Послы

Джеймс Генри

Часть 4

 

 

VIII

— Я приехал, чтобы ты все порвал и немедленно вернулся со мною домой; так что сделай милость, обдумай, что я сказал, и, не мешкая, дай положительный ответ, — вот какие слова, не справляясь с дыханием, произнес Стрезер, когда после спектакля они с Чэдом остались наедине. Однако угнетающе эта тирада подействовала лишь на него самого. Чэд выслушал его в благосклонном молчании, с каким влиятельная особа внимает гонцу, который прибыл наконец с известием, пробежав добрую милю в пыли. Стрезер же, вытолкнув из себя заготовленную фразу, ощущал себя изнемогающим от усилий гонцом; он даже не был уверен, не выступил ли у него на лбу пот. Им владело такое чувство, будто ему надобно быть благодарным за тот взгляд, которым, пока он приходил в себя, дарили его глаза молодого человека. В этих глазах отражались — отражались и не без застенчивой доброты, — смятение и растерянность, охватившие нашего друга, и это, в свою очередь, внушало ему страх — страх, что Чэд, возможно, попросту «ведет игру» — игру во всем — из жалости к нему. Такого рода страх — всякий страх — неприятен. Впрочем, Стрезеру все здесь было неприятно: странно, как все неудачно складывается! Тем не менее это никоим образом не могло побудить его опустить руки. И уже в следующее мгновение он продолжал гладко и энергично, словно закрепляя достигнутый успех:

— Разумеется, если тебе будет угодно упорствовать, я окажусь в положении человека, который лезет в чужие дела. Но я знаю тебя и нередко возился с тобой, еще когда ты бегал в коротких штанишках. Да-да, в коротких штанишках, и как человек, занятый чужими делами, хорошо это помню, как, кстати, и то, что для своего возраста — я имею в виду то давнее время, когда мы впервые с тобой познакомились, — у тебя были на редкость крепкие ножки. Так вот, милый мой, мы хотим, чтобы ты поставил тут точку. Твоя мать решительно этого требует, и, кроме всего и сверх всего, у нее есть на это веские причины. Не думай, она действует не по моей подсказке; вряд ли тебе надо напоминать, что она не из тех, кого водят за руку. Причины есть, по моему мнению, тоже. Я говорю это не только как ее друг, но и твой. Я их не выдумал, не расчислил заранее, но вполне разбираюсь в них и, думается, смогу объяснить, что и почему — и тем самым, надеюсь, помогу тебе отдать им должное. Вот для чего, как видишь, я здесь. Тебе лучше сразу узнать худшее: придется немедленно рвать и немедленно ехать. По самонадеянности я полагал, что сумею подсластить пилюлю. Но, увы. Во всяком случае, поверь, я принимаю близко к сердцу твои дела. Принимал их уже тогда, когда готовился в путь, а теперь, когда вижу тебя, они стали мне еще ближе. Да, ты повзрослел и, как бы это поточнее сказать, стал куда менее управляем, но, насколько могу судить, такой ты тем паче и даже еще больше нас устраиваешь.

— Вы находите, я стал лучше? — прервал его, насколько помнилось Стрезеру, в этом месте Чэд.

Ему также помнилось — и еще некоторое время служило величайшим утешением, — что, как говорили в Вулете, «милостью неба» он как-никак сохранил присутствие духа, отрезав:

— Вот уж не знаю.

Какое-то время он и в самом деле тешил себя мыслью, что разговаривал с Чэдом предельно жестко. Что же до того, изменился ли Чэд к лучшему, то он положил себе ограничиться в этом вопросе замечанием о его внешности, и только; и, даже идя на этот компромисс, был крайне сух и сдержанности своей не скрывал. Однако не только его нравственному, но и, так сказать, эстетическому чувству пришлось за это в какой-то мере расплачиваться: Чэд несомненно — не седина ли, черт возьми, его так красила? — стал куда импозантнее, чем можно было ожидать. Это, однако, вполне соответствовало тому, что Стрезер сказал. Они вовсе не желали мешать его должному развитию, и их целям отнюдь не противоречило, если мальчик выглядел не только дерзким и буйным, каким часто бывал в недавнем прошлом. А ведь имелось достаточно данных, что в нем расцветут именно эти черты. Произнося свой монолог, Стрезер не вполне следил за тем, что говорил; он знал лишь, что держится основной нити, и с каждым следующим словом все крепче за нее цеплялся, а то, что его целых пять минут не прерывали, помогло ему добраться до конца. В течение месяца он беспрестанно перебирал в мыслях, что скажет Чэду при первой встрече, но в конце концов, кажется, ничего из приготовленного так и не сказал — все получилось совсем иначе.

Тем не менее он вывесил из окна победный флаг. Да, взял и вывесил; и добрую минуту гордился тем, что вовсю им размахивает, полощет и потрясает перед носом собеседника. Это, во всяком случае, давало ему сознание частично выполненного долга. Он даже почувствовал мгновенное облегчение, словно теперь знал: дело сделано и обратного хода нет — облегчение, вызванное неким мотивом, внезапно, вместе с пронзившей его тревогой и опрокидывающим озарением, обозначившимся еще в ложе мисс Гостри и с тех пор не дававшим ему покоя. В чем, собственно, он заключался — при том, что он имел дело с абсолютно новой величиной — невозможно было установить. Да, перед ним была новая величина, потому что Чэда словно подменили. В этом-то и была вся штука; этим, при любом прочем, все и исчерпывалось. Подобной перемены Стрезер ни в ком никогда не наблюдал, и произвести ее, пожалуй, мог только Париж. Если бы Стрезер присутствовал при самом процессе, ему удалось бы мало-помалу освоить полученные плоды, но он оказался лицом к лицу с конечным результатом. В своих расчетах он исходил из прежней величины; он приготовился к тому, что будет встречен, как собака на кегельбане; заранее прикинул, какого курса и тона держаться, но ничего из этого арсенала ему не понадобилось. Расчислить, что его визави способен подумать, почувствовать или сказать о том или ином предмете, Стрезеру было не по силам. Впоследствии, пытаясь объяснить охватившую его нервозность, он воспроизвел, насколько смог, свое восприятие происшедшего, воспроизвел, с какой молниеносной быстротой Чэд помог ему избавиться от неуверенности. Молодому человеку потребовалось на это очень мало времени, а вместе с неуверенностью улетучились и все недобрые чувства к собеседнику.

— Ваша помолвка с моей матушкой теперь, как говорят французы, fait accompli? — внес Чэд последний, завершающий штрих.

Этого, как почувствовал Стрезер, пока медлил с ответом, было достаточно. Но он также почувствовал, что не в его интересах слишком долго медлить.

— Да, — сказал он радостно, — как раз, когда я уезжал, все приближалось к счастливому концу. Так что, как видишь, я обретаю в вашей семье новое качество. Впрочем, подозреваю, ты этого известия ждал.

— О, я давно его жду и теперь, услышав от вас, понимаю, как вам хочется что-то сделать. Я имею в виду, — пояснил Чэд, — чтобы отметить событие — как бы это поточнее выразиться — столь благодатное. Конечно, вам ясно, и в этом, право, нет ничего неестественного, — продолжал он, — что, доставив меня с триумфом домой, вы сделаете матушке своего рода свадебный подарок и отметите ваш брак лучше не придумаешь. Вам, так сказать, нужен фейерверк, костер и жертва, — рассмеялся он, — и вы жертвуете мною. Благодарю, благодарю! — И он снова рассмеялся.

Чэд говорил весело и принимал это легко, из чего Стрезер тотчас сделал вывод, что в глубине души мальчик — вопреки налету робости, которая, по сути, ничего ему не стоила — с первой же минуты все принимал легко. Налет робости просто был частью хорошего тона. Людям, усвоившим великосветские манеры, явно полагалось, в числе прочих козырных карт, иметь еще и эту. Говоря, Чэд несколько подался вперед, держа локти на столе, и от этого движения его непроницаемое новое лицо, которое он невесть где и как приобрел, приблизилось к собеседнику. В собеседнике оно вызывало жгучий интерес: оно не было — эта зрелая физиономия, по крайней мере та, что представала взгляду, — тем лицом, которое наш друг увез из Вулета. Стрезер позволил себе вольность определить его как лицо светского человека — формула, которая, лишь придя ему на ум, принесла облегчение; лицо светского человека, достаточно повидавшего и многое знавшего. Прошлое, возможно, все же проступало в нем — проблесками, вспышками, которые светились слабо и мгновенно затухали. Чэд стал бронзовым, плотным, сильным, а ведь прежде он был просто увалень. Значит, все различие состояло в том, что он обрел утонченность? Возможно. Потому что утонченность ощущалась в нем, как ощущается во вкусе отменного соуса или в дружеском рукопожатии. Она сказывалась во всем — облагородила его черты, придав их линиям больше чистоты; сделала ясными глаза, ровным румянец, ослепительными превосходные крупные зубы — главное украшение его лица; она придала ему форму и внешность, почти скульптурность, сообщила приятный тон голосу, правильность произношению, больше игры улыбке и меньше всему остальному. Раньше он, усердно жестикулируя, умел выразить ничтожно мало; теперь он выражал все, что хотел, почти без единого телодвижения. Короче, казалось, будто обильную, но бесформенную массу влили в крепкую изложницу, а затем успешно оттуда вынули. Вот такой это был феномен — Стрезер смотрел на него, не отрывая глаз, именно как на феномен, на произведение искусства — и к тому же вполне реальное: его можно было коснуться пальцем. В конце концов, не выдержав, Стрезер протянул руку через стол и положил ее Чэду на плечо:

— Если ты обещаешь порвать — слово чести, здесь, сейчас, — ты обеспечишь нам всем прекрасное будущее. И снимешь напряжение с пусть терпимого, но томительного состояния духа, в котором я живу все эти дни, ожидая тебя; к тому же дашь мне возможность отдохнуть. Я отпущу тебя, благословляя, и засну с миром в душе.

Не вынимая рук из карманов, Чэд вновь откинулся на стуле и расположился поудобнее; в этой позе он — хотя на губах у него играла улыбка — выглядел еще серьезнее. Только сейчас Стрезер увидел, что он нервничает, и счел это — как, надо думать, выразился бы сам — за добрый знак. До сих пор Чэд ничем не выдавал своего волнения — разве только неоднократно снимал и надевал широкополый шапокляк. На этот раз, подняв руку, он лишь сдвинул его назад, и шапокляк лихо повис на копне его крепких, молодых, хотя и тронутых сединой, волос. Этот жест внес толику близости — интимности, хотя и запоздалой — в их мирную беседу; и тотчас под воздействием чего-то столь же обыденного Стрезеру вдруг открылась в Чэде еще одна ипостась. То, что он увидел, высвечивалось слабым лучиком, почти неотличимым от многих других, но тем не менее достаточно явным. В эти мгновения Чэд, несомненно, в полной мере являл собой то, чего стоил, — так, во всяком случае, решил про себя Стрезер. И наш друг не без душевной дрожи всматривался в него, чтобы определить, что же он собой представляет. Короче, Стрезер вдруг увидел его как молодого человека, которого отличают женщины; и целую минуту чуть ли не с благоговением поражался достоинству и, пожалуй, строгости, как ему почему-то вообразилось, присущим этой натуре. Одно было ясно: его визави набрался опыта, выглядывавшего из-под заломленной шляпы — выглядывавшего непроизвольно, под напором количества и качества, а не в силу намеренной бравады или фанфаронства его обладателя. Вот так должны держаться мужчины, которых отличают женщины, а также мужчины, которые, в свою очередь, сами охотно отличают женщин. С минуту эта мысль казалась Стрезеру чрезвычайно важной — в свете его миссии; но уже в следующую все стало на свои места.

— А вы не допускаете, — спросил Чэд, — что при всей неотразимости ваших доводов у меня могут быть к вам вопросы?

— Почему же? Я здесь, чтобы ответить на них. Полагаю, что сумею сообщить тебе нечто, представляющее для тебя огромнейший интерес, но о чем, почти ничего не зная, ты вряд ли догадаешься меня спросить. И мы посвятим вопросам и ответам столько дней, сколько тебе угодно. Впрочем, — сказал, желая кончить Стрезер, — мне хотелось бы все-таки еще сегодня отправиться спать.

— Вот как!

В голосе Чэда прозвучало непритворное удивление, которое Стрезера даже позабавило:

— Тебе это кажется странным? После всего, чем ты меня угостил?

Молодой человек, видимо, оценивал его реплику.

— Ну, я не столь уж многим вас угостил… пока.

— Иными словами, меня еще кое-что ожидает? — рассмеялся Стрезер. — Тем паче мне нужно набраться сил. — И, словно выдавая, какие его обуревают чувства в преддверии того, что ему предстоит, поднялся на ноги. Он знал: тем самым он показывает, что рад положить конец разговору, который стоил ему немалых усилий.

Чэд продолжал сидеть и, когда Стрезер двинулся было мимо него между столиками, остановил его преграждающим жестом руки:

— О, мы еще к этому вернемся.

Произнесено это было тоном самым приязненным — лучше, так сказать, и не пожелаешь, — и таким же было выражение лица, которое говорящий обратил к Стрезеру, мило загораживая ему путь. Правда, кое-чего тут все же недоставало: чересчур бросалось в глаза, что приязненность эта — плод житейской опытности. Да, опытность — вот чем Чэд старался взять над ним верх, а то и грубостью прямого вызова. Разумеется, опытность уже чревата вызовом, но грубости в ней не было — скорее даже наоборот; а это означало немалый выигрыш. Да, он повзрослел, подумал Стрезер, коль скоро способен так рассуждать. И тут, потрепав гостя уверенным жестом по руке, Чэд тоже встал; очевидно, он решил, что сказано достаточно, и гость понял: к какому-то соглашению они худо-бедно пришли. По крайней мере, Стрезер получил несомненное свидетельство тому, что Чэд верит в возможность соглашения. Стрезер, со своей стороны, счел желание Чэда прийти к соглашению достаточным основанием для того, чтобы позволить себе отправиться спать. Однако спать он отправился не сразу, потому что, когда они вновь окунулись в теплую, ясную ночь, пустячное обстоятельство — обстоятельство, скорее только подтверждающее достигнутое ими состояние мира, его задержало. На улицах толпилось еще немало парижан, вызывающе шумных, подчеркнуто беспечных, и, остановившись на мгновение, чтобы, несмотря на все и вся, полюбоваться великолепным проспектом — триумфом архитектуры, — они в молчаливом единении направились в сторону квартала, где находился отель Стрезера.

— Не спорю, — вдруг начал Чэд, — не спорю, это только естественно, что вы с матушкой разбираете меня по косточкам — и у вас, бесспорно, гора фактов, от которых вы отталкиваетесь. И все же, думается, вы сильно сгущаете краски.

Он замолчал, предоставляя своему старшему другу гадать, на чем, собственно, хочет поставить акцент, и Стрезер тут же воспользовался случаем, чтобы расставить акценты по собственному усмотрению.

— О, мы вовсе не старались входить в подробности. Вот уж за чем мы меньше всего гонялись. Ну, а что до «сгущения красок», так это вызвано тем, что нам действительно очень тебя не хватает.

Чэд, однако, продолжал стоять на своем, хотя в свете фонаря на углу — там они немного задержались, — Стрезеру показалось, будто упоминание о том, что дома до сих пор ощущают его отсутствие, поначалу тронуло молодого человека.

— Я хочу сказать, вы, наверное, многое навоображали.

— Навоображали? Что?

— Ну… всякие ужасы.

Его слова задели Стрезера — что-что, а ужасы, по крайней мере внешне, меньше всего вязались с образом этого здорового и здравого молодого человека. Однако Стрезер прибыл сюда, чтобы говорить правду, одну только правду:

— Да, смею признать, навоображали. Впрочем, что тут такого — ведь мы не ошиблись.

Чэд подставил лицо под свет фонаря — одно из редких мгновений, когда, судя по всему, он в своей особой манере сознательно выставлял себя напоказ. Он словно предъявлял себя — свое сложившееся «я», свое физически ощутимое присутствие, себя самого, крупного, молодого, мужественного, — предъявлял, внося нечто новое в их отношения, и это, по сути, было демонстрацией. Казалось — разве не было тут чего-то противоестественного? — он не мог (делайте с ним что хотите) оценить себя иначе, как по самой высокой шкале. И Стрезер увидел в этом чувство самоуважения, сознание собственной силы, пусть даже странно преувеличенной, проявление чего-то подспудного и недосягаемого, зловещего и — кто знает? — завидного. Проблески всего этого мгновенно обрели в его уме название — название, за которое он тотчас ухватился. А не имеет ли он дело с неисправимым язычником? — спросил он себя. Такое определение — Стрезер ему даже обрадовался! — звучало вполне приемлемо для его мысленного слуха, и он сразу взял его на вооружение. Язычник — разве не так! — вот кем, по логике вещей, был Чэд. Вот кем он неминуемо должен был стать. Вот кто он сейчас. Это слово давало ключ к решению и не только не затемняло путь к нему, а, напротив, вносило ясность. В своем внезапном озарении Стрезер — пока они стояли под фонарем — пришел к выводу, что язычник, пожалуй, как раз то, чего им особенно не хватает в Вулете. Уж с одним язычником — добропорядочным — они как-нибудь да справятся; и занятие ему тоже найдется — безусловно, найдется; и воображение Стрезера уже рисовало и сопровождало первое появление в Вулете этого возмутителя порядка. Но тут молодой человек повернулся спиной к фонарю, и нашего друга охватила тревога — а вдруг за истекшую паузу его мысли были прочитаны!

— Вы, несомненно, — сказал Чэд, — подошли к сути дела достаточно близко. Подробности, как вы изволили заметить, тут ничего не значат. Вообще-то я кое-что себе позволил. Но сейчас это все позади — я почти совсем исправился, — закончил он.

И они продолжали путь к отелю.

— Иными словами, — сказал Стрезер, когда они достигли двери, — ни с одной женщиной ты сейчас не связан?

— Помилуйте, при чем тут женщины?

— Как при чем? Разве не в этом препятствие?

— Чему? Моему возвращению домой? — Чэд явно был удивлен. — Вот уж нет! Неужели вы думаете, что, когда мне захочется домой, у кого-то достанет силы…

— Удержать тебя? — подхватил Стрезер. — Видишь ли, мы полагали, что все это время некто — а возможно, даже несколько лиц — усердно мешали тебе «захотеть». Ну, и если ты вновь попал в чьи-то руки, это может повториться. Ты ведь так и не ответил на мой вопрос, — не успокаивался он. — Впрочем, если ничьи руки тебя не держат, тем лучше. Стало быть, всё за то, чтобы тебе, не мешкая, ехать.

Чэд молчал, взвешивая его доводы.

— Я не ответил вам? — В его голосе не слышалось негодования. — В подобных вопросах всегда что-то преувеличено. К тому же как прикажете понимать ваше «попал в чьи-то руки»? Это очень неопределенно. Можно быть в чьих-то руках, не будучи в них. И не быть, будучи целиком. И потом разве можно кого-то выдавать. — Он словно любезно разъяснял. — Я ни разу не дал себе увязнуть — ну так, чтобы по горло, и, что бы там ни было и как бы там ни было, никогда ничего в таком роде не боялся. — В этих разъяснениях имелось нечто сдерживающее Стрезера, и, пользуясь его молчанием, Чэд продолжал. Следующей фразой он как бы протягивал руку помощи Стрезеру: — Неужели вы не понимаете, как я люблю сам Париж!

Эта неожиданная развязка и в самом деле ошеломила нашего друга.

— Ах, вот оно что! — негодовал он. Однако улыбки Чэда хватило, чтобы развеять его негодование.

— Разве этого недостаточно?

Стрезер было задумался, но ответ вырвался сам собой:

— Для твоей матушки — нет, недостаточно!

Однако, высказанное вслух, это утверждение показалось скорее забавным, оно лишь вызвало у Чэда приступ смеха, настолько заразительного, что Стрезер и сам не устоял. Правда, он тут же справился с собой.

— Позволь уж нам придерживаться собственной версии, — заявил он. — Но если ты и вправду полностью свободен и так независим, тебе, мой милый, нет оправдания. Я завтра же напишу твоей матушке, — добавил он. — Доложу, что убедил тебя.

Это сообщение, видимо, вновь подстегнуло в Чэде интерес:

— И вы часто ей пишете?

— Постоянно.

— И длинные письма?

Каков наглец! Стрезер уже терял терпение:

— Надеюсь, они не кажутся ей слишком длинными.

— О, без сомнения. И так же часто получаете ответ?

Стрезер вновь позволил себе помолчать.

— Так часто, как того заслуживаю.

— Матушка, — сказал Чэд, — пишет прелестные письма.

— Ты никаких не пишешь, милый мой. — И Стрезер, задержавшись у закрытой porte-cochère, остановил на молодом человеке внимательный взгляд. — Впрочем, Бог с ними, с нашими предположениями, — добавил он, — раз ты и вправду ничем не связан.

Чэд, однако, счел свою честь задетой:

— Никогда и не был, смею утверждать. Я всегда — да, всегда, поступал только по собственному усмотрению. — И тут же добавил: — Сейчас тоже.

— Вот как? Так почему же ты здесь? Что тебя держит? — спросил Стрезер. — Ведь ты давно уже мог уехать.

Чэд в упор посмотрел на Стрезера и, откинув голову, сказал:

— По-вашему, всему причина — женщины?

Казалось, он был глубоко удивлен, и слова, в которых он это удивление выразил, прозвучали на тихой улице так отчетливо, что Стрезер было испугался, но вовремя вспомнил, что они говорят по-английски и, следовательно, вне опасности.

— Стало быть, вот как вы думаете в Вулете? — продолжал наступать на него молодой человек.

Вопрос был не в бровь, а в глаз; Стрезер изменился в лице: он сознавал, что, говоря его же словами, сел в лужу. Видимо, он по бестолковости исказил то, что думают в Вулете, и, прежде чем ему удалось исправить положение, Чэд вновь на него напустился:

— В таком случае, вынужден заметить, у вас низменный образ мыслей.

Увы, это мнение полностью совпало с собственными размышлениями Стрезера, навеянными приятной атмосферой бульвара Мальзерб, а потому подействовало на него особенно тягостно. Если бы такую шпильку пустил он сам — даже в отношении миссис Ньюсем, — она была бы только во благо, но, пущенная Чэдом, к тому же вполне обоснованно, царапнула до крови. Нет, они не отличались низменным образом мыслей и не имели к этому ни малейшей склонности, и тем не менее пришлось признать, что действовали — да еще упоенные собой — исходя из положений, которые можно было легко обратить против них. Во всяком случае, Чэд бросил ему обвинение, и своей прелестной матушке тоже, а заодно, поворотом кисти и стремительным броском далеко летящего лассо, захлестнул и Вулет, который в своей гордыне пасся по одним верхам. Бесспорно, Вулет, и только Вулет, вбил в мальчика грубость манер; и теперь, уже вступив на иной путь, он, стоя здесь, посреди спящей улицы, упражнялся в том, что в него вбили, против тех, кто в него это вбил. И получалось так: они приписывали ему вульгарность, а он взял и одним махом ее с себя стряхнул и — так, по крайней мере, ощущал это Стрезер — стряхнул на своего американского гостя. Минуту назад Стрезер спрашивал себя, не язычник ли его молодой друг; сейчас ему впору было спросить: уж не джентльмен ли он? Мысль, что человек не может быть и тем и другим одновременно, в этот миг, по крайней мере, не пришла ему в голову. Ничто кругом не отрицало подобного сочетания; напротив, все говорило в его пользу. И Стрезеру подумалось: вот путь к пониманию самого трудного вопроса; правда, на месте одного вопроса мгновенно вставал другой. Не потому ли, что Чэд научился быть джентльменом, он овладел маневром — искусством так безупречно держаться, что язык не поворачивался говорить с ним начистоту. Где же все-таки ключ к причине всех причин? Пока, во всяком случае, Стрезеру не хватало слишком многих ключей, и среди прочих — ключей к ключам. И, значит, ничего не оставалось, как честно признаться самому себе, что в очередной раз он оказался профаном. К этому времени он уже привык получать такого рода щелчки-напоминания, в первую очередь от самого себя, о том, что он то сего, то того, то другого не знает. Но Стрезер терпел их — во-первых, потому что это оставалось его тайной, а во-вторых, потому что вносило немалый вклад. Пусть он не знал, что плохо, но — поскольку другие не догадывались, как мало он знает, — мог мириться с таким положением вещей. Но сейчас он не знал, да еще в таком важном пункте, что хорошо, и Чэд, по крайней мере, это понимал, а потому нашему другу приходилось очень туго: он чувствовал себя разоблаченным. Чэд и в самом деле постарался как можно дольше продержать его в этом неприятном состоянии — по крайней мере, до тех пор, пока не счел, что с него хватит и можно снова милостиво его выручить. Так он в конце концов весьма изящно и сделал. Но сделал так, как если бы вдруг напал на счастливую мысль, которая все могла его другу объяснить.

— О, со мною все в порядке! — бросил он.

И с тем, в полном смятении чувств, Стрезер отправился спать.

 

IX

Так оно, видимо, и было — судя по тому, как после того разговора вел себя Чэд. Он был преисполнен благожелательности к послу матушки, который, однако, несмотря на все знаки обрушившегося на него внимания, умудрился поддерживать и другие связи. Правда, его свидания с миссис Ньюсем, когда, вооружась пером, он беседовал с нею в своем номере, нередко нарушались, зато стали содержательнее и происходили чаще, чем когда-либо прежде; они перемежались часами, которые он посвящал Марии Гостри, хотя и по-иному, но с не меньшей серьезностью. Теперь, когда, выражаясь словами нашего друга, у него и впрямь находилось что порассказать, он, к собственному удивлению, проявлял — по части всяких неловкостей, какие могли возникнуть при подобных двойных отношениях, — одновременно и больше осмотрительности, и больше спокойствия. Он очень тонко представил в письмах к миссис Ньюсем свою полезную приятельницу; однако с некоторых пор его донимали опасения, что Чэд, который из любви к родимой матушке вновь взялся за брошенное было перо, возможно, делал это еще тоньше. Нашего друга вовсе не устраивало, чтобы сведения о нем поступали к миссис Ньюсем из рук Чэда, исключая разве те, которым надлежало именно из них поступать; меньше всего ему хотелось, чтобы в общение между матерью и сыном вкрался элемент легкомыслия. А потому, желая предвосхитить такого рода злополучную случайность, он с полной откровенностью живописал молодому человеку все подробности, в их точной последовательности, своей занятной дружбы с мисс Гостри. Рассказывая об этом мило и любезно, он именовал их знакомство «вот такой историей» и искренне полагал, что не берет греха на душу, определяя эту дружбу эпитетом «занятная» — сам он относился к ней вполне серьезно! Он льстил себя мыслью, что даже преувеличивает дерзновенную вольность, какой была отмечена его первая встреча с этой поразительной дамой, и придерживался исключительной точности в изображении нелепых обстоятельств, при которых она произошла — то есть не скрыл, что они «подцепили друг друга» чуть ли не на улице; он руководствовался мыслью — и какой тонкой! — что, выказывая удивление неосведомленностью противника, ведет войну на его территории.

Именно так, по его представлениям, следовало вести борьбу в благородном стиле; и тем основательнее была причина его выбрать, что до сих пор в благородном стиле он борьбы ни разу не вел. Итак, он избрал этот путь. Мисс Гостри знали все — как же случилось, что Чэд ее не знал? Трудно, даже невозможно избежать с ней знакомства! А утверждая это как само собой разумеющееся, Стрезер взваливал на Чэда бремя доказательства от обратного. Выбранный нашим другом тон оказался на редкость удачным; Чэд уже готов был оправдываться — разумеется, он не мог не слышать об этой прославленной даме, но познакомиться с ней ему помешало злосчастное стечение обстоятельств. Он также приводил и тот аргумент, что его светские связи отнюдь не достигают такой протяженности, какой, при все ширящемся потоке их соплеменников, ему приписывает Стрезер. И вообще давал понять, что в выборе знакомств все чаще придерживается другого принципа, из чего, видимо, следовало заключить, что он редко вращается среди членов американской «колонии». В настоящий момент его интересовало нечто совсем иное. Да, то, в чем он разбирался, — вещи глубокие. Стрезеру ничего не оставалось, как воспринимать все это именно так — пока он не был способен уяснить, насколько глубокие. Впрочем, с этим лучше было обождать! В их общих затруднениях уже наметилось многое, к чему Чэд проявлял желание отнестись с симпатией. Прежде всего он отнесся с симпатией к своему будущему отчиму. А меж тем неприязнь к себе — вот тот камень преткновения, к которому Стрезер наилучшим образом подготовился и никак не ожидал, что подлинное умонастроение молодого человека доставит ему больше хлопот, чем предполагаемое. Случилось же именно так, потому что наш друг внушил себе, будто необходимо как-то возместить донимавшее его чувство неуверенности: а достаточно ли он сам дотошен? Это — так ему представлялось — был единственный путь, на котором он мог увериться в том, что его нельзя упрекнуть в недостатке усердия. Дело заключалось в том, что, если терпимость Чэда к его усердию оказалась бы лицемерной, если он лишь прикрывался ею как наилучшим способом выиграть время, все же оставалась возможность делать вид, будто они пришли к молчаливому соглашению.

Таков, видимо, был к концу десяти дней результат обильного и беспрестанно повторяющегося обмена мнениями, во время которого Стрезер начинял своего юного друга всем, что тому полагалось знать, вводя его в полный курс фактов и цифр. Ни на минуту не урезая излияний своего гостя, Чэд неизменно держался, выглядел и говорил как человек, чувствующий себя несколько удрученно, даже мрачновато, но полностью и привычно свободным. Он не заявлял о немедленном желании покориться; он задавал умнейшие вопросы, иногда зондируя почву много глубже тех слоев, информацией о которых располагал наш друг, оправдывая тем самым мнение сородичей о своем скрытом потенциале, и при этом сохранял любезный вид, словно изо всех сил стремился вписаться в развертываемую перед ним прекрасную гармоническую картину. Он прохаживался перед нею взад и вперед, дружески беря Стрезера под руку, стоило тому прерваться, без конца вглядывался в это бесценное произведение и справа и слева, критически склонял к нему голову с разных сторон и критически дымил сигаретой, а затем уличал Стрезера то в одной неточности, то в другой. Стрезеру пришлось давать себе передышку — без передышки он временами просто изнемогал, повторяя уже сказанное; как ни крути, а приходилось признавать, что Чэд умел вести разговор. Другое дело, и в этом был главный вопрос, куда он его вел, что пока оставалось совершенно неясным. Вопросы попроще тоже пока не решались; впрочем, какое это имело значение, если все вопросы, кроме тех, какие Чэд сам задавал, отошли на задний план. Чэд был свободен — и в этом состоял весь ответ; и вряд ли могло быть что-либо нелепее того факта, что самой этой свободе предстояло указать, что тут трудно сдвинуть. Его изменившиеся манеры, его прелестная квартира, изящная обстановка, непринужденность в разговоре, сам его интерес к Стрезеру, ненасытный, а когда все было сказано, лестный — разве во всех этих существенных вещах не звучали ноты обретенной им свободы? Казалось, он дарил ее своему гостю, облекая в эти прекрасные формы, и это было главной причиной, почему его гость порою бывал слегка смущен. Стрезер вновь и вновь возвращался к мысли о необходимости пересмотреть первоначальный план. Он ловил себя на том, что бросает растерянные взгляды, устремляет робкие взоры в поисках той злой воли, той несомненно существующей противницы, которая одним ударом его сокрушила и чьим незримым присутствием он, следуя нелепой версии миссис Ньюсем, все время руководствовался в своих действиях. Не раз и не два, чуть ли не чертыхаясь, он в мыслях буквально жаждал, чтобы миссис Ньюсем сама сюда пожаловала и ее нашла.

Он не мог так сразу внушить Вулету, что подобная карьера, подобный беспутный образ жизни в юности были в конечном счете более или менее простительны, а в случае светского человека — случае, о котором идет речь, — вполне могли являться даже безнаказанными; он мог только это констатировать, тем самым подготовив себя к громовому эху. Это эхо — столь же отчетливо различимое в сухой, предгрозовой атмосфере, сколь кричащий заголовок над печатной полосой, казалось, уже звучало в его ушах, когда он сел за письмо. «Он говорит, дело не в женщине!» — миссис Ньюсем, слышалось ему, подчеркивая голосом каждое слово, сообщает это, словно газетную сенсацию, своей дочери, миссис Покок, а ответ миссис Покок вполне достоин присяжного читателя прессы. Он мысленно видел выражение глубочайшего внимания на лице младшей леди и улавливал язвительный скепсис в ее произнесенных после небольшой паузы словах: «Так в чем же тогда?» Так же как мимо него не прошло четкое резюме ее матушки: «В чем? В соблазне делать вид, что не в женщине». Отправив письмо, Стрезер представил себе всю сцену, в течение которой, что бы он ни делал, его взор не меньше, чем к матери, оставался прикован к дочери. Он догадывался, какую убежденность миссис Покок сейчас не упустит случая подтвердить — убежденность, о которой он с самого начала знал, — в его, мистера Стрезера, несостоятельности. Еще до того, как он отплыл в Европу, миссис Покок не раз старательно сверлила его взглядом, и в ее глазах всегда читалось: нет, не верю, что он найдет эту женщину. Миссис Покок питала мало, мягко говоря, доверия к его способности по части женщин. Ведь даже ее мать нашел не он, а ее мать, если уж на то пошло — насколько миссис Покок об этом, увы, было известно — сама его нашла. Да, мать отыскала этого господина — случай, частное суждение о котором миссис Покок было показательно для ее умения критически мыслить. И своим незыблемым положением в обществе этот господин в основном обязан тому факту, что «открытия» миссис Ньюсем принимаются Вулетом, но в глубине души мистер Стрезер знает… Да, наш друг знал, как неудержимо жаждет сейчас миссис Покок высказать, чего стоит его собственное положение в обществе. И вообще, предоставьте ей свободу действий — и она в два счета найдет эту женщину!

Меж тем после знакомства мисс Гостри с Чэдом Стрезеру все чаще казалось, что она держит себя до чрезвычайности настороже. Его поразило, когда вначале он никак не мог добиться от нее того, чего хотел — правда, что он в этот знаменательный момент хотел услышать, он и сам вряд ли сумел бы выразить, разве только в самых общих чертах. Вопрос: «так он вам нравится?», заданный, как мисс Гостри любила говорить, tout bêtement, ничего не прояснял и не определял, хотя бы потому, что Стрезеру меньше всего требовалось нагромождать свидетельства в пользу молодого человека. Но он вновь и вновь стучался к ней в дверь, чтобы еще раз повторить, что перемена, произошедшая с Чэдом, какие бы второстепенные подробности ни вызывали тут интерес, прежде всего и в первую очередь являет собой чудо, почти фантастическое. Он буквально переродился, и это его преображение было столь значительно, что вдумчивого наблюдателя ничто иное уже не могло — и впрямь не могло? — занимать.

— Они сговорились, — заявил Стрезер. — Все много сложнее, чем кажется. — И, давая волю своему воображению, заявлял: — Здесь тонкая игра — хитрый обман!

Полет его воображения нашел у мисс Гостри отклик:

— С чьей стороны?

— Ну, полагаю, всему виною судьба, которая каждым повелевает, слепой рок. Я имею в виду, что с подобным противником не просчитаешь ходы. Я располагаю лишь самим собой, своими скромными человеческими средствами. О какой атаке по правилам можно вести речь, когда штурмуешь сверхъестественное. Вся энергия уходит на то, чтобы перед ним выстоять, понять, откуда что взялось. Тут хочется, будь что будет, вы же понимаете, — сознался он, и по лицу его скользнуло странное выражение, — насладиться необычным. Да, назовем это жизнью, — нашел он решение, — назовем это милой старой проказницей-жизнью, которая предлагает нам подобные сюрпризы. Ничего не скажешь — такого рода сюрприз сбивает с ног или, по крайней мере, ошеломляет — все ошеломляет, все, что видишь, вернее, то, черт побери, что можно увидеть.

Ее молчание всегда было насыщено смыслом.

— Вы так и написали домой?

— Да, так и написал! — ответил он почти с вызовом.

Она снова помолчала, а он снова прошелся по ее коврам.

— Будьте осмотрительнее, не то они все сюда пожалуют.

— Ну нет! Я написал, что он вернется со мной.

— А он вернется? — спросила мисс Гостри.

От ее подчеркнутого тона он весь как-то собрался и посмотрел на собеседницу проницательным взглядом.

— Вы задаете мне вопрос, ради ответа на который я проявил бездну терпения и ловкости, чтобы предоставить вам, познакомив с Чэдом и всеми его обстоятельствами, максимальную возможность на него ответить. Я и сегодня пришел к вам в надежде узнать, что вы об этом думаете. Он поедет — как вы считаете?

— Нет, не поедет, — сказала она наконец. — Он несвободен.

То, как она это сказала, оглушило его:

— Как? И вы все время это знали?

— Я ничего не знала. Вернее, только то, что видела. Мне странно, — добавила она с легкой досадой, — что вы не видели того же. Достаточно было побыть с ним…

— Тогда в ложе? Да?

— Да, чтобы убедиться…

— В чем?

Она поднялась со стула, и на лице ее, яснее чем когда-либо, читалось выражение отчаяния — отчаяния от его тупости. Она даже не сразу нашлась с ответом.

— Догадайтесь! — бросила она чуть ли не с жалостью.

От этой жалости у него кровь прилила к щекам, и секунду-другую они стояли лицом к лицу, копя досаду друг на друга.

— Вам угодно сказать, что вам достало и часу, чтобы все понять? Превосходно. Но я, со своей стороны, тоже не так уж глуп, чтобы не понимать вас или в какой-то степени не понимать его. То, что он жил здесь в свое удовольствие, не вызывает у нас ни малейших сомнений. На сегодняшний день не вызывает сомнений и то, в чем он видит главное свое удовольствие. И я не имею в виду, — пояснил он сдержанным тоном, — просто какую-нибудь лоретку, которую он способен подцепить. Нет, я говорю о женщине, которая и в нынешней ситуации умеет показать характер, которая в самом деле чего-то стоит.

— Так и я о том же говорю! — воскликнула мисс Гостри, поспешно уточнив: — Я считаю, что вы считаете — или у вас в Вулете считают, — что лоретка непременно такова. А они вовсе не таковы, как раз наоборот! — горячо заявила она. — И все же какая-то женщина — хотя с виду так не кажется — за этим стоит, но только не просто лоретка. Ведь мы признаем — перед нами чудо! А кто же еще, как не женщина с характером, может сотворить подобное чудо?

Он молчал, вникая в ее слова:

— Стало быть, причина того, что произошло, — женщина.

— Да, женщина. Та или иная. Произошло то, чего не могло не произойти.

— Но вы, во всяком случае, считаете ее порядочной женщиной?

— Порядочной? — Она, смеясь, всплеснула руками. — Я назвала бы ее бесподобной.

— Почему же он тогда отпирается?

— Почему? — Мисс Гостри на мгновение задумалась. — Да потому, что она слишком порядочна. Разве вы не видите, — продолжала она, — с каким чувством ответственности она к нему относится?

Стрезер видел, и чем дальше, тем больше, а потому видел и кое-что еще.

— Нам, пожалуй, хотелось бы, чтобы чувство ответственности проявлял к ней он.

— Он и проявляет. В своей манере. Вы должны простить ему, если он не вполне откровенен. В Париже о таких делах молчат.

Понять это Стрезер мог, но все же!..

— Даже когда речь идет о порядочной женщине?

— Даже когда мужчина порядочен. В таких делах, — уже серьезным тоном объяснила она, — лучше поостеречься: можно произвести ложное впечатление. Ничто не производит на людей такого дурного впечатления, как сверхпорядочность, внезапно и неизвестно откуда взявшаяся.

— Ну вы говорите о людях низкого пошиба, — заявил он.

— Да? Я в восторге от ваших классификаций, — отвечала она. — Хотите, я, придравшись к случаю, дам вам по этому поводу мудрейший из всех, на какие способна, совет? Не цените и не судите ее по ней самой. Цените и судите ее только по тому, что видите в нем.

У него хватило мужества вдуматься в ход ее мыслей.

— Потому что тогда она мне понравится? — спросил он с таким видом, словно, при его живом воображении, уже расположился к ней душой, хотя не мог сразу же и в полной мере не понять, насколько это не вписывается в его замыслы. — Но разве я для этого сюда приехал?

Ей пришлось подтвердить — не для этого. Однако захотелось и кое-что добавить.

— Повремените принимать решения. Тут много разного намешано. Могут обнаружиться и чрезвычайные обстоятельства. Вы и в нем еще не все разглядели.

Это Стрезер, со своей стороны, признал, но с присущей ему проницательностью почувствовал опасность:

— А что, если, чем больше я в нем разгляжу, тем больше он мне понравится?

У мисс Гостри нашлось что возразить:

— Возможно, возможно… но молчать о ней тем не менее заставляет его не только забота о ней. Тут еще и ход. — И пояснила: — Он пытается ее потопить.

— Потопить? — От такого образа Стрезер даже вздрогнул.

— Ну, в том смысле, что в нем идет борьба, которую он частично хочет от вас скрыть. Не торопитесь — это единственный путь избежать ошибки, чтобы не казниться потом; со временем вы увидите. Ему, право, хочется от нее избавиться.

К этому моменту воображение нашего друга уже настолько живо нарисовало всю картину, что у него даже прервалось дыхание.

— После всего, что она для него сделала?

Мисс Гостри устремила на собеседника взгляд, который тут же сменился чарующей улыбкой:

— Он вовсе не такой хороший, каким вы его себе представляете.

Они осели в нем, эти слова, как предостережение и обещали изрядную помощь, но содействию, которое он пытался извлечь из них, при каждой встрече с Чэдом что-то мешало. Что тут стояло поперек, какая противодействующая сила? — спрашивал он себя. Несомненно, владевшее Стрезером ощущение, что Чэд действительно был как раз хорошим, — а его поведение убеждало в этом, — таким, каким он его себе представлял. Да и как мог он не быть хорошим, когда вовсе не был так уж плох. Во всяком случае, дни шли за днями, и встречи с Чэдом — как и непосредственное благоприятное впечатление от них, а другого, казалось, и быть не могло — полностью вытеснили из сознания Стрезера все остальное. Вновь появился на сцене Крошка Билхем; но теперь Крошка Билхем, даже больше, чем вначале, воспринимался им как одно из многочисленных приложений к его отношениям с Чэдом; как их следствие, вошедшее в сознание нашего друга благодаря нескольким эпизодам, о которых речь впереди. Даже Уэймарш оказался в данной ситуации втянутым в водоворот, который полностью, хотя и временно, его поглотил, так что случались дни, когда Стрезер наталкивался на своего приятеля где-нибудь в коридоре, словно тонущий пловец, вдруг натолкнувшийся на какой-то предмет под водой. Глубоководная среда — глубоководной средой были повадки Чэда — держала их, и Стрезеру казалось, будто они, каждый углубившись в себя, двигались, минуя друг друга, и молча глядели перед собой круглыми бесстрашными рыбьими глазами. Оба, что и говорить, понимали, что Уэймарш дает Стрезеру шанс, и от этой милости Стрезера охватывала скованность, напоминавшая чувство стеснения, которое он испытывал в школе, когда члены его семьи заявлялись на публичные экзамены. Он не стеснялся отвечать при посторонних, но присутствие родственников действовало на него роковым образом, и теперь ему казалось, будто Уэймарш все равно что родственник. Он словно слышал его голос: «А ну, выкладывай!» — и содрогался в преддверии дотошной критики, которой подвергнут его дома. Он и так уже «выложил» все, что мог; Чэд в полной мере знал, чего он хочет. Тем не менее его собрат паломник ждал от него грубого насилия. Зачем? Он не утаил ничего из того, что было у него на душе! Как бы там ни было, он не мог отделаться от мысли, что Уэймарш постоянно движим желанием сказать ему: «Говорил же я вам — вы только утратите свою бессмертную душу!» Но было совершенно очевидно, что и у Стрезера есть к приятелю свои претензии, и, по существу, он тратит не больше духовных сил, наблюдая за Чэдом, чем Чэд, наблюдая за ним. Да, ради исполнения долга он опускался в глубины — только чем это было хуже того, что делал Уэймарш? По крайней мере, у него уже не было нужды сопротивляться и все отвергать, не было нужды вести, на подобных условиях, переговоры с врагом.

Прогулки, имевшие целью осмотреть что-нибудь или куда-то зайти, в Париже были неизбежны и естественны, а поздние сборища в очаровательном troisième, прелестной квартире, когда там сходились мужчины, и обстановка, благодаря табачному дыму, музыке, более или менее благозвучной, беседе, более или менее разноязыкой, в принципе мало чем отличались от времяпрепровождения в утренние и дневные часы. И ничто, — в чем не мог не признаться себе Стрезер, откинувшись на стуле и куря сигарету, — так мало походило на сцену насилия, как даже самый бурный из этих вечеров. Тем не менее вечера эти проходили в спорах, и Стрезер в жизни не слышал такого множества мнений по такому множеству проблем. В Вулете тоже не боялись высказывать разные мнения, но от силы по трем-четырем вопросам. Под стать этому было и другое отличие: в Вулете при расхождении во мнениях, пусть немногочисленных, но глубоких, их высказывали тихо, даже робко, словно стесняясь. Не то на бульваре Мальзерб: здесь спорящие отнюдь не стеснялись выражать несогласие и были крайне далеки от того, чтобы стыдиться таких вещей — впрочем, и каких бы то ни было; напротив, часто казалось, что они намеренно изобретают контрдоводы, чтобы избежать единомыслия, которое убивает вкус к беседе. В Вулете подобные контроверзы были совершенно не приняты, хотя Стрезер помнил времена, когда он, сам не понимая, почему, испытывал острое желание полемизировать. Теперь он знал почему — ему хотелось всего лишь оживить беседу.

Воспоминания эти, однако, возникали лишь попутно, в целом же его дело положительно принимало неудачный оборот; нервы у него были натянуты до предела и единственно потому, что он не умел применять насилия. Когда он задавал себе вопрос: «Неужели он ничего не добьется?» — у него был такой вид, будто ему желательно это насилие спровоцировать. Однако было бы в высшей степени нелепо, если бы в поисках облегчения он стал такого рода желаниям потакать; вполне достаточно было и того, что единственное принятое им приглашение повергло его в трепет из-за своего достоинства. Неужели он ожидал, что Чэд станет вести себя непорядочно? Стрезер мог задать ему этот вопрос, но предусмотрительно задавал его самому себе. Он смог — правда, сравнительно недавно, точнее, всего несколько дней назад — оживить в себе первородную грубость, но при первом же постороннем взгляде предпочел изгнать ее, словно незаконно приобретенную вещь, даже из собственного поля зрения. Однако отклики на это все еще продолжали поступать в письмах миссис Ньюсем, и, читая их, он порой готов был упрекнуть ее в отсутствии такта. Разумеется, он тут же краснел от стыда, правда, более в силу необходимости разъяснений, чем по причине укоров совести, вовремя спохватываясь, что при всем старании с ее стороны она вряд ли могла так быстро набраться такта, как он. Ее такт находился в зависимости от Атлантического океана, Главной почтовой конторы и крутизны глобуса.

Однажды Чэд пригласил его на чашку чаю с немногими избранными, в узком кругу, и на этот раз включавшем мисс Бэррес. С бульвара Мальзерб Стрезер ушел вместе с тем, кого в письмах к миссис Ньюсем обыкновенно именовал милым мазилкой. У нашего друга были все основания видеть в нем, как ни странно, единственного человека, с которым Чэд, по его наблюдениям, поддерживал близкие отношения. Крошке Билхему было в другую сторону, тем не менее он из любезности составил Стрезеру компанию, и отчасти благодаря этой любезности они, когда начал накрапывать дождь, продолжили разговор в приютившем их кафе. Час, только что проведенный у Чэда, оказался для Стрезера весьма насыщенным; он имел беседу с мисс Бэррес, попенявшей ему за то, что он так и не выбрался к ней; к тому же его осенила счастливая идея — как помочь Уэймаршу обрести непринужденность. Тут, пожалуй, многого удалось бы достичь, внушив адвокату, что он пользуется успехом у этой леди, чья быстрая сообразительность по части всего, что казалось ей забавным, развязывала Стрезеру руки. Впрочем, она и сама всячески старалась выяснить, не в ее ли силах облегчить ему задачу относительно его блестящего протеже, и предлагала притушить священный гнев, заронив в мозгу его приятеля мысль, что даже в этом шатком мире существует возможность завязать тесные связи. И какие связи! Которые, можно считать, послужат ему украшением и благодаря которым его будут катать в coupé с оборками и перьями и обивкой, насколько Стрезер успел разглядеть, из синей парчи. Самого Стрезера ни разу не катали — по крайней мере, в подобного рода экипаже, где лакей помещается на переднем сиденье. Ему случалось ездить с мисс Гостри в наемных кебах, с миссис Покок, раз-другой, в ее кабриолете, с миссис Ньюсем в четырехместной коляске, и, естественно, на линейке в горах, но похождения друга намного превосходили его личный опыт. И сейчас он достаточно быстро показал собеседнику, каким несостоятельным в качестве всеобщего ментора и на сей раз скорее всего чувствует себя этот странный индивид.

— В какую игру, черт возьми, он играет? — Стрезер тут же дал понять, что имеет в виду вовсе не толстого господина в кафе, увлеченно стучавшего костяшками домино, а радушного хозяина, принимавшего их час назад, на счет которого он теперь, сидя на бархатной банкетке и окончательно отбросив всякую последовательность, позволил себе роскошь нескромности. — Когда же наконец я схвачу его за руку?

Крошка Билхем в раздумье посмотрел на собеседника почти с отеческим добродушием:

— Неужели вам здесь не нравится?

Стрезер рассмеялся: вопрос и в самом деле звучал забавно, и наш друг продолжал в том же духе:

— Нравится-не нравится тут ни при чем. Единственное, что мне может нравиться — это сознание, что он прислушивается ко мне. Вот я и спрашиваю вас: как, по-вашему, так это или не так? Скажите, эта особа… — Он всячески старался показать, будто просто ищет подтверждения, — порядочна?

Его собеседник сразу принял ответственный вид, но в ответственности этой сквозила уклончивая улыбка:

— О какой особе вы говорите?

За вопросом последовала пауза: оба молча уставились друг на друга.

— Ведь это же неправда, что он свободен. Любопытно, — спросил, недоумевая, Стрезер, — как он все-таки устраивается?

— Так под «особой» вы Чэда имеете в виду? — осведомился Билхем.

На мгновение Стрезер словно ушел в себя: кажется, он вновь обретал надежду.

— Поговорим о каждом из них по порядку, — сказал он, но тотчас сам сорвался: — Так у него есть женщина? Я, естественно, разумею такую, которую он по-настоящему боится, такую, которая делает с ним все что хочет!

— Ну это просто очаровательно! — мгновенно отозвался Билхем. — Почему вы раньше меня об этом не спросили?

— Нет, не гожусь я для такого дела! — вырвалось у нашего друга. Этого непроизвольного восклицания оказалось достаточно, чтобы Крошка Билхем стал осмотрительнее.

— Чэд — недюжинная натура, — заявил он как бы в объяснение и добавил: — Он очень изменился.

— Так вы тоже это видите?

— Насколько он стал лучше? Конечно. Думаю, это каждый видит. Только я не уверен, — вздохнул Крошка Билхем, — что он мне меньше нравился таким, каким был прежде.

— Он, стало быть, теперь совсем другой?

— Как вам сказать, — не сразу приступил к ответу молодой человек. — Я не уверен, что природа предназначила ему быть таким лощеным. Знаете, все равно, как новое издание старой любимой книги, исправленное и дополненное, приведенное в соответствие с сегодняшним днем. Но она уже не такая, какой вы знали ее и любили. Впрочем, вряд ли возможно, — пустился он в рассуждения, — чтобы он — я, во всяком случае, знаете ли, так не думаю — чтобы он вел, как вы изволили выразиться, какую-то игру. Он и вправду, полагаю, хочет вернуться домой и всерьез приняться за дело. Он способен посвятить себя делу, которое еще больше обогатит его и разовьет. Правда, тогда он уже не будет, — продолжал Билхем, — тем изрядно потертым старомодным томом, который так мне мил. Но я, разумеется, человек дурных правил, и, боюсь, если мир станет жить, как мне хочется, очень забавный это будет мир. Мне, если угодно, тоже следует отправиться домой и заняться каким-то делом. Только я, пожалуй, скорее умру — умру, и все. Так что мне нетрудно ответить «нет, не поеду», и я знаю, почему не поеду, и готов защищать свои доводы перед всеми, кто бы сюда ни пожаловал. Но все равно, — закончил он, — можете быть уверены, я и слова против не скажу, — я имею в виду, Чэду, — ни слова против ему не скажу. По-моему, это лучшее, что он может сделать. Ему, как видите, не очень-то тут хорошо.

— Вижу? — уставился на него Стрезер. — Мне кажется, я вижу как раз обратное — редкостный случай душевного равновесия, обретенного и сохраняемого.

— О, за этим еще многое кроется.

— Я так и знал! — воскликнул Стрезер. — Вот за фасад-то я и хочу заглянуть. Вы говорили о старой любимой книге, которую до неузнаваемости отредактировали. Кто же редактор, позвольте узнать?

С минуту Крошка Билхем молчал, глядя перед собой.

— Ему надо жениться, — сказал он наконец. — С женитьбой все уладится. Он ведь и сам хочет.

— Хочет жениться на этой особе?

Билхем и на этот раз долго медлил с ответом, меж тем Стрезер, считая собеседника вполне осведомленным, едва ли мог угадать, что последует.

— Он хочет быть свободным. Он, знаете, не привык, — объяснял молодой человек со свойственной ему ясностью, — быть таким хорошим.

— Стало быть, — сказал, поколебавшись, Стрезер, — вы удостоверяете, что он хорошо себя ведет.

Теперь Билхем, в свою очередь, выдержал паузу, и его молчание было исполнено значения.

— Стало быть, удостоверяю.

— Тогда почему вы говорите, что он несвободен. Мне он клянется, что его ничто не связывает, но при этом ничем — разве только тем, как бесконечно мил со мной, — ничем это не подтверждает. Правда, будь это не так, он вел бы себя иначе. Вот отчего мой вопрос к вам как раз касался странного впечатления, которое производит его дипломатия: словно, вместо того чтобы по-настоящему объясниться, его политика — удерживать меня здесь и подавать мне дурной пример.

Меж тем полчаса истекли; Стрезер расплатился по счету, а когда гарсон отсчитал сдачу, вернул ему часть, и тот, излив восторженную признательность, удалился.

— Вы даете слишком много, — позволил себе доброжелательно заметить Билхем.

— О, я всегда даю слишком много! — обреченно вздохнул Стрезер. — Но вы так и не ответили на мой вопрос, — продолжал он, словно торопясь уйти от размышлений над этим тяготевшим над ним роком. — Почему он несвободен?

Крошка Билхем, однако, успел подняться — как если бы манипуляции с гарсоном служили сигналом освободить пространство между столом и банкеткой. В результате минутой спустя они уже выходили из кафе в услужливо распахнутую перед ними опередившим их гарсоном дверь. В поспешности, с которой поднялся его сотрапезник, Стрезер узрел обещание ответа, как только они останутся среди меньшего числа ушей и глаз. Так оно и произошло, когда, сделав по улице несколько шагов, они свернули за угол.

— Все-таки почему он несвободен, если он, как вы говорите, ведет себя хорошо? — вернулся к затронутому предмету наш друг.

Билхем взглянул ему прямо в лицо.

— У него есть привязанность — чистая.

На некоторое время — то есть на ближайшие несколько дней — ответ Билхема закрыл этот вопрос и даже возродил в Стрезере надежду. Нельзя, однако, не добавить, что в силу укоренившейся в нем привычки непременно встряхивать бутылку, в которой жизнь преподносила ему вино опыта, Стрезер глотнул из нее и на этот раз ощутил привкус поднявшегося со дна осадка. Другими словами, поскольку его воображению уже приходилось иметь дело с утверждениями Крошки Билхема, оно не замедлило сделать кое-какие собственные выводы, в достаточной мере подтвердившиеся, когда, воспользовавшись первым же поводом, наш друг отправился повидать мисс Гостри. Поводом же повидаться с ней, помимо всего прочего, явилось некое обстоятельство — обстоятельство, относительно которого он ни в коем случае не считал возможным оставить ее в неведении.

— Прошлым вечером я сказал ему, — начал Стрезер едва не с порога, — что без его окончательного слова, позволяющего сообщить домой, что мы отплываем — или, по крайней мере, указать дату моего отбытия, — моя ответственность становится тягостной, а положение ужасным. И когда я сказал ему это — что, как вы думаете, я услышал в ответ?

На этот раз она сдалась.

— А вот что: у него есть две приятельницы, две дамы, мать и дочь, которые вот-вот появятся в Париже; и он жаждет, чтобы я познакомился с ними, узнал их и полюбил, так что он будет крайне мне обязан, если я не стану сейчас доводить все до критической точки, не дождавшись, пока он с ними встретится. Уж не пытается ли он таким образом от меня отделаться? Эти две дамы, — пояснял Стрезер, — надо полагать, и есть те друзья, к которым он уехал перед моим приездом. Друзей ближе у него нет в целом свете, и они хотят узнать обо всем, что его касается А так как в списке дорогих ему людей я занимаю следующее за ними место, он готов назвать тысячу причин, по которым наше свидание будет необыкновенно приятным. А не заговаривал он об этом раньше потому, что сроки их возвращения оставались неясны — по правде говоря, казалось, что оно и вовсе не состоится. К тому же он более чем прозрачно дал понять, что — хотите верьте, хотите нет — их намерение познакомиться со мной потребовало преодоления ряда трудностей.

— И они умирают от желания видеть вас?

— Умирают. Именно, — сказал Стрезер. — Разумеется, эти дамы — его чистая привязанность.

Он уже рассказывал мисс Гостри о «чистой привязанности», — навестив ее назавтра после разговора с Крошкой Билхемом; и они тогда же со всех сторон обсудили значение этого открытия. С ее помощью ему удалось привнести логические связи, которые в рассказе Крошки Билхема кое-где отсутствовали. Стрезер не потребовал указать, которой из двух дам отдается предпочтение: при мысли об этом предмете им, с его крайней щепетильностью, овладевал приступ такой деликатности, от которой при поисках другой пассии он чувствовал бы себя вполне свободным. Он воздержался от вопросов и несомненно из гордости не позволил художнику назвать имя, желая тем самым подчеркнуть, что чистые привязанности Чэда его не касаются. И хотя с самого начала не слишком-то щадил достоинство этого молодого человека, он не видел причины не давать ему поблажки, когда выпадал случай. Нашего друга достаточно часто тревожил вопрос, где тот предел, после которого его вмешательство будет расценено как корыстное, и поэтому всякий раз, когда только мог, не отказывал себе в удовольствии показать, что не вмешивается. Разумеется, это не лишило его удовольствия испытать в душе чувство крайнего удивления, в котором он, однако, постарался навести порядок, прежде чем поделиться с мисс Гостри тем, что узнал. Когда он наконец решился, то не преминул в заключение добавить: как бы вначале ни поразило ее, впрочем, как и его, это известие, она, поразмыслив, вероятно, согласится с ним, что подобное изложение событий соответствует наличествующей картине. Ничто, очевидно, не могло, судя по всему, произвести в Чэде столь разительной перемены, как чистая привязанность, а поскольку они все еще ищут, по выражению французов, «слово», которое ее вызвало, сведения, сообщенные Крошкой Билхемом — хотя он долго и непонятно почему это откладывал — устроят не хуже других. Помолчав немного, мисс Гостри, по сути, заверила Стрезера, что, да, чем больше она об этом думает, тем больше это ее устраивает. Тем не менее он не настолько поверил ее заверениям, чтобы, прежде чем проститься, не осмелиться подвергнуть ее искренность проверке. Действительно ли она полагает, что это чистая привязанность? — вот тот оселок, на котором он желал вновь увериться в мисс Гостри. Новость, которую он сообщил во второй раз, еще более тому содействовала. Правда, сначала она лишь ее позабавила.

— Так, вы говорите, их две? Привязанность к двум сразу, полагаю, по необходимости не может быть иной, как невинной.

Наш друг принял этот довод, но предложил и свое объяснение:

— А не может быть, что он как раз на той стадии, когда еще не знает, кто — мать или дочь — ему больше нравится?

Она на секунду задумалась:

— Скорее, все-таки дочь — в его возрасте.

— Возможно, хотя что мы о ней знаем? — возразил Стрезер. — Может статься, она уже стара.

— Стара? В каком смысле?

— Чтобы выйти за Чэда. Они, скорее всего, этого хотят. А если и Чэд этого хочет, и Крошка Билхем, и даже мы в крайности на это пойдем, — разумеется, если она не станет противиться его возвращению, — что ж, путь свободен.

Он уже привык, что во всех их совещаниях ее суждения, когда она их роняла, проникали, как ему казалось, на большую, чем его, глубину. И теперь Стрезеру не терпелось узнать ее мнение, но прошла томительная минута, прежде чем до него донесся этот легкий всплеск:

— Не вижу причины, почему мистер Ньюсем, коль скоро он хочет жениться на этой юной леди, уже с нею не обвенчался или не подготовил для этого почвы, объявив вам о своем намерении. А если он хочет на ней жениться и у него добрые отношения с обеими дамами, то почему же он «несвободен»?

«И впрямь, почему?» — соглашаясь, подумал про себя Стрезер.

— Может быть, он дочери не нравится, — отбился он.

— Тогда почему он так говорит с вами о них?

Вопрос сочувственно аукнулся в уме Стрезера, но он снова его парировал:

— Может быть, у него добрые отношения с матерью?

— В союзе против дочери?

— Но если она пытается уговорить дочь не отвергать предложение, — что больше может его к ней расположить? Не понимаю только, — выжал из себя Стрезер, — с чего бы дочери его отвергать?

— О, — сказала мисс Гостри. — Возможно, не все вокруг очарованы им так, как вы.

— То есть, вы хотите сказать, они не считают его «партией»? Неужели я так неловко выражаю свои мысли? — спросил он, не скрывая удивления. — Впрочем, — продолжал он, — его матушка ничего так не желает, как видеть его женатым — разумеется, если это будет ему во благо. Какая женитьба не во благо? А эти дамы, без сомнения, не прочь заполучить его, — он уже выстроил свою версию, — ради большего благосостояния, и любая девица — на ком бы он ни женился — будет заинтересована в том, чтобы он использовал свои возможности. Ей будет вряд ли с руки, если он их упустит.

— Бесспорно, — отозвалась мисс Гостри. — Вы рассуждаете лучше некуда! Но, разумеется, с другой стороны, есть еще добрый старый Вулет.

— О да, — раздумчиво сказал он, — есть еще добрый старый Вулет.

Она помедлила.

— Да, пожалуй, ей этого не проглотить. Она, возможно, сочтет, что это ей слишком дорого обойдется. И возможно, прикинет, стоит ли одно другого.

Стрезер, которому во время их совещаний не сиделось на месте, сделал по комнате еще один круг.

— Все зависит от того, что она собой представляет. Разумеется, сто раз проверенное умение ладить с добрым старым Вулетом, — а она, даю голову на отсечение, это превосходно умеет! — вот что с такой силой говорит за Мэмми.

— Мэмми?

От такого тона он остановился перед ней как вкопанный; однако, уразумев, что эта реплика выражает не колебания, но смутившее ее полное понимание, позволил себе напомнить:

— Надеюсь, вы не забыли, кто такая Мэмми!

— Нет, я не забыла, кто такая Мэмми, — улыбнулась мисс Гостри. — И у меня нет никаких сомнений, что в ее пользу можно очень многое сказать. Я целиком за Мэмми! — искренне заявила она.

Стрезер вновь прошелся по комнате.

— Она, знаете, и вправду на редкость мила; куда лучше любой из тех девиц, каких я пока здесь видел.

— Именно на это я, пожалуй, больше всего и рассчитываю. — И она на секунду — совсем в духе своего гостя — задумалась. — Мне положительно хочется заполучить ее в свои руки.

Ему эта мысль пришлась по душе, хотя в итоге он все-таки ее отверг:

— О, только не бросайтесь к ней с таким азартом! Мне вы больше нужны, и вы не смеете меня покидать.

Но она не хотела сдаваться.

— Если бы только они согласились прислать ее сюда: ведь я принесу ей огромную пользу.

— Если бы они знали вас, — сказал он, — они бы ее прислали.

— Как? Разве они не знают? После всего, что вы, насколько я вас поняла, им обо мне нарассказали?

Он снова на мгновение остановился перед ней и тут же снова принялся шагать.

— Они и пришлют — прежде чем, — как вы изволили выразиться? — я им о вас нарасскажу. — И тут же перешел на то, что ему казалось главным: — Сейчас он, видимо, сворачивает свою игру. Он ведь все время придерживал меня. Ждал, когда прибудут эти дамы.

— Ого, как вы научились видеть! — поджала губы мисс Гостри.

— Ну, до вас мне далеко. Или вам угодно делать вид, — продолжал он, — что вы не видите?..

— Не вижу? Чего? — требовательно спросила она, пока он переводил дыхание.

— Да того, что между ними много чего происходит — и завязалось это задолго до моего приезда.

Прошла минута, прежде чем она сказала:

— Кто же они… раз все это так серьезно?

— Может быть, серьезно, а может быть, курьезно. Но вот что очевидно — так это без сомнения. Только я о них ничего не знаю, — признался Стрезер. — Например, даже как их зовут, и, выслушав Крошку Билхема, к величайшему моему облегчению, не счел себя обязанным спросить.

— Ну, — рассмеялась она, — если вы думаете, что уже отделались!..

Ее смех мгновенно вверг его в мрачное расположение духа.

— Я вовсе так не думаю. Думаю лишь, что получил на пять минут передышку. Мне, хочешь не хочешь, придется в лучшем случае продолжать. — Они обменялись понимающими взглядами, и минуту спустя к нему вернулось добродушное настроение. — При всем том меня не интересует, как их зовут.

— Ни какой они национальности? Американки? Француженки? Англичанки? Польки?

— Вот уж что мне решительно все равно. Меня ни в малейшей мере не заботит, какой они национальности. — И тотчас добавил: — Дай Бог, польки. Вот было бы славно!

— Куда как славно! — Этот переход ее очень развеселил. — Как видите, вас это все же заботит!

Он отдал должное ее умению подловить противника.

— Да, пожалуй. Я был бы рад полькам. «Да, — подумал он про себя. — Этому можно было бы порадоваться».

— Будем надеяться, что они польки. — И она поспешила вернуться к основному вопросу. — Если дочь уже вошла в возраст, мать, естественно, из него вышла. Я имею в виду возраст любви и чистых привязанностей. Скажем, девице лет двадцать — вряд ли меньше, — стало быть, матери сорок. Следственно, мать можно скинуть со счетов. Она для него слишком стара.

— Вы так полагаете? — заинтересовался Стрезер, но, подумав, стал возражать: — Вы полагаете, кто-то может быть для него слишком стар? Иной и в восемьдесят все еще молод. Хотя, — продолжал он, — кто сказал, что девице двадцать? А если ей всего десять, но она так прелестна, что составляет для Чэда львиную долю притягательности этого знакомства. Или ей только пять, а матери не больше двадцати пяти — очаровательная молодая вдова.

Мисс Гостри отдала дань этой гипотезе:

— Так она вдова?

— Я ничего не знаю. — И они снова, невзирая на полную неясность, обменялись взглядами — взглядами, пожалуй, самыми длительными на протяжении всего разговора. Им, по-видимому, необходимо было объясниться. Впрочем, нечто похожее между ними и происходило. — Я лишь чувствую, как уже докладывал вам, — чувствую, что у него есть основания.

Воображение мисс Гостри мгновенно воспарило:

— Может быть, она вовсе и не вдова?

Стрезер, по всей очевидности, отнесся к такой возможности сдержанно. Тем не менее ее не отверг:

— Да, это объясняет, почему его привязанность к ней — коль скоро она существует — остается чистой.

— Но почему все-таки? — Мисс Гостри смотрела на него таким взглядом, словно не слышала его. — Да эта женщина свободна, и никто не ставит им никаких условий?

«Наивный вопрос», — подумал Стрезер.

— О, я, пожалуй, не совсем в том смысле употребил слово «чистая», — пояснил он. — Вы хотите сказать, что такая привязанность бывает чистой — во всех смыслах, достойных этого слова, — только если женщина не свободна. Ну а для нее какой она будет? — спросил он.

— Это уже другой вопрос. — И, не услышав ничего в ответ, продолжала: — Пожалуй, вы правы. Во всяком случае, в том, что касается замысла мистера Ньюсема. Он, не сомневаюсь, все это время испытывал вас и держал в курсе своих приятельниц.

Стрезера, однако, вела уже другая мысль:

— Куда же подевалась его прямота?

— Ну, она, как говорится, борется, напрягается, утверждает себя как может. В наших силах поддержать ее в нем. Помочь ему. Только он уже и так пришел к выводу, — сказала мисс Гостри, — что вы годитесь.

— Гожусь? Для чего?

— Не для чего, а для кого. Для ces dames. Он присмотрелся к вам, изучил вас, полюбил и решил, что они непременно полюбят вас тоже. Этим, дорогой мой, он делает вам большой комплимент: они, я уверена, очень разборчивы. Вы добьетесь успеха. Да-да, — заявила она весело. — Вы уже пожинаете успех!

Он заставил себя кротко выслушать ее любезности, а затем, повернувшись, отошел. В ее комнате глаз привлекало обилие прелестных вещиц, и это всегда его выручало. Но, полюбовавшись двумя-тремя безделушками, он почему-то заговорил о том, что вряд ли имело к ним отношение:

— А вы не верите в это.

— Во что?

— В такой характер их отношений. В то, что они невинные.

Она стала обороняться:

— Разве я говорю, будто что-нибудь знаю? Все возможно. Поживем — увидим.

— Увидим? — повторил он, тяжело вздохнув. — Мы и так уже достаточно видели.

— Только не я, — улыбнулась мисс Гостри.

— Вы полагаете, Билхем солгал?

— Вам надо это выяснить.

— Как? Еще что-то выяснить? — Он побелел и в отчаянии опустился на диван.

Но она оставила последнее слово за собой.

— Разве вы не для того приехали, — сказала она, стоя над ним, — чтобы все до конца выяснить?