И разрешилось, — задумчиво проговорила Мария, — таким чрезвычайным образом.

— Все дело в том, видите ли, — сказал он, словно пытаясь оправдаться, — что она — воплощение холодной рассудочности, и поэтому изложила нам свою позицию трезво и холодно, ничего не упустив. Теперь мы знаем, что думает о нас миссис Ньюсем.

Тут Мария, внимательно слушавшая, внезапно его прервала.

— А ведь я так и не сумела — раз уж зашла об этом речь — понять до конца, что вы, лично вы, о ней думаете. Разве вы — будем уж откровенны — не увлечены ею чуть-чуть?

— Такой же вопрос, — не уступая ей в стремительности, сказал Стрезер, — задал мне вчера вечером Чэд. Он спросил, неужели меня не волнует, что я теряю роскошное будущее. Впрочем, — поспешил он добавить, — естественный вопрос.

— Естественный? Только я хочу обратить ваше внимание, — сказала мисс Гостри, — что я такого вопроса вам не задаю. Меня интересует другое: неужели вам безразлично, что вы лишитесь вашего права на миссис Ньюсем как таковую.

— Отнюдь не безразлично, — произнес он очень веско. — Как раз наоборот. Меня с первого момента заботило, какое впечатление мои наблюдения произведут на нее, — подавляло, беспокоило, даже терзало. И хотелось лишь одного, чтобы она увидела то, что я здесь увидел. Я был очень расстроен, разочарован, удручен ее нежеланием это видеть — так же, как она тем, что сочла моим неистовым упрямством.

— Вы хотите сказать, она возмущалась вами, а вы ею?

Стрезер замялся.

— Я, право, не из тех, кто легко возмущается. Но, с другой стороны, я сделал много шагов ей навстречу, она же не сдвинулась и на дюйм.

— Стало быть, сейчас, — сделала свои выводы мисс Гостри, — вы находитесь на стадии взаимных обид.

— Нет… я только вам об этом рассказал. С Сарой я кроток, как ягненок. Ягненок, припертый к стене. Куда же деваться, если вас туда отчаянно толкают.

Она внимательно посмотрела на него.

— Да еще сбивают с ног?

— Пожалуй. У меня такое ощущение, будто я сильно грохнулся об пол — стало быть, меня и вправду сбили с ног.

Она мысленно перебрала его реплики — скорее в надежде в них разобраться, чем логически выстроить.

— Дело в том, мне кажется, что вы обманули ее ожидания…

— Сразу же по приезде? Возможно. Признаюсь, я открыл в себе много неожиданного.

— И конечно, — вставила Мария, — я тут сыграла не последнюю роль.

— В том, что я открыл в себе?..

— Назовем это так, — рассмеялась она, — раз уж вы из деликатности избегаете сказать, что и я тоже. Естественно, — добавила она, — вы ведь и приехали сюда, чтобы наслаждаться неожиданным — более или менее.

— Естественно! — Он оценил намек.

— Но все неожиданное досталось вам, — продолжала анализировать она, — а ей — ничего.

Он снова остановился перед мисс Гостри: кажется, она попала в самую точку.

— В этом ее беда — она не признает никаких неожиданностей. Позиция, которая ее полностью описывает и представляет; к тому же соответствует уже сказанному — она, как я назвал это, идеальное воплощение холодной рассудочности. Она считает, что все заранее расчислила и для меня, и для себя. Программа составлена, и в ней нет свободного места, никаких полей для корректив. Миссис Ньюсем заполнена до отказа, предельно плотно упакована, а если вам желательно еще что-то вместить или заменить, изъяв и внеся…

— Придется всю ее саму переворошить?

— А это приведет к тому, — сказал Стрезер, — что придется от нее — в нравственном и интеллектуальном смысле — освобождаться.

— Что вы, по всей очевидности, — не удержалась Мария, — в сущности, уже сделали.

Ее собеседник только вскинул голову:

— Я не сумел тронуть ее сердце. Ее ничто не трогает. Сейчас я увидел это, как никогда прежде; она — цельная натура и по-своему совершенна, — продолжал он, — а из этого следует, что любое изменение воспринимается ею как нечто себе во вред. Во всяком случае, — закончил он, — Сара предъявила мне миссис Ньюсем, как таковую, — так вы изволили выразиться? — со всем ее нравственным и интеллектуальным комплексом или наоборот, которому я должен сказать «да» или «нет».

Это откровение заставило мисс Гостри еще глубже задуматься.

— Заставлять насильно принимать целый нравственно-интеллектуальный комплекс или набор! Ну знаете!

— В сущности, в Вулете я его принимал, — сказал он. — Правда, там — дома — я не совсем понимал это.

— В таких случаях редко кто способен, — поддержала его мисс Гостри, — охватить весь объем, как вы, наверное, сказали бы, подобного набора. Но мало-помалу он вырисовывается, все время маяча перед вами, пока наконец вы не видите его целиком.

— Я вижу его целиком, — как-то рассеянно отозвался он, меж тем как глаза его словно были прикованы к гигантскому айсбергу в ледяных синих водах северного моря. — И он прекрасен! — вдруг, как-то не к месту, воскликнул он.

Но мисс Гостри, уже привыкшая к его скачкам, крепко держалась нити разговора.

— Да уж! Что может быть прекраснее, — когда тщишься забрать в свои руки других, — чем отсутствие воображения!

Это сразу повернуло его мысли в иное русло.

— Совершенно верно! То же самое я вчера вечером сказал Чэду. То есть сказал, что у него начисто отсутствует воображение.

— Стало быть, нечто общее у него со своей матушкой есть, — проговорила Мария.

— Общее то, что он умеет «забирать в руки» других, как вы выразились. И все же забирать в руки других, — добавил он: эта тема была ему явно интересна, — можно и при богатом воображении.

— Вы говорите о мадам де Вионе? — высказала догадку мисс Гостри.

— О, у нее бездна воображения.

— Не спорю… и с давних пор. Впрочем, есть разные способы забирать в свои руки других.

— Без сомнения… У вас, например!..

И он в самом благодушном тоне хотел было продолжать, но она не дала:

— Положим, я этим не занимаюсь, так что нет смысла устанавливать, богатое ли у меня воображение. А вот у вас его чудовищно много. Больше, чем у кого бы то ни было.

Это его поразило.

— Чэд то же самое мне заявил.

— Вот видите… Хотя не ему на это жаловаться.

— А он и не жалуется, — возразил Стрезер.

— Еще бы! Вот уж чего недоставало! А в какой связи возник этот вопрос? — поинтересовалась Мария.

— Он спросил меня, что это мне дает.

Последовала пауза.

— Ну, поскольку я спросила вас о том же, я уже получила ответ. Вы обладаете сокровищами!

Но его мысли уже ушли в сторону, и он заговорил о другом:

— Все же миссис Ньюсем не лишена воображения. Вот вообразила же она — чего никак нельзя забывать! — то есть тогда воображала и, очевидно, воображает и сейчас — всякие ужасы, которые мне надлежало здесь обнаружить. Я и был законтрактован, по ее мнению — совершенно непоколебимому, — их обнаружить. И то, что я их не обнаружил, не сумел или, как ей видится, не захотел, является в ее глазах постыдным нарушением контракта. Этого она не в состоянии вынести. Отсюда и разочарование.

— Вы имеете в виду, что вам надлежало найти ужасным самого Чэда.

— Нет, женщину.

— Ужасную?

— Такую, какой миссис Ньюсем себе ее упорно воображала.

Стрезер замолчал, словно любые слова, которые он мог употребить, ничего не добавили бы к этой картине. Его собеседница тоже молчала, размышляя.

— Она вообразила вздор — что, впрочем, ничего не меняет.

— Вздор? О! — только и произнес Стрезер.

— Она вообразила пошлость. И это свидетельство низких мыслей.

Он, однако, не стал судить так строго:

— Всего лишь неосведомленности.

— Непоколебимость плюс неосведомленность — что может быть хуже?

После такого вопроса Стрезер мог бы воздержаться от дальнейших обсуждений, но он предпочел не придавать ему значения.

— Сара уже обо всем осведомлена — сейчас, но она по-прежнему придерживается версии ужасов.

— О да. Она ведь тоже из непоколебимых, на чем иногда очень удобно сыграть. Если в данном случае невозможно отрицать, что Мари прелестна, можно, по крайней мере, отрицать, что она хороший человек.

— Я, напротив, утверждаю, что ее общество хорошо для Чэда.

— Однако не утверждаете, — она, видимо, добивалась тут полной ясности, — что оно хорошо для вас.

Но он продолжал, оставив ее слова без внимания:

— И к этому выводу я хотел бы, чтобы они сами пришли, увидели собственными глазами: ничего, кроме хорошего, в дружбе с ней для него нет.

— И теперь, когда они увидели, они все равно упорствуют, утверждая, что ничего хорошего в ней вообще нет.

— Увы, по их мнению, — вдруг признался Стрезер, — ее общество дурно даже для меня. Но они упорствуют, потому что закоснели в своих представлениях, что для нас обоих хорошо, а что плохо.

— Вам, для начала, — Мария, с готовностью принимая в нем участие, ограничилась одним вопросом, — хорошо бы изгнать из вашей жизни и, по возможности, из вашей памяти ужасного коварного трутня, на которого мне придется, как ни неприятно, все же им намекнуть, и, что даже важнее, избавиться от более явного, а потому чуть менее страшного зла — от некой особы, чьим союзником вы тут заделались. Правда, последнее сравнительно просто. В конце концов, вам ничего не стоит в крайнем случае отказаться от такого ничтожного существа, как я.

— В конце концов, мне ничего не стоит в крайнем случае отказаться от такого ничтожного существа, как вы. — Ирония была столь очевидна, что не требовала усилий. — В конце концов, мне ничего не стоит в крайнем случае забыть это существо.

— И прекрасно. Будем считать это выполнимым. Но мистеру Ньюсему придется забыть нечто более ценное. Как он с этим справится?

— Да, тяжкое дело. Именно к этому я должен был его склонить, именно тут мне предлагалось обработать его и оказать ему помощь.

Она выслушала его молча и приняла, ничего не смягчая, — возможно, потому, что ничего нового он ей не открыл, и она мысленно соединила все факты, не показывая, какими нитями их связала.

— А вы помните наши беседы в Честере и Лондоне о том, как я стану вас направлять?

Она упомянула об этих давно ушедших в прошлое разговорах, словно в названных городах они вели их неделями.

— Вы и сейчас меня направляете.

— Пожалуй. И все же, худшее — вы оставили для него достаточно места — возможно, еще впереди. Вы еще можете рухнуть.

— Да, вполне. Но вы не отступитесь…

Он замялся, она молчала.

— Не отступлюсь от вас?..

— Пока я смогу выдержать.

Теперь она, в свой черед, уклонилась в сторону.

— Мистер Ньюсем и мадам де Вионе скорее всего, как мы уже говорили, уедут за город. Сколько, вы полагаете, вам удастся выдержать без них?

Стрезер ответил вопросом на вопрос:

— Вы хотите сказать — уедут, чтобы избавиться от меня?

Ее ответ прозвучал напряженно:

— Не сочтите за грубость, если я скажу, мне кажется, они не прочь побыть без вас.

Он вновь бросил на нее жесткий взгляд, словно в мыслях у него промелькнуло что-то сильно его задевшее, он даже побледнел. Но заставил себя улыбнуться.

— Вы хотите сказать, после того что они со мной сделали?

— После того, что Мари с вами сделала.

Он только рассмеялся в ответ; он уже владел собой.

— Но она еще ничего не сделала.

 

XXX

Несколько дней спустя он сел в поезд на станции — и до станции, выбранной наугад; стояли редкие, что бы там ни происходило, дни, и он решил отправиться в путь, повинуясь побуждению — весьма наивному — целиком посвятить один из них французскому ландшафту с его неповторимо прохладной зеленью, в который до сих пор заглядывал лишь через продолговатое оконце картинной рамы. Сельская Франция оставалась для него по большей части областью воображения — фоном для художественного вымысла, питательной средой живописи, питомником литературы; по сути, столь же далекой, как Греция, и, по сути, почти столь же малодоступной. Романтическое настроение могло сложиться у Стрезера из элементов весьма легковесных, и даже после всего, через что, как ему казалось, он недавно «прошел», он был способен испытывать волнение от возможности увидеть где-то что-то, напоминавшее маленькое полотно Ламбине, которое много лет назад покорило его в бостонской лавке и, нелепо, навсегда запало в память. Пейзаж этот, насколько ему помнилось, предлагался по баснословно низкой, если верить знатокам, для кисти Ламбине цене — цене, услышав которую наш друг особенно ясно осознал себя бедняком, будучи вынужден признать, что даже на таких условиях покупка остается для него неисполнимой мечтой. От мечты он все же отказался не сразу и еще целый час прикидывал и перебирал в уме возможность ее осуществления. Это была единственная безумная попытка в его жизни купить произведение искусства. Попытка, скажем прямо, весьма скромная, зато память о ней, без всяких на то оснований, но в силу каких-то случайных ассоциаций, была сладостной. Пейзаж Ламбине остался с ним навсегда как материальный предмет, невозможность приобретения которого он всю свою жизнь особенно остро ощущал, — то единственное творение, ради которого он был готов переступить через свою природную застенчивость. Он понимал: доведись ему увидеть этот пейзаж снова, он, пожалуй, испытал бы удар, даже шок, и у него ни разу не возникло желания повернуть вспять колесо времени, чтобы снова взглянуть на пейзаж Ламбине, каким тот предстал перед ним тогда под падающим сверху светом в темно-бордовом храме искусств на Тремонт-стрит. Однако совсем другое дело увидеть запечатленный памятью сплав разложенным на составные части, содействовать восстановлению всего пережитого в тот далекий час — пыльный день в Бостоне, задний фасад Фитчбергского вокзала, темно-бордовое святилище, изумрудное видение, смехотворно дешевая цена, тополя, ивы, камыши, река, серебрящееся солнечное небо, темная стена леса, закрывавшая горизонт.

Выбирая поезд, Стрезер ставил лишь одно условие — чтобы тот, отправляясь banlieue, почаще останавливался, а в вопросе, где сойти, целиком положился на благожелательный день, который сам должен был ему это подсказать. В своей идее предстоящего похода он исходил из представления, что можно выйти в любом месте — не меньше, чем в часе езды от Парижа, — там, где он уловит намек на желанную ноту. Она, эта нота, прозвучала, чему содействовали погода, воздух, свет, краски и собственное расположение духа, примерно к исходу восьмидесяти минут; поезд остановился как раз там, где надо, и наш друг вышел из вагона с безмятежностью и уверенностью, как если бы прибыл на заранее условленную встречу. Не будем забывать, что в своем солидном возрасте он умел извлекать удовольствие из ничтожно малого, и, кстати, заметим, что и вправду шел на свидание — свидание с поблекшими бостонскими восторгами. Впрочем, не успел он сделать несколько шагов, как убедился, что тут будет чем их поддержать. Продолговатая золоченая рама раздвинулась вширь; тополя и ивы, камыши и река — река, названия которой он не знал, да и не хотел знать, — выстроились в превосходную композицию; серебристо-бирюзовое небо сияло как полированное; деревня слева была белая, церковь справа пепельно-серая; короче, все было на месте — именно то, что он хотел увидеть: это была Тремонт-стрит, это была Франция, это был Ламбине. И более того, сам он свободно разгуливал посреди этого пейзажа. Он затянул прогулку в полное свое удовольствие на целый час, двинувшись в сторону тенистого, лесистого горизонта, и так погрузился в свои впечатления и состояние праздности, что, уйдя в них с головой, чуть было не достиг темно-бордовой бостонской стены. Любопытно, без сомнения, что ему не потребовалось дополнительного времени, чтобы ощутить блаженный вкус праздности; но, по правде сказать, он уже привыкал к ней несколько дней — с тех пор, как уехали Пококи. А теперь шагал и шагал, словно утверждаясь в мысли, что ему почти нечего делать; ему и впрямь нечего было делать, разве только повернуть к ближайшему холму, на склоне которого он мог растянуться и слушать, как шелестят тополя, и откуда — проводя так день, день, исполненный к тому же приятного сознания наличия книги в кармане, — открывался достаточно широкий обзор, чтобы выбрать подходящую харчевню, где можно было позволить себе риск поужинать. Поезд на Париж проходил в девять двадцать, и наш друг уже видел себя в конце дня в небольшой зале с посыпанным песком полом; сидя за накрытым грубой белой скатертью столиком, он вкушал что-то жареное и вкусное, запиваемое настоящим виноградным вином. После чего уже в сумерках он мог, по желанию, проделать обратный путь на станцию либо пешком, либо нанять местную carriole и болтать с возницей — возницей в непременно чистой крахмальной рубахе, с вязаным колпаком на голове и необыкновенным даром общительности — который, короче говоря, будет всю дорогу разглагольствовать о том, что думает французский народ, напоминая нашему путешественнику, как и весь эпизод, что-то из Мопассана. Стрезер уже слышал, как — впервые в воздухе Франции — его губы издают содержательные звуки, не вызывая в нем страха перед слушателем. Он все время боялся Чэда, и Марии, и мадам де Вионе, а больше всех Уэймарша, в присутствии которого, когда они вместе куда-нибудь выезжали, он так или иначе платился за несовершенство либо своего вокабуляра, либо произношения. Платился тем, что после каждой фразы ловил на себе взгляд Уэймарша.

Таковы были вольные образы, которыми принялась играть его фантазия, как только он свернул к склону холма, словно и вправду дружески приглашавшего под свои тополя, — склону, проведя на котором несколько наполненных шепотом листвы часов, наш друг окончательно убедился, какой удачной была его идея поехать за город. Он наслаждался сознанием успеха, сознанием гармонии вещей; все шло согласно его плану. Но более всего, пока он лежал на спине, утопая в душистой траве, его радовала мысль, что Сара и вправду уехала, а напряжение, владевшее им, и вправду улеглось; мир и покой, растворенные в этой мысли, были, возможно, обманчивы, но, так или иначе, все это время царили в его душе. И даже на полчаса навеяли сон; надвинув на глаза канотье — купленное только позавчера в память о соломенной шляпе Уэймарша, — он вновь погрузился в Ламбине. Кажется, он только сейчас обнаружил, что устал — устал не от ходьбы, а от внутренней работы, которая, он знал, продолжалась целых три месяца без перерыва. И вот результат — они уехали, и он рухнул; более того, он знал, куда рухнул, глубже падать было некуда. Но сознание того, что он обнаружил, достигнув конца своего падения, одарило его блаженным покоем, утешило и доставило радость. Вот об этом он и говорил мисс Гостри, объясняя, почему хотел бы остаться на лето в поредевшем Париже — Париже то ослепительном, то сумрачном, с его словно сбросившими часть своего веса колоннами и карнизами, с прохладной тенью под трепещущими от ветерка тентами во всю ширину авеню. Сейчас он вернулся мыслью к тому, как на следующий день, изложив все это мисс Гостри, он — в доказательство обретенной свободы — отправился ближе к вечеру навестить мадам де Вионе. А спустя день отправился снова, и результатом этих двух визитов, следствием нескольких часов, проведенных в ее обществе, явилось чувство, будто они видятся много и часто. Дерзкое намерение видеть ее часто, особенно утвердившееся в нем с того момента, когда он узнал, в чем его несправедливо обвиняют в Вулете, носило скорее умозрительный характер, и один из вопросов, над которым он сейчас размышлял, лежа под тополями, был — откуда в нем эта необычная робость, заставляющая его все время остерегаться. Да, теперь он несомненно от нее избавился, от этой своей необычайной робости. Чем же она стала, если за эту неделю так с него и не стерлась?

Его поразило, насколько объяснение было, по сути, просто: если он все еще осторожничал, на это была причина. Он и вправду боялся, как бы не погрешить против порядочности: если уж существовала опасность увлечься такой женщиной, наилучшим способом уберечь себя от нее было ждать, пока не обретешь на это право. В свете событий последних дней опасность увлечься мадам де Вионе чрезвычайно возросла — но, к счастью, и право на это тоже не вызывало сомнений. Нашему другу казалось, что с каждым следующим шагом он все больше в нем утверждался. И что могло сослужить ему тут лучшую службу, спрашивал он себя, как не то, что он сразу же заявил: он предпочитает, коль скоро ей все равно, не говорить ни о чем тягостном. Никогда в жизни он, произнеся эти слова, не приносил в жертву столько высоких материй; никогда еще, так адресуясь к мадам де Вионе, не мостил себе путь для легкомысленной беседы. Только позднее у него всплыло в памяти, что, искусно манипулируя лишь приятным, он тем самым изъял из их беседы почти все, о чем они прежде говорили; только позднее ему пришло на ум, что с этим новым тоном из их разговоров исчезло имя самого Чэда. Но больше всего сейчас на холме он размышлял о том, с какой очаровательной легкостью она перешла на новый тон. Лежа на спине, он мысленно перебирал все тона, какие, надо думать, были ей доступны и как, в любых обстоятельствах, она всегда, без всяких сомнений, берет правильный тон. Тогда ему хотелось, чтобы она почувствовала: он не преследует никаких целей и ждет от нее того же, и она дала понять, что чувствует, чего он хочет, а он — что благодарен ей за это, и разговор их происходил во всех отношениях так, словно он был у нее в первый раз. Были и другие, но пустые встречи: право, знай они, сколько между ними общего, они обошлись бы без многих сравнительно банальных тем. Обходились же они без них сейчас, без непременных учтивостей, даже без бесконечных «ах, ничего, ничего» — удивительно, как много умели они сказать друг другу, не обмолвясь и словом о том, что между ними происходило. Они могли говорить хотя бы о таких вопросах, как отличие Виктора Гюго от английских поэтов — Виктора Гюго, которого с кем только не сравнишь, и английских поэтов, которых наш друг, как ни странно, пусть очень избирательно и в старомодном духе, но хорошо знал. Тем не менее это служило его цели: он как бы говорил ей: «Любите меня, уж если зашла об этом речь, не за то, что открыто и не очень ловко, как принято говорить, я „делаю“ для вас, любите меня за что-нибудь другое, — за что угодно — по вашему выбору». И еще: «Я не хочу, чтобы вы были для меня просто дамой, с которой я познакомился благодаря моим несуразным отношениям с Чэдом — в высшей степени, Бог мой, несуразным! Будьте для меня, пожалуйста, такой, какой — а при вашем такте и уме вы всегда это поймете — мне в данный момент приятно вас видеть!» Такое пожелание выполнить нелегко; но если она и не выполняла его, то умела сделать другое, и время, которое они проводили вместе, текло незаметно, легко и быстро, претворяясь для него, растворяясь, в иллюзию счастливой праздничности. Однако, с другой стороны, он признавал, что, вероятно, не без причины, находясь в промежуточном, в подвешенном состоянии, опасался подстерегавшей его опасности согрешить против порядочности.

Весь остаток этого беззаботного дня он провел на фоне той же картины — так, по крайней мере, ему казалось, и, более чем когда-либо, находился под ее чарами, когда предвечерний час — так около шести — застал его дружески беседующим с дородной женщиной в белом чепце, с басовитым голосом, стоящей у дверей auberge самой большой в округе деревни — деревни, открывшейся его взору скоплением белого и синего, оправленного в медяную зелень, с рекой, текущей не то вверху, не то внизу — где именно, невозможно было определить, но несомненно где-то за окружавшим харчевню садом. Многое произошло с нашим другом за этот благодатный день: стряхнув с себя сонливость, он побродил у подножия холма; пришел в восторг — почти в экстаз — от еще одной старинной островерхой церквушки, аспидно-серой снаружи и наново выбеленной и убранной бумажными цветами внутри; заблудился и вновь вышел на дорогу; побеседовал с местными селянами, которые, ему на удивление, оказались людьми куда более сведущими, чем он ожидал; заговорил, преодолев страх, вполне бегло по-французски, опорожнил bock жидковатого пива, светлого, парижского, в са£ё ближайшей, но не самой большой деревни, и все это, не выходя за пределы продолговатой золоченой рамы. Рама сама раздавалась и вширь и вдаль настолько, насколько было угодно его душе — правда, ему просто везло. Наконец он вернулся на равнину, поближе к станциям и поездам и, направившись в сторону того места, откуда начал прогулку, очутился таким образом перед хозяйкой «Cheval Blanc», которая встретила его с говорливым радушием, звучавшим словно постукивание сабо по булыжной мостовой, и нашла с ним общий язык на почве cotelette de veau à l'oseille и последующих хлопот по его отбытию. Он отмерил добрый десяток миль, но не чувствовал усталости, лишь удовольствие, и, хотя весь день провел в одиночестве, ни разу даже не вспомнил об остальных, так погружен он был в свои переживания, в свою драму. Ее, эту драму, можно было считать уже миновавшей, достигшей апогея, и все же она, лишь представился случай, снова заявила о себе. И стоило ему наконец преодолеть ее, как она тут же напомнила о себе, и он чувствовал, что, как ни странно, все продолжается.

Потому что весь день он был во власти пленительной картины — картины, которая более, чем что-либо иное, служила сценой и подмостками, на которых даже шелест ив и оттенки неба были насыщены воздухом его драмы. Драма эта, ее персонажи — что только сейчас открылось ему — заполняли все пространство вокруг него, особенно удачным казалось, что они появились именно здесь, в предоставленной им обстановке, с какой-то неизбежностью. Словно эта обстановка делала их появление не только неизбежным, но чуть ли не естественным и неотъемлемым, а потому тут, по крайней мере, было легче и приятнее с ними ладить. Ни в одном другом месте Стрезер не чувствовал такого разительного контраста с обстановкой Вулета, как ощутил сейчас, заканчивая, к обоюдному их удовольствию, переговоры с хозяйкой «Cheval Blanc». Бедная и простая, скудная и примитивная обстановка ее харчевни была в высшей степени тем, что на его языке называлось «это настоящее», даже больше, чем старинные высокие покои мадам де Вионе, по которым разгуливал призрак Империи. За этим «настоящим» стояло еще очень многое из того ряда, с которым ему приходилось осваиваться; и было, разумеется, странно, но так оно было, что именно здесь оно получило полное выражение. Все его наблюдения, все до единого, нашли здесь свое место; каждое дуновение прохладного вечера вписывалось строкой в этот текст. Текст же этот говорил о том, что в подобных уголках все происходит так, как происходит, и тот, кто избрал их для своих прогулок, должен отдавать себе отчет, с чем будет иметь дело. А пока наш друг, во всяком случае, с удовольствием любовался — в том, что касалось деревни, — скоплением извилистого белого и синего, оправленного в медяную зелень, а заодно и глухим торцом, окрашенным в невесть какой цвет. Все это было частью испытываемого им удовольствия, словно подтверждая, насколько невинны его забавы; так же как его вполне удовлетворило, когда чуть позже и картина и рама истаяли вместе с подробным описанием хозяйкой тех яств, какими она могла утолить аппетит своего посетителя. Короче, он почувствовал уверенность, а это было главное — то, что ему хотелось почувствовать. Его даже нисколько не огорчило, когда хозяйка заявила, что сгол, по правде говоря, был накрыт для двух парижан, которые, в отличие от месье, прибыли по реке в собственной лодке и с полчаса назад попросили ее приготовить им ужин, какой сумеет, а сами отправились дальше полюбоваться окрестностями. Так что пока месье, если он не против, может пройти в сад — такой, какой уж есть, — куда она, с его разрешения, подаст ему — там стоят и столики и скамейки — в преддверии ужина кружку «горького». И туда же придет доложить о возможности нанять до станции экипаж; во всяком случае, чем-чем, a agrément по части реки он будет обеспечен.

Следует, не медля, упомянуть, что в течение следующих двадцати минут месье получал agrément от многого другого, в особенности от почти нависшей над водой в конце сада небольшой простенькой беседки, чей заслуженный вид свидетельствовал о том, как много и с каким удовольствием ее посещали. Это была даже не беседка, а скорее чуть возвышавшийся над землей помост со скамейками и столиком, огражденный перильцами и снабженный навесом; отсюда открывался широкий обзор сизовато-синего потока, который, сделав невдалеке крутой поворот, сначала исчезал из виду, чтобы потом уже на значительном расстоянии появиться вновь. Было ясно, что это шаткое сооружение пользовалось большим спросом для воскресных и прочих пирушек. Стрезер расположился в нем и, хотя был уже изрядно голоден, находился в приятнейшем расположении духа. Уверенность в себе, которую он вдруг обрел, лишь укреплялась журчанием воды, подернутой рябью рекой, шелестом камышей на другом берегу, прохладой, навеваемой парой лодок, привязанных к грубо сколоченным мосткам. На той стороне — немного выше — зеленели луга под подернутым дымкой жемчужным небом, которое прорезали купы подстриженных деревьев, казавшиеся плоскими, как шпалеры, и, хотя остальная часть деревни раскинулась окрест, везде — куда ни глянь — было так пусто, что искушение усесться в одну из лодок рождалось само собой. По такой реке она поплыла бы даже прежде, чем гребец взялся за весла, легкие взмахи которых лишь способствовали бы полноте впечатления. Эта мысль так захватила нашего друга, что он даже поднялся на ноги, но от резкого движения вдруг почувствовал, как сильно устал, и прислонился к стояку, продолжая любоваться рекой. И тут он увидел нечто, что приковало его внимание.

 

XXXI

То, что он увидел, было как раз тем, чего недоставало: из-за крутой излучины показалась лодка с молодым человеком, держащим весла, и дамой под розовым зонтиком на корме. Нашего друга мгновенно словно озарило — вот чего не хватало для полноты картины, не хватало весь день, а сейчас медленным течением вносило в пейзаж как последний завершающий штрих. Они приближались медленно, отдавшись во власть реки, и явно направлялись к причалу, вблизи которого находился Стрезер; не менее очевидно было и то, что перед ним те двое, кому хозяйка сейчас стряпает ужин. Они, на взгляд нашего друга, составляли счастливую пару — молодой человек в рубашке с короткими рукавами и молодая женщина, изящная, привлекательная, — несомненно прибывшие сюда издалека, однако знакомые с окрестностями, хорошо осведомленные по части того, что может им предоставить сей уголок. По мере их приближения в голове нашего друга теснились и дальнейшие догадки: двое в лодке были знатоками, ценителями, завсегдатаями этих мест — во всяком случае, посещали их не впервые. Они, смутно чувствовал Стрезер, знали, куда и как причалить, а поэтому выглядели еще более идиллической четой; но не успел наш друг так подумать, как гребец поднял весла, и лодку стало сносить в сторону. Тем не менее она уже настолько приблизилась, что Стрезеру почему-то почудилось, будто дама на корме подозревает о его присутствии и что он наблюдает за ними. Она что-то решительно сказала своему спутнику, но тот даже не обернулся, и у нашего друга сложилось впечатление, что она велела ему затаиться. Так или иначе, но они насторожились и в результате заколебались, следовать ли намеченному курсу, и продолжали колебаться, держась пока в некотором отдалении от берега. Все это произошло неожиданно и стремительно — так стремительно, что Стрезер, едва успев окинуть их взглядом, вдруг обнаружил нечто такое, что чуть не вскрикнул. За эту секунду он тоже их разглядел — разглядел и убедился, что знает даму, чей розовый зонтик, колыхаясь и скрывая ее лицо, вносил прелестное розовое пятно в сияющий пейзаж. Да, произошла невероятная — одна на миллион — случайность! Но если он узнал даму, то узнал и джентльмена; джентльмен, который все еще сидел к нему спиной, стараясь держать лодку подальше от берега, этот идиллический герой без пиджака, так остро откликнувшийся на испуг своей дамы, был — под стать чудесному случаю — не кто иной, как Чэд.

Стало быть, Чэд и мадам де Вионе, как и он сам, проводили день за городом — и вот, хотя это казалось столь же неправдоподобным, как совпадения в романах, даже чуть ли не фарсом, место их загородной прогулки совпало с тем, которое выбрал он; и мадам де Вионе первая, на расстоянии узнав его, пришла в трепет — да-да, так оно и было — от этой удивительной встречи. Стрезер, наблюдавший за лодкой, мгновенно понял, что происходит: пара в лодке испытывала затруднение даже большее, чем он; немедленным побуждением мадам де Вионе было найти выход из неловкого положения; и теперь она поспешно и решительно обсуждала с Чэдом, чем они рискуют, выдав себя. Он видел, они охотно проплыли бы мимо, если были бы уверены, что он их не признал, а поэтому и сам несколько секунд находился в нерешительности. Он словно видел сейчас до боли живой фантастический сон, который длился всего несколько секунд, но вселил в него чувство ужаса. Так они, каждый со своей стороны, испытывали противную сторону, и, по понятной причине, хранили молчание, которое взрывало тишину сильнее любой самой резкой ноты. За эти мгновения Стрезеру вновь пришло в голову, что ему остается лишь одно — разрешить создавшуюся неловкость, выразив удивление и радость. Что он немедленно и сделал, даже с чрезмерным усердием: замахал шляпой и тростью, стал громко звать их по именам — действия, принесшие облегчение, как только пара в лодке откликнулась на его призывы. Лодку, все еще находившуюся на середине реки, сильно закачало, что было совершенно естественно, поскольку Чэд, обернувшись, приподнялся с сиденья, а его спутница весело закрутила зонтиком. Чэд тут же вновь взялся за весла, лодка сделала полный поворот, и в воздухе разлилось приятное изумление и облегчение, которые, как все еще воображалось Стрезеру, не могли не исключить дурного чувства. Он спускался к воде под впечатлением, будто переборол в себе это чувство — чувство, что его друзья пытались «вычеркнуть» его, увидев на лоне природы, рассчитывая, что он их не заметит. Теперь он ждал их, сознавая, что лицо его выдает мысль, которую пока стереть не удалось — мысль, что они проплыли бы мимо, словно ничего не видя и не зная, пожертвовав ужином и не погнушавшись обмануть хозяйку, если сам он не определил бы линию их поведения. Мысль об этом — по крайней мере в тот момент — омрачала радостную картину. И только позднее, когда борт лодки стукнулся о мостки и он помог Чэду и мадам де Вионе сойти на берег, все остальное как бы отступило перед чудом этой нечаянной встречи.

Было бы много лучше для обеих сторон, если бы они отнеслись в конце концов к этой встрече как к наваждению, а не пытались смягчить положение, пустив в ход целый короб объяснений. Почему, не говоря уже о странности этого происшествия, положение, в которое они попали, следовало смягчать, вопрос, который в тот момент, естественно, не имел значения и, по правде говоря, поскольку это касается нашего повествования, заинтересовал лишь Стрезера, да и то позднее и когда он остался наедине с собой. Позднее и оставшись наедине с собой, он припомнил, что был единственным, кто пустился в объяснения, поскольку они его ничуть не затрудняли. Правда, ему все время не давала покоя мысль, что его друзья, пожалуй, в глубине души подозревают, будто он подстроил это совпадение, изрядно потрудившись, чтобы придать ему видимость случайности. Такая возможность — обвинения с их стороны — была, разумеется, совершенно несостоятельна, тем не менее все происшествие, если взглянуть на него их глазами, было явно необычайным, и он едва сдерживался, чтобы не начать приносить им извинения за свое присутствие. Извинения были бы так же бестактны, как его присутствие было, по сути дела, неуместным; и наилучшим для всех решением оказалось то, которое он на этот раз, к счастью, принял, не совершив обидной ошибки. Ничего похожего ни на вызов, ни на оправдания не прозвучало ни снаружи, ни внутри; и снаружи и внутри все содействовало их забавному воссоединению, общему invraisemblance происшествия, той очаровательной случайности, что они, те двое, мимоходом заказали ужин, очаровательной случайности, что сам он еще не ел, очаровательной случайности, более того, что их планы, время, отведенное для прогулки, короче, поезд là-bas — все совпадало для того, чтобы им вместе вернуться в Париж. Но самая очаровательная случайность, вызвавшая очень звонкое, очень радостное «Comme cela se trouve!» у мадам де Вионе, ждало их впереди, когда они уселись за стол, а хозяйка сообщила Стрезеру, что сдержала слово и теперь он вполне может рассчитывать на экипаж, который отвезет его на станцию. Это решало и вопрос об отъезде для его друзей; экипаж — какая удача! — послужит и им; а ему было так приятно тем самым помочь им в выборе поезда. Сами они — по словам мадам де Вионе — оказались до неестественности нерешительными, оставив это на потом, хотя позднее Стрезеру припомнилось, что Чэд весьма решительно вмешался в разговор, чтобы предупредить ложное впечатление, и, смеясь над легкомыслием своей спутницы, особенно подчеркнул: кто-кто, а он, сколько бы ни был ослепителен день, не настолько ослеплен, чтобы не знать, что ему нужно.

Позднее Стрезеру припомнилось еще и то, что это вмешательство привлекло его внимание, поскольку было почти единственным со стороны Чэда; и еще ему припомнилось, в ходе последующих размышлений, многое такое, что, так сказать, сходилось воедино. Среди прочего, например, и то, что поток возгласов удивления и восторга бесподобная женщина излила по-французски, поразив его неслыханным обилием идиоматических оборотов, которыми владела в совершенстве, но которые, как он, пожалуй, сказал бы, несколько отдалили ее от него, поскольку, хромая во французском, он не мог следовать за ее изящными скачками и пируэтами. До сих пор между ними не возникало сложностей из-за его французского языка: она этого не допускала — для женщины, столько много в жизни познавшей, такой проблемы попросту не существовало, но сейчас она говорила в какой-то странной, не свойственной ей манере, отбрасывавшей ее в класс или разряд обычных говорунов, энергичную трескотню которых он к этому времени уже более или менее умел понимать. Когда она говорила на своем очаровательном и несколько странном английском, по которому он лучше ее знал, ему казалось, он слушает существо — одно среди миллионов, — говорящее на совершенно своем языке, владеющее монополией на особенные оттенки речи, удивительно изящные, однако обладающие красками и каденцией, столь же неподражаемыми, сколь и случайными. На английский мадам де Вионе перешла, когда они примостились в зальце харчевни и уже знали, что их дальше ждет, а поток восторгов по поводу чудесного совпадения неизбежно иссяк. И тут впечатление Стрезера приобрело более отчетливую форму — впечатление, которому суждено было углубляться и уточняться, — что милой паре очень нужно отводить ему глаза, отвлекать его внимание, делать хорошую мину и что все это разыгрывает перед ним — кстати, великолепно — она. Он, разумеется, знал, что им было от чего отводить людям глаза: их дружба, их короткие отношения требовали многих объяснений — в чем миссис Покок не преминула бы просветить его за любые двадцать минут, проведенных в ее обществе, не знай он этого сам. Только, согласно его теории, как нам известно, такие факты были в высшей степени не его делом и, кроме того и сверх того, относились к числу истинно прекрасных; и это, возможно, подготовило бы его к любым неожиданностям и защитило от мистификаций. Однако, когда они тем вечером вернулись в Париж, он знал, что, в сущности, оказался и неподготовленным и незащищенным; а так как мы уже упомянули, какие факты ему пришлось по возвращении вспоминать и истолковывать, нелишне также, не откладывая в долгий ящик, сказать: пережитое им за эти несколько ночных часов — а он так и не ложился до утра — внесло в его запоздалое прозрение некий аспект, весьма полезный для наших целей.

Теперь он осознал, что более или менее его задело при этой встрече — тогда осознавал лишь наполовину. Еще многое предстояло ему понять, даже после того, как они, по его выражению, «примостились» в зальце харчевни: его сознание, хотя и несколько затуманенное, пережило острейшие мгновения, пока они совершали туда свой переход, — потрясшее его падение в невинный, дружеский край по имени «богема». В харчевне они свободно расположились за столом, сожалея, что чересчур быстро расправились с двумя-тремя блюдами, и восполнили их недостаток лишней бутылкой, пока Чэд несколько нервно и, возможно, не совсем уместно балагурил с хозяйкой. Все это в итоге свелось к тому, что в воздухе запахло маскарадом и театром, и не как удачное сравнение, а как результат произносимого и высказываемого; к тому же они словно не замечали всего этого, и, хотя им не было нужды таким образом себя держать, Стрезер не видел, как они могли бы держать себя иначе. Не видел он этого и час или два спустя после полуночи, когда уже в гостинице, долго, без света и не раздеваясь, сидел в своем номере на диване, уставившись в одну точку. Ему была предоставлена полная возможность делать любые выводы. И он сделал тот вывод, что в основе очаровательного приключения была ложь — ложь, в которую теперь можно было прямо и сознательно ткнуть пальцем. С ложью на устах они ели и пили, болтали и смеялись, ждали с нетерпением обещанную carriole, а потом, усевшись в повозку, покорно тряслись три или четыре мили по окутанным летними сумерками окрестностям. Застолье, использованное как средство маскировки, сослужило свою службу; болтовня и смех сыграли такую же роль, и лишь во время их несколько утомительной поездки на станцию, ожидания поезда, пришедшего с опозданием, да благодаря охватившей их усталости и молчанию, которое царило в полуосвещенном купе часто останавливающегося поезда, он подготовил себя к грядущим размышлениям. Да, все это был спектакль, разыгранный мадам де Вионе, и хотя ее игра, спотыкаясь, шла к концу, — потому что и сама она уже изверилась, словно спрашивая себя или, улучив мгновение, Чэд тайком спрашивал ее, какая в этом лицедействе польза, — спектакль тем не менее продолжался — продолжался в силу того, что им легче было продолжать его, чем прекратить.

Что касается присутствия духа, она и впрямь держалась великолепно — великолепно по быстроте реагирования, великолепно по уверенности, по тому, как мгновенно сама принимала решения, не имея времени посовещаться с Чэдом, вообще ни на что не имея времени. Для совещания у них было лишь несколько кратких мгновений в лодке, пока они не признали наблюдавшего на берегу, — поскольку потом ни секунды не оставались наедине и, надо полагать, сообщались молча. То, что они умели так сообщаться друг с другом и что Чэд, в частности, умел дать ей знать, как действовать, предоставляя это ей, произвело на Стрезера глубокое впечатление и вызвало не менее глубокий интерес. Чэд, как правило, предоставлял действовать другим, о чем Стрезер прекрасно знал, и сейчас, размышляя над этим, подумал, что это как нельзя лучше иллюстрирует его знаменитое умение жить. Казалось, он давал своей приятельнице carte blanche на любую ложь, словно и в самом деле собирался поутру навестить Стрезера и все с ним уладить. Разумеется, не совсем: это был тот случай, когда мужчина обязан принять версию женщины, сколь бы фантастической она ни выглядела. Если уж мадам де Вионе, да еще с большей, чем ей хотелось бы выказать, взволнованностью представляла, как говорится, дело так, будто они лишь этим утром выехали из Парижа с намерением провести за городом весь день, если она так, по любимому выражению в Вулете, разыгрывала партию, стало быть, ей и карты в руки. Тем не менее существовали детали, на которые никак нельзя было закрыть глаза и которые выдавали ее с головой, — скажем, более чем очевидным был факт, что она не могла отправиться за город на целый день только в платье, шляпке, туфельках и с розовым зонтиком, то есть в том виде, в каком сидела в лодке. Откуда бралась у нее эта уверенность, уменьшавшаяся по мере того, как возрастала напряженность, откуда рождалась эта — правда, чуть стыдливая — изобретательность, как не из сознания, что с наступлением вечера, когда у нее не окажется даже шали, чтобы закутать плечи, ей нечем будет подтвердить достоверность своих слов. Она призналась, что ей холодно, но лишь для того, чтобы посетовать на свое легкомыслие, Чэд же предоставил ей выпутываться из этих объяснений собственными силами. Ее шаль, как и пиджак Чэда, как и прочие предметы ее и его экипировки, то есть все, во что они были одеты прошлым днем, находилось где-то — где, им лучше было знать, — в укромном убежище, в котором они провели истекшие сутки и куда несомненно собирались вернуться вечером, если бы так приметно не въехали в пределы, обозревавшиеся Стрезером, а попытка негласно отречься от всего этого составляла цель разыгрываемой комедии. Стрезер сразу понял: она мгновенно сообразила, что они не могут вернуться туда под самым его носом, хотя, по чести говоря, глубже вникая в создавшееся положение, он несколько удивился — как, видимо, и сам Чэд, — почему вдруг возникло такое сомнение. Он, кажется, даже пришел к заключению, что мадам де Вионе оберегала скорее Чэда, чем себя, и что, поскольку тот был лишен возможности ею руководить, ей пришлось взять все на себя, тогда как Чэд неверно истолковывал ее мотивы.

Все же Стрезер был рад, что они не расстались в «Cheval Blanc» и он не был поставлен перед необходимостью благословить их на идиллическое отбытие вниз по реке. Ему пришлось притворяться больше, чем хотелось бы, но это были лишь цветочки по сравнению с тем, что от него потребовал бы такой их отъезд. Сумел бы он, в буквальном смысле, смотреть им при этом в лицо? Хватило бы у него сил строить хорошую мину? Именно этим были сейчас заняты его мысли, но с тем преимуществом, что он располагал достаточным временем, чтобы найти противоядие сознанию того, с чем еще, кроме и сверх главного факта, ему приходилось примириться. Горы притворства и то, как он должен был в этом участвовать, — вот что не могла перенести его душа. Однако он мысленно возвращался от этих гор к другому, — не говоря уже обо всем прочем, — аспекту этого спектакля, к глубокой, глубочайшей истине, которая ему открылась: близость их отношений. Вот к чему в течение всей этой бессонной ночи он чаще всего возвращался: близость, дошедшая уже до такой точки… — а до какой, собственно, точки ей позволительно было, по его представлениям, дойти? Хорошо было ему сетовать на то, что она окутана ложью. Он почти краснел в темноте, вспоминая, как сам облекал возможность такой близости в туман неопределенности, словно наивная маленькая девочка, рядящая свою куклу. Он сам заставил их — и не по их вине — раскрыть перед ним эту возможность, вывести из тумана. А стало быть, не должен ли сейчас принять ее такой, какой они прямо — при всех смягчающих уловках — ему показали? От самого этого вопроса, позволим себе добавить, его охватило чувство одиночества и пронзило холодом. Во всем этом было что-то нелепое, тягостное, но Чэд и мадам де Вионе могли, по крайней мере, утешиться, поговорив друг с другом. А с кем говорить ему — разве только, как всегда, почти на любой стадии, с Марией? Он предвидел: ему снова нужна будет Мария Гостри, хотя не станем отрицать, чуть побаивался ее. «А что, собственно, — хотелось бы знать — вы предполагали?» Он признал наконец, что все это время ничего не предполагал. Воистину, воистину все его усилия оказались тщетны! Теперь он чего только не предполагал.