XVIII
В четыре часа пополудни Стрезер так все еще не удосужился повидать своего старого друга, но, словно возмещая не состоявшуюся с ним встречу, беседовал о нем с мисс Гостри. Весь день его не было дома, отдавшись городу и собственным мыслям, он бродил, размышлял, мятущийся и в то же время сосредоточенный, — и кончил тем, что появился в квартале Марбеф, где был радушно принят.
— Уэймарш, я убежден, вел, так сказать, за моей спиной переписку с Вулетом, — поведал он мисс Гостри, осведомившейся об адвокате из Милроза, — и в результате вчера вечером я получил оттуда грозный окрик.
— Вы хотите сказать, письмо с просьбой вернуться?
— Если бы так. Телеграмму — она у меня в кармане: «Первым пароходом домой».
Собеседница Стрезера, как можно было заметить, разве что не побледнела. Но, спохватившись, на время сохранила хладнокровие. Возможно, именно это обстоятельство и помогло ей сказать с напускным равнодушием:
— И вы собираетесь?..
— Что вы почти заслуживаете, бросив меня на произвол судьбы.
Она покачала головой так, словно его упрек был не достоин ответа.
— Мое отсутствие пошло вам на пользу — достаточно взглянуть на вас. Каюсь, я сделала это намеренно, и расчет мой оправдался. Вы уже не тот, каким были. И для меня теперь главное, — она улыбнулась, — быть вам под стать. Вы уже стоите на собственных ногах.
— Сегодня я все еще чувствую, — любезно вставил он, — как вы мне нужны.
Она снова внимательно на него посмотрела.
— Обещаю впредь не бросать вас, но с тем, чтобы только слегка приглядывать за вами. Вы уже получили импульс и способны передвигаться без посторонней помощи.
— Да, пожалуй, — благоразумно согласился он, — передвигаться худо-бедно я могу. Вот что, по правде говоря, и вывело нашего друга из себя. Он — особенно глядя, как я хожу, — не может этого вынести. Последняя капля, переполнившая чашу. Он жаждет, чтобы я убрался отсюда, и, надо думать, написал в Вулет, что я нахожусь на краю гибели.
— Ах, полноте, — пробормотала она. — Но ведь это только ваша догадка.
— Догадка, вы правы. Но она все объясняет.
— А он все отрицает? Или вы еще его не спрашивали?
— У меня не было времени, — сказал Стрезер. — Только вчера вечером, сопоставив различные факты, я догадался, а с тех пор мы с ним не пересекались.
Такой ответ ее не убедил:
— Вы крайне раздражены — за себя не ручаетесь?
Он поправил очки.
— Неужели я выгляжу таким разъяренным?
— Вы выглядите лучше некуда.
— Да мне и не на что сердиться, — заявил он. — Напротив, Уэймарш оказал мне услугу.
— Доведя ситуацию до предела? — заключила она.
— Как превосходно вы все понимаете! — воскликнул он почти ворчливо. — Во всяком случае, Уэймарш не станет ни под каким видом отрицать или выкручиваться. Он действовал по глубочайшему убеждению, с чистой совестью и после многих бессонных ночей. Он признает, что это его рук дело, и будет считать, что оно ему удалось; в итоге любое наше объяснение закончится полным примирением: мы опять будем вместе, наведя мост через темный поток, который нас разделял. Наконец-то благодаря тому, что он сделал, нам будет о чем поговорить.
Она помолчала.
— Вы бесподобно это воспринимаете! Впрочем, вы всегда бесподобны.
Он тоже выдержал паузу — такую же, как она; затем на той же высокой ноте выразил полное с ней согласие:
— Вы совершенно правы. Я бесподобен, удивителен, особенно сейчас. Смею сказать, просто неподражаем и даже не удивлюсь, если окажется, что выжил из ума!
— Так расскажите мне все, — уже серьезно потребовала она. Но, поскольку он некоторое время безмолвствовал, лишь ответив взглядом на ее взгляд, который она с него не спускала, ей пришлось зайти с другого конца, где ему было легче удовлетворить ее любопытство: — Что такое мистер Уэймарш, собственно, сделал?
— Написал письмо. Одного оказалось достаточно. Он сообщил в Вулет, что за мной нужен глаз.
— В самом деле нужен? — спросила она с интересом.
— В высшей степени. И он будет мне обеспечен.
— Иными словами, ни якоря, ни рук вы не поднимаете?
— Нет, не поднимаю.
— И уже дали телеграмму?
— Нет. Но подвигнул на это Чэда.
— Что вы отказываетесь ехать?
— Что он отказывается ехать. Сегодня утром мы поговорили начистоту, и я его убедил. Он заявился ко мне, когда я еще не встал, — объявить, что готов… готов возвратиться. Ну, а после десяти минут разговора со мной ушел с намерением сообщить, что остается.
Мисс Гостри слушала, не пропуская ни слова.
— Стало быть, вы остановили его.
Стрезер вновь опустился в кресло.
— Да, остановил. На некоторое время. Вот видите, — он поискал слова более выразительные, — к чему я пришел.
— Вижу, вижу. А мистер Ньюсем? Он ведь готов был ехать.
— Да, вполне.
— И искренне считал, что вы тоже?
— По-моему, да. Более чем. Он был крайне удивлен, когда обнаружил, что рука, которая должна была тащить его домой, внезапно превратилась в механизм торможения.
Такой отчет о событиях не мог не захватить мисс Гостри.
— Он считает это превращение внезапным?
— Право, не уверен, что он так считает. Относительно него я вообще ни в чем не уверен, разве только в одном: чем больше я его вижу, тем меньше нахожу его таким, каким поначалу ожидал увидеть, Мне многое в нем непонятно; вот почему я решил ждать.
— Ждать? Чего собственно? — удивилась она.
— Ответа на его телеграмму.
— А что там — в его телеграмме?
— Не знаю, — отвечал Стрезер. Он ушел от меня с тем, что составит ее по собственному разумению. Я сказал ему: «Мне хочется остаться, а я могу сделать это только при одном условии: ты остаешься тоже». Мое желание, видимо, произвело на него сильное впечатление, ну и определило все остальное.
Мисс Гостри мысленно перебирала слово за словом:
— Стало быть, сам он тоже хочет остаться?
— И хочет и не хочет. Вернее, ему хочется ехать. Отчасти. Увещевания, которыми я досаждал ему вначале, в этом смысле оказали на него свое действие. Тем не менее, — закончил Стрезер, — он не поедет. По крайней мере до тех пор, пока я остаюсь здесь.
— Но вы же не можете остаться здесь навсегда, — возразила его собеседница. — Жаль, что не можете.
— Никоим образом. И все-таки мне хочется понаблюдать его еще немного. Ведь он совсем не то, что я ожидал, совсем иной. И тем особенно мне интересен. — Стрезер излагал свои соображения так взвешенно и ясно, словно отчитывался перед самим собой. — Я не хочу его уступать.
Мисс Гостри, однако, жаждала подтолкнуть его к еще большей ясности. Правда, тут требовались осторожность и такт.
— Уступать… вы разумеете… его матушке?
— Нет, сейчас я не ее имею в виду. Я имею в виду тот план, глашатаем которого был и который поспешил как можно убедительнее представить Чэду в первую же нашу встречу, — план, составленный вслепую, в полном неведении о переменах, которые за долгое время, что он прожил здесь, с ним произошли. А те впечатления, которые обрушились на меня — сразу же, с первого взгляда на Чэда, — впечатления, которым, я уверен, еще нет конца, — тоже ведь никогда не учитывались.
— Иными словами, — на лице мисс Гостри появилась улыбка добродушнейшего осуждения, — ваше намерение остаться вызвано — более или менее — любопытством.
— Называйте это как вам угодно! Мне решительно все равно!
— Лишь бы остаться? В таком случае, разумеется, нет. Впрочем, так или иначе, мне это доставит огромное удовольствие, — заявила мисс Гостри. — А уж зрелище того, как вы станете осуществлять ваши замыслы, сулит быть пикантнейшим в моей жизни. Нет, вас положительно можно предоставить самому себе.
Однако эта дань его самостоятельности почему-то не вызвала у него восторгов.
— Вряд ли я буду предоставлен самому себе, когда сюда пожалуют Пококи.
У нее поднялись брови:
— Сюда пожалуют Пококи?
— Таков, полагаю, будет ответ — и незамедлительный — на телеграмму Чэда. Они просто сядут на первый же пароход. Сара явится сюда, чтобы говорить от имени своей матушки — и с совсем иным результатом, чем тот хаос, который внес я.
Удивление мисс Гостри еще усилилось:
— И она увезет его домой?
— Вполне вероятно… Поживем — увидим. Во всяком случае, надо предоставить ей такую возможность, а она, без сомнения, ее не упустит.
— И вы этого хотите?
— Разумеется, — подтвердил Стрезер. — Только так. Я за честную игру.
Тут, кажется, она перестала его понимать.
— Но если игру поведут Пококи, зачем вам оставаться?
— Затем, чтобы знать: я веду честную игру — ну и отчасти, пожалуй, чтобы обязать их к тому же. — Так широко он еще никогда не раскрывался. — Я обнаружил здесь много нового — нового, которое, должен признаться, все меньше и меньше соответствует нашим старым понятиям. Все очень просто. Нужны новые понятия — столь же новые, сколь и факты, и об этом наши друзья из Вулета — мои и Чэда — уведомлены с самого начала. Если эти новые понятия можно выработать, миссис Покок их выработает и доставит в Вулет в полном объеме. Вот это и будет частью того «удовольствия», — произнес он с задумчивой улыбкой, — которое вы изволили упомянуть.
Она мгновенно уловила течение его мысли и поплыла с ним бок о бок.
— Стало быть, Мэмми — насколько я поняла из ваших слов — их козырная карта. — И поскольку его задумчивое молчание это не опровергало, многозначительно добавила: — Право, мне жаль ее.
— Мне тоже! — И, вскочив на ноги, Стрезер зашагал из угла в угол, сопровождаемый взглядом мисс Гостри. — Только тут ничего не поделаешь.
— Вы хотите сказать — с тем, что они везут ее с собой?
Он сделал еще один тур.
— Единственное средство их остановить, — сказал он, — это мне вернуться домой. Там на месте я, наверное, смог бы им воспрепятствовать. Но если поеду я…
— Да-да. — Она уже все схватила на лету. — Тогда поедет и мистер Ньюсем, а вот этого никак, — она рассмеялась, — никак нельзя допустить.
Стрезер даже не улыбнулся в ответ; он лишь устремил на нее спокойный, если не сказать безмятежный, взгляд, дававший понять, что застрахован от насмешек.
— Странно, не правда ли?
В этом разговоре о предмете, который обоих собеседников крайне интересовал, они дошли уже до критической точки, так и не произнеся заповедного имени — имени, которое, сейчас воплотившись в секундную паузу, стояло в сознании каждого. Вопрос Стрезера достаточно ясно давал понять, какое значение оно приобрело для него за время отсутствия его любезной хозяйки, и именно по этой причине один только жест с ее стороны его вполне бы удовлетворил. Но она ответила вопросом, который пришелся как нельзя более кстати:
— А мистер Ньюсем познакомит свою сестру?..
— С мадам де Вионе? — Наконец Стрезер произнес сокровенное имя. — Я буду очень удивлен, если он этого не сделает.
Она, по-видимому, взвешивала такую возможность.
— Стало быть, вы уже все обдумали и подготовились?
— Да. Обдумал и подготовился.
Теперь ее мысли целиком обратились к гостю:
— Bon! Вы великолепны!
— Великолепен? — произнес он, помолчав, чуть усталым голосом и по-прежнему стоя прямо перед ней. — Великолепен — вот каким за всю мою нудную, как мне представляется, жизнь я хотя бы на час хотел бы быть!
Два дня спустя Чэд сообщил ему, что из Вулета прибыл ответ на их столь многозначащую телеграмму: депеша была адресована Чэду и извещала о срочном отбытии Сары, Джима и Мэмми. За истекшее время Стрезер и сам уже дал телеграмму от собственного имени, лишь отложив ее до встречи с мисс Гостри и разговора с ней, который, как, знал по опыту, поможет прояснить и закрепить его понимание вещей. Его послание к миссис Ньюсем в ответ на ее телеграмму содержало следующее: «Полагаю наилучшим задержаться месяц зпт приветствую любые подкрепления». Он добавил: «подробности письмом», хотя, что и говорить, и без того регулярно писал подробно; это обыкновение, как ни странно, продолжало приносить ему облегчение и, как ничто другое, внушало сознание, будто он что-то делает; так что в последнее время перед ним нередко вставал вопрос, уж не пустился ли он под гнетом недавних впечатлений в обман, не овладел ли искусством втирать очки. Разве те страницы, которые он по-прежнему отсылал с американской почтой, не были достойны пера хваткого журналиста, мастера великой науки перетолковывать смысл слов? Разве целью его писаний не было потянуть время, а главное, показать, как сам он хорош? Иначе почему взял он себе за правило никогда не перечитывать свои послания? Только на таких условиях мог он заставить себя писать, и писать много, но все, что писал, было не более как рисовка — своего рода свист, отгоняющий страх в темноте. Более того, чувство блуждания во мраке, угнетая сильнее, побуждало свистеть все громче и задорнее. Отослав депешу, он принялся свистеть особенно долго и заливисто; он упоенно свистел во славу полученного Чэдом известия, и в прошедшие две недели это занятие поддерживало в нем бодрость духа. Что именно Сара Покок имела сказать ему по прибытии в Париж, он плохо себе представлял, хотя смутные предчувствия у него были. Во всяком случае, не в ее власти, как и ни в чьей другой, было сказать ему, что он не оказывает внимания ее матери. Возможно, прежде он писал ей свободнее, но никогда еще не писал так обильно, вполне искренне объясняя это, для ушей Вулета, тем, что жаждет заполнить образовавшуюся после отъезда Сары брешь.
Мрак, однако, сгущался, а высота, как я назвал бы это, взятого им тона повышалась, и в результате он уже почти ничего не слышал. Со временем он обнаружил, что слышит куда меньше, чем прежде, и все же продолжал двигаться по пути, на котором письма от миссис Ньюсем, по логике вещей, не могли не прекратиться. В течение многих дней от нее не пришло ни строчки, и вряд ли требовались доказательства — хотя со временем они посыпались во множестве — что, получив вызвавший ее телеграмму намек, она не коснется пером бумаги. Она не станет писать, пока Сара не увидится с ним и не доложит о нем свое мнение. Странное поведение! Хотя, пожалуй, менее странное, чем его собственное в глазах Вулета. Как бы там ни было, оно не могло пройти ему даром, особенно примечательным во всем этом было то, что характер и манеры его приятельницы, выразившиеся в этой мизерной демонстрации, чрезвычайно обострили в нем чувства. Его поразило, что никогда прежде он не жил ею столько, как в течение этого периода ее нарочитого молчания — молчания, которое воспринималось им как священное безмолвие, более тонкое и ясное средство выявить ее отличительные черты. Все эти дни он гулял с нею, сидел рядом, ездил и обедал têt-à-tête — редкий «праздник в его жизни», как он, надо полагать, не удержался бы это выразить; и если ему ни разу не приходилось наблюдать ее такой молчаливой, то, с другой стороны, он никогда не ощущал в ней столь высокой, столь почти аскетической настроенности души — чистой и, если говорить вульгарным языком, «холодной», но глубокой, преданной, тонкой, чуткой, благородной. Мысль о ней как о ярком воплощении этих качеств, в его особых обстоятельствах, завладела им целиком, превратила в навязчивую идею, и, хотя заставляла сильнее пульсировать кровь, усиливая и без того владевшее им возбуждение, бывали минуты, когда, чтобы уменьшить напряженность, он мечтал о забвении. Но самым удивительным — ни для кого, кроме Ламбера Стрезера, это не могло бы играть такую роль! — было то, что из всех городов мира именно в Париже призрак этой леди из Вулета преследовал его настойчивее любых иных — материальных и нематериальных — явлений.
Когда его вновь потянуло к мисс Гостри, им руководило желание перемены. Однако никакой перемены в итоге не произошло: в эти дни он говорил с мисс Гостри о миссис Ньюсем больше, чем когда-либо прежде. До сих пор в разговорах с ней он соблюдал осторожность и установленные пределы — соображения, которые теперь рухнули, словно его отношения с миссис Ньюсем полностью изменились. На самом деле, как он себя убеждал, они вовсе не настолько изменились; правда, миссис Ньюсем перестала ему доверять, но, с другой стороны, это еще не означало, что он не вернет себе ее доверие. Напротив, он был убежден, что перевернет мир, но обретет его вновь; и, практически, сообщая теперь о ней мисс Гостри многое такое, о чем никогда не сообщал прежде, поступал так главным образом потому, что это поддерживало в нем гордое сознание быть отмеченным такой женщиной. Его отношения с Марией, как ни странно, уже были совсем не такими, как прежде, — заключение, к которому они постепенно пришли, не слишком на это досадуя, когда по ее возвращении они стали встречаться вновь. Это заключение целиком воплотилось в том, что мисс Гостри ему тогда сказала; оно вылилось в сделанное ею всего десять минут спустя замечание, которое он не стал оспаривать. Да, он мог передвигаться самостоятельно, и это все разительно изменило. И различие это не замедлило сказаться на самом направлении их беседы; а его откровенность в отношении миссис Ньюсем довершила остальное. Время, когда он, томясь жаждой, протягивал свою кружечку к носику ведерца мисс Гостри, осталось позади. Теперь он едва касался ее ведерца; его питали другие источники, а она заняла место среди них, и в том, как она приняла этот новый статус, была своя прелесть — грустное смирение, которое глубоко его трогало.
Эта перемена отмечала для него бег времени или, как ему, не без иронии и сожаления, приятно было думать, скачок в опыте: еще позавчера он сидел у ее ног, держался за ее подол, кормился с ложечки из ее рук. Все дело в изменении пропорций, философствовал он, а пропорции во все времена определяли восприятие, обусловливали мысль. Казалось, словно мисс Гостри со своей живописной квартиркой, своими многочисленными знакомствами, своими многообразными и разнообразными занятиями, обязанностями и привязанностями, которые поглощали девять десятых ее времени и о которых он, после осторожных расспросов, получал лишь толику сведений, — словно она отошла на второй план и согласилась на эту второстепенность с присущим ей совершенным тактом. Совершенство отличало ее во всем; она обладала им от природы и в больших масштабах, чем он поначалу мог оценить; благодаря ее такту он был полностью отрешен, устранен от ее деловых интересов, как она именовала огромный круг своих всякого рода связей; и общение между ним и ею носило дружески-интимный, чисто домашний — в противоположность деловому — характер, как если бы кроме него ее никто не посещал. Вначале, каждый раз, когда он возвращался мыслями к ее квартирке, образ которой на первых порах его парижской жизни почти каждое утро вставал у него перед глазами, мисс Гостри казалась ему необыкновенной; теперь же лишь частью весьма колючего итога — хотя она, разумеется, заняла место среди тех, кому он никогда не перестанет чувствовать себя обязанным. Вряд ли ему суждено пробудить еще в ком-либо столько доброты. Она неоднократно покрывала его перед другими, и не было ничего — по крайней мере, насколько ему было известно, — что она могла бы попросить взамен. Она лишь проявляла интерес, спрашивала, слушала с уважительным, вдумчивым вниманием. Она постоянно выражала свое расположение к нему; а он уже отошел от нее, и она знала: не сегодня-завтра она его потеряет. У нее оставался лишь проблеск надежды.
Иногда он, по ее выражению, шел ей навстречу — штрих, который ему нравился, — и каждый раз начинал с тех же слов:
— Что, плохо кончу?
— Плохо… Ну ничего, я вас подлатаю.
— Ох, если уж по мне ударят, то сокрушительно — латать будет нечего.
— Вы всерьез считаете, что это вас убьет?
— Хуже. Сделает стариком.
— Ну уж нет — вот чего не может быть. Самое удивительное и необыкновенное в вас именно то, что вы сейчас молоды. — И далее добавляла какое-нибудь замечание из того же ряда, которые уже окончательно перестала украшать сомнениями или извинениями и которые, более того, несмотря на их чрезмерную прямоту, уже не вызывали в нем ни малейшего смущения. В ее исполнении они звучали для него так убедительно, что казались беспристрастными, как сама истина. — В этом ваше особое обаяние.
Его ответы также не отличались разнообразием.
— Да, я молод — молод для поездки в Европу. Я вернул себе молодость или, по крайней мере, стал пользоваться ее благами с того момента, когда встретил вас в Честере, и так это тянется по сей день. В молодости я никогда не пользовался ее благами — иначе говоря, никогда не был молодым. А сейчас это ко мне пришло. И когда на днях я сказал Чэду: «Подожди», ожило во мне. И так будет снова, когда сюда явится Сара Покок. Благо быть молодым… оно ведь не всем по плечу, и, откровенно говоря, сомневаюсь, что кто-нибудь, кроме вас, ценит в молодости то же, что я. Я не пью, не волочусь за женщинами, не швыряю деньги на кутежи, даже не пишу сонетов. Тем не менее — пусть с опозданием — я возмещаю себе упущенное в юности. По-своему, скромно, холю и лелею свои скромные радости. И получаю больше удовольствия, чем когда-либо за всю прожитую мною жизнь. Что бы там ни говорили, а это — мой низкий поклон, моя дань молодости. Каждый отдает эту дань где может, и нередко благодаря чужим жизням — обстоятельствам и чувствам других людей. Во мне ощущение молодости пробудилось благодаря Чэду — при всех его седых прядях, которые лишь придают ей весомость, надежность, серьезность. И тем же самым я обязан мадам де Вионе, при том что она старше его и у нее дочь на выданье, муж, с которым она в разводе, непростое прошлое. Оба они достаточно молоды, хотя не стану утверждать, будто они в лучшей, совершеннейшей поре своей молодости. Впрочем, не в годах дело. Важно другое: они вернули мне мою. Да — они моя молодость, потому что в свое время я не получил от нее ничего. Вот почему я считаю: у меня все пойдет прахом… еще раньше, чем принесет плоды… если… если они изменят мне.
Именно в этом месте мисс Гостри неизменно спрашивала:
— А что, собственно, вы разумеете под «принести плоды»?
— Ну провести меня до конца.
— Провести? Через что? — Ей нравилось доводить все до предельной ясности.
— Через все, что с этим связано.
Большего она добиться от него не могла. Правда, последнее слово, как правило, оставалось за ней.
— Как, вы уже забыли, что в первые дни нашего знакомства именно мне выпало вас вести?
— Напротив, помню. С нежностью. С глубочайшей признательностью. — Он умел всегда быть на высоте. — Но вы сами сделали так, что я позволяю терзать вас моим брюзжанием.
— Не говорите только, что я мало для вас сделала, потому что, какие бы вас ни постигли измены… я не предам вас.
— Ни за что и никогда? — подхватывал он. — Прошу прощения. Увы — предадите. Необходимо, неизбежно. А ваши обстоятельства — хочу я сказать — не позволят мне что-либо для вас сделать.
— Не говоря уже о том — я понимаю, что вы хотите сказать, — что я ужасно, чудовищно стара. Да-да, стара. И все же об одной услуге — для вас вполне возможной — я, знаете ли, все же подумаю.
— О какой же?
Но назвать ее в итоге она так и не пожелала.
— Только, если на вас обрушат сокрушительный удар. Ну а так как об этом не может быть и речи, я не стану себя выдавать…
И тут Стрезер, по собственным соображениям, предпочитал не настаивать.
Постепенно он пришел к мысли, — почему бы и нет, — что о сокрушительном ударе и впрямь не может быть и речи, а, стало быть, спор о возможных последствиях становился праздным. По мере того как шли дни, приезд Пококов приобретал в его глазах все большее значение; он даже испытывал укоры совести, говоря себе, что ждет их с неискренним и недостойным чувством. Он обвинял себя в том, что кривит душой, притворяясь, будто присутствие Сары, ее впечатления и суждения все упростят и примирят; он обвинял себя в том, что боится тех шагов, которые Пококи, возможно, захотят предпринять, и искал спасения, ставя многое с ног на голову, в бесполезной ярости. Еще в Вулете он имел тьму случаев наблюдать, как они привыкли вершить свои дела, и сейчас у него не было ни малейших оснований для подобных опасений. Но ясность он обрел, лишь когда отдал себе отчет, что его прежде всего интересует душевное состояние миссис Ньюсем — более подробное и непредвзятое описание его, чем то, какое он мог получить от нее самой. Расчет на это уживался, по крайней мере, в его уме с острым осознанием желания доказать себе, будто ему не в чем упрекнуть себя. Если же, в силу неумолимой логики вещей, ему предстояло расплачиваться, он буквально сгорал от нетерпения услышать, сколько с него причитается, и готов был внести требуемые взносы. В качестве же первого взноса пусть ему зачтутся развлечения Сары Покок в Париже, а потому первым делом ему необходимо было точнее знать, какая почва у него под ногами.
XIX
В течение ближайших дней он слонялся по городу, чаще всего один — следствие главного происшествия истекшей недели, которому суждено было значительно упростить его запутанные отношения с Уэймаршем. Ни слова не было сказано между ними о телеграмме, пришедшей от миссис Ньюсем, разве только Стрезер упомянул об отплытии вулетской депутации, уже пересекавшей океан, тем самым представляя приятелю случай сознаться в тайном вторжении, которое он ему приписывал. Уэймарш, однако, пренебрег предоставленной возможностью, ни в чем не сознался и, хотя своим молчанием обманул ожидания Стрезера, доставил ему также удовольствие, дав прозреть те самые глубины чистой совести, откуда сей безукоризненный джентльмен почерпнул смелость для своих происков. Впрочем, безукоризненный джентльмен не вызывал теперь у Стрезера и тени раздражения; напротив, он был рад отметить, что его дорогой друг потолстел, а так как самому ему каникулы, которые он проводил широко и вольно, на редкость удались, он был исполнен снисхождения и добросердечия к тем, кто зафутлярен и зашорен; инстинкт подсказывал ему, что вокруг души, спеленутой так туго, как у Уэймарша, надо ходить на цыпочках, чтобы, не дай Бог, не пробудить в ней сознания утрат, теперь уже не восполнимых. Все это было, без сомнения, очень смешно, тем паче что оба они разнились, как сам он неоднократно говорил, не более чем два желудя с одного дуба — в эмансипации Уэймарша было так же мало прогресса, как в дверном коврике по сравнению со скребком. И все же некий положительный вклад в создавшийся кризис она вносила, так что пилигрим из Милроза чувствовал себя как никогда правым.
Когда он услышал о скором появлении Пококов, в его душе, по ощущению Стрезера, вслед за чувством триумфа поднялось и чувство сострадания. И он устремил на приятеля взгляд, в котором пламя торжествующей справедливости было несколько притушено и завуалировано. Он смотрел на Стрезера, не отводя глаз, словно всем сердцем жалел друга — своего пятидесятипятилетнего друга, — о чьем фривольном поведении пришлось таким образом докладывать; однако избегал прямых назиданий, предпочитая не обвинять, а услышать обвинение. В последнее время эта поза служила ему прикрытием, и всякий раз, когда спор между ними иссякал, оба с важным и грустным видом переходили к пустякам. Стрезер угадывал, что его собеседник предается угрюмым размышлениям, для которых мисс Бэррес, как сама благодушно рассказывала, отвела в своей гостиной уголок. Казалось, будто Уэймарш понимает, что совершенный им поступок обнаружен; казалось также, будто он упустил возможность объяснить чистоту своих побуждений. Лишение его такой возможности и должно было стать для него легким наказанием: от Стрезера не ускользнуло, что его собеседнику несколько не по себе. Если бы на него обрушились с нападками и обвинениями, если бы принялись попрекать за вмешательство в чужие дела или стали как-то иначе донимать, он, надо думать, не преминул бы выразить — в присущей ему форме — всю высоту своей преданности, всю глубину верности идеалам. Открытое возмущение его образом действий побудило бы его взять слово и, стукнув кулаком по столу, утвердить свою принципиальную неподкупность. Неужели чувство, владевшее сейчас Стрезером, был страх перед этим ударом кулака — страх перед тем, что его приятель может в злобе продемонстрировать и от чего останется лишь с болью отшатнуться? Как бы там ни было, ситуацию, помимо прочего, характеризовало отсутствие у Уэймарша права на надежду. Словно возмещая Стрезеру обрушенный на него удар, нанося который он взял на себя роль Провидения, Уэймарш теперь подчеркнуто не замечал никаких движений с его стороны, не давая себе труда делать вид, будто их разделяет; он заморозил свои чувства до полной невосприимчивости и, сложив огромные пустые ладони, непрерывно покачивая огромной ступней, явно искал утешения не в объятиях друга.
Все это содействовало независимости Стрезера: по правде говоря, никогда еще за время пребывания в Париже он не пользовался такой свободой уходить и приходить когда вздумается. Стояло раннее лето, наложившее на картину новый слой краски и затянувшее дымкой все, кроме самых близких предметов. В его необъятной, теплой, благоуханной среде ее обитатели существовали совместно и в наилучших условиях: награды раздавались мгновенно, расплаты отодвигались на потом. Чэда снова не было в городе — впервые с тех пор, как он предстал взору своего гостя. Отъезд — как он объяснил Стрезеру, не обременяя себя ни подробностями, ни сложностями, — был вызван необходимостью, обстоятельством из того ряда, которое в жизни молодого человека требует наличия в его гардеробе большого выбора галстуков. Стрезера оно касалось только в части галстуков — прелестная многогранная метафора, которая его только радовала. Не меньше радовало его и то, что маятник Чэда теперь качнулся в обратном направлении — резким махом назад в сторону Вулета, который он остановил собственной рукой. Ему доставляло удовольствие думать, что, коль скоро ему удалось пока остановить ход часов, в следующую минуту они побегут еще быстрее. Сам он позволил себе то, чего прежде не позволял: провел несколько дней в полной праздности — не считая тех, которые скоротал с мисс Гостри, и тех, в которые наслаждался обществом Крошки Билхема. Он побывал в Шартре и испытал часы неповторимого блаженства на ступенях знаменитого собора; он съездил в Фонтенбло и мысленно уже увидел себя на пути в Италию; он совершил паломничество в Руан, захватив лишь дорожную сумку, и провел там ночь без привычных удобств.
Однажды он позволил себе нечто совсем в ином роде: оказавшись по соседству с красивым старинным особняком на противоположном берегу Сены, он миновал широкую арку входных дверей и осведомился в привратницкой о мадам де Вионе. Его мысли не раз уже вращались вокруг этой возможности, томили сознанием — в ходе его так называемых прогулок, — что возможность эта маячит за углом; только, как назло, после памятного утра в Нотр-Дам он вернулся к принципу верности, каким мыслил себе и исповедовал; он рассудил, что встреча в соборе случилась не по его вине, отчаянно цепляясь за силу своего положения, иными словами, ссылаясь на то, что для него она ничего не значила. Но с момента, когда ему страстно захотелось искать свиданий с прелестной соучастницей своего приключения — с того момента его положение утратило свою силу; он стал лицом заинтересованным. Прошло, однако, несколько дней, прежде чем он поставил себе предел; его верность кончится с приездом Сары Покок. И это было в высшей степени логично: ее появление давало ему свободу. Раз ему отказывают в самостоятельности, дурак он будет разводить антимонии. Раз ему не доверяют, он вправе, по крайней мере, пожить в свое удовольствие. Раз за ним учреждают надзор, он свободен пробовать, какие возможности предоставляет ему его положение. Правда, следуя идеальной логике, надо было подождать с этими пробами, пока Пококи не проявят свой нрав; он ведь дал себе слово всегда следовать идеальной логике.
И вдруг именно в этот самый день им овладел тот самый страх, который все сметает. Он знал, что боится себя, но последствия еще одного часа, проведенного в обществе мадам де Вионе, его как раз не пугали. Страшился он другого — последствий хотя бы одного-единственного часа в обществе Сары Покок, и томительными ночами просыпался в ужасе от фантастически нелепых снов, в которых она ему являлась. Нечеловечески огромная, она нависала над ним и, надвигаясь, все увеличивалась и увеличивалась в размерах. Она смотрела ему в глаза таким взглядом, что, как он ни старался, отступив на шаг, а потом еще и еще, укрыться от нее, непрестанно чувствовал: она его настигает, и, заливаясь краской вины под ее бичующим взором, готов был немедленно принять любое наказание — лишиться всего, что имел. Он уже зрел воочию, как его, точно малолетнего преступника, направляемого в исправительное заведение, доставляют под ее надзором в Вулет. Не то чтобы Вулет и в самом деле был местом, где чинят суд и расправу, но что гостиная в отеле, принявшем Сару, станет таковым, у него не было сомнений. В таком состоянии паники его подстерегала опасность согласиться на условие, способное повлечь за собой немедленный разрыв с его теперешней жизнью, а поэтому, если он стал бы ждать и откладывать свое прощание с ней, то скорее всего навсегда утратил бы такую возможность. Возможность эта прежде всего олицетворялась для него в мадам де Вионе, — короче говоря, вот почему он не стал ждать. Он понял: необходимо опередить миссис Покок. И по той же причине испытывал жестокое разочарование, узнав от привратницы, что интересующая его дама находится в отъезде. Она на несколько дней отправилась за город. Ничего необычного в этом известии не было, тем не менее, услышав его, бедняга Стрезер пал духом. Его вдруг охватило такое чувство, будто он уже никогда ее не увидит и, более того, сам в этом виноват: он был с нею недостаточно сердечен.
Позволив своей фантазии несколько сгустить краски, он только выгадал: с момента, когда вулетская депутация высадилась на дебаркадер парижского вокзала, перспектива, по контрасту, стала проясняться. Пококи прибыли в Гавр, куда их пароход шел из Нью-Йорка прямым рейсом и благодаря счастливому плаванию доставил в кратчайший срок, так что Чэд, намеревавшийся встретить родственников в Гаврском порту, туда не поспел. Телеграмма, извещавшая, что они, не теряя времени, проследовали далее, застала его, когда он садился на поезд в Гавр, и ему ничего не оставалось, как ожидать их в Париже. Он тут же двинулся в отель к Стрезеру, чтобы захватить его с собой, и даже, с присущей ему теперь милой шутливостью, предложил Уэймаршу участвовать в знаменательной встрече — Уэймаршу, который, пока нанятый им экипаж еще громыхал к отелю, с серьезным видом разгуливал по известному дворику, сопровождаемый задумчивым взглядом Стрезера. Услышав от своего спутника, который уже получил записку, написанную рукой Чэда, что Пококи вот-вот прибудут в Париж, и подарив его уклончивым, но, как всегда, внушительным взглядом, выражавшим должную меру недовольства по данному случаю, он повел себя в своей обычной манере, которая, на уже опытный взгляд Стрезера, выдавала его неуверенность по части того, какого тона следует тут держаться. Единственный тон, который он признавал, был тон авторитетный, но за отсутствием авторитетных сведений, его трудно было соблюсти. Пококи оставались для него пока величиной неизмеренной, а поскольку, по сути, именно его усилия послужили причиной их приезда, своим поведением он выдавал себя с головой. Ему хотелось чувствовать себя правым, однако удавалось лишь чувствовать себя крайне неуверенно.
— Я, знаете ли, рассчитываю на вас — на вашу помощь с Пококами, — сказал ему Стрезер, тут же отметив, какой отклик это замечание, равно как и другие в том же роде, вызвало в угрюмой душе адвоката. Он поспешил заявить, что миссис Покок ему бесспорно очень понравится, в чем можно было не сомневаться; что он сойдется с ней во всем, а она с ним — короче говоря, мисс Бэррес, при всей чуткости ее носа, грозило остаться с носом.
Эта бодрая вязь плелась в уме Стрезера, пока они с Уэймаршем ожидали Чэда во дворике. Стрезер сидел и, чтобы успокоить нервы, курил сигарету, Уэймарш же, словно запертый в клетке лев, ходил взад и вперед — от стенки к стенке. Когда Чэд прибыл, его, без сомнения, поразило это их противостояние и уж наверное ему запомнилось, с каким видом — то ли виноватым, то ли горестным — Уэймарш, провожая его и Стрезера, постоял с ними на улице. По дороге на вокзал они, он и Стрезер, заговорили об Уэймарше, и Стрезер поделился с Чэдом обуревавшими его подозрениями. Несколько дней назад он уже сказал ему о телеграмме, которую, в чем он был убежден, их приятель отбил в Вулет, — что чрезвычайно заинтересовало и позабавило молодого человека. Более того, это откровение, как мог видеть Стрезер, очень его задело — иными словами, Стрезер видел, что Чэд оценивал систему влияний, в которой Уэймарш служил детерминантой. Сейчас это впечатление еще усилилось, и не случайно — речь шла о факте, связанном с отношением молодого человека к своим родственникам. Впрочем, они с Чэдом уже выяснили между собой, что могут рассматривать Уэймарша как одно из звеньев в цепочке надзора, который будут осуществлять Пококи по указаниям из Вулета. Стрезер не сомневался, что в глазах Сары, с которой ему предстояло встретиться в ближайшие полчаса, он помечен печатью «сторонник Чэда», каким, надо думать, изобразил его Уэймарш. И теперь в приступе то ли отчаяния, то ли доверия дал волю своим чувствам — он все равно не сумел бы ничего опровергнуть. Так или иначе, но перед прибывающими путешественниками он должен был предстать в полном блеске своей кристальной честности, которую неизменно в себе воспитывал.
Он повторил Чэду то, что, ожидая его, говорил Уэймаршу: их приятель, вне всякого сомнения, почувствует в его сестре родственную душу, он и она, тоже вне всякого сомнения, заключат союз, основанный на обмене информацией и сия пара пойдет рука об руку — так сказать, одной веревочкой повязанные. Все это, собственно, лишь развивало мысли, которые Стрезер, как ему помнилось, высказывал еще при первом споре со своим старинным приятелем, уже тогда поразившим нашего друга сходством многих исповедуемых им взглядов с суждениями самой миссис Ньюсем.
— Знаешь, когда он однажды спросил меня о твоей матушке — что она за человек, я сказал ему: она такой человек, который сразу же безусловно вызовет у вас безмерное восхищение. Что согласуется с тем, к чему мы сейчас пришли: миссис Покок не преминет взять нашего друга в свою упряжку, а упряжку, которую она погоняет, направляет миссис Ньюсем.
— Матушка стоит пятидесяти таких, как Салли! — вставил Чэд.
— Тысячи! Но не в этом дело. Встречая Салли, мы встречаем полномочного представителя твоей матушки. Право, я чувствую себя послом, которого отзывают и который отдает дань вежливости послу, вступающему в должность.
Не успел он произнести это, как почувствовал, что пусть невольно, но занизил, по мнению ее сына, достоинства миссис Ньюсем — впечатление, которое не замедлило подтвердиться: Чэд выразил ему решительный протест. В последнее время Стрезер плохо улавливал позицию и настроение своего молодого друга, хотя не мог не замечать, как мало волнения, да и то лишь в крайнем случае, тот выказывал, а потому с большим интересом наблюдал его сейчас — в критический момент. Чэд поступил именно так, как обещал две недели назад: согласился на его просьбу остаться, не задав ни единого вопроса. И в течение томительного ожидания этих дней был весел и предупредителен, хотя и несколько более скрытен и сдержан, чем это требовалось от молодого человека, усвоившего безукоризненные манеры. Ни возбужденности, ни подавленности он не обнаружил; держался разумно, ровно — непринужденно-неторопливый, негромкий, невозмутимый, разве только чуть менее жизнерадостный. Более чем когда-либо, Стрезер видел в нем оправдание тому удивительному процессу, который сейчас происходил в его собственной душе, и, пока кеб катил по парижским улицам, уже твердо знал — тверже, чем когда-либо прежде, — что нынешний облик Чэда родился из того, как он поступал и каким был. Именно это сделало его тем, чем он стал — и перемена эта далась нелегко, стоила времени и усилий, оплачена дорогой ценой. Во всяком случае, таков был результат, который теперь предстояло вручить Салли, и в этой части программы Стрезер охотно выступит свидетелем. Сумеет ли Салли, по крайней мере, разглядеть или различить этот результат, а разглядев или различив, по крайней мере, оценить. И, спрашивая себя, каким словом, — если ему зададут такой вопрос, а его непременно зададут, — определить эту разительную перемену, он только скреб в затылке. Ох уж эти определения! Пусть доходит до них своим умом. Ей захотелось посмотреть самой — пусть сама на здоровье и смотрит. Она пустилась в путь, уверенная в своем праве судить всех и вся, а между тем внутренний голос шептал Стрезеру, что она ничего не увидит.
Более того, сходные прозорливые предчувствия волновали и Чэда, как выяснилось в следующую минуту из оброненного им: «Дети они! Играют в жизнь!» Восклицание это говорило о многом и звучало утешительно. Оно означало — в понимании спутника Чэда, — что в предшествующем их разговоре он все-таки не предал миссис Ньюсем, а потому теперь с легким сердцем мог спросить Чэда, правда ли, что именно ему принадлежала мысль познакомить миссис Покок с мадам де Вионе. Ответ ошеломил Стрезера своей откровенностью:
— Разве не за этим — посмотреть, с кем я вожу компанию, — она сюда едет?
— Боюсь, что так, — подтвердил Стрезер не задумываясь.
Его неосмотрительность тут же ему аукнулась:
— А почему «боюсь»? — мгновенно откликнулся Чэд.
— Ну потому, что чувствую за собой долю ответственности. Ведь это, полагаю, мои свидетельства возбудили любопытство миссис Покок. В своих письмах — о чем ты, по-моему, с самого начала знал — я давал себе полную волю. И разумеется, не скрывал своего мнения о мадам де Вионе.
Для Чэда тут не было ничего нового.
— Естественно. Но вы отзывались о ней хорошо.
— О, так хорошо, как ни об одной женщине в мире. Но как раз этот тон…
— Этот тон, — повторил Чэд, — накликал на нас мою сестру. Ничего не попишешь! Впрочем, я не стану вам за это пенять, да и мадам де Вионе тоже. Неужели вы еще не поняли, что понравились ей?
— Ох, — вырвалось у Стрезера, и боль щемящей тоски внезапно пронзила его. — Вопреки тому, что я сделал?
— Вы очень много сделали.
Учтивость Чэда устыдила Стрезера, и ему вдруг захотелось увидеть физиономию Сары Покок, когда она предстанет перед силой, которую, несмотря на его предостережения, не ожидала встретить.
— А это? Ведь это по моей вине.
— Пустое, — галантно заявил Чэд. — Она любит нравиться.
Его спутник на мгновение задумался.
— Ты уверен, что и миссис Покок она…
— Отнюдь нет. Я говорю о вас. Ей нравится, что она вам понравилась; в ее глазах это добрый знак, — рассмеялся Чэд. — Впрочем, она и насчет Сары не теряет надежды и, со своей стороны, готова на любые усилия.
— В смысле признания достоинств?
— Да, и в прочем тоже. В смысле дружеского расположения, гостеприимства и всяческого радушия. Мадам де Вионе ждет ее во всеоружии. — Чэд снова рассмеялся. — В полной боевой готовности.
Стрезер помолчал, вникая. А затем словно эхо мисс Бэррес прошумело в воздухе: «Она бесподобна!»
— Вы даже еще не начали понимать, до чего бесподобна!
За этими словами, на слух Стрезера, была уверенность в обладании сокровищем, чуть ли не высокомерие собственника. Но проникновение в глубинный смысл этих слов не приглашало к размышлению на данную тему: столь безапелляционно прозвучало в них это изящное и благожелательное утверждение. Оно, по правде сказать, весьма походило на заклинание, и он тотчас на него отозвался:
— Теперь — с твоего благословения — я стану чаще видеться с ней. Столько, сколько захочется. Чего до сих пор себе не разрешал.
— И лишь по собственной вине. Я ли не старался сблизить вас, а она — право, дорогой мой, не знаю человека, с которым она была бы так чарующе мила. Но у вас ведь свои, особые принципы.
— Были, — пробормотал Стрезер, сознавая, какую власть эти принципы имели над ним и как полностью ее теперь утратили. Но проследить эту логическую цепь до конца он сейчас не мог, не мог из-за миссис Покок. Из-за миссис Покок, потому что за ней стояла миссис Ньюсем; впрочем, это еще требовалось доказать. Им же сейчас владела другая мысль: он не сумел воспользоваться тем, чем воспользоваться было бы для него бесценным. Он мог видеть ее несравненно чаще, мог… но по собственной глупости упустил столько счастливых дней. Теперь, кляня себя, он решил не потерять ни одного и, приближаясь вместе с Чэдом к месту их назначения, внезапно поймал себя на мысли, что Сара Покок, по сути, сильно увеличит его шансы. Чем ее инспекционный визит обернется в других отношениях, пока неизвестно, зато вполне известно, что она сыграет важную роль в сближении двух достойных людей. Достаточно было послушать Чэда, который в эту минуту как раз уверял нашего друга, что оба они — то есть сам он и другая достойная дама — разумеется, рассчитывают на его, Стрезера, поддержку и поощрение. А каким бальзамом на душу Стрезера лились его рассуждения о том, что выбранная ими линия разумного поведения непременно очарует Пококов, что и говорить, а если мадам де Вионе сумеет это — сумеет очаровать Пококов — ей и в самом деле цены не будет. Великолепный план. Если только удастся его осуществить, но вот удастся ли? Все упиралось в вопрос: можно ли купить Сару? Его собственный случай не мог служить прецедентом: совершенно очевидно, что с ее характером следовало ожидать совсем иного. Мысль, что его смогли купить, угнетала Стрезера: он не только выглядел отступником в собственных глазах, но и человеком, чье падение было абсолютно доказано. Что ж, он всегда — там, где дело касалось Ламбера Стрезе-ра, — предпочитал знать самое худшее, а сейчас он узнал, что его можно купить, и, более того, что он уже куплен. Единственное, что его затрудняло, это сказать — чем. Получалось, что продаться он продался, только вознаграждения не получил. Впрочем, такое с ним часто случалось. Подобного рода сделки были для него естественны. Размышляя обо всем этом, он, однако, не забыл напомнить Чэду об одной существенной истине, которую ни в коем случае нельзя было упускать из виду, истине, гласящей, что при всем почтении к способности Сары воспринимать новое в Париж она ехала с высокой целью, твердой и определенной.
— Она, знаешь ли, едет сюда не за тем, чтобы ее пленяли. Мы все, надо думать, можем быть с нею очаровательны — ничего нет проще; только не для этого она сюда едет. Она едет просто для того, чтобы увезти тебя с собой.
— И прекрасно. С ней я и поеду, — добродушно улыбнулся Чэд. — Полагаю, тут вы не будете против. — И затем минуту спустя, в течение которой Стрезер молчал, спросил: — Или у вас другой расчет: на то, что, насмотревшись на Сару, я уже никуда не поеду? — А так как его друг и на этот раз ничего не сказал, оставив вопрос без ответа, продолжал: — Я, по крайней мере, имею свой расчет: пусть они здесь, в Париже, хорошо проведут время.
Вот тут-то Стрезер не выдержал:
— Да-да! В этом ты весь! По-моему, если ты на самом деле хотел бы ехать…
— Что тогда? — перебил его, подзадоривая, Чэд.
— Тогда тебя не заботило бы, хорошо или плохо они проведут здесь время. Тебе было бы все равно, как они его проведут.
Чэд всегда умел очень легко — легче некуда — принять любое разумное замечание.
— Верно. Но я ничего не могу с собой поделать. Такой уж у меня добрый нрав.
— Да, чересчур добрый! — И Стрезер тяжело вздохнул. В этот момент он почувствовал, что его миссии приходит бесславный конец. Чувство это еще усилилось оттого, что Чэд оставил его слова без последствий. Однако, когда они уже оказались в виду вокзала, он начал снова:
— А мисс Гостри вы ее представите?
Ответ на этот вопрос был у Стрезера наготове:
— Нет.
— Кажется, вы говорили, что Салли о ней знает?
— По-моему, я говорил, что твоя матушка знает.
— Вряд ли она не сказала Салли.
— Вот это-то, среди прочего, мне желательно выяснить.
— А если выяснится, что…
— Тебе угодно знать, познакомлю ли я их?
— Да, — сказал Чэд с усвоенной им любезной стремительностью. — Ну хотя бы, чтобы показать, что ничего такого тут нет.
Стрезер замялся.
— Кажется, меня не слишком беспокоит, какие предположения у нее могут возникнуть на этот счет.
— Даже если они восходят к тому, что думает матушка?
— А что твоя матушка думает? — не без некоторого смущения спросил Стрезер.
Но они уже подъехали к вокзалу, и ответ на этот вопрос, возможно, ждал их совсем рядом.
— Не это ли, дорогой мой сэр, как раз то, что мы оба жаждем выяснить?
XX
Полчаса спустя Стрезер покидал вокзал уже в другой компании, так как Чэд взял на себя обязанность сопровождать в отель — доставить со всеми удобствами и в полной сохранности — Сару, Мэмми, горничную и багаж, и только когда эти четверо отбыли, его прежний спутник вместе с Джимом уселись в наемный экипаж. Странное, новое чувство нашло на Стрезера, и у него даже поднялось настроение. Казалось, будто, сойдя на платформу, путешественники развеяли его страхи — правда, немедленной расправы над собой он и не страшился. Впечатление, которое они произвели на него, было то самое, каким и должно быть — так он сказал себе; тем не менее на душе у него стало легче и спокойнее. Было бы более чем нелепо искать причины этой перемены в выражении лиц и звуке голосов, которые он многие годы видел и слышал, как сказал бы, пожалуй, сам: до оскомины. Теперь он еще и ощутил, как ему всегда было с ними не по себе, и он вряд ли осознал бы это без парижской передышки. Все это пришло ему на мысль в мгновение ока, пришло при виде улыбки, с которой Сара, стоя у окна купе, принимала обильные приветствия, посылаемые им и Чэдом с перрона, куда чуть позже она спустилась, шурша юбками, — свежая и красивая после поездки по прекрасной стране в живительной прохладе июня. Ее появление было лишь знаком, но достаточно знаменательным: она полагала быть с ним милостивой и обходиться без намеков; полагала вести крупную игру, что стало еще очевиднее, когда, выскользнув из объятий Чэда, она повернулась к Стрезеру, чтобы прямо и непосредственно приветствовать бесценного друга своей семьи.
Сейчас он действительно, как никогда, был бесценным другом ее семьи; во всяком случае, сохраняя этот титул, мог жить дальше, как жил. И тон его ответа, после того как миссис Покок назвала его так, как нельзя лучше свидетельствовал — даже в собственном его понимании, — что он меньше всего желал бы потерять право фигурировать в названном качестве. Он всегда видел Сару излучающей благосклонность; он редко видел, чтобы она была робка или суха; бьющая в глаза, тонкогубая улыбка, яркая, но не светлая, и такая быстрая, словно чиркнули спичкой; выдвинутый, длинный подбородок, который в ее случае, в отличие от остальных, выражал не воинственность и задиристость, а радушие и любезность; голос, слышный на расстоянии, поощрительно-одобрительные манеры — все это были черты, которые Стрезер за долгие годы общения с миссис Покок хорошо узнал, но которые сегодня приковали к себе его внимание, как если бы он только что познакомился с Сарой Покок. В первое мгновение ему вдруг показалось, что она — вылитая мать. Он даже вполне мог бы принять ее за миссис Ньюсем, когда, стоя у окна катившего вдоль перрона вагона, она смотрела сквозь стекло. Но впечатление сходства быстро рассеялось: миссис Ньюсем была гораздо красивее, и если Сара обнаруживала наклонность к полноте, ее мать, в свои годы, обладала девичьим станом; и подбородок у миссис Ньюсем был скорее короток, чем длинен; а ее улыбке куда больше — ах, неизмеримо больше! — подходили эпитеты «спокойная» и «неуловимая». Стрезер видел ее сдержанной; он буквально слышал, как она молчит, но он не помнил случая, когда она была бы неприятной. Миссис Покок умела быть неприятной, хотя всегда оставалась любезной. Она выработала свои формы учтивости, в высшей степени положительные, и ничто так не выражало ее суть, как то, что она всегда была любезна с Джимом.
Но больше всего поражал в ней — во всяком случае, пока она стояла у окна вагона — высокий, ясный лоб, лоб, который ее друзья почему-то называли не иначе как «чело», и еще острота зрения, проявлявшаяся в данных обстоятельствах таким образом, что Стрезеру, как ни странно, вспомнился Уэймарш с его дальнозоркостью; и необычайный блеск темных волос, убранных и забранных под шляпку в той же изысканной манере, какой отличались прически и головные уборы ее матери, настолько избегавшей крайностей в моде, что в Вулете всегда говорили об их «собственном стиле». И хотя, как только Сара ступила на перрон, иллюзия сходства исчезла, она длилась достаточно долго, чтобы дать ему почувствовать радость облегчения. Женщина из родного дома, женщина, к которой он был привязан, явилась перед ним на достаточно долгий срок, чтобы он в полной мере оценил, каким несчастьем для него — хуже, каким позором — будет признание, что между ними образовалась «трещина». Он уже и прежде — наедине с самим собой — оценивал создавшееся положение, но за те несколько секунд, пока Сара, так сказать, разводила пары, грядущая катастрофа представилась ему как нечто беспрецедентно ужасное или, точнее, совершенно немыслимое; и теперь, когда на него повеяло чем-то вольным и знакомым, в его душе мгновенно возродилось чувство верности. Он вдруг измерил всю глубину своего падения и чуть не задохнулся при мысли о том, что мог бы утратить.
Теперь же он мог в течение четверти часа, пока шла вокзальная канитель, прохаживаться с дорогими соотечественниками с таким умильным видом, словно они присланы к нему с благой вестью: ничто не утрачено. Он вовсе не хотел, чтобы Сара, сев тем же вечером писать своей матушке, сообщила ей, что нашла его изменившимся и «не в себе». Последний месяц он и сам не раз находил, что стал каким-то не таким, что круто переменился, но это касалось его одного. Во всяком случае, он знал, кого это не касалось — и уж по меньшей мере не было обстоятельством, которое ее ничем не вооруженные глаза помогли бы высмотреть. Даже если она явилась сюда, чтобы запускать их глубже, чем пока казалось, она немногого добьется, наткнувшись на стену изысканной вежливости. Стрезер рассчитывал, что сумеет быть изысканно вежливым до конца и, если только хватит ума, более того, найти любую другую формулу. Сейчас он даже для себя не мог сформулировать, что в нем переменилось, в чем он стал не такой. Это произошло — происходило — где-то глубоко внутри. Мисс Гостри в этом процессе кое-что разглядела. Но как было ему, даже если бы он захотел, выудить что-то для миссис Покок? Вот о чем он размышлял, слоняясь по платформе, и если в его настроении появились просветы, то исключительно благодаря Мэмми, которая произвела на нашего друга впечатление эталона, высокого и признанного, хорошенькой девушки. Впрочем, перескакивая с одного на другое в бурном потоке мыслей, он все же несколько сомневался, так ли она хороша, какой ее объявил Вулет; а поскольку теперь, видя ее вновь, он неизбежно попал бы под власть Вулета, дал волю воображению, куда лавиной хлынули и другие мнения. Но целых пять минут, не меньше, ему казалось, что последнее слово в этом вопросе принадлежит Вулету — Вулету, представительницей которого была такая девушка, как Мэмми. Вулет посылал ее в мир своим тайным агентом, Вулет с гордостью ее предъявлял; с уверенностью на нее ставил; и был неколебимо убежден, что нет таких требований, каким она бы не удовлетворила, и таких вопросов, на которые бы не ответила.
И прекрасно, сказал себе Стрезер, легко соскальзывая в иное расположение духа. Почему бы некоему сообществу не быть представленным юной леди двадцати двух лет? Мэмми превосходно справлялась со своей ролью, словно играла ее всю жизнь, и выглядела, говорила, одевалась, выдерживая до конца. Интересно, думал Стрезер, не собьется ли она в ярком свете Парижа — холодном, павильонном, выигрышном, но и предательском — не обнаружит ли, что сознает всю подоплеку, но уже в следующую минуту с удовлетворением отметил, что в кладовых сознания юной леди пусто, и само оно грешит скорее простоватостью, чем сложностью, а, стало быть, тому, кто желал Мэмми добра, нужно не брать из них, а по возможности их наполнять. Мэмми была очень прямая, в меру высокая блодинка, с чуть-чуть излишне бледной кожей, зато с милой, сияющей всем и каждому, дружелюбной улыбкой, подтверждающей веселый нрав. Она как бы все время, где бы ни находилась, «принимала» от имени Вулета; в ее манере держаться, тоне, движениях, прелестных голубых глазах, прелестных безукоризненной формы зубах и маленьком — даже чересчур маленьком — носике было что-то такое, из-за чего воображение Стрезера немедленно поместило ее в проем между окнами теплой, ярко освещенной, звенящей множеством голосов залы, в тот конец, куда подводили «представляться» гостей. Они — эти гости — прибыли с поздравлениями, и Стрезер закончил начатую в воображении картину в том же ключе: Мэмми была счастливой новобрачной, сразу после венчания и в преддверии свадебного путешествия. Уже не дева, но и в браке считанные часы. Она была в своей блистательной, триумфальной, праздничной поре. И дай Бог, чтобы пора эта длилась для Мэмми долго!
Все это радовало Стрезера, радовало за Чэда, проявлявшего бездну внимания к гостям и, мало того, позаботившегося захватить себе в помощь своего слугу. На обеих дам было приятно смотреть, а с Мэмми, надо полагать, еще и приятно показаться на людях. Пожалуй, появись Чэд с ней об руку, она вполне сошла бы за его молодую жену в медовый месяц. Но это было его дело или, возможно, ее, хотя от нее тут мало что зависело. Стрезеру вспомнилось, каким он увидел Чэда, когда тот вместе с Жанной де Вионе шел к нему в саду Глориани, и какая фантазия пришла ему тогда в голову — фантазия, теперь уже смутная, густо затененная многими другими, — и это воспоминание внесло тревожную ноту, единственную за все минуты встречи. Стрезер часто, сам того не желая, возвращался к мысли, не был ли Чэд для Жанны предмет ом тихого, сокровенного чувства. Сама судьба диктовала, что малютка должна быть втайне влюблена; и убеждение в том, что это так, теперь мелькнуло вновь, хотя он вовсе не хотел об этом думать; в и без того сложной обстановке это еще больше бы все осложнило; с другой стороны, было что-то в Мэмми — во всяком случае, так ему казалось, — что-то, придававшее ей значение, придававшее силу и целенаправленность символа противоборства. Речь, конечно, шла не о крошке Жанне — что она могла? — тем не менее с того момента, когда миссис Покок подхватила юбки, ступая на перрон, поправила громадные банты на шляпке и перекинула через плечо ремешок своей сафьяновой с золотом дорожной сумки — с этого момента у крошки Жанны появилась конкурентка.
Только когда Стрезер очутился с Джимом в наемном экипаже, впечатления от встречи буквально столпились у него в голове, вызывая странное чувство длительного пребывания вдали от тех, с кем прожил многие годы. То, что они прибыли сейчас сюда, словно возвращало Стрезера им, чтобы вновь обрести, и забавная поспешность, с которой Джим выражал свое отношение к Парижу, отодвинуло его собственное приобщение к великому городу в далекое прошлое. Может быть, кого-то и не устраивало происходившее между ними, но, что касается Джима, он, со своей стороны, был этим вполне доволен, и его ежесекундные откровения — искренние, хотя и чрезмерные — выражавшие, чем было для него путешествие в Европу, доставляли Стрезеру бездну удовольствия.
— Ну скажу я вам! Это, знаете ли, в моем вкусе! А ведь если бы не вы!.. — то и дело вырывалось у Джима при виде нарядных парижских улиц, разжигавших его здоровый аппетит, и, ткнув пальцем, хлопнув ладонью по колену, он завершал словами: «А вы-то, вы-то… все-таки оказались докой!» — в которые вкладывал богатое содержание.
Стрезер понимал, что Джиму хочется воздать ему должное, но, занятый своими мыслями, не спешил принять эти дары. В данный момент нашего друга интересовало совсем иное: как Сара Покок, в пределах отпущенных ей возможностей, оценила своего брата, успевшего, кстати, пока они рассаживались по разным экипажам, послать Стрезеру выразительный взгляд, в котором тот многое прочел. Как бы сестра ни оценила брата, суждение Чэда о своей сестре, ее муже и золовке было, мягко говоря, весьма и весьма проницательным. Стрезер тотчас ощутил эту проницательность, хотя то, что он выразил ответным взглядом, носило, откровенно говоря, неопределенный характер. С обменом мнений, право, можно было подождать: все зависело от того, какое впечатление произвел сам Чэд. На вокзале, где времени было вполне достаточно, ни Сара, ни Мэмми, во всяком случае, своего мнения никак не выказали, и, в возмещение их молчания, наш друг рассчитывал на откровенность Джима — теперь, когда они остались вдвоем. Беззвучный сигнал, посланный Чэдом, не давал ему покоя: ирония молодого человека в отношении к собственным родственникам, которую он разделял, ирония, выраженная под самым их носом и, скажем прямо, за их счет, вновь ясно показала Стрезеру, на сколько ступеней он поднялся; но каким бы огромным ни казалось ему их число, последнюю ступень он сейчас одолел одним махом. У него и прежде бывали минуты раздумий — уж не переменялся ли он сам, и даже больше Чэда? Только то, что явно красило Чэда, в его случае… да, нужное слово, чтобы определить процесс, который, пусть в меньшей мере, но, несомненно, произошел и в нем, он не находил. Но сначала предстояло еще разобраться, что с этим делать. Что же касается их тайного переглядывания с Чэдом, ничего тут не было такого — не более, чем в том, как Чэд хлопотал вокруг трех путешественников. Чэд сейчас нравился Стрезеру как никогда прежде; он не переставал любоваться его обхождением со своими родственниками, как любовался бы совершенным произведением искусства, легким и приятным — он любовался до такой степени, что начал сомневаться, стоят ли они того; но, поразмыслив, одобрил усилия Чэда до такой степени, что вряд ли счел бы за чудо, если бы еще в багажном отделении в ожидании чемоданов Сара Покок, коснувшись его рукава, отвела бы его в сторону и шепнула:
— Да, вы правы. Мы, то есть матушка и я, не поняли, что вы имели в виду. Но вот теперь я вижу. Чэд великолепен! Чего еще можно желать? Если так обстоят дела!..
После чего им оставалось, как говорится, заключить друг друга в объятия и работать сообща.
Ах, много ли они, в создавшихся обстоятельствах, при всем командирском блеске ума Сары Покок — правда, касавшемся только общих вещей и не слишком приметливом, — сообща наработали бы? Стрезер понимал, что слишком многого хочет, и объяснял это своей нервозностью: нельзя же требовать от людей, чтобы они всё подметили и всё обсудили за четверть часа. Пожалуй — даже наверняка, — он придавал чрезмерно большое значение обаянию Чэда. Тем не менее, когда по истечении пяти минут, что они ехали в одном экипаже с Джимом, тот ничего не сказал — то есть ничего о том, о чем жаждал услышать Стрезер, зато сказал много другого, — наш друг внезапно вновь ополчился на Пококов: нет, они либо глупы, либо упрямы! Скорее всего, первое: оборотная сторона командирского блеска. Да они, конечно, не преминут командовать и будут блистать; они извлекут все лучшее из того, что им предоставит Париж, и тем не менее по части наблюдений у них ничего не получится; это выше их возможностей; им просто не понять. В таком случае, какой прок от их приезда — если им даже настолько не хватает ума — разве что он сам заблуждается и видит вещи в ложном свете? Может быть, он сам — в том, что касается совершенств Чэда, — нафантазировал и отклонился от истины? Может быть, живет в придуманном мире, развратно-роскошном мире своей мечты и потому раздражается и досадует — в частности, из-за молчания Джима, — что боится за воздушные замки, которые рухнут, соприкоснувшись с действительностью? Может быть, Пококи затем и прибыли сюда, чтобы содействовать его отрезвлению? Не в том ли их миссия, чтобы, понаблюдав за Чэдом, разбить в пух и прах результаты его, Стрезера, наблюдений и поставить мальчику простые условия, при которых честные стороны сумеют договориться? Короче, не для того ли они прибыли сюда, чтобы проявить благоразумие там, где Стрезер и сам считал, что ведет себя глупо.
Мысленным взглядом он окинул такую возможность, и она надолго не задержала его внимания, но навела на мысль, что в данном случае предпочтительнее делать глупости вместе с Марией Гостри и Крошкой Билхемом, с мадам де Вионе и малюткой Жанной, с Ламбером Стрезером, наконец, и в довершение всего, с самим Чэдом Ньюсемом. Не окажется ли, что он ближе к действительности, глупя вместе с перечисленными лицами, чем поступая разумно вместе с Сарой и Джимом? Джим — как он сейчас решил — тут, собственно, ни при чем: Джим к делам Чэда безразличен; Джим приехал сюда не ради Чэда и не ради него, Стрезера; короче говоря, Джим предоставил нравственную сторону Салли, сам же пользуется — в плане развлечений — этим положением, то есть тем, что все возложил на Салли. Салли он-де в подметки не годится и не столько потому, что уступает ей характером и волей, сколько потому, что она превосходит его развитием и знанием света. Все это он, сидя рядом со Стрезером, излагал с полной искренностью и спокойствием: да он как человек стоит далеко позади своей жены и еще дальше, если такое возможно, своей сестры. Кто же не знает, что люди их типа пользуются всеобщим признанием и одобрением, тогда как самое большее, на что может рассчитывать деловой человек в Вулете — даже выдающийся, — это относительная свобода содействовать их очарованию.
Впечатление, которое Джим произвел на нашего друга, добавило еще одно к тем, которые определили его дальнейший курс. Странное это было впечатление, в особенности потому, что как-то очень быстро сложилось — мнение о Джиме составилось у него за двадцать минут, и его прежде всего поразило, что сейчас он увидел его новыми глазами — совсем не так, как в Вулете, где провел много лет. Покока там согласно и дружно, хотя и не вполне осознанно, ни во что не ставили — считали пустым местом. И это вопреки тому, что он был человеком без всяких изъянов, человеком веселым, к тому же одним из ведущих деловых людей Вулета, и такое решение своей судьбы он принимал совершенно спокойно — ведь во всем остальном она явно, с его точки зрения, его не обделила. Он, видимо, желал сказать лишь: да, есть целая область жизни, в которой деловых людей в Вулете ни во что не ставят. Он просто сообщил Стрезеру о таком положении вещей, не более того, и наш друг — в пределах, касавшихся Джима, — не стал углублять эту тему. Однако воображение Стрезера продолжало работать, и он тут же задал себе вопрос: не связана ли эта область — для тех, кто в ней подвизается, — с фактом женитьбы. Не оказался бы он сам теперь, женись десять лет назад, в положении Покока? И не окажется ли в этом положении, женившись через месяц-другой? Приятно ли будет ему сознавать, что для миссис Ньюсем он пустое место, каким Джим сознает себя — более или менее — в отношении миссис Джим?
Но достаточно было повернуть глаза в сторону Джима, чтобы успокоиться: он не был Пококом; он заявил себя иначе; и, в конце концов, куда выше котировался. Однако он тут же спохватился, вспомнив, что общество там, в Вулете, представленное Сарой и Мэмми — а в более высоких сферах и самой миссис Ньюсем, — было обществом преимущественно женским и что бедняга Джим к нему не принадлежал. Сам он, Ламбер Стрезер, пока еще в некоторой степени к нему принадлежал — странное положение для мужчины; и теперь его преследовала мысль, не будет ли женитьба стоить ему положения в обществе. Впрочем, всему свое время, и эти раздумья, куда бы ни заносило его воображение, не могли служить нашему другу причиной, позволяющей исключить из поля зрения своего спутника, который явно целиком отдался прелестям своего путешествия. Маленький, кругленький, неизменно сияющий, с соломенными волосами и без каких-либо особых отличий, он был совсем неприметен, если бы не пристрастие к светло-серым костюмам, белым панамам, толстым сигарам и анекдотам, что все вместе позволяло как-то его обосновать. Отличительной чертой Джима можно было также считать обыкновение, — вошедшее у него в плоть и кровь, — всегда платить за других, и именно эта его особенность делала его «нетипичным». Именно по этой причине, а вовсе не из-за крайней замороченности или расточительства он первым открывал кошелек, и еще, без сомнения, из-за своих потуг на юмор — правда, никогда не нарушавший условностей и приличий, которые он хорошо затвердил.
Мурлыкая от восторга, пока они катили по нарядным улицам, он заверял Стрезера, что поездка в Европу — свалившееся ему с неба счастье, и спешил заявить, что приехал в Париж не за тем, чтобы предаваться воздержанию. Что погнало сюда Салли, он не знает, но у него одна цель: как следует развлечься. Стрезер поддакивал, думая про себя — неужели Салли нужно вернуть домой брата, чтобы тот стал таким, как ее муж? Видимо, «как следует развлечься» составляло программу всех американцев, и он великодушно дал свое согласие, когда Джим предложил — беспечно и безответственно, поскольку его вещи были отправлены со всеми прочими омнибусом — сделать по улицам еще круг-другой, прежде чем ехать в отель. На Джима не возлагалась обязанность нажать на Чэда, это было делом Салли, а так как, зная ее характер, он предполагал, что она примется за брата немедленно, они, право, не сделают ничего дурного, если немного задержатся, лишь предоставив ей побольше времени. Стрезер, со своей стороны, ничего так не хотел, как предоставить Салли побольше времени, а потому отправился кататься по бульварам и авеню, теша своего спутника и намереваясь заодно извлечь из него толику сведений, чтобы знать, как скоро постигнет его катастрофа. Однако уже через несколько минут ему пришлось убедиться, что Покок упорно уклоняется высказывать какие-либо собственные суждения; он скользил по самому краю затронутого предмета, уступая право разбираться в нем своим дамам, сам же отделывался сарказмами и шуточками. Его саркастическое отношение к цели их путешествия, уже не раз прорывавшееся короткими вспышками, теперь дало о себе знать вновь, когда он, чуть растягивая слова, вдруг заявил:
— Черта с два я бы согласился, будь я Чэдом!
— Вы хотите сказать, будь вы на его месте?..
— Отказаться от всего этого, чтобы, вернувшись домой, засесть за рекламу! — Скрестив руки и свесив из экипажа коротенькие ножки, Джим упивался сверкающим полуденными красками Парижем, переводя глаза с одной стороны открывающейся перспективы на другую. — Я сам сюда перееду и буду здесь жить. И пока тут, буду жить вовсю. Я целиком за вас — вы молодец, дружище, и рассуждаете правильно — нечего трогать Чэда! Я не стану на него наседать, мне это не по душе. Да, что ни говори, а я здесь благодаря вам и уж конечно до гроба признателен. Вы с ним — славная парочка!
Некоторые пассажи из этой речи Стрезер в данный момент счел за лучшее пропустить мимо ушей.
— А вы не думаете, что важно передать рекламу в верные руки? И Чэд — я имею в виду его деловые способности — как раз тот человек, который справится?
— Где это он поднабрался таких способностей? — спросил Джим. — Здесь, что ли?
— Нет, здесь он таких способностей не обрел; напротив, диву даешься, как он их не растерял. У него врожденный дар вести дела, редкостная голова. Свои дела он ведет вполне честно. И ничего удивительного: он сын своего отца, и своей матери тоже, — она ведь по-своему не меньше поражает. Правда, у него иные вкусы и иные намерения, но не в этом суть: миссис Ньюсем и ваша жена совершенно правы. Чэд — незаурядный молодой человек.
— А кто спорит, — словно отводя душу, вздохнул Джим. — Только если таково ваше мнение, с какой стати вы тут завязли? Разве вам невдомек, что мы там переволновались из-за вас?
Вопросы Джима звучали полусерьезно, тем не менее Стрезер решил, что пора ставить точки над i, взять свой курс:
— Да потому, видите ли, что мне здесь понравилось. Очень. Мне понравился мой Париж. Можно сказать, слишком понравился.
— Вот оно что! Ах вы старый негодник! — весело отозвался Джим.
— Впрочем, ничего еще не решено, — продолжал Стрезер. — Все ведь гораздо сложнее, чем это выглядит из Вулета.
— Да уж, из Вулета это куда как скверно выглядит! — заявил Джим.
— Даже после того, что я написал?
Джим поморщил лоб, словно припоминая:
— Так ведь не иначе после того, что вы написали, миссис Ньюсем и послала нас паковать чемоданы. Такой ведь ход событий. А Чэд по-прежнему ни с места.
Стрезер, однако, сделал свои заключения:
— Ну да. Разумеется. Она должна была что-то предпринять. Как же иначе. А ваша жена вышла, так сказать, на арену, чтобы действовать.
— Верно. Чтобы действовать, — согласился Джим. — Только, знаете ли, Салли всегда выходит, чтобы действовать, — весело добавил он, — всякий раз, когда выходит из дома. Не помню случая, чтобы, выйдя, она не стала действовать. Ну а сейчас она действует во имя своей матушки, тут с нее и взятки гладки. — И тотчас, переключившись всеми своими чувствами, закончил новым гимном дорогому Парижу: — Вот это да! У нас, в Вулете, ничего даже похожего нет!
Однако Стрезер не оставлял начатой темы:
— Должен сказать, вы прибыли сюда в исключительно ровном и разумном расположении духа. Признаться, я ждал, когда вы покажете когти. Однако сразу почувствовал: у миссис Покок нет ни малейшего желания их обнажать. Она вовсе не выглядит свирепой, — продолжал он. — А я-то, слабонервный идиот, полагал встретить тигрицу!
— Неужели вы так мало ее знаете, — спросил Покок, — что еще не заметили: миссис Покок никогда не выдает своих чувств — как и миссис Ньюсем. Свирепеть? Никогда. Они подпускают к себе совсем близко. Шкурку носят гладким мехом вверх, теплом внутрь. Разве вы не знаете, кто они? — продолжал Покок, не переставая бросать взгляды по сторонам и награждая Стрезера вопросами, но лишь частично своим вниманием. — Разве вы не знаете, кто они? Да умнее их зверя нет!
— О да, — поспешил, даже чересчур, согласиться Стрезер. — Умнее их зверя нет!
— Они не бросаются в ярости туда-сюда, не сотрясают клетку, — продолжал Джим, очень довольный таким сравнением. — И тише всего ведут себя в часы кормления. Но всегда достигают поставленной цели.
— Верно! Всегда достигают поставленной цели, — повторил Стрезер, посмеиваясь, что лишь подтверждало сделанное им ранее признание: он очень нервничал. Ему стало неприятно, что он пустился с Пококом в искренний разговор о миссис Ньюсем; лучше уж — что меньше бы его покоробило — он пошел бы на неискренность. Но ему нужно было что-то разузнать — необходимость, продиктованная тем, что с самого начала он давал ей так много — больше, чем когда-либо прежде, как ему казалось, — а получал так мало. И сейчас парадоксальная истина, развернутая в метафоре его спутника, словно вихрем пронеслась и осела в его мозгу. Да, она вела себя тихо в часы кормления, кормясь — она и Сара вместе с ней — из огромной миски, которая все это время наполнялась его щедрыми сообщениями, его расторопностью и обходительностью, его изобретательностью и даже красноречием, тогда как ручеек ее ответов все скудел и скудел.
Тем временем Джим перешел к другому предмету и, скажем прямо, выйдя из пределов своего супружеского опыта, тотчас ударился в банальность.
— Да, у Чэда перед ней большая фора: он здесь раньше. И если он не сыграет на этом в полную меру!.. — И Джим вздохнул с подобающей жалостью к своему шурину, у которого на это, скорее всего, не хватит сил. — На вас-то он неплохо сыграл, а?
И в следующую минуту уже расспрашивал, что нового на сцене Варьете, произнося это название на американский лад — Вариете. Поговорили о Варьете. Стрезер признался, что знаком с этим местом, чем вызвал у Покока новый взрыв игривых намеков, туманных, как детские считалочки, и уязвляющих, как удар локтем в бок, и они закончили свою прогулку, хорошо защищенные беседой на легкие темы. До самого конца Стрезер ждал, и ждал напрасно, что Джим так или иначе подтвердит: да, Чэд разительно изменился, и вряд ли мог бы объяснить, почему отсутствие этого свидетельства до такой степени его огорчало. Перемена в Чэде была его козырем, если вообще у него были козыри, и коль скоро Пококи ничего не желали видеть, стало быть, он потратил здесь время зря. Он ждал до последнего момента, пока они не подъехали к отелю, и Покок, продолжавший сыпать свою веселую, завистливую, забавную чушь, теперь вызывал у него чувство неприязни, казался на редкость заурядным. Что, если все они ничего не пожелают увидеть! — мысль эта терзала Стрезера: он знал, что позволяет себе через Покока заключить, чего не пожелает увидеть и миссис Ньюсем. Ему по-прежнему претило говорить с Джимом, человеком таким заурядным, об этой даме, и все же, перед тем как экипаж остановился у дверей отеля, желание услышать последнее слово — приговор — Вулета взяло верх.
— Что, миссис Ньюсем пала духом?..
— Пала духом? — эхом отозвался Джим с иронией делового человека, которому ни к чему прошлогодний снег.
— Под гнетом, я хотел сказать, несбывшихся надежд и разочарований, вдвойне тяжких, когда они постигают вновь.
— А… Вы хотите сказать, не повесила ли она нос? — перевел Джим в привычные для себя обороты речи, которые всегда были у него на кончике языка. — Ну, повесила, если угодно… как и Салли. Только эти дамы, знаете ли, никогда так не задирают нос, когда его вешают.
— Ах, и Сара… повесила? — еле слышно пробормотал Стрезер.
— Да, и потому как никогда бодра и умом и духом. Ни на минуту не смыкает глаз.
— И миссис Ньюсем? Она тоже не смыкает глаз?
— Ночи напролет… из-за вас, милейший, из-за вас!
И, давясь от смеха, Джим удостоил Стрезера тычком, словно нанося на картину последний мазок. Но Стрезер получил от него что хотел — последнее слово, приговор Вулета.
— Так что не вздумайте возвращаться! — добавил Джим, спускаясь из экипажа и щедро вознаграждая возницу, пока его спутник, впавший в минутную задумчивость, предоставил ему это сделать. «Неужели это и есть последнее слово, подлинный приговор Вулета?» — думал он.
XXI
На следующее утро, приостановившись, пока перед ним распахивали двери в гостиную миссис Покок, он услышал чарующие звуки дивного голоса и замер на пороге. Мадам де Вионе была уже на арене действий, и это придавало разворачивающейся драме такой стремительный темп, в каком ему — хотя тревоги его возросли — было не по силам делать собственные ходы. Накануне он провел вечер в кругу своих старых друзей; однако по-прежнему мог бы сказать о себе, что находится в полном неведении, как их приезд отзовется на его положении. Теперь же присутствие мадам де Вионе внесло неожиданную ноту, и он странным образом почувствовал, что эта дама играет в его положении важную роль, какую ей еще не довелось играть. В гостиной она, как ему показалось, была с Сарой вдвоем, и этим тоже определялся поворот в его судьбе, помешать которому он был не властен. Пока же она вела речь о вещах необременительных и приятных — о том, что как добрая приятельница Чэда пришла спросить, не может ли быть полезной.
— Неужели совсем, совсем ничем? Я была бы так рада!
По одному взгляду на обеих дам было более чем ясно, какой прием ей оказали. Стрезер увидел это по чуть раскрасневшемуся, возбужденному лицу Сары Покок, когда та поднялась ему навстречу. Вдобавок он увидел, что дамы в гостиной вовсе не одни, как ему поначалу показалось; ему не составило труда опознать широкую крепкую спину, закрывавшую собой амбразуру самого дальнего от двери окна. Уэймарш, которого он в это утро еще не видел и который, по имеющимся сведениям, ушел из гостиницы до него, а вчера вечером по приглашению миссис Покок, переданному через Чэда, присутствовал на устроенном ею наспех, но удивительно непринужденном и сердечном суаре, — Уэймарш, опередивший не только Стрезера, но и мадам де Вионе, с засунутыми в карманы руками и с видом полной отрешенности — приход Стрезера нисколько его не заинтересовал — глядел на рю де Риволи. Наш друг мгновенно почувствовал, — поразительно, как Уэймарш умел сгущать атмосферу! — что знаменитый адвокат наглухо отгородился от упомянутых нами выше попыток мадам де Вионе завязать дружеские отношения с хозяйкой гостиной. Он, что и говорить, обладал тактом и вдобавок твердыми устоями и именно поэтому предоставлял миссис Покок сражаться самой. Он был полон решимости пересидеть ее гостью, полон решимости ждать — впрочем, в последнее время он только то и делал — таков, видно, был его удел! — что ждал. Однако миссис Покок не могла не знать, что он у нее в резерве. Какую помощь она могла из этого извлечь, было делом будущего, а пока, при всей живости своего блестящего ума, Сара прибегла к светским условностям, которые можно было толковать и так и сяк. Ей приходилось соображать быстрее, чем она рассчитывала, но прежде всего она стремилась показать, что ее голыми руками не возьмешь. Стрезер вошел в гостиную в тот момент, когда она это как раз демонстрировала.
— О, вы бесконечно добры! Но, право, я вовсе не так беспомощна. У меня здесь брат… и мои американские друзья. И потом, я, знаете ли, бывала в Париже. Я знаю Париж, — говорила Салли тоном, от которого на Стрезера веяло холодом.
— Ах, но в этом умопомрачительном городе, где все беспрестанно меняется, женщина — благожелательная женщина — всегда найдет чем помочь другой. Вы, без сомнения, «знаете» Париж, но, возможно, мы знаем его с разных сторон.
Мадам де Вионе тоже явно боялась сделать ложный шаг, но в ее случае это был страх иного рода, и она умела лучше его скрыть. Она улыбнулась при виде Стрезера, а, здороваясь, повела себя свободнее, чем миссис Покок: протянула ему руку и не двинулась с места, и минуту спустя он поймал себя на мысли, что она, как ни странно, — хотя, несомненно, это так — предает и губит его. Она держала себя с ним как нельзя более непринужденно и мило — и именно этим его предавала. Ее необычайная изысканность немедленно наполнила, в глазах Сары, особым содержанием его уклончивое поведение. Но откуда было мадам де Вионе знать, какой удар она ему наносит. Она старалась быть простой и кроткой — до той степени, какая не лишала ее очарования, и тем самым, по всей очевидности, выставляла его своим сторонником. В ее туалете, прическе, во всем ее облике, как он отметил, выражалась готовность завоевывать доверие, даже самой поэтичностью раннего визита, который, она считала, был в хорошем вкусе. Она изъявила желание помочь с портнихами и покупками, она отдавала себя в полное распоряжение родственников Чэда. Стрезер различил на столике ее визитную карточку с графской короной и «графиней», и его воображение тотчас выстроило ряд смягчающих доводов, которые сейчас вихрем проносились в Сариной голове. Вот уж кто, без сомнения, никогда еще не сидел рядом с «графиней», и общество представительницы титулованного класса должно было льстить ей. Она как-никак пересекла океан, чтобы на нее посмотреть! Однако в глазах мадам де Вионе он читал, что, поскольку Сарино любопытство еще не полностью удовлетворено, она крайне — более чем когда-либо! — в нем нуждается. Она тянулась к нему так же, как в то памятное утро в соборе Нотр-Дам; как и тогда, он отметил скромность и изысканность ее платья. Оно словно давало понять — пожалуй, несколько до времени и излишне тонко, — какую бесценную помощь та, которую оно облачало, способна оказать миссис Покок по части покупок и портних. Недаром миссис Покок не отрывала от гостьи глаз, и наш друг ясно представил себе, чего благодаря их совместной мудрости избежала мисс Гостри. Он даже вздрогнул, воображая, как сам, — если бы благоразумие не взяло верх, — представляет ее Саре, называя замечательным гидом и образцом американки в Европе. Однако, бросив взгляд на Сару и, кажется, схватив, какой линии она намерена держаться, Стрезер несколько успокоился. Сара «знала» Париж. И мадам де Вионе тотчас легко этот мотив подхватила:
— О, стало быть, у вас с братом та же склонность. Семейное сходство! Ваш брат, должна признать, — правда, в отличие от вас, он давно уже в Париже, — ваш брат удивительно вписался в наш круг.
И она обернулась к Стрезеру — женщина, владеющая искусством с удивительной легкостью переводить разговор с одного предмета на другой. Разве его не поразило, как на редкость просто нашел Чэд свое место, и разве ему самому не послужили познания его молодого друга?
Стрезер оценил ее маневр: чтобы с ходу взять такую ноту, требовалась смелость, и немалая, и она ее явила. Однако в голову невольно закралась мысль: на каких еще нотах ей пришлось играть с тех пор, как она сюда пожаловала? Ублаготворить миссис Покок она могла, лишь предъявив наглядные выгоды; а что в парижской жизни Чэда было примечательнее, чем тот новый уклад, который он себе создал? И раз уж она решила не прятаться, лучше всего было предстать перед миссис Покок как часть этого уклада, как зеркало, показывающее, каким уютным, каким налаженным домом он живет. Этот замысел четко и ясно читался в ее дивных глазах, и, когда она прилюдно потянула нашего друга в свою лодку, им в глубине души овладело необоримое волнение, за которое позднее он не преминул упрекнуть себя. «Ах, не расточайте мне столько ласки! — молил он мысленно. — Вы выставляете нас близкими друзьями. А что, собственно, было между нами? При каждой встрече я весь сжимаюсь внутри. Да и встречались мы всего с полдюжины раз». Он вновь посетовал на порочный закон, неотвратимо управлявший личными сторонами его жизни. Вот и сейчас все произойдет так же нелепо, как уже без конца оборачивалось с ним: миссис Покок и Уэймарш, разумеется, решат, что он вступил в отношения, в которые и не думал вступать. Оба, без сомнения, приписывают ему — иначе и быть не может, при том тоне, какой она взяла, — права, вытекающие из подобного рода отношений, тогда как единственное, что он мог, — это держаться на краю бурного потока, не давая затянуть себя в него. Внезапно им овладел страх, но, добавим, не разгорелся, а, вспыхнув на мгновение, тотчас сник и совсем иссяк. Стрезер откликнулся на призыв мадам де Вионе и под огнем просвечивающих Сариных глаз ответил ей, а этого было вполне достаточно, чтобы оказаться в ее лодке. Все остальное время, пока длился ее визит, он только тем и занимался, что, лавируя между двумя противными сторонами, помогал удалому суденышку держаться на плаву. Оно вихляло под ним, но он не покидал своего места. Раз он взялся за весло и обязался грести, он греб.
— От этого наши встречи станут вдвойне приятны, если, дай Бог, мы с вами будем иметь случай видеться, — сказала мадам де Вионе в ответ на утверждение миссис Покок, что в Париже она не новичок, и тотчас добавила, что, разумеется, располагая помощью и вниманием мистера Стрезера, который у нее всегда под рукой, миссис Покок, естественно, ни в ком не нуждается. — Вот уж кто, по-моему, сумел узнать и полюбить свой Париж за такой короткий срок, за какой это еще никому не удавалось. При таких гидах, как мистер Стрезер и ваш брат, о чьих еще советах может идти речь? Но самое главное, чему мистер Стрезер может научить, — это как отдаваться своим привязанностям, уходить в них целиком.
— Я не так уж далеко ушел, — возразил Стрезер, испытывая такое чувство, словно он призван дать миссис Покок предметный урок того, как умеют говорить парижане. — Боюсь, что смогу лишь показать, как недалеко я ушел. Времени потрачено уйма, а выгляжу я, полагаю, так, как если бы и не тронулся с места. — Он бросил на Сару взгляд, который, по его расчетам, должен был сойти за примиряющий, и, с молчаливого одобрения мадам де Вионе, сделал, так сказать, свое первое официальное заявление: — А если говорить всерьез, все это время я занимался только тем, для чего приехал.
Мадам де Вионе немедленно воспользовалась случаем его поддержать.
— И вы вновь обрели своего друга, узнали его заново, — подхватила она с такой радостной готовностью, словно оба, служа общему делу, не раз уже совещались и были повязаны клятвой во взаимной помощи.
Услышав ее слова, Уэймарш отвернулся от окна.
— О да, графиня, — сказал он, как если бы речь шла о нем, — он вновь обрел меня и, полагаю, кое-что обо мне узнал, хотя не уверен, насколько ему это понравилось. Пусть сам скажет, как он думает: по душе мне его похождения или нет.
— Но, помилуйте, — весело сказала графиня, — я вовсе не вас имела в виду. Разве из-за вас мистер Стрезер приехал сюда? Я говорила о мистере Ньюсеме, о котором мы все беспрестанно думаем и ради которого миссис Покок нашла возможность приехать, чтобы восстановить тесные родственные связи. Какая это радость для вас обоих! — храбро заключила мадам де Вионе, смотря Саре в глаза.
Миссис Покок отнеслась к этому монологу как нельзя лучше, однако Стрезер заметил: никаких версий по части своих намерений и планов она допускать не собиралась. Ей ни к чему покровительство или поддержка — слова, которые на самом деле обозначают лишь ложное положение. Она сама знает, как показать то, что сочтет нужным показывать, и тотчас выразила это с сухим блеском, вызвавшим в памяти Стрезера прекрасные зимние утра в Вулете.
— У меня нет нужды искать каких-либо возможностей, чтобы свидеться с братом. Дома нам о многом приходится вместе думать, на нас лежит большая ответственность и тьма обязанностей, и дом наш, кстати, совсем не плох. И на все, что мы делаем, — добавила Сара, — у нас есть веские причины. — Словом, она ничем себя не выдала, но как женщина, благосклонная к ближнему, сочла возможным чуть-чуть приоткрыться: — Я приехала сюда, потому что… потому что приехала.
— И это прекрасно! — воскликнула мадам де Вионе, ни к кому в частности не обращаясь.
Пять минут спустя они уже поднялись из кресел, провожая собравшуюся уходить графиню, и стояли, состязаясь во взаимной учтивости, что породило дальнейший обмен репликами. Только со стороны знаменитого адвоката был сделан демарш: с задумчивым видом, приглушая — то ли инстинктивно, то ли из осторожности — шаг, он возвратился к открытому окну и занял прежнюю выгодную позицию. Сверкающая стеклом и позолотой комната — вся в узорчатой камке, золоченой бронзе, зеркалах и часах — выходила на юг, и летом спущенные жалюзи ограждали ее от утреннего солнца, но сквозь щели виднелся раскинувшийся внизу сад Тюильри и все, что за ним, и вездесущий дух Парижа, подымаясь оттуда, ощущался в прохладе, сумеречности и манящей приветливости, в блеске позолоченных решеток, шуршанье гравия, цоканье подков и свисте кнута, вызывавших в памяти парад, которым начинают представление в цирке.
— Думаю, я скорее всего найду возможность посетить брата, — сказала миссис Покок. — У него, без сомнения, премилая квартира.
Она обращалась к Стрезеру, но лицом, расплывшимся в улыбке, стояла к мадам де Вионе, и в какой-то миг, пока она так улыбалась своей гостье, у нашего друга мелькнула мысль, что сейчас она добавит: «И я очень благодарна вам, что вы это мне подсказали». Минут пять, не меньше, ему казалось, слова эти были вот-вот готовы сорваться у нее с языка, он уже слышал их совсем ясно, как если бы они прозвучали, хотя знал: слова эти так и не были сказаны — знал по искрометному взгляду, брошенному ему мадам де Вионе, в котором прочел, что и она их мысленно слышала, но, по счастью, ничего подобного в той форме, которая требовала оказать гостям внимание, миссис Покок не выразила. А это давало ее гостье свободу отвечать лишь на то, что было произнесено.
— Так мы, возможно, будем обе бывать на бульваре Мальзерб? Это сулит мне верную надежду на радость новых встреч.
— О, я сама приду к вам: вы уделили мне столько внимания. — И миссис Покок посмотрела гостье прямо в глаза. К этому времени румянец на щеках Сары уже превратился в алое, четко очерченное пятнышко — знаменовавшее ее собственную отвагу. Она держала голову особенно прямо и высоко, и Стрезеру пришло на ум, что из двух беседующих женщин в эту минуту именно в ней воплощено представление о графине. Однако он тут же подумал, что Сара не преминет отдать визит своей гостье и теперь ни одно письмо не уйдет в Вулет, пока она не сможет украсить его этим, по крайней мере, любопытным сюжетом, который у нее уже в кармане.
— Я буду несказанно рада представить вам мою дочурку, — продолжала тем временем мадам де Вионе. — Мне, наверное, следовало бы взять ее с собой, но не хотелось без вашего дозволения. Я надеялась застать здесь мисс Покок: мистер Ньюсем сказал, она приехала с вами, и я была бы рада, если бы моя крошка с ней познакомилась. Когда я буду иметь удовольствие встретить вашу дочь, я, с вашего разрешения, попрошу ее приласкать мою Жанну. Мистер Стрезер подтвердит, — говорила она, — какое хрупкое существо моя дочь, как она добра и одинока. Они очень подружились, мистер Стрезер и моя Жанна, и, надеюсь, он думает о ней не так уж плохо. Ну а у моей Жанны мистер Стрезер пользуется таким же непревзойденным успехом, как и, насколько я знаю, повсюду, где бы ни появлялся.
Говоря все это, она, казалось, испрашивала его позволения или, скорее, призывала — мягко и ласково — по праву близкого друга принять ее болтовню как само собой разумеющуюся, и он не стал возражать, понимая, что не пойти ей сейчас навстречу означает предать ее низко и гадко. Да, он был с ней, и — даже в этой завуалированной и небезопасной игре — оказавшись лицом к лицу с теми, кто с нею не был, вдруг, пораженный и смущенный, взволнованный и окрыленный, отдал себе наконец отчет, как глубоко и до какой степени он предан ей. Словно давно уже в напряжении ждал от нее чего-то такого, что приоткрыло бы ему тайники ее души, чтобы выразить свое отношение к ним. И то, что сейчас происходило, пока она несколько затягивала обряд прощания, вполне служило этой цели.
— Сам он, конечно, не обмолвится о своих успехах и словом, а потому я не чувствую укоров совести. Кстати, — добавила она, поворачиваясь к нашему другу, — почему бы мне и не сказать о них, если я от ваших триумфов не имею почти никакой выгоды. Вас совсем не видно! Я жду, я томлюсь, скучая. Вы и не представляете себе, миссис Покок, какую услугу сегодня мне оказали, — продолжала она, — предоставив редкую возможность взглянуть на этого джентльмена.
— Мне, право, было бы жаль лишить вас того, что, как вы заявляете, принадлежит вам по праву. С мистером Стрезером мы очень давние друзья, — отвечала миссис Покок, — тем не менее я ни с кем не стану ссориться из-за привилегии разделять его общество.
— Вот как, дорогая Сара! — вмешался Стрезер. — Слыша от вас такие речи, я начинаю думать, что вы — а жаль! — не вполне сознаете тот факт, в какой степени — и это взаимно — я по праву принадлежу вам. Мне было бы куда больше по душе, — засмеялся он, — знать, что вы боретесь за меня.
На мгновение она, миссис Покок, словно язык проглотила — у нее даже дыхание занялось, и все, как он тотчас решил, по причине вольности, какую он еще никогда себе с нею не позволял. И эта вспышка, какую бы угрозу она ни таила, была следствием того, что он, черт возьми, не желал больше робеть ни перед ней, ни перед мадам де Вионе. Дома он естественно называл ее только Сарой, и хотя, пожалуй, ни разу не обратился к ней со словом «дорогая», виной тому отчасти было отсутствие случая, который побудил бы его сделать эффектный шаг. Что-то, однако, говорило ему, что теперь он пустился в фамильярности слишком поздно — если только, напротив, не слишком рано — и, уж во всяком случае, ему тем более не следовало доставлять миссис Покок такого удовольствия.
— Ну, мистер Стрезер!.. — пробормотала она несколько неопределенно, но достаточно внятно, алое пятнышко у нее на щеке зарделось еще сильнее, и нашему другу тотчас стало ясно: это был предел того, что он мог услышать от нее в данный момент. Однако мадам де Вионе уже спешила к нему на помощь, и Уэймарш, словно желая поучаствовать, вновь двинулся к ним от окна. Правда, помощь, предлагаемая мадам де Вионе, была сомнительной и скорее служила знаком того, что, невзирая на все неудовольствия, какие она может вызвать, и все оправдания, какие ей придется произнести самой, она все же способна предательски пустить в оборот богатый материал, который накопился в ходе их бесед.
— Ну, если говорить начистоту… вы, не задумываясь, пожертвуете всем ради нашей милой Марии. В вашей жизни больше нет места никому. Вы ведь знаете, — адресовалась она к миссис Покок, — о нашей милой Марии. А самое скверное то, что мисс Гостри и в самом деле удивительное создание.
— О да, несомненно, — поспешил ответить за Сару Стрезер. — Миссис Покок знает о мисс Гостри. Ваша матушка, Сара, надо думать, рассказала вам о ней. Ваша матушка знает всё, — твердо заявил он и добавил с деланной веселостью: — Я от всего сердца подтверждаю — она удивительная, если вам угодно, женщина.
— Ах, что до меня, дорогой мистер Стрезер, то мне «угодно» не иметь с этим никакого дела! — немедленно откликнулась Сара. — К тому же я вовсе не уверена, что знаю — от матушки или кого-нибудь другого — о той особе, о которой вы сейчас говорите.
— Боюсь, он не даст вам видеться с нею, — сочувственно вставила мадам де Вионе. — Мне, во всяком случае, никогда не дает — при том, что мы старые друзья. Я имею в виду мисс Гостри и себя. Он отдает ей все лучшие часы и пользуется ее обществом единолично. А остальным — лишь крохи с праздничного стола.
— Мне, графиня, перепали кой-какие крохи, — намеренно громко сообщил У эймарш, даря ее таким многозначительным взглядом, что она, не давая ему продолжать, снова вступила в разговор.
— Comment donc! Он делит ее с вами? — спросила она, забавно тараща глаза. — Остерегитесь от следующего шага. Смотрите, как бы у вас на руках не оказалось бы столько ces dames, что вы не будете знать, что с ними делать.
Уэймарш, однако, как ни в чем не бывало, продолжал в своей солидной манере:
— Могу осведомить вас, миссис Покок, касательно этой леди, коль скоро вам угодно послушать. Я неоднократно встречался с ней и практически был свидетелем того, как они, мистер Стрезер и она, познакомились. И все время присматривался к ней. Не думаю, чтобы от нее исходил какой-то вред.
— Вред? — эхом отозвалась мадам де Вионе. — Помилуйте. Да она чудеснейшая и умнейшая из всех чудесных и умных.
— Вы и сами почти не уступаете ей, графиня, — вдохновенно заявил Уэймарш. — Она, без сомнения, весьма осведомленная особа. Превосходно знает, как подать Европу. И, без сомнения, неравнодушна к Стрезеру.
— Но мы все — все поголовно неравнодушны к Стрезеру! Какал же тут заслуга?! — засмеялась его оппонентка, отстаивая свою версию с полной искренностью, и наш друг замер от изумления, хотя, поймав взгляд ее неповторимо выразительных глаз, понял: объяснение еще последует. Главное, однако, что он извлек из взятого ею тона — истина, которую тут же поведал в ответном взгляде, ироничном и печальном: признания такого рода женщина делает публично мужчине, лишь когда считает его девяностолетним. Когда она упомянула мисс Гостри, он почувствовал, что краснеет — глупо и виновато; в присутствии Сары Покок — от самого факта ее присутствия — это было неизбежно; и чем яснее он сознавал, что выдает себя, тем гуще краснел. Он действительно выдавал себя с головой и, смущаясь, чуть ли не терзаясь, повернул пылающее лицо к Уэймаршу, который, как ни странно, на этот раз смотрел на него, можно сказать, с желанием объясниться. Что-то из самых глубин — что-то, восходящее к их давней-давней дружбе, во всей ее сложности, промелькнуло между ними; откуда-то сбоку на Стрезера повеяло ветерком верности — верности, стоящей за их нынешними распрями. Сухой, прямой нрав Уэймарша — каким он себя подавал — выступил наружу, чтобы оправдаться. «Если ты заговоришь о мисс Бэррес, у меня тоже есть о чем порассказать», словно кивал он, и, соглашаясь, что предает Стрезера, силился доказать, что делает это исключительно ради его спасения. И опалял мрачным жаром, договаривая: «Да, у меня есть шанс спасти тебя, спасти вопреки тебе самому». Однако именно это дружеское излияние подтвердило Стрезеру, что дела его, как никогда, плохи. Другой вывод, к которому он пришел: между его приятелем и интересами, представляемыми Сарой Покок, существует тесная связь. Вне всякого сомнения, Уэймарш с самого начала состоял в переписке с миссис Ньюсем. Яснее ясного все это отпечаталось у него на лице: «Да, да! Ты чувствуешь на себе мою руку — словно возвещало оно, — но только потому, что из твоего затхлого Старого Света мне должно было извлечь лишь одно — собрать осколки, в которые он тебя превратил». Словом, потребовалось не больше мгновения, чтобы Стрезер не только прочел все это, но и признал, что за это мгновение атмосфера очистилась. Наш друг понял и принял; он осознал, что только так они и могли объясниться. Теперь все было сказано, и он отметил в себе нечто вроде разумного великодушия. Так, так! Стало быть, вместе с сумрачной Сарой — сумрачной, несмотря на ее благорасположение, — Уэймарш уже с десяти утра хлопотал о его спасении. Если бы это было в его силах! Только куда ему, с его поистине доброй, но предельно ограниченной душой! В результате этой массы навалившихся на него впечатлений Стрезер, со своей стороны, решил раскрыться ровно настолько, насколько это было абсолютно необходимо. Он и раскрылся как нельзя меньше и после короткой паузы — неизмеримо короче, чем наш экскурс в ту картину, которая отразилась в его душе, — обращаясь к миссис Покок, сказал:
— Все так. Все, как им угодно! Мисс Гостри существует только для меня, а остальным и глаза в ее сторону косить нечего. Ее обществом я пользуюсь единолично!
— Очень мило с вашей стороны предупредить меня, — отвечала, глядя мимо него, Сара, которую, как явствовало из направления ее взгляда, это ущемление в правах толкало на минутный и, скажем прямо, безрассудный союз с мадам де Вионе. — Надеюсь, ее отсутствие меня не слишком обездолит.
— А ведь знаете, — мгновенно откликнулась мадам де Вионе, хотя такая мысль может прийти в голову! — он вовсе ее не стесняется. Она, право, по-своему очень и очень недурна.
— Ах, очень и очень! — рассмеялся Стрезер, несколько обескураженный странной ролью, которую ему навязывали.
— А вот мне, знаете ли, обидно, — сказала мадам де Вионе, продолжая ту же игру, — что вы так мало пользуетесь моим обществом. Не соблаговолите ли назвать день и час, когда вы посетите меня — и лучше раньше, чем позже. В любое удобное для вас время. Я буду дома. Вот так — я даже вас зазываю.
Он нашелся не сразу, и, пока обдумывал ответ, Уэймарш и миссис Покок — так ему казалось — замерли в ожидании.
— Я совсем недавно к вам наведывался. На прошлой неделе — когда Чэда не было в городе.
— Знаю, знаю. Меня тоже не было. Вы превосходно умеете выбрать время! Только не надейтесь, что я снова буду в отсутствии. Я никуда не уеду, — заявила мадам де Вионе, — пока миссис Покок в Париже.
— К счастью, вам придется недолго хранить ваш обет, — любезно заверила ее Сара, — на этот раз я в Париже не задержусь. В мои планы входит посетить и другие страны. У меня там столько друзей — очаровательные люди! — Казалось, ее голос таял при одном воспоминании об этих людях.
— Тем паче, — весело отозвалась ее гостья. — Тем больше у меня оснований. Так, скажем, завтра или послезавтра? — обернулась она к Стрезеру. — А лучше всего во вторник.
— Тогда во вторник. С удовольствием.
— В половине шестого… или в шесть?
Это звучало смешно, однако, к его удивлению, миссис Покок и Уэймарш с напряженным вниманием ждали, что он ответит. Словно оба сговорились и пришли на спектакль под названием «Европа», который он с партнершей для них разыгрывали. Что ж, на здоровье, спектакль продолжается.
— Скажем, без четверти шесть.
— Без четверти шесть. Превосходно.
На этом мадам де Вионе оставалось только уйти. Тем не менее она продолжала разыгрывать спектакль, теперь уже одна.
— Я так рассчитывала увидеть и мисс Покок. Могу ли я не терять надежды?
Сара замялась, но с честью вышла из положения:
— Мы вместе возвратим вам визит. Мэмми отправилась покататься с моим мужем и братом.
— Ах, разумеется. Мистеру Ньюсему надо им все показать. Он так много рассказывал мне о мисс Покок. Я ничего так не желаю, как дать моей Жанне возможность с ней познакомиться. Я только потому сегодня не привезла мою крошку, что хотела увериться в вашем согласии. — После этого введения прелестная чаровница отважилась на следующий шаг: — Может быть, вы также назначите мне время в один из ближайших дней, чтобы нам не упустить вас.
Стрезер ждал: Сара, со своей стороны, тоже должна была сыграть в этом спектакле; он вдруг задержался на мысли, что она осталась дома — в свое первое парижское утро, — отпустив с Чэдом остальных; если она осталась, то только потому, что еще вчера вечером они с Уэймаршем договорились: он придет и застанет ее одну. Хорошее начало — ничего не скажешь! — для первого дня в Париже. Как забавно все обернулось.
А мадам де Вионе продолжала в том же серьезном тоне:
— Вы, пожалуй, сочтете меня назойливой, но мне ничего так не хочется, как познакомить мою Жанну с американской сверстницей — с истинно обаятельной девушкой. И, видите, я надеюсь, вы поможете мне в этом — надеюсь на вашу доброту.
Манера, в которой произносилась эта речь, ошеломила Стрезера: ему открылись бездны, зияющие под ней и за ней, о которых он не подозревал, а интонации ее голоса почти испугали: он начинал догадываться о причинах. И так как Сара, невзирая ни на что, медлила с ответом, это дало ему время подать ее просительнице знак сочувствия.
— Позвольте заметить, дорогая леди, в поддержку вашей просьбы: мисс Мэмми действительно обаятельнейшее создание. Прелестнейшее среди самых прелестных.
Даже Уэймарш — у него и впрямь нашлось что добавить на данную тему — вовремя пришел в движение:
— Да, графиня, в этом вопросе — я имею в виду американскую девушку — ваша страна должна, по крайней мере, уступить нашей право сказать, что мы можем подать вам пример. Правда, в полной мере красота американской девушки доступна лишь тем, кто знает, что можно у нее почерпнуть.
— И именно это, — улыбнулась мадам де Вионе, — я намерена сделать. У меня нет сомнений: мы многому можем у нее поучиться.
Это было замечательно! Но вряд ли не менее замечательным оказалось и то, как под мгновенным воздействием этого ответа Стрезер, сам того не желая, бросился в другую крайность.
— Возможно, и есть чему! Только, ради Бога, не умаляйте достоинства вашей дочери. Мадемуазель де Вионе — само совершенство, — решительно принялся он объяснять миссис Покок. — Да-да, совершенство. Мадемуазель де Вионе — сама изысканность.
На это Сара лишь вскользь обронила «Да?», что, пожалуй, ничего доброго не предвещало. Даже Уэймарш на этот раз явно признал необходимость восстановить справедливость в отношении упомянутых фактов и, наклонившись к своей союзнице, произнес:
— Мисс Джейн очень красивая девушка… в принятом французском стиле.
Почему-то у Стрезера и мадам де Вионе это вызвало приступ смеха, хотя Стрезер тут же поймал брошенный Сарой на говорящего взгляд, в котором подспудно, но безошибочно стояло: «И ты, Брут?» Недаром Уэймарш намеренно смотрел поверх ее головы. Меж тем мадам де Вионе, воспользовавшись паузой, продолжала идти к поставленной цели своим путем.
— Мне, право, жаль, что я не могу выдать мое дитя за перл творения — хотя это сразу все упростило бы. По-своему она очень хороша, но, разумеется, иначе; и сейчас вопрос — в свете того, что говорилось, — в том, не слишком ли иначе; слишком иначе, я имею в виду, чем тот замечательный образец, какой, по всеобщему признанию, создала ваша чудесная страна. Правда, с другой стороны, мистер Ньюсем, которому этот тип хорошо известен, как наш добрый ангел — он человек большого сердца! — делает все, что может… чтобы избавить нас от роковых предрассудков… для моей застенчивой крошки. Право же, — заключила она, после того как миссис Покок, все еще словно бы неохотно пробормотала, что переговорит обо всем этом со своей золовкой, — право же, мы будем ждать вас, сидеть и ждать, и ждать. Замолвите же за нас слово! — Последнее предназначалось Стрезеру.
— О, если бы за этим дело стало! — отвечал он. — И все же попробую. За мною дело не станет. Я сам болею за вас всей душой! — заявил он и в доказательство этого тут же отправился с нею и проводил до кареты.