Повести и рассказы

Джеймс Генри

΅΅΅΅΅

 

 

ТРЕТЬЯ СТОРОНА

(рассказ)

 

1

Когда несколько лет тому назад наши добрые дамы, прежде не встречавшиеся и знакомые друг с другом лишь понаслышке, поселились вместе под одной крышей в небольшом старинном городке Марре, на то, разумеется, имелись свои особые основания. Обе носили одну фамилию, поскольку были троюродными сестрами, однако, даже если бы их жизненные пути пересеклись раньше, сближению воспрепятствовала бы разница в возрасте; к тому же старшая мисс Фраш, Сьюзен, долгие годы провела за границей. Тихую, робкую особу, увлеченную зарисовками с натуры, судьба обрекла на всепобеждающее однообразие уклада, присущего пансионам Италии и Швейцарии: всюду мисс Фраш, в шляпке с туго затянутыми лентами, в перчатках с широкими раструбами, обутая в прочные ботинки, неразлучная со складным стульчиком, альбомом и романом в издании Таухница, — всюду она могла бы служить образцовой моделью для фронтисписа к то́му естественной истории, посвященному английским старым девам. Бедная мисс Фраш! Она настолько полно и разительно воплощала в себе типическое, что вряд ли кому удалось бы отыскать в ней хоть одну отличительную черту, свойственную отдельной, самостоятельной личности. Однако же те, кто сходился с мисс Сьюзен Фраш ближе, улавливали иное — неопровержимые следы прежней миловидности; ныне ее вытеснили увядшая кожа и худоба конфузливой чудачки с лорнетом и вставными зубами, способной только на бессвязные восклицания: об утрате былого образа можно было, без опасения допустить бестактность, сокрушаться в открытую.

Родственница Сьюзен, мисс Эми Фраш, будучи на десять лет моложе, ничуть на нее не походила. Хотя она и выросла под английским небом, но именно в ее наружности гораздо заметнее проступал чужестранный отпечаток: мисс Эми, темноволосая, порывистая, с выразительными чертами лица, обладала довольно броской внешностью (так, по крайней мере, считалось в пору ее юности). Предметом невинного тщеславия она избрала себе туфли: мисс Эми почему-то усматривала в них бесспорное свидетельство своего незаурядного ума или, самое меньшее, безупречного вкуса. Даже в том случае, если бы повода для гордости не нашлось, мисс Эми ни за что, ни за какие блага не отказалась бы, подобно Сьюзен, от самой модной обуви. Со всей решительностью, сквозившей во взгляде ее блестящих карих глаз, она раз и навсегда занесла Сьюзен в разряд гусынь и распустех, втайне сокрушаясь над узостью ее кругозора. Впрочем, суровость этой аттестации ничуть не мешала самой мисс Эми оставаться кроткой, как агнец.

Обе дамы — безобиднейшие в мире существа — были облагодетельствованы завещанием престарелой тетушки, представительницы необычайно древнего аристократического рода. На склоне жизни почтенной леди видеться с ней кузинам доводилось нечасто: об этом позаботилась другая родня, и в итоге наследство свалилось им будто снег на голову. Так или иначе, обе мисс Фраш старательно внушали друг другу, что ни о чем подобном они и мечтать не смели; да и вправду, надеяться даже на скупое внимание тетушки им не приходилось: кузины до сих пор не без содрогания вспоминали об «ужасном окружении» покойной наследодательницы. Тетушку, по их твердому убеждению, настолько запугали лживые домочадцы, что рассчитывать даже на проблеск справедливости с ее стороны не стоило. Но фортуна все же улыбнулась племянницам мистера Фраша: их недоброхотам так и не удалось дотянуть до кончины старушки, которая сошла в могилу, не запятнав себя передачей собственности Фрашей в руки чужого семейства. Личным имуществом миссис Фраш давно уже распорядилась: напоследок она прониклась сочувствием к несчастной изгнаннице Сьюзен и вспомнила о бедной одинокой Эми, хотя, надо признать, не слишком обдуманно столкнула их лицом к лицу в своем последнем распоряжении. В завещании указывалось, что за отсутствием иных, более предпочтительных для наследниц, планов старинный дом в Марре может быть продан с торгов с обоюдной для них выгодой. В конечном счете вышло так, что обе кузины последовали усердным советам знакомых и не сговариваясь поспешили прибыть в Марр, дабы осмотреться и принять решение на месте. В Марре им так понравилось, что покидать его они больше не захотели. Здесь они впервые и встретились. Мисс Эми, в сопровождении рассыльного из местной адвокатской конторы, остановилась у входа в дом, озираясь по сторонам в поисках сторожа. Но за распахнувшейся дверью взорам ее нежданно-негаданно предстала растерянная дама в допотопном ватерпруфе, державшая в руке лорнет с длинной ручкой на отлете, — в точности так, как ребенок держит трещотку. Мисс Сьюзен, уже вступившая на арену действия, блуждала по комнатам, осматриваясь и вникая в незнакомую обстановку, — в отсутствие экономки, посланной с каким-то поручением. По виду мисс Сьюзен можно было заключить, что она уже вполне освоилась на новом месте. Именно с этой мыслью кузины, еще разделенные порогом, испытующе вгляделись друг в друга, а затем Эми шагнула в дом, которому суждено было сделаться для них общим.

Трудно гадать о том, что́ произошло бы, поставь миссис Фраш непременным условием совместное мирное проживание наследниц под завещанным им кровом. Но в первые минуты встречи обе невольно думали, несомненно, об одном и том же. Обеим сразу стало ясно, что этот милый старый дом — предел желаний для каждой из них: дом этот как нельзя лучше отвечал их стремлению обрести в тихой гавани уверенность в будущем; короче говоря, и мисс Эми, и мисс Сьюзен готовы были смириться с наличием компаньонки, лишь бы никуда отсюда не трогаться. Итак, дом не был продан: он перешел в руки кузин вместе со всей обстановкой, бережно сохраняемой в целости и неприкосновенности. Старинное убранство комнат, где обитала покойная леди, служило для кузин источником нескончаемых восторгов. Исполнители завещания не уставали тем временем радоваться столь легкому разрешению возложенной на них задачи. Втайне они — или жены — могли, конечно, питать на этот счет немалые сомнения, цинически предрекая свирепую вражду между скованными одной цепью наследницами и распад в самом недолгом времени вынужденного партнерства, сопровождаемый жесточайшими взаимными обвинениями. Заметим только, что все подобные пророчества отдавали совершенно немыслимой в данном случае вульгарностью. А обе мисс Фраш были как нельзя более далеки от вульгарности: обе вдоволь испили из неизбывно горькой чаши безбрачия; печаль одиночества была слишком хорошо ими изведана, и теперь они приняли выпавшую им на долю удачу кротко, с должным смирением, — тем более что к исходу трехмесячного срока они уже знали друг о друге самое худшее. Мисс Эми любила прикорнуть перед обедом — нелепейшая из причуд, какой мисс Сьюзен в жизни себе не позволяла: обычно она погружалась в дремоту сразу после трапезы, как раз когда мисс Эми припадала охота вволю обменяться дневными впечатлениями. Мисс Сьюзен, всегда сидевшая прямо и не имевшая обыкновения к чему-либо прислоняться, не могла оставаться безразличной к привычкам мисс Эми, склонной — стоило ей только оказаться на диване — раскидываться на двух подушках (из трех имевшихся в наличии), которые она непостижимым образом умудрялась подоткнуть себе под поясницу.

Но на этом выяснение отношений закончилось: обеим кузинам было приятно сознавать, что каждая из них обладает своей собственной независимой вотчиной воспоминаний, где местами, раскапывая руины прошлого, можно наткнуться на удивительные находки. По представлениям кузин, жизнь они прожили совершенно по-разному: нежелательные повороты биографии изображались каждой в качестве необходимых предпосылок для теперешних неистощимо разнообразных повествований, предназначаемых для развлечения собеседницы. Мисс Сьюзен встречалась в заграничных пансионах с русскими, поляками, датчанами, а подчас и с цветом нации — британской аристократией; была она знакома и со многими выдающимися американцами, которые, по ее словам, души в ней не чаяли (с ними она состояла в длительной переписке). Мисс Эми, менее обремененная светскими обязательствами, долгие годы провела в Лондоне и сохранила уйму воспоминаний о мире литераторов и художников; соприкасалась она (тут мисс Сьюзен внимала затаив дыхание) и с театральными кругами, под влиянием которых даже написала — вот оно, нечаянно выскочило! — роман, опубликованный анонимно, и пьесу, безукоризненно перепечатанную на машинке. Живописный вид Марра приобретет, конечно же, еще большее очарование и оттого, что побудит ее, недвусмысленно намекала мисс Эми, вновь засесть за «настоящую работу», стоически принеся в жертву требования шумного общества: в голове у нее роились сотни новых замыслов. Заманчивое будущее открывалось и для мисс Сьюзен: она только и ждала ветреной погоды, чтобы поскорее приняться за свои эскизы. Ветер в Марре, случалось, дул довольно сильный: ведь этот небольшой старинный городок на южном побережье, тесно застроенный домами с красными черепичными крышами, где все дышало историей, был некогда, как любили повторять кузины, «владыкой Ла-Манша»: ныне он очутился на безводной возвышенности, но море отступило от него не слишком далеко и временами насылало ощутимые напоминания о своем буйном нраве. Мисс Сьюзен вернулась к родным пейзажам не без легкого вздоха сожаления, который при воспоминании об Альпах и Апеннинах делался чуть более протяжным; она не сразу, но выбрала себе подходящую натуру и подолгу просиживала в выжидающем созерцании, склонив голову набок и нервно покусывая кончик акварельной кисточки, что несколько противоречило заявленной решимости работать не покладая рук. Вышло так, что обе кузины, каждая на свой лад, заново открыли для себя родную страну, но мисс Эми, расставшись с меблированными комнатами в Блумсбери, толковала главным образом о закатах и первоцветах, а из уст мисс Сьюзен, отринувшей берега Арно и Роны, чаще всего слышалось произносимое не без придыхания незамысловатое имя — Англия.

Англия была с ними повсюду — и в узкой полоске зелени, и в безграничной голубой полосе на горизонте, и прежде всего в самом доме. Кузин окружали предметы старины, которые вызывали у них восхищение и неослабевающее любопытство. Каждая безделушка казалась им преисполненной особого значения и пробуждала романтические фантазии: им представлялось, что стоит только потянуть за выцветший шнур от звонка — и откуда-то из далекого прошлого донесется слабый отголосок звякнувшего, покрытого ржавчиной колокольчика. Так или иначе, кузины постоянно находились в обществе своих праотцев: теперь они гораздо ревностней, чем когда-либо ранее, старались наделять их только самыми положительными чертами. И разве не драгоценнейшее достояние Марра — меланхоличного, притихшего Марра, лишенного богатого наследства, — заключалось в самом воздухе уютного старинного дома, во всей его обстановке: от кресел с прямыми высокими спинками до причудливо расшитых толстых стеганых одеял? Два столетия наложили свой отпечаток на гостиную, отделанную коричневыми панелями; ход времени слышался на широких ступенях тихонько поскрипывавшей лестницы; год от года все пышней разрастался сад, обнесенный стеной из красного кирпича. За всю историю Марра не подобрать было рода занятий, чуждого семейству Фрашей; нельзя было назвать и поступка, который не совершил бы кто-нибудь из них. Однако кузинам хотелось воссоздать картину былого во всей ее полноте; частые беседы о прошлом подстрекали их воображение. В доме висело несколько портретов, принадлежавших сравнительно недавней эпохе (сравнительно недавней эпохой считалось начало девятнадцатого века), и эти живописные работы не на шутку испытывали терпение современной представительницы рода, копировавшей Тициана в галерее Питти; но кузины желали узнать подробности, стремясь плотно заселить фон, с тем чтобы холсты за их спинами напоминали каминные экраны с множеством изображенных там фигур. Они сочиняли теории и выдумывали различные сцены, поражавшие торжественной пышностью. Они казались себе чуть ли не исследовательницами, занятыми научными поисками: их обуревало желание совершить какое-нибудь открытие, — и мисс Сьюзен, ободренная бесстрашием своей напарницы, перестала наконец опасаться даже самых вопиющих разоблачений. Именно мисс Эми первая предостерегающе заметила, что дело может принять и такой, крайне скандальный оборот. Более того, именно мисс Эми удалось сжато определить суть испытываемого обеими чувства: окажись Марр местом в высшей степени скверного происшествия, случившегося в старину, будет очень жаль, если выяснится, что никто из Фрашей в нем не замешан. При этих словах волнение мисс Сьюзен достигло высшей точки: едва переводя участившееся дыхание и подавляя нервный сухой смешок, она заявила, что неминуемо провалится сквозь землю от стыда. Тут обе кузины ненадолго притихли, не решаясь высказать прямо, сколь далеко они готовы зайти в снисходительности к предполагаемому преступнику (слово это, впрочем, ими не употреблялось). Сторонний наблюдатель нимало не усомнился бы, что каждая из кузин подозревает другую в склонности счесть приемлемым не только убийство, но и, скажем так, сердечное заблуждение. На возможный вопрос мисс Сьюзен, не высаживался ли в здешнем порту Дон Жуан, мисс Эми наверняка ответила бы, что нет на свете порта, в каком он бы не высаживался. К несчастью, неоспоримым было и то, что ни один джентльмен на портретах не имел с Дон Жуаном ни малейшего сходства, равно как и ни одна из дам ничем не походила на его злополучную жертву.

И вот наконец-то кузины были вознаграждены находкой: в руках у них оказался сундучок, доверху набитый всяческим хламом, преимущественно бумагами; вместе с пожелтевшими от времени брошюрами и газетными вырезками тут лежали и связки писем. Неразборчивые строки выцвели и с трудом поддавались прочтению, однако листки были тщательно подобраны и рассортированы по пачкам, для лучшей сохранности перевязанным разлохмаченной тесьмой. Марр стоит на прочном подземном фундаменте: просторные каменные подвалы, надежно защищенные от сырости, напоминают церковные склепы с крестовыми сводами; нынешнему скудному воображению они представляются сокровищницами зажиточных торговцев и банкиров, преуспевавших в Марре в былые дни. В массивной кирпичной кладке подвала обнаружился тайник, из которого местный юноша, нанятый кузинами для исполнения разных мелких комиссий и по собственной склонности сделавшийся рьяным изыскателем, среди прочего ржавого барахла извлек на свет Божий и упомянутый выше сундучок. Открытие вызвало, разумеется, настоящую сенсацию, хотя возлагаемые на находку большие надежды и не оправдались: внутри взломанного сундучка не оказалось ничего существенного, кроме названной корреспонденции, почти не поддававшейся прочтению. Взволнованным кузинам на мгновение представился клад, припрятанный давным-давно истлевшим скрягой, — старинные золотые гинеи или, на худой конец, заморские монеты, связанные с приключениями на морских просторах: дукаты, дублоны, испанские песо — богатство, оседавшее издавна в прибрежных городах. Однако им пришлось смириться с немалым разочарованием — и в утешение, по взаимному уговору, счесть найденные бумаги удивительной, ошеломляющей редкостью. Письма, несомненно, таковой и являлись, однако даже при беглом осмотре было ясно, в какой утомительно запутанный лабиринт они приглашают читателя. Несколько вечеров подряд мисс Сьюзен упоенно зачитывала у камина мисс Эми строчки, которые удавалось разгадать ее неопытному глазу, пока однажды, уже около девяти, ее самозабвенную погруженность в прошлое не нарушило мирное похрапывание напарницы. С вполне объяснимым раздражением мисс Сьюзен пожаловалась на непонятность готического почерка, и в итоге решено было обратиться к мистеру Пэттену. Мистер Пэттен, священник местного прихода, слыл знатоком исторических анналов Марра, всепоглощающий интерес к которым наносил, как поговаривали, заметный ущерб его способности разбираться в более злободневных вопросах. Мистер Пэттен обладал оригинальным чувством юмора. Это был краснолицый человек с кустистыми бровями; он носил широкополую фетровую шляпу, непринужденно сдвигая ее набок.

— Мистер Пэттен сообщит нам, — заявила Эми Фраш, — есть ли в этих письмах что-нибудь эдакое.

— А вдруг в них окажется нечто неподобающее? — пролепетала Сьюзен.

— Я об этом уже подумала, — небрежным тоном отозвалась мисс Эми. — Если там содержатся сведения, о которых нам предпочтительнее не знать…

— Мы попросим мистера Пэттена обойти их молчанием, — подхватила кроткая мисс Сьюзен. — Ну конечно же, как мне это в голову не пришло!

Она даже вызвалась сама предостеречь священника, когда тот явится к чаю обсудить стоявшую перед ним задачу. Мисс Эми не выразила ни малейшего протеста, хотя втайне приняла непоколебимое решение во что бы то ни стало выпытать у их доверенного лица истину, какой бы ужасной та ни оказалась. У мисс Эми даже теплилась надежда, что кошмарность разоблачений превзойдет все ожидания; посвящать кузину — да и кого бы то ни было — в подобные злодейства совершенно противопоказано, и будет лучше, если тайна останется известной лишь ей самой и священнослужителю. При виде бумаг мистер Пэттен позволил себе двусмысленное и мало приличествовавшее его сану победное восклицание: «Ого-го-го, вот так добыча!..» Когда после трех чашек чаю он покидал гостеприимный дом, раздутый боковой карман его пальто оттопыривал довольно весомый трофейный груз.

 

2

В десять вечера, перед сном, кузины расстались, по обыкновению, на лестничной площадке у своих дверей; однако едва только мисс Эми опустила свечу на туалетный столик, как слух ее поразил диковинный звук. Донесся он из соседней комнаты — а точнее, непосредственно из горла мисс Сьюзен, и более всего напоминал собой придушенный хрип. Ввергнутая поначалу в полный столбняк, Эми все же успела прошептать: «Кто-то чужой спрятался под кроватью!» — а затем, судорожно хватая ртом воздух, самоотверженно ринулась на выручку. Однако у порога мисс Эми столкнулась с мисс Сьюзен — та, влетев в спальню, с разбегу бросилась ей на шею:

— У меня в комнате кто-то есть!

Кузины вплотную прижались друг к дружке.

— Кто же?

— Мужчина.

— Под кроватью?

— Нет, он просто стоит там.

Кузины, по-прежнему не разнимая объятий, плавно качнулись, будто в танце.

— Стоит на месте? Где же?

— Прямо посередине, у моего трюмо.

Бледностью лицо мисс Эми не уступало лицу мисс Сьюзен, однако на нем выразилось напряженное недоумение:

— Он что, смотрится в него?

— Нет, зеркало у него за спиной. А смотрит он в упор на меня, — еле слышно выдохнула Сьюзен. — Подойти ближе никак нельзя, — робко добавила она. — Одет весьма необычно — по старинке, а голова скошена набок.

— Набок? — переспросила Эми.

— Да, совсем набок! — подтвердила беглянка, и кузины еще теснее слились в объятии.

Осязаемая близость кузины явно придала мисс Эми бодрости: во всяком случае, она совладала с собой настолько, что, осмелев, оторвалась от мисс Сьюзен и поспешила повернуть ключ в дверном замке.

— Ты переночуешь со мной!

— Да, конечно! — простонала обрадованная мисс Сьюзен. «А то как же!» — вскричала бы она, будь ей свойственна вольность в речи.

Кузины провели ночь вместе; с самого начала им сделалось ясно следующее: нет ни малейшего смысла оказывать ночному визитеру сопротивление, какого (тут кузины ничуть не таились друг от друга) они ни за что не решились бы оказать заурядному взломщику. Оставалось только дать гостю полную свободу действий: хуже того, что́ уже случилось, не произойдет. После приглушенно-торопливого обмена мнениями мисс Эми вновь приблизилась к двери, чтобы вслушаться, — и только тут обеим открылась вдруг истинная суть постигшего их события.

— Нет! — прошептала со значением мисс Сьюзен. — Он не из тех, кто…

— Верно! — мгновенно подхватила ее кузина. — Он не из тех, кто…

— Не из тех, кто способен причинить нам действительный вред, — заключила мисс Сьюзен.

Мисс Эми выказала редкостную готовность к согласию: к утру обе удивительнейшим образом свыклись со сделанным чудесным открытием. Незнакомец, явившийся старшей из кузин, не мог — просто никак не мог — быть существом из плоти и крови. Он всецело принадлежал потустороннему миру. Мисс Эми почувствовала это сразу, стоило ей только услышать вскрик подруги и догадаться о ее взволнованности, а уж вид самой мисс Сьюзен развеял последние сомнения. Дело обстояло именно так — и поправить ничего было нельзя. В их скромной, незаметной жизни чего-то ощутимо недоставало, теперь пробел был наконец восполнен, и осознание этого приносило кузинам глубокое, словно бы давно ожидавшееся удовлетворение. Некий субъект образовал третью сторону их союза: отныне в темное время суток им будет сопутствовать фигура с головой, склоненной набок — едва ли не на самое плечо; неведомый посетитель будет подстерегать их в сумрачных углах, провожать долгим взглядом (что дело ограничится только этим, подразумевалось безоговорочно). В кои-то веки кузины заполучили во владение то, что причиталось им по праву: в этом старинном доме, где произошло такое великое множество событий, где каждая дверь и каждая половица могли бы открыть немало тайн и назвать вереницу имен, где каждая поверхность скрывала, будто в смутном зеркале, отражения судеб — далекое, забытое, хранимое в глубинах памяти. Гость явился к ним, бесспорно, из краев, назвать которые они остерегались, однако к рассвету вполне освоились и с этой мыслью.

Более того, наспех была изобретена целая теория: визит в спальню мисс Сьюзен отнюдь не случаен, а прямо связан с находкой в подвале. Вторжение в плотно сгустившийся воздух прошлого не могло остаться без последствий: передача документов мистеру Пэттену возымела неизбежное действие. Утром, за завтраком, кузины пришли к бесповоротному убеждению: потревоженный диковинный обитатель дома явился к ним именно потому, что тайна манускриптов была доверена стороннему взору. Не суть важно: кузины согласны были мириться с постоянным вниманием к ним нового жильца, однако (и это им как-то особенно шло) требовалось во что бы то ни стало избежать огласки, удержать при себе весть о том, как переменилась их судьба — пусть даже столь впечатляющим образом. Ничего, если узнают о содержании писем, но вот о его существовании ни единая душа не должна проведать. Служанок можно было не брать в расчет: они не имели к делу ни малейшего отношения. Вопрос заключался в том, не обнаружится ли, что совместное пребывание с ним, буде оно затянется надолго, перестанет беспокоить их самих. Если оно затянется, то не сделается ли привычным? Об этом кузины гадали без конца, так и сяк, и тем не менее продолжали ночевать вдвоем в спальне мисс Эми. На третий день, прогуливаясь после обеда, они завидели вдали священника, который, узнав их, тотчас же энергично замахал руками — не то предостерегающе, не то просто в шутку — и устремился кузинам навстречу. Происходило это посреди главной (или слывшей таковой) площади Марра — пустого, нелепо обширного, гнетущего пространства, способного вместить громадную толпу; с краю возвышалась увитая плющом церковь, задуманная с размахом, однако по заброшенному поперечному нефу можно было приблизительно прикинуть, сколько веков тому назад прекратилось ее строительство.

— А известно ли вам, мои дорогие дамы, — воскликнул, подойдя к кузинам, мистер Пэттен, — известно ли вам, какую именно новость мне удалось раскопать для вас в ваших доисторических летописях? — Кузины застыли в напряженном ожидании. — С вашего позволения, один из ваших предков (по-видимому, по имени Катберт Фраш) — он жил в прошлом веке — угодил на виселицу, ни больше ни меньше!

Впоследствии кузинам никак было не припомнить, кому из них первой удалось взять себя в руки настолько, чтобы не без достоинства осведомиться:

— Мистер Пэттен, а в чем состояла его провинность?

— В этом я пока еще не разобрался. Но если вы не против моих дальнейших изысканий, — священник весело оглядел из-под кустистых бровей обеих кузин, — я своего добьюсь. В те времена, — добавил он, словно подметив что-то на их лицах, — вешали за любой пустяк!

— Надеюсь, это был вовсе не пустяк! — странно хихикнув, отозвалась мисс Сьюзен.

— Ну разумеется, — рассмеялся мистер Пэттен, — чем быть повешенным за ягненка, лучше уж быть повешенным за овцу!

— А что, тогда вешали за овцу? — торопливо поинтересовалась мисс Эми.

Священник снова расхохотался:

— Вот в этом-то вся загвоздка — за что именно повесили вашего родича. Но мы это выясним. Честно признаться, мне и самому не терпится разузнать. Я сейчас страшно занят, однако обещаю вам довести дело до конца. Возражений с вашей стороны не последует?

— Мы готовы ко всему! — заявила мисс Эми.

Мисс Сьюзен в недоумении воззрилась на нее через лорнет:

— Сейчас-то что нам до этого Катберта Фраша?

Ее кузина с твердостью парировала:

— Предок есть предок!

— Отлично сказано, прекрасная мысль! — подхватил священник. — Как бы там предки встарь ни куролесили…

— Не у всякого есть предки, — вмешалась мисс Эми, — чтобы их можно было стыдиться.

— А чего мы должны стыдиться? Это еще неизвестно! — выпалила мисс Сьюзен.

— Тогда даю слово: краснеть вам не придется… Но только сейчас я занят по горло — вооружитесь терпением.

— Так или иначе, мы хотим знать правду! — взволнованно воскликнули кузины, прощаясь с мистером Пэттеном. Теперь они были возбуждены до крайности.

Священник порывисто обернулся на ходу и разгневанно прокричал, словно оказалась задетой его профессиональная честь:

— Да неужели меня может интересовать неправда? Мне нужна правда — и только правда, вся без утайки!

Этот выпад склонного к шутливости священника кузины, конечно же, не собирались принимать всерьез и попросту пропустили мимо ушей. Оставшись вдвоем на необозримом просторе площади, безлюдность которой временами казалась преднамеренной демонстрацией того, что население Марра сократилось до одной-единственной кошки, мисс Эми и мисс Сьюзен сохраняли, однако, глубокое молчание, пока священник совершенно не скрылся из виду. Но и первое же произнесенное ими слово по необходимости должно было вызвать затяжную паузу.

— Повешен! — едва ли не торжествующим тоном произнесла мисс Эми, и кузины обменялись долгими многозначительными взглядами.

Непосредственное столкновение с мистером Катбертом Фрашем, впрочем, заметно умерило бы ее ликование.

— Вот почему голова его… — Тут мисс Сьюзен невольно запнулась.

— Так чудовищно вывернута? — на лету докончила мисс Эми.

— Да, зрелище просто жуткое! — небрежно обронила мисс Сьюзен, словно перебывала по крайней мере на двадцати публичных экзекуциях.

Но не существовало высказывания, к которому мисс Эми не подыскала бы комментария.

— При повешении шейные позвонки ломаются, — нашлась она и здесь.

— Наверное, именно поэтому, — отведя глаза, проговорила мисс Сьюзен, — вид у него такой пугающий: голова похожа неизвестно на что.

Под впечатлением этой картины кузины вновь надолго умолкли.

— Я думаю, он убийца! — нарушила наконец молчание мисс Эми. Мисс Сьюзен задумалась.

— Не зависит ли это от того, кто…

— Нет! — со свойственной ей категоричностью отрезала мисс Эми, и кузины двинулись дальше.

Мистер Пэттен явно не преувеличивал, когда ссылался на свою предельную занятость: вплоть до конца недели от него не поступило никаких вестей. Событие между тем повторилось — в воскресенье пополудни: что так случится рано или поздно, младшая мисс Фраш ни капельки не сомневалась. Кузины неуклонно посещали вечернюю службу, после которой обычно садились ужинать. Мисс Сьюзен была готова к походу первой — и, спустившись по лестнице, терпеливо ожидала свою компаньонку в холле. Наконец появилась мисс Эми — в шуршащем пышном платье, застегивая перчатку: выглядела она, по всегдашнему убеждению ее кузины, необыкновенно молодо и элегантно. Мисс Сьюзен считала, что никто в Марре не одевается так, как мисс Эми; мисс Эми, надо признать, разделяла то же самое мнение относительно мисс Сьюзен, хотя и в прямо противоположном смысле. Темнело, однако наша экономная пара, как правило, любила посумерничать: старшая из сестер, сложив руки на коленях, спокойно сидела в кресле с высокой спинкой, любуясь через полупритворенную дверь гостиной слабыми отблесками огня в камине, никогда, впрочем, не полыхавшего ярко. В гостиную мисс Эми зашла только для того, чтобы взять молитвенник, оставленный там после утренней службы, однако вернулась спустя минуту-другую с пустыми руками. Во всем ее облике читалось нечто столь красноречивое, что обе, без слов поняв друг друга, стрелой выскочили из дома. И только там, за дверью, в холодном безмолвии предвесеннего вечера, когда уже зазвонили утренние колокола и стекла высоких стрельчатых окон тускнели в последних лучах закатного солнца, кузины вновь вернулись к прежней теме. На этот раз, однако, начать разговор пришлось мисс Сьюзен:

— Он там?

— У камина, спиной к огню.

— Ну как, убедилась? — восторженно воскликнула мисс Сьюзен, словно до тех пор подруга выражала ей недоверие.

— Да, теперь мне все понятно. — Мисс Эми пребывала в глубокой задумчивости.

— И ты видела, что́ у него с головой?

— Голова свернута набок, — продолжала мисс Эми. — Из-за этого… — Она запнулась, словно предмет их обсуждения присутствовал здесь же.

— Ужасно, просто ужасно, — пролепетала мисс Сьюзен. — О! — шепнула она со стоном. — Как жалостно он смотрит!

Мисс Эми, слегка кивнув, устремила взгляд на тускневшие стекла церкви:

— Верно. Будто хочет о чем-то сказать…

— Бог знает о чем! — печально вздохнула мисс Сьюзен и тут же спросила: — А он стоял неподвижно?

— Да, и я тоже не шелохнулась.

— А я нет, не выдержала, — созналась мисс Сьюзен, вспомнив о своем бегстве.

— Я ушла не сразу. Немного подождала.

— Проследить, как он исчезнет?

Мисс Эми помолчала:

— Нет, он не исчез. В этом-то вся и штука.

— Значит, ты тоже не выдержала!

Мисс Эми отозвалась не сразу:

— Мне пришлось уйти. Я даже не знаю толком, как это случилось. Конечно же, я должна была вернуться к тебе… Я хочу только сказать, что успела его как следует разглядеть. Он совсем молодой…

— Но ведь он преступник! — перебила мисс Сьюзен.

— И красивый, — продолжала мисс Эми. Чуть поколебавшись, она добавила: — Просто заглядение…

— Заглядение?! Да ведь у него шея сломана, а глаза-то, глаза какие…

— Глаза у него — самое главное. Глаза — чудные, удивительные: он так и пытается ими что-то сказать, — задумчиво проговорила Эми Фраш.

Ее спокойный тон ободрил Сьюзен:

— Что же он хочет ими сказать?

Мисс Эми вновь устремила взгляд вдаль, на потухавшие окна церкви Святого Фомы Кентерберийского:

— А то, что нам давно пора идти в церковь.

 

3

Службу в тот вечер отправлял младший священник, однако утром к кузинам явился мистер Пэттен — и уже с порога провозгласил:

— Его повесили за контрабанду!

Пораженные новостью, кузины застыли на месте: по ним было видно, что из всего перечня правонарушений именно это представлялось им наименее злостным.

— За контрабанду?! — разочарованно переспросила мисс Сьюзен. Насколько же неприятным было осознание того, что их предок оказался всего-навсего заурядным контрабандистом…

— В те времена за контрабанду вешали без разговоров. И как это мне, дураку, сразу в голову не пришло! В наших краях на виселицу попадали в основном контрабандисты. Вам известно, что нынешнее наше благосостояние во многом определено былой дерзновенностью наших нехороших предков? Их промысел реально воплотился в дома нашего Марра. Делом своим они занимались рьяно — ни на что другое им попросту не хватало времени: если они и проламывали ближнему голову, то только по нечаянности, при несчастном случае, когда неловко перебрасывали на сушу бочонки с ромом. Говоря это, я отнюдь не желаю проявить неуважение к вашим родичам, мои дорогие дамы, — подытожил мистер Пэттен. — Полагаю, вам, как и всем жителям Марра, ясно, что наши предки отнюдь не чурались выгодного призвания, они жили им — и жили припеваючи.

Мисс Сьюзен не могла побороть написанных у нее на лице сомнений:

— Дворяне тоже этим не брезговали?

— Как раз благородное сословие особенно этим отличалось.

— Да потому, что дворяне были храбрее всех! — напористо вмешалась мисс Эми. Она выслушала пояснения священника, и щеки ее запылали. — Они не только жили своим призванием, но умирали за него!

— По-вашему, никаких прегрешений за ними нельзя числить? Совершенно с вами согласен, — рассмеялся священник, — хотя и ношу сутану. Вас это, может быть, покоробит, но я скажу больше: благодаря им наше убогое настоящее полнится ощущением деятельного начала, нас овевает дух романтики. Наши предки одаряют нас славными легендами (пускай не самыми громкими) и, — тут священник лукаво прищурился, откровенно пренебрегая требованиями, возложенными на него его духовным саном, — позволяют нам допустить наличие собственных привидений.

Мистер Пэттен выдержал небольшую паузу, словно читал с кафедры проповедь, однако кузины даже не переглянулись. Они замерли недвижно, застигнутые бурей противоречивых чувств.

— В наши добродетельные времена способы добывания денег заметно изощрились, но облагородились мало. Былые промыслы, к сожалению, зачахли, и все же не следует забывать, что едва ли не каждое пенни было заработано в нашем городе путем какой-нибудь изощренной уловки, с риском сломать себе шею, за спинами королевских чиновников. Вы, конечно, шокированы моими речами, да и не каждому я бы в этом признался, однако на многие старые дома и на прочие достопримечательности, свидетельствующие о выказанной некогда доблести, я взираю подчас с неподдельной нежностью — как на реликвии нашего славного героического прошлого… Кто мы теперь такие? А ведь тогда нам сам черт был не брат!

Сьюзен Фраш выслушала эту тираду вдумчиво, стараясь не поддаться энтузиазму священника:

— И что же, мы должны забыть об их испорченности?

— Ни в коем случае! — расхохотался мистер Пэттен. — Дорогая леди, покорнейше благодарю вас за напоминание. Но я, признаться честно, еще более испорчен!

— Что?! Вы решились бы на… такое?

— Убить таможенника? — Мистер Пэттен почесал в затылке.

— Если бы и убили, — неожиданно вторглась мисс Эми, — то исключительно в целях самозащиты. — Она оглядела мисс Сьюзен с видом нескрываемого превосходства. — Я бы, например, не колебалась ни минуты! — добавила она словно про себя.

— А втереть очки налоговой службе вы бы отважились? — проворно обернувшись к ней, с живостью полюбопытствовал священник.

Мисс Эми помедлила с ответом только самую чуточку: желая скрыть непонятную усмешку, она отвернулась к окну и вполголоса уронила:

— Конечно!

Священник встрепенулся и, не на шутку заинтригованный, порывисто схватил мисс Эми за руку:

— О, это же меняет дело! Могу ли я в таком случае сегодня, ровно в полночь, рассчитывать на вашу помощь?

— Мою помощь? В чем?

— Вы должны помочь мне выгрузить на берег свежеизданный томик Таухница.

Мисс Эми, ничтоже сумняшеся, изобразила живейшую заинтересованность в намеченном предприятии, а мисс Сьюзен оставалось только ошеломленно взирать на собеседников так, как будто те ни с того ни с сего взялись разыгрывать перед ней импровизированную шараду.

— Это сопряжено с риском?

— Естественно. Встретимся под скалой — туда причалит люгер.

— Потребуется оружие?

— Скорее всего, да. Держите его при себе, только спрячьте надежней. Ваш старый ватерпруф…

— Ватерпруф у меня новый… Я позаимствую у Сьюзен!

Мисс Сьюзен, однако, не осталась вполне безучастной к происходившей беседе:

— Скажите, мистер Пэттен, а могло случиться, что хоть кто-то из злоумышленников взял да и проникся сожалениями о содеянном?

Мистер Пэттен задумался.

— Если товар был конфискован?

— Нет, мог ли преступник (а ведь контрабанда — это, согласитесь, преступление) раскаяться?

— Преступник — из числа тех самых сорвиголов? — насторожился священник. Он так пристально всмотрелся в лицо мисс Сьюзен, что обеим кузинам стало не по себе. У них даже холодок пробежал по спине: уж не заподозрил ли священник истину? Обе, в приливе самоотверженного единодушия, ринулись отражать опасность, причем мисс Сьюзен выказала на редкость поразительное присутствие духа.

— Вернее сказать, преступницы! — кокетливо улыбнулась она. — Целых две. Я и Эми…

— Вы желаете знать, сможете ли искупить свою вину? Это зависит от того, насколько широко распространятся о ней точные сведения — к вящей славе Марра.

— О нет, тайна должна оставаться тайной! — вскричала мисс Эми.

— Что ж, коли так… — Священник нахмурился. — Вообще-то для большей результативности епитимья должна быть принародной, но в виде исключения я предоставляю вам право каяться в своих грехах наедине — вволю, сколько вам заблагорассудится.

— Именно так я и поступлю, — тихо произнесла мисс Сьюзен. Священник тотчас подметил в ее тоне непривычную нотку:

— А вы намерены изобрести какую-то особую разновидность искупления греха?

— Особую разновидность? — переспросила мисс Сьюзен, и по щекам ее разлился румянец. Она бросила беспомощный взгляд на кузину. — Если не кривить душой, долго искать не придется.

Эми пришла кузине на выручку:

— Видите ли, мистер Пэттен, мисс Сьюзен частенько обращается со мной так, что ей самой делается неловко, и потом никакими силами не может заглушить угрызения совести. Но все это сущие пустяки, поверьте, не стоящие ни малейшего внимания… Кстати, если бумаги вам больше не требуются, нельзя ли будет забрать письма обратно?

Священник откланялся, пообещав наутро доставить рукописи.

Кузины были столь единодушны в стремлении сохранить свою тайну, что им не требовалось ни обмениваться мнениями вслух, ни заручаться клятвами: с того самого дня для них сделалось непреложным законом правило, согласно которому собственность — никому, кроме них, не ведомая, — должна принадлежать только им; только они одни будут делить вдвоем радость обладания с изначально свойственной им разумной бережливостью. Обе кузины прониклись сознанием острой необходимости хранить под спудом все попадавшиеся им, как они выражались, «свидетельства»; движимые внутренней решимостью, они всячески старались утвердить право собственности на окружавшие их предметы обстановки, которые могли подвергнуться осмеянию или вызвать подозрение. По их непритязательным выкладкам, нельзя было определенно судить, какую службу сослужит тот или иной почитающийся странным предмет; теперь кузины нередко ощущали себя выигравшей стороной, вспоминая предъявленные душеприказчиками тетушки перечни имущества, которое они поначалу робко полагали несправедливо у них отнятым. Взамен они приобрели нечто далеко превосходившее любые обыденные ценности, нечто недоступное даже самому проницательному взору — не подвластный никакому описанию, незаслуженный приз, обнародование коего могло, весьма вероятно, повлечь за собой устрашающие последствия. Оставшихся одинокими старыми девами кузин сплотила навязчивая, внушавшая трепет мысль о том, что грозящая им опасность (не направленная, к счастью, на подрыв всего их жизненного уклада) со временем, при более близком знакомстве, способна превратиться в источник неописуемого блаженства.

Во всяком случае, такое убеждение укоренилось в их сознании после визита мистера Пэттена; мисс Эми и мисс Сьюзен достигли полного согласия без лишних слов, без неуместных и мало приличествовавших случаю уточнений и оговорок; нашими добрейшими дамами руководило единственно понимание того, что жизнь их получила новое измерение, что они приобщены теперь к важным событиям давнего прошлого и что им разрешены вольности в обращении со временем и пространством, а это ставит их перед необходимостью быть готовыми к любому исходу. При наиболее благоприятном повороте дела где-нибудь в доме обнаружился бы прочно замурованный клад; самой мрачной перспективой представлялось все возрастающее порабощение неизвестностью. К своему немалому удивлению, кузины необычайно легко примирились с открытием, о котором оповестил их мистер Пэттен. Род занятий зачастившего к ним Катберта Фраша уже не казался им предосудительным: по слухам и из прочитанных романов кузины хорошо знали, что в тот живописный век даже разбойники с большой дороги нередко вели себя как подлинные джентльмены; согласно этим канонам, контрабандист по праву принадлежал к аристократической верхушке преступного мира. По прибытии рукописей от священника их, с согласия кузины, вновь забрала к себе мисс Эми; всматриваясь в испещренные неразборчивым почерком листы с выцветшими чернилами, она вновь испытала знакомое уже щемящее чувство растерянности перед странным начертанием мало вязавшихся друг с другом слов, в суть которых ей не дано было проникнуть. Мисс Эми, сложив потрепанные бумаги аккуратной стопкой, благоговейно обернула ее лоскутом старинного травчатого шелка и торжественно, точно это были исторические хартии, законодательные уложения или документы о передаче недвижимости, спрятала в один из секретеров, встроенных в толщу покрытых дубовыми панелями стен. На самом же деле наших очаровательных кузин более всего поддерживало — при всей его иллюзорности — ощущение того, что в доме у них поселился какой-никакой, а все же мужчина. Этот факт исключал их из разряда безмужних особ, занесению в который всякая представительница прекрасного пола противится до последнего, пока не иссякнет даже самая слабая, последняя надежда. А визитер подавал им надежду — пускай лишь воображаемую; провоцируемые фантазией, кузины в конце концов до такой степени взбудоражились, что стали всерьез чувствовать себя скомпрометированными чужим присутствием: утешение находилось только в полнейшей неосведомленности окружающих.

Дело поначалу осложнилось главным образом тем, что после бесед с мистером Пэттеном гость совершенно прекратил свои визиты — и целый месяц не показывался, в результате чего кузины прониклись сознанием того, что повели себя крайне безрассудно и допустили самую вопиющую бестактность. О посетителе они не обмолвились и словом, это верно, однако вплотную приблизились к опасной черте, а главное — слишком уж опрометчиво вытащили на дневной свет прикровенное былое, явили миру давным-давно погребенные горести и язвы. Иногда кузины пускались вдруг блуждать по дому, причем обе предпочитали совершать обход поодиночке, когда одна, по предположению другой, отсутствовала или была чем-то занята; бесшумная тень подолгу задерживалась у дверных проемов, пряталась по углам, медлила в коридорах, припадала к стенам; случались и нежданные столкновения: одна из кузин испуганно вздрагивала, а другая должна была ее успокаивать. О посетителе почти не говорилось, однако мисс Эми как нельзя лучше знала, какого мнения придерживается мисс Сьюзен, — и наоборот; тем более взгляды их на этот счет расходились самым недвусмысленным образом. Чувство потери обе, впрочем, разделяли вполне: неделя тянулась за неделей, а гость так и не появлялся — словно в наказание кузинам за то, что они святотатственно разворошили подернутую сизым пеплом золу в неведомо когда погасшем очаге. Им вдруг со всей очевидностью сделалось понятно: обуревавшая обеих странная и, быть может, смехотворная одержимость прочно удерживает их в плену; они не в состоянии ни к чему приложить руки и обречены на неприкаянное бездействие, пока их открытию не явится новое подтверждение. Чем одарит их Катберт Фраш — преподнесет неприятности или осыплет благодеяниями — загадка, но на данный момент кузины совершенно утратили всякий вкус к жизни. Они сами теперь обратились в призрачных, не знавших покоя скиталиц…

И вот однажды, без какого бы то ни было ощутимого предвестия, ситуация разом переменилась — переменилась внезапно, точно в тишайший пруд швырнули камень. О том, что чаемое событие все-таки произошло, неоспоримо свидетельствовала бледность, заливавшая щеки мисс Сьюзен.

До окончания завтрака мисс Сьюзен сохраняла безмолвие; вернее, мисс Эми не торопила ее с рассказом, хотя по выражению лица кузины, тщательно подавлявшей душевное волнение, могла предположить, в соответствии с узаконенными ими правилами игры, что это только прелюдия к готовившемуся сюрпризу. На самом же деле младшая из кузин, запивая тост чаем, следила за старшей довольно ревниво, едва ли не впервые заподозрив в ней склонность к скрытности и, не исключено, даже попытку утаить случившееся. А случилось то, что уже случалось раньше: ночью вновь явил себя призрак повешенного родича. Тем не менее мисс Эми сумела ознакомиться с подробностями инцидента только в гостиной, куда кузины переместились по завершении завтрака.

— Я сидела в глубоком кресле, у кровати, и взялась было… — Мисс Сьюзен замялась, однако мисс Эми должна была знать всю подноготную, — …взялась было расшнуровывать правый ботинок. Ничего не подозревая, я уже успела наполовину раздеться и завернулась в халат. Потом случайно взглянула в сторону — и вдруг вижу: он там… Там он так и просидел до конца.

— Где?

— В старом кресле с высокой спинкой — ну том самом, что обито ситцем в цветочек, оно стоит у камина.

— И он оставался в нем всю ночь? А ты была в халате? — потрясенно осведомилась мисс Эми, словно не могла поверить собственным ушам. — Почему же ты мигом не забралась в постель?

— В постель? Когда в комнате был мужчина? — изумленно вопросила мисс Сьюзен, а потом с гордостью добавила: — А все же я его не спугнула!

— Потому что вся окоченела от страха?

— Ну разве что чуточку… Ночь прошла без сна, я даже ни на секундочку не задремала. Глаза у меня слипались, но, стоило только их приоткрыть, — он по-прежнему сидел напротив, не меняя позы. Пришлось изо всех сил отгонять сон, прободрствовать до самого утра.

— И досталось же тебе, бедняжке! Ты, поди, с ног валишься от недосыпа.

Мисс Сьюзен в изнеможении подняла глаза к зеркалу:

— Ох, я и вправду выгляжу настоящим страшилищем!

— Да уж, что есть, то есть, — вынуждена была признать добросовестная мисс Эми. Она тоже устремила взор в зеркало и задумчиво проговорила с некоторой сухостью в голосе: — Ну, если дела обстоят таким образом…

Тон мисс Эми, самый решительный, выражал совместную готовность кузин дать суровый отпор новым вылазкам, буде таковые воспоследуют… Но почему, не раз позднее спрашивала она себя, почему неугомонившийся дух истлевшего искателя приключений счел более уместным апеллировать не к кому-нибудь, а к Сьюзен — к ее беспомощной, полной всяческих странностей и причуд, слабохарактерной, безвольной кузине? К ней, и только к ней — к мисс Эми, — настойчиво твердила сама себе младшая из кузин, скитающаяся тень представителя их древнего рода обязана была адресоваться с безграничным доверием. Еще более склоняло ее к этому убеждению то обстоятельство, что Сьюзен, ввиду оказанного ей предпочтения, прониклась смехотворным тщеславием, нелепым самодовольством. Мисс Сьюзен разработала собственную теорию относительно того, что́ именно подобает в их фантастическом затруднении, по ее словам, «предпринять», однако мисс Эми с того памятного утра положила за правило, не без легкой мстительности, обходить жгучий вопрос полнейшим молчанием. Бедняжка Сьюзен после бессонной ночи приобрела склонность к загадочной сдержанности, замкнулась в себе, а раз так, то и заводить разговор стало незачем. Мисс Эми, впрочем, населяла нескончаемую паузу воображаемыми картинами тайных сношений кузины с призрачным гостем. Внешне мисс Сьюзен не выказывала, правда, ничего экстраординарного, но сама эта ровность поведения явно проистекала из скрытого чувства ликования, укреплявшего ее волю и возвышавшего над будничной рутиной. Время между тем неумолимо шло, не принося Эми Фраш ни малейшей отрады. Все трепетные переживания присвоила себе, как ей чудилось, ее кузина, более того, Эми начала склоняться к мнению о ней как о черствой эгоистке и отчасти даже как о беззастенчивой втируше, что было бы поистине смешно, если бы положение мисс Эми не вызывало неподдельной жалости. Во взаимоотношениях кузин по-прежнему царила безукоризненная вежливость, однако от былой доверительности не осталось и следа: ее вытеснили натянутая церемонность и демонстративная предупредительность. Мисс Сьюзен сохраняла непроницаемо-отрешенный вид, что, к несчастью, только подчеркивало ее превосходство и лишний раз намекало на двуличие ее натуры. Она прикидывалась, будто и понятия не имеет о тревогах мисс Эми, но пристрастный взор вполне мог усмотреть в подобном невозмутимом спокойствии высокомерное порицание посягательств на установившуюся монополию. Необычайная, просто феноменальная крепость нервов мисс Сьюзен тоже представлялась труднообъяснимой: быть может, немощная престарелая женщина сумела закалить себя только потому, что ужасные потрясения, повторяясь довольно часто, вошли у нее в привычку? Мисс Эми не уставала ломать голову над следующим предположением, таившим в себе множество всевозможнейших домыслов: если первое бодрствование всю ночь напролет не нанесло здоровью Сьюзен непоправимого удара, а позднейшие свидания не сказываются сколько-нибудь заметным отрицательным образом на ее самочувствии, то, значит, эту келейную связь совсем нетрудно поддерживать постоянно и регулярно — как, скажем, тайное знакомство или конфиденциальную переписку? Мисс Эми сама была до глубины души потрясена своими гипотетическими догадками: чем же это не интрига, да еще куда как недостойная?! И подумать только, кто ее затеял — Сьюзен! Зрелище того, как двое провели наедине долгие ночные часы, сидя в креслах друг против друга, преследовало мисс Эми неотступно — и болезненно бередило ее воображение. Сцена эта, прямо сказать, поражала гротескностью, однако заключалось в ней и нечто сурово-величественное. Мисс Эми воспринимала ситуацию двояко, но так оно повелось с самого начала. А хватит ли лично ей, мисс Эми, мужества с честью выдержать возможное испытание? Она без устали задавала себе кучу разных вопросов, пока не пришла в полное изнеможение. Выпавший ей счастливый случай прояснил бы обстановку… Ждать, к счастью, пришлось недолго.

 

4

Случилось это воскресным апрельским утром, через край переполненным наступавшей весной. Перед самым походом в церковь мисс Эми задержалась в саду. Обе кузины одинаково любовно холили свой заветный уголок: натянув засаленные перчатки и вооружившись лопатами или цапками, они подолгу копошились вокруг саженцев, снабженных бирками с ботаническими наименованиями. За работой, которая тесно их сближала, они могли вволю пикироваться или наслаждаться согласием, не опасаясь подвохов и начисто забыв о тонкостях дипломатии. Особенно теперь, когда вот-вот обещала развернуться свежая зелень, просторный сквозной сад, радовавший взор кроткой чересполосицей света и тени, дарил им утешение, приводя в равновесие колеблющиеся чаши их самолюбий. Мисс Эми собралась в церковь раньше мисс Сьюзен: та, одеваясь, наблюдала за тем, как кузина бродит по дорожкам, то и дело наклоняется, изучает ростки, притрагивается к ветвям, но, едва только мисс Сьюзен появилась в дверях, застегнутая на все пуговицы, у мисс Эми внезапно пропало всякое желание отлучаться из дому.

— Знаешь, прости меня, — сказала она, двинувшись навстречу кузине, — я хоть и переоделась, но, пожалуй, никуда не пойду… иди одна, без меня.

Мисс Сьюзен придирчиво всмотрелась в мисс Эми через лорнет:

— Ты неважно себя чувствуешь?

— Нет, ничего. Утро такое замечательное — лучше я посижу здесь, на воздухе…

— Уж не разболелась ли ты, в самом деле?

— Мне и вправду немного не по себе, но это так, пустяки… Спасибо, оставаться со мной совсем незачем.

— Тебе только сейчас сделалось нехорошо?

— Нет, я ощутила дурноту еще у себя в комнате. Не стоит обращать внимание.

— Так ты не вернешься в дом?

Мисс Эми огляделась вокруг:

— Пока подожду, а там видно будет.

Мисс Сьюзен выдержала долгую паузу, будто собиралась спросить, что́ именно будет видно, однако, прикинув что-то про себя, вдруг резко повернулась, небрежно обронила через плечо совет поберечься сырости и двинулась в путь. Осанка ее, как бывало по воскресеньям, отличалась особой строгостью и прямизной. Оставшись одна — чего ей, по-видимому, давно хотелось, — мисс Эми не сразу покинула сад: отрада, разлитая вокруг, здесь ощущалась еще полнее; со стороны церкви доносился не к ней обращенный тихий звон колокола; выждав минут десять, мисс Эми вернулась в дом. Умиротворенность ее улетучилась; нельзя было избавиться от тягостного понимания того, что в итоге их отношения со Сьюзен зашли в тупик: любой жест казался неестественным, а каждое слово отдавало фальшью, и обе прекрасно сознавали, что объясниться без околичностей, преодолев отчужденность, им невмоготу. Сьюзен думала о ней несправедливо, однако уязвленная гордость препятствовала мисс Эми открыть кузине глаза. Погруженная в рассеянную задумчивость, мисс Эми направилась в гостиную…

За ранним воскресным обедом, когда мисс Сьюзен вернулась из церкви, кузины сидели за столом как обычно — друг против друга, — но разговор не клеился. Мисс Эми чувствует себя лучше, младший священник прочел проповедь, на службе не присутствовала только она одна, все о ней спрашивали… Другие новости кузинами не обсуждались. Эми, желая успокоить знакомых, ввиду свежего прилива сил вознамерилась посетить вечернюю службу; однако Сьюзен, услышав об этом, по причинам еще менее вразумительным, нежели те, какими руководствовалась утром младшая из кузин, решила провести вечер дома. Возвратилась мисс Эми поздно: после церкви она нанесла несколько визитов — и обнаружила мисс Сьюзен в полутемной гостиной; та, в парадном платье, спокойно сидела, даже не взяв в руки душеспасительной книги, хотя ими была заставлена целая полка у стены. Вид у кузины был такой, словно она только что принимала какого-то посетителя, и потому Эми спросила:

— К нам кто-то заходил?

— Господи, конечно же нет, я была совсем одна.

Уклончивость ответа немедленно побудила мисс Эми сделать совершенно определенный вывод. Она тоже опустилась в кресло и, поскольку пауза дала ей возможность поразмыслить, отважилась произнести признание. Молчание затянулось, апрельские сумерки продолжали сгущаться, — и наконец мисс Эми не совсем обычным для нее голосом проговорила:

— Сегодня утром он мне явился — пока ты была в церкви. Должно быть, именно поэтому — сама я об этом, конечно, и не догадывалась — что-то подтолкнуло меня остаться.

В голосе мисс Эми звучало внутреннее довольство: она словно бы снисходила до объяснений с олимпийских высот.

Однако мисс Сьюзен ответила на удивление странно:

— Так ты осталась дома ради Катберта? Вот уж чего я бы никогда в жизни не сделала!

Сама эта мысль, как видно, представлялась мисс Сьюзен такой банальной, что она не могла удержаться и прыснула. Ошеломленная мисс Эми закипела от гнева:

— А разве не ради свидания с ним ты уклонилась от вечерней службы?

— Разумеется нет! — с ходу отмела это предположение мисс Сьюзен, хотя и не слишком категорично. — Мне и вправду сделалось нехорошо, — с нажимом добавила она.

— Но ведь он был с тобой? — не успокаивалась мисс Эми.

— Мое дорогое дитя, — неожиданно для нее самой вырвалось у мисс Сьюзен, — он бывает со мной так часто, что если я начну мозолить ему глаза… — Несмотря на полумрак, выражение лица мисс Эми заставило ее умолкнуть.

— Так, выходит, ты не пожелала мозолить ему глаза? — подчеркнуто холодно осведомилась мисс Эми. — Хорошо помню ту ночь, когда ты наглядно продемонстрировала, как это делается. — Она тоже попыталась сопроводить свою реплику ядовитым смешком.

— Да, но это было в самом начале… А с тех пор мы видимся постоянно. А ты разве нет?! — с деланным удивлением осведомилась мисс Сьюзен. Поскольку у ее собеседницы слов для ответа не находилось, она сочла нужным уточнить: — Неужели сегодня он явился к тебе впервые — впервые с тех пор, как мы о нем говорили?

Мисс Эми отозвалась не сразу:

— Ты полагала, будто я…

— Будто ты пользуешься тем же расположением, что и я? — воскликнула мисс Сьюзен. — Где уж мне! Я и заикнуться не смела… Временами ты меня просто поражала своим неприступным видом!

— Надеюсь все же, — Эми чуть поколебалась, прежде чем парировать удар, — надеюсь все же, я не поражала тебя нескромностью!

Мисс Сьюзен до крайности была огорчена обделенностью младшей кузины, и потому язвительный выпад Эми прошел, по счастью, незамеченным.

— Значит, ты коротала время в пустом ожидании? — сокрушенно покачала головой мисс Сьюзен.

Краска на щеках мисс Эми неразличимо сливалась с темнотой.

— Он явился, как я уже сказала тебе, сегодня утром!

— Что ж, лучше поздно, чем никогда! — С этими словами мисс Сьюзен поднялась с кресла.

Мисс Эми недвижно продолжала сидеть.

— Выходит, все твои странности объясняются только тем, что ты считала, будто имеешь основания для ревности?

— Для ревности?! — Бедная Сьюзен встрепенулась от возмущения. Голос ее зазвенел так, что Эми тут же вскочила на ноги: минуту-другую они стояли в сумеречной полутьме лицом к лицу, как настоящие соперницы. Младшая из кузин успела, к счастью, опомниться и осознать всю несообразность возникшего конфликта.

— Ну а теперь-то с какой стати нам ссориться? — мягко проговорила мисс Эми.

Притихшая Сьюзен пробормотала:

— Да-да, это просто ужасно…

— Мы с тобой словно родные сестры, — настаивала мисс Эми.

— Наверное, так оно и есть, — согласилась мисс Сьюзен, но, не удержавшись на высоте самоотвержения, подпустила напоследок шпильку: — Говорят, если женщины ссорятся, то, как правило, из-за мужчины.

Эми не возражала, но внесла существенное уточнение:

— Если это настоящий мужчина — возможно.

— А разве ты не считаешь…

— Нет! — отрубила Эми и вышла из гостиной, словно не желая замечать растерянности мисс Сьюзен, а ведь та надеялась — увы, тщетно! — на какой-то иной ответ. Ситуация, таким образом, прояснилась; характер привилегий был прочно закреплен за каждой из кузин, хотя и нельзя было с полной уверенностью заявить, не заставил ли дрогнуть чашу весов в пользу мисс Эми ее категорический отказ даже косвенно затрагивать стержневой для их теперешней жизни вопрос. Тем самым мисс Эми как бы не допускала и тени сомнения в том, что разбирается в мужской природе куда основательней.

Стержневой вопрос и в самом деле на время словно бы перестал существовать: отныне, по молчаливому уговору, кузины могли не ожидать друг от друга ни отчетов, ни признаний. Любые свежие происшествия следовало полагать не заслуживающими упоминания: теперь это не влекло за собой неловкости, поскольку взаимные ревнивые подозрения совершенно уничтожились. Месяц и другой протекли без осложнений: кузины исходили из предпосылки, что решительно все должно восприниматься ими как само собой разумеющееся. При встречах они беседовали так, как и подобает беседовать двум одиноким, проживающим под общим кровом благородным дамам, однако в конце концов сделалось совершенно очевидно, что, невзирая на все старания, образовавшуюся пустоту ничем не заполнить: им в жизни не напасть больше на тему, которая способна хотя бы в самой отдаленной степени сравниться по важности с перипетиями, сопряженными с прихотливой судьбой их кровного предка, мистера Катберта Фраша. Весна меж тем простирала украдкой свои нежные объятия все шире, застенчиво рассыпая бесчисленные щедроты: земля и воздух полнились едва осязаемыми тенями и смутно различимыми голосами, словно пришедшими из прошлого; наши подруги, согнувшись в три погибели, подолгу просиживали в саду над грядками цветника, вдыхая полузабытое благоухание, оно лилось и через распахнутые настежь окна; весна свободно входила в дома, легко переступала через живые изгороди, однако всеобщее обновление не в силах было возродить увядший росток доверительной словоохотливости, возникшей некогда между кузинами. Впрочем, внутреннее ожесточение миновало вместе с зимней суровостью; по крайней мере, настороженность растаяла, точно растопленный солнцем тонкий ледок. Кузины все больше упивались своим нечаянным достоянием; по мере приближения тепла старый дом, казалось, начинал пробалтывать вековые секреты; в невнятных ночных шорохах чудилось эхо давно смолкших шагов, а в странном поскрипывании — то там, то здесь — чьи-то былые приглушенные всхлипы. Главное очарование весны, явившейся в Марр, и заключалось в том, что она самым красноречивым образом обнаруживала преклонный возраст города, его неодолимую тягу к покою. Старинность городка открывалась взору нагляднее всего именно в те дни, когда мягкосердечная природа, схожая с юной красавицей, что ласково прильнула к одряхлевшей прабабушке, жестом благословения возлагает любящие руки на убеленную сединами голову. Весна не только проливала свет на благородное достоинство старости, но также открывала взору свидетельства пережитых испытаний, избороздивших лик города неизгладимыми рубцами и морщинами. Поведение добрых дам, занимающих наше внимание, с приходом благодатной поры тоже заметно переменилось: проскальзывавшая время от времени, хотя и под сурдинку, еле различимая нотка зависти бесследно исчезла, вытесненная полнозвучной гармонией. Прелесть сезона располагала к взаимной заботливости, подчас даже казалось, будто кузины не без оттенка соболезнования, искренне, от всей души сопереживают друг другу. Основания для участия каждая обречена была теперь отыскивать только в собственной душе, однако обе томились в ожидании, чтобы удостоверить свои предположения наверняка: они должны были заручиться внутренней гарантией, что, если обет молчания будет нарушен, конфидантку это никоим образом не оскорбит в ее лучших чувствах… По счастью, туго натянутая струна скоро лопнула, напряжение разрядилось.

Старое кладбище в Марре открыто для всякого посетителя: оно усердно воздает память ушедшим, сохраняя на надгробиях имена, даты и эпитафии; чтятся здесь и последние в роду, и представители поколений, подвергнутых остракизму; расположено оно на плоской безлесной возвышенности, где за низкой стеной виднеется колокольня покосившейся от времени церкви. Через кладбище пролегает удобная дорога, и случайный прохожий медлит нередко, проникаясь почтительным сочувствием к колоссу со сгорбленными каменными плечами, увитыми густым плющом (именно такой образ невольно вызывает в воображении величественная постройка). Мисс Сьюзен и мисс Эми, до сих пор редко здесь бывавшие, однажды майским утром присели на нагретую солнцем могильную плиту, озирая окрестности в состоянии какого-то затаенного смущения. Все их теперешние прогулки утратили осмысленность, словно на полпути к цели их что-то останавливало, и они поворачивали обратно, не выказывая интереса к окружающему. Между тем желаемый предмет обсуждения — одинаковый для обеих, о котором они только и мечтали, — явственно вставал перед их умственным взором с самого начала прогулки, но всякий раз кузины возвращались домой, утомленные стараниями избежать даже отдаленнейших намеков на скользкую тему. В то утро, когда до дома уже было рукой подать, кузины острее, чем когда-либо, прониклись настоятельной потребностью вторгнуться в запретную область: рискованные фразы готовы уже были сорваться у них с языка, но тут Сьюзен без всякого видимого повода вдруг рассеянно оборонила, обращаясь словно в пустоту:

— Надеюсь, дорогая моя Эми, ты не обидишься на мои слова… Знаешь, я должна тебе признаться… Мне очень, очень тебя жаль.

— Знаю, — спокойно кивнула Эми. — Я давно это по тебе чувствую. Но какой же у нас выход?

Мисс Сьюзен опешила, и сердце у нее сжалось. Ей сразу же стало ясно, что взрыва негодования со стороны Эми опасаться незачем: Эми не возмутится чужой проницательностью, не выразит бурного протеста против попыток учредить над ней опеку. В голосе Эми сквозила беспомощность: значит, и она сама пребывала в глубоком смятении.

— И тебе тоже меня жаль?

Эми окинула кузину усталым взглядом и положила ей руку на запястье:

— Милая моя подруга! Ты вполне могла бы открыться мне и раньше, но в конце концов, разве мы обе не должны были предвидеть все это наперед?

— Мы и предвидели, — отозвалась Сьюзен, — но что было делать? Оставалось только ждать…

— Но ждали мы с тобой не поодиночке, а вдвоем, — возразила Эми. — Это и поддерживало нас больше всего. Главное же — помогло привязать Катберта к себе…

— Да-да, кто бы еще, кроме нас, поверил в то, что он бывает здесь? — утомленно спросила мисс Сьюзен. — И если бы не мы с тобой…

— Мы с тобой, до конца уверенные друг в друге? — подхватила мисс Эми. — Конечно же, других таких кузин на свете не сыщется. По счастью, сомнения нам и в голову не приходили.

— Если бы приходили, дело обстояло бы совсем иначе.

— Каждой понадобилось бы, наверное, жалеть только саму себя — из чистого эгоизма. По правде сказать, мне себя жалко: меня жутко состарила вся эта история, — проговорила мисс Эми. — Но как бы то ни было, хорошо то, что между нами существует полное доверие.

— Полное! — поддакнула мисс Сьюзен.

— И безоговорочное, — заключила мисс Эми. Обе помолчали. — Вот, мы с тобой постарели на несколько лет, а дальше-то что?

— То-то и оно!

— Верно, мы привязали Катберта к себе, — продолжала мисс Эми, — но ведь и сами к нему привязались… Мы сжились с ним, разве нет? А поначалу еще гадали, сумеем ли! — добавила она с иронией. — И все-таки скажи прямо: нет ли у тебя чувства, что дальше так тянуться не может?

— Да, пора положить этому конец. И я уже придумала как, — ответила Сьюзен Фраш.

— Я тоже придумала, не волнуйся, — поспешно откликнулась мисс Эми.

— Если ты предпримешь какие-то действия, меня в расчет можешь не принимать.

— И ты меня тоже… Хорошо, на этом и поладим, договорились? — Эми облегченно вздохнула, как будто именно эти слова помогли ей обрести успокоение. Ее спутница — также вздохом — выразила полное с ней единодушие: кузины продолжали тихонько сидеть бок о бок, и самым удивительным было то, что совпадала суть не только произнесенного ими вслух, но и тщательно оберегаемого под спудом. Стороннего наблюдателя, несомненно, расположило бы в их пользу следующее обстоятельство: каждая из кузин, отягощенная собственным безотрадным опытом, заранее готова была принять любые, даже выходившие за все рамки — вплоть до таких, которые не поддаются описанию, — действия подруги. О своих намерениях они больше не заговаривали: это было для них слишком непросто; занятые разработкой тайных планов, обе мисс Фраш совершенно обособились друг от друга; обмен впечатлениями сделался невозможным. Обе кузины — более чем недвусмысленно — пережили всем существом нечто необыкновенное, далекое от будничности; они стойко выдержали сознательное нарушение привычного хода вещей; они перенесли тяготы затворничества, справились с гнетущими душевными муками, предотвратили вероятность разорения, отвели удар от своей безупречной репутации, и теперь единственным их желанием было стремление вновь оказаться на прежней скромной стезе. Упомянутый нами наблюдатель мог бы даже без труда предположить, что и мисс Эми, и мисс Сьюзен исподтишка уповали на некий неясный им самим исход, заведомо несбыточный, однако составлявший самую сердцевину их тайны и тем оправдывавший их вынужденную сдержанность. Ни мисс Эми, ни мисс Сьюзен не подвергали друг друга никакому экзамену, но, словно на деле придя после затяжных терзаний к непоправимому разочарованию, нашли совместную опору в надежде на скорое и окончательное разрешение судьбы. Слишком уж очевидно было для кузин то, что пережитое очень, на целые годы, их состарило…

Когда кузины поднялись наконец с теплой от солнца плиты (пора обедать, напомнила подруге мисс Эми), недавней натянутости между ними как будто и не бывало: по дороге домой мисс Сьюзен даже продела руку под руку мисс Эми. Замысел каждой оставался за семью печатями, но это не вызывало с противоположной стороны ни малейшего неудовольствия. Каждая из кузин с видимой готовностью словно бы предоставляла другой испробовать свой план в первую очередь, дабы более четко обрисовались неизбежные трудности и финансовые траты. Главные вопросы, впрочем, так и не находили ответа. Что вообще означало явление призрака? Чего именно добивался от них Катберт Фраш? Жаждал ли он избавления, отпущения грехов, искупления вины, загробного успокоения? Все гадания были совершенно бесплодны… Какую помощь могли оказать родственнику мисс Эми и мисс Сьюзен? Какую именно жертву он не отказался бы от них принять? Кузины только и занимались тем, что впустую ломали себе голову, а по истечении еще одного месяца мисс Сьюзен, вслед за мисс Эми, охватила нешуточная обеспокоенность. Мисс Эми со всей откровенностью призналась, что соседи и знакомые, обитатели Марра, начинают подмечать в их поведении кое-какие странности, а любопытствующие пытаются доискаться причин таковых. Во всем облике кузин произошла перемена: теперь они должны стать прежними, такими, какими были раньше.

 

5

Однако лето уже перевалило за середину, и только однажды утром, за завтраком, младшая из кузин решилась прямо атаковать последнее укрепление старшей. «Бедная, бедная Сьюзен!» — мелькнуло в голове у мисс Эми при виде входившей в комнату мисс Сьюзен. Не в силах совладать с охватившим ее чувством жалости, Эми вдруг выпалила:

— Ну признайся же наконец, что́ ты придумала?

— Что я придумала? — Мисс Сьюзен словно дожидалась этого вопроса. Она даже не могла скрыть облегчения, хотя ответ оказался неутешительным: — Ах, толку все равно никакого!

— Откуда ты знаешь?

— Уже испробовала… десять дней назад. Сначала вроде бы подействовало — но увы…

— Он опять вернулся?

Сьюзен в изнеможении, обреченно кивнула:

— Да.

Кузины, не произнося ни слова, обменялись долгим, пристальным взглядом, который давно уже заменял им беседу.

— А выглядит он все так же? — задумчиво спросила Эми.

— Хуже.

— О Господи! — с участием отозвалась мисс Эми. — Но что же ты все-таки сделала?

Мисс Сьюзен и не собиралась таиться:

— Пошла на жертву.

Мисс Эми озадаченно помолчала, потом все-таки решилась уточнить:

— И что именно ты пожертвовала?

— Все то немногое, что у меня было, — или почти все.

Повергнутая в полное замешательство, мисс Эми сумела только механически переспросить:

— Все, что у тебя было?

— Ну да, двадцать фунтов.

— Ты пожертвовала деньги? — оторопела мисс Эми.

— А ты собиралась предложить Катберту что-то другое? — с нескрываемым удивлением поинтересовалась мисс Сьюзен.

— Я?! Да я вовсе не собиралась ему ничего предлагать! — вскричала Эми.

Надменный тон кузины заставил мисс Сьюзен вспыхнуть:

— Как же — разве есть иной способ?

— Итак, по-твоему, он преспокойно кладет себе в карман деньги? — Изумлению Эми не было предела, и она пропустила колкость мимо ушей.

— Деньги берет не Катберт, а канцлер казначейства. Подобные суммы предназначаются, как говорится, «для успокоения совести».

Грандиозный подвиг, совершенный Сьюзен, воссиял перед ее младшей кузиной во всем своем ослепительном блеске.

— Двадцать фунтов предназначены для успокоения совести? И ты отослала их в министерство финансов? — Дабы ее старшая кузина не выглядела совсем уж законченной идиоткой, мисс Эми, потрясенная до глубины души, вынуждена была смягчить впечатление, которое произвела на нее услышанная новость. — Вот скрытница так скрытница! — с ласковой укоризной протянула она.

Мисс Сьюзен постаралась призвать на помощь все свое самообладание:

— Видишь ли, если твой предок обманул таможенную службу и теперь дух его бродит, терзаемый раскаянием…

— Так ты думала от него откупиться? Ну-ну, понятно: наш священник назвал бы это заступничеством за грешника… А что если грешник отнюдь не раскаялся? — не без ехидства вопросила мисс Эми.

— Но он раскаялся… Во всяком случае, мне так казалось…

— Мне — никогда! — отрезала мисс Эми.

Охваченные новыми подозрениями, кузины пристально оглядели друг друга.

— Тогда, очевидно, он вел себя с тобой иначе?

Мисс Эми отвела глаза:

— Еще бы!

— Каков же твой план? Скажи мне!

— Скажу, если что-то получится…

— Попытайся, ради Бога, попытайся!

Мисс Эми, с обращенным в сторону взором, сосредоточенно наморщила лоб. Вид у нее был самый многоопытный.

— Для этого мне придется тебя покинуть. Вот почему я так долго медлила. — Обернувшись к Сьюзен, Эми спросила в упор: — Ты сможешь пробыть три дня одна?

— Одна? Хотелось бы мне остаться одной…

Мисс Эми в порыве участливости притянула Сьюзен к себе и крепко поцеловала: теперь-то, к ее удовлетворению, окончательно выяснилось — и уже бесспорно! — что старшей кузине выпала доля гораздо более мучительная.

— Непременно попытаюсь! Однако я должна уехать. Ни о чем меня не расспрашивай. Сейчас я могу сказать только одно…

— Что? — просительно вскинула глаза на Эми мисс Сьюзен.

— Он такой же раскаявшийся грешник, как я — контрабандист.

— В чем же тогда дело?

— Дело в браваде. Он слишком азартен.

Перепуганная Сьюзен, тихонько охнув, зажала себе рот рукой. Такого леденящего страха она давно уже не испытывала: за объяснением Эми ей мерещились, по-видимому, Бог весть какие зловещие страсти. Эми же, несомненно, руководствовалась собственными соображениями. Поэтому очень скоро, спустя два дня, кузины расстались — впервые за все время жительства в Марре, — и опечаленная мисс Сьюзен на обратном пути со станции, сама не своя, с поникшей головой, одиноко преодолела крутой подъем и, взобравшись на холм, прошла под полуразрушенной аркой городских ворот, служивших некогда надежным бастионом.

Впрочем, окончательный итог предприятия был подведен только через месяц — жарким августовским вечером, когда кузины при тусклом свете звезд сидели друг против друга у себя в саду, обнесенном высокой стеной. Они вновь обрели способность (свойственную только женщинам) к непринужденному обмену мнениями, однако вот уже целых полчаса царило обоюдное молчание: мисс Сьюзен смиренно дожидалась пробуждения подруги. Мисс Эми повадилась в последнее время поминутно задремывать — словно наверстывала упущенное: она походила на выздоравливающую после затяжной лихорадки, когда той поручают щипать корпию, — занятие монотонное и необременительное, спешить некуда. Мисс Сьюзен не сводила глаз с лица подруги, смутно различимого в теплом сумраке. От былой размолвки не осталось и следа, выяснить предстояло немногое, и мисс Сьюзен вволю могла твердить себе, как хороша во сне ее подруга и каким пугалом покажется она сама, если ее застичь спящей. Мисс Сьюзен не терпелось узнать наконец всю подноготную: откладывать дальше было уже нельзя, но она кротко оберегала покой кузины, не желая ее тревожить. Раздумья, однако, точили ее неотступно — одни и те же, а сегодня неизвестность сделалась особенно невыносимой. Постоянная теперь сонливость мисс Эми представляла собой неразрешенную загадку. Три недели тому назад кузина столкнулась, по-видимому, с задачей, потребовавшей от нее усилия по меньшей мере героического, иначе как истолковать ту крайнюю степень изнеможения, с которым мисс Эми все еще не в состоянии была совладать? Следы глубочайшей усталости на ее лице бросились мисс Сьюзен в глаза тотчас по возвращении кузины домой: первоначально предполагалось, что поездка займет три дня, однако понадобилось целых десять, в продолжение которых никаких вестей о себе мисс Эми не подавала. Явилась Эми неожиданно, растрепанная, вся в пыли: добиться от нее ничего не удалось, кроме упоминания о том, что провести в дороге ей пришлось всю ночь. Мисс Сьюзен гордилась тем, что сумела сохранить невозмутимость и соблюсти все правила игры, хотя и в высшей степени мучительные. Она не сомневалась, что Эми побывала на континенте и, вспоминая собственные треволнения, связанные с переездами страхи, которые улеглись лишь недавно, искренне преклонялась перед отвагой и выносливостью кузины, ведь той, несмотря на разные жизненные переделки, путешествовать сроду не доводилось. Настал час, когда Эми Фраш должна была назвать испробованное ею спасительное средство. А что оно и в самом деле оказалось спасительным, двух мнений быть не могло: за истекшие недели Сьюзен наглядно убедилась в желаемом результате. В отличие от принесенной ею жертвы, лекарство мисс Эми возымело безотказное действие. Похоже, Эми молчала только потому, что желала услышать подтверждение из уст самой подруги. С этим Сьюзен не мешкала: очнувшись, Эми увидела обращенный к ней взгляд кузины и все прочитала в ее глазах.

— Эми, в чем же состоял твой план?

— Мой план? Да неужели ты еще не догадалась?

— Где уж мне? — вздохнула Сьюзен. — Ты ведь гораздо, гораздо проницательнее меня.

Эми не возражала, напротив, кротким молчанием дала понять, что совершенно с ней согласна; так оно и есть на самом деле, однако разница эта теперь особого значения не имеет.

— Мое средство, считай, пошло на благо нам обеим — разве не так? Мы с тобой точно близнецы. Во всяком случае, что касается меня, я теперь свободна.

— Слава Тебе, Господи! — Благочестивая мисс Сьюзен перекрестилась. — Я тоже.

— Ты уверена?

— Думаю, что да.

— А почему?

— Да как тебе сказать, — замялась мисс Сьюзен. — Откуда взялась уверенность у тебя?

Эми тоже не сразу нашлась с ответом.

— Знаешь, я, наверное, вряд ли смогу тебе это объяснить… Готова только поклясться, что с Катбертом мы больше не увидимся.

— Тогда позволь и мне обойтись без подробностей. За эти полчаса я вдруг ощутила, как во мне нарастает чувство невероятного облегчения. Это так отрадно, что больше ничего другого и не надо, верно?

— Ровным счетом ничего! — В окнах, выходивших на садовую лужайку, слабо мерцал зажженный свет: громада дома смутно вырисовывалась в окружающей тьме — и кузины, движимые привычным побуждением, устремили на него влюбленный взгляд. Да, в благополучном исходе сомневаться не приходилось. — Ты права: ничего другого нам ровным счетом не надо! — повторила Эми. — Мы с тобой теперь одни.

Сьюзен, изящно вскинув лорнет, еще раз обвела взглядом их приют, надежно защищенный от нежелательного вторжения.

— Да, Катберт больше не явится… А все-таки, — настойчиво потребовала она, — признайся, что именно ты предприняла?

— Ах ты, глупышка! — Голос Эми звучал несколько странно. — Пора бы тебе сообразить… Я ездила в Париж.

— В Париж?! Зачем?

— Я поставила целью попытаться привезти с собой нечто такое, что не положено провозить. Воспрещено правилами… Очертя голову пойти на риск! — выложила свой секрет мисс Эми.

Мисс Сьюзен все еще ничего не понимала:

— Пойти на риск?

— Ну да! Проще говоря, натянуть таможенникам нос.

Только при этих словах в уме бедной мисс Сьюзен забрезжила смутная догадка:

— Ты хотела провезти контрабанду? В этом и состоял твой план?

— Его план, не мой… Никаких денег «для успокоения совести» Катберту не требовалось, совсем наоборот! — Мисс Эми вызывающе рассмеялась. — Он желал дерзостного поступка, проявления необузданной смелости — в духе старых времен, отчаянно рискованного предприятия… И я пошла ему навстречу.

Мисс Эми вскочила на ноги с торжествующим видом. Мисс Сьюзен безмолвно взирала на нее, не веря собственным ушам.

— И тебя тоже могли повесить?!

Мисс Эми обратила взор к далеким звездам:

— Ну, если бы я оказала сопротивление… Но до этого, к счастью, не дошло. Победа осталась за мной, — голос ее ликующе окреп, — победа полная и безоговорочная. Ради Катберта я бросила им вызов прямо в лицо — как перчатку. Уже в Дувре я решила: а, будь что будет! Но они так ничего и не заподозрили…

— Где же ты спрятала… э-э…

— У себя на груди.

По телу мисс Сьюзен пробежала дрожь. Она медленно выпрямилась — и кузины молча вгляделись друг другу в глаза.

— Оно… оно такое маленькое? — еле слышно пробормотала мисс Сьюзен.

— Достаточной величины для того, чтобы Катберт утешился и обрел покой, — ответила мисс Эми с некоторым неудовольствием. — Правда, выбор я сделала не сразу: пришлось вдоволь поломать голову над списком запрещенных товаров.

Список запрещенных товаров возник на мгновение перед умственным взором Сьюзен, и ее вдруг осенило:

— Томик Таухница?

Мисс Эми вновь устремила взор вдаль, к мерцающим августовским созвездиям:

— Меня вдохновлял дух покойного Катберта Фраша.

— И вдохновил выбрать Таухница? — не удержалась мисс Сьюзен.

Мисс Эми, промолчав, опустила глаза долу, и кузины медленно двинулись по садовой дорожке.

— Так или иначе, он удовлетворен вполне.

— Да, — задумчиво согласилась мисс Сьюзен. В голосе ее слышалась легкая зависть. — А тебе наконец посчастливилось провести целую неделю в Париже!

 

ПОДЛИННЫЕ ОБРАЗЦЫ

(рассказ)

 

1

«К вам какой-то джентльмен, сэр, а с ним леди», — доложила жена швейцара (входную дверь обычно открывала она), и я тотчас же вообразил себе, как не раз воображал в те дни, принимая желаемое за действительное, что кто-то пришел ко мне позировать для портрета. Мои посетители в самом деле намеревались позировать, но только не в том смысле, в каком мне хотелось. Правда, на первый взгляд ничто не давало повода сомневаться, что я имею дело с заказчиками. Джентльмена, мужчину лет пятидесяти, очень высокого роста и державшегося очень прямо, с тронутыми сединой усами и в изумительно сидевшем темно-сером пальто — усы и пальто я отметил профессионально (что вовсе не значит, будто я смотрю на людей глазами парикмахера или портного), — джентльмена с этой примечательной внешностью можно было бы даже принять за какую-нибудь знаменитость, если бы я не знал, что как раз знаменитости обычно ничем примечательным не выделяются. Мне не раз доводилось убеждаться в том, что в здании с импозантным фасадом далеко не всегда размещается важное учреждение. Эту парадоксальную истину я вспомнил еще раз, бросив взгляд на даму: она тоже обладала слишком характерным обликом, чтобы чем-то отличаться от простых смертных. Вряд ли кому-нибудь удавалось встретить человека, совмещающего в себе то и другое.

Пришедшие не начинали разговора, не пытались положить конец неловкости первых минут; как видно, каждый надеялся, что это сделает за него другой. Оба явно робели; они стояли в передней, ожидая приглашения пройти, и, как я понял впоследствии, это было самым разумным в подобной ситуации: ведь их смущение располагало к ним. Мне уже доводилось встречать людей, которые мучились и долго не могли заставить себя высказать вслух вульгарное желание увидеть свое изображение на полотне; но сомнения, обуревавшие моих новых знакомых, казались прямо-таки непреодолимыми. Почему джентльмен никак не мог произнести фразу: «Я хотел бы заказать портрет моей жены»? И что мешало леди произнести слова: «Мне хотелось бы заказать портрет моего мужа»? Может быть, они вовсе не были мужем и женой? Это, конечно, усложняло дело. Если их привело ко мне желание быть запечатленными вместе, им надо было привести с собой еще кого-нибудь, чтобы тот подготовил меня.

— Мы к вам от мистера Риве, — сказала наконец леди со слабой улыбкой, и на лице ее я увидел проблеск былой красоты, словно кто-то тронул мокрой губкой потускневшую картину. Высокая и стройная, под стать своему спутнику, она была лет на десять моложе его. Вид у нее был печальный, насколько может быть печальным женское лицо, не обремененное особой выразительностью: маска ее лица, правильно очерченного, чуть тронутого косметикой, лишь несколько поистерлась, как истирается всякая незащищенная поверхность. Всеразрушающее время поработало над ним, но не сделало его значительнее. Она была стройна и подтянута, а ее безукоризненно сшитое темно-синее шерстяное платье с карманчиками и пуговками не оставляло сомнений, что она пользуется услугами того же портного, что и ее муж.

На этой чете лежал неуловимый отпечаток достатка и благополучия: видно было, что они — люди с деньгами, привыкшие удовлетворять свои прихоти. Если их очередной прихотью буду я, мне следовало подумать, какие я им поставлю условия.

— Так, значит, мой адрес вам дал Клод Риве? — переспросил я и добавил, что это очень любезно с его стороны, хотя тут же сообразил, что он пишет только пейзажи и, следовательно, для него это не было жертвой.

Леди пристально посмотрела на джентльмена, а джентльмен окинул взором комнату. Затем, потупившись и пригладив усы, перевел взгляд своих приятных глаз на меня и ответил:

— Он сказал, что вы для нас — самый подходящий человек.

— Я стараюсь им быть, когда ко мне приходят позировать.

— Мы для этого и пришли, — поспешно подхватила леди.

— Вы имеете в виду — вместе?

Супруги переглянулись.

— Если вы сочтете, что и я вам подхожу, то оплата, очевидно, будет двойная? — пробормотал джентльмен.

— Разумеется, цена за двоих дороже, чем за одного.

— Мы постараемся, чтобы вы остались довольны, — пообещал муж.

— Вы очень добры ко мне, — ответил я, испытывая признательность к необычайно щедрому заказчику: ведь я думал, что он имеет в виду гонорар.

В эту минуту у леди, по-видимому, шевельнулось подозрение, что мы друг друга недопонимаем.

— Мы полагали, что подойдем вам для иллюстраций… Мистер Риве сказал, что вам нужен кто-нибудь.

— Подойдете для иллюстраций?.. — переспросил я, в свою очередь растерявшись.

— Ну, знаете, ее можно было бы нарисовать, — сказал джентльмен и покраснел.

Тут только я понял, какую услугу оказал мне Клод Риве: от него они узнали, что я — график, делаю иллюстрации для журналов, для сборников рассказов, для очерков о современной жизни, и поэтому у меня часто бывает работа для натурщиков. Это была правда, но еще не вся правда: пора мне признаться в своих мечтах (сбылись ли они или пошли прахом — пусть читатель догадывается сам). В ту пору я забрал себе в голову стать великим портретистом; меня прельщала слава тех, кто избрал этот путь, не говоря уже об их доходах. Работа иллюстратора давала мне кусок хлеба, а я приглядывался к другому жанру (как мне всегда казалось — самому интересному для меня), в котором собирался увековечить свое имя. В моих мечтаниях, в стремлении сколотить себе состояние не было ничего постыдного; но только с того самого момента, как они высказали пожелание, чтобы их рисовали бесплатно, эта перспектива стала все больше от меня отдаляться. Я был разочарован, тем более что с первой же минуты ясно представил себе, как они будут смотреться на портрете. Я очень быстро уловил их тип и сразу же наметил, какими бы я их изобразил. Впоследствии я понял, что моя трактовка отнюдь не пришлась бы им по вкусу.

— Так вы… Так, значит, вы?.. — начал я, оправившись от изумления. Я никак не мог произнести прозаическое слово «натурщики»: ведь оно так плохо передавало суть дела.

— Опыт у нас не очень большой, — сказала леди.

— Нам надо найти _работу_, - вставил муж, — и мы подумали, что художник вроде вас сумеет нас как-то использовать. — Затем он добавил, что у них мало знакомых художников и что сначала они пошли наудачу к мистеру Риве (да, конечно, он рисует пейзажи, но иногда — может быть, я слышал? вставляет в них фигуры людей); с мистером Риве они познакомились несколько лет назад в одной усадьбе в Норфолке, куда тот приезжал на этюды.

— Мы и сами иногда рисовали, — пояснила леди.

— Неловко об этом говорить, — продолжал ее муж, — но нам совершенно необходимо найти какую-нибудь работу.

— Мы, правда, _не слишком_ молоды, — призналась жена, вымученно улыбаясь.

Затем муж сказал, что мне, может быть, надо больше узнать о них, и вручил визитную карточку с именем «майор Монарк», которую вынул из аккуратной записной книжки (все вещи у них были новые и чистые). Карточка выглядела внушительно, но я не смог извлечь из нее никаких дополнительных сведений; впрочем, мой гость тут же добавил:

— Я вышел в отставку, а потом с нами случилось несчастье — мы потеряли все наше состояние. Больше того: мы находимся в весьма стесненных обстоятельствах.

— Это мучительно… и очень тяжело, — сказала миссис Монарк.

Видно было, что они стараются держаться скромно, боятся, как бы в их словах не проскользнула сословная спесь. Я чувствовал, что они готовы признать свою принадлежность к знати недостатком, и в то же время угадывал за этим смирением другое чувство (оно-то и было их утешением в невзгодах): они знали, что у них есть свои преимущества. О да, преимущества у них были, но это были, на мой взгляд, таланты чисто салонного порядка; например, их присутствие могло придать респектабельный вид гостиной. Впрочем, гостиные на то и существуют, чтобы все в них выглядело как на картине.

Подхватив намек своей жены на их возраст, майор Монарк заметил:

— Мы, конечно, думали, что подойдем вам благодаря своему сложению. Мы сумели сохранить осанку, не так ли?

Я с самого начала увидел, что осанка была их главным козырем. В том, как он произнес «конечно», не было никакого тщеславия, но это слово многое прояснило.

— Моя жена, во всяком случае, сложена безупречно, — продолжал он, кивнув в сторону дамы с той благодушной непосредственностью, которая приходит после сытного обеда.

Мне не оставалось ничего другого, как отпустить ему комплимент — словно мы и впрямь сидели за бокалом вина, — у него, мол, внешность тоже хоть куда, на что он, в свою очередь, ответил:

— Мы подумали: если вам надо рисовать людей нашего круга, то мы бы, наверно, подошли. Особенно моя жена — точь-в-точь таких леди и рисуют в книжках.

Они меня так позабавили, что я решил продлить удовольствие от разговора с ними и постарался встать на их точку зрения; хотя мне было неловко оценивать их стати, словно я собирался взять напрокат пару лошадей или нанять чернокожую прислугу (подобная придирчивость была бы уместна разве что в одной из ситуаций вроде этих), я все-таки решил взглянуть на миссис Монарк совершенно беспристрастно и после минутного размышления воскликнул с полной убежденностью: «Вот именно — в книжках!» Она была поразительно похожа на плохую иллюстрацию.

— Мы встанем, если вам угодно, — сказал майор и вырос передо мной во всем своем величии.

Я на глаз оценил его рост — в нем было шесть футов два дюйма, и он был джентльмен с головы до пят. Любой вновь учрежденный клуб, еще не подыскавший себе эмблему, не прогадал бы, наняв его стоять в витрине своего помещения. При первом же взгляде на них у меня мелькнула мысль, что эта чета обратилась явно не по адресу: для них было бы гораздо выгоднее, если бы их использовали в рекламных целях. Я, конечно, не собирался обдумывать за них все возможные варианты, но мне было ясно одно: этим людям ничего не стоило заработать целое состояние, — правда, не для себя. В их внешности было что-то такое, из чего сумел бы извлечь немалые барыши модный портной, содержатель гостиницы или же владелец фирмы, торгующий мылом. Мне виделся плакат «Мы моемся мылом только этой марки», приколотый к их груди и действующий на покупателя неотразимо. А как блестяще они справились бы с поручением поддерживать разговор за табльдотом в каком-нибудь пансионе!

Миссис Монарк хранила молчание, — не из заносчивости, а из робости. Майор сказал ей:

— Встаньте, дорогая, и покажите, как вы элегантны.

Чтобы показать это, вставать было совсем не обязательно, но она послушно поднялась, прошлась по мастерской и вернулась на свое место, покраснев от смущения и бросая беспокойные взгляды на мужа. Это напомнило мне сцену, случайным свидетелем которой я стал однажды в Париже: к моему приятелю-драматургу, работавшему в то время над новой пьесой, пришла актриса, добивавшаяся получить в ней роль. Она прохаживалась перед ним по комнате, как это делала сейчас моя посетительница. У миссис Монарк это получалось не хуже, но я все же воздержался от аплодисментов. Странно было видеть, что такие люди готовы работать за гроши. А миссис Монарк выглядела так, будто у нее было десять тысяч фунтов годового дохода. Слово, которое только что употребил ее муж, как нельзя лучше характеризовало ее: и по облику, и по самому своему существу она была тем, что обитатели Лондона называют на своем жаргоне «элегантной штучкой». Фигура у нее была — если придерживаться той же системы понятий — «безупречная» или, если угодно, «идеальная». Для женщины ее возраста талия у нее была удивительно тонка; локоть обнаруживал предписанный канонами красоты изгиб; посадка головы также отвечала всем правилам; и все же — зачем она пришла ко _мне_? Почему не пошла работать манекенщицей в модный магазин? Я начал опасаться, что мои посетители не просто нуждаются в деньгах, а еще и мнят себя любителями искусства, — это усложнило бы наши отношения. Когда она снова села, я поблагодарил ее и сказал, что качество, которое рисовальщик больше всего ценит в натурщике, — это умение сидеть смирно.

— О, если кто умеет сидеть смирно, так это _она_, - сказал майор Монарк. Затем шутливо добавил: — Во всяком случае, я ей особенно воли не давал.

— Разве я такая уж непоседа? — обратилась миссис Монарк к мужу.

При этом она спрятала голову на его широкой груди, словно птенец, укрывающийся под крылом матери. Я чувствовал, что у меня вот-вот брызнут слезы.

Тот, в чью силу так трогательно верили, адресовал свой ответ мне:

— Быть может, именно сейчас уместно упомянуть — ведь наш разговор должен быть сугубо деловым, не так ли? — что, когда мы поженились, все звали мою жену не иначе как Прекрасной Статуей.

— О, боже, — печально вздохнула миссис Монарк.

— Но мне, разумеется, хотелось бы, чтобы натурщик умел выразительно передавать те или иные чувства, — сказал я.

— Разумеется! — подхватили супруги в один голос.

— И вот еще что: вам, я полагаю, известно, что от этой работы ужасно устаешь.

— О, мы _никогда_ не устаем! — горячо возразили они.

— А вы уже испробовали это на практике?

Они медлили с ответом и поглядывали друг на друга.

— Мы фотографировались, — сказала наконец миссис Монарх — бессчетное число раз.

— Мы часто снимались по просьбе владельцев ателье, — пояснил майор.

— Понимаю, — потому что вы так хорошо смотритесь.

— Не знаю уж, какие у них были цели, но только от них отбою не было.

— Мы никогда не платили за наши фотографии, — сказала миссис Монарк с улыбкой.

— Надо было принести их с собой, — заметил муж.

— Вряд ли у нас что-нибудь осталось. Мы их столько раздарили, пояснила она мне.

— На память, — уточнил майор, — ну и, как водится, напишешь что-нибудь такое на обороте.

— Может быть, они теперь продаются в магазинах? — спросил я, желая невинно пошутить.

— О да, конечно, — _ее_ фотографии раньше продавались.

— Продавались когда-то, — сказала миссис Монарк, потупившись.

 

2

Я без труда представил себе, что подразумевал майор под словами «что-нибудь такое», — все эти надписи на преподносимых друзьям фотографиях, и я был уверен в том, что эти надписи делались красивым почерком. Просто удивительно, как быстро мне удалось составить определенное мнение об этой паре. Если они сейчас так обеднели, что вынуждены искать грошовых заработков, — значит, у них никогда не было больших сбережений. Их главным капиталом была их располагающая внешность, и, не мудрствуя лукаво, они извлекали все, что могли, из этого источника преуспевания, предопределившего их жизненный путь. На их лицах читалась пустота, непробудный сон души, в который они впали, двадцать лет подряд разъезжая по имениям своих знакомых; от этих визитов шли и обаятельные интонации в их голосе. Я так и видел перед собой все эти залитые солнцем, заваленные непрочитанными журналами гостиные, в которых проводила свои дни миссис Монарк; видел влажные от росы, обсаженные кустарниками аллеи, по которым она прогуливалась, — для моциона и чтобы восхищать своим нарядом; видел горы дичи, подстреленной при участии мистера Монарка, и его дивный смокинг, в котором поздно вечером он направлялся в мужскую гостиную, чтобы поговорить об удачной охоте. Я мог нарисовать в воображении все их краги и макинтоши, модные шотландские пледы и меховые полости, трости, несессеры и новенькие зонтики от солнца; я мог бы подробно описать, как выглядели их слуги и их внушительный багаж, аккуратно сложенный на перроне какой-нибудь железнодорожной станции в сельской местности. Они скупились на чаевые для слуг и тем не менее слыли милейшими людьми; сами никого у себя не принимали, но почему-то получали одно приглашение за другим. Они везде так хорошо смотрелись: ведь их рост, цвет лица и их подтянутость полностью отвечали общепринятым вкусам. Они это знали, но не кичились своими успехами, не выставляли их напоказ, и это внушало им чувство самоуважения. Будучи людьми основательными, они придерживались определенной линии поведения: делали ставку на бодрость и жизнерадостность. Такие активные натуры, как они, должны были иметь свою линию поведения. Я чувствовал, что они создали себе прочную репутацию людей, чей приезд сразу же вносит оживление даже в самую скучную компанию. Сейчас с ними что-то случилось неважно, что именно; скудные источники их существования стали иссякать, потом иссякли совсем, и вот им приходится подрабатывать на карманные расходы. Их друзья по-прежнему хорошо к ним относятся, однако ссужать их деньгами они не намерены. Правда, в них есть что-то, внушающее доверие: их туалеты, их манеры, их принадлежность к определенному кругу; но когда оказываешь доверие огромному пустому карману, в глубине которого изредка позвякивает мелочь, нужно по крайней мере слышать это позвякивание. Я должен помочь им создать хоть видимость каких-то заработков, — вот чего они от меня хотят. К их счастью, детей у них нет, — об этом я очень скоро догадался. Итак, они, возможно, пожелают держать наши отношения в секрете; вот почему они начали разговор именно с осанки: если бы на страницы книг попали их лица, это выдало бы их тайну.

Они мне понравились — ведь они были такие простодушные, — и я не возражал бы иметь с ними дело, если бы они мне подошли. Но, несмотря на все их совершенства, я почему-то никак не мог уверовать в них. В конце концов, они были дилетанты, а самой сильной антипатией в моей жизни была нелюбовь к дилетантам. Она сочеталась с другой странностью: я всегда предпочитал изображение оригиналу; оригинал так часто страдал недостатком изобразительности. Мне нравились объекты, наделенные выразительной внешностью; они вселяли уверенность. Что же касается их сути, то это был вопрос второстепенный, и он почти никогда не имел практического значения. Были и другие соображения, и самое важное было то, что я уже пользовался услугами двух-трех натурщиков, в частности моделью для моих иллюстраций служила одна молодая особа из Килберна, с большими ногами, в пелерине из альпака; за последние несколько лет она приходила ко мне довольно регулярно, и пока что — быть может, к моему стыду — я был ею удовлетворен. Я откровенно объяснил своим посетителям, как обстоит дело; но они гораздо лучше подготовились, чем я предполагал. Они взвесили свои шансы; от Клода Риве им было известно, что готовится edition de luxe — собрание сочинений одного современного писателя, блестящего романиста, которому суждено было долго оставаться незамеченным (среди всеядной читающей публики наелось лишь немного ценителей его таланта — как тут не вспомнить Филипа Винсента!) и только на склоне лет познать счастье признания, увидеть первые проблески, а затем и яркий свет успеха и услышать оценки, в которых уже явно сквозило стремление загладить перед ним свою вину. Таким актом искупления вины было, собственно говоря, и собрание сочинений, о котором идет речь. Его издатель был человек со вкусом, и гравюры на дереве, призванные украсить это издание, были данью искусства Англии одному из самых независимых представителей английской литературы. Как признались мне майор Монарк и его супруга, они возлагали надежды на то, что я сочту возможным использовать их как модели для своей части иллюстраций. Они знали, что мне предстоит иллюстрировать первую книгу серии, роман «Рэтленд Рэмзи», но мне пришлось объяснить им, что первая книга дана мне на пробу и что участие в последующих томах будет зависеть от того, смогу ли я удовлетворять моих заказчиков. Если нет, они не станут со мной церемониться и откажутся от моих услуг. Поэтому положение у меня критическое, и вполне естественно, что я готовлюсь к этой работе особенно тщательно, подыскиваю, насколько в этом есть необходимость, новых натурщиков и подбираю среди них самые лучшие типажи. Однако я признался, что мне хотелось бы остановиться окончательно на двух-трех хороших моделях, которые подошли бы для любых целей.

— А часто приходится… э… надевать специальные костюмы? — робко спросила миссис Монарк.

— А как же — переодевание в этом деле едва ли не самое главное.

— Костюмы полагается приносить свои?

— Нет, зачем же; у меня их сколько угодно. Натурщик надевает или снимает то, что нужно художнику.

— А надевать приходится… э… то же самое?

— То же самое?..

Миссис Монарк снова взглянула на мужа.

— Моя жена хотела узнать, — пояснил он, — находятся ли эти костюмы в _общем_ пользовании.

Я был вынужден признаться, что костюмами пользуются все: некоторые из них, добавил я (у меня в мастерской лежало много подлинной, видавшей виды одежды прошлого века), отслужили свою службу лет сто назад; носили их, судя по покрою, леди и джентльмены того исчезнувшего мира; люди, возможно, не столь уж далекие от их круга, Монарки — quoi? — века пудреных париков.

— Мы будем надевать все, что только будет нам впору, — сказал майор.

— На рисунках все будет впору, это уж моя забота.

— Боюсь, что я подойду больше для книг о нашем времени. Я буду приходить в том, в чем вы скажете, — сказала миссис Монарк.

— У нее дома так много платьев, — продолжил майор. — Они могут пригодиться для сцен из современной жизни.

— О, я уже вижу сцены, в которые вы очень хорошо впишетесь.

Я и в самом деле видел их: эта славная леди вполне могла бы населять унылые пространства некоторых журнальных опусов, чьи зажеванные сюжеты и неряшливый язык так раздражали меня, что, иллюстрируя их, я старался, по возможности, не утруждать себя их чтением. Но мне пришлось вернуться к действительности: я вспомнил, что для повседневной работы такого рода, однообразной и чисто механической, у меня и так уже достаточно помощников; люди, которые мне позировали, вполне годились для этих целей.

— Нам просто казалось, что есть определенные персонажи, на которых мы больше похожи, — мягко сказала миссис Монарк, вставая с дивана.

Ее муж также поднялся; он смотрел на меня с какой-то смутной тоской, и это было трогательно в таком изысканном человеке, как он.

— Ведь, наверное, лучше все же… Ну вот когда имеешь дело с… э… Он запнулся; ему хотелось, чтобы я помог ему выразить его мысль. Но я не мог, так как не знал, о чем он говорит. И тогда, сделав над собой усилие, он докончил:

— С чем-то подлинным; когда перед вами, знаете ли, настоящий джентльмен или леди.

Я с готовностью согласился с ним — в общих чертах; действительно, иногда это много значит. Майор почувствовал поддержку и пожаловался:

— Если бы вы знали, как это трудно; куда мы только не обращались, после чего вдруг судорожно всхлипнул. Всхлип его словно передался миссис Монарк, и она не выдержала: не успел я опомниться, как она упала на диван и разрыдалась. Муж сел рядом с ней и взял ее за руку, после чего она быстро отерла слезы другой рукой; затем взглянула на меня, и я смутился.

— Нет такой работы, самой черной, самой неблагодарной, которую я бы не искал, не ждал, не вымаливал, — сказал майор. — Можете себе представить, как туго нам пришлось на первых порах. Попробуйте получить место секретаря или что-нибудь в этом роде! С тем же успехом вы могли бы просить, чтобы вас произвели в пэры. У меня есть сила, и я бы взялся за _все_, хоть носильщиком, хоть уголь грузить. Я готов надеть фуражку с золотым галуном и открывать дверцы экипажей, подъезжающих к галантерейным лавкам; я готов слоняться вокруг вокзала в надежде поднести кому-нибудь чемоданы; я стал бы почтальоном. Но никто на таких, как я, и смотреть не хочет; тысячи людей вроде меня или вас оказались на дне. И эти бедняги были когда-то джентльменами, держали свой погреб и псарню.

Я их успокоил, как умел; порешили на том, что проведем пробный сеанс. Мы как раз договаривались о встрече, когда дверь открылась, и в комнату вошла мисс Черм с мокрым зонтиком в руках. Ей пришлось проехать омнибусом до Мейда Вейл, а затем пройти еще полмили пешком. Вид у нее был немного растрепанный, плащ кое-где забрызган грязью. При каждой встрече с ней я вновь с удивлением спрашивал себя, как эта женщина, ничем не примечательная сама по себе, становится интересной, изображая других. Невзрачная мисс Черм таила в себе целую галерею литературных героинь. Она была всего лишь веснушчатая лондонская кокни, но могла изобразить кого угодно — от знатной леди до пастушки; она обладала этой способностью, как другие обладают красивым голосом или длинными волосами. Она была неграмотна, любила пиво, но у нее были и свои плюсы: богатая практика, сноровка, прирожденное остроумие, несколько экзальтированная чувствительность, любовь к театру, семь сестриц и ни капли уважения к общепринятому, особенно к общепринятому произношению: в некоторых словах она упорно проглатывала начало. Первое, что увидели мои посетители, был ее мокрый зонтик, от одного вида которого этих нетерпимых ко всякому неряшеству людей заметно передернуло. После их появления у меня дождь лил, не переставая.

— Я промокла до нитки; а что делалось в омнибусе! Не мешало бы вам жить поближе к остановке, — сказала мисс Черм.

Я попросил ее приготовиться к сеансу как можно быстрее, и она направилась в комнату, где обычно переодевалась. Но перед тем как выйти из мастерской, она спросила, кем ей нужно нарядиться на этот раз.

— Русской княгиней, разве вы забыли? — ответил я. — Та, что с «золотистыми глазами», в черном бархате; для этой бесконечной повести в журнале «Чипсайд».

— «Золотистые глаза»? Надо же! — воскликнула мисс Черм и удалилась, сопровождаемая неотступными взглядами моих собеседников. Я знал, что если мисс Черм опоздала, то свои приготовления к сеансу она закончит так быстро, что и глазом не успеешь моргнуть; поэтому я немного задержал своих гостей, чтобы дать им возможность посмотреть на нее за работой и получить некоторое представление о том, чего ожидают от них самих. Я нарочно подчеркнул, что она точно соответствует моему идеалу натурщицы; она действительно была очень толкова.

— Вы считаете, что она похожа на русскую княгиню? — спросил майор с затаенной тревогой.

— Я ее сделаю похожей.

— Так это еще надо сделать… — он рассуждал весьма логично.

— На большее рассчитывать не приходится. Сколько есть людей, из которых вообще ничего не сделаешь.

— Вот как? Тогда взгляните на эту леди, — тут он с победительной улыбкой взял свою жену под руку, — с ней ничего не надо делать, здесь все уже сделано!

— Нет, нет, какая из меня княгиня, — возразила миссис Монарк с холодком в голосе. Я понял, что в свое время она была знакома с какими-то княгинями, и они ей не понравились. С первых же шагов вырисовывались затруднения, и притом такие, каких мне не приходилось опасаться в отношении мисс Черм.

Тем временем она вернулась; она была в черном бархате — платье сильно порыжело и сидело очень низко на ее костлявых плечах, а в ее больших красных руках был японский веер. Я напомнил ей, что в сцене, над которой я работал, она должна глядеть поверх чьей-то головы.

— Я сейчас не помню, чья это голова; впрочем, это неважно. Делайте вид, будто глядите поверх чьей-то головы.

— Я уж лучше буду выглядывать из-за печки, — сказала мисс Черм, уселась поближе к огню и приняла нужную позу: потянулась всем телом вверх, голову слегка откинула назад, веер наклонила вперед — и перед нами предстала, во всяком случае по моему предвзятому мнению, совсем другая женщина, незаурядная и обольстительная, незнакомая и опасная.

Оставив ее в этой позе, я вышел на лестницу, чтобы проводить майора и миссис Монарк.

— По-моему, я смогла бы сыграть эту роль не хуже, чем она, — сказала миссис Монарк.

— Вам кажется, что у нее слишком жалкий вид? Сделайте поправку на преобразующую силу искусства.

Как бы то ни было, домой они пошли, заметно воспрянув духом: их ободряло сознание того, что они — «подлинные образцы» и что в этом их неоспоримое преимущество. Что касается мисс Черм, то их, должно быть, коробило при мысли о ней. Вернувшись в мастерскую, я рассказал ей, зачем они приходили, и она стала над ними подшучивать.

— Ну, знаете, если _эта_ может позировать, то мне остается податься в бухгалтеры, — сказала моя натурщица.

— Она очень аристократична, — ответил я, стараясь критиковать миссис Монарк как можно мягче.

— Тем хуже для _вас_. Будет сидеть как истукан.

— Она подойдет для светских романов.

— О да, для них она подойдет! — с юмором заявила моя натурщица. — С ней или без нее, хуже они все равно не станут.

В разговорах с мисс Черм я часто весьма нелестно отзывался о литературе этого рода.

 

3

В одном из этих «шедевров» был эпизод: мрачная тайна выходит на свет божий. Его-то я и решил сделать первой пробой для миссис Монарк. С ней пришел и ее муж — на случай, если понадобится его помощь; можно было не сомневаться, что он будет сопровождать ее, как правило, каждый раз. Первым делом я решил выяснить, делает ли он это только ради приличия или же вздумал ревновать, а может быть, лезть ко мне с советами? Мне стало тошно от одной мысли об этом, и если бы мои опасения подтвердились, наше знакомство закончилось бы очень быстро. Но вскоре я увидел, что дело совсем не в этом и что приходит он просто потому (не считая, конечно, надежды оказаться полезным), что больше ему нечего делать. Когда жена расставалась с ним, он не знал, чем себя занять; да, впрочем, она с ним никогда и не расставалась. Я пришел к выводу (и оказался прав), что их прочный союз был главным утешением в их нынешнем неустройстве и что в этом союзе не было ни одного уязвимого места. Они были образцовыми супругами, ободряющим примером для тех, кто не решается вступить в брак, и твердым орешком для скептиков. Район, где они жили, был далеко не из лучших (впоследствии мне часто приходило в голову, что только это и сближало их с профессионалами), и нетрудно было представить себе жалкую квартирку, в которой майору пришлось бы оставаться одному. Пока жена была с ним, он еще кое-как мирился с убожеством своего жилища; без нее он с ним смириться не мог.

Как человек тактичный, он не пытался угодить, если видел, что в его услугах не нуждаются; поэтому, когда я был поглощен своей работой и не склонен разговаривать, он просто сидел и ждал. Но мне нравилось вызывать его на разговор — это позволяло мне ненадолго отвлечься от работы или по крайней мере несколько скрашивало ее опостылевшую монотонность. Слушая его, я убивал двух зайцев сразу: вроде встряхнулся, побывал на людях, а с другой стороны — вроде никуда не выходил и время зря не тратил. Мешало только одно: я не был знаком, по-видимому, ни с одним из тех людей, которые составляли круг знакомства майора и его жены. Беседуя со мной, он, наверно, не раз вставал в тупик: с кем же, черт побери, я, в конце концов, знаком? Он решительно не знал, о чем со мной говорить; поэтому мы особо не мудрили и придерживались больше таких тем, как сорта кожи (какие идут на седла, а какие — на кавалерийские брюки) и даже марки вин (где можно дешево купить хороший кларет); иногда речь шла об умении ездить с наименьшим числом пересадок или же о повадках мелкой пернатой дичи. Его познания в двух последних областях приводили меня в изумление: в нем уживались железнодорожник и орнитолог. Когда у него не было повода говорить о возвышенных предметах, он бодро говорил о вещах более повседневных; когда он чувствовал, что его воспоминания о светской жизни не вызывают у меня интереса, он без особых усилий снижал тему разговора до моего уровня.

Было трогательно видеть, как человек, который мог бы сокрушить собеседника своим превосходством, столь искренне хочет понравиться ему. Он присматривал за печкой и высказывал свои соображения насчет тяги (хотя его об этом и не просили), и я видел, что многого в моем домашнем укладе он не одобряет. Помнится, как-то раз я сказал, что, будь я богат, я бы попросил его приходить ко мне учить меня жить и платил бы ему за это жалованье. Иногда он вздыхал без видимого повода; смысл этих вздохов можно было истолковать так: «Дайте мне хоть голый сарай вроде этой мастерской — я бы и из него сумел что-то сделать!» Когда я приглашал его позировать, он приходил один — одно из наглядных доказательств того, что женщины храбрее мужчин. Его жена умела переносить одиночество в их квартирке под крышей, вообще она вела себя гораздо сдержаннее; прибегая к разного рода недомолвкам, она давала мне понять, что, по ее твердому убеждению, нашим взаимоотношениям приличествует оставаться сугубо деловыми и они не должны переходить в более близкие. Ей хотелось ясности: она и ее муж приходят ко мне не в гости, не как к доброму знакомому, а на службу, и, признавая во мне нечто вроде начальника (которого при случае можно и поставить на место), она отнюдь не считала, что я им ровня.

Она позировала весьма усердно, вкладывая в эту работу все силы своей души, и могла просидеть целый час в полной неподвижности, будто на нее был наведен объектив фотоаппарата. Видно было, что ее часто снимали; но именно те внешние данные, благодаря которым она так хорошо выходила на снимках, делали ее совершенно непригодной для моих целей. Сначала я был в восторге от аристократичности ее облика и получал истинное удовольствие, воспроизводя все более уверенно ее черты и с каждым разом убеждаясь, как они гармоничны и как властно подчиняют себе все движения моего карандаша. Но уже через несколько сеансов у меня стало складываться впечатление, что моя модель безнадежно статична; как я ни старался, у меня получалось что-то вроде фотографии или рисунка с фотографии. Ее облик всегда оставался неизменным, да и сама она как личность была не способна меняться. Читатель может возразить, что тут виноват я сам, что я просто не сумел правильно посадить ее. Так вот, я перебрал все позы, какие только можно себе представить, но она умудрялась сводить на нет все различия между ними. Мало того, что на рисунке каждый раз получалась истинная леди, — это была к тому же каждый раз одна и та же леди. Она была «подлинным образцом», но всегда одним и тем же образцом. Она видела в себе живое воплощение аристократичности, и были минуты, когда я приходил в отчаяние от этой безмятежной самоуверенности. И она, и ее муж всем своим поведением давали понять, что от нашего знакомства выгадываю главным образом я. Порой я ловил себя на том, что подыскиваю типы, которые можно было бы подогнать под нее, вместо того чтобы заставить измениться в нужном направлении ее саму — в чем, если браться за дело с умом, нет ничего невозможного и что получалось, например, у мисс Черм. В каком бы ракурсе я ни давал миссис Монарк, какие бы меры предосторожности ни принимал, она всегда выходила у меня слишком высокой, ставя меня в неловкое положение: я изображал очаровательную даму в виде дылды в семь футов, что довольно резко расходилось с моими представлениями о женской красоте (которые, смею надеяться, определялись не только моим собственным, гораздо более скупо отмеренным ростом).

Еще хуже дело обстояло с майором: его мне решительно не удавалось укоротить; как я ни бился, поэтому он у меня шел в ход только как модель для мускулистых великанов. Превыше всего для меня были разнообразие и простор для воображения; я любовно выискивал в людях неповторимые черточки их облика, отражающие их личность; я испытывал потребность давать индивидуальные характеристики и самой главной опасностью всегда считал ненавистную мне одержимость каким-то определенным типом. Я ожесточенно спорил об этом с друзьями, а с некоторыми даже рассорился, так как не мог согласиться с их утверждением, будто свой излюбленный тип должен быть у каждого художника и если этот тип прекрасен, то рабская приверженность к нему идет только на пользу, чему служат свидетельством хотя бы Леонардо да Винчи и Рафаэль. Я не был ни Леонардо, ни Рафаэлем, я был всего лишь молодым современным художником, быть может, самонадеянным, но ищущим, и считал, что можно пожертвовать всем чем угодно, но только не индивидуальной характеристикой. Когда они доказывали мне, что такой неотступно преследующий художника тип может иметь и нечто свое, индивидуальное, я — может быть, это был не самый лучший довод — парировал вопросом: «Чья же это индивидуальность?» Индивидуальность должна быть чьей-то, а если она ничья, то на поверку может оказаться, что ее вовсе нет.

Нарисовав миссис Монарк с десяток раз, я осознал еще яснее, чем прежде, в чем состоит ценность такой натурщицы, как мисс Черм: в ней не было ничего шаблонного, и в этом как раз и заключалось ее главное достоинство; разумеется, не следует забывать и о том, что у нее было: редкостный, необъяснимый дар перевоплощения. Ее повседневный облик мог преображаться по первому требованию, так же мгновенно, как преображается темная сцена при поднятии занавеса. Ее перевоплощения часто сводились к простому намеку, но, как говорится, умный поймет и с полуслова, а в ее намеках было столько живости и изящества. Иногда мне казалось, что изящества даже многовато, хотя мисс Черм была дурнушкой, и оно начинает отдавать безвкусицей; я упрекал ее за то, что все нарисованные с нее персонажи всегда получаются грациозными, и это становится однообразным (betement , как любит выражаться наш брат художник). Ничто не могло рассердить ее больше, чем эти упреки: ведь она так гордилась своим необыкновенным талантом позировать для образов, ничего общего друг с другом не имеющих. В ответ она обычно обвиняла меня, что я подрываю ее «ретапутацию».

Участившиеся визиты моих новых натурщиков несколько сузили поле деятельности мисс Черм в моей мастерской. На нее был большой спрос, и без работы она никогда не сидела; поэтому при случае я, не стесняясь, отправлял ее домой, чтобы без помех провести сеанс с ними. Помню, как занятно это было вначале — рисовать «подлинную натуру», например, брюки майора. В их подлинности сомнений не было, сам же он ускользал от меня и упорно не желал получаться иначе, как в виде исполина. Занятно было отрабатывать завитки волос на затылке его супруги (они были уложены так геометрически правильно) и ее особо туго затянутый корсет — корсет «элегантной дамы». Особенно эффектно она выглядела в ракурсах, в которых лицо затемнено или же его не видно вовсе. Бессчетное число раз я зарисовывал ее аристократичные profils perdus или же ставил ее горделивой спиной к зрителю. Когда ей случалось стоять во весь рост, она — ну конечно же! — принимала одну из тех поз, в которых придворные живописцы изображают королев и принцесс, и я уже стал подумывать, не собрать ли мне все эти рисунки воедино и не уговорить ли издателя журнала «Чипсайд» присочинить к ним какой-нибудь сугубо великосветский роман под заголовком вроде «Повесть о Букингемском дворце». Иногда моим подлинным образцам и их «суррогату» доводилось сталкиваться друг с другом; дело в том, что мисс Черм приходила довольно часто — то позировать, то договариваться о дальнейших сеансах; в те дни, когда у меня было особенно много работы, она заставала своих ненавистных соперников, и между ними происходили мимолетные стычки. Собственно говоря, с их стороны это нельзя было назвать стычками, так как они уделяли ей внимания не больше, чем если бы она была моей горничной, но не по злому умыслу, не из высокомерия, а просто потому, что они все еще не могли решить, как с ней стать на дружескую ногу, хотя, как я догадывался, они с удовольствием сделали бы это, во всяком случае майор. Разговор об омнибусе отпадал — они всегда ходили пешком; поговорить с ней о беспересадочном сообщении или о дешевом вине? — ей это будет неинтересно; и они просто не знали, с чего начать. К тому же они, вероятно, почувствовали — при желании уловить это было нетрудно, — что за их спиной она потешается над ними, что они для нее люди, о которых говорят: «И все-то они знают». Она была не из тех, кто скрывает свое недоверчивое отношение к человеку, имея возможность высказать его. Миссис Монарк, со своей стороны, считала мисс Черм неряхой; с какой же еще целью она взяла на себя груд сообщить мне (говорить лишнее было совсем не в ее привычках), что она терпеть не может неопрятных женщин?

Однажды, когда мисс Черм оказалась в обществе моих новых натурщиков (при случае она наведывалась и просто так, чтобы поболтать), я самым вежливым образом попросил ее помочь приготовить чай, — услуга, в которой для нее не было ничего нового, так как мой домашний уклад был самый скромный и простой и я нередко прибегал к помощи моих натурщиц. Им нравилось хозяйничать в моем буфете: они устраивали перерыв, болтали и били баклуши (а иногда и чашки из моего сервиза) — в этой непринужденной обстановке они воображали себя богемой. Когда я вновь увиделся с мисс Черм после этого случая, она, к моему величайшему удивлению, устроила мне сцену — обвинила в том, будто бы я сделал это с намерением унизить ее. Во время самого чаепития она отнюдь не возмущалась ущемлением своего достоинства, напротив — была любезна, весела и с наслаждением дурачилась, с приторной улыбкой спрашивая миссис Монарк, которая сидела молча и с отсутствующим видом, не угодно ли ей сахару и сливок. В свои вопросы она вкладывала такие интонации, что можно было подумать, будто она задалась целью разыгрывать из себя аристократку; в конце концов я начал опасаться, как бы мои гости не обиделись.

Нет, они не могли себе позволить обижаться, их трогательное долготерпение было мерилом их несчастья. Целыми часами они безропотно ждали, когда я смогу заняться ими; приходили без вызова, на всякий случай — а вдруг они понадобятся? — и уходили, не падая духом, если в их услугах не нуждались. Обычно я провожал их до входных дверей, чтобы полюбоваться, в каком образцовом порядке они отступают. Я пытался подыскать для них другую работу и порекомендовал их нескольким художникам. Но их не взяли, и я прекрасно понимал почему. Когда неудачи вновь толкнули их в мои объятия, я с тревогой ощутил, что лежащее на мне бремя стало еще тяжелее: ведь они оказали мне честь считать меня художником, наиболее соответствующим их стилю. Для живописцев они были недостаточно колоритны, а в области графики в то время почти никто еще серьезно не работал. Однако супруги не теряли надежды получить работу, о которой я им говорил: втайне они мечтали, что именно они как модели предопределят успех рисунков, которые были моим вкладом в реабилитацию нашего славного романиста. Они знали, что роман представляет собой сатирические зарисовки современных нравов; следовательно, здесь не потребуются эффектные костюмы и им не придется надевать всякую старую рухлядь; на этот раз все обещало быть вполне благопристойным. Если я смогу использовать их, они будут на какое-то время обеспечены постоянной работой, так как книга выйдет в свет, конечно, еще не скоро.

Однажды миссис Монарк пришла без мужа; она объяснила его отсутствие тем, что ему пришлось пойти в Сити. Она сидела передо мной в своем обычном небрежном величии, как вдруг раздался стук в дверь, в котором я сразу же услышал робкую мольбу натурщика, оставшегося без работы. Вслед за этим в комнату вошел молодой человек, в котором нетрудно было угадать иностранца. Я не ошибся: он оказался итальянцем, не знавшим ни слова по-английски, кроме моей фамилии, да и ее он произносил так, что она была похожа на все другие фамилии сразу. К тому времени я еще не успел побывать на его родине и не был силен в его языке; но так как природа наделила его истинно итальянской живостью телодвижений и звучащая речь не была для него единственным орудием общения, то с помощью не очень вежливых, но зато весьма пластичных жестов ему все же удалось объяснить мне, что он ищет работу и хотел бы заняться тем самым ремеслом, которым занимается сидящая передо мной синьора. Сначала он ничем не привлек мое внимание, и я, не отрываясь от работы, проворчал что-то довольно нелюбезное, чтобы не внушать ему ненужных надежд и побыстрее отделаться от него. Но он решил не отступать; он не стал назойливо клянчить, а только смотрел на меня с тупой собачьей преданностью, доходящей в своем простодушии до нахальства, — так мог бы смотреть на своего хозяина верный слуга, проживший в доме долгие годы и несправедливо подозреваемый в чем-то дурном. Тут-то я увидел, что его поза и выражение его лица так и просятся на бумагу, и сделал ему знак присесть и подождать, пока я освобожусь. Он сел, и в этой позе он тоже был очень хорош; он запрокинул голову и с любопытством обвел глазами высокое помещение мастерской, — да это же молодой католик, пришедший помолиться в собор святого Петра! Продолжая работать, я потихоньку наблюдал за ним и открывал все новые возможности. Еще до конца сеанса я сказал себе: «Этот малый торговал фруктами и разорился, но для меня он сущий клад».

Когда миссис Монарк собралась уходить, он пулей бросился через всю комнату открывать ей дверь и застыл на пороге, сопровождая ее восторженным и невинным взглядом молодого Данте, сраженного чарами юной Беатриче. Поскольку я никогда не питал пристрастия к чопорной британской прислуге, а он, по-видимому, совмещал в себе задатки слуги и натурщика, и так как слуга был мне нужен, а завести на него отдельную статью расхода я не мог, то я не долго думая решил взять этого веселого пройдоху к себе в дом, если он согласится выполнять обе должности сразу; услышав мое предложение, он запрыгал от радости. Я поступил опрометчиво — ведь я ничего о нем не знал, — но мне не пришлось в этом раскаиваться. Хотя порой он был забывчив, но ухаживал за мной весьма заботливо и обладал поразительным sentiment de la pose . Эта способность была чисто подсознательной, еще не развитой; она была частью той счастливой интуиции, которая привела его к моему порогу и помогла прочитать мою фамилию на дверной табличке. Ведь он нашел меня только благодаря своей смекалке, догадавшись по форме моего выходившего на север высокого окна, что перед ним — студия, а где студия, там должен быть и художник. В свое время, подобно другим своим непоседливым землякам, он отправился в поисках счастья в Англию; у него был компаньон и маленькая зеленая тележка, и начал он с того, что продавал мороженое по пенни за порцию. Мороженое растаяло, подтаяли и деньги, компаньон тоже куда-то улетучился. Мой молодой итальянец носил облегающие желтые панталоны в красноватую полоску; фамилия его была Оронте. Его лицо не отличалось южной смуглотой, он был блондин, и, когда я приодел его, подобрав кое-что из моего поношенного платья, он стал похож на англичанина. В этом он не уступал мисс Черм, которая, когда требовалось, могла сойти за итальянку.

 

4

Когда миссис Монарк вернулась, на этот раз в сопровождении мужа, и узнала, что Оронте обосновался у меня, мне показалось, что лицо ее передернулось. Мысль о том, что какой-то оборванец, lazzarone , выступает соперником ее несравненного майора, не укладывалась у нее в голове. Она первой почуяла опасность — майор был до смешного слеп к тому, что происходило вокруг него. Но после того как Оронте сервировал нам чай (от усердия он то и дело что-нибудь путал, так как церемония чаепития была для него в диковинку), она, по-видимому, переменила к лучшему свое мнение обо мне — ведь теперь я обзавелся наконец «дворецким». Я показал супругам несколько рисунков, сделанных с моего «дворецкого», и миссис Монарк намекнула на отсутствие в них сходства; ей никогда и в голову не пришло бы, что это он позировал, сказала она. «А вот когда рисунки сделаны с нас, так тут уж сразу видно, что это мы», напомнила она мне с торжествующей улыбкой, и я понял, что в этом-то и состоял их главный недостаток. Рисуя чету Монарк, я никак не мог отойти от них и проникнуть в характер персонажа, который мне хотелось изобразить; в мои намерения отнюдь не входило, чтобы на моих рисунках узнавались те, кто для них позировал. Мисс Черм никогда нельзя было узнать, и миссис Монарк считала, что я стараюсь ее упрятать, и правильно делаю: уж очень вульгарная у нее внешность. Да и что теряется от того, что ее не видно на рисунке? От ее отсутствия мы только в выигрыше; так, теряя усопшего, мы обретаем ангела.

К тому времени мне удалось сдвинуть с мертвой точки мою работу над «Рэтлендом Рэмзи», первым романом намечаемого собрания сочинений: я сделал около десяти рисунков (для некоторых позировали майор и его жена) и представил их на одобрение редакции. Как я уже упомянул, по соглашению с издателями вся книга была отдана в мое распоряжение, и мне предоставлялась полная свобода действий; но мое участие в работе над следующими томами мне не гарантировалось. По правде говоря, мысль о том, что у меня есть под рукой мои «подлинные образцы», временами действовала успокаивающе, так как в романе были персонажи, очень и очень похожие на них. Там были мужчины, по-видимому, такие же чопорные, как майор, и женщины, столь же безупречно светские, как миссис Монарк. Было немало сцен из жизни аристократических поместий — правда, жизнь эта изображалась в далекой от натурализма, прихотливой, утонченно-иронической манере; но довольно значительное место занимали также действующие лица в бриджах и шотландских юбках. Кое-что мне надо было решить с самого начала — например, какой должна быть внешность главного героя, в чем должна заключаться неповторимая прелесть юной героини. Разумеется, я имел надежного руководителя в лице автора, но у меня еще оставался простор для собственных толкований. Я решил сделать чету Монарк моими поверенными: откровенно рассказал им, в каком я нахожусь положении, и не забыл упомянуть о моих затруднениях и нерешенных вопросах. «Так возьмите _его_!» — нежно проворковала в ответ миссис Монарк, бросив взгляд на мужа, а майор сказал с отрадной прямотой, которая с некоторых пор установилась в наших отношениях: «Лучше моей жены вы все равно никого не найдете!»

На эти замечания я мог и не отвечать, но что я должен был сделать, так это распределить роли между моими натурщиками. Задача была не из легких, и мне пришло в голову — быть может, это было трусливо с моей стороны, — что можно и повременить с решением вопроса. Роман представлял собой большое полотно, в нем было много других действующих лиц, и я занялся разработкой ряда эпизодов, в которых герой и героиня не участвовали. Остановившись на супругах Монарк, я был бы вынужден держаться за них и дальше — ведь не мог же я отмерить моему юному герою семь футов росту в одной сцене и только пять футов девять дюймов — в другой. В общем, я был склонен сделать его пониже, хотя майор не раз напоминал мне, что вполне мог бы сыграть эту роль, ведь он выглядит моложе иных молодых. Однако из-за его роста изменить его внешность было решительно невозможно, так что будущим читателям было бы трудно определить возраст героя. И вот после того как Оронте прослужил у меня целый месяц и после того как я несколько раз давал ему понять, что его непосредственность, экспансивность и выразительная внешность становятся непреодолимым препятствием для нашего дальнейшего сотрудничества, — после всего этого я вдруг прозрел и обнаружил в нем задатки главного героя. Росту в нем было только пять футов семь дюймов, но недостающие дюймы как бы присутствовали в скрытом виде. Первые наброски с него я делал чуть ли не тайком, так как изрядно побаивался суждений моих аристократических натурщиков по поводу такого выбора. Если уж мисс Черм казалась им чем-то вроде заложенной под них мины, так что же они скажут, когда какой-то итальянец-лоточник, от которого до аристократа — как от земли до луны, возьмется изображать главного героя, получившего образование в частной школе?

У меня было тревожно на душе — но не потому, что они меня запугали, прибрали к рукам; не их я боялся, я боялся за них: эти люди, трогательно старавшиеся соблюдать декорум и каким-то образом умудрявшиеся выглядеть щеголевато в любых обстоятельствах, возлагали на меня уж слишком большие надежды. Поэтому я очень обрадовался Джеку Хоули, который в это время вернулся из-за границы; на его совет всегда можно было положиться. Живописец он был неважный, но не знал себе равных по меткости суждений и умел схватить самую суть дела. Его не было в Англии целый год; он куда-то уезжал — уж не помню куда, — чтобы «освежить глаз». Глаз у него и без того был острый, и я его всегда побаивался. Но мы были старые друзья, я так долго не видел его, и в душу мою стало закрадываться ощущение какой-то пустоты. Уже целый год мне не приходилось увертываться от стрел его критики.

Он вернулся на родину, «освежив свой глаз», но не сменив своей старой бархатной блузы, и, когда он в первый раз пришел ко мне, мы просидели в мастерской до поздней ночи, покуривая сигареты. Сам он за это время ничего не сделал, он только «навострил глаз»; таким образом, ничто не мешало мне устроить небольшой вернисаж из моих скромных вещиц. Он захотел посмотреть, что я сделал для «Чипсайда», но был разочарован тем, что увидел. По крайней мере именно так я понял смысл тех протяжных, похожих на стон звуков, которые срывались с его губ вместе с дымом сигареты, когда он, сидя на диване по-турецки, рассматривал мои последние рисунки.

— Что с тобой? — спросил я.

— Скажи лучше, что с тобой.

— Ничего; что ты туману напускаешь?

— Туман у тебя в голове. Просто мозги набекрень. Вот это, например, что это за новый фокус? — И он с явным пренебрежением швырнул мне лист, на котором мои величавые натурщики оказались рядышком друг с другом. Я спросил его, неужели ему не нравится этот рисунок, на что он ответил, что это просто отвратительно, особенно на фоне того, к чему я всегда, по его мнению, стремился прежде. Я не стал ему возражать — мне так хотелось получше понять, что он имеет в виду. Обе фигуры выглядели на рисунке великанами, но как раз за это он, пожалуй, меньше всего мог меня осуждать, так как не знал, что это могло входить в мои планы. Я стал доказывать, что работаю в прежней манере, которая когда-то удостоилась его одобрения; не сам ли он заявлял, что только на этом пути меня ждут успехи?

— Ладно уж, — ответил он. — Тут что-то не так. Подожди минутку, сейчас я пойму, в чем дело.

Я рассчитывал, что он это сделает; на что еще нужен свежий глаз? Но ничего вразумительного я от него так и не услышал, кроме фразы: «Не знаю, не знаю; не нравятся мне что-то твои типажи». Это было явно ниже возможностей критика, который соглашался спорить со мной только о таких тонкостях, как мастерство исполнения, направление мазков или соотношение света и тени.

— На тех рисунках, которые ты видел, мои типажи, по-моему, смотрятся очень красиво.

— Да, но они не пойдут!

— Я работал с новыми натурщиками.

— Вижу, вижу. Вот они-то и не пойдут.

— Ты в этом уверен?

— Абсолютно — они же просто тупицы.

— Ты хочешь сказать, что я тупица: ведь это я должен был исправить дело.

— Ты не смог бы. Таких не подправишь. Кто они такие?

Я рассказал ему о них — в самых общих чертах, — и он заявил без тени сожаления:

— Ce sont des gents qu'il faut mettre a la porte .

— Ты же их не видел; они превосходны, — бросился я их защищать.

— Не видел, говоришь? Из-за них пошло прахом все, что ты наработал за последнее время, — вот что я о них знаю. Зачем же мне их видеть?

— Но ведь никто и слова не сказал против, в редакции «Чипсайда» все были довольны.

— Осел он, этот твой «никто», а самые большие ослы сидят в редакции «Чипсайда». Полно, не делай вид, да еще в твои годы, будто ты еще питаешь какие-то иллюзии относительно издателей. Ты работаешь не для этих скотов, ты работаешь для тех, кто разбирается в искусстве, coloro che sanno , так будь честен передо мной, если не можешь быть честным перед самим собой. У тебя есть определенные цели, к которым ты стремился с самого начала, и это очень хорошо. А в твоей нынешней мазне никакой цели не видно.

Затем я поговорил с Хоули о «Рэтленде Рэмзи» и о возможном продолжении этой работы, и он заметил, что мне надо пересесть в _свою_ лодку, иначе я пойду ко дну. Одним словом, он меня предостерегал.

Я внял его предостережениям, однако указать моим знакомым на дверь я не решился. Они мне изрядно надоели, но именно поэтому какой-то внутренний голос говорил мне: ты не имеешь права приносить их в жертву своему раздражению. Когда я оглядываюсь на тот период нашего знакомства, мне кажется, что они заняли в моей жизни непомерно большое место. Я вижу их как сейчас: чуть ли не весь день они проводят у меня в мастерской, сидя на старой, обтянутой бархатом банкетке у стены (чтобы не мешать), и всем своим видом напоминают терпеливых придворных в королевской приемной. Я уверен: эту позицию они удерживали просто потому, что таким образом можно было сэкономить на угле. Свою щеголеватость они сильно растеряли, и только слепой не заметил бы, что они стали клиентами благотворительных учреждений. Когда на горизонте появлялась мисс Черм, они уходили, а с тех пор как я вплотную взялся за «Рэтленда Рэмзи», мисс Черм появлялась довольно часто. Они молча дали мне понять, что, по их мнению, она мне нужна как модель для персонажей из низов, и я не стал их разубеждать; ведь сделав попытку прочесть роман — книга все время лежала в мастерской, — они даже не заметили, что действие происходит только в высших кругах. Их знакомство с самым блестящим из наших романистов оказалось весьма беглым, и многое они просто не поняли. Несмотря на предостережения Джека Хоули, я время от времени давал им поработать часок-другой; если с ними и придется расставаться, думал я, то сделать это никогда не поздно; пусть хотя бы кончатся холода. Хоули с ними познакомился у меня на квартире и нашел, что они весьма комичная пара. Узнав, что он художник, они попытались было вступить с ним в переговоры и пробудить в нем интерес к «подлинным образцам»; но он посмотрел на них так, словно они находились не в другом углу гостиной, а где-то за целую милю; для него они были средоточием всего того, чего он не одобрял в социальной системе своей страны. Таким людям, состоящим из лаковой обуви и условностей, с их экзальтированными словоизвержениями, не дающими спокойно поговорить, — таким, как они, считал он, нечего делать в мастерской художника. Мастерская — это место, где учатся видеть, а что увидишь сквозь пуховую перину?

Главное неудобство, которое я из-за них терпел, заключалось в том, что первое время я не решался огорошить их известием, что мой ловкий коротышка слуга начал позировать мне для «Рэтленда Рэмзи». Им было известно, что я немного чудаковат (к тому времени они уже были готовы признать за художником право на чудачества) и взял к себе в дом бродягу с улицы, хотя я мог бы иметь камердинера с бакенбардами и с рекомендациями; но тогда они еще не знали, как высоко я ценю его достоинства. Они уже не раз заставали его позирующим, но были твердо уверены, что я рисую с него шарманщика. Вообще они о многом не догадывались — в частности, о том, что, когда я работал над одной эффектной сценой, в которой фигурировал лакей, мне уже приходила в голову мысль использовать для этой роли майора. Я все откладывал и откладывал исполнение этого замысла: мне не хотелось заставлять майора надевать ливрею; я уже не говорю о том, как трудно было бы подыскать что-нибудь на его рост. И вот однажды в конце зимы, когда я трудился над презренным Оронте (любую мою мысль он схватывал на лету), подогреваемый ощущением того, что я на верном пути, в мастерской появились они, майор и его супруга; по своей светской привычке они смеялись неизвестно чему (хотя поводов для смеха у них было с каждым днем все меньше) и имели беспечный вид визитеров, приехавших к своим соседям-помещикам (они мне всегда напоминали сцены в этом роде); гости уже побывали в церкви, прогулялись по парку, и теперь хозяева уговаривают их остаться на ленч. Время ленча уже прошло, но было еще не поздно выпить чашечку чая, — я знал, что они бы не отказались. А между тем я только что работал с таким жаром, и мне не хотелось, чтобы этот жар остыл, пока мой натурщик будет готовить чай, а я буду ждать его; к тому же день быстро шел на убыль. И тогда я обратился к миссис Монарк, — не может ли она взять на себя эти обязанности? Услышав мою просьбу, она вспыхнула, на миг вся кровь бросилась ей в лицо. Она кинула быстрый взгляд на мужа, словно телеграфируя ему что-то, и получила такой же безмолвный ответ. Еще мгновение, и они опомнились: должно быть, никогда не унывающий и более сообразительный майор просигнализировал жене, что капризы здесь неуместны. Должен признаться, что их уязвленная гордость отнюдь не вызвала у меня сочувствия — наоборот, мне даже захотелось проучить их поосновательнее. Они засуетились, стали вынимать из шкафа чашки и блюдца, поставили на огонь чайник. Я знаю: у них было такое ощущение, будто они прислуживают моему слуге. Когда чай был готов, я сказал: «Налейте ему чашечку, он так устал». Миссис Монарк принесла ему чай на то место, где он стоял, и он принял чашку из ее рук, — ни дать ни взять джентльмен на приеме, прижимающий локтем свой шапокляк.

Тогда я понял весь смысл происшедшего: чтобы угодить мне, она пересилила себя, причем сделала это красиво, и теперь я должен как-то отблагодарить ее. Встречаясь с ней после этого, я каждый раз спрашивал себя, что же я могу для нее сделать. Приглашать их на сеансы я больше не мог, я чувствовал, что, продолжая использовать их, я делаю большую ошибку и обрекаю себя на неудачи. Да, да, я стал работать плохо, очень плохи были все те шаблонные рисунки, для которых они позировали, — об этом теперь говорил не только Хоули. Я послал в издательство целую серию иллюстраций к «Рэтленду Рэмзи» и услышал в ответ куда более убедительную критику, чем его дружеские предостережения. Художественный консультант фирмы, для которой я работал, считал, что во многих из них совсем нет того, чего от меня ожидали. Это были по большей части иллюстрации как раз к тем сценам, в которых фигурировали супруги Монарк. Я не стал уточнять, чего именно от меня ожидали; надо было смотреть правде в глаза: заказы на другие тома могли от меня уплыть. В отчаянии я накинулся на мисс Черм и перепробовал ее на всех ролях и во всех ракурсах. Я объявил во всеуслышание, что главным героем отныне будет Оронте; мало того — в одно прекрасное утро, когда майор заглянул ко мне с намерением узнать, не нужен ли он, чтобы закончить рисунок для «Чипсайда», начатый на прошлой неделе, я сказал, что передумал и буду делать рисунок с моего слуги. При этих словах майор побледнел и уставился на меня.

— Неужели таким вы представляете себе английского джентльмена? спросил он.

Я был недоволен собой, я нервничал, а работа стояла, и я ответил с раздражением:

— Не разоряться же мне по вашей милости, дорогой майор!

Это было ужасное замечание. Он еще немного постоял, а затем, не говоря ни слова, вышел из мастерской. Когда он ушел, я вздохнул с облегчением: я был уверен, что больше не увижу его. Я не сказал ему определенно, что мою работу могут забраковать, но меня раздражало, что сам он не почувствовал приближения катастрофы, что наше бесплодное сотрудничество не послужило для него уроком и он не постиг вместе со мной ту истину, что в обманчивой атмосфере искусства даже самые высокие достоинства объекта могут оказаться бесполезными из-за своей невыразительности.

Я был в расчете со своими приятелями, и все же нам довелось увидеться еще раз. Через три дня они снова пришли ко мне, на этот раз вместе, и после всего случившегося их появление не предвещало ничего хорошего. Оно свидетельствовало о том, что никакой другой работы они найти не могут. Должно быть, они уже собирали семейный совет и обсуждали свое невеселое положение во всех подробностях; они уже успели переварить дурные вести о том, что в собрании сочинений им не бывать. Теперь, когда они не могли мне быть полезны даже в работе для «Чипсайда», их обязанности стали уж очень неопределенными, и я был вправе считать, что они пришли просто из вежливости и в знак примирения — словом, с прощальным визитом. В глубине души я даже обрадовался тому, что мне сейчас некогда возиться с ними: мои натурщики позировали вместе, и я корпел над композицией, которая обещала принести мне славу. Идея композиции была навеяна сценой, где Рэтленд Рэмзи, придвинув свой стул поближе к сидящей за роялем Артемизии, собирается сказать ей нечто чрезвычайно важное, а она с показным равнодушием смотрит на свои пальчики, извлекающие из инструмента какую-то сложную пьесу. Мисс Черм за роялем мне доводилось рисовать и раньше — это у нее всегда получалось безукоризненно поэтично и грациозно. Теперь мне надо было, чтобы обе фигуры «компоновались», не уступали одна другой в напряженности переживания, и маленький итальянец отлично вписался в мой замысел. Влюбленные из романа стояли у меня перед глазами как живые, рояль был выдвинут; мне оставалось только уловить очарование юности и робкой любви, разлитое в этой сцене, и запечатлеть его на бумаге. Гости заглядывали мне через плечо; я обернулся и приветливо посмотрел на них.

Они ничего не сказали в ответ, но я привык общаться с людьми без слов и продолжал работать, ободряемый ощущением, что я наконец нашел единственно правильное решение, и лишь слегка расстроенный тем, что мне так и не удалось избавиться от них. И тут я вдруг услышал где-то рядом или, точнее, надо мной приятный голос миссис Монарк: «По-моему, ей надо немного привести в порядок прическу». Я поднял голову и с удивлением увидел, что она как-то особенно пристально разглядывает мисс Черм, сидевшую спиной к ней. «Я только чуть-чуть подправлю, вы не возражаете?» — продолжала она. Услышав эти слова, я неожиданно для самого себя вскочил на ноги, по-видимому, подсознательно опасаясь, как бы она чего-нибудь не сделала с моей юной героиней. Она меня успокоила взглядом, которого я никогда не забуду — должен признаться, что я был бы счастлив, если бы мне удалось нарисовать _эту_ сцену, — и подошла к моей натурщице. Склонившись над мисс Черм и положив ей руку на плечо, она ласково заговорила с ней. Девушка быстро сообразила, что хочет сделать миссис Монарк, и с благодарностью согласилась. Та сделала несколько быстрых движений, и непокорные кудри мисс Черм легли так, что она стала теперь еще очаровательней. Никогда еще мне не доводилось видеть, чтобы человек оказывал услугу своему ближнему с такой героической самоотверженностью. Миссис Монарк повернулась, глубоко вздохнула и пошла, посматривая по сторонам с таким видом, будто искала, что бы ей еще сделать; затем она нагнулась с благородным смирением и подняла с полу тряпку, выпавшую из моего этюдника.

Тем временем майор тоже подыскивал себе дело и, отправившись в другой конец мастерской, увидел перед собой посуду и столовый прибор — следы моего завтрака, забытые и неприбранные. «Послушайте, а в _этом_ я могу вам помочь?» — крикнул он мне, безуспешно пытаясь скрыть дрожь в голосе. Я согласился со смехом (боюсь, что смех вышел неловкий), и в течение ближайших десяти минут моя работа шла под аккомпанемент нежно звенящего фарфора и стекла и брякающих чайных ложечек. Миссис Монарк помогала мужу они вымыли посуду, убрали ее в шкаф. Затем они отправились в мою маленькую буфетную, и после их ухода я обнаружил, что все мои ножи начищены, а скромный запас посуды блестит так, как не блестел с незапамятных времен. Должен признаться, когда я почувствовал, как красноречиво говорило за себя то, что они делали, — контуры моего рисунка на мгновение смазались, и изображение поплыло. Они признали свою несостоятельность, но не могли смириться с мыслью о грозящей им гибели. Они в замешательстве склонили головы перед жестоким и противоестественным законом, в силу которого реальность могла оказаться намного ниже в цене, чем иллюзия; но они не хотели умирать с голоду. Если мои слуги ходят у меня в натурщиках, почему бы моим натурщикам не пойти ко мне в услужение? Можно поменяться ролями: те будут позировать, изображая леди и джентльменов, а _они_ будут за них работать, и тогда им не придется уходить из мастерской. Это был безмолвный, но страстный призыв, — они взывали ко мне не прогонять их. «Разрешите нам остаться, мы будем делать _все_», — вот что они хотели сказать.

Когда все это свалилось на меня, мое вдохновение улетучилось. Карандаш выпал у меня из рук; сеанс был сорван, и я отослал моих натурщиков, которые тоже были явно сбиты с толку, оробели и притихли. Я остался наедине с майором и его женой и пережил несколько очень неприятных минут. Он вложил их мольбу в одну фразу: «Так вот я и говорю: а может, все-таки возьмете нас?» Я не мог их взять — было бы слишком больно смотреть, как они выносят мое помойное ведро; но я сделал вид, что у меня найдется для них работа еще примерно на неделю. Затем я дал им денег, чтобы они поскорее уходили, и больше я их не видел. Заказ на следующие тома я все-таки получил, но мой друг Хоули твердит, что ущерб, нанесенный мне майором и миссис Монарк, дает себя знать и сейчас: это из-за них я свернул с прямого пути. Если это и правда, я не жалею, что заплатил за преподнесенный мне урок.

 

УЧЕНИК

(рассказ)

 

Глава 1

Несчастный молодой человек колебался и медлил; так трудно было поднять вопрос об условиях, заговорить о деньгах с женщиною, которая говорила только о чувствах и даже, можно сказать, об аристократичности. Но ему не хотелось уходить и считать, что они окончательно уже все решили, прежде чем он не заглянет в этом направлении чуть дальше, чем позволяет прием, оказанный ему дородною обходительною дамой, которая меж тем, надевая пару поношенных gants de Suede на свою пухлую, увешанную кольцами руку, натягивая и разглаживая их, продолжала говорить о чем угодно, но только не о том, что ему не терпелось от нее услышать. Он ждал, что она назовет цифру положенного ему жалованья; но как раз в ту минуту, когда, уже несколько раздраженный, он приготовился сам спросить ее об этом, вернулся мальчик, которого миссис Морин посылала принести ей из другой комнаты веер. Вернулся он без веера и только походя заметил, что не нашел его. Сделав это циничное признание, он неприветливо и пристально посмотрел на кандидата, который добивался чести взять на себя его воспитание. Будущий наставник его, помрачнев, тут же решил, что первое, чему он должен будет научить своего юного питомца, это, разговаривая с матерью, глядеть ей в глаза и, уж во всяком случае, избавиться от привычки столь неподобающим образом отвечать на ее вопросы.

Когда миссис Морин нашла предлог, чтобы услать его из комнаты, Пембертон подумал, что это было сделано как раз для того, чтобы коснуться щекотливого вопроса о жалованье. Но ей всего-навсего хотелось сказать ему кое-что о сыне, чего одиннадцатилетнему мальчику было бы лучше не слышать. Все это были сплошные похвалы, и только под конец она вздохнула и привычным движением коснулась левой груди.

— И знаете, в этом вся беда… такое оно у него слабенькое…

Пембертон догадался, что, говоря о слабости, она имеет в виду его сердце. Он уже знал, что бедный мальчик не отличается крепким здоровьем; с этого, собственно, и начались все разговоры о том, чтобы он взял на себя заботы по его воспитанию: посредницей между ними была одна жившая в Ницце англичанка, с которой он познакомился еще в Оксфорде и которая знала как его, Пембертона, нужды, так и нужды премилого американского семейства, занятого поисками самого лучшего из всех возможных домашних учителей.

Увидев того, кто должен был стать его учеником и кто сразу же вошел в комнату, как только там появился Пембертон, словно для того чтобы приглядеться к пришельцу, молодой человек не ощутил того мягкого обаяния, которого он так ждал. Морган Морин имел болезненный вид, не производя вместе с тем впечатления существа хрупкого, и то, что у него было умное личико (по правде говоря, Пембертону меньше всего хотелось, чтобы оно оказалось глупым), только усиливало ощущение того, что если слишком большой рот и торчащие уши не позволяют признать его красивым, то он к тому же может еще оказаться и мало приятным. Пембертон был человеком скромным, даже, я бы сказал, робким, и возможность того, что его маленький ученик окажется умнее, чем он сам, представлялась его тревожной натуре некой опасностью, неминуемо подстерегающей того, кто вторгается в область неизведанного. Он, однако, понимал, что на этот риск всегда приходится идти, коль скоро ты нанимаешься гувернером в господский дом, то есть в тех случаях, когда наличие университетского диплома покамест еще не может обеспечить тебе сколько-нибудь надежного заработка. Так или иначе, когда миссис Морин поднялась, давая ему понять, что раз они уже договорились, что он приступает к исполнению своих обязанностей через неделю, она больше не хочет его задерживать, ему удалось все же, невзирая на присутствие мальчика, выдавить из себя несколько слов касательно положенного ему вознаграждения. Если это напоминание о деньгах не прозвучало бестактностью, то отнюдь не потому, что оно сопровождалось нарочитой улыбкой, казалось, утверждавшей, что собеседница его не может не быть щедрой, а потому что та, постаравшись стать еще более любезной, ответила:

— О, могу вас уверить, вы будете регулярно получать все, что положено.

Пембертон, взявшийся уже было за шляпу, чтобы уйти, никак, однако, не мог уразуметь, в какой именно сумме выразится «все, что положено», — у людей на этот счет бывают такие разные представления. Однако за словами миссис Морин все же, по-видимому, стояло некое значимое для всей семьи заверение, ибо мальчик странным образом прокомментировал их непривычным насмешливым восклицанием:

— О-ля-ля!

Несколько смущенный, Пембертон посмотрел ему вслед, когда тот направился к окну, повернувшись к нему спиною, заложив руки в карманы и выпятив сутуловатые плечи, какие бывают у детей, не привыкших к подвижным играм. Молодой человек начал уже думать о том, не удастся ли ему все же его к этим играм приобщить, вопреки уверениям его матери, считавшей, что для него они совершенно исключены и, что именно в силу этого сын ее был лишен возможности посещать школу.

Миссис Морин не выказала ни малейшей растерянности, она лишь столь же любезно добавила:

— Мистер Морин будет рад исполнить ваше желание. Как я вам уже говорила, его вызвали на неделю в Лондон. Как только он вернется, вы сможете как следует с ним объясниться.

Сказано это было с такой откровенностью и дружелюбием, что, когда она после этого рассмеялась, молодому человеку оставалось только рассмеяться в ответ самому:

— О, я не думаю, что нам придется с ним особенно много объясняться.

— Они заплатят вам столько, сколько вы запросите, — неожиданно заметил мальчик, отходя от окна. — Мы никогда не считаемся с тем, что сколько стоит — мы ужасно богаты.

— Дорогой мой, это уже чересчур, — воскликнула миссис Морин, привычным движением протянув руку, чтобы его приласкать; однако усилие ее оказалось тщетным. Мальчик ускользнул от этой материнской руки, посмотрев в ту же минуту умными и невинными глазами на Пембертона, успевшего уже убедиться, что его маленькая язвительная физиономия может выглядеть то моложе, то старше. В эту минуту лицо у него было совсем детское, но вместе с тем, вглядываясь в него, вы убеждались, что мальчик этот много всего знает и о многом давно догадался. Пембертону не очень-то нравилось все преждевременное, и он был даже несколько разочарован, заметив проблески этой преждевременности в будущем ученике своем, которому не было еще и тринадцати лет. Вместе с тем он сразу же понял, что Морган не окажется нудным. Напротив, он еще явится для него некой побудительной силой. Мысль эта воодушевила его, несмотря на известную неприязнь, которую он в первую минуту почувствовал к мальчику.

— Хвастунишка ты эдакий! Не такие уж мы транжиры! — весело воскликнула миссис Морин, сделав еще одну безуспешную попытку притянуть сына к себе. — Вы должны знать, чего вам следует от нас ждать, — продолжала она, обращаясь к Пембертону.

— Чем меньше вы будете ждать, тем лучше! — вмешался мальчик. — Но зато мы стараемся быть людьми светскими!

— Это только ты заставляешь нас стараться! — ласково поддразнила его миссис Морин. — Итак, значит, в пятницу, только не говорите мне, пожалуйста, что вы человек суеверный, и не забудьте о том, что обещали. Вот тогда-то уж вы увидите нас всех. Жалко, что девочек нет. Уверена, что они вам понравятся. И знаете, у меня ведь есть еще один сын, совсем непохожий на этого.

— Он силится быть на меня похожим, — буркнул Морган.

— На тебя? Да ведь ему уже двадцать лет! — вскричала его мать.

— А у тебя, оказывается, очень острый язык, — заметил Пембертон.

Слова эти восхитили миссис Морин, которая объявила, что речения Моргана приводят в восторг всю семью. Мальчик, казалось, не слышал ее слов; он только отрывисто спросил гостя, который потом не мог понять, как это он не заметил сразу его оскорбительно раннего развития:

— Скажите, а вам очень хочется вернуться сюда?

— Как же ты еще можешь сомневаться в этом, после того как мне столько всего наобещали? — ответил Пембертон.

Но на самом деле возвращаться туда ему совсем не хотелось. Он решил вернуться, потому что ему надо было куда-то себя пристроить: к концу года, проведенного за границей, он совершенно обнищал, ибо для того, чтобы вкусить всю полноту жизни, пустил по ветру доставшееся ему скудное наследство. Полноту эту он действительно вкусил, но дело дошло до того, что ему оказалось нечем оплатить счета в гостинице. Впрочем, это было не единственной причиной: в неожиданно заблестевших глазах мальчика он уловил какой-то далекий зов.

— Ну хорошо, я сделаю для вас все, что смогу, — сказал Морган, после чего снова отошел в сторону. Он вышел на террасу; Пембертон увидел, как он потом перегнулся через перила. Он оставался там все время, пока молодой человек прощался с его матерью, причем едва только Пембертон посмотрел в его сторону, словно ожидая, что теперь и он подойдет с ним проститься, та поспешила сказать:

— Не трогайте его, не надо: он у меня с причудами!

Пембертону показалось, что она боится, как бы мальчик о чем-нибудь вдруг не проговорился.

— Он у нас настоящий гений, вы его полюбите! — добавила она. — Это самый интересный человек у нас в семье.

И прежде чем он успел придумать какую-нибудь вежливую фразу, чтобы возразить ей, она столь же стремительно заключила:

— Но поверьте, мы и все неплохие!

«Он настоящий гений, вы его полюбите!» Эти слова припоминались Пембертону еще до того, как наступила пятница, и, помимо всего прочего, наводили его на мысль, что гении далеко не всегда вызывают в людях любовь. Но все же тем лучше, если в его занятиях с ним будет нечто такое, что его увлечет, а то ведь он уже готов был примириться с мыслью, что дни потянутся однообразно. Выйдя из виллы, он поднял голову и увидел, что мальчик все еще стоит на террасе, свесившись вниз.

— Скучно нам с тобой не будет! — вскричал он.

Морган немного помедлил, а потом весело ответил:

— К пятнице я что-нибудь придумаю.

«А мальчишка-то, в общем, славный», — подумал Пембертон, уходя.

 

Глава 2

В пятницу он действительно увидел их всех, как миссис Морин ему обещала: муж ее вернулся из поездки, дочери и старший сын были дома. У мистера Морина были седые усы, доверительные манеры, а в петлице у него красовалась лента иностранного ордена, полученного, как Пембертон потом узнал, за какие-то заслуги. За какие именно, ему окончательно установить так никогда и не удалось, это был один из пунктов — а таких потом оказалось немало, — в отношении которых обращение мистера Морина никогда не было доверительным. Оно, однако, непререкаемо утверждало, что это человек светский. Юлик, его первенец, по всей видимости, готовил себя к той же карьере, что и отец, однако, в отличие от того, у незадачливого юноши петлица не была достаточно расцвечена, а усы не поражали должною импозантностью. У девушек были хорошие волосы, и фигуры, и манеры, и маленькие пухлые ножки, но им никогда не разрешали отлучаться из дома одним. Что же до самой миссис Морин, то Пембертон при ближайшем рассмотрении увидел, что ей подчас не хватало вкуса и одно не всегда вязалось у нее с другим. Муж ее, как и было обещано, горячо откликнулся на все соображения Пембертона касательно жалованья. Молодой человек старался, чтобы притязания его были елико возможно скромными, и мистер Морин доверительно сообщил ему, что он считает названную сумму явно недостаточной. Вслед за тем отец семейства не преминул уведомить его о том, что он старается держаться накоротке со всеми своими детьми, быть им лучшим другом и постоянно что-то для них присматривает. С этой целью он, оказывается, и ездил в Лондон и в другие города — он каждый раз что-то для них присматривал: устремленность эта была его жизненным правилом, равно как и непременным занятием всей семьи. Они все что-то присматривали и откровенно признавались в том, что без этого им никак не прожить. Им хотелось, чтобы все окружающие прониклись сознанием того, что они люди положительные и что вместе с тем состояние их, хоть и вполне достаточное для людей положительных, требует самых пристальных о себе забот. Мистер Морин в качестве птицы-самца должен был промышлять для своего гнезда пропитание. Юлик, тот промышлял главным образом в клубе, причем Пембертон догадывался, что преподносилось оно ему там на зеленом сукне. Девочки сами укладывали себе волосы и гладили платья, и наш молодой человек понял, чего от него хотят: он должен был радоваться тому, что воспитание Моргана, уровень которого, разумеется, будет самым высоким, не вызовет у них слишком больших затрат. И вскоре он действительно ощутил эту радость, временами начисто забывая о своих собственных нуждах — настолько интересными стали для него и характер его нового ученика, и сами занятия, и настолько приятной сама возможность что-то для него сделать.

В течение первых недель их знакомства Морган был для него труден, как бывает трудна страница книги, написанной на незнакомом языке, — до того он был не похож на заурядных маленьких англо-саксов, от общения с которыми у Пембертона создалось совершенно превратное представление о детях. И действительно, для того чтобы проникнуть в суть таинственного тома, каким был его ученик, надо было обладать известным опытом в деле толкования текста. Сейчас, после того как прошло уже столько времени, в памяти Пембертона все странности семейства Моринов выглядели какой-то фантасмагорией, сделались похожими на преломленные в призме лучи или на запутанный многотомный роман. Если бы не те немногие материальные предметы — прядь волос Моргана, которую учитель его срезал сам, и не полдюжины писем, полученных от мальчика в те месяцы, на которые они расставались, весь этот период его жизни вместе с появлявшимися в нем персонажами был до того неправдоподобен, что скорее всего можно было подумать, что все это приснилось ему во сне. Самым странным в этих людях была их удачливость (а в первое время он не сомневался, что им действительно всюду сопутствует удача), ибо никогда еще не видел семьи, столь блистательно подготовленной к провалу. Не было разве для них удачей то уже, что они сумели удержать его у себя в течение ненавистно долгого срока? Не было разве удачей, что в первое же утро они затащили его на dejeuner, в ту самую пятницу, когда он пришел к ним (а ведь одно это обстоятельство могло сделать человека суеверным), — и он безраздельно отдался им, причем действовал здесь не расчет и не mot d'ordre, а некий безошибочный инстинкт, который помогал им, как кучке цыган, так сплоченно добиваться поставленной цели? Они забавляли его так, как будто действительно были кучкой цыган. Он был совсем еще молод и не так уж много видел всего на свете; годы, проведенные им в Англии, были самыми заурядными и скучными, поэтому совершенно необычные устои семейства Моринов — а как-никак у них тоже были свои устои — поразили его: все оказалось поставленным с ног на голову. Ему не доводилось встречать никого сколько-нибудь похожего на них в Оксфорде, да и за все четыре года, проведенные перед этим в Йеле, когда он воображал, что противостоит пуританству, не было ничего, что бередило бы так его юный американский слух. Противостояние Моринов заходило, во всяком случае, значительно дальше. В тот день, когда он увидел их в первый раз, он был убежден, что нашел для всех них очень точное определение, назвав их «космополитами». Впоследствии, однако, определение это показалось ему и недостаточным, и, пожалуй, бесцветным — оттого, что оно все равно никак не выражало их сущности.

Тем не менее, когда он впервые применил к ним это слово, он ощутил порыв радости (ибо постигал он все пока еще только на собственном опыте), словно предчувствуя, что через общение с ними он сможет по-настоящему узнать жизнь. Сама необычность того, как они вели себя, говорила об этом: их умение щебетать на разных языках, неизменная веселость и хорошее расположение духа, привычка к безделью (все они любили много заниматься собой, но это подчас бывало уже чересчур, и Пембертон однажды увидел, как мистер Морин брился в гостиной), их французская, их итальянская речь и вторгающиеся в эту ароматную беглость холодные и твердые куски речи американской. Они ели макароны и пили кофе, в совершенстве владея искусством приготовлять то и другое, но наряду с этим знали рецепты сотни всяких иных блюд. В доме у них все время звучали музыка и пение, они постоянно что-то мурлыкали, подхватывали на ходу какие-то мотивы и обнаруживали профессиональное знакомство с городами европейского континента. Они говорили о «хороших городах» так, как могли бы говорить бродячие музыканты. В Ницце у них была собственная вилла, собственный выезд, фортепьяно и банджо, и они бывали там на официальных приемах. Они являли собой живой календарь дней рождения своих друзей; Пембертон знал, что будь даже кто-нибудь из семьи болен, он все равно непременно выскочит на этот день из постели ради того, чтобы присутствовать на торжестве, и неделя становилась неимоверно длинной, оттого что миссис Морин постоянно упоминала об этих днях в разговоре с Полой и Эми. Эта приобщенность всей семьи к миру романтики в первое время совершенно слепила их нового постояльца совсем особым блеском, говорившим о начитанности и о культуре. Несколько лет назад миссис Морин перевела какого-то автора, и Пембертон чувствовал себя borne, оттого что никогда раньше не слыхал этого имени. Они умели подражать говору венецианцев и петь по-неополитански, а когда им надо было передать друг другу что-либо особенно важное, они общались на некоем хитроумном наречии, придуманном ими самими, на своего рода тайном языке, который Пембертон вначале принял за волапюк, но который он потом научился понимать так, как вряд ли мог бы понимать волапюк.

— Это наш домашний язык — ультраморин, — довольно забавно объяснил ему Морган; однако ученик его сам только в редких случаях снисходил до того, чтобы прибегать к этому пресловутому языку, хоть и пытался, словно маленький прелат, разговаривать со своим учителем по-латыни.

В скопище многих «дней», которыми миссис Морин загромождала память, она умудрялась вклинить и свой собственный день, о котором сплошь и рядом ее друзья забывали. Но все равно создавалось впечатление, что в доме часто собираются гости, оттого уже, что там часто произносились запросто известные всем имена, и оттого, что туда приходили какие-то таинственные люди, носившие иностранные титулы и английские костюмы, которых Морган именовал «князьями» и которые, сидя на диванах, говорили с девочками по-французски, причем так громко, словно хотели убедить всех вокруг, что в речах их не содержится ничего неподобающего. Пембертон не мог понять, как это, говоря таким тоном и в расчете на то, что их все услышат, князья эти умудрятся сделать предложение его сестрам, — а он пришел к довольно циничному выводу, что от них именно этого и хотят. Потом он убедился в том, что даже при всех выгодах, которые сулило знакомство с ними, миссис Морин ни за что бы не разрешила Поле и Эми принимать этих высокопоставленных гостей наедине. Молодых девушек никак нельзя было назвать робкими, но именно от этих-то мер предосторожности обаяние их еще больше возрастало. Короче говоря, в доме этом жили цыгане, которым неимоверно хотелось принять обличье филистеров.

Но как бы то ни было, в одном отношении они не выказывали ни малейшего ригоризма. Когда дело касалось Моргана, они становились на редкость восторженными и милыми. Какая-то совсем особая нежность, безыскусственное восхищение мальчиком были в равной степени присущи каждому из членов этой семьи. Больше того, они даже принимались восхвалять его красоту, которой тот отнюдь не блистал, и, пожалуй, даже побаивались его, как бы признавая, что он сделан из более тонкого материала, чем они сами. Они называли его ангелочком и настоящим чудом и сокрушались по поводу его слабого здоровья. Вначале Пембертон опасался, что эта страстная восторженность их приведет к тому, что он возненавидит мальчика, но, прежде чем это случилось, чувства их передались и ему. Впоследствии же, когда он уже был близок к тому, чтобы возненавидеть всех остальных членов семьи, известным искуплением их пороков явилось для него то, что они были по крайней мере милы с Морганом, что они начинали ходить на цыпочках всякий раз, когда им казалось, что ему становится хуже, и даже готовы были пропустить чей-нибудь «день» для того, чтобы доставить мальчику удовольствие. Но к этому всякий раз примешивалось очень странное желание подчеркнуть его независимость от них, как будто сами они понимали в душе, что не стоят его. Передав его в руки Пембертона, они, казалось, стремились принудить рачительного наставника принять на себя все заботы о нем и тем самым снимали с себя всякую ответственность. Они приходили в восторг, видя, что Морган полюбил своего нового учителя, и были убеждены, что любовь эта сама по себе уже является для молодого человека высшей наградой. Просто удивительно, как они умудрялись сочетать весь ритуал обожания мальчика, да, впрочем, и настоящую горячую привязанность к нему с не менее горячим желанием освободиться от него и умыть руки. Значило ли это, что они хотели освободиться от него, прежде чем новый учитель успеет их раскусить? Пембертон распознавал их все лучше месяц за месяцем. Так или иначе, все члены семьи, отворачиваясь от Моргана, делали это с подчеркнутой деликатностью, словно стараясь не дать повода обвинить их в том, что они вмешиваются в его воспитание. Увидев с течением времени, как мало у него с ними общего (Пембертон обнаружил это по их поведению, которое смиренно возвещало об этом), нашему учителю пришлось задуматься над тайнами переходящих от предков к потомкам свойств, над диковинными прыжками, которые совершает наследственность. Как могло случиться, что мальчик начисто отрешен едва ли не от всего того, что поглощает внимание его родных? Сколько бы вы ни наблюдали их, все равно было бы не ответить на этот вопрос — тайна была сокрыта на глубине двух или трех поколений.

Что же касается мнения самого Пембертона о его новом ученике, то сложилось оно далеко не сразу — очень уж мало он был подготовлен к такому выводу самодовольными юными варварами, с которыми ему до этого приходилось иметь дело и с которыми неразрывно связывалось его представление об обязанностях домашнего учителя. Морган был существом путаным и вместе с тем поразительным, ему не хватало многих качеств, наличие которых подразумевалось в самом genus, и вместе с тем в нем можно было отыскать множество других, которыми отмечены только натуры исключительные. Однажды Пембертон сделал в этом отношении большой шаг вперед: ему стало совершенно ясно, что Морган в самом деле на редкость умен и что хотя формула эта не имела еще пока под собой твердой почвы, она должна была стать единственной предпосылкой, на основе которой общение их могло принести плоды. В нем можно было найти все характерное для ребенка, жизнь которого не упрощена пребыванием в школе: ту взращенную в домашнем тепле чуткость, которая могла иметь худые последствия для него самого, но которая располагала к нему окружающих, и целую шкалу изощренности и изящества — музыкальных вибраций, воодушевляющих, как подхваченные на ходу мотивы, и приобретенных им за время частых поездок по Европе вослед за своим постоянно кочующим табором. Такого рода воспитание никак нельзя было рекомендовать наперед, однако сказавшиеся на Моргане результаты его можно было определить на ощупь — это была тончайшая ткань. Вместе с тем в душевном складе его ощущалась заметная примесь стоицизма, несомненно появившегося под влиянием страданий, переносить которые ему приходилось еще в очень ранние годы, стоицизма, который выглядел как обыкновенная удаль и который, учись он в гимназии, мог бы оказаться для него спасительным, если бы, например, сверстники сочли его маленьким чудаком-полиглотом. Пембертон очень скоро с радостью обнаружил, что ни о каком поступлении в школу не могло быть и речи: для миллиона мальчиков она может быть и хороша — для всех, кроме одного, и Морган был именно этим одним. Доведись ему учиться там, он невольно стал бы сравнивать себя со своими однокашниками и почувствовал бы свое превосходство над ними, а это одно могло сделать его заносчивым. Пембертону хотелось заменить ему собою школу и постараться, чтобы эта новая школа значила больше, чем та, где пять сотен осликов щиплют траву, и чтобы мальчик, освободившись от погони за баллами, от вечной напряженности и забот, мог оставаться занятным — занятным потому, что, хотя в этой детской натуре жизнь уже начинала вступать в силу, в ней еще было много изначальной свежести, безудержного тяготения к шутке. Получалось так, что, даже несмотря на затишье, на которое обрекали Моргана различные его немощи, шутки его все равно расцветали пышным цветом. Это был бледный, худой, угловатый, запоздалый в своем физическом развитии маленький космополит, который любил гимнастику для ума и примечал в поведении окружающих его людей гораздо больше, чем можно было предположить, но у которого вместе с тем была своя комната для игр, где жили какие-то детские суеверия и где он мог каждый день разбивать по дюжине надоевших ему игрушек.

 

Глава 3

Однажды под вечер в Ницце, когда, вернувшись с прогулки, они сидели вдвоем на открытом воздухе и любовались розовеющими на горизонте лучами заката, Морган внезапно спросил:

— А вам что, нравится жить в такой вот близости с нами всеми?

— Дорогой мой, если бы это было не так, то зачем же мне тогда было здесь оставаться?

— А откуда я знаю, что вы останетесь? Я почти уверен, что очень долго все это не продлится.

— Надеюсь, что ты не собираешься меня увольнять, — сказал Пембертон.

Морган задумался и стал смотреть на заходящее солнце.

— Мне кажется, что справедливости ради следовало бы это сделать.

— Ну конечно, мне же поручили заботиться о твоем нравственном воспитании. Но в этом случае лучше не поступай так, как велит справедливость.

— По счастью, вы еще очень молоды, — продолжал Морган, снова оборачиваясь к учителю.

— Ну да, по сравнению с тобой — конечно!

— Поэтому для вас не будет так обидно потерять столько времени.

— Вот с этого и надо начинать, — примирительно ответил Пембертон.

Какую-то минуту оба молчали, после чего мальчик спросил:

— А вам действительно очень нравятся мои отец и мать?

— Безусловно, это же прелестные люди.

Морган снова погрузился в молчание; потом вдруг неожиданно фамильярно и вместе с тем ласково воскликнул:

— Ну, не знал я, что вы такой врун!

Слова эти вогнали Пембертона в краску, и на то были свои причины. Мальчик тут же заметил, что собеседник его покраснел, после чего покраснел сам, и оба они, учитель и ученик, посмотрели друг на друга долгим взглядом, содержавшим в себе гораздо больше того, что обычно бывает затронуто при подобных обстоятельствах даже в минуты молчания. Взгляд этот смутил Пембертона; ведь вместе с ним пока еще едва ощутимой тенью поднялся вопрос — и это было его первое пробуждение, — вопрос, который сыграл совсем необычную и, как ему представлялось в силу совершенно особых причин, беспримерную роль в их отношениях с его маленьким другом. Впоследствии, когда он увидел, что говорит с этим мальчиком так, как мало с кем из мальчиков можно было говорить вообще, эта минута неловкости в Ницце, на морском берегу, вспоминалась ему как первая вспышка возникшего между ними взаимопонимания, которое с тех пор все росло. А неловкость эта усугубилась еще и тем, что он почел своим долгом сказать Моргану, что тот вправе как угодно оскорблять его, Пембертона, но что о родителях своих он никогда не должен говорить ничего худого. Впрочем, на это мальчику легко было возразить, что ему и в голову не приходило оскорбить их. Это была сущая правда; Пембертону нечего было на это ответить.

— Да, но почему же это я врун, если говорю, что я нахожу их прелестными? — спросил молодой человек, понимая, что начинает вести себя опрометчиво.

— Да потому, что это не ваши родители.

— Они любят тебя больше всего на свете, и ты никогда не должен об этом забывать, — сказал Пембертон.

— Поэтому-то они вам так нравятся?

— Они очень ко мне милы, — уклончиво ответил Пембертон.

— А все-таки вы врун! — смеясь, повторил Морган и взял своего учителя под руку. Он прильнул к нему, глядя снова на море и болтая в воздухе своими длинными тонкими ногами.

— Не надо меня пинать ногами, — сказал Пембертон, а сам в это время думал: «Черт побери, не могу же я жаловаться на них ребенку!»

— Есть и еще одна причина, — продолжал Морган, который сидел теперь неподвижно.

— Другая причина чего?

— Кроме того, что это не ваши родители.

— Я не понимаю тебя, — сказал Пембертон.

— Ничего, скоро вы все поймете.

Пембертон действительно очень скоро все понял, но ему пришлось выдержать большую борьбу даже с самим собой, прежде чем он смог в этом признаться. Ему подумалось, что самым нелепым было бы вести из-за этого распри с мальчиком. Он удивлялся тому, как еще не возненавидел Моргана за то, что тот вверг его в эту борьбу. Но к тому времени, когда борьба эта началась, возненавидеть его он уже не мог. Морган являл собою нечто исключительное, и, чтобы узнать его, надо было принять его таким, каким он был со всеми присущими ему странностями. Пембертон истощил обуревавшее его отвращение ко всему особому, прежде чем что-то успел постичь. Когда же он наконец достиг своей цели, он обнаружил, что попал в крайне затруднительное положение. Вопреки всему тому интересу, который его воодушевлял. Теперь им придется решать все вдвоем. В тот вечер в Ницце, перед тем как возвращаться домой, прильнув к его плечу, мальчик сказал:

— Ну, уж во всяком случае, вы продержитесь до конца.

— До конца?

— До тех пор, пока с вами не расправятся.

— Расправиться надо с тобой! — воскликнул молодой человек, прижимая его к себе плотнее.

 

Глава 4

Год спустя после того как Пембертон стал жить с ними, мистер и миссис Морин неожиданно отказались от виллы в Ницце. Пембертон успел уже привыкнуть к внезапным переменам, после того как имел случай не раз видеть, как они вторгались в их жизнь за время двух стремительных поездок: одной — в Швейцарию, в первое лето, которое он провел вместе с ними, другой — в конце зимы, когда все семейство двинулось во Флоренцию, а через какие-нибудь десять дней, после того как город этот не оправдал возлагавшихся на него надежд, охваченное загадочным унынием, потянулось назад во Францию. Они вернулись в Ниццу, по их словам, «навсегда»; это не помешало им однажды майским вечером в дождь и грязь втиснуться в вагон второго класса — никто никогда не знал, каким классом им вздумается ехать, — и Пембертон помогал им впихивать туда множество тюков и портпледов. Неожиданный этот маневр свой они объяснили тем, что решили провести лето «где-нибудь на лоне природы», однако, приехав в Париж, они сняли небольшую меблированную квартиру в захолустье, на пятом этаже в доме с вонючей лестницей и мерзким portier, и последовавшие за этим четыре месяца провели там в нужде и нищете.

В этот незадачливый период их жизни в выигрыше оказались только ученик и учитель, которые успели за это время побывать в Доме инвалидов, в соборе Парижское богоматери, в Консьержери и во всех музеях и вознаградили себя за перенесенные тяготы множеством прогулок по городу. Они обрели свой собственный Париж, и это им пригодилось, ибо на следующий год все семейство приехало в этот город уже надолго. Это второе пребывание там жалостно и смутно слилось в памяти Пембертона с первым, и ему сейчас уже трудно было различить их. Перед глазами его встают оборванные бриджи Моргана, из которых тот никогда не вылезал и которые никак не подходили к его блузе и все больше выцветали, по мере того как он из них вырастал. Он все еще помнит, в каких местах были дыры на нескольких парах его цветных чулок.

Мать мальчика обожала его, но во всем, что касалось одежды, ограничивала его строго необходимым. В известной степени виноват в этом был он сам, ибо, под стать какому-нибудь немецкому философу, проявлял полнейшее равнодушие к своей наружности. «Милый мой, на тебе же все расползается», — говорил иногда Пембертон тоном безнадежного упрека, на что мальчик, спокойно оглядев его с головы до ног, отвечал: «Дорогой друг, но ведь и на вас тоже! Я не хочу быть лучше, чем вы». Пембертону было нечего возразить — утверждение это в точности отражало положение дела. Но если скудость собственного гардероба была в его глазах совсем особой статьей, ему не хотелось, чтобы его маленький питомец выглядел слишком уж бедным. Впоследствии, правда, он нередко ему говорил: «Ну что же, если мы действительно бедны, то почему бы нам и не выглядеть бедными?» И он утешал себя мыслью, что в растрепанности Моргана есть что-то от взрослого и от истого джентльмена — до того она была не похожа на неопрятность уличного мальчишки, который все на себе марает и рвет. Ему не стоило большого труда заметить ту последовательность, с которой, по мере того как ее маленький сын все более явно предпочитал общество своего учителя любому другому, миссис Морин все решительнее отказывалась от мысли шить ему новое платье. Она не делала ничего, что нельзя было выставить напоказ, она пренебрегала младшим сыном, потому что тот сторонился людей, а потом, убедившись, что всем поведением своим мальчик как бы подтверждает этот хитрый ее расчет, не стала поощрять его появления, когда приходили гости. В поступках ее была своя логика: красивым должен был выглядеть в семье только тот, кто сам любит красоваться.

И в этот период их пребывания в Париже, да и в последующие Пембертон прекрасно понимал, как он и его юный друг должны были поражать окружающих своим видом; когда они медленным шагом прогуливались по аллеям Зоологического сада — так, как будто им совсем было некуда пойти; когда в зимние дни они просиживали в галереях Лувра, преисполненных такой великолепной иронии по отношению к людям бездомным, — так, как будто им надо было только погреться возле calorifere. Иногда они сами посмеивались над этим; шутки эти бывали вполне в духе мальчика. Они воображали себя частицей необъятной колыхающейся толпы бедняков огромного города и вели себя так, как будто гордились местом, которое оба заняли в этой толпе; она открывала перед ними бесконечное разнообразие жизни и позволяла им считать себя как бы участниками некоего демократического братства. Если Пембертону и не приходилось проявлять настоящего сочувствия к своему терпевшему лишения маленькому другу (любящие родители никогда не допустили бы, чтобы сын их действительно страдал), то зато мальчик сочувствовал своему учителю, и это имело немалое значение для обоих. Порою Пембертон спрашивал себя, что могут подумать о них посторонние люди; ему начинало казаться, что те смотрят на них искоса, словно подозревая, что он похитил мальчика у родителей. Моргана никак нельзя было принять за юного аристократа со своим гувернером — он был для этого недостаточно элегантен; зато он вполне мог сойти за его больного младшего брата. Иногда у мальчика оказывалась пятифранковая монета, и — за исключением одного только раза, когда они купили на эти деньги два славных галстука, один из которых он подарил своему учителю, — они методично тратили эти деньги на старые книги. Это всегда бывал для них торжественный день, и они проводили его на набережных, роясь в пыльных ящиках, которыми были уставлены парапеты. Такие дни скрашивали им жизнь, потому что запас бывших в их распоряжении книг истощился очень скоро после того, как они познакомились. У Пембертона, правда, довольно много книг осталось в Англии, но он вынужден был написать туда своему приятелю и просить его их продать.

Если им не удалось провести лето на лоне природы, то молодой человек приписывал это лишь тому, что поднесенная к их губам чаша неожиданно разлилась; он подошел и выбил ее из их рук. Это был его первый «выпад», как он это называл, против своих хозяев, первая предпринятая им успешная попытка — хотя, по сути дела, успеха-то она ему и не принесла — заставить их понять, что он находится в отчаянном положении. Перед самым началом задуманного ими дорогостоящего путешествия он вдруг решил, что это самый подходящий момент, чтобы выразить им свой решительный протест, чтобы предъявить ультиматум. Хоть это и может показаться смешным, но ему до сих пор все еще никак не удавалось обстоятельно поговорить без свидетелей с четой Моринов или хотя бы с одним из них. Около них постоянно толклись их старшие дети, а бедный Пембертон почти не расставался со своим маленьким учеником. Он понимал, что это такой дом, где по деликатности вашей нет-нет да и мазнут грязью; тем не менее присущая ему щепетильность по-прежнему не позволяла ему открыто объявить мистеру и миссис Морин, что он не может больше жить, не получив от них хоть немного денег. Он был еще настолько наивен, что полагал, будто Юлик, и Пола, и Эми могли не знать, что с момента своего приезда к ним он получил всего-навсего сто сорок франков, и настолько великодушен, что не хотел компрометировать родителей в глазах детей. Теперь мистер Морин выслушал его так, как он имел привычку выслушивать всех и по всякому поводу, как подобает человеку светскому, и, казалось, призывал его — разумеется, не слишком упорно — к тому, чтобы тот попытался в свою очередь усвоить правила света. Пембертон мог оценить всю важность соблюдения этих правил хотя бы по тем преимуществам, которые извлекал из них тот же мистер Морин. Он даже нимало не смутился, в то время как бедный Пембертон страдал от смущения и от робости больше, чем у него на то было оснований. Он особенно и не удивился, во всяком случае не больше, чем полагалось джентльмену, откровенно признающему, что слова Пембертона, хотя и не прямо, но все же слегка его задевают.

— Нам надо будет подумать об этом, не правда ли, дорогая? — сказал он жене. Он заверил молодого человека, что уделит этому самое пристальное внимание, после чего растаял в воздухе — так неуловимо, как если бы для того, чтобы спасти положение, ему нельзя было не устремиться к двери первым. Когда минуту спустя Пембертон остался наедине с миссис Морин, он услышал, как та повторяет: «Ну конечно, конечно», поглаживая при этом свой округлый подбородок с таким видом, как будто в ее распоряжении имелся целый десяток различных вполне доступных средств и ей надо было только решить, какое из них предпочесть. Пусть даже они не оказали должного действия, мистер Морин смог, во всяком случае, исчезнуть на несколько дней. В отсутствие главы семьи жена его однажды снова вернулась к предмету, о котором шла речь, но сказанное ею по этому поводу свелось к тому, что, по ее мнению, все складывается как нельзя лучше… В ответ на это признание Пембертон заявил, что, если они немедленно не выплатят ему солидной суммы, он тут же уедет — и навсегда. Он знал, что она может поинтересоваться, откуда он возьмет деньги, чтобы уехать, и была минута, когда он ждал, что она об этом его спросит. Однако она ничего не спросила, за что он был, можно сказать, благодарен ей, так трудно ему было бы ответить на этот вопрос.

— Никуда вы не уедете, вы знаете, что не уедете, вы слишком заинтересованы в том, чтобы остаться, — сказала она. — Да, заинтересованы, и вы это знаете, дорогой мой! — Она рассмеялась каким-то хитрым и укоризненным смехом, словно она в чем-то упрекала его (но вместе с тем ни на чем не настаивала), размахивая при этом далеко не первой свежести носовым платком.

Пембертон окончательно решил, что на следующей неделе уедет. За это время он успеет получить ответ на отправленное им в Англию письмо. Если он ничего этого не сделал — то есть если он остался еще на год, а потом уехал лишь на три месяца, — то произошло это не только потому, что, прежде чем успел прийти ответ, которого он так ждал (кстати сказать, очень неутешительный), мистер Морин щедро отсчитал ему (опять-таки со всей присущей светскому человеку предусмотрительностью) триста франков. Он пришел в отчаяние, обнаружив, что миссис Морин была права, что расстаться с мальчиком он все равно не в силах. Невозможность решиться на этот шаг определилась еще отчетливее по той простой причине, что в тот самый вечер, когда он обратился к своим хозяевам с этим исступленным призывом, он впервые понял, куда он попал. Не было разве еще одним доказательством исключительной ловкости, с какою эти люди устраивали свои дела, то, что им удалось так надолго отвратить эту вспышку, которая бы неминуемо пролила на все свет? Мысль эта овладела Пембертоном с какой-то зловещей силой — что могло показаться со стороны до последней степени смешным — после того, как он вернулся в свою крохотную каморку, выходившую на закрытый со всех сторон двор, где глухая и грязная стена напротив отражала освещенные окна вместе со всем доносившимся из кухни стуком посуды и громкими криками. Он просто оказался в руках шайки авантюристов. Осенившая его догадка и даже сами слова представлялись ему овеянными каким-то романтическим ужасом — жизнь его доселе текла так размеренно и спокойно. В дальнейшем слова эти приобрели уже более любопытный, даже умиротворяющий смысл: это был своего рода принцип, и Пембертон мог по достоинству его оценить. Морины были авантюристами не только потому, что они не платили долгов и жили за чужой счет, но потому, что все их отношение к жизни — смутное, путаное и руководимое инстинктом, как у каких-нибудь сообразительных, но не различающих цвета зверьков, — было пронырливым, хищническим и низким. О, это были люди «почтенные», и одно это делало их immondes. Вдумавшись в их жизнь, молодой человек в конце концов пришел к простому и ясному выводу: они сделались авантюристами потому, что были мерзкими снобами. Это было самое точное определение их сути — это был закон, которому подчинялась вся их жизнь. Однако даже тогда, когда истина эта сделалась очевидной для их пытливого постояльца, он все еще не понимал, в какой степени он был к ней подготовлен необыкновенным мальчиком, из-за которого теперь так осложнилась вся его жизнь. Еще меньше мог он тогда рассчитывать на те сведения, которые ему предстояло впредь получить все от того же необыкновенного существа.

 

Глава 5

И только уже много позднее возник главный вопрос — в какой степени можно считать оправданным обсуждение порочности родителей с их сыном, которому двенадцать, тринадцать, четырнадцать лет. И разумеется, на первых порах ему показалось, что это ничем не оправдано и попросту недопустимо, да к тому же, после того как Пембертон получил свои триста франков, он мог уже не торопиться с решением мучившего его вопроса. Наступило некоторое затишье, прежняя острота миновала. Молодой человек пополнил свой скромный гардероб, и у него даже осталось несколько франков на карманные расходы. Ему стало казаться, что в глазах Моринов он становится чересчур элегантным; можно было подумать, что они считают своей обязанностью уберечь его от лишних соблазнов. Если бы мистер Морин не был таким светским человеком, он, может быть, даже сделал бы ему какое-нибудь замечание по поводу его галстуков. Но мистер Морин всегда был человеком в достаточной мере светским, чтобы уметь не обращать внимания на подобные вещи, — он это уже не раз доказал. Удивительно было, как Пембертон догадался, что Морган, не проронивший об этом ни слова, знал о том, что что-то случилось. Но триста франков, тем более когда у вас есть долги, не такая уж крупная сумма, и, когда деньги эти были истрачены, Морган действительно кое-что рассказал. В начале зимы все семейство возвратилось в Ниццу, но уже не в ту прелестную виллу, где они жили раньше. Они поселились в гостинице, прожили в ней три месяца, после чего перебрались в другую, объяснив свой переезд тем, что, сколько они ни ждали, им так и не отвели тех комнат, которые они намеревались занять. Апартаменты, которых они домогались, всегда отличались особой роскошью, но, по счастью, им так никогда и не удавалось их получить. Говоря «по счастью», я имею в виду Пембертона, который всякий раз думал, что, если бы они их получали, у них оставалось бы еще меньше денег на расходы по воспитанию младшего сына. И то, что он услыхал наконец от Моргана, было произнесено внезапно, совсем не к месту в какое-то мгновение посреди урока, и это были, казалось бы, совершенно бесстрастные слова:

— Вам надо бы filer. Знаете, это действительно надо сделать.

Пембертон изумленно на него посмотрел. Он в достаточной степени научился у Моргана французскому просторечью, чтобы знать, что filer означает удрать.

— Милый мой, не гони же меня из дома!

Морган придвинул к себе греческий словарь — он пользовался греческо-немецким, — чтобы найти в нем нужное слово, вместо того чтобы спрашивать его у Пембертона.

— Вы знаете, что такое продолжаться не может.

— Что не может, мой дорогой?

— Вы же знаете, что они вам не платят, — сказал Морган, покраснев и перевертывая страницы.

— Что они мне не платят? — Пембертон снова изумленно на него поглядел и притворился, что чего-то не понял. — Что это ты вбил себе в голову?

— Это уже давно там сидит, — ответил мальчик, продолжая свои поиски.

Пембертон помолчал немного, а потом сказал:

— Чего тебе еще нужно? Они отлично мне платят.

— Мне нужно греческое слово, обозначающее явную ложь, — выпалил Морган.

— Поищи лучше другое для неслыханной наглости и успокойся на этом. Зачем мне деньги?

— Ну, это другой вопрос!

Пембертон заколебался, — его раздирали противоречивые чувства. Надо было со всей строгостью — и это было бы справедливо — сказать мальчику, что это вовсе не его дело, и продолжать урок. Но к тому времени они были уже слишком близки, и он не привык с ним так обращаться, да у него и не было для этого оснований. С другой стороны, Морган уже вплотную столкнулся с правдой, дальше ему было не выдержать: так почему же тогда не сказать ему настоящей причины, из-за которой он его покидает? И вместе с тем это было попросту непристойно — поносить перед учеником своим семью этого ученика; лучше было придумать что-то другое. Что угодно, только не это. Вот почему в ответ на последнее восклицание мальчика, для того чтобы положить конец начатому разговору, он заявил, что ему платили уже несколько раз.

— Как бы не так! Как бы не так! — вскричал мальчик со смехом.

— Все в порядке, — решительно сказал Пембертон. — Дай мне твой перевод.

Морган протянул ему через стол тетрадь, и он стал читать только что исписанную страницу, но голова его была занята совсем другим, и смысл прочитанного от него ускользал. Оторвавшись спустя несколько минут от тетради, он увидел, что глаза мальчика устремлены на него и в выражении их появилось что-то странное. Помолчав немного, Морган сказал:

— Я не боюсь смотреть жизни в глаза.

— Я уже убедился в том, что ты ничего не боишься. Надо отдать тебе должное!

Признание это вырвалось у него неожиданно (он говорил сущую правду) и, как видно, Моргану было приятно это услышать.

— Я давно уже об этом думаю, — тут же добавил он.

— Ну так не надо больше об этом думать.

Мальчик как будто поддался его уговору, и им было потом хорошо, может быть, даже весело обоим. Им казалось, что они очень основательно проходят все, что положено, и вместе с тем главным для них на каждом уроке были какие-то отступления от программы, какие-то забавы, те промежутки между туннелями, когда начинают мелькать придорожные полосы и открываются все новые живописные виды. Однако это поначалу спокойное утро завершилось неистовым взрывом: Морган положил вдруг руки на стол, уткнулся в них головою и разрыдался. Пембертона это бы и при других обстоятельствах поразило, он ведь не помнил, чтобы за все проведенное с ним время мальчик хоть когда-нибудь плакал. Но тут он был поражен вдвойне. Это было просто ужасно.

На следующий день после долгих раздумий он принял решение и, будучи убежден в его правоте, сразу же претворил его в дело.

Он еще раз припер мистера и миссис Морин к стене, объяснив им, что, если они сейчас же не произведут с ним полный расчет, он не только уедет от них, но вдобавок еще и скажет Моргану, что побудило его это сделать.

— Так, значит, вы еще ничего ему не сказали? — вскричала миссис Морин с надеждой, прижимая руку к своей полной груди.

— Как, не предупредив вас? Да за кого вы меня принимаете?

Мистер и миссис Морин переглянулись, и Пембертон мог увидеть на лицах их чувство облегчения и проступающую сквозь это облегчение тревогу.

— Дорогой друг, — неожиданно спросил мистер Морин, — скажите на милость, зачем при той размеренной жизни, какую мы все ведем, вам понадобились такие деньги?

На этот вопрос Пембертон ничего не ответил: он был поглощен догадками о том, что творилось в эту минуту в душе его хозяев, и вот какими представлялись ему их мысли: «О, если бы нам только пришло в голову, что наш мальчик, наш милый ангелочек осуждает нас, и если бы мы знали, как он к нам относится, и нас бы не предали, мы бы ему все объяснили, в этом не может быть никаких сомнений…» Мысли эти взволновали мистера и миссис Морин, а Пембертону именно этого и хотелось. Однако если он полагал, что угроза его может в какой-то степени их образумить, то его ждало разочарование: они сочли само собой разумеющимся (о, где им было понять, до какой степени он деликатен!), что он уже выдал ученику своему их тайну. Их родительские сердца были охвачены какой-то таинственною тревогой, она-то и сквозила в этих словах. Но вместе с тем угроза его все же возымела свое действие; ведь если на этот раз им и удалось избежать опасности, она все равно с неизбежностью нависала над ними. Мистер Морин, по своему обыкновению, обходился с Пембертоном как подобало человеку светскому; жена же его — и это было впервые за все время его пребывания у них — прибегла к беззастенчивому hauteur, напомнив ему, что самозабвенно любящая своего ребенка мать всегда найдет способ защитить себя от грубых инсинуаций.

— Инсинуацией с моей стороны было бы обвинить вас в самой обычной порядочности! — ответил молодой человек; но после того как он, уходя, хлопнул дверью, а мистер Морин закурил еще одну сигару, он услышал вдруг брошенные ему вслед слова миссис Морин, звучавшие уже патетически:

— Да, вы клевещете на нас, да, вы пристаете к нам с ножом к горлу!

На следующее утро, очень рано, она явилась к нему в комнату. По стуку в дверь он уже понял, что это она, но был далек от мысли, что она может принести ему деньги. В этом он ошибался, в руке у нее были зажаты пятьдесят франков. Она скользнула в комнату в одном капоте, а он принимал ее в халате, только что встав с постели и собираясь идти умываться. К этому времени он прошел уже неплохую школу, приучившую его к «несообразным обычаям» его хозяев. Миссис Морин была возбуждена, а приходя в состояние возбужденности, она нисколько не заботилась о том, как выглядит ее поведение; так и теперь вот она уселась на край его кровати (костюм его висел тут же рядом на стульях) и, оглядывая в охватившем ее волнении стены его жилища, она нимало не устыдилась, что поместила его в эту гнусную комнату. В данном случае вся страсть миссис Морин была направлена на то, чтобы убедить его, во-первых, что принесенные ею пятьдесят франков с несомненностью свидетельствуют об ее щедрости, а во-вторых, что если только он даст себе труд задуматься, то сам увидит, сколь нелепо с его стороны рассчитывать на то, что ему будут платить. Мало разве он всего получает от них и без этих денег, разве ему не платят уже тем, что он живет в их комфортабельном, более того, роскошном доме, что он пользуется наравне с ними всеми благами жизни, не ведая ни забот, ни тревог, ни нужды? Разве он не занимает сейчас надежного положения, а не главное ли это для такого молодого человека, как он, никому не известного, решительно ничем еще себя не зарекомендовавшего и непонятно почему предъявляющего к ним столь непомерные претензии? Разве, помимо всего прочего, ему мало той платы, каковою являются чудесные отношения, установившиеся у него с Морганом — их ведь можно назвать поистине идеальными среди всех тех, какие только могут сложиться у учителя с учеником, — и уже самого преимущества не только знать столь необыкновенного ребенка, но еще и жить с ним под одним кровом, с таким — а она была в этом непреклонно убеждена, — какого ему не найти во всей Европе? Миссис Морин сама теперь стала апеллировать к нему как к человеку светскому, она говорила «Voyons, mon cher» и «Дорогой мой, вы только подумайте» и призывала его быть рассудительным, утверждая, что ему до чрезвычайности повезло. Она говорила с ним так, как будто, став рассудительным, он получит возможность сделаться достойным должности воспитателя при ее сыне и того необыкновенного доверия, которое они ему оказали.

Пораздумав над этим, Пембертон решил, что здесь все дело в теории, а теория, в сущности, не так уже много значит. Просто если до сих пор они говорили о том, чтобы оплатить его труд, то теперь речь шла о труде бесплатном. Но тогда для чего же им понадобилось тратить на это так много слов? Миссис Морин продолжала, однако, его убеждать: сидя на кровати с пятьюдесятью франками в руке, она повторяла одно и то же, как умеют повторять только женщины, и надоедала ему, и его изводила, в то время как он, прислонившись к стене, засунул руки в карманы халата, который постарался натянуть себе на ноги, и смотрел через плечо своей собеседницы на зиявшую в окне серую пустоту.

Разглагольствования свои она завершила словами:

— Знаете, у меня есть к вам вполне определенное предложение.

— Определенное предложение?

— Внести в наши дела полную ясность; если хотите, поставить их на твердую почву.

— Понимаю, это целая система, — сказал Пембертон, — своего рода шантаж.

При слове «шантаж» миссис Морин привскочила. Молодой человек именно на это и рассчитывал.

— Что вы этим хотите сказать?

— А то, что вы играете на моем страхе, на страхе за мальчика, если я вдруг уеду.

— А скажите на милость, что же с ним может тогда случиться? — величественно вопросила миссис Морин.

— Как что, он просто останется с вами.

— А с кем же, по-вашему, еще должен остаться ребенок, как не с теми, кого он любит больше всего на свете?

— Если вы так думаете, то отчего же вы меня не рассчитаете?

— Вы что же, воображаете, что он любит вас больше, чем нас обоих? — вскричала миссис Морин.

— Думаю, что это именно так. Ради него я иду на жертвы. Хоть я все время и слышу от вас о жертвах, которые приносите вы, я их что-то не вижу.

Миссис Морин некоторое время глядела на него; потом она в волнении схватила его за руку.

— А вы, вы согласны… принести эту жертву?

Пембертон расхохотался.

— Я подумаю… я сделаю все, что будет в моих силах… на какое-то время я останусь. Ваши расчеты верны — мысль о том, чтобы с ним расстаться, мне нестерпима, я люблю его, и он возбуждает во мне все больший интерес, несмотря на все неудобства, которые я здесь терплю. Вы отлично знаете мое положение. У меня ничего нет, и оттого, что я занят все время с Морганом, я не имею возможности ничего заработать.

Миссис Морин поскребла сложенной ассигнацией свою обнаженную руку.

— А не могли бы вы разве писать статьи, не могли бы переводить, как я?

— Какие там переводы, за них платят такие гроши.

— Ну, я так бываю рада хоть что-нибудь заработать, — провозгласила миссис Морин, подняв голову и принимая вид оскорбленной добродетели.

— Хоть бы вы научили меня, как их доставать, — Пембертон с минуту выжидал, но она ничего не ответила, и тогда он добавил: — Я тут пытался было напечатать кое-какие статейки, но ни один журнал не пожелал их взять, они поблагодарили и отказались.

— Ну, вот видите — выходит, вы и в самом деле не такая уж важная птица, чтобы иметь бог весть какие претензии, — язвительно улыбнулась его собеседница.

— У меня просто не хватает времени, чтобы делать все так, как положено, — продолжал Пембертон. Потом, сообразив, что унизил себя, начав простосердечно рассказывать ей о своих неудачах, он добавил: — Если я еще останусь у вас, то только при одном условии — я хочу, чтобы Морган знал все о моем положении.

Миссис Морин задумалась:

— Но ведь вы не станете открывать ребенку глаза на…

— Открывать глаза на вас — вы это хотите сказать?

Миссис Морин снова задумалась, но на этот раз для того, чтобы пустить в ход еще более тонкое оружие.

— И после этого вы еще смеете говорить о шантаже!

— Вам ничего не стоит предотвратить его, — ответил Пембертон.

— И вы еще смеете говорить о том, что кто-то играет на страхе! — вскричала она, переходя в наступление.

— Да, разумеется, я же ведь отъявленный негодяй.

Какую-то минуту она на него смотрела — ясно было, что она всем этим глубоко уязвлена. Потом она швырнула ему деньги.

— Мистер Морин попросил меня передать это вам в счет того, что вы заработали.

— Я премного обязан мистеру Морину, но у нас с вами нет этого счета.

— Вы что же, не хотите их брать?

— Да, мне так будет легче, — сказал Пембертон.

— Легче отравлять моему мальчику душу? — простонала миссис Морин.

— Да, отравлять вашему мальчику душу! — со смехом повторил молодой человек.

Несколько мгновений она пристально на него смотрела, и он думал, что она вот-вот разразится стенаниями и мольбой: «Бога ради, скажите мне, что же все это значит!» Но она сумела подавить в себе этот порыв. Другой оказался сильнее. Она спрятала деньги в карман — альтернатива была до смешного груба — и покинула его, согласившись на отчаянную уступку:

— Можете рассказывать ему какие угодно ужасы!

 

Глава 6

Два дня спустя — а Пембертон все еще медлил воспользоваться данным ему разрешением — учитель и ученик, гуляя вдвоем, целых четыре часа молчали, когда вдруг, сделавшись снова словоохотливым, мальчик заметил:

— Я вам скажу, откуда я это знаю, я узнал обо всем от Зеноби.

— Зеноби? А кто это такая?

— Няня моя, она жила у нас, это было давно. Чудная девушка. Я ужасно ее любил, и она меня тоже.

— Ну мало ли кто кого любил. Так что же ты от нее узнал?

— Да то, что у них на уме. Ей пришлось уйти, потому что они ей не платили. Она ужасно меня любила, и она оставалась у нас два года. Она мне все рассказала, а кончилось тем, что она вообще перестала получать жалованье. Как только они поняли, как она меня любит, они не стали ей давать денег. Рассчитывали, что она будет жить у них даром, из одной только преданности. Но она и так оставалась долго — столько, сколько могла. Эта была девушка бедная. Деньги свои она каждый раз посылала матери. Потом уже не смогла. И вот как-то раз вечером она страшно вскипела — разумеется, вскипела на них. Она так тогда плакала, так плакала, так обнимала меня, что чуть не задушила. Она мне все рассказала, — повторил Морган. — Она сказала, что у них так задумано. И я вот вижу, что они так же хотят поступить и с вами, я об этом уже давно догадался.

— Зеноби была очень проницательна и таким же воспитала тебя.

— О, тут дело было не в Зеноби, а в самой жизни. И в опыте! — рассмеялся Морган.

— Ну, так Зеноби была частью твоего опыта.

— Можете не сомневаться, что я был частью ее опыта. Бедная Зеноби! — воскликнул мальчик. — А теперь я часть вашего опыта.

— И к тому же очень существенная часть. Только я все-таки не могу понять, с чего это ты решил, что со мною обходятся так, как с твоей Зеноби.

— Вы что, считаете меня идиотом? — спросил Морган. — Неужели, по-вашему, я не замечал всего того, что нам с вами пришлось испытать?

— А что мы с тобой испытали?

— Ну, все наши лишения, наши черные дни.

— Подумаешь! Но зато у нас с тобой были же и свои радости.

Морган немного помолчал. Потом он сказал:

— Мой дорогой друг, вы герой!

— Ну так ты тоже! — ответил Пембертон.

— Никакой я не герой. Но я и не младенец. Не стану я больше этого терпеть. Вы должны подыскать себе какую-нибудь работу, за которую будут платить. Мне стыдно, мне стыдно! — вскричал мальчик своим тоненьким голоском, в котором слышалась дрожь и который до глубины души растрогал Пембертона.

— Нам надо с тобой уехать и жить где-нибудь вдвоем, — сказал молодой человек.

— Я бы уехал хоть сейчас, только бы вы меня взяли с собой.

— Я бы достал себе какую-нибудь работу так, чтобы нам хватило на жизнь обоим, — продолжал Пембертон.

— Я бы тоже стал работать. Почему бы и мне не работать? Не такой уж я cretin!

— Трудность заключается в том, что родители твои и слышать не захотят об этом, — сказал Пембертон. — Ни за что на свете они с тобой не расстанутся: они благоговеют перед землей, по которой ты ступаешь. Неужели ты сам не видишь, что это так? Нельзя, правда, сказать, чтобы они не любили меня, они не хотят мне зла, это очень расположенные ко мне люди. Но они не остановятся перед тем, чтобы исковеркать мне жизнь, лишь бы тебе было хорошо.

Молчание, которым встретил Морган эту изящную софистику, поразило Пембертона заключенным в нем смыслом. Немного погодя он снова сказал:

— Да, вы герой! — И потом добавил: — Они ведь все равно оставляют меня на вас. Отвечаете за все вы. Они поручают меня вам с утра и до вечера. А раз так, то чего же им противиться тому, чтобы вы увезли меня навсегда? Я бы вам стал помогать.

— Не очень-то они озабочены тем, чтобы мне кто-то помогал, и они радуются тому, что ты принадлежишь им. Они бог знает как гордятся тобой.

— А мне вот не приходится ими гордиться. Впрочем, это вы знаете, — сказал Морган.

— Если не считать того маленького вопроса, который мы сейчас затронули, то они премилые люди, — сказал Пембертон, не давая ученику своему обвинить его в том, что он чего-то не договаривает, и вместе с тем дивясь его прозорливости и еще чему-то, что вспоминалось ему сейчас и что он уловил еще с самого начала — удивительной особенности душевного склада мальчика, его обостренной чувствительности… больше того, какому-то созданному им идеалу, который и приводит к тому, что он про себя осуждает всех своих близких. На дне души Моргана таилось некое благородство, породившее в нем зачатки раздумья, презрительного отношения к своим домашним, которого друг его не мог не заметить (хоть им и ни разу не случалось говорить об этом), и совершенно несвойственного такому подростку, особенно если учесть, что оно отнюдь не сделало его старообразным, как принято говорить о детях странных, или преждевременно созревших, или заносчивых. Можно было подумать, что это маленький джентльмен и что узнать о том, что в своей семье он является исключением, само по себе было для него тягостною расплатою за это свое преимущество. Сравнение себя со всеми остальными не делало его тщеславным, однако он подчас становился грустным и немного суровым. Когда Пембертон старался уловить эти смутные порывы его юной души, он видел, что мальчик и серьезен, и обходителен, и тогда наступало искушение, которое то неудержимо влекло его, то удерживало у самой грани, — искушение погрузиться в это дышавшее прохладою мелководье, в котором открывались вдруг неожиданные глубины. Когда же для того, чтобы знать, как ему следует вести себя со своим питомцем, он пытался перенестись в атмосферу этого необычного детства, он не находил никакой точки опоры, никакой определенности и убеждался, что неведение мальчика, стоит только к нему прикоснуться, в тот же миг незаметно преображается в знание, и оказывается, что в данную минуту нет ничего, что тот бы не мог охватить умом. Вместе с тем ему казалось, что сам он знает и слишком много для того, чтобы представить себе простодушие Моргана, и в то же время слишком мало, чтобы пробраться сквозь чащу обуревающих мальчика чувств.

Морган не обратил внимания на его последние слова; он продолжал:

— Я бы сказал им об этой моей догадке, как я ее называю, уже давно, если бы не знал наперед, что они мне ответят.

— А что же они ответят?

— Да то же самое, что они ответили тогда Зеноби, о чем она мне рассказала, что это ужасная, бесстыдная ложь, что они выплатили ей все до последнего пенса.

— Ну так, может быть, так оно и было на самом деле, — сказал Пембертон.

— Может быть, и вам они тоже все заплатили!

— Давай лучше думать, что да, и n'en parlons plus.

— Они обвинили ее во лжи и обмане, — упрямо твердил Морган. — Вот поэтому-то я и не хочу с ними говорить.

— Чтобы они не обвинили в том же самом и меня?

На это Морган ничего не ответил, и, когда его друг посмотрел на него (мальчик отвернулся, глаза его были полны слез), он понял, что ему было не произнести вслух того, что он в эту минуту подумал.

— Ты прав, не надо их ни к чему понуждать, — продолжал Пембертон. — За исключением этого одного, они премилые люди.

— За исключением того, что они обманывают и лгут.

— Что ты! Что ты! — воскликнул Пембертон, невольно подражая интонациям своего питомца, которые сами были подражанием.

— В конце концов, должны же мы с вами поговорить откровенно, — сказал Морган с серьезностью маленького мальчика, приучившего себя к мысли, что он занимается важными вещами, затеяв игру, может быть, в кораблекрушение или в индейцев. — Я обо всем все знаю, — добавил он.

— Надо сказать, что у отца твоего есть свои основания, — заметил Пембертон, понимая, что говорит слишком неопределенно.

— Основания лгать и обманывать?

— Основания сберегать, и распределять, и очень обдуманно расходовать свои средства. Не так-то легко они ему достаются. Семья ваша обходится ему очень дорого.

— Да, я действительно обхожусь ему очень дорого, — подтвердил Морган таким тоном, что учитель его не мог удержаться от смеха.

— Для тебя же ведь он и сберегает эти деньги, — продолжал Пембертон. — Что бы они ни делали, они всегда думают о тебе.

— Он мог бы немного поберечь… — мальчик замолчал. Пембертон стал выжидать, что он скажет, — поберечь свою репутацию, — вдруг как-то странно изрек он.

— Ну, репутация-то у него отличная. С этим все в порядке!

— Да, для их знакомых этого, разумеется, вполне достаточно. Знакомые их — премерзкие люди.

— Ты говоришь о князьях? Не надо возводить хулы на князей.

— А почему бы и нет? Ни один из них не женился на Поле… ни один — на Эми. Они только и делают, что обирают Юлика.

— Все-то ты знаешь! — воскликнул Пембертон.

— Да нет, далеко не все. Я не знаю, на что они живут, и как они живут, и зачем вообще они живут! Что у них есть, и какими путями все это добыто? Богаты они, бедны, или это просто modeste aisance? Почему им не сидится на одном месте, почему они живут то как вельможи, то как нищие? Словом, кто же они, в конце концов, и что они такое? Обо всем этом я много думал… я думал о многих вещах. В них столько этой омерзительной светскости. Ее-то я и ненавижу больше всего… О, я столько ее насмотрелся! Они думают лишь о том, как лучше притвориться и сойти за одних или за других. Зачем им все это нужно? Что они делают, мистер Пембертон?

— Не торопи меня, — сказал Пембертон, стараясь превратить этот вопрос в шутку и вместе с тем удивленный, больше того, совершенно потрясенный проницательностью своего воспитанника, пусть даже тот и не во всем разобрался. — Я понятия не имею об этом.

— И что же они от этого выигрывают? Не видел я разве, как к ним относятся все эти «порядочные» люди, те самые, с которыми они хотят знаться. Те все у них забирают. Они ведь готовы лечь им под ноги и позволить себя топтать. Порядочные люди терпеть этого не могут, им это просто противно. Из всех наших знакомых единственный по-настоящему порядочный человек — это вы.

— А ты в этом уверен? Мне-то они под ноги не лягут!

— Но и вы ведь тоже не ляжете под ноги им. Вам надо уехать… вот что вы действительно должны сделать, — сказал Морган.

— А что тогда будет с тобой?

— О, я же подрасту. А потом уеду и я. Мы еще с вами увидимся.

— Дай мне лучше довести тебя до конца, — сказал Пембертон, невольно вторя деловитому тону мальчика.

Морган остановился и, подняв голову, взглянул на своего учителя. Поднимать голову ему теперь приходилось уже гораздо меньше, чем два года назад, — за это время он очень вырос, а неимоверная худоба делала его еще выше.

— Довести меня до конца? — повторил он.

— Есть еще столько всяких интересных вещей, которыми мы могли бы заняться вместе с тобой. Я хочу подготовить тебя к жизни… хочу, чтобы ты оказал мне эту честь.

Морган по-прежнему смотрел на него.

— Вы, может быть, хотите сказать, чтобы я поступил с вами по чести?

— Милый мой мальчик, ты слишком умен, чтобы жить.

— Я больше всего и боялся, что вы можете это подумать. Нет, нет! Это нехорошо с вашей стороны. Мне этого не вынести. На следующей неделе мы с вами расстанемся. Чем скорее, тем лучше.

— Если я только что-нибудь услышу, узнаю о каком-нибудь месте, я обещаю тебе, что уеду, — сказал Пембертон.

Морган согласился на это условие.

— Но вы мне скажете правду, — спросил он, — вы не станете притворяться, что ничего не узнали?

— Скорее уж я притворюсь, что узнал то, чего нет.

— Но скажите, откуда вы можете что-нибудь услыхать, сидя с нами в этой дыре? Вам нельзя медлить ни минуты, вам надо ехать в Англию… ехать в Америку.

— Можно подумать, что учитель — это ты! — воскликнул Пембертон.

Морган сделал несколько шагов вперед и немного погодя заговорил снова:

— Ну что же, теперь, когда вы знаете, что я все знаю, и когда мы оба смотрим в лицо фактам и ничего не утаиваем друг от друга, это же гораздо лучше, не так ли?

— Милый мой мальчик, все это до того увлекательно, до того интересно, что, право же, я никак не смогу лишить себя таких вот часов.

Услыхав эти слова, Морган снова погрузился в молчание.

— Вы все-таки продолжаете от меня что-то скрывать. О, вы со мной неискренни, а я с вами — да!

— Почему же это я неискренен?

— У вас есть какая-то задняя мысль!

— Задняя мысль?

— Да, что мне, может быть, недолго уже осталось жить и что вы можете дотянуть здесь до того дня, когда меня не станет.

— Ты чересчур умен, чтобы жить, — повторил Пембертон.

— На мой взгляд, это низкая мысль, — продолжал Морган, — но я вас за нее накажу тем, что выживу.

— Берегись, не то я возьму да и отравлю тебя! — со смехом сказал Пембертон.

— Я становлюсь с каждым годом сильнее и чувствую себя лучше. Вы разве не заметили, что с тех пор, как вы приехали сюда, мне стал не нужен доктор?

— Твой доктор — это я, — сказал молодой человек, беря его под руку и увлекая за собой.

Морган повиновался, но, сделав несколько шагов, он вздохнул: во вздохе этом были и усталость, и облегчение.

— Ах, теперь, когда мы оба смотрим истине в глаза, все в порядке!

 

Глава 7

С тех пор они еще долго смотрели истине в глаза; и одним из первых последствий этого было то, что Пембертон решил выдержать все до конца. Морган изображал эту истину так живо и так чудно´, и вместе с тем она выглядела такой обнаженной и страшной, что разговор о ней завораживал, оставить же мальчика с нею наедине казалось его учителю верхом бессердечия. Теперь, когда у них обнаружилось столько общности во взглядах, им уже не имело никакого смысла делать вид, что ничего не произошло; оба они одинаково осуждали этих людей, и их высказанные друг другу мнения сделались между ними еще одной связующей нитью. Никогда еще Морган не казался своему учителю таким интересным, как сейчас, когда в нем так много всего открылось в свете этих признаний. Больше всего его поразила обнаруженная им в мальчике болезненная гордость. Ее в нем оказалось так много — и Пембертон это понимал, — так много, что, может быть, ему даже принесло пользу то, что ей в столь раннюю пору приходилось выдерживать удар за ударом. Ему хотелось, чтобы у родителей его было чувство собственного достоинства; в нем слишком рано проснулось понимание того, что они вынуждены непрестанно глотать обиды. Его мать могла проглотить их сколько угодно, а отец — и того больше. Он догадывался о том, что Юлик выпутался в Ницце из неприятной «истории»: он помнил, как однажды вся семья пришла в волнение, как поднялась самая настоящая паника, после чего все приняли лекарства и улеглись спать — ничем другим объяснить это было нельзя. Морган обладал романтическим воображением, взращенным поэзией и историей, и ему хотелось бы видеть, что те, кто «носит его фамилию» — как он любил говорить Пембертону с юмором, придававшим его чувствительной натуре толику мужества, — вели себя достойно. Но родители его были озабочены единственно тем, чтобы навязать себя людям, которым они, вообще-то говоря, были ни на что не нужны, и мирились со всеми их оскорблениями, словно это были полученные в сражениях шрамы. Почему они становились не нужны этим людям, он не знал; в конце концов, это было дело самих этих людей; внешне ведь они отнюдь не производили отталкивающего впечатления — они были во сто раз умнее, чем большинство этих мерзких аристократов, этих «несчастных хлыщей», за которыми они гонялись по всей Европе. «Надо сказать, что сами-то они действительно люди прелюбопытные!» — говорил не раз Морган, вкладывая в эти слова какую-то многовековую мудрость. На это Пембертон всякий раз отвечал: «Прелюбопытные… знаменитая труппа Моринов? Что ты, да они просто восхитительны, ведь если бы мы с тобой (ничего не стоящие актеры!) не портили им их ensemble, они бы уже покорили все сердца».

С чем мальчик никак не мог примириться, так это с тем, что эта маравшая истинное чувство собственного достоинства растленность не имела под собой никаких оснований и взялась неизвестно откуда. Разумеется, каждый волен избрать ту линию поведения, которая ему больше всего по вкусу, но как могло случиться, что его близкие избрали именно эту линию — стали на путь навязчивости и лести, обмана и лжи? Что худого сделали им предки, — а ведь, насколько он знал, все это были вполне порядочные люди, — или что он сам сделал им худого? Кто отравил им кровь самым низкопробным из всех одолевающих общество предрассудков, назойливым стремлением заводить светские знакомства и всеми способами пробиваться в monde chic, причем всякий раз так, что попытки эти были шиты белыми нитками и заранее обречены на провал? Истинные цели их ни для кого не были тайной; вот почему все те, с кем им особенно хотелось общаться, неизменно от них отворачивались. И при всем этом — ни единого благородного порыва, ни тени стыда, когда они глядели друг другу в лицо, ни одного самостоятельного поступка, ни одной вспышки негодования или недовольства собой. О, если бы только отец его или брат хотя бы раз или два в году отважились поставить кого-нибудь из этих пустозвонов на место! При том, что они, вообще-то говоря, были неглупы, они никогда не задумывались о впечатлении, которое производили на других. Надо сказать, что они действительно располагали к себе, так, как стараются расположить к себе евреи-торговцы, стоящие в дверях своих магазинов с платьем. Но разве подобное поведение можно было счесть достойным примером, которому надлежит следовать всей семье? Морган сохранил смутное воспоминание о старом дедушке по материнской линии, жившем в Нью-Йорке, повидаться с которым его возили через океан, когда ему было лет пять. Это был истинный джентльмен, носивший высоко подвязанный галстук и отличавшийся старательно отработанным произношением, который с самого утра уже облачался во фрак, так что неизвестно было, что он наденет вечером, и который имел — или, во всяком случае, считалось, что имел, — какую-то «собственность» и находился в каких-то отношениях с Библейским обществом. Вне всякого сомнения, это была фигура положительная. Пембертон, и тот помнил миссис Кленси, овдовевшую сестру мистера Морина, особу нудную, как нравоучительная притча, которая приезжала на две недели к ним в гости в Ниццу вскоре после того, как он стал у них жить. Она была «чиста и изысканна», как любила говорить Эми, играя на банджо, и у нее был такой вид, как будто она не понимает того, о чем они между собою толкуют, и вместе с тем сама о чем-то старается умолчать. Пембертон пришел к выводу, что умалчивала она о своем отношении ко многому из того, что все они делали: это позволяло думать, что и она тоже была фигурою положительной и что мистер и миссис Морин, и Юлик, и Пола, и Эми легко могли стать лучше, стоило им только этого захотеть.

Но то, что они этого не хотели, становилось все очевиднее день ото дня. Выражаясь словами Моргана, они продолжали «бродяжничать», и как-то раз у них появилось множество причин для того, чтобы ехать в Венецию. Большую часть всех этих причин они перечислили, они всегда были исключительно откровенны и любили весело поболтать, особенно за поздним завтраком где-нибудь за границей, перед тем как дамы начинали «наводить красоту», когда, положив локти на стол, они чем-то заедали выпитые demi-tasse и в самом разгаре семейного обсуждения того, что «действительно следует делать», неизбежно переходили на какой-нибудь язык, позволявший им друг друга tutoyer. В эти часы даже Пембертону было приятно на них смотреть; он выдерживал даже Юлика, слыша, как тот ратует своим глухим голосом за «пленительный город на воде». В нем пробуждалась какая-то тайная симпатия к ним — оттого что все они были так далеки от будничной жизни и держали его самого в таком отдалении от повседневности. Лето уже подходило к концу, когда с криками восторга они выбежали все на балкон, возвышавшийся над Большим каналом; закаты были восхитительны, в город приехали Доррингтоны. Доррингтоны были единственной из всего множества побудивших их приехать сюда причин, о которой они никогда не говорили за завтраком. Но так бывало всегда: причины, о которых они умалчивали, в конце концов оказывались самыми главными. Вместе с тем Доррингтоны очень редко выходили из дому; а если уже выходили, то всякий раз — надолго, что было вполне естественно, и в течение этих нескольких часов миссис Морин и обе ее дочери по три раза иногда наведывались к ним в гостиницу, чтобы узнать, возвратились они или нет. Гондола оставалась в распоряжении дам, ибо в Венеции также были свои «дни», которые миссис Морин умудрилась узнать уже через час после приезда. Она тут же определила свой день, в который, впрочем, Доррингтоны так ни разу и не пожаловали к ней, хотя однажды, когда Пембертон вместе со своим учеником были в соборе Святого Марка — где, совершая самые интересные в их жизни прогулки и посещая церковь за церковью, они обычно проводили немало времени, — они вдруг увидели старого лорда в обществе мистера Морина и Юлика: те показывали ему утопавшую в полумраке базилику так, как будто это было их собственное владение. Пембертон заметил, как, разглядывая все эти достопримечательности, лорд Доррингтон в значительной степени терял облик светского человека; он спрашивал себя также, берут ли его спутники с него плату за оказываемые ими услуги. Но, так или иначе, осени наступил конец. Доррингтоны уехали, а их старший сын, лорд Верскойл, так и не сделал предложения ни Эми, ни Поле.

Однажды, в унылый ноябрьский день, когда вокруг старого дворца завывал ветер, а дождь хлестал лагуну, Пембертон, для того чтобы немного поразмяться и даже чтобы согреться — Морины страшно скупились на отопление, и холод этот был для него постоянным источником страданий, прогуливался со своим учеником взад и вперед по огромному пустынному sala. От скальолового пола веяло холодом, расшатанные рамы высоких окон сотрясались от порывов бури, и остатки старинной мебели не могли смягчить сменившей прежнее величие картины одряхления и распада. Пембертон был в дурном расположении духа, ему казалось, что теперь положение Моринов сделалось еще хуже. От этого неприютного холодного зала словно веяло предвестием беды и позора. Мистер Морин и Юлик были на Пьяцце, что-то высматривали там, тоскливо бродили в своих макинтошах под нависшими арками, причем даже макинтоши эти не мешали им сохранять светский вид. Пола и Эми не вылезали из постелей — скорее всего оттого, что так им было теплее. Пембертон искоса посмотрел на ходившего бок о бок с ним ученика: ему хотелось знать, ощущает ли мальчик все эти мрачные предзнаменования. Но Морган, к счастью для него, отчетливее всего ощущал сейчас, что растет и набирает силу и что как-никак ему пошел пятнадцатый год. Обстоятельство это приобрело для него большой интерес, и он построил на нем собственную теорию, которой не преминул поделиться со своим учителем: он был уверен, что еще немного, и он станет на ноги. Он считал, что положение должно измениться, что скоро он завершит свое обучение, будет взрослым, сможет что-то зарабатывать и приложит все свои знания к делу. При том, что по временам он был способен вникать во все тяготы своей жизни, наступали также и счастливые часы совершенно детского легкомыслия; не об этом ли говорила, например, его твердая убежденность, что он может теперь же поехать в Оксфорд, в тот колледж, где занимался Пембертон, и при содействии своего учителя добиться там удивительных успехов? Пембертон огорчался, видя, как, теша себя этими мечтами, мальчик почти не задумывается над тем, какими путями и на какие средства он всего этого может достичь; во всем остальном он выказывал достаточно здравого смысла. Пембертон пытался представить себе семейство Моринов в Оксфорде; и, по счастью, это ему никак не удавалось; но ведь если они не переселятся туда всей семьей, то тогда у Моргана не будет никакого modus vivendi. Как бы мог он жить, не получая денег на содержание? А где же ему эти деньги взять? Он, Пембертон, может жить за счет Моргана, но как Морган сможет жить за его счет? Так что же с ним все-таки станет? Оказывается, то обстоятельство, что теперь он уже большой мальчик и что здоровье его начинает поправляться, только осложнило вопрос о его будущей жизни. Пока он был совсем слаб, внимание, которое ему уделяли, уже само по себе являлось ответом на этот вопрос. Вместе с тем в глубине души Пембертон понимал, что он может быть и достаточно крепок, чтобы выжить, но у него все равно не хватит сил на то, чтобы чего-то в жизни добиться. Так или иначе, мальчик переживал период пробуждения юношества с его торжествующей радостью, и все завывания бури мнились ему не чем иным, как голосом жизни и вызовом, который ему бросает судьба. На нем была рваная курточка, воротник которой ему пришлось поднять, но и в ней он наслаждался этой прогулкой.

Она была прервана появлением его матери в самом конце sala. Она сделала сыну знак подойти и, видя, как он послушно направился к ней по длинному залу, ступая по сырым плитам искусственного мрамора, Пембертон задумался над тем, что все это означает. Миссис Морин сказала мальчику несколько слов и проводила его в комнату, откуда только что появилась сама. Потом, закрыв за ним дверь, она быстрыми шагами устремилась к Пембертону. Что-то должно было произойти, однако самое изощренное воображение не могло бы подсказать, к чему все сведется. Она дала ему понять, что воспользовалась каким-то предлогом, чтобы удалить Моргана, и тут же, не раздумывая ни минуты, спросила, не может ли он одолжить ей шестьдесят франков. Когда же, не успев еще расхохотаться, он в изумлении на нее посмотрел, она объявила, что ей ужасно нужны деньги, что она находится в отчаянном положении, что ей это может стоить жизни.

— Сударыня, c'est trop fort! — рассмеявшись, вскричал Пембертон. — Как вы думаете, откуда мне взять шестьдесят франков du train dont vous allez?

— Я думала, вы работаете, что-нибудь пишете. Выходит, вам ничего не платят?

— Ни гроша.

— Что же вы такой дурак, что работаете даром?

— Кому, как не вам, это знать.

Миссис Морин удивленно поглядела на него; потом она слегка покраснела. Пембертон увидел, что она начисто забыла об их условиях, если только можно было назвать условиями все то, на что он в конце концов согласился: она нимало не утруждала ими ни память свою, ни совесть.

— Да, конечно, я знаю, что вы имеете в виду, вы были очень милы. Но зачем же столько раз к этому возвращаться?

Она была до чрезвычайности учтива с ним все последнее время, начиная с того самого утра, когда после состоявшегося между ними резкого объяснения он заставил ее принять его условия — согласиться на то, чтобы Морган обо всем узнал. Когда она увидела, что ей не грозит опасность самой объясняться с Морганом, она не стала на него обижаться. Больше того, приписывая эту выпавшую на ее долю льготу благотворному влиянию воспитателя на ее сына, она однажды сказала Пембертону:

— Дорогой мой, как это важно, что вы настоящий джентльмен!

Теперь она, по сути дела, повторяла те же слова:

— Ну конечно же, вы настоящий джентльмен, от этого с вами все так просто!

Пембертон напомнил ей, что он ни к чему не «возвращался», она же повторила свою просьбу, чтобы он где-нибудь и как-нибудь достал нужные ей шестьдесят франков. Он отважился сказать ей, что если бы он и попытался достать, то он и не подумал бы их ссудить ей, чем сознательно грешил против правды, ибо в душе отлично понимал, что если бы у него эти деньги были, он непременно бы ей их отдал. Он обвинял себя искренне, и не без оснований, в какой-то фантастической, безнравственной симпатии к этой женщине. Если невзгоды странным образом соединяют людей в браке, то они также порождают и странные чувства. К тому же именно в силу развращающего дурного влияния, которое оказала на него жизнь с такими людьми, ему приходилось прибегать к резкостям, совершенно несовместимым с усвоенными им с детства хорошими манерами.

«Морган, Морган, в какие теснины я забрел ради тебя», — вырвалось у него, в то время как миссис Морин проплыла по залу назад, чтобы выпустить мальчика, жалуясь на ходу, что все так ужасно.

Прежде чем Моргана успели освободить, раздался стук в наружную дверь внизу, вслед за которым в дверь эту просунулась голова вымокшего под дождем парня. Пембертон увидел, что это разносчик телеграмм и что принесенная телеграмма адресована ему. Морган вернулся как раз в ту минуту, когда, взглянув на подпись (это была подпись его лондонского друга), он читал слова: «Нашел тебе хорошее местечко натаскивать состоятельного подростка условия соглашению. Приезжай немедленно». По счастью, ответ был оплачен, и посыльный стал ждать. Стал ждать и Морган; мальчик подошел совсем близко и впился глазами в Пембертона. Встретив его взгляд, тот протянул ему телеграмму. Им достаточно было обменяться этим многозначительным взглядом (так хорошо они знали друг друга), и за то время, пока посыльный ждал и с плаща его, образуя лужицу на полу, стекала вода, они все между собою решили. Пембертон написал ответ карандашом, прижав лист бумаги к украшенной росписью стене, и посыльный удалился. Когда он ушел, Пембертон сказал Моргану:

— Я не пожалею сил; я пробуду там недолго, заработаю уйму денег, и нам с тобой будет на что жить.

— Скорее всего состоятельный подросток окажется изрядным болваном, — заметил Морган, — и тогда вас продержат там долго.

— Ну так пойми, чем дольше меня там продержат, тем больше я скоплю денег на нашу с тобой старость.

— А что если и они не будут платить? — воскликнул Морган.

— Ну не может же быть два таких… — Пембертон замолчал; бранное слово едва не сорвалось у него с языка. Вместо этого он сказал: — Два таких стечения обстоятельств.

Морган весь вспыхнул, на глаза его навернулись слезы:

— Dites toujours, две таких шайки плутов! — А потом, уже совершенно другим тоном, добавил: — Какой он счастливый, этот состоятельный подросток!

— Уж какое там счастье, если это болван!

— О, такие-то всегда самые счастливые. Нельзя же ведь иметь все сразу, не правда ли? — улыбнулся Морган.

Пембертон обнял его, положив ему руки на плечи.

— Но что же будет с тобой, что ты будешь делать? — Он подумал о миссис Морин, которая была сама не своя оттого, что ей не удавалось достать пресловутые шестьдесят франков.

— Я повзрослею. — И вслед за тем, словно в ответ на сделанные Пембертоном намеки, добавил: — Мне будет легче поладить с ними, когда вы уедете.

— Ах, не говори так. Можно подумать, что я восстанавливаю тебя против них!

— Так оно и есть. Одним своим видом. Ладно, вы ведь знаете, что я хочу сказать. Я возьму все в свои руки: я выдам сестер замуж.

— Ты еще, чего доброго, женишься сам! — пошутил Пембертон; он подумал, что доходящий до язвительной взвинченности шуточный тон может оказаться самым правильным, самым спасительным для них, что он облегчит им расставание.

Морган, однако, несколько нарушил его, неожиданно спросив:

— Послушайте, ну а как же, интересно, вы доберетесь до этого хорошего места? Придется ведь телеграфировать состоятельному подростку, чтобы вам выслали денег на дорогу.

Пембертон задумался:

— Не очень-то ведь им это понравится, не правда ли?

— Смотрите же, будьте с ними осторожны!

Пембертона вдруг осенило:

— Я пойду к американскому консулу; попрошу у него взаймы на несколько дней, покажу эту телеграмму.

Морган развеселился.

— Покажите ему телеграмму, а потом оставайтесь, а денег не отдавайте!

Пембертон вполне уже вошел в эту игру; он ответил, что ради Моргана способен и на такое; но мальчик сделался вдруг серьезным и, для того чтобы убедить своего учителя, что в действительности он так не думает, не только принялся торопить его идти в консульство (он ведь должен был ехать в тот же вечер, так он телеграфировал своему другу), но настоял на том, что сам пойдет туда вместе с ним. Они пробирались по извилистым спускам, переходили каналы по горбатым мостам, а потом, пересекая Пьяццу, увидали там, как мистер Морин и Юлик вошли в ювелирный магазин. Консул оказался человеком сговорчивым (как потом утверждал Пембертон, тут не столько помогла телеграмма, сколько внушительный вид Моргана), и на обратном пути они завернули в собор святого Марка, чтобы минут десять побыть вдвоем в тишине. Потом они вернулись к прерванной игре и принялись снова вышучивать друг друга. И когда миссис Морин, которой он сообщил о своем решении, пришла в ярость и, понимая, что ей теперь уже не удастся занять у него денег, принялась очень несуразно и вульгарно обвинять его в том, что он удирает от них, чтобы «ничего им не дать», Пембертон воспринял это как часть все той же игры. Вместе с тем он не мог не воздать должного мистеру Морину и Юлику, ибо, вернувшись домой и узнав ужасную новость, они оба отнеслись к ней так, как подобало людям светским.

 

Глава 8

Когда Пембертон начал обучать состоятельного подростка, которому предстояло поступать в Балиольский колледж, он не мог решить, действительно ли новый ученик его недоумок, или это только кажется ему оттого, что он так долго общался со своим маленьким другом, жившим такой напряженной внутренней жизнью. Вести от Моргана он получал раз пять или шесть: мальчик писал ему прелестные задорные письма, в которых переплетались разные языки; заканчивались они обычно забавными постскриптумами на семейном волапюке, со всяческими квадратиками, кружками, зигзагами, с уморительными рисунками, — письма, получив которые, он не мог решить, что ему делать: ему хотелось показать каждое письмо своему новому ученику, чтобы попытаться, пусть даже безуспешно, его этим приободрить, и вместе с тем ему казалось, что в них есть что-то такое, чего нельзя профанировать и что должно остаться тайной между ними двоими. Состоятельный подросток прошел с ним необходимый курс и провалился на экзаменах. Но неудача эта, казалось, только укрепила предположение, что от него на первых порах и не следовало ожидать особого блеска. И родители в великодушии своем старались обращать как можно меньше внимания на этот провал, словно он касался не их сына, а самого Пембертона, обижать которого им не хотелось, и, полагая, что следует предпринять новую попытку, попросили молодого репетитора продлить занятия с их чадом еще на год.

Теперь молодой репетитор имел уже возможность ссудить миссис Морин необходимые ей шестьдесят франков, и он послал их ей переводом по почте. В ответ на этот широкий жест он получил от нее отчаянную, наспех накарябанную записку: «Умоляю, приезжайте скорее, Морган опасно болен». Это был для них период отлива, они снова жили в Париже — сколько Пембертон ни видел их угнетенными, сломленными он их не видел ни разу, — и поэтому ему легко было дать им о себе знать. Он написал мальчику, прося подтвердить встревожившее его сообщение, однако ответа не получил. Тогда он незамедлительно оставил состоятельного подростка, переехал через Ла-Манш и явился в маленькую гостиницу возле Елисейских полей, по адресу, который ему дала миссис Морин. В душе он был глубоко раздражен и этой женщиной, и всем их семейством: элементарно порядочными быть они не могли, но зато могли жить в гостиницах, в обитых бархатом entresols, среди курящихся ароматов, в самом дорогом из всех городов Европы. Когда он покидал их в Венеции, он не мог отделаться от предчувствия, что что-то неминуемо должно случиться; однако единственным, что случилось, было то, что им удалось уехать оттуда.

— Что с ним? Где он? — спросил он миссис Морин; но, прежде чем та успела что-то сказать, ответом на этот вопрос стали объятия двух рук, далеко высунувшихся из коротенькой курточки, и в руках этих было достаточно силы, чтобы обнять его порывисто и крепко.

— Тяжело болен! Что-то не вижу! — вскричал Пембертон. И потом, повернувшись к Моргану: — Какого же дьявола ты не потрудился меня успокоить? Как ты мог не ответить на мое письмо?

Миссис Морин заверила его, что в то время, когда она писала ему, мальчик был действительно болен. Вместе с тем Пембертон тотчас же узнал от него самого, что тот не оставлял ни одного его письма без ответа. Из этого можно было заключить, что последнее письмо Пембертона было перехвачено и утаено. Миссис Морин приготовилась уже выслушать обращенный к ней упрек и, как Пембертон мог угадать по выражению ее лица, приготовилась еще и ко многому другому. Прежде всего она приготовилась убедить его, что ею руководило чувство долга, что она так рада, что он наконец приехал, что бы там ни говорили, и что он напрасно старается сделать вид, что не чувствует всеми порами своего существа, что в такое время ему надлежит быть возле Моргана. Он отнял у них мальчика и сейчас не вправе его покидать. Он взял на себя огромную ответственность; теперь он должен хотя бы не отступать от того, что сам сделал.

— Отнял его у вас? — негодующе воскликнул Пембертон.

— Согласитесь… согласитесь ради всего святого, я только этого и хочу. Мне больше не выдержать такого, всех этих сцен. Это предатели!

Слова эти вырвались у Моргана, который выпустил его вдруг из своих объятий; и это было так странно, что Пембертон сразу же кинулся к нему. И тут он увидел, что мальчик был вынужден сесть; дыхание его стало прерывистым, и он сделался бледен как полотно.

— И вы еще после этого говорите, что он не болен, милое наше дитя? — закричала его мать, опускаясь перед сыном на колени и сложив руки, но не прикасаясь к нему, как будто перед нею был какой-нибудь позолоченный божок. — Это пройдет… подожди минуту; только не говори больше таких страшных вещей!

— Ничего, все пройдет, — пролепетал Морган. С трудом переводя дух и положив обе руки на край дивана, он продолжал глядеть на Пембертона со странной улыбкой.

— И вы еще смеете говорить, что я поступила как предательница, что я вас обманула! — вскричала миссис Морин, вскочив с места и с яростью глядя на Пембертона.

— Да это же не он говорит, это я! — пытался возразить мальчик; ему как будто стало легче, но вместе с тем ему пришлось откинуться к стене; сидевший рядом Пембертон взял его за руку и склонился над ним.

— Дорогое мое дитя, каждый из нас делает то, что может; есть столько всяких вещей, с которыми приходится считаться, — назидательно сказала миссис Морин. — Его место здесь и только здесь. Вот видишь, ты и сам думаешь, что это так.

— Увезите меня отсюда… увезите, — продолжал Морган, и бледное лицо его озарилось улыбкой.

— Но куда же я тебя возьму и как… да, как, мальчик мой? — пробормотал было молодой человек, вспоминая, как недовольны были лондонцы тем, что, отлучившись по своим делам, он бросил их и даже не обещал, что скоро вернется; как справедливы были их нарекания, ведь он поставил их перед необходимостью искать нового репетитора для сына. Думал он и о том, как трудно ему теперь будет найти другую работу, коль скоро на этой он сплоховал и ученик его провалился.

— Мы все уладим. Вы уже не один раз говорили об этом, — сказал Морган, — только бы уехать, все остальное приложится.

— Говорите сколько хотите, только не думайте, что вам удастся это сделать, — заявила Пембертону его хозяйка. — Мистер Морин ни за что не согласится, это было бы так рискованно. — И, обращаясь к Моргану, добавила: — Это лишило бы нас спокойствия и было бы для всех нас ударом. Видишь, он вернулся, и у нас все будет опять по-старому. Ты будешь жить как прежде и заниматься, и никто не будет стеснять твоей свободы, и все мы будем жить так же счастливо, как жили. Ты вырастешь, наберешься сил, и мы больше не станем затевать такие глупые опыты, не правда ли? Слишком-уж все это нелепо. Место мистера Пембертона здесь. У каждого из нас есть свое место. У тебя свое, у отца твоего — свое, у меня — тоже, n'est ce pas, cheri? Мы не станем вспоминать о нашем безрассудстве, и все у нас пойдет хорошо.

Она продолжала говорить и плавно расхаживать по маленькой, увешанной драпировками душной salon, в то время как Пембертон сидел рядом с мальчиком, лицо которого постепенно розовело; она нагромождала разные путаные доводы, давая ему понять, что в семье у них должны произойти перемены, что другие дети могут от них уехать (Как знать? У Полы есть свои соображения) и что легко себе представить, как опустеет тогда родительское гнездо и как старикам будет не хватать их птенчика. Морган только посмотрел на Пембертона, который крепко держал его, не давая ему сдвинуться с места: учитель его отлично знал, как мальчику всегда бывало неприятно, когда его называли птенчиком. Морган признался, что действительно день или два чувствовал себя плохо, но стал снова возмущаться бесстыдным поступком матери, сыгравшей на его болезни, чтобы сорвать с места несчастного Пембертона. Несчастному Пембертону все это показалось смешным: помимо того, что комична была сама миссис Морин, пустившая в ход столь глубокомысленные доводы, чтобы доказать свою правоту (можно было подумать, что она вытрясает их из своих раздувшихся юбок, совершенно захлестнувших собою легкие золоченые кресла), столь мало был этот больной мальчик готов к каким бы то ни было переменам.

Самому же ему все равно приходилось на все соглашаться. Он снова должен будет взять на себя заботы о Моргане, и неизвестно, на сколько времени; он, правда, убеждался, что у питомца его есть на этот счет свои собственные планы, которые имеют в виду облегчить его учителю жизнь. Он заранее был ему за это признателен; тем не менее, невзирая на все эти благоприятные для него перспективы, он несколько упал духом и не нашел в себе сил сразу же решиться уехать и увезти с собой Моргана; он оставлял мальчику все же какую-то надежду, давая ему понять, что окончательное решение еще не принято и что, помимо всего прочего, если бы он сейчас поужинал, то ему, вероятно, было бы легче отважиться на этот шаг. Миссис Морин разрешилась еще какими-то новыми намеками касательно перемен, которых следовало ожидать, однако, роняя все эти намеки, она столько раз вздрагивала и улыбалась (она сама призналась, что очень нервничает), что он не знал, было ли это следствием приподнятого настроения или самой обыкновенной истерикой. Если семью действительно ожидало кораблекрушение, то почему же ей было не признаться, что Моргана необходимо затолкать в спасательную шлюпку? А о том, что они на краю гибели, говорило то, что на этот раз они поселились в роскошных кварталах столицы наслаждений; где же еще они могли поселиться перед грозившею катастрофой? Мало того, разве она не говорила ему, что мистер Морин и остальные члены семьи развлекались, слушая оперу в обществе мистера Грейнджера, а что же еще они могли предпринять накануне краха? Пембертон узнал, что мистер Грейнджер — богатый и одинокий американец — многообещающий банковый билет, не подлежащий размену; поэтому одно из соображений Полы, возможно, заключалось в том, что на этот раз ей все действительно удалось. А это значило, что сплоченности семьи нанесен непоправимый удар. А коль скоро сплоченности этой действительно наступает конец, то как же сложится тогда судьба несчастного Пембертона? Он успел до такой степени проникнуться ощущением своей связи с ними, что, с тревогою думая о близящемся крушении, уже видел себя обломком мачты, одиноко качавшимся на волнах.

Кончилось тем, что один только Морган спохватился и спросил, заказали ли для его учителя что-нибудь поесть; после этого они сидели вдвоем внизу, за этим запоздалым и затянувшимся ужином среди обшитого шнуром зеленого плюша перед затейливою тарелкой бисквитного фарфора в присутствии не скрывавшего своей усталости официанта. Миссис Морин предупредила своего гостя, что комнату для него им пришлось снять в другом доме. Чтобы утешить его (а это было тогда, когда Пембертон думал о том, как противно есть совершенно уже остывший гарнир), Морган сказал, что, вообще-то говоря, это хорошо, так как может облегчить им побег. Он так говорил об этом побеге (и еще не раз возвращался к этой мечте потом), как будто они были сверстники и вместе играли в какую-то мальчишескую игру. Но, наряду с этим, он был уверен, что что-то должно случиться, что Моринам так долго не продержаться. В действительности же, как Пембертон мог убедиться, они продержались еще пять или шесть месяцев. В течение этого времени Морган старался всячески его приободрить. Мистер Морин и Юлик, которых Пембертон увидел на следующий день после своего возвращения, приняли его так, как и полагалось людям светским. Если же Пола и Эми отнеслись к нему без должного уважения, то им можно было это простить, приняв во внимание, что мистер Грейнджер перестал появляться в опере. Он ограничился тем, что предоставил в их распоряжение свою ложу, где каждую из приглашенных неизменно ожидал букет цветов; там был даже обнаружен один лишний, по-видимому для мистера Морина и Юлика, и сама мысль об этой избыточной щедрости наполняла сердца их горечью и только усугубляла накопившуюся обиду.

— Все они такие, — заметил Морган, — в последнюю минуту, как раз тогда, когда мы думаем, что дело уже на мази, они от нас удирают.

Комментарии Моргана в эти дни становились все более и более откровенными; он даже не стал скрывать от своего учителя, что в его отсутствие родители проявляли к нему необыкновенную нежность. Ну конечно же, они изо всех сил старались обласкать его, показать ему, что непрестанно о нем заботятся, и вознаградить за понесенную им утрату. Именно поэтому все становилось еще грустнее, и он так рад возвращению Пембертона: теперь ему не придется столько раз вспоминать об их любви и чувствовать себя так им обязанным. Услыхав этот довод, Пембертон рассмеялся, а Морган покраснел и сказал:

— Вы знаете, что я имею в виду.

Пембертон отлично знал, что он имеет в виду, однако было много всего другого, что от этого не становилось яснее. Второе его пребывание в Париже было утомительным и долгим: они снова что-то вместе читали, и бродили по городу, и болтали, и слонялись по набережным, осматривали музеи, а когда наступили холода и особенно тянуло к теплу, расхаживали по галереям Пале-Рояля, любуясь возвышающимся над ними великолепным церковным окном. Моргану хотелось побольше всего разузнать о состоятельном подростке, он его неимоверно интересовал. Кое-какие подробности касательно богатства этой семьи — а Пембертон не хотел от него утаивать ни одной — несомненно, еще выше подняли его в глазах мальчика, сумевшего оценить все те блага, от которых учитель его вынужден был отказаться, для того чтобы вернуться к нему; но при том, что после этого самоотверженного поступка доверие их друг к другу еще больше возросло, мальчик не отступал от созданной им теории, к которой примешивалась доля шаловливого юмора: он считал, что доставшееся им долгое испытание подходит к концу. Убежденность Моргана, что Моринам долго не продержаться, жила бок о бок с их бившей ключом энергией, которая месяц за месяцем помогала им продолжать эту жизнь. Три недели спустя после возвращения Пембертона они переехали в другую гостиницу, еще более грязную. Но Морган был рад, что учителя его не заставили поступиться преимуществами, которые давала снятая на стороне комната. Он все еще тешил себя романтическою мечтою, что настанет день или, вернее, ночь, — когда им удастся осуществить пресловутый побег.

В этой сложной ситуации Пембертон в первый раз ощутил и отчаяние, и горечь. Все это было, как он сам сказал миссис Морин в Венеции, trop fort, все было trop fort. Он не мог ни сбросить с себя губившее его бремя, ни нести его со спокойной совестью и безраздельной любовью. Он истратил все заработанные в Англии деньги и понимал, что молодые годы его уходят и он ничего не получает взамен. Пусть Морган и находил успокоение в мысли, что ему удастся вознаградить своего учителя за все неудобства, которые тому приходилось ради него терпеть, соединив его судьбу со своею, — в этой убежденности его было что-то такое, что раздражало Пембертона. Он понимал, что у мальчика на уме: коль скоро друг его оказался настолько великодушен, что, невзирая ни на что, вернулся к нему, он должен отблагодарить его за это — жизнью. Но его несчастному другу вовсе не нужна была эта жертва — что бы он стал делать с жизнью Моргана? Разумеется, при том, что Пембертон был всем этим раздражен, он понимал, почему мальчику этого так хотелось. И понимание это возвышало Моргана в глазах его учителя: воспитанник его хотел одного, чтобы его больше не считали ребенком. Если кто-нибудь из тех, кто общался с ним, упустил бы это из виду, то ему пришлось бы винить одного себя в том, что он ничего не добился. Итак, с чувством, в котором были и желание, и тревога, Пембертон ждал катастрофы, с неизбежностью нависавшей над домом Моринов; дыхание ее по временам касалось уже его щек, но он не мог еще представить себе, какую форму она примет.

Может статься, что это будет форма рассеянья, испуганного sauve qili peut, что все кинутся врассыпную и каждый постарается укрыться в своем углу. Разумеется, у них не было уже прежней гибкости: по всей видимости, они искали то, что уже невозможно было найти. Доррингтоны больше не появлялись, князья куда-то исчезли, — не было ли все это началом конца? Миссис Морин перестала соблюдать пресловутые «дни»; распорядок ее светских выездов был нарушен, календарь со всеми датами повернут к стене. Пембертон считал, что самым ужасным ударом для них оказалось ни с чем не сообразное поведение мистера Грейнджера, который, по-видимому, сам не знал, чего хочет или, что было еще того хуже, чего хотят они. Он продолжал посылать цветы, словно для того, чтобы устлать ими свой отход, которому уже не суждено было перейти в новое наступление. Хорошо, конечно, что еще были цветы, но — Пембертон теперь мог уже сделать из этого окончательный вывод. Больше не приходилось сомневаться, что на протяжении всех этих лет Моринам неизменно сопутствовала неудача; поэтому молодому человеку оставалось только благодарить судьбу за то, что «эти годы» длились так долго. Мистер Морин имел еще возможность уезжать иногда по делам и, что было всего удивительнее, даже возвращаться назад. Юлик больше не бывал в клубе, но в наружности его не произошло никаких перемен, он продолжал производить впечатление человека, взирающего на жизнь глазами завсегдатая этого дома. Вот почему Пембертон был вдвойне поражен, услыхав, как он однажды ответил матери: в голосе его звучало отчаяние человека, успевшего испытать самые тяжкие лишения. Пембертону не удалось как следует понять, о чем именно шла речь; похоже было, что она хотела знать его мнение насчет того, за кого им лучше выдать замуж Эми.

— Да хоть за черта! — крикнул Юлик.

На этот раз Пембертон мог окончательно убедиться, что они утратили не только привычную им учтивость, но вместе с нею и веру в себя. Мог он и увидеть, что уж коль скоро миссис Морин озабочена тем, чтобы препоручить кому-то своих детей, то это означает, что она закрывает все крышки люков от бури. Но, так или иначе, Морган был последним, с кем она бы решилась расстаться.

Однажды зимним днем — это было воскресенье — учитель и ученик гуляли по Булонскому лесу и зашли далеко вглубь. Вечер был так великолепен, холодный лимонно-желтый закат так прозрачен, поток экипажей и пешеходов так увлекателен, а очарование Парижа так велико, что они задержались дольше обычного, а потом спохватились, что надо спешить домой, иначе они опоздают к обеду. Они и стали спешить, взявшись под руку, веселые и проголодавшиеся, убежденные, что Париж — самый лучший город на свете и что, сколько всего они ни видели там, они не успели еще насладиться сполна невинными удовольствиями, которых там было не счесть. Вернувшись в гостиницу, они обнаружили, что, хоть они пришли намного позже положенного, за столом никого не было. Смятение охватило комнаты Моринов (на этот раз очень ободранные, но все же самые лучшие в гостинице), и, бросив взгляд на стол, где все говорило о неожиданно прерванном обеде (посуда вся была сдвинута с мест, словно перед этим там разразилась драка, а на скатерти чернело большое пятно от только что разлитой бутылки вина), Пембертон не мог не догадаться, что здесь разыгралась последняя борьба за остатки собственности. Грянула буря, все старались куда-то укрыться. Крышки люков были закрыты. Пола и Эми исчезли (за все это время ни та, ни другая ни разу не пытались привлечь к себе внимание Пембертона, однако он понимал, что они все же с ним как-то считались и теперь не хотели показываться ему в положении молодых девушек, у которых конфисковали платья), а Юлик, казалось, успел уже выпрыгнуть за борт. Словом, владелец гостиницы, а за ним и весь ее персонал утратили всякую почтительность к своим постояльцам, и брошенные в беспорядке на полу раскрытые чемоданы являли собой картину насильственного захвата, с которым странным образом сочеталось негодование отступавших.

Как только Морган сообразил, что все это означает — а сообразил он сразу, — он покраснел до корней волос. С самого раннего детства он привык переживать трудности и опасности, но ему еще ни разу не случалось быть свидетелем публичного посрамления своих близких. Взглянув на него еще раз, Пембертон увидел, что глаза мальчика полны слез и что это слезы горечи и стыда. Несколько мгновений учитель его раздумывал, не должен ли он поберечь Моргана и для этого сделать вид, что не понимает происходящего, и удастся ли ему это. Но ему стало ясно, что уже не удастся, как только в этой маленькой обесчещенной salon у поруганного очага он увидел мистера и миссис Морин, оставшихся без обеда и, по всей вероятности, напряженно размышлявших, в какую из шумных столиц им лучше всего теперь направить свои стопы. Они не были сломлены, но оба были очень бледны, а миссис Морин, должно быть, все это время плакала. Пембертон сразу понял, что горюет она отнюдь не оттого, что ей не дали возможности пообедать, хотя, вообще-то говоря, для нее и немало значило в жизни вкусно поесть, но по причине куда более трагической. Она тут же раскрыла перед ним свои карты, рассказав о том, что вызвало всю эту катастрофу, как почва у них под ногами заколебалась и как их всех теперь выпроваживают отсюда. Поэтому, как ни тяжело им расставаться сейчас со своим любимцем, ей приходится просить его еще на какое-то время продлить свое благотворное влияние на мальчика, которого ему удалось так к себе привязать, и уговорить своего юного питомца поселиться вместе с ним в каком-нибудь скромном доме. Короче говоря, они целиком полагаются на него, они временно препоручают свое милое дитя его покровительству — это позволит и мистеру Морину, и ей самой уделить надлежащее внимание (до этого, увы, они уделяли его недостаточно) своим делам и привести их в порядок.

— Мы вам доверяем… мы понимаем, что можем вам доверять, — сказала миссис Морин, в задумчивости потирая свои пухлые руки и с виноватым видом поглядывая на Моргана, в то время как ее супруг назидательно и отечески водил указательным пальцем по его подбородку.

— О да, мы знаем, что можем вам доверять. Мы целиком полагаемся на мистера Пембертона, Морган, — подтвердил мистер Морин.

Пембертон снова подумал, не сделать ли ему вид, что он не понимает, о чем идет речь; но тут же увидел, с какими муками это будет сопряжено; по лицу Моргана он прочел, что тот все уже понял.

— Так, значит, он может увезти меня, и мы будем вместе навеки? — вскричал мальчик. — Увезти, увезти меня куда захочет?

— Ну уж и навеки? Comme vous у allez, — снисходительно рассмеялся мистер Морин. — На столько времени, на сколько мистер Пембертон соблаговолит тебя взять.

— Мы старались, мы мучились, — продолжала его жена, — но вы так сумели его к себе привязать, что все самое трудное уже позади.

Морган отвернулся от отца, он смотрел на Пембертона, и лицо его просветлело. От заливавшей его краски стыда ничего не осталось, появилось нечто другое, вдохнувшее в него жизнь. Это была вспышка мальчишеской радости, слегка только приглушенная мыслью о том, что от этого неожиданного исполнения его надежды, слишком уж внезапного и стремительного, все становится гораздо менее похожим на игру, о которой он так мечтал: весь «побег» открыто препоручался теперь им обоим. Мальчишеская радость эта длилась всего лишь миг, и Пембертона почти что испугало, что сквозь только что испытанную униженность неожиданно проступили признательность и любовь. Когда Морган пролепетал: «Ну что вы на это скажете, мой милый?» — он почувствовал, что от него ждут слов восторга. Однако еще больше его испугало то, что сразу же за этим последовало и что заставило мальчика тотчас же опуститься в стоявшее возле него кресло. Он очень побледнел и прижимал руку к левому боку. Все трое смотрели на него, но первой к нему кинулась миссис Морин.

— Ах, бедненькое сердечко! — вскричала она и опустилась перед ним на колени; в эту минуту он уже не был для нее только божком, и она горячо его обняла.

— Вы слишком много сегодня гуляли, слишком спешили! — крикнула она через его плечо Пембертону. Мальчик ничего на это не возразил, как вдруг его мать, все еще продолжая держать его в своих объятиях, привскочила с перекошенным лицом, и послышался душераздирающий крик:

— Помогите, помогите! Он умирает! Он умер!

Взглянув на изменившееся лицо Моргана, Пембертон в ужасе увидел, что мальчик мертв. Он едва не вырвал его из объятий матери, и на какое-то мгновение, когда они держали его так оба, их испуганные взгляды встретились.

— Он не смог этого выдержать, с его слабым сердцем, — сказал Пембертон, — этого удара, всей этой сцены, страшного потрясения.

— Но я-то думала, что он хочет уехать с вами! — простонала миссис Морин.

— Я же говорил тебе, моя дорогая, что он вовсе этого не хотел, — ответил ее муж. Он весь дрожал и по-своему был столь же глубоко потрясен, как и его жена. Но, едва только первый порыв прошел, он принял постигшую его утрату, как подобало человеку светскому.

 

СЭР ЭДМУНД ОРМ

(рассказ)

Эти записки не датированы, но появились они, по-видимому, спустя много лет после смерти супруги писавшего; она же, надо полагать, и выводится там наряду с другими лицами. Мнению моему, однако, в этом странном повествовании прямого подтверждения найти нельзя, да теперь это скорее всего и не важно. Вступив во владение унаследованным имуществом, я обнаружил недатированную рукопись под замком в выдвижном ящике стола вместе с прочими бумагами: письмами, памятками, счетами, выцветшими фотографиями, пригласительными билетами; все это принадлежало юной несчастной леди, скончавшейся в родовых муках через год после свадьбы. Вот единственная нить, за которую можно ухватиться; однако вы наверняка сочтете подобное основание довольно шатким для сколько-нибудь надежных выводов. Не могу поручиться, что автор записок был движим побуждением достоверно изложить реально происходившие события; могу только засвидетельствовать искренность и правдивость, которые всегда были присущи моему знакомому. Во всяком случае, он писал это для себя, а не для публики. Повесть привлекла меня необычностью содержания, и я, обладая полным правом выбора, именно поэтому и решился представить ее всеобщему вниманию. Что касается стиля, пусть читатель помнит: записки не предназначались для посторонних глаз. В рукописи я ничего не менял, за исключением имен.

Если описанные события действительно объединены внутренней связью, я знаю точно, когда все началось. Случилось это в воскресенье, мягким ноябрьским полднем, сразу же по окончании церковной службы, на «Променаде», залитом ярким солнцем. Брайтон кишел людьми; сезон находился в самом разгаре, и, хотя погоду нельзя было назвать чарующей, денек располагал к моциону, так что повсюду виднелось множество гуляющих. Спокойное голубое море также выглядело благопристойно; казалось, оно дремлет, тихонько всхрапывая (если только можно назвать пристойным храп), пока природа читает проповедь. Посвятив утро написанию писем, перед ленчем я вышел взглянуть на берег. Помню, облокотясь о перила ограды, отделяющей Кингз-Роуд от песчаной полосы, я закурил сигарету, как вдруг кто-то — видимо, с намерением пошутить — возложил мне на плечо легкую прогулочную трость. Пошутить таким образом вздумалось Тедди Бостуику, капитану стрелкового полка; он расценивал ее как приглашение к разговору. Мы беседовали, прогуливаясь вместе (мой приятель любил держать спутника под руку, словно желая показать, что прощает ему недостаток чувства юмора), разглядывали прохожих, раскланивались со знакомыми и строили догадки относительно незнакомых, а встречая молодых девиц, спорили об их красоте. Однако стоило показаться впереди Шарлотте Марден в сопровождении матушки, как наши мнения безоговорочно совпали: Шарлотта была несравненна — с этим согласился бы кто угодно. Воздух Брайтона, как издавна известно, преображает невзрачных в хорошеньких, а миловидные становятся еще краше; впрочем, не знаю, действует ли это волшебство по-прежнему. Так или иначе, пребывание в Брайтоне необыкновенно благотворно влияло на цвет лица; а уж на лицо мисс Марден все заглядывались поневоле. Поравнявшись с дамами, мы не могли не остановиться — то ли по этой причине, то ли просто оттого, что уже были знакомы с ними обеими.

Мы с Тедди Бостуиком остановились, потом развернулись, завязалась общая беседа; так мы оказались в провожатых. Дамы, однако, никуда не направлялись: они просто прогуливались по аллее после окончания церковной службы. Тедди вновь дал волю юмористическим наклонностям, немедленно завладев вниманием Шарлотты; мне же пришлось составить пару ее матушке. Но я не был обескуражен: идя следом за девушкой, я мог не сводить с нее глаз и вдоволь о ней беседовать. Прогулка продолжалась до тех пор, пока миссис Марден, опиравшаяся о мою руку, не пожаловалась вдруг, что устала и должна отдохнуть. Мы нашли скамейку под навесом и расположились на ней, толкуя о прохожих. Я давно уже заметил удивительное сходство между матерью и дочерью; более поразительного подобия я раньше не встречал; не беру во внимание разницу характеров. Говорят, что мать в преклонных годах — это будущий портрет дочери, и порой настораживающий. Но меня не пугала мысль о том, что Шарлотта на шестом десятке будет красива под стать своей матушке — даже при условии, что переймет ее бледность и склонность к глубокой задумчивости. Теперь, в двадцать два, девушка воплощала в себе цветущую невинность; красота ее вызывала восхищение. Очаровательная головка, прелестные черты лица — все было точь-в-точь как у матери. Взоры, жесты, интонации — до мельчайших оттенков, когда трудно уловить, что более решает: внешность или голос, — все перекликалось в обеих; глядя на одну, вы постоянно вспоминали и другую.

Дамы наши жили на небольшой доход и имели скромный, радующий взгляд дом в Брайтоне; стены были увешаны портретами, а на книжных шкафах стояли чучела животных; глянцевитые рыбы желтели под стеклом. Дом был полон и других сувениров; миссис Марден утверждала, что все эти вещи навевают ей самые дорогие воспоминания. Муж ее не отличался крепким здоровьем, и ему «прописали» Брайтон, где он провел последние годы жизни; миссис Марден уже успела поведать мне, что находится в этом доме как бы под покровительством своего великодушного супруга. Великодушие супруга не знало границ; и, говоря об этом, миссис Марден словно давала понять, что иное мнение неуместно. Чувствовалось, что ей хочется обрести защиту, ощутить себя огражденной; смутная тревога, жившая в ней, порождала стремление спрятаться, укрыться. Миссис Марден нуждалась в друзьях, и у нее было множество друзей. В первую же встречу мне открылось ее добросердечие; никогда, в отличие от многих чванливых молодых людей, я не оскорблял ее подозрением, будто мною хотят «воспользоваться». Я не опасался, что миссис Марден прочит меня в мужья своей дочери или, как некоторые попирающие природу мамаши, сама мечтает выйти за меня замуж. Стремление к обществу втайне сочеталось у обеих с робостью; казалось, они вот-вот воскликнут: «Мы нуждаемся в вашей дружбе, в вашем доверии! Не тревожьтесь: мы вовсе не ждем, что вы задумаетесь о браке».

«В маме есть что-то особенное: вот почему она такая прелесть», — доверительно сообщила мне Шарлотта почти сразу после нашего знакомства. Шарлотта боготворила свою миловидную мать; не тщеславная по натуре, девушка гордилась ее красотой. В особенности Шарлотту восхищали брови миссис Марден: дочь утверждала, что изгиб их в высшей степени привлекателен. «Она словно ожидает доктора, моя милая мамочка, — призналась мне девушка в другой раз, — и, возможно, вы и есть этот доктор. Не правда ли?» События показали, что я и в самом деле могу выступить в некотором роде в роли целителя. Узнав, что миссис Марден в свою очередь считает Шарлотту «поразительно странной», как она однажды выразилась, я проникся к обеим дамам еще большим интересом. В дружбе своей и мать, и дочь находили взаимное счастье; обе непрестанно заботились друг о друге.

Поток гуляющих тек по «Променаду», и вскоре впереди показалась Шарлотта в сопровождении Тедди Бостуика. Девушка, проходя мимо, кивнула нам с улыбкой, но на обратном пути остановилась, чтобы поговорить. Однако капитан Бостуик наотрез отказался от беседы; он заявил, что прогуливаться куда занятней: не лучше ли им пройтись туда-сюда еще разок?

— Поступайте как знаете, — обронила миссис Марден.

Шарлотта, удаляясь, обернулась через плечо и дразняще улыбнулась. Тедди оглядел меня через монокль, но я и бровью не повел: весело смеясь, я беседовал с миссис Марден и думал только о ее дочери.

— А она, знаете ли, кокетка!

— Не говорите так, не говорите! — растерянно пробормотала миссис Марден.

— Хорошенькие девушки всегда кокетки, пускай даже самую малость, — уступчиво оговорился я.

— За что же их постигает наказание? — спросила она с испугавшей меня горячностью как о давно наболевшем.

Озадаченно помолчав, я поинтересовался:

— Почему вы так считаете?

— В молодости я совершила дурной поступок.

— И вас постигло наказание?

— Я несу его на протяжении всей своей жизни, — проговорила миссис Марден, отвернувшись. — Ах! — вдруг вскрикнула она, вскакивая, и вперила взгляд в Шарлотту, которая вновь приближалась к нам вместе с капитаном Бостуиком. Застыв ненадолго со странным выражением на лице, миссис Марден опустилась наконец на скамью; щеки ее пылали. Шарлотта (она видела все) подскочила к матери и, с нежностью взяв ее за руку, села рядом. Бледная от волнения, девушка пристально смотрела ей в лицо. Миссис Марден уже оправилась от потрясения, причина которого осталась для нас неясной; сидя с бестрепетным видом, она спокойно взирала на неспешно текшую мимо толпу, на безоблачное небо и дремлющее море. Но, случайно взглянув, я заметил, что пальцы миссис Марден судорожно стискивают руку дочери. Бостуик все еще стоял перед дамами, не понимая, в чем дело; глядя через прозрачное круглое стеклышко, он обратился ко мне с расспросами, однако Шарлотта не без раздражения приказала ему:

— Не стойте здесь вот так, капитан Бостуик. Ступайте — прошу вас, ступайте.

Я сразу же поднялся, не желая более утомлять миссис Марден, но она умоляла нас остаться, непременно остаться и сопроводить их к ленчу. Она усадила меня на скамью рядом с собой, и я ощутил торопливое пожатие руки; выдавал ли этот жест ненароком ее беспокойство или служил каким-то особым знаком? Я не понимал, на что именно хотела обратить мое внимание миссис Марден; возможно, она заметила кого-то или что-то необычное среди толпы. Вскоре она сказала, что вполне оправилась, и сослалась на подверженность внезапным сильным сердцебиениям; приступы начинались внезапно и так же неожиданно прекращались. Пора было идти, и мы подчинились этой простой необходимости. Происшествие, казалось, было забыто. Мы позавтракали вместе с радушными хозяйками, и на обратном пути Бостуик заявил, что еще никто на свете не приходился ему настолько по душе, как наши дамы.

Миссис Марден взяла с нас обещание заглянуть на следующий день к чаю и призвала в дальнейшем появляться возможно чаще. Однако на следующий день, постучавшись около пяти в дверь уютного жилища, я узнал, что хозяйки уехали в город. Лакею было поручено передать искренние сожаления ввиду необходимости срочного отъезда. Отлучка должна продлиться несколько дней — вот все, что мне удалось вытянуть из неразговорчивого слуги. Через три дня я пришел вновь, но дамы по-прежнему отсутствовали. Только в конце недели я получил от миссис Марден записку. «Мы дома, — писала она, — простите нас и приходите». Именно в тот день (да, я это хорошо помню), когда я по получении записки сразу же отправился к ним, миссис Марден сообщила мне, что обладает особой интуицией. Не берусь судить, со многими ли в те времена в Англии случалась подобная напасть, однако уверен, что лишь единицы отважились бы в этом признаться, и потому счел признание миссис Марден довольно необычным; особенно поразительным казалось, что ее сверхъестественные прозрения касаются меня. В доме миссис Марден в тот вечер были и другие гости — праздные брайтонские джентльмены, престарелые леди с испуганным взглядом, которые невпопад вмешивались в разговор; мне не удалось толком побеседовать с Шарлоттой, но через день я встретил обеих дам на званом обеде у наших общих знакомых и был вполне вознагражден, так как меня посадили рядом с мисс Марден. За разговором, помнится, я впервые отчетливо понял, как прекрасна и внутренне свободна эта девушка. Ранее ее образ складывался из отблесков мимолетных впечатлений, как если бы до меня долетали отдельные обрывки мелодии, но сейчас душа Шарлотты предстала передо мной полностью, во всем своем благоуханном сиянии. Арию пропели до конца, и она оказалась сладостной и свежей; и я еще долго мурлыкал ее по памяти.

После обеда я обменялся репликами с миссис Марден — как раз в то время, когда разносили чай. Слуга проследовал мимо нас с подносом; я спросил миссис Марден, не желает ли она чаю; получив утвердительный ответ, я взял чашку и предложил ее своей даме. Миссис Марден протянула руку, чтобы взять чай, и я передал ей чашку со всей необходимой осторожностью, в чем был убежден; однако, едва только пальцы миссис Марден коснулись чашки, она вздрогнула и выронила ее. Хрупкий фарфоровый сосуд со звоном разбился, его ароматное содержимое пролилось, причем миссис Марден даже не отпрянула, чтобы спасти свое платье от брызг. Я нагнулся подобрать осколки, а когда распрямился, увидел, что миссис Марден смотрит через комнату на свою дочь. Шарлотта улыбалась, но в глазах ее читалось беспокойство. «Мама, милая, что с тобой?» — казалось, вот-вот слетит с ее губ. Миссис Марден покраснела точь-в-точь как тогда, на прогулке у моря, но сейчас, к моему удивлению, проговорила неожиданно резким тоном: «Вам следовало крепче держать чашку!»

Я принялся бормотать оправдания, но заметил, что глаза миссис Марден устремлены на меня с напряженной мольбой. Окончательно сбитый с толку, я растерялся и вдруг понял ее слова совершенно ясно, как если бы она сказала вслух: «Притворитесь же, притворитесь, что виноваты вы!» Слуга вернулся, чтобы собрать осколки и вытереть пролитый чай, и, пока я извинялся, миссис Марден неожиданно вышла из комнаты, даже не отряхнув забрызганного платья, покинув и меня, и внимательно следившую за ней дочь.

В тот вечер я с ними уже не виделся, но на другое утро случайно повстречал мисс Марден на Кингз-Роуд, со свитком нот в муфте. Она возвращалась от подруги, жившей неподалеку, к которой ходила разучивать дуэт. Я попросил у мисс Марден разрешения пройти с ней остаток пути. Она согласилась, чтобы я проводил ее до дверей, но войти в дом не дозволила.

— Нет-нет, сегодня мне не до вас, — заявила она у порога откровенно, хотя и довольно мягким тоном.

Смущенный ее ответом, я растерянно взглянул на окна дома. В окне гостиной мелькнуло бледное лицо заметившей нас миссис Марден; впрочем, краткого мгновения хватило, чтобы убедиться: то была действительно она, а не призрак. Но Шарлотта вряд ли ее увидела: в течение всей нашей прогулки она ни разу не упомянула о своей матушке.

Поскольку мне было прямо сказано, что мое присутствие пока нежелательно, я воздерживался от визитов, а потом всевозможные обстоятельства разлучили нас довольно надолго. Я уехал в Лондон и уже там получил настоятельное приглашение посетить старинное поместье в Сассексе, принадлежавшее супружеской паре, с которой недавно свел знакомство. Приняв приглашение, я поехал в Трэнтон и по прибытии, среди прочих гостей, обнаружил мисс и миссис Марден.

— Простите ли вы меня? — Вот первые слова, с которыми обратилась ко мне миссис Марден; и в ответ на мое недоумение пояснила: — Я опрокинула на вас свой чай.

Я возразил, что чашка опрокинулась на нее, а не на меня.

— Так или иначе, — заметила миссис Марден, — это было крайне неучтиво с моей стороны. Но со временем вы все поймете и окажете мне снисхождение.

В первый же день моего пребывания в Трэнтоне я услышал от миссис Марден еще парочку подобных намеков; она позволяла их себе не однажды, очевидно намереваясь посвятить меня в некую тайну. Наконец я стал поддразнивать миссис Марден, заявляя, что предпочел бы чудесам немедленную ясность. Миссис Марден ответила, что когда со мной случится нечто, тогда все и выяснится, не раньше. Она была уверена: что-то должно произойти; глубочайшее предчувствие побуждало ее говорить со мной. Разве я забыл о ее интуиции? Едва увидев меня, миссис Марден поняла, что я определенно сделаюсь участником неких событий. Оставалось только ждать, сохраняя хладнокровие и не допуская опрометчивости. Миссис Марден, в частности, не собиралась слишком волноваться по этому поводу. И мне не следовало слишком беспокоиться: ведь можно притерпеться ко всему. Однако миссис Марден я ответил, что испытываю недоумение и весьма напуган, поскольку отсутствие ключа дает на редкость большой простор игре воображения. Я намеренно преувеличивал: миссис Марден хотя и представлялась мне загадочной, но не настораживала. Я понятия не имел, на что она намекает, однако более удивлялся, чем опасался. Я мог бы заключить, что она слегка не в себе, но подобная мысль даже не приходила мне в голову. Миссис Марден отличалась завидным душевным здоровьем.

В доме Трэнтонов гостило много девушек, но Шарлотта была самой очаровательной; к тому же, по общему признанию, в «охоте на дичь» она не участвовала. Несколько молодых людей, и я в том числе, явно предпочитали ее общество стайке охотившихся девиц. Однако вскоре выяснилось, что мисс Марден знакома более изысканная забава. Девушка была мила с каждым из нас, и мы спешили к ней спозаранку, а расставаться старались как можно позже. Кокетничала ли она с нами — не знаю; почитатели ее полагали, что сами заигрывают с ней, в особенности не сомневался в этом Тедди Бостуик, который успел явиться из Брайтона.

На третий день, в воскресенье, было решено совершить дальнюю прогулку в церковь через поля. День выдался серый, безветренный; колокол старой церковки, приютившейся в Сассекской долине, звучал совсем близко и по-домашнему. Мы неспешно брели, вдыхая мягкий сырой воздух; с деревьев уже облетела листва, и оттого небо казалось еще бескрайнее. Мне посчастливилось идти вместе с мисс Марден; мы с ней изрядно отстали от прочей компании. Помнится, пока мы шли по дерну, меня так и подмывало сказать ей что-то особенное, впечатляющее и важное — по крайней мере для меня: признаться, что никогда еще не видел ее такой красивой или что сейчас, именно сейчас я переживаю самый счастливый миг своей жизни. Но в молодости такие слова, постоянно вертясь на языке, остаются невысказанными; помешало даже не то, что я мало знал мисс Марден (подобное соображение казалось мне незначительным), но то, что она недостаточно знала меня.

В храме, своеобразном музее трэнтоновских гробниц и медных памятных досок, вместительный молельный отсек Трэнтонов был заполнен до отказа. Мы расселись по скамьям; я нашел себе место возле мисс Марден, на некотором расстоянии от ее матери и наших друзей. На скамье, помимо нас, уже расположились два-три скромных крестьянина; они потеснились, и я сел с ними рядом, чтобы отгородить от них мисс Марден. Конец скамьи оставался незанятым — примерно до середины службы.

Именно тогда я невзначай заметил, что там уселся некий господин. Зашел он, видимо, уже несколько минут назад; шляпа его лежала рядом, руки покоились на набалдашнике трости. Незнакомец внимательно смотрел в сторону алтаря. Это был молодой человек с бледным благородным лицом, одетый в черное. Присутствие этого человека показалось мне несколько странным: мисс Марден словно не видела его; она даже не подвинулась — в противном случае я бы, конечно, заметил, когда он появился. У незнакомца, как я обнаружил, не было при себе молитвенника; минуя мисс Марден, я положил перед ним свой: маневр этот был связан с робкой надеждой, что мисс Марден, дабы возместить мою жертву, позволит мне подержать край своего обтянутого бархатом томика. Однако расчеты мои не оправдались: едва я поместил перед ним книгу, как незнакомец (к чьему вторжению я отнесся столь снисходительно) поднялся со скамьи, даже не поблагодарив меня, бесшумно выскользнул из отсека, который не отделялся дверцей, и осторожно, не привлекая внимания, направился к выходу. Набожности его хватило всего на несколько минут. Поведение незнакомца было неподобающим, а ранний уход — даже более возмутительным, нежели опоздание к службе; но он умудрился ступать так тихо, что никому не помешал; мельком окинув взглядом молившихся, я убедился, что никто не заметил, как он покинул церковь. Одна только миссис Марден, к моему удивлению, настолько встревожилась, что невольно привстала с места. Она не сводила с незнакомца глаз, однако молодой человек очень быстро исчез, а миссис Марден опустилась на скамью, правда успев заметить, что я за ней наблюдаю. Чуть погодя я шепотом попросил мисс Марден передать мне мой молитвенник; до того я медлил в надежде, что Шарлотта догадается упредить мою просьбу. Мисс Марден охотно исполнила это пожелание и подвинула молитвенник в мою сторону, но мысли ее были так далеко, что она только спросила: «Зачем вы его туда положили?» Я хотел было ответить: «Из учтивости», но тут мисс Марден опустилась на колени, и я промолчал.

После благословения, когда мы переместились в проход, я с удивлением увидел, что миссис Марден, вместо того чтобы присоединиться к приятельницам, направляется к нам, желая, видимо, переговорить с дочерью. Мать и дочь пошептались, и я тут же понял, что это был всего лишь предлог: в действительности миссис Марден намеревалась беседовать со мной. Пропустив Шарлотту вперед, она быстрым шепотом спросила:

— Вы его видели?

— Джентльмена, что сидел с нами? Как я мог его не увидеть?

— Тсс! — Миссис Марден была чрезвычайно взволнована. — Не говорите ей ничего, не говорите!

Она взяла меня под руку, чтобы удержать возле себя, словно опасаясь, что я поспешу к мисс Марден. Однако эта предосторожность была излишней: Тедди Бостуик по выходе из церкви успел завладеть вниманием ее дочери; вскоре от компании отделился еще один джентльмен и подошел к Шарлотте с другой стороны. Я уже имел возможность насладиться ее обществом; теперь настал их черед. Миссис Марден отпустила мою руку, едва мы вышли, но я заметил, что она нуждается в поддержке.

— Никому не говорите, никому! — продолжала она.

— Не понимаю. О чем не говорить?

— Что вы его видели.

— Но они сами его видели.

— Никто из них не видел, никто! — с жаром настаивала миссис Марден. Она смотрела прямо перед собой, однако почувствовала мой недоуменный взгляд и остановилась. Мы находились в деревянном, потемневшем от времени портике старого храма; спутники наши успели уйти вперед. Взглянув на меня многозначительно, миссис Марден заявила: — Вы единственный, кто его видел; единственный из всех.

— А вы, дорогая моя?

— Я? Разумеется. Это мое проклятие. — С этими словами миссис Марден поспешно покинула меня и присоединилась к обществу.

На обратном пути я держался в нескольких шагах позади: мне было над чем поразмыслить. Кого я видел? Призрак? И почему этот призрак (он словно стоял у меня перед глазами) невидим для других? Если миссис Марден представляет собой исключение, почему она называет это своим проклятием? И за что я наделен столь сомнительным даром? Вопросы эти, теснившие мою грудь, заставляли меня хранить молчание за ленчем. После еды я вышел на террасу выкурить сигарету; сделав одну-две затяжки, я заметил застывшее, как маска, лицо миссис Марден в окне одной из комнат, выходивших на склоненные ирисы. Мне вспомнилось, как миссис Марден мелькнула в окне брайтонского дома в тот самый день, когда я провожал Шарлотту домой. Но на сей раз моя уклончивая подруга не исчезла; она постучала пальцами по стеклу, приглашая меня войти. Миссис Марден находилась в причудливой комнатке — одной из гостиных в первом этаже дома Трэнтонов; комната называлась «индийской» и была обставлена в восточном стиле: бамбуковые шезлонги, расписанные лаком ширмы, фонари с длинной бахромой и диковинные идолы в шкафах — все это не располагало к общительности. В эту гостиную заглядывали редко, и, когда я зашел туда, мы с миссис Марден оказались там одни. Она сразу же спросила меня:

— Пожалуйста, скажите честно: вы влюблены в мою дочь?

Раздумывать было некогда.

— Я отвечу на ваш вопрос, но прежде поясните — отчего вы так решили? Мне кажется, особой навязчивости я не проявил.

Миссис Марден, протестующе глядя на меня своими прекрасными глазами, словно не слышала моего замечания.

— Вы ничего не говорили ей по дороге в церковь? — настойчиво продолжала она.

— А почему вы думаете, что я должен был что-то говорить?

— Потому что вы видели его.

— Кого, милая миссис Марден?

— Вы знаете кого, — ответила она строго и с укоризной, как если бы я пытался ее унизить, заставляя сказать нечто непроизносимое вслух.

— Вы имеете в виду джентльмена в церкви, которого так странно восприняли? Он сидел на скамье рядом с нами.

— Вы его видели, видели! — торопливо проговорила миссис Марден; в голосе ее слышались и тревога, и облегчение.

— Конечно видел, поскольку и вы видели.

— Одно другого не подразумевает. Вы почувствовали, что это неизбежно?

Я снова был сбит с толку:

— Неизбежно?

— То, что вы должны его видеть.

— Естественно, ведь я не слепой.

— А могли бы быть слепы. Как все остальные.

Я окончательно запутался и чистосердечно признался в этом своей собеседнице, но миссис Марден ничего не стала пояснять и только воскликнула:

— Я предвидела, что так случится, едва вы полюбите ее. Я знала: вам предстоит эта проверка — нет, скорее испытание.

— Выходит, таинственные обстоятельства как-то связаны с моими чувствами? — спросил я с улыбкой.

— Судите сами. Вы его видели, видели! — едва ли не торжествовала миссис Марден. — И вы увидите его снова.

— Не смею возражать, однако я отнесся бы к загадочному джентльмену с большим участием, если бы знал, кто он такой. Будьте любезны, откройте мне это наконец.

Моя собеседница отвела взгляд, но затем, сделав над собой усилие, посмотрела мне прямо в глаза:

— Хорошо, только скажите сначала, о чем вы говорили с моей дочерью по дороге в церковь?

— Это она вам сообщила, будто я ей что-то говорил?

— К чему мне это? — с нажимом произнесла миссис Марден.

— Ах да, помню; ваша интуиция. Но на сей раз, к сожалению, она вас подвела: я ничего не говорил вашей дочери — по крайней мере ничего, что хоть как-то относилось бы к делу.

— Вы в самом деле уверены?

— Клянусь честью, мадам.

— То есть хотите сказать, вы в нее не влюблены?

— Это совсем другое дело! — рассмеялся я.

— Вы любите ее, любите! Иначе вы его не увидели бы.

— Так кто же он, черт побери? — вскричал я, раздражаясь.

Но мисс Марден не прекращала свои расспросы:

— Может быть, вы собирались ей что-то сказать? Едва-едва не сказали?

На этот раз она угадала: ее пресловутая интуиция не могла быть подвергнута сомнению.

— Да, пожалуй. Едва не сказал, вы правы. Был почти на волосок от признания — не понимаю, что меня удержало.

— Намерения оказалось достаточно, — подытожила миссис Марден. — Важны не слова, а чувства. Вот почему он явился.

Меня раздражало постоянное упоминание личности, до сих пор мне незнакомой, и мучили нетерпение и любопытство, к которым примешивался первый озноб священного ужаса. С мольбою сжав руки, я воскликнул:

— Заклинаю, откройте же наконец, о ком вы говорите!

Глядя в сторону, миссис Марден всплеснула руками, словно стряхивала с себя разом и ответственность, и осторожность:

— О сэре Эдмунде Орме.

— Кто он такой, этот сэр Эдмунд Орм?

Не успел я договорить, как миссис Марден вздрогнула:

— Тсс, сюда идут.

Я взглянул вслед за ней на террасу: к нашему окну приближалась Шарлотта.

— Никогда не упоминайте при ней это имя! — настойчиво потребовала миссис Марден.

Шарлотта уже подошла и вглядывалась в комнату, заслонив глаза от света ладонями; улыбаясь, она знаком попросила впустить ее, и я открыл застекленную до самого пола дверь. Мать отвернулась, а Шарлотта проникла в комнату.

— Что вы тут замышляете? Какой заговор? — спросила она с веселым вызовом. Шарлотта пришла, чтобы заручиться согласием миссис Марден на участие в какой-то всеобщей затее или хотя бы испросить позволения для себя, — точнее не могу вспомнить: с этой целью Шарлотта исходила чуть ли не все окрестности; мое намерение разделить веселье компании подразумевалось само собой. Я был взволнован и понимал, что миссис Марден тоже взволнована; волнение побудило мать с чрезмерной пылкостью броситься к дочери и заключить ее в объятия; я сделал отважную попытку устранить взаимную неловкость и, пожалуй, переусердствовал.

— Я просил у миссис Марден вашей руки.

— Вот как! И мама отдала ее вам? — живо поинтересовалась мисс Марден.

— Ваша матушка как раз собиралась ответить, когда вы пришли.

— Я всего лишь на минутку; не стану вам мешать.

— Он нравится тебе, Шарлотта? — спросила миссис Марден с неожиданной для меня прямотой.

— Непросто дать ответ в присутствии соискателя, — заметило очаровательное создание. Девушка вполне оценила комичность сложившейся ситуации и, однако, смотрела на меня едва ли не с антипатией.

Она уже собиралась что-то сказать в этом духе, но ей пришлось бы дать ответ не только в моем присутствии: застекленная дверь все еще была раскрыта нараспашку, и в этот момент в комнату с террасы шагнул некий джентльмен. Он появился у меня перед глазами только что, и я подумал, что мать и дочь просто не успели его увидеть. Но миссис Марден обронила: «Сюда идут»; и он появился вновь, на некотором расстоянии от ее дочери. Я узнал в нем персону, сидевшую возле нас в церкви. На этот раз я разглядел его получше: и лицо, и манеры незнакомца казались странными. Я назвал его персоной оттого, что возникало невольное чувство, будто в комнате рядом с вами находится наследный принц. Держался он величественно, давая понять, что вы ему не ровня. Он сурово и пристально смотрел прямо на меня, пока я гадал, чего он от меня ждет. Может быть, он предполагал, что я опущусь перед ним на одно колено и поцелую ему руку? Столь же строго он перевел взгляд на миссис Марден, но уж она-то знала, как поступить. Подавив возбуждение, которое она почувствовала при появлении призрака, миссис Марден совершенно перестала обращать на него внимание. Вспомнив, о чем она страстно молила меня, я решил подражать ее невозмутимости; это стоило мне огромных усилий, ибо, хотя я не знал о вошедшем ничего, кроме имени, присутствие сэра Эдмунда Орма беспокоило и едва ли не угнетало меня. Он стоял безмолвно — бледный, миловидный юноша с гладко выбритым лицом и прозрачно-голубыми глазами; прическа его была старомодной, и сам он выглядел старомодно, как на портретах, писанных много лет назад. Сэр Эдмунд Орм носил глубокий траур, и тем не менее безупречность его вкуса сразу бросалась в глаза; шляпу он держал в руке. Сэр Эдмунд Орм вновь взглянул в мою сторону — гораздо суровей, нежели в первый раз; помнится, по спине у меня пробежал холодок — и мне захотелось хоть что-то от него услышать. Ничье молчание сроду не казалось мне столь глубоким. Все эти мысли молнией промелькнули у меня в голове; однако Шарлотта насторожилась. Девушка испытующе взглядывала то на мать, то на меня (сэр Эдмунд Орм на нее не смотрел, а она его словно не видела) и наконец спросила:

— Что с вами? У вас такие странные лица!

Я почувствовал, что кровь опять прилила к моим щекам.

— Можно подумать, что вы увидели привидение, — заключила Шарлотта, и лицо мое вспыхнуло. Сэр Эдмунд Орм оставался бледен. Уверен, он не ощутил ни малейшего замешательства. Я знавал подобных людей, но ни один из них не обнаруживал столь полной невозмутимости.

— Не дерзи. Ступай к ним и скажи, что я приду, — ответила миссис Марден с достоинством, но я уловил дрожь в ее голосе.

— А вы — вы пойдете? — спросила девушка, собираясь оставить нас. Я промолчал, полагая, что вопрос обращен к стоявшему подле Шарлотты господину в черном. Но он еще менее, чем я, был расположен отвечать; берясь за ручку двери, мисс Марден взглянула на меня и повторила свой вопрос. Я выразил согласие и поспешил отворить перед нею дверь. Уходя, Шарлотта насмешливо воскликнула:

— Вы не слишком-то сообразительны. Зачем мне такой супруг!

Я закрыл дверь и обернулся: сэр Эдмунд Орм успел за это время удалиться через окно. Миссис Марден продолжала стоять посреди комнаты; мы с ней долго смотрели друг на друга. Только с уходом Шарлотты мне стало ясно: мисс Марден так и не увидела непрошеного посетителя. Осознание этого странного обстоятельства наполнило меня ужасом, поскольку впечатление, производимое сэром Эдмундом Ормом, воспринималось как естественное и не возбуждало страха. До меня наконец дошло, что Шарлотта не видела его и в церкви; я сопоставил оба случая — и сердце мое учащенно забилось, хотя сэра Эдмунда Орма в гостиной уже не было. Я вытер пот, проступивший на лбу от волнения; миссис Марден расплакалась.

— Вот она, вот она, моя жизнь! — проговорила она в глубоком отчаянии.

— Ради Бога, скажите: кто он такой?

— Человек, которого я обидела.

— Как могли вы его обидеть?

— Ах, я его ужасно обидела. Это случилось очень давно.

— Давно? Но ведь он совсем еще молодой.

— Молодой? — воскликнула миссис Марден. — Да он старше меня.

— Отчего же он так молодо выглядит?

Миссис Марден, приблизившись, сжала мою руку; в выражении ее лица было нечто заставившее меня содрогнуться.

— Неужто вы не поняли? Не почувствовали? — спросила она с расстановкой, подчеркивая каждое слово.

— Чувствовал я себя довольно-таки странно! — рассмеялся я, понимая, что выдаю свою растерянность.

— Ведь это мертвец, — сказала миссис Марден. Лицо ее казалось белым.

— Мертвец? — выдохнул я. — Этот джентльмен… — Продолжать далее я был не в силах.

— Называйте его как хотите; существует около дюжины расхожих имен. Он призрак, настоящий призрак.

— Потрясающий призрак! Значит, в доме водятся привидения — привидения!.. — Это слово я повторил с восторгом, будто всю жизнь только и мечтал что о встрече с привидением.

— С домом это никак не связано. Совершенно не связано. К сожалению, — поторопилась возразить миссис Марден, — тут ничего не попишешь.

— Значит, причина его прихода — вы, моя дорогая леди? — предположил я, словно это меняло дело к лучшему.

— Ах, если бы я…

— Тогда кто же? Неужели я? — спросил я с кислой улыбкой.

— Нет. Не кто иной, как моя дочь — бедное невинное дитя!

Миссис Марден, не выдержав, опустилась на стул и разрыдалась. Я пытался задавать вопросы, сбивчиво бормотал утешения, но она только отмахивалась от меня, предаваясь отчаянию. Я продолжал настаивать: вероятно, я могу как-то помочь, вмешаться…

— Вы и так уже вмешались! — воскликнула она. — Да, вы уже втянуты, втянуты…

— Я доволен, что втянут во что-то, — храбро заявил я.

— Довольны или нет, вы не в силах выпутаться.

— А я и не хочу — это так интересно.

— Рада, что вам понравилось. — Миссис Марден отвернулась, вытирая слезы. — А теперь уходите.

— Но мне хотелось бы побольше узнать о нем.

— Со временем все увидите сами. Ступайте же!

— Неплохо бы понимать то, что видишь.

— Как вы поймете, когда я сама не понимаю?! — беспомощно воскликнула миссис Марден.

— Будем держаться вместе; вместе мы разгадаем эту тайну.

Миссис Марден поднялась, уничтожая последние следы слез:

— Да, вместе; так будет лучше. Вот за что вы мне нравитесь.

— О, мы все преодолеем, — заверил я ее.

— Но вам следует научиться держать себя в руках.

— Да-да, постепенно я научусь.

— Вы привыкнете, — сказала мне моя подруга с интонацией, которой я никогда не забуду. — Но поспешите к обществу, а я приду чуть позже.

Я вышел на террасу, чувствуя себя действующим лицом в спектакле. Я не страшился новой встречи с «настоящим призраком», как его определила миссис Марден, но, напротив, испытывал удовольствие. Более того, я жаждал повторной удачи, я весь обратился в зрение и слух; дом я обошел так быстро, словно надеялся настигнуть сэра Эдмунда Орма. Догнать я его не догнал, но к концу дня понял, что, как и предсказывала миссис Марден, увижу все сам.

Все (или почти все) гости отправились на совместную прогулку; в Англии за городом их принято — или было принято — совершать по воскресеньям после полудня. Мы брели нога за ногу, примериваясь к шагу дам; к тому же темнело рано, и до пяти мы вернулись к теплу очага, слегка досадуя (я, во всяком случае, досадовал) на то, что перед чаем не удалось размяться подольше. Миссис Марден обещания присоединиться к нам не сдержала; мисс Марден, заглянувшая к матери перед самой прогулкой, упомянула только о ее усталости и желании отдохнуть. В течение вечера миссис Марден так и не появилась, но я был спокоен на этот счет; не слишком волновало меня и то, что за все время прогулки мне не удалось и двух слов сказать ее дочери. Я был целиком захвачен иными заботами; впервые в жизни я ступил на порог некой загадочной двери: она вдруг распахнулась — и на меня повеяло резким воздухом, которым я не дышал никогда прежде, опьянявшим сильнее вина. Мне часто доводилось слышать о привидениях, но совсем иное дело — самому увидеть призрак и при этом сознавать, что вот запросто можешь встретиться с ним снова. Я высматривал его, как лоцман высматривает во тьме сигнальные огни, и готов был приступить к изучению этой зловещей дисциплины, дабы сообщить всем и каждому, что духи далеко не так страшны и гораздо занятней, чем это принято думать. Безусловно, я находился в приподнятом настроении. Я все еще не мог привыкнуть к мысли, что наделен особым, мистическим ведением и что эта исключительная способность выделяет меня среди прочих людей. В отсутствие миссис Марден я размышлял над ее словами: «Вот она, моя жизнь!» Что могло означать это восклицание? По-видимому, бесплотный образ преследовал ее годами, и это надломило несчастную женщину, не обладавшую, в отличие от меня, стойким характером. Душа ее была истерзана, однако у нее хватало мужества утверждать, будто к этому можно привыкнуть. Миссис Марден привыкла жить с надрывом в душе.

Сумерки наступили рано, и в доме Трэнтонов воцарился дружеский уют; очаг пылал в обширной белой зале, принадлежавшей прошлому столетию; гости, еще не успев переменить запачканную обувь и переодеться к чаю, отдыхали после прогулки: они (кого к кому больше тянуло) расселись на уютных диванах, чтобы переброситься недавними впечатлениями; и даже если кто-то с головой углублялся в третий том романа, который разыскивал его сосед, то и такая одинокая сосредоточенность казалась особой формой общительности. Я дождался удобной минуты и подошел к Шарлотте, когда она собиралась уходить. Дамы одна за другой разошлись; и, поскольку я обратился исключительно к мисс Марден, три джентльмена, окружавшие ее, также удалились. Поговорили мы коротко и бестолково: Шарлотта была поглощена своими мыслями, а я тем более; потом она добавила, что ей нужно идти, а не то она опоздает к обеду. Я убедил ее, что у нас еще уйма времени; мисс Марден возразила, что должна навестить свою матушку, которой, как она опасалась, нездоровится.

— Напротив, вашей матушке сейчас лучше, чем когда-либо, — заверил я мисс Марден. — Она поняла, что может на меня положиться, и это ее взбодрило.

Мисс Марден вновь опустилась на стул; я стоял перед ней. Шарлотта смотрела на меня без улыбки, в ее прекрасных глазах сквозила смутная тревога: не то чтобы мои слова причинили ей боль, — скорее вызвали беспокойство; чувствовалось, что Шарлотта не склонна шутить по поводу происшедшего между мною и ее матерью; однако, на мой взгляд, не стоило воспринимать это слишком уж мрачно. Со всею искренностью и со всем добросердечием я постарался успокоить мою собеседницу, поскольку был убежден: бедная миссис Марден, переложив на меня часть своего бремени, испытывала значительное облегчение.

— Не сомневаюсь: после завтрака она выспалась, как давно уже не высыпалась, — продолжал я. — Вот спросите ее.

Шарлотта снова встала.

— Вы доказали, что можете быть полезны.

— У нас с вами в запасе еще четверть часа. Разве я не вправе поболтать с вами наедине, ведь ваша матушка согласна отдать мне вашу руку.

— А ваша матушка отдает мне вашу? — рассмеялась Шарлотта. — Премного благодарна, но я отказываюсь. Наши руки — это наша собственность, и распоряжаемся ею мы сами.

— Сядьте, прошу вас, и выслушайте меня! — взмолился я.

Я стоял, настойчиво ожидая, не снизойдет ли она к моей просьбе. Шарлотта рассеянно обвела комнату взглядом; казалось, принуждение причиняет ей пусть самую слабую, но все же муку. В пустой зале было тихо: слышалось тиканье больших напольных часов. Мисс Марден медленно опустилась на стул, я сел рядом с ней. Оказавшись лицом к камину, я с неудовольствием заметил, что мы не одни. Но в следующий же момент моя досада странным, необъяснимым образом исчезла: человек у камина был не кто иной, как сэр Эдмунд Орм. Выглядел он точь-в-точь как тогда, в «индийской» гостиной: взгляд его был пристальным, но безразличным и лицо сохраняло суровое, я бы даже сказал, мрачное выражение. Теперь я знал о нем больше; я тут же овладел собой, ничем не выдав, что обнаружил его появление. Поняв, что это он, я перестал ощущать присутствие третьего лишнего; напротив, я уверился, что наши с Шарлоттой судьбы связаны выше. Шарлотта по-прежнему не подозревала о том, что мы не одни, и я делал над собой огромное усилие, чтобы оставаться невозмутимым; в этом я почти преуспел, хотя нервы мои были натянуты как струны. Я говорю «почти», потому что, пока я молчал, мне на мгновение почудилось: Шарлотта вот-вот опять спросит, как в тот раз в «индийской» гостиной: «Что с вами?»

Я постарался оправдаться, как мог; ее трогательное неведение — а уж я-то вполне осознавал происходящее — взволновало меня. В присутствии мисс Марден является знамение. Предвещает оно опасность или горе, проклятие или благословение — не столь важно; одно я видел, одно понимал: к невинной очаровательной девушке подступило нечто ужасное; бесспорно, Шарлотта была бы потрясена, предстань вдруг видение перед ее глазами, а ведь это могло произойти в любой миг. Я уже не опасался призрака, во всяком случае не испытывал чрезмерного страха; но Шарлотта не вынесла бы встречи с ним: чуждая любопытства, она наверняка бы испугалась. Впоследствии мне стало ясно, что я не очень опасался за себя, поскольку был поглощен мыслями о том, как защитить мисс Марден. Сердце мое тревожно билось, однако я был готов на все, лишь бы мисс Марден ничего не заподозрила. Я пребывал в неведении относительно того, что ради нее надлежит сделать, пока не осознал, как сильно люблю Шарлотту. В моей любви было для нее спасение; следовало немедленно признаться, что я люблю ее, — сказать об этом прямо здесь, прямо сейчас. Так я и поступил. Сэр Эдмунд Орм не мог мне помешать, тем более что стоял он как раз спиной к нам, сосредоточенно глядя в огонь. Потом он подпер голову рукой, облокотившись о каминную полку, словно охваченный унынием; усталость брала в нем верх. Услышав мое признание, Шарлотта Марден вздрогнула; она даже вскочила, стараясь избежать дальнейшего разговора, но я понимал, что она не оскорблена: чувства, которые я высказал, были неподдельны. Расхаживая по зале, Шарлотта тихим голосом возражала мне; в попытке достичь хоть небольшого успеха я не заметил, как исчез сэр Эдмунд Орм. Я только увидел вдруг, что возле камина никого нет. На нашу беседу это никак не повлияло: он не представлял собой серьезной помехи. Однако помню, с какой невыразимо упоительной печалью Шарлотта покачала головой.

— Я не настаиваю на немедленном ответе, — сказал я, — но мне хочется одного: чтобы вы поняли — от вашего согласия зависит очень многое.

— Я не собираюсь давать вам ответ ни теперь, ни потом, — бросила Шарлотта. — Не желаю об этом слышать; мне ничего от вас не нужно. — А затем, чтобы мне не показался резким этот невольный вскрик красоты, взятой в осаду, девушка торопливо, с затаенным теплом в голосе добавила: — Я вам очень, очень признательна! — И с этими словами мисс Марден исчезла.

Во время обеда мы с Шарлоттой сидели за одним концом стола, и я был очень благодарен ей за то, что она держалась со мной как ни в чем не бывало. Мать ее оказалась напротив меня; едва мы сели за стол, миссис Марден долгим взглядом выразила наше странное единение. «Она сказала мне», — прочитал я в глазах миссис Марден, и не одно только это. В свою очередь мой молчаливый ответ для нее значил: «Я видел его опять, видел опять». Наш своеобразный разговор не мешал миссис Марден обращаться к соседям по столу с привычной, ничего не значившей любезностью. После обеда мужчины проследовали за дамами в гостиную; я направился к миссис Марден, надеясь украдкой сказать ей несколько слов. Миссис Марден, не отрывая глаз от веера, который она то расправляла, то складывала вновь, шепотом сообщила:

— Он снова, снова здесь.

— Где? — Я недоуменно оглядел комнату.

— Там, где она! — с некоторой резкостью заметила миссис Марден.

Шарлотта находилась не в самой гостиной, но в комнате, которая к ней примыкала и называлась «утренней». Отойдя от миссис Марден, я увидел посреди комнаты ее дочь в окружении трех собеседников, стоявших ко мне спиной. Поначалу я счел свои поиски напрасными, но тут же узнал в одном из джентльменов сэра Эдмунда Орма. На этот раз я удивился, что никто его не видит, особенно Шарлотта: девушка стояла как раз напротив; казалось, она обращается прямо к нему. Тем не менее Шарлотта сразу заметила меня и отвела взгляд. Я поспешил вернуться к миссис Марден, опасаясь, как бы ее дочь не заподозрила, будто я за ней слежу, что было бы несправедливо. Миссис Марден сидела в стороне на небольшом диване, и я занял место подле нее. У меня было к ней несколько вопросов, которые мне не терпелось задать; я пожалел, что мы сейчас не находимся в «индийской» гостиной. Однако вскоре я убедился: уединение нам почти обеспечено. Между мной и миссис Марден установилось полное безмолвия взаимопонимание; всякий раз любые слова оказывались совершенно излишними.

— Да, он здесь, — подтвердил я. — А в четверть седьмого появлялся в зале у камина.

— Я знала это и была рада, — отозвалась миссис Марден.

— Рады?

— Да, оттого, что на сей раз с ним имели дело вы, а не я. Для меня настал отдых.

— Вы спали днем?

— О да, как давно уже не спала. Но откуда вы знаете?

— А как вам удалось узнать, что в зале находится сэр Эдмунд? Теперь мы будем все знать друг о друге.

— Если это связано с ним, — заметила миссис Марден. — Какое счастье, что вы так легко это воспринимаете, — добавила она с долгим, тихим вздохом.

— Я воспринимаю это как человек, который любит вашу дочь, — поспешил заметить я.

— Конечно, конечно. — Как ни велика была моя страсть к Шарлотте, я все же не удержался от улыбки, что заставило мою собеседницу воскликнуть: — А иначе бы вы его не увидели.

Я ценил свое преимущество — и, однако, позволил себе выразить некоторое сомнение:

— Если бы его видел всякий, кто влюблен в вашу дочь, он являлся бы толпам юношей.

— Никто не любит ее так, как вы.

Мог ли я что-то возразить на это?

— Конечно, я сужу только о своих чувствах; после прогулки мне удалось объясниться с мисс Марден.

— Шарлотта рассказала мне, как только пришла.

— Могу ли я питать хоть слабую надежду?

— Я желаю этого от всей души, молюсь об этом, — печально ответила миссис Марден.

Ее искренность тронула меня.

— Как мне благодарить вас? — спросил я.

— Я верю: все ми нет, только любите ее, — прошептала несчастная женщина.

— Все ми нет? — переспросил я с недоумением.

— Я хочу сказать: мы наконец избавимся от него и он навсегда перестанет нас тревожить!

— Ах, если мисс Марден меня любит, мне до него и дела нет! — признался я.

— Вы так спокойно его воспринимаете, — сказала миссис Марден, — потому что, к счастью, не понимаете всего до конца.

— Да, именно так. Чего он хочет?

— Заставить меня страдать… — Миссис Марден обернулась ко мне, и, взглянув на ее бледное лицо, я понял: если и вправду цель нашего посетителя такова, она вполне достигнута. — …За то, как я с ним поступила.

— А что вы ему сделали?

Миссис Марден посмотрела на меня: я и сейчас словно вижу ее перед собой.

— Я убила его.

Я вздрогнул: ведь я только что видел сэра Эдмунда Орма в соседней комнате.

— Вы сами не свой, держите себя в руках. Да, он все еще здесь, в гостиной, но некогда он покончил с собой. Я разбила ему сердце: это явилось для него жесточайшим ударом. Мы должны были пожениться, но я сбежала чуть ли не из-под венца. Я встретила того, кто понравился мне больше, — вот единственная причина моего поступка. Меня не привлекали ни деньги, ни титул, ни иные выгоды. Все это было и у сэра Эдмунда Орма. Но я влюбилась в майора Мардена. Увидев его, я поняла, что не смогу выйти замуж за другого. Эдмунда я не любила, но мать и старшая, замужняя сестра уговорили меня дать согласие. Я знала: сэр Эдмунд Орм любит меня, но не догадывалась, насколько сильна была его любовь. Я сказала ему, что мне нет дела до его чувств, что я не могу и никогда не смогу выйти за него замуж. Мы расстались, и он выпил какие-то отвратительные пилюли — или микстуру; исход оказался роковым. Это было ужасно, чудовищно; он умирал в страшных муках. Я вышла замуж за майора Мардена — разве я думала, что через пять лет окажусь вдовой! Я была счастлива — да, счастлива; время лечит раны. Но после смерти мужа он стал мне являться.

Я потрясенно ловил каждое слово:

— Ваш муж?

— Нет-нет! Боже упаси! Я стала видеть его рядом с Шарти, и всегда только с Шарти. Первый раз это чуть не убило меня — семь лет назад, когда девочку впервые вывезли в свет. Одной он мне никогда не являлся — непременно в присутствии дочери. Порой он не показывался месяцами, а иногда я видела его почти каждый день. Чего я только не делала, чтобы справиться с наваждением!.. Советовалась с докторами, соблюдала диету, меняла климат… На коленях молила Господа об избавлении. В Брайтоне на «Променаде», когда вы решили, что мне плохо, он после долгого перерыва явился мне вновь. И в тот вечер, когда я пролила на вас чай; и на следующий день, когда вы стояли с дочерью у порога, — всякий раз он был рядом.

— Понятно, понятно. — Мое состояние после услышанного трудно было описать словами. — Это обыкновенный призрак.

— Что значит обыкновенный? Вам часто случается видеть духов? — изумилась миссис Марден.

— Нет, но я слышал о них не раз. Однако это редкая удача — увидеть призрак собственными глазами.

— Вы считаете, что мне повезло? — с негодованием воскликнула моя собеседница.

— Я говорю о себе.

— Да, вы именно тот, кто нужен, — продолжала она. — И я не жалею, что доверилась вам.

— Искренне вам за это благодарен. И все же, что заставило вас так поступить? — поинтересовался я.

— Долгие размышления. Я провела в раздумьях все эти годы, пока он наказывал меня через мою дочь.

— Едва ли вы правы, — возразил я. — Ведь мисс Марден ни о чем не подозревала.

— Зато я жила в страхе, что она его увидит. Представляете, каким непредсказуемо жутким мог быть результат!

— Этого не будет, не будет! — вскричал я с таким пылом, что на меня оглянулись. Миссис Марден велела мне отойти, и на том наш разговор закончился.

На следующий день я сообщил ей, что вынужден покинуть Трэнтон: не слишком-то приятно, да и глупо было оставаться здесь в качестве отвергнутого искателя руки и сердца. Миссис Марден хотя и огорчилась, но приняла мои доводы; и только глаза ее молчаливо взывали: «Как! Вы оставляете меня одну с тяжким бременем?» В конце концов мы сошлись на том, что пока нет смысла «тревожить бедную Шарлотту» — именно так миссис Марден, с забавной женской и материнской непоследовательностью, оценила мои знаки внимания, которые сама же поощряла. Она дала понять, что мне следует быть самоотверженно сдержанным, но я полагал, что не погрешу против деликатности, если скажу мисс Марден несколько слов на прощание. После завтрака я попросил ее выйти со мной на террасу; Шарлотта колебалась, глядя на меня с холодностью. Я пояснил, что хочу задать ей только один вопрос и проститься: ведь она — причина моего отъезда.

Мы вышли вместе и не спеша несколько раз обогнули дом. Терраса представляла собой открытую, светлую площадку, откуда была видна расстилавшаяся внизу равнина, вдали окаймленная морем. Наши друзья, наверное, следили за нами, когда мы проходили мимо окон, и с ехидцей гадали, с чего бы это я столь многозначительно обособился. Но мне было не до них, хотя я удивлялся, что и на этот раз никто не видит сэра Эдмунда Орма, который присоединился к нам на одном из поворотов и теперь шествовал рядом с мисс Марден. Я не гадал, из какой таинственной субстанции он состоит, — пусть над этим ломают головы приверженцы теорий; я воспринимал его так же естественно, как всякого смертного, с кем мне доводилось гулять бок о бок, не задумываясь, из чего тот создан и имеет ли он право на существование. А существование сэра Эдмунда Орма было столь же неоспоримым, достоверным, конкретным и безусловным фактом, как и существование любого моего приятеля. Субстанция призрака (я был убежден) столь тонка и благородна, что мне не приходило в голову коснуться его из любопытства и тем паче обратиться к нему с вопросом, вынуждая нарушить неколебимое молчание: даже в мыслях я не допускал подобной оскорбительной вольности. Сэр Эдмунд Орм (как я осознал позднее) всегда в совершенстве владел ситуацией: полностью снаряженный, в идеально подогнанном облачении, он неизменно поступал, даже в мелочах, в соответствии с требованиями обстоятельств. Разумеется, он поражал меня своей странностью, но гораздо более — своей подлинностью. Я нашел, что в его незримом присутствии есть некая красота, — так бывают прекрасны старинные истории о любви, страданиях и смерти. Я чувствовал, что он на моей стороне, на страже моих интересов, ведь и со мной могли сыграть злую шутку и походя разбить мне сердце. А сэр Эдмунд Орм всерьез воспринял и свои раны, и свою утрату — и в свое время это доказал… Если бедная миссис Марден, как она призналась мне, усиленно предавалась размышлениям, то и я постарался обдумать все с наивозможной тщательностью. Возмездие длится в поколениях: дети наказываются если не за отцовские, то за материнские грехи. Злосчастная женщина должна была платить страданиями за то, что заставила страдать другого; и если в ее дочери возродится намерение обмануть ожидания честного человека, в данном случае — меня, девушка будет наказана соответственно своей вине. Вероятно, вместе с красотой она унаследовала и склонность к вероломству; но пусть только она замыслит недоброе, пусть только захочет нарушить слово или совершить другую подобную жестокость — «настоящий призрак» явится ей, нежданный и неумолимый, и она принуждена будет считаться с ним. Признаться, я не опасался за мисс Марден, ибо чувствовал: она не способна лукавить со мной из тщеславия; отказ ее был обусловлен единственно моею поспешностью. Нам следовало лучше узнать друг друга; я слишком рано заявил Шарлотте, что готов посвятить ей всю свою жизнь. Она не могла взять обратно своих слов до того, как зайдет разговор о большем. Но я не торопил мисс Марден с решением: в то утро на террасе я спросил ее только, не будет ли она возражать, если на протяжении зимы я буду посещать их дом. Я пообещал приходить не слишком часто и в течение трех месяцев не заговаривать о сватовстве. Шарлотта ответила, что я могу поступать, как мне заблагорассудится, и на том мы расстались.

Я сдержал данное ей обещание и в течение трех месяцев молчал. Вопреки ожиданиям, мне порой казалось, что Шарлотте недостает моего поклонения, несмотря на то что она ко мне равнодушна. Как я желал, чтобы она полюбила меня! В обращении с нею я был мягок и искренен, в высшей степени чуток и осторожен. Я полагал, что уже заслужил награду и Шарлотта вот-вот скажет: «С вами никто не сравнится. Я готова теперь же выслушать вас». Порой же красота ее казалась мне еще более неприступной, а в ее глазах как будто мерцал насмешливый огонек. «Погоди, — слышалось мне, — не побережешься, я скажу тебе «да», с тем чтобы ловчее обвести вокруг пальца». Опору я находил в миссис Марден, которая верила в меня, и вера ее была мне тем более дорога, что чудесные явления внезапно прекратились. После нашего посещения Трэнтона сэр Эдмунд Орм дал нам передышку; признаюсь, это поначалу меня разочаровало. Я почувствовал себя менее значительным, менее вовлеченным и менее избранным по отношению к Шарлотте. «Опасность не миновала, — заметила миссис Марден. — Бывало, он оставлял меня в покое на целых полгода. Является он, когда менее всего ждешь. О, дело свое он знает хорошо». Миссис Марден в эти недели была счастлива; у нее хватало мудрости не говорить обо мне с дочерью. Доброта ее простиралась вплоть до того, что она утверждала: я придерживаюсь правильной линии; мне удается сохранять уверенный вид, а на женщин, заявляла миссис Марден, это действует безотказно. Они охотно обманываются внешностью, даже если мужчина круглый дурак. Сама она чувствовала себя превосходно — лучше некуда; душа ее прояснилась. Своим прекрасным расположением духа — таким, какого миссис Марден не знала уже много лет, — она была обязана мне. Она не боялась появления призрака: ей теперь не надо было озираться со страхом. Шарлотта частенько перечила мне, но с собой находилась в еще большем разладе. Зима на морском побережье доброго старого Сассекса выдалась на редкость мягкой, и мы часто сидели на солнышке. Я прогуливался под руку со своей юной дамой, а миссис Марден — то на скамейке, то в кресле на колесиках — поджидала нас и улыбалась, когда мы проходили мимо. Я ловил ее взгляд, опасаясь, что вот-вот прочту: «Он с вами, он с вами», — она всегда замечала его раньше меня, но ничего не происходило, и постепенно мы обрели душевное спокойствие. К концу апреля воздух прогрелся почти как в июне; встретив своих дам на любительском музыкальном вечере в одном брайтонском доме, я вывел покорную мисс Марден на балкон, застекленная дверь была распахнута настежь. Ночь стояла темная и душная, звезды сияли сквозь дымку; внизу, под утесом, с рокотом поднимался прилив. Мы вслушались — и до нас донеслось пение скрипки в сопровождении фортепиано: начался концерт, послуживший, собственно, предлогом для нашего бегства.

— Полюбили ли вы меня хоть немного? — помолчав, спросил я Шарлотту. — Согласитесь ли снова меня выслушать?

Не успел я это сказать, как Шарлотта торопливо сжала мне руку: «Тсс! Кажется, там кто-то есть!» Она вглядывалась в сумрак на дальнем конце балкона. Как во всех старинных брайтонских домах, балкон занимал собой всю ширину фасада. Сквозь распахнутую дверь на нас падала полоса света, но окна были плотно занавешены, и повсюду было темно. Я едва смог различить очертания джентльмена, который стоял в нескольких шагах, пристально глядя на нас. Одет он был в нарядный вечерний костюм; смутно белела рубашка, под стать его бледному лицу. Его вполне можно было принять за одного из гостей, который, опередив нас, вышел на балкон глотнуть свежего воздуха. Однако Шарлотте, поначалу посчитавшей его гостем, показался слишком странным его пристальный взгляд; не знаю, что еще она заметила: поглощенный собственными переживаниями, я успел только ощутить беспокойство девушки. Безмерный ужас овладел мной, ибо я понял, что и она наконец прозрела. «Ах!» — воскликнула Шарлотта и быстро ушла в комнату. Лишь впоследствии я уяснил, что мною овладело совершенно новое чувство; ужас мой перешел в гнев: широкими шагами я поспешил вдоль балкона с угрожающими жестами. Напугать девушку, перед которой я преклонялся! Я страстно жаждал оградить ее от опасности, однако никого не обнаружил. Либо мы ошиблись, либо сэр Эдмунд Орм исчез.

Я вернулся в залу вслед за Шарлоттой. Там царило замешательство: какая-то дама лишилась чувств; музыка умолкла, гости двигали стулья и проталкивались вперед. В обмороке находилась не Шарлотта (чего я опасался), а миссис Марден: ей неожиданно сделалось дурно. Я рад был узнать, что с Шарлоттой все благополучно; увидеть ее без чувств было бы для меня мучительно. Сейчас она, волнуясь, хлопотала возле матери. Хозяева дома и некоторые дамы приняли живейшее участие в больной; мне не дали ни подойти к ней, ни сопроводить ее к карете. Придя в сознание, миссис Марден настояла на том, чтобы немедленно ехать домой; после того как они уехали, я с тяжелым сердцем вернулся к себе на квартиру.

На следующее утро я зашел осведомиться о самочувствии миссис Марден, и мне сообщили, что ей гораздо лучше, но когда я спросил, не могу ли увидеть Шарлотту, то получил отказ с извинениями. Не оставалось ничего другого, как весь день блуждать по улицам с бьющимся сердцем. Однако вечером мне принесли написанную карандашом записку: «Пожалуйста, приходите; мама хочет вас видеть».

Через несколько минут я уже был возле их дверей; меня провели в гостиную. Миссис Марден лежала на кушетке: взглянув на нее, я понял, что смертный час ее близок. Однако она поспешила заверить, что ей лучше, значительно лучше; бедное старое сердце вновь пошаливает, но сейчас оно успокоилось. Миссис Марден протянула мне руку, я склонился над ней, и глаза наши встретились. «Я очень, очень больна, — сказала она мне взглядом, — но притворитесь, что верите каждому моему слову». Шарлотта была поблизости — не испуганная, но унылая — и старалась не смотреть на меня. «Она рассказала мне — она мне все рассказала», — продолжала миссис Марден.

— Рассказала? — переспросил я, пристально взглянув на Шарлотту; я гадал, уж не сообщила ли девушка о таинственном незнакомце на балконе.

— Вы вновь говорили с ней; намерения ваши не изменились, это делает вам честь.

Я почувствовал прилив радости: наш разговор оказался для Шарлотты важнее, чем нежданно пережитый испуг; она предпочла сообщить матери утешительную новость, умолчав о тревожной. И все же я был уверен, как если бы услышал это от самой миссис Марден: ей известно, что дочь видела призрак; она узнала об этом тотчас же.

— Да, я говорил с мисс Марден, но она мне ничего не ответила, — сообщил я.

— Сейчас она даст ответ, так ведь, Шарти? Отвечай, отвечай же, — прошептала миссис Марден с невыразимой тревогой.

— Вы очень добры ко мне, — проговорила Шарлотта серьезно и ласково, не поднимая, однако, взгляда от ковра. В ней появилось что-то новое: я не узнавал ее. Она словно прониклась подозрением, почувствовала, что ее принуждают. Я видел, как она невольно затрепетала.

— О, если бы только вы позволили мне до конца проявить мои чувства! — воскликнул я, протягивая к ней руки. Не успел я договорить, как ощутил: что-то случилось. Знакомые очертания обозначились по ту сторону кушетки; призрак склонился над миссис Марден. Всем своим существом я безмолвно молился, чтобы Шарлотта ничего не увидела, а у меня достало бы выдержки притвориться, будто ничего не происходит. Побуждение взглянуть на миссис Марден оказалось даже сильней, чем инстинктивный страх при виде сэра Эдмунда Орма, но я устоял против искушения, а миссис Марден не шевельнулась. Шарлотта встала, протянула мне руку — и тут увидела всё. Она испуганно вскрикнула, но голос ее заглушил чей-то душераздирающий стон. Я ринулся к своей невесте, желая защитить ее, укрыть, отгородить от чудовищной картины. В не менее страстном порыве Шарлотта бросилась в мои объятия. Я крепко обнял ее, прижал к груди, наше дыхание слилось воедино, с мгновение казалось — мы нераздельны; затем ко мне внезапно пришло холодное осознание того, что мы в комнате одни. Шарлотта высвободилась из моих объятий. Миссис Марден неподвижно лежала на кушетке с закрытыми глазами; фигура, склонявшаяся над ней, исчезла. Сердца наши сжались; Шарлотта, в отчаянии воскликнув: «Мама, мама!» — устремилась к ней. Я опустился на колени рядом: миссис Марден была мертва.

Был ли тот ужасающий стон, который я услышал, когда вскрикнула Шарти, предсмертным воплем несчастной женщины, либо то был прощальный вздох — подобный порыву ветра во время морской бури — освобожденного и умиротворенного духа? Скорее всего последнее, ибо сэр Эдмунд Орм с тех пор милостиво избавил нас от своих посещений.