VI
В тот же вечер, оставшись в отеле, Стрезер все рассказал Уэймаршу за ужином, который — Стрезер так и не смог избавиться от этого чувства — зря себе навязал, пожертвовав более редкой возможностью. С упоминания принесенной жертвы он и начал свой рассказ, или — как сам бы его назвал, если бы питал больше доверия к собеседнику, — свою исповедь. Исповедь Стрезера сводилась к тому, что он чуть было, так сказать, не попал в полон, но вопреки соблазну не позволил себе принять с ходу приглашение на ужин. Допусти он такую вольность, Уэймарш лишился бы его общества, а потому он подчинился велению совести; он подчинился велению совести и в другом случае, постеснявшись привести с собой гостя.
Уэймарш, съев суп, поверх пустой тарелки озирал мрачным взглядом веления своей совести, вызывая смятение Стрезера, который еще не вполне научился разбираться в последствиях производимого им впечатления. Впрочем, нетрудно объяснить, почему он был не уверен, что его гость придется Уэймаршу по вкусу. Это был молодой человек, с которым Стрезер только что познакомился, ведя некоторые, весьма непростые, расспросы о другом молодом человеке — расспросы, которые единственно благодаря этому новому его знакомцу, не оказались бесплодными.
— О, — сказал Стрезер, — мне о многом надо вам рассказать. — И сказал это тоном, явно призывавшим Уэймарша помочь ему насладиться этим рассказом.
Стрезер замолчал в ожидании, когда подадут рыбу, отпил вина, вытер длинные вислые усы, откинулся на спинку стула и с интересом посмотрел на двух англичанок, которые, скрипя ботинками, шествовали мимо их столика; он даже поздоровался бы с ними, если бы они всем своим видом не охладили его порыв; а потому ограничился тем, что, дабы хоть чем-то проявить себя, громко сказал: «Merci, François!», когда официант принес рыбу. Здесь было все, чего Стрезер желал, все, что могло сделать это мгновение прекрасным, все — кроме возможной реакции Уэймарша. Маленькая salle-à-manger с навощенным полом и желтоватым освещением дышала уютом; Франсуа, скользивший между столиками, распльшаясь в улыбке, казался другом и братом; patronne с накладными плечами и поднятыми к груди руками, которые она без конца потирала, всем своим видом заранее выражала согласие с невысказанными мнениями клиента — короче говоря, парижский вечер в восприятии Стрезера находился в полной гармонии с бесподобным вкусом супа, с доброкачественностью, как ему по наивности мнилось, вина, с приятной жесткостью крахмальной салфетки и хрустящей коркой хлеба. Все это было желанным фоном для его исповеди, а исповедь его заключалась в том, что он дал согласие — в этой обстановке признание легко и просто слетело бы у него с языка, лишь бы Уэймарш принял его легко и просто — на déjeuner завтра ровно в полдень. Где именно, он не знал: дело в том — и тут была некая тонкость, — что его новый приятель, как ему запомнилось, приглашая его, сказал: «Посмотрим. Куда-нибудь я вас да свожу» — впрочем, большего и не требовалось, чтобы завлечь Стрезера. Теперь же, оказавшись лицом к лицу со своим подлинным сотоварищем, он чувствовал, что вот-вот покраснеет. Он уже позволил себе кое-какие поступки, которые, как по опыту знал, способны были вогнать его в краску. Если Уэймарш их осудит, у него, по крайней мере, будет чем объяснить это охватившее его сознание неловкости, а потому Стрезер принялся представлять свои прегрешения хуже, чем они были на самом деле. При всем том смущение не покидало его.
Чэд был в отсутствии: его не оказалось на бульваре Мальзерб — и вообще в Париже, о чем Стрезер узнал от консьержа, тем не менее он поднялся на третий этаж — поднялся из чувства неконтролируемого и, право же, нездорового, если угодно, любопытства. Консьерж сообщил, что третий этаж сейчас занимает друг жильца, и это послужило Стрезеру благовидным предлогом для дальнейших расспросов, для расследования под кровом Чэда без его ведома.
— Я действительно обнаружил там его друга, который, по его выражению, сохраняет Чэду гнездо, пока сам он, как выяснилось, обретается где-то на юге. Месяц назад он уехал в Канн и, хотя вскоре должен вернуться, раньше чем через неделю не появится. Я, понятно, вполне мог бы неделю обождать и по получении этих сведений сразу уйти, но поступил наоборот: я остался. Я мешкал, слонялся и, более того, пялил во все стороны глаза, и — как бы это назвать — принюхивался. Мелочь, конечно, но там стоял какой-то… какой-то приятный Дух.
На лице Уэймарша выражалось так мало внимания к рассказу друга, что тот слегка опешил, когда в этом месте они оказались на одной волне.
— Вы имеете в виду запах? Какой?
— Восхитительный. А вот какой — не знаю.
Уэймарш издал сердитое «н-да» — и сделал свои выводы:
— Он живет там с женщиной?
Но Стрезер уже заранее приготовил ответ:
— Не знаю.
Уэймарш подождал секунду, надеясь услышать что-то еще, потом спросил:
— Он взял ее с собой?
— И вернется вместе с ней? — подхватил Стрезер и тут же, как и прежде, отрезал: — Не знаю.
То, каким тоном он это произнес, после чего снова откинулся на спинку стула, отхлебнул «Léoville», вытер усы и сказал Франсуа что-то благожелательное, явно вызвало досаду у его сотрапезника.
— Что же, черт побери, вы знаете?
— Как вам сказать, — чуть ли не весело отвечал Стрезер. — Думается, ровным счетом ничего.
Ему было весело, потому что положение, в котором он очутился, кое-что для него проясняло, как в свое время прояснил разговор о том же предмете, который произошел между ним и мисс Гостри в лондонском театре. Теперь он видел шире, и это ощущение широты обзора более или менее прозвучало — да так, что Уэймарш услышал — в последующем ответе:
— Вот это я и выяснил благодаря тому молодому человеку.
— По-моему, вы сказали, что ничего не выяснили.
— Ничего. За исключением того, что я ничего не знаю.
— И какой вам от этого толк?
— Вот я и обращаюсь к вам, — сказал Стрезер, — с тем чтобы вы помогли мне узнать. Я имею в виду, все обо всем, что здесь происходит. Кое-что я и сам уже почувствовал там, в квартире Чэда. Многое уже проявилось, вставая передо мной во весь свой рост. Да и этот молодой человек — приятель Чэда — все равно что открыл мне глаза.
— Открыл вам глаза? На то, что вы ровным счетом ничего не знаете? — Казалось, Уэймарш мысленно обозревал того, кто посмел бы ему такое «открыть». — Сколько этому молодчику лет?
— На мой взгляд, под тридцать.
— И вам пришлось от него это принять?
— О, и не только. Я, как вам уже докладывал, принял от него приглашение на déjeuner.
— И намерены участвовать в этой богомерзкой трапезе?
— При условии, что вы пойдете со мной. Он и вас приглашает. Я рассказал ему о вас. Знаете, он вручил мне свою карточку, — продолжал Стрезер, — и у него оказалось забавное имя. Джон Крошка Билхем, к тому же он уверяет, что все и всегда называют его Крошка Билхем — из-за маленького роста.
— А чем он занимается? — спросил Уэймарш, выказывая должное равнодушие к такого рода подробностям.
— Он рекомендовался живописцем, из небольших. По-моему, очень точно себя определил. Правда, он еще учится; Париж, как известно, — великая школа живописи, и он приехал сюда, чтобы провести в ней несколько лет. С Чэдом они большие друзья, а в его квартире Билхем поселился, потому что она премилая. Он и сам очень мил, к тому же человек любопытный, хотя, — добавил Стрезер, — и не из Бостона.
— А откуда? — спросил Уэймарш; судя по его виду, этот молодой человек был ему уже поперек горла.
— Этого я тоже не знаю. Только он, употребляя собственное его выражение, «ни с какой стороны» не из Бостона.
— Н-да, — наставительно исторгнул Уэймарш из своих ледяных глубин, — не всем же быть из Бостона. Чем же он так любопытен?
— Пожалуй, именно этим! Но, а если серьезно, — всем, — добавил Стрезер. — Да вы и сами увидите, когда познакомитесь!
— Я вовсе не жажду с ним знакомиться, — сердито буркнул Уэймарш. — Почему он не едет домой?
— Наверное, потому, что ему здесь нравится, — помолчав, ответил Стрезер.
Этого Уэймарш, видимо, уже не мог вынести.
— Ему должно быть стыдно за себя! А вы… раз уж признаетесь, что одного с ним мнения, так лучше бы за него не прятались.
И на этот раз Стрезер ответил не сразу.
— Пожалуй, я действительно того же мнения, но пока еще в этом не признаюсь. У меня нет полной уверенности… речь идет о вещах, которые мне надо для себя выяснить. А что до молодого человека, то он мне понравился, а когда люди нравятся… Впрочем, не это имеет значение. — Он словно внутренне собрался. — Да и спору нет, мне и самому нужно, чтобы вы меня пробрали и разбили в пух и прах.
Тут Уэймарш принялся за очередное блюдо, которое оказалось не тем, какое только что у него на глазах поставили на стол двум англичанкам, и это на время заняло его воображение. Однако оно вдруг прорвалось в иную, менее суровую область.
— Ну а квартира сама хороша?
— Восхитительна. Сплошь уставлена прекрасными и ценными вещицами. — И Стрезер мысленно туда вернулся. — Художнику, особенно небольшому…
На дальнейшее у него не хватило слов. Однако его сотрапезник, видимо теперь вновь обретший твердую точку зрения, потребовал продолжения:
— То есть?
— То есть лучше этого жизнь дать не может. К тому же эти вещи оставлены на его попечение.
— Н-да. Значит, он в караульщиках у вашей разлюбезной пары? Неужели лучше этого жизнь предоставить не может? — осведомился Уэймарш. И затем, поскольку Стрезер не отвечал и, видимо, все еще был погружен в воспоминания, продолжал: — А он знает, кто она такая?
— Не знаю. Не спрашивал. Не мог. Это было исключено. Вы тоже не спросили бы. Да мне и не хотелось. И вам бы тоже, — на одном дыхании проговорил Стрезер, оправдываясь. — Здесь вообще не спрашивают, кто что о ком знает.
— В таком случае, зачем вы сюда приехали?
— Ну, чтобы увидеть все самому, не прибегая к их помощи.
— Тогда к чему вам моя?
— О, — засмеялся Стрезер. — Вы не принадлежите к ним! И я знаю, что знаете вы.
Однако под жестким взглядом Уэймарша, вызванным последним утверждением, — а у него были основания усомниться в справедливости подобного вывода, — Стрезер почувствовал шаткость своих оправданий. И был еще более сражен, когда Уэймарш вдруг сказал:
— Послушайте, Стрезер. Бросьте это.
Наш друг улыбнулся собственным сомнениям.
— Вы имеете в виду мой тон?
— Нет. Бог с ним, с вашим тоном. Я имею в виду ваши попытки вмешаться в чужую жизнь. Бросьте это дело. Предоставьте им самим вариться в собственном соку. Вам дали поручение, для которого вы не годитесь. Кто же пользуется частым гребнем, когда надо чистить коня?
— А я — частый гребень? — рассмеялся Стрезер. — Вот уж никогда бы так себя не назвал!
— Тем не менее именно гребень. Правда, вы уже не такой молодой, каким были прежде, но зубы сохранили.
Стрезер отдал должное юмору друга:
— Поостерегитесь, как бы я не вонзил их в вас! Мои друзья из Вулета вам бы понравились, Уэймарш, — заявил он, — непременно понравились бы. И уверен, — это было не совсем кстати, и Стрезер придал своим словам неожиданную и чрезвычайную силу, — вы им тоже понравились бы.
— О, только не надо их напускать на меня, — взмолился Уэймарш.
Стрезер все еще медлил, держа руки в карманах.
— Чэда надо вернуть домой — это совершенно необходимо, как я уже сказал.
— Для кого необходимо? Для вас?
— Да, — вдруг сказал Стрезер.
— Потому что, заполучив его, вы получите миссис Ньюсем?
Стрезер не отвел глаза:
— Да.
— А если нет, то и ее не получите?
Вопросы были все беспощаднее, но он не стал уклоняться от ответа.
— Думается, это скажется на наших взаимопониманиях. Чэд крайне нужен — или вполне может оказаться крайне нужным — в фирме.
— А фирма крайне нужна мужу его матери?
— Как вам сказать. Я, естественно, хочу того, чего хочет моя будущая жена. А наше дело выиграет, если у нас будет там свой человек.
— Иными словами, если у вас будет там свой человек, вы — вы лично — женитесь на еще больших деньгах. Ведь она, как я вас понял, и без того богата и станет еще богаче, если удастся расширить дело, пустив по путям, которые вы наметили.
— Не я их намечал, — мгновенно возразил Стрезер. — Мистер Ньюсем — а он превосходно знал, как вести производство, — наметил их десять лет назад.
— Вот как! — взмахнул своей шевелюрой Уэймарш, давая понять, что это не имеет значения. — Во всяком случае, вы яростный поборник расширения.
Секунду-другую его приятель молча взвешивал справедливость подобного обвинения.
— По-моему, «яростный» ко мне вряд ли применимо, коль скоро я с такой готовностью клюю на возможность и опасность оказаться под воздействием чувств, противостоящих желаниям миссис Ньюсем.
Уэймарш долго и серьезно мысленно рассматривал этот довод.
— Да, так. Вы и сами боитесь, как бы вас не обработали. Но это ничего не меняет, — добавил он, — вы, Стрезер, ненадежный человек.
— О, — поспешно запротестовал Стрезер.
— Да, ненадежный. Вот вы просите меня о помощи — пробуждаете к себе интерес, а потом пренебрегаете моими советами. Вы говорите, что вам нужно, чтобы вас распушили в пух и прах…
— Не все так просто! Разве вы не видите, — перебил его Стрезер, — в чем, как я уже объяснил, мой интерес. Мой интерес в том, чтобы не дать себя обработать. Если я поддамся — плакала моя женитьба. Если я провалю задание, я и тут провалюсь, а провалюсь тут, провалюсь во всем — останусь на бобах.
Уэймарш с полным вниманием его выслушал.
— Какая вам разница, на чем или с чем вы останетесь, если останетесь замаранным?
— Благодарствуйте, — наконец вымолвил Стрезер. — А вы не думаете, что ее мнение об этом…
— Могло бы меня удовлетворить? Нет.
Они снова смерили друг друга долгим взглядом, и, отводя глаза, Стрезер снова рассмеялся:
— Вы несправедливы к ней. Вы плохо ее знаете. Спокойной ночи.
На следующее утро Стрезер завтракал в обществе мистера Билхема и Уэймарша, который по странной непоследовательности пожелал разделить с ними компанию. В одиннадцатом часу он, к удивлению своего приятеля, вдруг дал знать, что, так уж и быть, готов к нему присоединиться, после чего они отправились вместе, шагая в некотором отдалении друг от друга, что было даже чересчур, на бульвар Мальзерб — пара, посвятившая день знакомству с неотразимыми чарами Парижа и глазеющая на них с неприкрытой откровенностью, как и все пары в ежедневной тысяче позорящих себя таким же образом туристов. Они шли не торопясь, глядели по сторонам, любуясь то тем, то этим, и голова у каждого шла чуть-чуть кругом: уже многие годы Стрезер не знавал такого обилия свободного времени — целый мешок с золотом, из которого он беспрестанно черпал пригоршнями. Он был уверен, что и после их маленького пиршества с Билхемом его ждет еще несколько упоительных часов, которые он использует как пожелает. Ведение дел по спасению Чэда пока еще не требовало спешки, и он только утвердился в этом, когда полчаса спустя сидел в гостиной Чэда, пряча ноги под красным деревом, с мистером Билхемом по одну руку, его приятельницей по другую и Уэймаршем, восседавшим визави; в открытые потокам солнца окна, к которым вчера устремлялись крылья стрезеровского любопытства, вливался — мягко, невнятно, но уже несомненно неся нашему другу сладость, — неумолчный гул Парижа. Охватившие его тогда чувства принесли плоды даже быстрее, чем он успел их отведать, и сейчас Стрезер буквально ощущал, как переламывается его судьба. Вчера, стоя на улице, он никого и ничего не знал. Но разве теперь его взгляд, направленный окрест, не натыкался на преграду?
«Что у него на уме? Что тут затевается?» — вот примерно какие вопросы вставали в глубине его сознания, когда он смотрел на Крошку Билхема. Меж тем он вполне мог, как вскоре убедился, составить себе представление обо всех и вся по любезному своему хозяину и гостье, сидевшей от него слева. Эта дама слева, дама, поспешно и специально приглашенная, чтобы «принять» мистера Стрезера и мистера Уэймарша — как сама она объяснила свое появление — была весьма примечательной особой, и ее присутствие прежде всего побудило нашего друга задуматься, не является ли, по сути, эта затея самой приманчивой, самой золоченой из ловушек. Приманчивой ее бесспорно можно было назвать — такой до тонкости продуманной вкусной едой их угощали, а окружающие их предметы иными, как золочеными, быть не могли, когда мисс Бэррес, так звали эту даму, глядела на них своими выпуклыми парижскими глазами сквозь лорнет на удивительно длинной черепаховой ручке. Почему мисс Бэррес — дама тертая, тощая, прямая как палка и необыкновенно жизнерадостная, увешанная драгоценностями, абсолютно свободная в обращении, легко затевающая споры и своей прической напоминавшая Стрезеру голову с портрета прошлого века, только без пудры, — почему именно мисс Бэррес наводила на мысль о «ловушке», Стрезер затруднился бы сразу объяснить; в свете своей убежденности он полагал, что выяснит это позже, и выяснит все до конца: он вбил себе в голову, что выяснить это ему необходимо. Меж тем он мысленно решал, что ему думать о каждом из новых знакомых, поскольку этот молодой человек, назвавшийся другом и представителем Чэда, проявил себя, устроив подобное действо, весьма неожиданным для Стрезера образом, а эта мисс Бэррес, принимая в расчет все подробности, не постеснялась выступить гвоздем программы. Стрезер с интересом наблюдал за ними: он чувствовал, что попал в круг новых понятий, иных мер и стандартов, другой шкалы отношений и что перед ним счастливая пара, которая смотрит на мир совсем не так, как он и Уэймарш. Меньше всего он предполагал, что окажется в одном ряду с Уэймаршем, как если бы они придерживались сравнительно одних и тех же взглядов.
Уэймарш был великолепен — такую аттестацию, по крайней мере, выдала ему приватно мисс Бэррес.
— О, ваш друг — фигура: американец старого пошиба; не знаю, как лучше этот тип назвать. Библейский пророк, Иезекииль, Иеремия; они хаживали к моему отцу на рю Монтань, когда я была девчонкой, — американские священники при Тюильри или других дворах. Вот уже много лет как мне ни один такой не попадался; при виде их отогревается мое заиндевевшее сердце. А этот ваш образчик — превосходен. Знаете, в должном месте ему обеспечен succés fou.
Стрезер не преминул осведомиться, где это должное место, поскольку от него требовалось немалое присутствие духа, чтобы перекроить их планы.
— О, квартал художников и такое прочее. Здесь, например, как видите.
Он чуть ли не слово в слово повторил за ней:
— Здесь?.. Разве это квартал художников?
Но она отмахнулась от его вопроса своим черепаховым лорнетом и вместо ответа проворковала:
— Ах, приведите его ко мне!
На этот счет у Стрезера не возникало сомнений — привести к ней Уэймарша, — под чьим осуждающим взглядом сама атмосфера вокруг, казалось, сгустилась и накалилась, — было меньше всего в его силах. Уэймарш даже больше, чем его спутник, чувствовал себя в ловушке и, в отличие от своего спутника, не умел принимать равнодушный вид и, несомненно, вследствие этого все сильнее наливался столь украшавшим его мрачным пылом. Откуда мисс Бэррес было знать, что он уже вынес ей суровый приговор за распущенность? Оба наши приятеля прибыли на бульвар Мальзерб, полагая в душе, что мистер Билхем поведет их в то или иное прибежище серьезного художественного братства, которые показывают среди достопримечательностей Парижа. В роли любознательных туристов они сочли бы возможным в подходящий момент выразить и свою точку зрения. Единственное условие, которое в последнюю минуту поставил Уэймарш, — чтобы за него никто не платил; однако теперь он, с каждым следующим блюдом, все яснее понимал, что за него заплатили предостаточно и, как про себя решил Стрезер, вынашивал планы возмездия. Даже только глядя на приятеля через стол, Стрезер чувствовал, в каком тот состоянии, и чувствовал это, когда они вернулись в маленький салон, о котором он сам вчера столько рассказывал, и особенно, когда все вышли на балкон, который разве что монстр не признал бы лучшим местом для переваривания вкусной пищи. Ситуация эта для мисс Бэррес усугубилась благодаря отменным сигаретам, заимствованным, как было признано и засвидетельствовано, из превосходных запасов Чэда, — в потреблении которых Стрезер, неожиданно для самого себя и сильно на сей стезе продвинувшись, почти не отставал от прекрасной дамы. Погибать от меча или от мора — ему было уже все равно, к тому же он знал, что, поддержав эту леди излишеством, которое он редко себе позволял, мало что изменял в общей сумме — каковую Уэймаршу ничего не стоило приумножить — ее прегрешений. Уэймарш был старый курильщик, заядлый курильщик, но сейчас, воздержавшись, получил преимущество перед людьми, легко относившимися к тому, на что другие смотрели с должной серьезностью. Стрезер же вообще не курил и теперь испытывал такое чувство, словно похвалялся перед приятелем какими-то особыми, толкнувшими его на этот разгул причинами. Причина же — это казалось ясным и ему самому — заключалась в том, что ему ни разу в жизни не приходилось курить вместе с дамой.
Однако в самом присутствии здесь этой дамы было нечто необычное, свободное; возможно, именно то, что она была среди гостей, делало курение наименьшей из обретенных ею свобод. Будь Стрезер уверен, что всегда понимает, о чем — в особенности с Билхемом — она ведет разговоры, он, пожалуй, сумел бы расчислить и остальное, ужаснулся бы про себя и убедился, что Уэймарш разделяет его чувства; но, по правде говоря, он плохо в них разбирался: до него доходил лишь общий смысл, а когда в отдельных случаях он что-то улавливал и истолковывал, на него тотчас нападали сомнения. Ему хотелось понять, что означают их речи, однако его собеседники то и дело касались предметов, которые, по его разумению, вряд ли вообще что бы то ни было означали. «О нет, не то!» — мысленно заключал он чуть ли не каждую свою попытку. Он впервые оказался здесь в положении, из которого, как будет видно в дальнейшем, счел необходимым себя всеми силами вытаскивать, а впоследствии не раз вспоминал эту первую ступень своего развития. Главное место в разговорах — как позднее уяснил себе Стрезер, на что не понадобилось чрезмерных усилий, — занимал сюжет о двусмысленном положении Чэда, вокруг которого они, по-видимому, без конца цинично плясали. Они считали его положение неприличным, а, следовательно, считали неприличным и все то, что и в Вулете считалось таковым — то, о чем Стрезер и миссис Ньюсем хранили глухое молчание. Молчание это было вызвано тем, что дела Чэда выглядели крайне непристойно и о них не стоило говорить, и к тому же выражало их убежденность в том, насколько они непристойны. Поэтому как только бедняга Стрезер пришел к выводу, что их непристойность подспудно, а возможно, даже и открыто, являет собой то, на чем зиждется наблюдаемая им сейчас картина, он не мог уже уклониться от необходимости видеть ее отраженной во всем, что попадалось ему на глаза. Он понимал, какая это ужасная необходимость, но таков, насколько мог судить, был непреложный закон, управлявший каждым, прикосновенным к беспутной жизни.
Каким краем эта беспутная жизнь упиралась в Крошку Билхема и мисс Бэррес, оставалось коварной, утонченной загадкой. Стрезеру очень хотелось, чтобы они имели к ней лишь косвенное отношение: любые иные в его глазах демонстрировали бы лишь грубость и дурные манеры, однако косвенное отношение не препятствовало им — как ни поразительно! — с благодарностью пользоваться всем, что принадлежало Чэду. Они то и дело вспоминали о нем, взывая к его доброму имени и доброму нраву, чем вносили невероятную сумятицу в голову нашего друга, так как всякий раз, поминая Чэда, по-своему пели ему хвалу. Превозносили за щедрость, одобряли вкус, тем самым, по мнению Стрезера, выставляя себя ростками, сидящими в той почве, где эти качества процветали. Стрезер чувствовал себя в затруднительном положении: он и сам сейчас сидел с ними рядом и в какой-то миг просветления даже позавидовал Уэймаршу, чья несгибаемость, по сравнению с его податливостью, казалась воистину прекрасной. Одно было несомненно — он понимал, что должен принять решение. Он должен найти ходы к Чэду, должен его дождаться, войти с ним в отношения, завладеть им, не теряя при этом способности видеть вещи такими, какие они есть. Он должен заставить его прийти к себе — а не идти самому, торя, так сказать, путь. И во всяком случае, четче определить, что именно — если уж он, ради удобства, на это пойдет, — предать забвению. Именно на эту существенную деталь — а она не могла не быть окутана тайной — Билхем и мисс Бэррес проливали на редкость мало света. Вот каким оказалось положение дел.
VII
В конце недели прибыла мисс Гостри и сразу дала о себе знать; он тотчас отправился к ней, и только тогда к нему вернулась мысль о направляющей руке. Однако во всей полноте эта мысль встала перед ним с того момента, когда он переступил порог маленькой квартирки на полуэтаже в квартале Марбеф, где его новая знакомая, по собственному ее выражению, собрала за тысячу вылетов и забавных пылких наскоков перышки для своего последнего гнезда. Он сразу увидел, что здесь, и только здесь, найдет тот благословенный уголок, который воображал себе, когда впервые поднимался по лестнице к Чэду. Он, возможно, даже немного испугался бы представшей его взору картины — в этом месте, как нигде, он чувствовал себя «дома», — если бы его приятельница, встретившаяся у порога, мгновенно не оценила размеры его аппетита. Ее тесные, чрезмерно заставленные комнатки, почти сумрачные от обилия вещей — что его поначалу даже поразило, — олицетворяли высшую степень умения приспосабливаться к существующим возможностям и обстоятельствам. Куда бы ни падал взор, повсюду его встречала старинная слоновая кость и старинная парча, и Стрезер не мог решить, куда ему сесть, чтобы чего-нибудь не повредить. Ему вдруг пришло на ум, что в жизни хозяйки этих комнат страсть к обладанию занимает даже больше места, чем в жизни Чэда или мисс Бэррес; хотя его взгляд на империю «вещей» за последнее время стал намного шире, то, что он видел перед собой, еще более расширяло его диапазон: похоть очей и гордость житейская воистину обрели здесь свой храм. Он находился в сокровеннейшей нише храма — темной, как пиратская пещера. В темноте проблескивало золото; проступали пятна пурпура во мраке, виднелись предметы — все музейные уникальности, — те, на которые из низких занавешенных муслином окон падал свет. Они проступали как в тумане, но все, несомненно, были драгоценны, обдавая презрением его невежество, словно нос ароматом от вдетого в петлицу цветка. Однако остановив взгляд на хозяйке, гость понял, что более всего поразило его в этом жилище. Очерченный этой обстановкой круг полнился жизнью, и любой вопрос, который мог сейчас возникнуть, прозвучал бы здесь, как нигде в ином месте, жизненно важным. А вопрос возник сразу, как только они вступили в разговор, и Стрезер не замедлил, смеясь, дать на него ответ:
— Ведь они, знаете, уже завладели мной!
Большая часть беседы при этом первом их свидании в Париже прошла под знаком все той же темы. Стрезер был чрезвычайно рад видеть мисс Гостри, откровенно признавшись, что она открыла ему нечто очень важное: человек может жить годами, не подозревая, что такое благодать, но, обретя ее наконец хотя бы всего на три дня, уже нуждается в ней навсегда, страдая от ее отсутствия. Она была благодатью, в которой он нуждался, и ничто не подтверждало это лучше, чем тот факт, что без нее он чувствовал себя потерянным.
— Что вы имеете в виду? — спросила она, отнюдь не тревожась тем, что таким образом поправляя его, словно он ошибся в определении «эпохи», к которой принадлежал тот или иной раритет, вновь демонстрирует ему, как легко движется в лабиринте, в который он только-только вступил. — Что ради этих Пококов вы умудрились натворить?
— Признаться, нечто несуразное. Я завел горячую дружбу с Крошкой Билхемом.
— Ну, это входит в ваши расчеты и предполагалось с самого начала, — заявила она и лишь затем спросила, как о чем-то несущественном, кто, собственно, этот Крошка Билхем. Узнав, однако, что речь идет о друге Чэда, поселившемся на время его отсутствия в снятой им квартире в качестве хранителя его духа и продолжателя его дела, она выказала больший интерес:
— Я не прочь встретиться с ним. Всего один раз, не более.
— О, чем больше, тем лучше. Это очень забавный, своеобычный молодой человек.
— А он вас не шокировал? — неожиданно спросила мисс Гостри.
— Никоим образом. Мы оба вполне избежали этого! Думается, главным образом потому, что я наполовину не понял, что он говорил. Но это нисколько не нарушило наш modus vivendi. Если вы согласны пообедать со мной, я вам его представлю, — продолжал он, — и вы сами все увидите.
— Вы уже даете обеды?
— Даю… без этого нельзя. Вернее, собираюсь.
Ее доброе сердце не выдержало:
— Собираетесь потратить уйму денег?
— Помилуйте. Обеды здесь, кажется, стоят недорого. Разве только я стану задавать пиры. Но мне лучше держаться скромнее.
Она промолчала, затем рассмеялась:
— Сколько же вы тратите, если такие обеды кажутся вам дешевыми! Нет, меня увольте — тут и невооруженным глазом все видно.
Он пристально посмотрел на нее: словно она и в самом деле от него отступилась.
— Вы, стало быть, не хотите с ними знакомиться, — сказал он тоном, в котором слышался упрек в несвойственной ей излишней осмотрительности.
Она заколебалась:
— С кем, с ними… прежде всего?
— Ну, для начала с Крошкой Билхемом. — С мисс Бэррес он решил пока подождать. — И Чэдом. Когда он вернется. Вы непременно должны с ним познакомиться.
— А когда он вернется?
— Как только Билхем соберется сообщить ему обо мне и получит ответ. Билхем, конечно, — добавил Стрезер, — напишет что-нибудь благоприятное. Благоприятное для Чэда. Чтобы его не отпугнуть. Как видите, ваша помощь мне крайне нужна: вы меня прикроете.
— Вы и сами себя превосходно прикроете, — сказала она на редкость непринужденно. — Вы действуете так стремительно — мне за вами не угнаться.
— Но я не высказал и слова в осуждение, — заявил он.
Мисс Гостри мысленно взвесила этот довод.
— А вам было что осуждать?
Он предпочел, как это было ни тягостно, выложить ей всю правду:
— Нет, я не нашел ни единой зацепки.
— С ним там кто-нибудь живет?
— Из особ того рода, что послужили причиной моего приезда? — Последовала пауза. — Откуда мне знать? Да и какое мне дело?
— Ну-ну! — И она рассмеялась. Признаться, он не ожидал, что эта штука произведет подобное впечатление. Именно штука: сейчас он только так и считал. Но мисс Гостри увидела и нечто иное. Хотя тут же постаралась это скрыть:
— Так-таки ничего и не обнаружили? Никаких улик?
Стрезер попытался что-то наскрести:
— Ну, у него прелестная квартира.
— В Париже, знаете ли, это ничего не доказывает, — мгновенно откликнулась она. — Вернее, ничего не опровергает. Видите ли, эти его друзья, то есть лица, которых касается ваша миссия, вполне возможно, обставили квартиру для него одного.
— Совершенно верно. И, стало быть, мы с Уэймаршем, сидя там, пожирали плоды их деятельности.
— Ну, если вы собираетесь отказываться здесь пожирать плоды чужой деятельности, — сказала она, — боюсь, вы вскоре умрете с голоду. — И, улыбнувшись, добавила: — Вот перед вами вариант похуже.
— Передо мной идеальный вариант. Однако, исходя из нашей гипотезы, они, наверное, поразительны.
— Несомненно! — воскликнула мисс Гостри. — Стало быть, вы, как видите, не с пустыми руками. То, что вы там узрели, поразительно.
Кажется, он наконец достиг чего-то более или менее определенного! Немного, но все же помощь, словно волна, сразу выплеснула кое-что осевшее в памяти.
— Кстати, мой молодой человек охотно признал, что они представляют для нашего друга большой интерес.
— Он именно так и выразился?
Стрезер постарался припомнить точнее:
— Нет… не совсем так.
— А как? Более резко? Или менее?
Он стоял, склонившись, почти касаясь очками вещей на низенькой этажерке, но при ее вопросе поднял голову.
— Скорее, он только дал понять, но поскольку я держался начеку, его намек не прошел мимо. «В его положении, знаете ли…» — вот что он сказал.
— «В его положении…»? Вот как! — Мисс Гостри старалась вникнуть в значение этих слов и, видимо, осталась удовлетворенной. — Чего же вам еще?
Он вновь останавливал взгляд то на одной, то на другой из ее bibelots, но отвлечься не смог и продолжал:
— Словно им захотелось поиграть со мной в кошки-мышки.
— Quoi donc? — не поняла она.
— Ну, то, о чем я говорю. Раскрыть дружеские объятия. Ими можно задушить не хуже, чем всем остальным.
— О, вы растете на глазах, — отозвалась мисс Гостри. — Впрочем, мне нужно самой на них посмотреть. На каждого в отдельности, — добавила она. — То есть на мистера Билхема и мистера Ньюсема. Сначала, естественно, на мистера Билхема. Всего раз — по разу на каждого: мне этого достаточно. Полчаса, но воочию. А что мистер Чэд делает в Канне? — вдруг спросила она. — Приличные мужчины не ездят в Канн… с особами такого пошиба… такого, какой вы предполагаете.
— Не ездят? — повторил Стрезер, явно очень заинтересовавшись кодексом приличных мужчин, чем немало позабавил свою собеседницу.
— Именно так. Куда угодно, только не в Канн. У Канна — иной статус. Канн — фешенебельнее. Канн — самое фешенебельное место. Я говорю о круге знакомых, если входишь в определенный круг. Если Чэд в него вхож, он не станет вести себя иначе. Он, без сомнения, поехал один. Она не может находиться там вместе с ним.
— Я об этом ничего не знал, — сказал Стрезер, признаваясь в собственном невежестве.
В том, что она сказала, содержалось, видимо, немало важного; однако и он сумел немного погодя обогатить ее непосредственными впечатлениями. Встречу с Крошкой Билхемом устроить было несложно — она произошла в большой галерее Лувра, куда Стрезер отправился вместе с мисс Гостри. Стоя перед одним из шедевров Тициана — прекрасным портретом молодого человека с сероголубыми глазами, с необычной перчаткой в руке, — он, обернувшись, увидел третьего члена компании, приближавшегося к ним из глубины навощенного и золоченого зала. Стрезер давно — еще со времен Честера — договорился с мисс Гостри провести утро в Лувре, и такое же предложение, совершенно независимо, поступило к нему от Крошки Билхема, с которым они уже побывали в Люксембургском музее. Соединить оба эти намерения не составило труда, и Стрезер в который раз отметил, что там, где дело касалось Крошки Билхема, любые трудности отпадали сами собой.
— О, он вполне комильфо — он из нашего круга, — нашла мисс Гостри случай шепнуть своему спутнику вскоре после первого обмена мнениями: и по мере того как они переходили, останавливаясь, от картины к картине, а между двумя новыми знакомцами, по-видимому, очень быстро, благодаря нескольким высказанным по ходу замечаниям, установилось единодушие, Стрезер понял, понял почти мгновенно, что мисс Гостри имеет в виду, и принял это как еще один знак успеха: он справился со своей миссией! Это было тем приятнее, что он мог считать духовное зрение, которое сейчас обрел, чем-то положительно новым. Еще вчера он вряд ли схватил бы смысл того, что она имела в виду — если она и вправду, как он полагал, имела в виду, что все они трое — американцы особого толка. Он уже и сам повернул — как никогда круто — к мысли об американце особого толка, каким был Билхем. Этот молодой человек оказался первым образчиком подобного типа на его жизненном пути; и образчик этот озадачил его; но сейчас многое прояснилось. Стрезера прежде всего поразила полная безмятежность Билхема, которую он, с присущей ему осторожностью, естественно счел за след змия — всеевропейскую испорченность, как, пожалуй, наименовал бы ее на привычном ему языке; однако, видя, что мисс Гостри относится к ней иначе — как к своеобразной форме знакомого им, исконного свойства, — тут же нашел ей, уже со своей точки зрения, оправдание. Ему хотелось с чистой совестью симпатизировать этому образчику, а такой взгляд это разрешал. Единственное, что смущало Стрезера, — это манера, весьма настойчивая, с которой маленький художник утверждал себя чистейшей воды американцем — более американцем, чем любой другой; но теперь, на данный момент, взглянув на его манеру под иным углом, Стрезер вновь почувствовал себя с ним легко и просто.
Милый юноша спокойно обозревал мир — и это сразу бросилось Стрезеру в глаза, — относясь к нему без предвзятости. Так Стрезер сразу же ощутил, что Крошка Билхем вовсе не разделяет всеобщего мнения, будто каждому необходимо иметь настоящее занятие. У Крошки Билхема было занятие, только он его бросил, а будучи свободен от страхов, волнений и угрызений по поводу его отсутствия, он производил впечатление человека совершенно безмятежного. В Париж он приехал писать картины — проникнуть, так сказать, во все тайны мастерства. Однако учение оказалось для него роковым — в том смысле, в каком что-либо может оказаться для нас роковым: его способность творить все больше спотыкалась, по мере того как росли его познания. К тому моменту, когда Стрезер застал его в квартире Чэда, маленький художник, насколько уловил из его слов наш друг, потерпел уже полное крушение, из которого сумел спасти лишь врожденный ум и укоренившуюся привычку к Парижу. И о том, и о другом он упоминал с равно милой небрежностью, хотя было ясно, что оба эти свойства, оставаясь необходимыми, все еще ему служат. Стрезер был очарован ими весь тот час, что они провели в Лувре, где оба казались ему частью насыщенной, радужной атмосферы, магии имен, великолепия просторных зал и красок старых мастеров. Впрочем, их чары ощущались повсюду, куда бы ни вел наших путешественников маленький художник, и даже назавтра после посещения Лувра во время других прогулок отмечали каждый их шаг. Билхем предложил своим спутникам отправиться на противоположный берег Сены, вызвавшись показать собственное убогое жилище, и на фоне этого убогого жилища, которое и впрямь оказалось крайне убогим, чудачества художника — гордое безразличие и некоторые вольности в отношении общественных условностей, так поразивших Стрезера как нечто новое и необычное, — приобрели удивительную привлекательность, стали в его глазах достоинством. Билхем жил в конце переулка, начинавшегося от старой, коротенькой, мощенной булыжником, улицы, которая, в свою очередь, отходила от новой, длинной, гладко залитой гудроном, авеню; и всех их — переулок, улицу и авеню — роднила одинаковая запущенность. В крохотной мастерской, куда он их привел и которую сдавал собрату художнику на время, пока обитал в изящной квартире Чэда, было холодно и пусто. Билхем успел дать приятелю, такому же, как он, американцу с открытой душой, распоряжения насчет чая для гостей «во что бы то ни стало», и это нелепое угощение, равно как и второй соотечественник с открытой душой, их фантастический бивуачный уклад с шуточками и прорехами, с изысканной мазней и считанными стульями, с избытком вкуса и уверенности при отсутствии почти всего прочего — все это окутывало пребывание в мастерской какими-то чарами, которым наш герой откровенно поддался.
Ему нравились эти прямодушные соотечественники — немного погодя к ним прибавилось еще несколько; нравились их изысканная мазня и чинимые ими разносы, с неизменным переходом на личности, с восторгами и проклятиями, от которых у него, как говорится, глаза лезли на лоб; нравились, сверх всего, легенды о добродушной бедности, о взаимной выручке, возведенной в ранг романтического, — легенды, которые он вскоре стал вписывать в представшую его взгляду картину. Прямодушные соотечественники высказывались с прямотой, превосходившей даже прямоту Вулета. Рыжеголовые и длинноногие, чудаковатые и диковатые, милые и смешные, они оглашали мастерскую густым жаргоном, никогда еще не казавшимся Стрезеру столь значительным, поскольку тарабарщина эта, видимо, являлась языком современного искусства. Они рьяно перебирали струны эстетической лиры, извлекая из нее дивные мелодии. Их жизнь в искусстве представлялась Стрезеру исполненной упоительной наивностью, и он то и дело поглядывал на Марию Гостри, ожидая уловить, в какой степени она это схватывает. Но, в отличие от вчерашнего дня, она не подала ему ни единого знака, а лишь демонстрировала свое умение обращаться с молодежью, держась тона старомодной парижской обходительности, которой поочередно дарила всех и вся. Проявив замечательное понимание изысканной мазни, искусства по части заварки чая, доверие к ножкам стульев и превосходную память в отношении всех, кто живал в Париже в иные годы, как отмеченных поименно, так и просто перечисленных или даже шаржированных, кто пожинал успех или потерпел поражение, уже исчез или только что прибыл, она с величайшим благодушием согласилась на еще одну порцию Крошки Билхема, заявив Стрезеру, как только они вышли, что, коль скоро им предстоит еще одна встреча с маленьким художником, она подождет высказывать свои суждения до новых впечатлений.
Новые впечатления не заставили себя ждать. Не прошло и двух дней, как Стрезер получил от Марии записку, в которой значилось, что ей предоставили прекрасную ложу на завтрашний вечер в «Комеди Франсез»; среди прочих достоинств мисс Гостри отнюдь не последним было то, что ей нередко делались подобные подношения. Мысль, что она всегда что-то оплачивает заранее, уравновешивалась в сознании Стрезера лишь мыслью, что и она не остается неоплаченной, и все это вместе создавало у него картину оживленного, бурного движения, обмена такими ценностями, распоряжаться которыми было не в его власти. Он знал, что французские пьесы она предпочитает смотреть только из ложи, тогда как английские — исключительно из кресел партера, и как раз уже готовился любыми средствами добыть ложу, чтобы ее туда пригласить. Однако в подобных делах она была сродни Крошке Билхему, умея, как и он, когда речь шла о чем-то важном, все наперед предусмотреть. Неизменно опережая Стрезера, она лишь оставляла ему возможность задаваться вопросом, к чему сведутся их взаимные счеты в день окончательной расплаты. На этот раз он, однако, осмелился на более или менее прямое противодействие, объявив, что примет ее приглашение только на том условии, если она отобедает с ним, и в результате этого робкого контрудара назавтра в восемь они с Уэймаршем ждали ее под колоннадой портика. Мисс Гостри ни разу не обедала с ним и, что было характерным для их отношений, заставляла соглашаться с отказами, для которых он не видел ни малейших причин. Более того, добивалась, чтобы ее отсрочки и перестановки действовали на него как нежнейшие прикосновения. И сейчас, руководствуясь теми же принципами, она давала ему возможность выразить дружеское расположение Билхему, предложив место в их ложе. С этой целью Стрезер отправил официальное приглашение на бульвар Мальзерб, но даже когда наше трио входило в театр, еще не располагал на него ответом. Тем не менее он и некоторое время спустя, после того как они уютно расположились в ложе, полагал, что их молодой друг, отменно знавший все ходы-выходы, появится в удобный для него момент. А пока его опоздание предоставило как нельзя более удобный случай мисс Гостри. Со дня посещения мастерской Стрезер ждал, когда она соблаговолит поделиться с ним своими наблюдениями и выводами. Она выразила желание бросить, как говорится, взгляд на Крошку Билхема только раз, однако теперь, повидав его уже дважды, не обмолвилась еще ни словом.
А пока они сидели втроем: Уэймарш наискосок от Стрезера, посередине дама; и мисс Гостри, вызвавшись быть наставницей юношества, знакомила своих подопечных с произведением, которое в числе других составляло славу литературы. Слава, к счастью, не вызывала возражений, подопечные искренне ее принимали. Что до самой мисс Гостри, она уже не раз проходила по этой стезе и сейчас старалась единственно ради своих простаков. Однако в должное время она вспомнила об их отсутствующем приятеле, на появление которого, по всей очевидности, уже не было надежды.
— Либо он так и не получил вашей записки, либо вы не получили его ответа. Ему что-то помешало прийти, и, естественно, в подобных обстоятельствах человек воспитанный вряд ли написал бы, что явится в ложу.
Она говорила, уставив взор на Уэймарша, словно тот был отправителем записки молодому человеку, и на лице милрозского адвоката обозначилось смешанное выражение суровости и боли. И, как бы откликаясь на его чувства, она сказала:
— Он, поверьте, бесспорно еще лучший из них.
— Из кого, мэм?
— Из длинного ряда юнцов и девиц, да и пожилых мужчин и женщин тоже, если брать их такими, какие они по большей части есть; это надежда, можно сказать, нашей страны. Они же все проходили передо мной, год за годом, и среди них не было ни одного, кому бы мне хотелось сказать: «Остановись, останься!» А вот Крошке Билхему мне хочется это сказать: он как раз такой, каким нужно быть, — говорила она, по-прежнему обращаясь к Уэймаршу. — Удивительно мил! Только бы он не загубил в себе это! Но люди не умеют иначе, так всегда было, есть и будет.
— Мне кажется, наш друг не вполне понимает, — вставил, выдержав паузу, Стрезер, — что именно Билхему грозит в себе загубить.
— Да уж не то, что называют хорошим американцем, — достаточно ясно выразил свое мнение Уэймарш. — Не производит он на меня впечатление человека, который развивается в этом направлении.
— Ах, — вздохнула мисс Гостри, — звание хорошего американца так же легко дают, как и отбирают! Скажите мне для начала, что оно означает и почему, собственно, надобно к нему так стремиться. Право, ни одно столь важное понятие не получало еще столь зыбкого определения. А прежде чем приготовить блюдо, надо, по крайней мере, знать его рецепт — таков уж порядок. Да и потом, у бедных птенчиков еще все впереди! А вот что я видела загубленным, и не раз, — продолжала она, — так это светлый дух, веру в себя и — как бы тут выразиться — чувство прекрасного. Вы правы относительно Билхема, — теперь она перевела взгляд на Стрезера, — он это все в себе сохранил и потому очарователен. Так будем поддерживать Крошку Билхема! — И вновь, уже для Уэймарша: — Другим очень хотелось что-то сделать, и они, ничего не скажешь, в очень многих случаях в этом преуспели. Но прежними потом уже не оставались: очарования как не бывало — куда-то оно уходило. А вот Крошка Билхем, пожалуй, ничего из себя не сумеет сделать. Но и ничего дурного не сделает. Так будем же всегда любить его таким, каков он есть. К тому же он вполне хорош. Все видит. Ничего не стыдится. И в мужестве, которое от нас требуется, ему никак не откажешь. А ведь подумайте, сколько всего такого-разэтакого он мог бы натворить. Право, на всякий случай лучше не выпускать его из виду. Вот и сейчас, кто знает, что он там делает? Нет, с меня достаточно разочарований: с ними, бедняжками, того и жди беды, разве что не спускать с них глаз. А доверять им полностью никак нельзя. Очень тревожно. И, думается, в этом причина, почему я так хочу видеть его сейчас здесь.
Она закончила, рассмеявшись от удовольствия, что облекла свою мысль в искусную вязь, — удовольствия, прочитав которое на ее лице Стрезер тотчас мысленно пожелал, чтобы она поменьше апеллировала к Уэймаршу. Сам он более или менее понимал, к чему она клонит, но отсюда отнюдь не следовало, что она не станет делать вид перед Уэймаршем, будто он ничего не понимает. И пусть это было малодушием с его стороны, но он предпочел бы, — ведь так приятно протекала их встреча! — чтобы Уэймарш был не столь уж уверен в силе своего ума. Мисс Гостри несомненно признавала, что у него есть мозги, но это только ухудшало дело и еще ухудшит, прежде чем она успеет окончательно расправиться с ним и его мозгами. Что, собственно, он мог предпринять? Он бросил взгляд через ложу на Уэймарша; глаза их встретились; осознание чего-то странного, напряженного, связанного со всей этой ситуацией, которой лучше бы не касаться, искрой промелькнуло между ними. У Стрезера оно мгновенно вызвало протест, недовольство своей привычкой медлить. Все трое молчали — одно из мгновений, которое порою решает больше вопросов, чем бурные вспышки, столь любезные музе истории. Единственное, что родилось в немой паузе, было подытоживающее «черт побери», которым Стрезер мысленно внес свой вклад в общее молчание. Это беззвучное восклицание выражало его последнее усилие сжечь корабли. Впрочем, музе истории его корабли, надо думать, показались бы утлыми скорлупками. Тем не менее, обращаясь к мисс Гостри, он испытывал такое чувство, будто, по крайней мере, уже подносит факел:
— Стало быть, они в сговоре?
— Эти двое? Ну, я не считаю себя за пророчицу или ясновидящую, но если я наделена трезвым разумом, то сегодня Крошка Билхем роет вокруг вас вовсю. Не знаю почему, но у меня на этот счет нет сомнений. — И она наконец взглянула на Стрезера, словно полагая, что, несмотря на скудость ее сообщения, он все равно должен ее понять. — Таково мое мнение. Он вас раскусил, и ему это необходимо.
— Роет вокруг меня? — удивился Стрезер. — Надеюсь, он все же не делает ничего дурного?
— Они быстро в вас разобрались, — сказала она со значением.
— Вы хотите сказать, он?..
— Они, — только повторила она. И хотя на пророческое видение она не претендовала, в этот миг как никто из известных Стрезеру женщин походила на жрицу оракула. В ее глазах что-то зажглось. — Вам придется это учитывать.
Он тут же это учел:
— Они договорились?
— О каждом ходе в игре. И продолжают. Билхем ежедневно получает из Канна телеграммы.
Стрезер широко открыл глаза:
— Вы уверены?
— Более чем. Мне это видно как на ладони. До встречи с Билхемом мне даже было любопытно, сумею ли я это увидеть. Но как только мы с ним встретились, я получила ответ, а встретившись второй раз, уже окончательно убедилась. Я разглядела его всего. Он действовал — да и сейчас действует — по указаниям, которые получает ежедневно.
— Стало быть, все это состряпано Чэдом?
— О нет, не все. Кое-что принадлежит и нам. Вам, мне и Европе.
— Европе… конечно, — задумчиво обронил Стрезер.
— Нашему дорогому Парижу, — словно поясняя, продолжала она. У нее явно еще что-то оставалось в запасе, и, сделав один из своих витков, она рискнула выложить и это. — И нашему дорогому Уэймаршу. Да-да, вы, — заявила она, — тоже внесли свою лепту.
Он сидел истукан истуканом.
— Свою лепту во что, мэм?
— В тот дивный строй мыслей, который здесь обрел ваш друг. Вы тоже помогли ему по-своему прийти туда, где он сейчас.
— Где же он сейчас, черт возьми?
Она, смеясь, переадресовала вопрос Стрезеру:
— Где же вы сейчас, Стрезер, черт возьми?
— Целиком и полностью в руках Чэда, по всей видимости, — резюмировал он тоном человека, которого только что осенило. И тут же ему на ум пришла еще одна мысль: — А что он… он только через Билхема намерен вести свою игру? Не думал, знаете ли, что он способен родить идею. А Чэд, у которого родилась идея, это…
— Что же? — спросила она, пока он мысленно справлялся с вдруг явившимся ему образом.
— Что? Неужели Чэд — как бы тут выразиться — такого рода фрукт?
— Именно такого рода. Вполне. Идея, о которой вы говорите, для него не предел. Найдется и почище. И воплощать ее он станет не только через Билхема.
Это прозвучало почти как «оставь надежду».
— Через кого же?
— Увидим!
Однако не успела она это сказать, как невольно обернулась, и Стрезер тоже: дверь из фойе отворилась, после стука ouvreuse, и в ложу упругим шагом вошел джентльмен, им совершенно не знакомый. Дверь за ним закрылась, и хотя на их лицах он мог прочесть, что ошибся, судя по его виду, весьма незаурядному, молодой человек не испытывал и тени неуверенности. Тут как раз поднялся занавес, и в тишине застывшего во всеобщем внимании зала Стрезер беззвучно выразил непрошеному гостю протест, на что тот отвечал приветствием — быстрым, отклоняющим его протест жестом. И так же жестом дал понять, что подождет, постоит; его поведение, равно как и лицо, на которое мисс Гостри бросила взгляд, тотчас все ей открыли. Она нашла в них ответ на последний вопрос Стрезера. Ответом был этот, в высшей степени респектабельный, незнакомец, и она, обернувшись к Стрезеру, не замедлила ему на это указать. И даже прямо выразить, имея в виду вторгшегося в их ложу:
— Вот через этого джентльмена!
Тем временем этот джентльмен, шепнув Стрезеру коротенькое имя, тоже кое-что прояснил. Стрезер, почти задохнувшись, повторил имя. Мисс Гостри, как оказалось, возвестила то, чего не знала: перед ними был Чэд собственной персоной.
Впоследствии наш друг вновь и вновь возвращался к подробностям этой встречи — возвращался чуть ли не все время, что они провели с Чэдом вместе, а они провели вместе, не разлучаясь, несколько дней: эти первые полчаса были для Стрезера потрясением; все дальнейшее имело уже более или менее второстепенное значение. Дело в том, что, не сразу узнав молодого человека — понадобилась целая минута, — он испытал чувство, которое вспоминается всю жизнь; несомненно ничего подобного ни до, ни после он не испытывал — ничего, что обрушилось на него, как он сам, вероятно, выразился бы, с неистовством урагана. И ураган этот, непонятный и многоликий, бушевал долго, не переставая и даже усиливаясь, поскольку пришелся на отрезок времени, когда приличия требуют молчать. Они не могли разговаривать, не мешая сидевшим в ложе ниже ярусом, и в этой связи у Стрезера мелькнула мысль — такие мысли часто приходили ему в голову, — что таковы особенности высокой цивилизации: непременная дань приличиям, необходимость то и дело подчиняться обстоятельствам, как правило, значительным, вынуждающим держать себя в узде. Королям, королевам, актерам и им подобным всегда нужно держать себя в узде, и даже не входя непосредственно в их число, каждый, кто живет жизнью высокого напряжения, тем не менее способен представить себе, каково им приходится. Стрезеру, пока он сидел рядом с Чэдом в мучительном ожидании антракта, надо думать, мнилось, что он живет жизнью высокого напряжения. Сейчас он оказался перед фактом, поглотившим целиком его мысли, захватившим все его чувства, хотя обнаружить их, не потревожив окружающих, он не мог — и слава Богу, что так: потому что чувства, которые он мог бы обнаружить, если бы на это решился, были смущение и растерянность, то есть такого рода, какие он с самого начала дал себе слово, что бы ни случилось, как можно меньше обнаруживать. Молодой человек, внезапно занявший место с ним рядом, являл собою такую разительную перемену, что воображения Стрезера, заранее готовившегося к такому обороту вещей, недостало ее охватить. Он предполагал все что угодно, кроме того, что Чэд не будет Чэдом, и когда теперь ему именно с этим пришлось столкнуться, напряженная улыбка и краска неловкости не сходили с его лица. Вот так-то.
Он спрашивал себя, не лучше ли попытаться, прежде чем начать разговор, так или иначе освоиться с новым образом, слиться, так сказать, с этой поразительной явью. Явь эта не просто поражала — она ошеломляла, ибо что могло быть разительнее такой метаморфозы? Как иметь дело с человеком, переставшим быть собой и ставшим кем-то другим? Приходилось лишь гадать, знает ли он сам, какие задачи ставит, — но это плохо утешало. Разве мог он не знать? Такое невозможно было предположить. Он был орешек, крепкий орешек, как нынче любят говорить о подобных случаях — случаях небывалого превращения, и единственная надежда расколоть этот орешек зиждилась на общем законе бытия, согласно которому даже «крепкий орешек» поддается воздействию извне. Пожалуй, только он, Стрезер, это сознавал. Даже мисс Гостри, при всех ее познаниях, мало что улавливала — да и могла ли? Что же касается Уэймарша, то Стрезер в жизни не встречал человека, который в такой степени ничего не видел, хотя то и дело смотрел на Чэда своим хмурым взглядом. Слепота, которой страдал по этой части его старинный друг, уже не раз и очень сильно умалявшая его достоинства, показывала Стрезеру пределы той помощи, какую из этого источника он мог почерпнуть. Он надеялся, однако, получить возмещение за счет того — пока еще им не использованного — преимущества, что знал свой объект в больших подробностях, чем мисс Гостри. Его положение тоже было трудным, и сейчас ему хотелось, ему не терпелось узнать, во что все это выльется, и он уже заранее предвкушал удовольствие открыть мисс Гостри кое на что глаза. За эти полчаса она ничем ему не помогла и ни разу не пожелала встретиться с ним взглядом, и это сыграло известную роль в его затруднении.
Он сразу же, шепотом, представил ей Чэда, и, хотя в ее обыкновение отнюдь не входило напускать на себя чопорность при виде незнакомого лица, она весь акт не отрывала глаз от сцены, то и дело находя повод выразить восхищение и предлагая Уэймаршу его разделить. Никогда еще эта способность милрозского адвоката, к счастью, не подвергалась такой всесторонней атаке; давление, оказываемое на него мисс Гостри, было тем сильнее, что принятая ею поза — поглощенность спектаклем — была, насколько Стрезер мог судить, избрана с той целью, чтобы дать им, ему и Чэду, возможность свободно беседовать. Меж тем общение их свелось со стороны молодого человека к искренним, дружелюбным взглядам, граничившим с улыбкой — слава Богу, не с ухмылкой, — а со стороны Стрезера к усиленным раздумьям относительно того, не ведет ли он себя сейчас как дурак. Он никак не мог решить вопрос — не выглядит ли он дураком, коль скоро чувствует себя таковым. Хуже всего было то, что он знал: такие мысли — симптом душевного разлада, чувства, которое его угнетало. «Если я буду все время думать о том, как он меня оценивает, — одергивал он себя, — то не добьюсь и малой доли того, зачем приехал, и лучше мне отступиться не начиная». Мудрое это рассуждение, видимо, не препятствовало тому, что он ни на минуту не переставал об этом думать. Он думал обо всем, кроме того, что могло ему помочь.
Позже, в бессонные ночные часы, он наконец дошел до мысли, что ничто не мешало ему, выждав две-три минуты, предложить Чэду выйти с ним в фойе. Но он этого Чэду не предложил и, более того, настолько потерялся, что даже не подумал о такой возможности. Он приклеился к стулу, словно школьник, который боится и на минуту отвлечься от зрелища; а между тем эта часть спектакля нисколько его не увлекала и, когда опустился занавес, он не мог бы сказать и двух слов о том, что там, на сцене, произошло. Вот почему в тот момент он не оценил обходительность Чэда, которая, помимо всего прочего, проявилась и в том, с каким терпением молодой человек принял его оплошности. Разве сам он уже в те минуты не знал — пусть тупо и не реагируя, — что Чэду многое приходится принимать? Он, милый мальчик, вел себя со сдержанной благожелательностью — на это, по крайней мере, на превосходство человека, понимающего, что может себе такое позволить, Чэд был способен; тот же, на кого изливалось его обаяние, буквально терялся и решительно не знал, как его превзойти. Пожелай мы входить во все, что занимало нашего друга в часы ночных бдений, нам пришлось бы сменить не одно перо; и все же нельзя не привести пример-другой, чтобы выявить, как живо эта встреча запечатлелась в его памяти. Так, в памяти его отложились две странности, и, если он и в самом деле утратил присутствие духа, они не в меньшей степени послужили тому причиной. Никогда в жизни он еще не видел, чтобы молодой человек явился в ложу после десяти, и, спроси его о такой возможности заранее, вряд ли нашелся бы с ответом, под каким предлогом это могло сойти. Однако у него не вызывало сомнений, что у Чэда предлог был отменный — из чего, как легко догадаться, напрашивался вывод: Чэд знал, Чэд выучил, что можно делать и как.
Результаты были налицо: с места в карьер и отнюдь не обремененный заранее обдуманным намерением, Чэд дал урок своему старшему другу, дал ему понять, что даже по такому мелкому поводу надобно знать, что и как. Продолжая в том же духе, милый юноша преподал ему еще один урок: раз или два тряхнул головой, и тут обнаружилось, что, судя по внешнему виду, происшедшей с ним переменой он скорее всего обязан нескольким седым прядям, весьма необычным для его лет, сквозившим в густой темной шевелюре; этот новый штрих в наружности очень ему шел, придавая значительность и даже — ничего не скажешь! — утонченность, которой прежде ему так недоставало. Стрезеру, правда, пришлось признать, что не так-то легко — в этом, как и во всем прочем, — исходя из того, что его юный друг приобрел, сразу вывести то, чего он лишился. Простодушный критик былых времен нашел бы, пожалуй, тут уместным припомнить, что счастлив тот сын, который похож на мать, но нынче сентенция эта не в ходу. Для нее давно уже не находится оснований, ну а в данном случае сходства с родной матушкой и вовсе не наблюдалось. Трудно было бы отыскать другого молодого американца, который и лицом и манерами отошел от своей родительницы из Новой Англии дальше, чем Чэд. Разумеется, так оно и должно было быть; тем не менее в душе Стрезера это вызвало один из тех частых и свойственных ему откликов, тех потрясений, при которых он практически терял способность здраво рассуждать.
По мере того как шли дни, Стрезер вновь и вновь обращался к мысли, что необходимо как можно скорее наладить связь с Вулетом — связь, быстрота которой обеспечивалась разве только телеграфом — результат воистину прекрасного желания все делать открыто и честно во избежание малейших ошибок. Никто не мог лучше Стрезера при надобности дать объяснения или с большей добросовестностью составить отчет, а то и доклад, но, вероятно, сама эта добросовестность служила причиной того, почему всякий раз, когда вокруг собирались тучи грядущих объяснений, у него замирало сердце. Он был великий мастер держать свое небо чистым. Возможно, он обладал особенно высоким понятием ясности, но несомненно полагал, что объяснить что-либо другому практически невозможно. Какие бы усилия тут ни прилагались — тщетно; жизнь на это, как правило, тратилась зря. Личные отношения были отношениями лишь тогда, когда люди полностью понимали друг друга, или — что даже лучше — не придавали этому значения. Ну а если придавали, жизнь превращалась в тяжелое бремя, а откупиться от него можно было единственным путем: охранять свое поле от сорняков заблуждений. Но сорняки разрастаются быстро, и состязаться с ними мог только трансатлантический кабель. Телеграфное агентство ежедневно подтверждало бы ему то, что в Вулете даже не обсуждалось. Он не был полностью уверен, что в результате утренней — вернее, вечерней — оценки кризисного положения ему не захочется ответить краткой депешей: «Свиделся с ним наконец — о Боже!», чем пускай на время, но облегчил бы душу. Подобные мысли постоянно донимали его. Донимали как возможность их там, в Вулете, подготовить — да, но к чему подготовить? Если бы он мог сделать это яснее и дешевле, он отстукал бы четыре слова: «Ужасно постарел — седые волосы». Почему-то именно эта черта в наружности Чэда приковывала его внимание те полчаса, что они молча сидели рядом, словно в ней заключалось гораздо больше, чем он мог выразить словами. Самое большее, что он мог выразить словами, было: «Неужели благодаря ему я вновь почувствую себя молодым!», что, право, уже заключало в себе очень многое. Если Стрезеру суждено было почувствовать себя молодым, то только потому, что Чэд должен был чувствовать себя постаревшим, а обремененный годами и убеленный сединами грешник никак не укладывался в составленную Стрезером схему.
Вопрос об истинных летах Чэдвика несомненно встал первым, как только по окончании спектакля оба они переместились в кафе на авеню де л’Опера. Мисс Гостри не замедлила проявить себя наилучшим образом, всячески им содействуя, — словно знала, что им нужно: немедленно куда-то пойти и поговорить. Стрезеру даже показалось, что она знает, о чем ему хочется говорить и как он рвется поскорее начать. Однако она не подавала и виду, напротив, делала вид, что идет навстречу желанию Уэймарша распространить на нее свою личную опеку до самого ее дома. Однако, сидя напротив Чэда за маленьким столиком в ярко освещенной зале, который тот, ни секунды не задумываясь, выбрал, четко и без труда выделив среди других, Стрезер вдруг подумал, что ей, должно быть, известно каждое их слово, как если бы, находясь за добрую милю оттуда в знакомой ему квартирке, она внимательно слушала и все улавливала. Он тут же подумал, что это ему очень по душе и он был бы рад, если бы миссис Ньюсем их тоже слышала и воспринимала. Самым главным сейчас для него было не потерять ни минуты, ни доли минуты, прорваться, ошеломить стремительным натиском. Только таким путем — возможно, неожиданной атакой — удастся предвосхитить преждевременную зрелость, только так его загнанное вглубь восхищение Парижем приоткроется во имя Чэда. Уже многое почерпнув у мисс Гостри, Стрезер как нельзя лучше знал, что Чэд держится с ним крайне настороженно, и это тем более побуждало его не тянуть время. К тому же желательно, чтобы с ним обращались как с человеком еще молодым, а кто же станет обращаться с ним как с молодым, если он не нанесет удар хотя бы раз. Пусть потом ему свяжут руки, зато будут помнить: ему за пятьдесят. Насколько это важно, он почувствовал даже прежде, чем они вышли из театра; им овладело сильное возбуждение, страх упустить свой шанс. Он еле сдерживал себя, чуть ли не готовый, нарушив приличия, начать разговор с Чэдом еще на улице; он сам себя разжигал, как впоследствии выразился, словно полагая, что если не воспользоваться открывшейся возможностью, второй уже не будет. И только когда они наконец разместились на ярко-красном диванчике перед мелкими французскими пивными стаканами и он произнес несколько слов, к нему пришла уверенность, что на этот раз он не упустит свой шанс.