Для Фледы величайшим облегчением было узнать наконец, что ужасный переезд все-таки свершится. К каким последствиям могло бы привести противоположное решение, никто не ведал. Несуразно, конечно, было бы притворяться, будто дело дошло бы до прямого насилия — потасовка, беспорядок, крики; и все же воображение Фледы рисовало драматическую картину, «грандиозную сцену», что-то недостойное и унизительное, связанное со взаимными оскорблениями, и в этой картине, хотя образ миссис Герет, вплоть до жестов и возгласов, заслонял собой все остальные, присутствовал и Оуэн, как-то неясно, однако в общем и целом не воинственно. Он не стал бы смотреть на происходящее, зажав сигарету в зубах, красивый и нагло-спокойный: таким он был бы в романе; прикрыв глаза, она словно видела перед собой увлекательную страницу, по которой подобный персонаж невозмутимо прохаживался. Куда более отчетливо и мысленно краснея от стыда, Фледа с чувством смятения и жалости представляла себе миссис Герет с ее «грандиозной сценой», когда разыгрывать спектакль ей предоставят в одиночестве, миссис Герет, которая, не добившись желаемого эффекта, просто выставит себя необузданной, уязвленной особой, преступившей закон и приличия. Некоторые приметы того, что Фледа будет избавлена от подобного зрелища, обнаруживались не столько — говоря о царившей в Пойнтоне атмосфере — в духе целеустремленности, сколько в нестройном гуле альтернатив, от которых звенело в ушах. Не то чтобы дом был охвачен приготовлениями, но однажды, повернув в коридоре за угол, Фледа увидала миссис Герет, которая словно замерла на месте, с повисшими, как у немощного калеки, руками и горящими, как у искателя приключений, глазами. Когда глаза эти встретились с ее глазами, Фледе почудилась в них какая-то странная темная бравада, и только после продолжительного, на грани неловкости, молчания к приятельницам будто снова вернулся дар речи. Позже, вспоминая об этой минуте, ей мнилось, будто хозяйка дома безмолвно корила ее за укор и в то же время принимала его, не склоняя, впрочем, гордой головы. Но в голосе миссис Герет не слышно было ничего, кроме грусти и доверительности, когда она наконец со вздохом призналась: «Вот стою и раздумываю, что брать с собой!» Фледа готова была обнять ее за это, в сущности, обещание пойти на уступку, громогласное объявление своей готовности согласиться с необходимостью сколотить себе какое-никакое пристанище из скудных обломков кораблекрушения.

Что скрывать — когда после возвращения из Рикса они попытались было начать разгружать корабль, над ними неотступно довлело мучительное замешательство, противоестественная необходимость жертвовать великолепными вещами, которые будут оставлены, в пользу тех, которые будут взяты. Вещи, которые предстояло оставить, тотчас превращались в те самые, которые взять необходимо, и это, как сказала миссис Герет, обрекает человека, поставленного перед таким выбором, вечно совершать порочный круг. Не в силах вырваться из этого порочного круга, она целыми днями страдальчески что-то переставляла с места на место, переносила то вверх, то вниз, сопоставляя несопоставимое. Вот что заставляет так цепляться за каждую вещь, которая с мольбой обращает к тебе свое лицо! Фледа прекрасно умела читать эти лица, исполненные сознания своей национальной принадлежности и грозящей им беды, и она не знала, что ответить приятельнице, когда та спросила, неужели все это, весь этот дом, такой непостижимо светлый и прекрасный в неяркие октябрьские дни, можно вот так просто взять и кому-то отдать. Начать с того, что дом, благодаря какому-то особому эффекту осеннего света, казался даже больше, чем всегда, огромным, и он весь был наполнен меланхолической тишиной, которая, в свой черед, была пронизана воспоминаниями. Всё, всё было в воздухе этого дома — все подробности каждой находки, все обстоятельства борьбы за каждую вещь. Миссис Герет раздвинула все занавеси и сняла все чехлы; еще больше увеличила перспективу для обозрения, открыла настежь весь свой дом — как если бы готовилась принять у себя коронованную особу. В ярком свете переливались дорогие, золотого шитья ткани; старинное золото и медь, слоновая кость и бронза, сравнительно нестарые гобелены и очень старые камчатные скатерти излучали сияние, в котором несчастная женщина видела, словно в крепком настое, слитые воедино все свои прежние увлечения и подвиги долготерпения, все свои прежние ухищрения и победы.

Фледу удручало сознание того, что в конечном счете помощи от нее немного; правда, миссис Герет отчасти сняла с нее чувство вины, легко и сразу ее простив, и после, кажется, не слишком на нее рассчитывала. Сочувствие Фледы, интерес, привязанность ко всему, к чему миссис Герет сама была неравнодушна, вместе создавали силу, которая только еще больше заводила ситуацию в тупик. «Вот было бы славно, кабы я вам со всем своим скарбом изрядно надоела, — как-то раз объявила острая на язык леди, — тогда вы не стали бы со мной церемониться: увязали бы мои пожитки в узлы, велели бы мне свалить в повозку то-другое, и дело с концом!» Но труднее всего Фледе давалась роль, согласно которой ей следовало почитать Оуэна невежей, бесчувственной скотиной, и почти так же трудно было ей переходить из одной роли в другую, чтобы встречаться с ним, когда он наезжал в Пойнтон. Она думала о нем непрестанно, и в его мужественном великолепии глаза ее находили даже больше отрады, чем в дворцовых шкафах, украшавших красную гостиную. Она задавалась вопросом, поначалу очень робко, зачем ему бывать здесь так часто; хотя, конечно, она совсем ничего не знала о его делах, для обсуждения которых он в компании краснорожих мужчин в сапожищах иногда уединялся на час в своей комнате, единственном неприглядном помещении в Пойнтоне: по словам его матушки, сплошь пепельницы да приспособления для снимания сапог и целый арсенал орудий физического уничтожения и истязания: он сам признался как-то, что держит восемнадцать ружей и сорок хлыстов. Оуэн отдавал распоряжения в интересах своей будущей жены, готовился произвести перемены в соответствии с запросами Бригстоков. Учитывая, что дом перешел в его собственность, Фледа находила весьма деликатным его стремление держаться в тени, покуда в доме живет мать, подгадывать время своего появления и отъезда (для чего требовалась немалая изобретательность, ведь он ездил поездом) так, чтобы не попасть ни к завтраку, ни к обеду, ни к ужину, и лишь очень ненавязчиво давать понять матери, что он прибыл с очередным визитом. Все это не позволяло Фледе чистосердечно согласиться с миссис Герет, что он и точно бесчувственная скотина; самое большее, на что она сумела себя подвигнуть, — это не возражать, когда та настойчиво повторяла, будто он ездит сюда надзирать, оскорбительно надзирать за ней! Он, вне всяких сомнений, и правда надзирал, только по-особому, отворотив голову в сторону. Он знал, что Фледа знает теперь, чего он от нее хочет, и повторять это снова и снова было бы с его стороны вульгарно. Это была их общая тайна, и, когда его блуждающий взгляд встречался с ее глазами, само молчание доставляло ему удовольствие, словно служило залогом прочности их союза. Он был не мастак говорить, и поначалу Фледа приняла как нечто само собой разумеющееся то, что к обсуждению дел он более возвращаться не намерен. Затем она мало-помалу принялась размышлять над тем, что, может быть, с кем-то, кто, как она, способен стать для него со временем своим человеком в доме, он стал бы более разговорчив, если бы у него не было еще одной постоянной собеседницы — Моны.

С той минуты, как она заподозрила, будто он говорит с оглядкой на Мону — что она сказала бы о его беспечной болтовне с какой-то двурушничающей «компаньонкой», а попросту платной прислугой, — ее и без того усердно сдерживаемое чувство пожелало и подавно замкнуться в себе. Фледа стала тяготиться своим положением в Пойнтоне; мысленно она называла его ложным и отвратительным. Она говорила себе, что уже разъяснила Оуэну, как старается настроить его матушку в желательном для него смысле; что он вполне это понимает и понимает также, сколь недостойно для них обоих стоять над несчастной с реестром и плеткой. Разве не претворилось их практическое единодушие в практический результат, ни больше ни меньше! Фледа ощутила, что у нее появилось внезапное желание и вместе с тем настоятельные причины подвести черту под своим пребыванием в Пойнтоне. С одной стороны, она не брала на себя обязательств, подобно стражу закона, препроводить миссис Герет к поезду, проследив, чтобы за ней, в знак ее низложения, захлопнулась дверь купе; как не обещала, с другой стороны, Оуэну сколь угодно долго прохлаждаться подле его матушки, пока та пытается выиграть время или подложить мину под его план. Кроме того, о ней, Фледе, действительно судачили, будто она, как пиявка, присасывается к чужим людям — да не ко всяким, а к таким, у кого в доме есть чем поживиться: об этом ей откровенно поведала ее сестрица, теперь уже определенно связавшая свою судьбу со священником, и к ее предстоящей свадьбе Фледа почти закончила чудесное вышивание, на которое ее вдохновил — здесь, в Пойнтоне, — старинный испанский алтарный покров. Теперь ей и подавно придется расстараться для той, кому предназначен ее дар, тут куском ткани с вышивкой не обойдешься, нужно как следует обрядить невесту к свадьбе. Решено: она едет в город — если коротко, чтобы приодеть Мэгги. Их отец, обосновавшийся в меблированных комнатах в Уэст-Кенсингтоне, уж как-нибудь найдет возможность приютить у себя обеих дочерей. Он, надо отдать ему должное, никогда не упрекал ее в корыстных привязанностях, и на то у него была своя корысть, в которой он вполне отдавал себе отчет. Миссис Герет согласилась уступить ее родственникам с таким видом, словно совершала геройский подвиг, словно Фледа была бесценным приобретением, а сама Фледа хорошо знала, что не рискует пропустить визит Оуэна, поскольку Оуэн уехал охотиться в Уотербат. Если Оуэн на охоте, прочая жизнь протекает без Оуэна, а в Пойнтоне охоты считай что не было.

Первое же известие, которое она получила от миссис Герет, было известием о том, что упомянутая леди предприняла, во всяком случае формально, свое переселение. Письмо писалось в Риксе, куда ее перевезли, повинуясь ее порыву, столь же внезапному, как и фантазия, удерживавшая ее на месте.

Да, я приехала сюда, писала она, буквально с одной картонкой и девушкой-судомойкой; я перешла Рубикон, я вступила во владение. Это как разом окунуться в холодную воду: я поняла, что иначе нельзя, если не хочешь стоять и дрожать. Я знала, что сумею немного отогреть этот дом, просто побыв здесь неделю; и когда я вернусь сюда, лед будет уже сломан. Я не стала писать Вам и сговариваться о встрече, когда проездом была в городе, потому что знаю, как Вы заняты, и потому еще, что я сейчас слишком злая и ужасная, чтобы предлагать свое общество кому-либо — даже Вам. Вы сказали бы мне, что я захожу чересчур далеко, и это, несомненно, так — всегда и во всем! Как бы то ни было, я здесь — просто еще раз оглядеться, проследить за тем, чтобы кое-что было сделано, прежде чем принять бразды правления. Всю следующую неделю я, вероятно, буду в Пойнтоне. Кстати, места здесь поболее, чем мне сперва показалось, и обнаружился неплохой вустерский сервиз. Но что значит пространство и время — и даже старый вустер — для Вашей горемычной и любящей А. Г.?

На следующий день после того, как Фледа получила это письмо, у нее выдалась оказия посетить большой магазин на Оксфорд-стрит, куда она добиралась кружными путями — сперва пешком, а потом на двух омнибусах. Последний из этих двух высадил ее напротив магазина, на противоположной стороне улицы, и пока она, стоя на краю тротуара и подобрав юбку, с пакетом и зонтиком в руках, скромно дожидалась минуты, когда можно будет без опаски перейти на другую сторону, рядом с ней, повинуясь взмаху трости некоего нетерпеливого пассажира, остановился экипаж. Этим пассажиром оказался не кто иной, как Оуэн Герет, который, проезжая мимо, заметил ее и, сверкнув белейшими зубами из-под крыши кеба так, что даже туман как будто рассеялся, спрыгнул на землю узнать, не может ли он подвезти ее. Выяснив, что цель ее путешествия всего-навсего через дорогу, он отпустил экипаж и остался с ней, не только уверенно проводив ее до дверей магазина, но и сопроводив внутрь — с заверениями, что его дела вполне терпят и что ему только приятно для разнообразия принять участие в ее заботах. Она рассказала ему, что пришла за отделкой для платья сестры, и он выказал веселый интерес к такой покупке. Его веселость почти всегда бывала несоразмерна случаю, но на этот раз он, как ей показалось, превзошел себя, особенно когда она предложила ему воспользоваться моментом и выбрать позумент для Моны. На секунду заподозрив, уж не распознал ли он в ее реплике сатирический подтекст, и точно имевший место, Фледа тут же отмела эту вероятность как в высшей степени неправдоподобную. Он, спотыкаясь и запинаясь, объявил ей, что ей, именно ей, ему хотелось бы что-нибудь купить, что-нибудь «шикарное», и она должна доставить ему удовольствие и сказать, что бы порадовало ее больше всего: ему вряд ли представится лучшая возможность преподнести ей подарок — подарок в знак признательности за все, что она сделала для матушки, и он уже несколько недель вынашивает эту мысль.

У Фледы в большом торговом доме оказалось далеко не одно пустячное дельце, и он ходил с ней вверх и вниз, всем своим видом изображая готовность терпеть это бесконечно долго и притворяясь, будто его интересует, какую ленту она выберет и правильно ли ей дадут сдачу. Теперь у нее не было ни малейших сомнений относительно того, что подумала бы Мона об их времяпрепровождении. Но ведь это была не ее затея, а Оуэна; и Оуэн, какой-то не в меру возбужденный и даже сумасбродный, был сам на себя не похож — таким она его еще не видела. Он то вдруг куда-то исчезал, то вновь возвращался, по нескольку раз задавал один и тот же вопрос, не слушая ответа, отпускал ни с того ни с сего, будто в рассеянности, какие-то замечания насчет внешности девушек за прилавком или как лучше использовать шифон. Он без надобности оттягивал завершение их совместного «дела», и у Фледы сложилось впечатление, что он пытается отсрочить что-то вполне определенное, с чем ему предстоит разбираться. Если бы ей пришло в голову вообразить Оуэна Герета в нервическом состоянии, она представила бы его себе примерно в таком роде. Но отчего он пришел в нервическое состояние? Даже в разгар семейной драмы матушка до такого состояния его не довела, а теперь ему и вовсе нечего было беспокоиться. Единственное, чего он держался последовательно и твердо: Фледа должна сказать, какой подарок она согласна от него принять; в этом волшебном месте чего только не было, и он забрасывал ее несусветными предложениями — дорожный плед, массивные часы, столик для завтрака в постели, а особенно он склонял ее к роскошно переплетенному собранию чьих-то сочинений. Его дар должен был стать свидетельством ее заслуг, данью признательности, и тома «сочинений» были изящным намеком на то, что он превыше всего ставит в ней ум. Им руководило самое искреннее намерение, однако все то, на что он пытался ее уговорить, указывало на его тактичность, которая не могла не тронуть ее сердце: что бы ему на самом деле хотелось ей купить — а этого тут, как назло, были целые груды — какую-нибудь роскошную ткань на платье, но он удерживал себя из страха, как бы она не заподозрила его в непрошеном покровительстве, в намеке на ее скромный достаток и небогатый гардероб. Фледа без труда обратила в шутку его преувеличенное мнение о ее заслугах; оценив их по справедливости, она согласилась принять в дар подушечку для булавок ценой в шесть пенсов, на которой булавочными головками была выложена буква «Ф». Ее благоразумие вовсе не было продиктовано нежеланием оскорбить чувства Моны — после этого первого за день упоминания Моны она ее имени больше вслух не произносила. Там в магазине она разглядела в Оуэне Герете больше, чем когда-либо, но прежде всего отметила, что он ни словом не обмолвился о своей суженой. Конечно, он не совершил ничего особенно предосудительного; однако существует же неписаный кодекс для мужчины, публично объявившего о своей помолвке.

Сей кодекс вовсе не помешал Оуэну остаться с ней и после того, как они покинули магазин — в надежде, что у нее еще масса дел и что она согласится под его нажимом осмотреть с ним вместе витрины других торговых заведений и, быть может, приметит там что-нибудь, что ему позволено будет ей преподнести. В какой-то момент, под впечатлением от его напора, она пришла к мысли, что его поведение — это, по зрелом размышлении, дань благодарности за ее, Фледы, незначительность. Но с другой стороны, он хотел еще, чтобы она пошла с ним куда-нибудь пообедать, — это тоже дань чему-то, но чему? Должно быть, цена ей и впрямь невелика, если ее так невысоко ценят, чтобы предложить ресторанный кутеж. Ей нужно было отнести покупки домой, и самое большее, на что она дала себя уговорить, — пройти пешком в его компании до триумфальной арки в Гайд-парке и оттуда, после недолгих препирательств, еще прогуляться. Мона сочла бы, несомненно, что Фледе следовало снова воспользоваться омнибусом; но ей теперь приходилось думать не только за себя, но и за Оуэна — она не могла думать еще и за Мону. Даже в парке осенний воздух был мутным, и, пока они шли на запад прямо по траве, как захотел Оуэн, прохладная хмарь приглушала их слова, которые мало-помалу иссякли, а все вокруг окутывала зыбкая пелена. Ему хотелось еще побыть с ней — не расставаться; он погрузился в полное молчание, именно об этом его молчание и говорило. Что же такое он все это время пытался отсрочить? Что же хотел оттянуть еще и еще? Ей стало немного страшно, пока они всё шли, а она всё думала. Ощущения были слишком сумбурными, чтобы утверждать что-то наверняка, но в своих чувствах он как будто переменился. Фледе Ветч сперва не пришло в голову, что он переменился к ней — разве только к Моне; и все же она сознавала, что эта, последняя, перемена, по-видимому, имеет отношение к их совместной прогулке по траве. Ей приходилось читать в романах о джентльменах, которые, прощаясь со своей холостой жизнью, в последний раз уступали власти своей прежней привязанности; и было сейчас что-то в манере Оуэна, в самом выражении его лица, что наводило на сравнение с одним из таких джентльменов. Но с кем и с чем в таком случае сопоставить саму Фледу? Ее нельзя было назвать прежней привязанностью — никакой привязанностью вообще; она была всего-навсего не обласканным жизнью неприметным существом, для которого искать счастье — все равно что наугад нырять за жемчугом. Счастье скрывалось на самом дне всего, что случилось с ней в последнее время; а все, что в последнее время случилось, — это то, что Оуэн Герет бывал наездами в Пойнтоне. Вот и весь скудный итог ее опыта, и что бы это ни означало для нее, это было ее личное дело — в полном согласии с ее нежеланием даже в мечтах допустить, что из этого могла возникнуть какая-то привязанность — во всяком случае, в ее понимании — для Оуэна. Прежней привязанностью, как ни крути, оказывалась Мона — Мона, которую он знал намного дольше!

Они прошли большой путь, до юго-западного угла обширного Кенсингтонского сада, и там, возле старого круглого пруда и старого красного дворца, когда она протянула на прощание руку, сказав, что за воротами она уж точно сядет в омнибус, их вдруг настигло понимание, что они действительно расстаются. Она была на стороне его матери, она стала частью жизни его матери, а его мать, если заглянуть в будущее, никогда больше не появится в Пойнтоне. После всего случившегося она даже и на свадьбу не поедет, и нечего теперь надеяться, что миссис Герет хоть вскользь упомянет Фледе о брачном обряде и уж тем более выразит желание, чтобы ее приятельница на нем присутствовала. Мона, как из соображений проформы, так и в пику не столько жениху, сколько его мамаше, разумеется, никакую Фледу к себе на свадьбу не позовет. Значит, все кончено; они разойдутся, и каждый пойдет своей дорогой; и сейчас — последний раз, когда они стоят лицом к лицу. Они посмотрели друг на друга, словно осознав это с новой глубиной и — что касается Оуэна — с выражением немого беспокойства, в котором выражался его обычный, только вдвое усиленный призыв к собеседнику облечь за него в нужные слова то, что он пытается сказать. Он только и смог выдавить из себя: «Я хочу, чтобы вы знали, вот, — хочу, чтобы вы знали».

Чтобы она знала — что? Он, видно, не в силах был это вымолвить, а ей самой именно это меньше всего хотелось бы узнать. Как ни была она сконфужена, она сумела понять достаточно; кровь бросилась ей в лицо. Она ему нравилась — что само по себе ее ошеломило, — нравилась сильнее, чем позволяли ему обстоятельства: вот что не давало ему покоя и что он пытался до нее донести; и она вдруг переполошилась, словно безмозглая девица, которая обнаружила, что за ней пытается приударить женатый мужчина.

— Прощайте, мистер Герет, теперь я в самом деле должна идти! — объявила она с бодростью, которую сама оценила как неестественную.

Она резко отстранилась от него, с улыбкой попятилась по траве назад и потом, уже повернувшись к нему спиной, пошла прочь так скоро, как только могла.

— Прощайте, прощайте! — вновь бросила она на ходу, пугливо спрашивая себя, не догонит ли он ее прежде, чем она дойдет до ворот; сознавая с мучительным стыдом, что ее уход больше похож на бегство, и ясно представляя себе, какое сейчас растерянное, красивое лицо у Оуэна, глядящего ей вслед. Она чувствовала себя так, будто за доброту отплатила обидной, грубой выходкой, но зато ей удалось вырваться, хотя весь путь — до ворот, потом, ужас, ужас, чуть ли не вприскочку по Броудуок, где от каждого своего суетливого движения ей делалось тошно, — казался бесконечным. Она издали махнула рукой кебу, стоявшему в ожидании на Кенсингтон-роуд, и забралась внутрь, радуясь тому, что ей попался закрытый со всех сторон четырехколесный экипаж, который в ответ на ее призыв не заставил себя ждать и в котором, сперва резким движением снизу вверх закрыв окно, она позволила себе признаться в том, что вот-вот разрыдается.